Доска объявлений в колледже. Любители плаванья собираются по средам в спортзале. Кружок йоги, по пятницам и воскресеньям: корпус 3, комната 8. Лекции по нетрадиционной медицине… Вдруг глаза мои вышли из орбит и ярко осветили написанное: «Клуб лесбиянок. Встречи, дискуссии, вино и печенье. Каждый вечер, с 6 до 8. Корпус 1. Комната 2».
– Ты не знаешь, кто такие лесбиянки?! – с покровительственной нежностью в голосе сказала Танька во время одного из наших разговоров. – Это когда женщины друг друга любят. Не платонически любят, а с сексом, со всеми делами, понимаешь? – лукаво улыбаясь, искоса поглядывала она на меня.
– Нет. Не понимаю. Как с сексом?! – удивилась я.
– Мила-а-аша… смешная такая, – Танька смотрит на меня с нежной улыбкой. – Я тоже вначале, как ты, таращилась, – говорит она. – Нас так воспитали в Совке, мы там ничего этого не знали. Ты тоже привыкнешь, не будет тебя это так шокировать.
– Дело не в шоке, я просто не понимаю, какой секс может быть у женщины с женщиной?
– В том-то и дело, поэтому их и называют лесбиянками.
– Как это вообще возможно трахаться с женщиной? А чем? У нее же члена нет!
– Ну и что?! Есть резиновые члены! Пальцами можно, языком. Закомплексованная ты. Но это не твоя вина, это Совок всех такими делал.
– Резиновые члены?.. Зачем нужен резиновый член, когда вокруг миллионы живых парней?
– А они предпочитают с женщиной! Америка – свободная страна! Видишь, это тебя в Союзе так закомплексовали, что ты глаза таращишь. А что в этом плохого, если женщина предпочитает любить женщину, а не мужчину? Кто сказал, что мы должны любить именно мужчин? Почему не женщин? У нас, в твоем любимом Союзе, этих бедных людей преследовали, в тюрьмы сажали… А за что? Кто сказал, что любить мужчину – правильно, а любить женщину – неправильно? Почему все должны жить так, как они говорят?
– А разве у нас были эти самые… ну, лесбиянки?
– У нас?! Еще как были! Просто об этом никто не говорил! Все скрывали.
Я смотрела на Таньку и не знала, что ответить. Действительно, а кто сказал, что мы должны любить мужчин, а не женщин? Мне это даже в голову не приходило. Как если бы меня спросили: кто сказал, что, когда у нас горе, мы должны плакать, а не смеяться? Почему не смеяться с горя? Не знаю. Наверно, действительно, все зависит от того, как тебя научили реагировать с детства. Возможно, если бы было принято смеяться, когда горе, и плакать, когда радость, мы бы все так и делали. Оказывается, важно то, как тебя с детства приучили!
– Но ведь ты сама говорила, что для тебя мужик – самое главное.
– Для меня, да. Я не лесбиянка. Но я и не ханжа. Я не считаю, что если кто-то хочет быть не таким, как я, то он какой-то урод или неполноценный. В этом прелесть Америки: все имеют право на жизнь. Все свободны делать, что хотят. Открыто.
«Да, – подумала я, но не сказала вслух, – Америка – свободная страна. Свободная от комплексов и предрассудков. Удивительно, что они посрать в сортир ходят, а не срут открыто. Зачем? Это же так естественно, срать. Кто сказал, что, чтобы посрать, нужно уединиться? Кто это придумал? Предрассудки. Комплексы. Советское порабощение умов. Свободные люди должны без всяких предрассудков испражняться и мочиться там, где им заблагорассудится. Почему нет?»
«Па-чему-у не-е-ет?», – часто любят здесь спрашивать, искренне недоумевая.
Проклятая страна.
* * *
Каждый раз, когда мы идем с Леней в кино, у меня начинается депрессия. Какой фильм ни выбирай, в какой кинотеатр ни пойди, все пути приводят в Рим. Они только названия меняют, а фильмы все, как один. Как правило, это боевик с каким-нибудь железнолицым бугаем: бугаи – их кумиры, они все на одно лицо и все лихо убивают людей, как мух. Если это комедия, – то кидание торта в рожу. Если драма, то такая примитивщина, просто диву даешься, что в такой прогрессивной стране, как Америка, кино ставят на уровне каменного века. Не считая, конечно, техническую часть: пленку, там, хорошие камеры, трюки и т. д.
У нас в Союзе на весь советский кинематограф, начиная еще с «Броненосца “Потемкина”», не потратили и половины тех денег, которые эти тратят на один свой кассовый фильм. При таких затратах, они производят не кино, а черт знает что, язык не поворачивается назвать это уродство «кино».
Наши могут, несмотря на скупые средства, строгую цензуру, создавать такие шедевры, как «Летят журавли», да что там, сотни хороших фильмов. Практически каждый советский фильм наполнен смыслом, глубиной.
Вот, к примеру, «Военно-полевой роман» Петра Тодоровского. Разве американцы могут что-нибудь подобное поставить? А про такого, как Эльдар Рязанов, я просто молчу. У него же ни в одной комедии ни торт не летит в лицо, ни ведро воды никому на голову не выливают. В Америке бы он не пошел.
Каждый наш фильм отражает какую-то эпоху, каждый герой находится в каком-то поиске или сложном конфликте. Любой советский фильм заставляет думать, размышлять. Воспитывает, будит в тебе что-то доброе, человечное.
Я как-то спросила у своего преподавателя в колледже.
– Почему у вас в Америке такое примитивное кино?
– «Голливуд» делает фильмы, чтобы продавать их. Убийства и торты в рожу, которые тебя так возмущают, продаются лучше всего. А серьезные фильмы скучны. Зрители не хотят думать. Они не хотят переживать. Зрители хотят расслабиться и получить удовольствие.
«Расслабиться и получить удовольствие», – звучит-то как!
– Американские зрители, – пояснила я.
– Да, мы так воспитаны, – смеется он.
Это преподаватель урока «Хистори оф американ синема». Если для них хорошее кино «боуринг», как они это называют, то мое творчество в любом виде не для этой страны. Я никогда не опущусь до того уровня, чтобы им угождать, создавая маразм типа того, на который выстраивается в кинотеатрах Нью-Йорка километровая очередь. А создавать и прятать в шкаф – глупо. Признание людей, их любовь необходимы мне, как солнце для цветка, я без этого не смогу. Это главное.
Так, значит, проблема не только в английском языке. Я бы этот английский зубами разгрызла, если бы в нем одном было все дело. Смутно понимаю, но не хочу признать, что проблема моя гораздо, гораздо глубже, чем английский язык.
* * *
На улицах вечереющего Нью-Йорка уже вспыхнули ночные лампочки. Огромный кинотеатр, бурно переливаясь огнями, сиял в ночи, как волшебный дворец, у подножия которого кишела несметная толпа молодежи. На вывесках реклама трех фильмов, которые сегодня можно посмотреть. На одной из них: нижняя половина женского тела, от талии до кокетливо выставленной пяточки, в очень открытых трусиках и мужская рука, волосатым пальцем игриво зацепившаяся за трусики, вот-вот готовая стянуть их.
– Это кинокомедия, – сказал Иосиф, друг Лени, – я ее уже смотрел. Ой, ребята, это такой смешной фильм! В духовной семинарии, где одни мужчины, появляется баба, ну и, как вы понимаете, она устраивает там такой кавардак! Со всеми по очереди… ну, вы сами понимаете. Одна баба целый класс мужиков-гимназистов переимела. А как смешно поставили! Посмотрите как-нибудь потом.
На другом плакате изображен сияющий стальной мускулатурой железнолиций мужчина, обнаженный по пояс и с пулеметом в руках. Рядом с ним худющая девушка с мраморным безизъянным телом и грудями, неестественно выставленными напоказ.
– Боевик, – сказал Леня.
Я злобно взглянула на него.
– Я не хочу больше боевики смотреть, – сказала я.
– А другой фильм – horror! – сказал он.
– Что значит «horror»? – поинтересовалась я.
– Что значит «horror»? Фильм ужасов.
– Что значит «фильм ужасов»?
– Ну очень страшный, много страшных сцен.
– А-а-а-а… – с недоумением протянула я и посмотрела на вывеску.
Вывеска была совсем не страшной: очень юная и обаятельная девочка наивно смотрела в глаза зрителям. Между тем кишащая молодежь постепенно стала принимать форму очень длинной очереди. Толпа народа, по 3–4 человека в ряду, как выстроенные роты солдат, стояла мощной длиннющей колонной, уходящей за угол и тянувшейся так далеко, что конца не было видно. Это ждали открытия дверей в кинотеатр люди с билетами. У кассы тоже стояла очередь. У входов в два других зала тоже стояли очереди, но они были заметно меньше.
– Horror movie наделал много шуму! – оживленно сказал Иосиф. – Все билеты на этот сеанс проданы, представляете?!
Заинтригованные неимоверной очередью, мы решили подождать следующего сеанса, взяв билеты заранее.
– Здесь недалеко тир есть, как раз пару часов и постреляем, – предложили Леня и Иосиф, указывая на сверкающий огнями тир.
Тир был декорирован под уютную комнату, посреди которой бесстыдно стояла полуголая женщина в корсете и в чулках на подтяжках, в высоких кожаных сапогах и наброшенном на плечи шелковом халатике. Оказалось, это манекен. Огромные ресницы, взбитый парик. Женщина – заводная кукла, то поворачивалась к стрелкам задом, выставляя его в похабной позе и запрокидывая халат, то снова передом, открывая пышный вываливающийся из-под тугого корсета бюст. Грудь ее была простреляна во многих местах и окровавлена. Самый большой приз получал тот, кто попадет ей в зад, в эпицентр. Второй приз получал тот, кому удавалось прострелить ее сочную грудь. Те, кто попадал ей в остальные места, получали уже маленькие призы.
Я стояла, во все глаза уставившись на эту крутящуюся «женщину», на стрелявших, на работников тира. Никто вокруг никакого возмущения не выказывал, наоборот, всем было очень весело. Во мне происходила работа.
– Это же всего-навсего игра! – сказал Леня, заметив мое лицо. – Понимаешь, американцы любят острые ощущения!
По оживленным лицам Лени и Иосифа я видела: то, что мне казалось диким, им приносило море удовольствия. А ведь мы все трое приехали из одной и той же страны.
* * *
Пришли в кино. У них это называется «фильм ужасов». У нас такого жанра даже не существует. Я не люблю «ужасы», мне не нравится само название. Леня говорит, что в человеке есть и «от Бога» и «от дьявола» понемногу. Наши советские фильмы человека показывали однобоко: подчеркивали только хорошее в нем, а плохое, дьявольское, сильно смягчали. Таким образом, освещая человека только с одной стороны и умалчивая о другой, советские фильмы обманывали нас. Мы должны знать все. Должны знать всю правду, а не ее часть, нравится нам это или не нравится.
– Я не желаю, чтобы кто-то за меня решал, что мне можно смотреть, а что нет! – говорит Леня. – Мне же не четыре годика. Я хочу иметь возможность смотреть все (!). А я уж сам решу, что хорошо, а что плохо. Я взрослый человек.
На экране армия каких-то дегенератов, раздев до гола девчонку лет пятнадцати, подвесили ее вверх ногами, отрезали кусками мясо с ее живого тела, как с туши на мясокомбинате, при ней же кусали, жевали его в то время, пока она, все еще живая, подвешенная вниз головой, истекала кровью и, теряя кусок за куском свою плоть, медленно умирала в мучениях.
Постановщик фильма в деталях смаковал эти сцены, заражая эмоциями своих героев и зрителей.
Неужели и впрямь человек должен знать все, что есть в этом мире? Оказывается, этот мир не такой уж добрый. Теперь я знаю: и такое бывает.
Как было хорошо, когда я не знала!
Что же лучше, знать все, включая это омерзение, или быть «однобокой», как говорит Леня? Что правильнее? Мне не хочется жить в этом мире после того, что я увидела. Моя жизнь, мое мировосприятие – навсегда изменились. Нужно ли мне это в самом деле? Может, все-таки лучше быть однобокой?
Ненавижу! Ненавижу проклятых американцев! Америка – страна порока, извращений, жестокостей и примитивнейших низменных удовольствий. Не-на-ви-жу!!!
* * *
Странные чувства, которые накапливались во мне, искали, но не могли найти выхода. Я не могу даже дать названия тем чувствам, которые я испытывала. Что это? Крайнее отчаянье, боль, злость, возмущение, дикость??? Все эти чувства смешивались во мне, и вместе с тем ни одно из них не могло правильно охарактеризовать то, что я испытывала. Организм мой должен был как-то физически отреагировать на увиденное, ибо не отреагировать на такое он не мог, а единственная форма выражения сильных эмоций, доселе моему организму известная, – это слезы. Или даже отчаянный плач.
Через несколько минут Леня вышел вслед за мной и шепотом сказал:
– Неудобно, мы же не одни здесь. Давай не будем портить и Иосифу выходной, пойдем в другой зал, другой фильм посмотрим. Там нормальный фильм, не ужасы.
Пришлось покорно отсидеть еще более часа уже в другом зале, где показывали «нормальный» шустренький фильм, в котором главный герой, сияющий стальной мускулатурой и несказанной силой и ловкостью, боролся с врагами за первенство добраться до сейфа банка, где лежат миллионы.
К подобным фильмам я по крайней мере привыкла и, надо заметить, к концу фильма не могла не признать: герой был очень обаятелен, образы ярко очерчены, врезались в память, и фильм, несмотря на глупое содержание, снят с потрясающей художественной яркостью. По-видимому, не меня одну впечатлил ловкий и сильный герой этого фильма. Выйдя из кинотеатра, Леня, как мальчишка прыгал, выкрикивая: «Пчь-у! Пчь-у! Пчь-у!»
– Старик, старик! Кончай ногами дрыгать на улице! – успокаивал его Иосиф.
– Хороший фильм, а! – сказал Леня, перестав прыгать, но все еще находясь в очень оживленном состоянии. – Вот мужик! Вот сила! А?!
Вдруг на улице раздался выстрел. Кто-то закричал, и вмиг, на противоположной стороне улицы образовалась толпа, загородив собой все происходящее. Поднялся шум, приехала полиция. Мы тоже подошли, но из-за толпы, ничего нельзя было рассмотреть.
– Убита? Застрелили? – говорили вокруг.
– Что такое? Что такое? – говорили другие.
Никто не знал толком, что произошло. Наконец из глубины толпы вышла какая-то женщина с бледным расстроенным лицом. Все ее окружили.
– Девчонку шестнадцатилетнюю убил, козел! – сказала женщина. Она вся дрожала от волнения. – В себя не могу прийти! Прямо на моих глазах! Вот так, миг – и нет человека… За один миг!..
Помню, в Союзе был какой-то международный кинофестиваль. Помню развешенные по всей Москве афиши и плакаты: «За гуманизм киноискусства! За мир и дружбу между народами!»
Какими нарочитыми и шаблонными казались мне тогда эти лозунги! Как теперь по-другому я все это вижу. Я готова взять плакаты и выйти на демонстрацию сама: «За гуманизм киноискусства!!!..»
За гу-ма-низм!!!!!!!!
Как же может кто-то не понимать?.. Да не кто-то, а огромная мощная страна, как она может не понимать того, что каждый, даже самый маленький человек, выросший в Союзе, понимает: великая сила искусства должна работать на то, чтобы облагораживать человека, будить в его душе Бога, а разбудив, вскормить его и развить настолько, чтобы он победил живущего в той же душе дьявола. Мне казалось это естественным, само-собой разумеющимся. Да так это и было в моей стране. Здесь не моя страна. Здесь страна варваров: у них свои законы и свои нравы. У меня шерсть становится дыбом и спина, как у дикой кошки, выгибается от того, какие фильмы промывают головы людям этой страны и оттого, кого, должно быть, эти фильмы воспитывают. Однако, кто я, чтобы соваться в их уклад жизни со своим уставом?
* * *
Что важнее – генетический код или социальная среда, в которой растет и воспитывается человек?
Этот вопрос обсуждали сегодня на уроке психологии. Психологи считают, что генетический код важнее. Провели исследования: несколько сотен однояйцевых близнецов разлучили, оставили их с детства жить в абсолютно разных семьях, в разных городах, в разных социальных условиях, в разных культурах. Через двадцать лет, проверили, что получилось. Выяснилось, что дети алкоголиков были склонны к алкоголизму, несмотря на то что выросли в семьях, где алкоголем и не пахло; дети интеллектуалов выросли интеллектуалами, несмотря на то что росли в семьях, где не умели даже читать, и т. д. Более того, выросшие в абсолютно разной социальной среде однояйцевые близнецы проявляли потрясающую схожесть характеров, наклонностей и судеб. Они выбирали одни и те же профессии, у них были абсолютно одинаковые хобби, одинаковое количество детей, они даже имена своим детям давали одни и те же, партнеры были выбраны так, как если бы и партнеры были однояйцевыми близнецами. Словом, по мнению моего учебника социальной психологии начального курса, социальная среда играет очень незначительную роль в формировании человека, хотя, безусловно, социальная среда тоже важна. По мнению психологов, за все в ответе генетика.
А я-то знаю, какую роль сыграла в моем формировании окружающая среда! Уж мне-то они могут не рассказывать! Приехав в Америку, я поняла воспитательную роль окружающей среды больше, чем когда-либо или кто-либо! Я могу сама написать об этом целый учебник.
Что важнее для формирования человека – социальная среда или гены??? Спросите об этом эмигранта!
* * *
Урок английского языка в колледже. Учительница, сидя на столе, болтая ногами, пьет кофе, кусает огромный кусок бутерброда и с набитым ртом, говорит:
– Кто-нибудь жнает, кто такая шештра Керри?
Весь класс сидит, как в рот воды набрал. Я молчу из чистого любопытства, выжидаю.
– Это роман Теодора Драйзера, – продолжает учительница, проглотив, с освободившимся ртом. – Кто-нибудь знает, кто такой Драйзер?
Все сидят, как зайцы, увидевшие волка. Молчат.
– Теодор Драйзер – это выдающийся американский писатель двадцатого столетия. «Сестра Керри» – одно из самых известных его произведений…
Варварская страна! Куда я попала! Куда я попала! У нас, каждый школьник еще в начальных классах вам ответит, кто такой Драйзер. Причем, заметим, ведь это американский (не русский!) писатель. Если они даже своих лучших писателей не знают, то, что они знают? А ведь это не где-нибудь на базаре происходит, а в колледже, в высшем учебном заведении! Как же после этого жить здесь? Зачем приспосабливаться к дегенератам?
Казалось бы, такие мелочи: учителя едят во время урока, говорят с набитым ртом, некоторые постоянно показывают классу свои «прелести» под юбкой… Какое, казалось бы, мне до всего этого дело? А настроение становится загробным на месяцы от таких мелочей. Почему? Я чувствую, что попала в какую-то помойку, вместо того чтобы попасть в прогрессивную, цивилизованную Америку. Я чувствую, что есть реальная опасность сгнить здесь, никогда более не получив возможности вырваться назад в цивилизованный мир.
Это ощущение – так портит мне настроение?
* * *
В призрачном тумане я вижу нашу кухню…
Бабушка, склонившись над столом, что-то нарезает. Не эта бабушка, синтетическая и холодная, что здесь с нами, а та, живая и теплая, с одуряющим запахом в седых волосах, в складках ситцевого халата, пропитанного теплом ее тела…
Что-то жарится на сковородке… Болгарский перец? Запах свежего болгарского перца???.. Запах чего-то жареного?.. Запах пропитанного бабушкиным теплом ситцевого халата?.. Ощущение, осязание седой головы?.. Осязание ситцевого халата и теплого летнего дня?.. Запах бабушки?.. Или жареного лука? Каких-то овощей? Запах нальчикского солнца?
…Деревянные ставни… Физическое ощущение деревянных ставень… Запах облупившейся зеленой краски, перемешанный с запахом дерева… Не могу уловить, не могу уловить…
Проснулась, переполненная отчаяньем. Плакала, сотрясаясь всем телом. Насквозь пронизана только что пережитым ощущением. Вся. Сейчас все улетучится. Останется блеклая пыль нью-йоркской постели.
Только после таких сновидений я начинаю понемногу прозревать, начинаю понимать, что я потеряла, уехав из родной страны. Это не просто язык и неспособность функционировать в стране, где все говорят по-английски. Это не разница в культурах и ценностях, которым эти две страны поклоняются. Это гораздо страшнее: это – нельзя выучить или освоить.
Даже выучи я английский трижды, я не способна функционировать в этой стране, и точка. Я не способна здесь быть живой! Жизнь не способна здесь быть живой! Не знаю, как это объяснить…
* * *
Что во мне умерло здесь, что там было живое??? Как этот орган в моем теле или в моей душе называется?
Я сама для себя назвала это «органом Родины», чтоб хоть как-то назвать… О нем нигде не написано, ни в каких словарях, никто о нем никогда не упоминает. А я отчетливо ощущаю на себе, как стала инвалидом с отъездом!
Люди, вы знаете, еще оказывается есть орган Родины?! Почему об этом нигде не написано?
* * *
Чувствую себя зверем в клетке в полном смысле слова. Я физически чувствую железо своей клетки, в бешенстве сотрясаю ее, обливаясь слезами и захлебываясь злостью. Готова разгрызть ее зубами. Все во мне кипит, булькая, от желания вырваться… Но разве самые сильные эмоции могут уничтожить железо?
Я живу – не живу, – а крепко сплю во льду. Меня усыпили, приложив к носу солидную дозу наркоза. Сосуд, в который меня уложили, наглухо герметически закупорили и опустили в лед.
Между тем, тень моя, двойник мой, фальшивое подобие меня подсунуто вместо меня в мою жизнь. Все, что эта тень сделает, все, что эта тень «проживет», – не репетиция, а уже премьера, неповторимая, единственная премьера моей жизни.
* * *
Когда я очнулась и все предметы и люди вокруг проявились, я увидела свое тело уже нормальным, без лопающегося живота. Потом рядом с моим телом принесли и положили что-то крошечное, розовое, двигающееся, судя по поведению всех окружающих, принадлежавшее мне. Моему телу было теперь свободнее: мне стало легче двигаться, я могла глубоко вздохнуть и начать жить, избавившись от груза внутри меня, обязывавшего ко многому. Но не тут-то было!
Избавившись от груза внутри себя, мое освобожденное, принявшее прежний вид тело, вдруг оказалось с маленьким, беспомощным живым существом на руках, никому ранее не принадлежавшим. Его нельзя было с извинением всучить обратно тому, кто мне его дал подержать. Его нельзя было тихонько положить в укромный угол и уйти: оно было живое. Живое беспомощное существо было мое. Я должна была отвечать на его крик, я должна была его кормить, высиживать с ним дни и годы, пока это существо не научится жить самостоятельно, чтобы со спокойной совестью его можно было оставить наконец и вернуться к своей жизни.
Бутылочки, ванночки, распашонки, пеленочки, наведывающиеся бабушки, бессонные ночи, дни, полные бессмысленных хлопот или простого лежания рядом с розовым, ничего не подозревающим грузиком, иногда беспомощно попискивающим, но большей частью мирно спящим.
Занятия в колледже были временно прекращены по двум причинам. Во-первых, родился ребенок, а во-вторых, я и без ребенка не знала, зачем мне этот колледж нужен.
* * *
Вот оно – твое высшее назначение в жизни! – сказал мне папа.
– Что ты, папа! Родить младенца может практически любая женщина. Для этого не надо быть выдающейся или суперодаренной. Любая кошечка или собачка – все могут родить младенца. Высшее назначение человека не в этом…
– А в чем же?
– В том, что человек оставит после себя. Не ребенка, что-то более значимое. Я вам еще покажу, чем я отличаюсь от миллионов других людей.
Папа снисходительно смеется:
– У моей дочурки звездная болезнь.
* * *
Какое-то заведение, похожее на деткую поликлинику… Мне странно видеть свое тело как будто со стороны, стоящее в каком-то зале, среди каких-то людей, заботливо оберегающее какую-то коляску. Коляска эта, по-видимому, стала неразрывной частью жизни тела. Присмотрелась, в ней ребеночек. Ах, уже ребеночек?! Давненько я тебя не навещала, как бы удивился прилетевший навестить свое тело дух. Как ребеночек? Откуда ребеночек?
Со мной происходят важнейшие вещи в то время, как я сплю беспробудным сном, без сновидений.
Меня, спящую, под наркозом, ничего не чувствующую, обвенчали. Под наркозом сделали беременной. Под наркозом родила, и вот на минутку оторвали наркоз от носа, дали очнуться, увидеть все, что произошло со мной… Не успела я ужаснуться, снова плотно приложили наркоз к носу… и вот я опять уже засыпаю, за-сы-па-ю-ю-ю-ю!!!
Нет! Нет! Я не могу заснуть более… я всю жизнь так просплю… надо, чтобы кто-нибудь меня расколдовал… Нельзя засыпать! Нельзя засыпать!
Сколько человек, к носу которого приложили наркоз и который, отчаянно боясь заснуть, повторяет себе, отгоняя сон: «Нельзя засыпать! Нельзя засыпать!», – сколько такой человек сможет не заснуть? Как ни протестовало все во мне, я против своей воли заснула снова, как это часто бывает, даже не запомнив момента, когда именно я заснула.
Но даже сквозь глубокий сон, осталась злоба, остался протест, осталось чувство жизненной необходимости бороться с этим. Я понимала, что никто не сможет спасти меня, кроме меня самой. Ведь спала я, словно заколдованная, под сеткой-невидимкой. Никто бы даже не смог обнаружить меня. Через тяжелые сети густого сна я помнила: я должна вырваться. Я должна что-то сделать!
* * *
В кинотеатры я уже не хожу: их фильмы вызывают во мне омерзение. После просмотра американского фильма мне хочется умереть. Убийства, убийства, убийства в самых разнообразных формах и видах. Погоня, скрежет тормозов. Пуф-паф. Трафаретные лица и фигуры актеров. У них даже нет, как у нас, такого понятия – «искусство кино». У них это называется «энтертейнмент бизнес». Развлечение – «энтертейнмент». Второе слово – «бизнес». Развлекательный бизнес? Так что ли?
Но этот фильм считался шедевром американского кино.
Он начинался с вида ночного поля, освещенного луной. Играла таинственная музыка. Любое более-менее хорошее искусство раскрывает душу для чувств, как горячий пар раскрывает поры на коже. С первых же минут фильма я почувствовала приглушенную внутри, как бы силившуюся прорваться острую боль. То ли это была пронзительная жалость к кому-то, то ли угрызения совести, то ли еще что-то непонятное.
Отчего-то мне вдруг вспомнился маленький Сашенька, которого мы только что с легким сердцем отвезли к маме Лени. Я вдруг увидела этого ребенка, в отличие от постоянного своего состояния незамечания его. Я увидела отвергнутого, беззащитного человечка, воспринимаемого мною, гадкой матерью, как грузик, которого я как ненужную вещь постоянно бросаю то у одних, то у других родителей, а главнее всего – которому я не даю и сотой доли того тепла и ласки, в которых малютка нуждается.
Ощущение это на мгновение коснулось меня болезненно остро, а затем стало неуловимым. Словно свет молнии, осветил мое ветреное, полное эгоизма существо, занятое лишь мыслями о себе, которое не в состоянии отказаться от своей жизни, ради другого маленького человека.
Я все еще чувствовала боль, но теперь, казалось, она была от другого. Ощущение полной незащищенности, беспомощности перед мощным колесом жизни, казалось, было причиной чудовищной боли. Или это было чувство жалости ко всем, находящимся в таком же положении, моим двуногим братьям… или… что это было? Что переполняло меня такой нестерпимой болью?
На экране – удивительно задумчивый мальчик не спит ночами, а все ходит по залитому лунным светом полю.
Нарастающие тона музыки предвещают что-то таинственное и трагическое… Все мои родные на мгновение предстали передо мной, такие беззащитные, такие трогательно-покорные перед ударами жизни; все, что жизнь преподнесет, они примут. А что делать… Боль во мне нарастала с каждой минутой, с каждым кадром, с каждым звуком беспокойно бушующей музыки…
А события фильма развивались. Мальчик, ходивший по таинственному полю, вдруг напал на следы существа с другой планеты. Как только я увидела этого, похожего на человечка инопланетянина, – боль перевалила за посильные для человека границы. Это было что-то совершенно странное, непонятное, что со мной происходило. Ничего такого особенного в этой кукле не было: невысокий рост, длинная шея, большая голова, сморщенная кожа и огромные добрые глаза на расплюснутом лице.
Кого мне напоминала эта кукла? Квазимодо или доброе чудище из «Аленького цветочка»? Он был похож на старичка, этот инопланетянин. Или на ребенка??? И эти печальные добрые глаза… отчего они причиняли мне такую невыносимую, до истерики доходящую боль???
Фильм рассказывал о дружбе мальчика и инопланетянина, а между тем, всякий раз, как на экране появлялась старческая фигурка и излучавшие доброту большие глаза, сердце мое болезненно сжималось.
Дальше судьба разлучает двух друзей. И-Ти попадает в какие-то губительные для инопланетянина условия. Покуда мальчик успевает узнать об этом и примчаться к другу на помощь, тот уже лежит бездыханный, не может ни говорить, ни пить, ни есть и, по-видимому, умирает.
На Земле уже все знают о прибытии существа с Марса. Друзья и родные мальчика, тоже сильно привязавшиеся к И-Ти, бьют тревогу на весь мир. Мечется и сам мальчик: рассылает письма во все медицинские учреждения мира, звонит в Вашингтон, звонит в Париж… Ученые всего мира собираются, исследуют умирающего инопланетянина. Как вылечить существо с другой планеты? Что за организм у него?
Что за клетки? Какой состав вместо крови? Казалось, весь мир поднялся спасать существо с добрыми глазами, но никто ничего не мог сделать. Пока все только изучали его организм.
Сколько времени пройдет, прежде чем смогут понять болезнь, найти лечение? А он уже лежит безжизненно прикрыв глаза, земные кислородные подушки ему не помогают! Неужели он больше никогда не откроет их? Боль во мне заливает весь кинотеатр, холодный пот выступает у меня на судорожно напряженных ладонях. Я чувствую, что не могу дышать. Грозные тона музыки не обещают ничего, только нарастание трагедии, только неминуемое наступление смертельной болезни, перед которой все и всё бессильны, в какие колокола ни бей.
И вдруг я вспомнила, кого напоминали мне эти глаза. Поняла, отчего так нестерпимо ныло в душе при виде куклы, напоминавшей старичка. Этот старичок, который лежит, закрыв глаза, обессилевший от болезни, а смерть наступает на него, и любые старания всех докторов мира тщетны – этот старичок – мой дедушка!
В первый раз я вдруг поняла, какая неминуемая беда надвигалась на меня. Все мое существо оторопело забилось, протестуя, не принимая, не принимая!
В предсмертной схватке бушевала и разрывалась музыка. Было ясно, что даже если инопланетянина вылечат, все равно спасения уже не будет. Я поняла, что кино здесь не имело никакого значения, что надвигающееся на меня – не кино, и остановить это невозможно. Мне хотелось орать во все горло, бить руками, ногами, корчась в конвульсиях, как эпилептик во время приступа. Мне хотелось разбить все стены, снести все кресла в кинотеатре, мне хотелось истерически орать, орать, орать… Я впервые увидела надвигающуюся смерть дедушки. Конечно, я не принимала ее.
В молчаливом с мертвенно-белыми стенами туалете я дала выплеснуться всем переполнявшим меня эмоциям. Вскоре фильм кончился, и туалетные кабинки затарахтели. Уже придя более-менее в себя, я вышла из своей кабинки и подошла к раковине, чтобы умыться. Новые рыдания снова набегали, я не могла остановить их.
Леня и его друг Иосиф ждали меня у выхода с встревоженными лицами. Увидав их, я вдруг снова заревела, как плачет человек, впервые после пережитого несчастья увидевший близкого человека.
– Ты просто слишком впечатлительна, – сказал мне Иосиф в машине, когда мы ехали домой.
– Да, кстати! Ведь его вылечили! – сказал Леня, улыбаясь. – Глупенькая моя, это же только кино.
– И он уехал на свою планету… – добавил Иосиф.
Они заговорили о другом. Я сидела, прижавшись к обнявшему меня Лене, который говорил что-то прямо над самым моим ухом и смеялся порой так, что моя голова, лежавшая на его груди, тряслась, и думала: «Или они меня считают ненормальной, или они сами ненормальные. Как могли они подумать, что я так плачу – из-за куклы с Марса!»
Наконец мы приехали домой. Я прошла в спальню, вернулась назад в кухню: спасения нигде не было. Я села на стул, и рыдания, которые я с таким трудом всю дорогу сдерживала, как будто высохли во мне, как только я дошла до дома.
Из зала послышался звук включенного телевизора. Звуки выстрелов, скрежет тормозов. Вбежал Леня на секунду.
– Мамочка, тебе лучше? Там такой фильм начинается… Шедевр!
Я мутными глазами посмотрела на него. Мне хотелось, чтобы он выключил телевизор, посидел со мной.
– Ну хочешь, пойдем, в зале со мной посидишь. Тебе будет легче.
– Ах, уйди! Отстань от меня! – грубо сказала я, в глубине души все-таки надеясь, что именно благодаря моей грубости, он поймет мое состояние и выключит телевизор. Но Леня, покорно опустив голову, подчинился и ушел, как я сказала.
«Ушел! – подумала я. – Это конец».
Оставаться одной еще два часа казалось дозой невозможной. Я сняла трубку. Хоть услышать, что он пока жив. Все внутри меня дрожало, как будто я боялась уже сегодня услышать ужасную весть. Мне нужно было хотя бы убедиться, что еще не сегодня и даже не завтра…
– Алло, бабушка?
– Что такой, детка, пачиму так поздно?
– Ой, ба, я совсем забыла, который теперь час…
– Ничего, ничего.
– Как дела?
– Все патихонку.
– А как деда?
– Как «как»? По-старому. Сегодня вроде поел. Боль слегка стих, хоть он на человека стал похож…
Я закрыла глаза. «Жив!» – отозвалось во всех моих жилах.
– Что он теперь делает? – спросила я, желая услышать как можно больше деталей, подтверждающих, что он жив.
В трубке молчали, она, видимо, смотрела.
– Спит, – шепотом сказала бабушка. – Измучаль, бедний. Даже ты пазваниль, не проснулсь. Он обычно чутко спит. Слава бох, эти таблетки хорошо помогаит.
– А ты, бабуся, что делаешь?
– Я спаль уже. Черти тибя носят в такую позднь звонить! Ты уверена, что ничего не случился?
– Нет, нет.
– Может, с Леней поругался? – недоверчиво спросила она.
– Нет, баба, все в порядке, иди спать.
– Ну, ладно. Вы тоже ложитесь! Отдыхайть. Окна, двери закрыты? Ну тогда пока!
Разговор с бабушкой слегка успокоил меня. Однако не прошло и двух минут, как я почувствовала, что со мной происходит нечто… нечто не то.
Более руководствуясь инстинктом, чем разумом, я выкопала какую-то старую русскую газету. Я помнила, был такой раздел «Медицинская помощь». Мне казалось, я не успею позвонить – лопну и разлечусь в прах, как при взрывах.
Психотерапевт. Неотложная помощь.
Я набрала номер.
Не я, а инстинкт за меня сказал:
– Здравствуйте. Я прочла в газете объявление. Вы оказываете неотложную помощь?
– Вы хотите прийти утром? – спросила женщина.
«Если я доживу до утра, то зачем вы мне нужны», – подумала я, а вслух сказала:
– А неотложная помощь только утром?
– Утром тариф срочного приема. Это будет сто двадцать долларов. А ночью – триста долларов. Я надеюсь, вы потерпите до утра?
– А сколько же стоит обычный прием? – спросила я, вспомнив, что здесь в Америке медицина платная.
– Восемьдесят долларов, – вежливо ответил женский голос. – Запись за две недели.
– Восемьдесят? – мне казалось, что я сплю и вижу кошмарный сон.
Я повесила трубку и поняла, что пропала. Покорно, как на плаху, положила голову на стол. Все, что могла, я сделала. Что я могла еще сделать?
Из зала доносились безудержные звуки выстрелов, бодрая музыка, оглушительный свист тормозов и восторженные возгласы Лени: «Ух его! Ага! Вот его! М-м-м-м!!!»