– Мою жизнь в Союзе можно разделить на две части: до превращения и после.
– Под превращением мы имеем в виду ваше формирование как личности?
– Да.
– Сколько вам было лет, когда превращение началось?
– Началось? Ну, наверно, около тринадцати… Да, около тринадцати с хвостиком.
– Простите, еще очень важный вопрос: когда у вас была первая менструация?
– Первая менструация? – Моисей застал меня врасплох. – А что, вы считаете, что эти две вещи как-то взаимосвязаны?
– Не знаю. Сейчас мы с вами вместе посмотрим. Так, когда была первая менструация?
– Первая менструация – в двенадцать с половиной лет. Я помню точно, потому что мама мне сказала: «Запомни доченька эту дату, в жизни тебе это может пригодиться».
– В двенадцать с половиной первая менструация. А в тринадцать с хвостиком – начало процесса формирования личности. Правильно?
– Действительно… Надо же… Я бы никогда не додумалась связать эти два события… Первая менструация и формирование личности. Вот это да! Но ведь менструация – это мое тело, – я смотрю на Моисея вопросительно. – А превращение происходило в моем мозгу, в моем сознании, в моей личности.
– Ваш мозг это тоже часть вашего тела. Вы могли бы вспомнить, с чего конкретно все началось? Как вы жили до превращения? И что случилось потом?
– Конкретно? Конкретно я влюбилась в Толстого. Не так, как любят писателей, а по-другому. Так, как любят шизофреники.
– Это как же?
– Ну ненормальная любовь к Толстому была.
– В чем же именно состояла ненормальность?
– Хорошо, я расскажу с самого начала….
* * *
– Вообще, все началось со свадьбы Илюши. Илюша – это мой двоюродный брат, сын тети Вали, папиной родной сестры, с которым с самого детства мы очень близко дружили. Когда все готовились к свадьбе, Маша (старшая дочь тети Вали) говорила мне постоянно, что на свадьбе Илюши будут все его друзья и я могу выбрать себе жениха по вкусу. У нас так принято, девушки рано замуж выходят. Илюше, когда он женился, было всего восемнадцать лет. Всем его друзьям примерно столько же. А мне в то время было тринадцать с хвостиком. Разница в пять-шесть лет между парнем и девушкой вполне нормальное дело. Илюша женился на семнадцатилетней. У всех по-разному.
– Тебе нравится Заур? – спрашивала Маша с видом человека, знающего что говорит. – Или тебе нравится больше Дмитрий?
Я смущалась, краснела, не знала, что ей отвечать. Мне было стыдно сказать, что мне кто-то нравится, т. к. все считали меня ребенком, и мне было еще неприлично думать о парнях. Однако, оставаясь ночью одна, я с замиранием сердца думала о Машиных словах. Раз она меня постоянно спрашивает, кто мне нравится, значит, она знает о чем говорит. Маша была старше меня на целых восемь лет, и ее мнение было очень авторитетно для меня. Значит, мне уже можно думать о любви, возможно, даже я кому-то из этих ребят нравлюсь.
Неужели я кому-то нравлюсь? Неужели мне уже можно влюбляться?! Мама говорила, что раньше, чем закончу школу, чтоб не смела думать о парнях. А Маша прямо при маме говорит: «Выбирай, любого! Все они, говорит, твои!» Мама говорит: «Уж куда там!» А Маша ей возражает: «А что, моя сестричка всякому понравится, главное, понять, кто нравится ей».
К свадьбе готовились несколько месяцев. Специально шили платья на заказ. Честно признаться, мне нравились все Илюшины друзья. То есть в любого из них я готова была влюбиться. Все они мне были интересны. Только я не могла поверить, что могу понравиться хоть кому-то из них, такими недоступными они мне казались. Но Маша сказала: «Выбирай любого».
Я все же предпочла дождаться дня свадьбы и предоставить мужчине решать. Тот, кто будет со мной больше всех танцевать на свадебном вечере, тот, кто больше других будет ухаживать и показывать, что влюблен в меня, и станет моим избранником.
Приближающаяся свадьба была центральным событием в моей жизни. Я ждала Любви с самого детства. Не могла поверить, что сейчас, в день свадьбы Илюши, все начнется. Вот наступил долгожданный вечер. Было начало сентября. В Нальчике еще совсем тепло, в это время и самая горячая пора свадеб. Горские евреи на Кавказе играют шикарные свадьбы. Во дворе, под деревьями, разбивают большой шатер, развешивают разноцветные лампочки, шары. Расставленные рядами столы ломятся от угощений. Приглашают местный ансамбль, и на весь город разносится музыка, многократно усиленная микрофонами.
Молодежь танцевала. Если бы это не была свадьба моего брата, то есть очень близкого родственника, то меня бы на свадьбу даже не пригласили, т. к. я пока относилась к категории детей, а не молодежи. Может, еще год-два – и меня бы уже начали приглашать. Пока же я имела уникальный шанс быть среди молодежи на свадьбе, как будто я уже была взрослой девушкой. Я ужасно волновалась. Не знала, как вести себя, если меня пригласят на танец, что говорить. Мне все казалось, что меня так никто и не пригласит ни на один танец. Я сама не знала, чего больше боялась: того, что меня не пригласят танцевать, или того, что пригласят.
Однако вечер был в полном разгаре, а меня никто не приглашал. Заур, о котором столько раз спрашивала меня Маша, сидел напротив меня и даже ни разу не взглянул в мою сторону. Дмитрий вообще сидел где-то далеко, и ни танцевать, ни разговаривать со мной, по всей видимости, не собирался. Я сидела, забытая всеми, даже близкими. Мама с папой сидели за другим столом, далеко от меня, Илюша был занят, как и должен быть занят жених на своей свадьбе, Маша где-то там суетилась, и паника потихоньку овладевала мной.
Неужели так никто и не пригласит меня танцевать? Неужели я так и просижу на своем месте весь вечер и никто меня даже не заметит?
Как видно, на лице у меня было видно то отчаянье, которое я испытывала, т. к., пробегая мимо меня, Маша, в длинном вечернем платье, сверкая бриллиантами и своей красотой, сначала прошла, было, мимо, а потом, спохватилась, вернулась и спрашивает:
– А ты чего не танцуешь?
Я пожала плечами и почувствовала, что сейчас умру от унижения. Все сидевшие рядом парни и девушки могли услышать ее вопрос. Она попала мне в самую рану.
– Я не хочу танцевать – сказала я глухо.
Тогда Маша сделала еще хуже. Она подошла к Дмитрию и что-то сказала ему. Он сидел далеко от меня. Музыка громко играла, я не могла расслышать, о чем они говорили, а через минуту Маша подвела Дмитрия ко мне и сказала: «Иди потанцуй с Димой».
Я не знала, что делать. Маша любила меня; она не могла унизить меня так, чтобы попросить его танцевать со мной. Не могла. Но, почему он сам, без нее не пригласил? Может быть, он стеснялся? Может быть, ждал ее помощи? Может быть, он ее раньше просил познакомить нас поближе, а она сначала забыла, но потом вспомнила…
Я встала и пошла с Дмитрием туда, где все танцевали. Неужели сейчас все начнется? Если он ждал Машиной помощи, то сейчас все начнется. Дмитрий начнет ухаживать за мной. Пригласит еще на один танец, потом еще, еще. Потом он попросит мой номер телефона. Будет мне звонить. Мы будем говорить по телефону ночи напролет. Потом он пригласит меня в кино. А может, даже в парк. Потом попросит моей руки. Мы поженимся и проживем вместе всю жизнь.
Никогда не будем расставаться, не изменим друг другу ни разу… Однако танец закончился, а Дмитрий не сказал мне ни слова. Отвел меня на место, вежливо поблагодарил за танец, и все. За вечер он ни разу не подошел более ко мне. Я с ужасом догадалась, что Маша… Не может этого быть! Неужели она додумалась до того, чтобы просить его пойти со мной танцевать?! Я не переживу такого унижения!
После свадебного торжества я слегла в постель от пережитого унижения, которое Маша, желая сделать мне лучше, еще умножила на три. Ни один из молодых людей, бывших на свадьбе у Илюши, так и не пригласил меня танцевать. Ни один! Я никому не нужна. Наверно, я урод. Наверно, меня невозможно полюбить. Всех девушек, подруг невесты, приглашали, даже по нескольку раз, а меня – ни разу, никто… Мало этого, Маша унижалась, просила этого Дмитрия… Нет, после такого унижения вообще не стоит жить на свете.
Я смотрела на себя в зеркало, казалась себе симпатичной, но окружающие, по всей вероятности, этого не видели. Только тетя Валя говорила всегда, что ее племянница еще всем покажет. Пожалуй, она так искренне думала, только оттого что любила меня, а не потому, что я на самом деле чего-то стоила.
Проснувшись утром, в понедельник, я вдруг почувствовала абсолютную бесполезность всего, что происходило в моей жизни. Школа, хорошие оценки… зачем все это? Зачем?
Вопрос «зачем» я впервые задавала себе. До этого я жила и как-то мне не приходило в голову спросить себя: зачем? Ответа на этот вопрос я не знала. Придя на урок, я утвердилась в бессмысленности всего, что происходило в моей жизни. Я снова задала себе вопрос: зачем?
Зачем учить уроки? Зачем получать пятерки? Что это в конечном счете мне дает? Я как есть никому не нужна, так и буду никому не нужна. Отметки мне не помогут. Жизнь стала казаться мне бессмысленной. Я начала хандрить. Так, через депрессию, через тоску, начался процесс моего «превращения».
* * *
Всего одно поражение так сильно сломило вас?
– Одно поражение?.. Нет, пожалуй, это было последнее поражение, которое окончательно утвердило меня в том, что я никому не нужна, что меня полюбить невозможно.
По телевизору тогда часто показывали сказку «Гадкий утенок», и я совсем по-другому уже смотрела этот мультфильм. Теперь это было выстраданное мной, наболевшее, сокровенное. Как сразу раскрылась глубина в простом мультике! Я чувствовала себя именно «гадким утенком», красоту которого невозможно было оценить уткам. Утками на птичьем дворе были все: Заур, Дмитрий, Вовка, другие ребята, игнорировавшие меня на школьных вечеринках. Я же была одиноким лебеденком, который почему-то оказался в обществе уток. Эти утки должны были еще впоследствии увидеть, кого они игнорировали.
– Были еще и другие поражения?
– Примерно за год до Илюшиной свадьбы – я была тогда в восьмом классе – я пережила разочарование в первой любви.
– Этот опыт тоже был у вас неудачным?
– Да. Но после него я оправилась относительно легко. А вот во второй раз я уже укрепилась в убеждении, что поражение не случайно: что я не способна возбудить в ком-либо какие-то чувства.
– Всего было только два поражения?
– Два серьезных, крупных. Были еще школьные вечеринки. Это редко бывало, я ждала от них… чего-то особенного. Но меня и там никто не приглашал танцевать. Я смотрела на других: редко, когда мальчики танцевали с девочками, но это было. В основном, успехом пользовались девчонки, которых моя мама называла «девицами легкого поведения». Они носили очень короткие юбки, уже красили губы и по вечерам ходили с парнями в кино. В моей семье, запрещали даже распускать волосы, не то что краситься. Обувь можно было носить только детскую, без каблуков, и вообще я должна была быть «порядочной» девочкой. Но дело не в этом. Я не жалею о том, что родители держали меня в узде. Большинство тех девочек, которых приглашали на школьных вечеринках танцевать, уже в шестом, седьмом, а кто в восьмом классе выбыли из школы, чтобы рожать. Не дай Бог мне такую участь! Просто, куда ни ткнись, не чувствовала я себя желанной.
– Расскажите пожалуйста подробней о вашей первой любви.
* * *
Это началось в пятом классе, в начале учебного года. Вовка Снегирев учился тогда в седьмом. Мы часто видели друг друга в школьном коридоре, то на одном этаже, то на другом, во время перемен, после уроков.
Мне бы и в голову не пришло влюбиться в него, если бы он сам не спровоцировал это. Всякий раз, Вовка смотрел на меня своими большими светло-карими мечтательно-грустными глазами так, что этого нельзя было не заметить. Невозможно было никак не отреагировать на такие долгие пожирающие взгляды. Длинные русые волосы спадали ему на лоб, придавая его облику еще более грустный, романтический вид. Возможно, Дубровский Пушкина выглядел именно так, или Печорин Лермонтова. Во всяком случае, мне эти герои виделись именно такими: русый, худощавый, что-то грустное в глазах, что-то романтическое в облике. Так выглядел и Вовка.
Примерно в это же время моя подруга Эмка каждый день рассказывала мне истории о том, как Эдик, который жил за рекой и был на три года старше нее, самозабвенно в нее влюбился, преследовал ее повсюду, даже ночевал у нее под окнами, домогаясь взаимности. Он сказал Эмке, что вскроет себе вены, если она не встретится с ним ночью, чтобы выслушать его объяснение в любви. Все эти истории страшно будоражили мою фантазию, хотя я и не совсем верила. Однако они сыграли свою роль, чтобы направить мои мозги на то, как интерпретировать и как воспринять длинные и жгучие Вовкины взгляды.
Немая эта любовь длилась несколько лет. Мимолетные встречи в школьных коридорах были самым значительным в моей жизни. Минутная встреча, один взгляд, на несколько секунд задержанный друг на друге, значили больше, чем пять уроков данного дня и вообще весь оставшийся день.
Эти долгие Вовкины взгляды наполняли мою жизнь самым значительным смыслом: они словно говорили мне: «Ты любима, ты желанна, он тебя выделил среди сотен других девчонок, значит, что-то в тебе есть… заслуживающее любви…» Этого одного было достаточно. Ничего другого не нужно было. Время от времени встретить этот полный обожания и немой любви взгляд и утвердиться: «ты любима».
Мы ни разу даже не говорили друг с другом. Единственным результатом этой любви было мое первое желание «взять в руки перо» с тем, чтобы написать о нашей с Вовкой такой необыкновенной, такой полной поэзии любви. Прототипом моего романа был роман Пушкина «Дубровский» и множество фильмов о любви, которые мы с подругами ходили смотреть в местный кинотеатр «Октябрь» почти каждое воскресенье.
Когда же в восьмом классе мы перешли к изучению «Евгения Онегина» на уроках литературы, великая красота поэзии Пушкина полностью завершила процесс.
Я полностью отождествляла себя с Татьяной. Описывая Татьяну Ларину, Пушкин словно писал ее с меня, как будто он хорошо знал меня. Все переживания Татьяны, все ее томленья и чувства, все страданья – все было несказанно близко мне. Как будто это все переживала не она, а я в какой-то таинственной далекой жизни, в которой когда-то давным-давно жила я.
Пережив на страницах гениального романа большую любовь, я почувствовала, что должна пережить такую любовь в реальной жизни. Одних взглядов было уже мало. Нужно было теперь что-то большее… Я даже не смогла ничего видоизменить в своей реальности, а все воспроизвела один в один. Я написала своему герою письмо, хотя это было рискованно и стыдно. Письмо – слово в слово письмо Татьяны к Онегину.
Роман «Евгений Онегин» так трогал и волновал меня, что мне все время хотелось перечитывать его, декламировать вслух отрывки, находить в окружающей жизни то, что описал Пушкин, и озвучивать это его чудными стихами, наконец, говорить с окружающими этими стихами…
Я отправила Вовке по почте письмо Татьяны к Онегину, предварительно сперев из журнала в учительской его адрес.
Подписать письмо я не решилась. К тому же, мне хотелось убедиться, догадается он, что это я или нет? Если он сразу поймет, что это я, значит, мне не кажется, он меня выделил. Если же я все себе придумала, он так и не поймет, кто ему написал.
Реакция Вовки на мое письмо была самой неожиданной. Я ожидала, отправляя письмо, последующие тайные встречи по ночам, украдкой от родителей и от всех, записки, назначающие тайные свидания, объяснения в любви при свете луны… словом, все, что было описано в романе «Дубровский». На худой конец, я понимала, могли быть нравоученья Онегина и разбитое сердце. То, что произошло на самом деле, было совершенно неожиданно.
Вовка стоял, окруженный мальчишками из нашего класса, еще какими-то мальчишками, которых я не знала, держал в руке мое письмо и, размахивая им, при всех во всеуслышание говорил:
– Ты, шизачка, еще раз напишешь, в лоб получишь, слышала меня?
Мне показалось, что я сейчас же умру от стыда, но, пересилив себя, я шла, как будто его слова относились не ко мне. Тогда кто-то из толпы выскочил мне навстречу и, преградив дорогу, остановил меня.
– Не слышишь что ли, с тобой говорят?
Я невольно подняла глаза на стоявшего передо мной пацана и едва смогла проговорить:
– Пусти меня. Чего тебе надо?
Пацан указал на Вовку, все еще держащего на виду у всех мое письмо. Вовка повторил снова: «Если еще раз напишешь, шизачка…»
– Я ничего не писала, – задохнувшись, проговорила я.
– А это кто писал? – громко заявил Вовка, размахивая письмом.
Письмо было без подписи, но мой одноклассник Юханов Леня, сидевший тогда со мной за партой, стоял здесь же и твердо признал, что это действительно мой почерк.
Я почувствовала, что необходимо любой ценой закончить этот стыд немедленно.
– Ты! Если еще раз напишешь, в лоб получишь, поняла меня? – все не успокаивался Вовка.
– Поняла, – проговорила я, сгорая от стыда. Что мне еще оставалось сделать, чтобы они отпустили меня и перестали позорить?
Травма, оставшаяся после этого случая, не сразу дала о себе знать. Год спустя, когда к ней присоединилась вторая травма, оставшаяся после Илюшиной свадьбы, вместе они имели для меня тяжелые последствия. А образ русого длинноволосого юноши с грустными светло-карими глазами остался нереализованной мечтой.
* * *
Итак, после неудачной первой любви вы оправились. – Да. Больших перемен в жизни не было, хотя травма и осталась.
– Что же произошло после второй травмы, после Илюшиной свадьбы?
– Я как бы утвердилась окончательно в своей непривлекательности, отверженности. Чувство одиночества, тоски, ощущение бесполезности всего начали заполнять мою жизнь все больше и больше. Часто на меня находила такая тоска, что я могла целый день лежать в постели и хандрить. Много плакала, без всякой видимой причины. Проснешься утром, такая тоска навалится, плачешь и не знаешь даже почему. А иной день – вроде ничего, одевалась, шла в школу… Я была тогда в девятом классе.
* * *
Апатия овладела мной. Я полностью потеряла интерес к учебе в школе. С пятерок скатилась на колы и двойки: демонстративно не хотела даже открывать учебники, много пропускала. Учителя были просто в ярости. Единственный урок, который был для меня отдушиной, это русская литература. Поэты и писатели, произведения которых мы проходили, все говорили о каких-то душевных смятениях, поисках, переживаниях. Это сильно трогало меня и интересовало. Помню, в тот год мы проходили Толстого. Лариса Александровна дала нам общий обзор творчества Толстого, прежде чем перейти к основным его произведениям: «Война и мир», «Анна Каренина» и «Воскресение». Нам было задано прочитать эти три книги. В библиотеке, кроме «Войны и мира», ничего не было. Остальные произведения были на руках. Была еще одна книга Толстого, но о ней никто не упоминал. «Хотите?» – равнодушно спросила библиотекарь насчет второй книги. Я замешкалась, но потом рассудила: раз других нет, то возьму хоть эту. На худой конец не стану читать и принесу обратно. – Неожиданно я умолкла, задумавшись, и в затемненной комнате с включенной ночной лампой воцарилась тишина, которую несколько минут никто не прерывал.
– Вы задумались, – сказал Моисей, после долгой паузы, внимательно глядя на меня поверх очков.
– Я задумалась о том, как же это странно, как интересно, что случайность перевернула всю мою жизнь. Не окажись книги «Детство. Отрочество. Юность» случайно в библиотеке в тот день, вся моя жизнь была бы, возможно, совсем другой. Или я могла бы ее не взять, ведь не задавали. Взяла так, даже не была уверена, что прочту. Могла ли я знать, что с этой книги начнусь настоящая я. Любопытно и то, что случайно (или все уже предназначено судьбой?) именно в том году мы проходили Толстого. Случайности все это? Или все шло по плану, уготовленному задолго до моего рождения?..
– Давайте пока не будем на это отвлекаться. Мы поговорим об этом позже. Что было дальше?
– Роман «Война и мир» пугал своим объемом. Поэтому первая книга, которую я раскрыла, была неизвестная книга раннего Толстого. Это была трилогия: «Детство. Отрочество. Юность».
Чтобы не тратить время зря, а сразу определить для себя, стоит ли задерживаться на этой книге, я начала читать отрывки из середины.
На первом же отрывке я и запала. Прочла другой отрывок, еще больше запала. Словом, книга эта поглотила меня с головой. Повествование велось от имени мальчика, подростка, возможно моего ровесника. Это сближало меня с рассказчиком. Он как будто говорил со мной. Все, что он рассказывал о своей жизни, о себе, о переживаниях своего детства, отрочества, юности, – все это, оказывается, было страшно близко мне. Я почувствовала с Николенькой Иртеньевым ту духовную близость, которой мне так не хватало в реальной жизни.
Никто не мог бы меня понять лучше, чем Николай Иртеньев, а я понимала все, что он описывал, как никто другой. Я полюбила автора «Детства», «Отрочества» и «Юности», как очень близкого мне по духу человека. Конечно, я понимала, что автор на самом деле – Толстой. Я полюбила Толстого. Но не просто как писателя, а как человека, как родную душу. Если хотите, я влюбилась в него.
«Если бы он только был жив! – повторяла я себе по ночам, закрыв книгу, – какая бы была у нас Любовь! Как бы мы друг друга понимали!!!..»
* * *
– Вы принесли свою любимую книгу?
– Да.
– Вы прочтете мне тот первый отрывок, на котором вы «запали»? Вы помните, какой это был отрывок?
– Да.
Я открываю заветную книгу, как Библию и начинаю читать.
«После «кошки-мышки» кто-то затеял игру, которая называлась у нас, кажется, Lange Nase (длинный нос, франц). Сущность игры состояла в том, что ставили два ряда стульев, один против другого, и дамы и кавалеры разделялись на две партии и по переменкам выбирали одна другую.
Младшая княжна каждый раз выбирала меньшого Ивина, Катенька выбирала или Володю, или Иленьку, а Сонечка каждый раз Сережу, и нисколько не стыдилась, к моему крайнему удивлению, когда Сережа прямо шел и садился против нее. Она смеялась своим милым звонким смехом и делала ему головкой знак, что он угадал. Меня же никто не выбирал. К крайнему оскорблению моего самолюбия, я понимал, что я лишний, остающийся, что про меня всякий раз должны были говорить: «Кто еще остается?» – «Да Николенька: ну вот ты его и возьми»…
Я вдруг почувствовал презрение ко всему женскому полу вообще и к Сонечке в особенности: начал уверять себя, что ничего веселого нет в этих играх, что они приличны только девчонкам, и мне черезвычайно захотелось буянить и сделать какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила»…
– Читать дальше?
«Неужели в то время я мог бы думать, что останусь жив, после всех несчастий, постигших меня, и что придет время, когда я спокойно буду вспоминать о них?.. Я не плакал, но что-то тяжелое, как камень, лежало у меня на сердце. Мысли и представления с усиленной быстротой проходили в моем расстроенном воображении»…
– Читать дальше?
– Действительно, он писал именно о том, что в то время вас сильно волновало, – усмехается Моисей.
– В реальной жизни я бы никогда не осмелилась открыто говорить с кем-либо о таких сокровенных вещах. Унизительно, неловко: говорить о своих поражениях. А тут… С такой простотой, так искренне, мальчишка рассказывал о своих несчастьях и переживаниях, и я понимала, что не я одна, есть еще он. Рассказав мне о своих несчастьях, так похожих на мои, он расположил меня к себе. Я чувствовала, он бы мог меня понять. Но рассказать свою историю ему я не могла. Ведь это персонаж, герой повести, а не реальный человек. Всю любовь, доверие, близость, которую я почувствовала к этому мальчику, подростку, юноше, я перенесла на Толстого. Ведь Толстой был реальный. Конечно, Толстого уже давно не было в живых, однако его любила не только я. Оказалось, так просто и откровенно исповедуясь, Толстой, как писали о нем критики, «стал новатором в литературе, который показал не только внешнюю, но внутреннюю жизнь человека», а то, что мне казалось постыдным и ужасным в моей жизни, что так же, как я, пережил и так хорошо описал Толстой, оказывается вовсе не унизительно и не ужасно, а близко многим, многим людям и называется в большой литературе «диалектикой души».
Вот еще отрывки не менее важные, но уже из критики.
«Разумеется, повесть «Детство», как и трилогия в целом, основана на жизненном опыте самого Толстого: многое из того, о чем он рассказывает, взято прямо из его собственной жизни. В повести постоянно присутствуют сам писатель, его переживания, его мысли, его личность… Рассказ от первого лица придает стилю произведения черты ярко выраженного лиризма, глубокой субъективности….Жизнь героя «Детства» изображена как история формирования сложного человеческого характера, становления и вызревания яркой индивидуальности, неповторимо самобытной личности».
– То есть, не просто мои страдания близки и самому Толстому, а еще эти самые страдания – это история формирования «неповторимо самобытной личности»! Понимаете?
– Понимаю, – отвечает Моисей.
– Читаю дальше, уже другого критика:
«Толстовский герой необычен, даже исключителен – в том смысле, что его внутренние переживания отличаются большой силой напряжения, глубокой эмоциональностью. Николенька живет жизнью более интенсивной и более сложной, чем жизнь окружающих его детей. Перед нами – человек с несомненными задатками художника, натура потенциально творческая»…
– Да-а… И в это же время по телевизору показывают «Гадкого утенка»…
– Да, а еще называют Андерсена выдающимся сказочником, бессмертным художником, а его произведения – великими.
– Вы хотите еще что-нибудь почитать?
– Я могу читать вам любой отрывок: все это сокровенно бесконечно – до боли мое.
– И все-таки прочтите только те, самые первые, отрывки, на которые вы «запали».
– Хорошо.
– Вы их помните?
– Помню. Это чересчур важные вещи, чтобы их не помнить.
– Замечательно. Читайте!
«Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом, на своем высоком креслице»…
* * *
– Взаимоотношения с матерью, – задумчиво, как бы взвешивая свои слова, говорит Моисей.
– Да. Все очень похоже: и воспоминания уютных вечеров с мамой, и образ матери как источник бесконечной неж ности, ласки и любви, и беспредельно огромное чувство к ней и даже в какой-то степени, я бы сказала, нездоровый страх потерять ее…
– Вы испытывали в детстве страх потерять маму?
– Постоянно. Я помню это как сейчас. Когда мама долго задерживалась на работе или еще где-либо, мною овладевала неугомонная тревога. Я слонялась из угла в угол, посматривая то на часы, то на дверь, не могла ничем заняться и только ждала: когда же наконец вернется мама. Мне было страшно, мне казалось, что она может в один прекрасный день уйти и не вернуться, могут позвонить и сказать, что мама… (пауза) попала под машину или что ей стало плохо с сердцем на работе и она умерла…
– Вы постоянно испытывали страх потерять мать…
– Не постоянно, только когда она надолго отлучалась из дома, или, например, когда я знала, что ей уже пора вернуться с работы, а ее все нет. При этом я бы ни за что на свете не призналась никому в своих чувствах – мне казалось это очень стыдно. А прочитав Толстого, я увидела, что не одна я испытываю подобное. Это тоже меня сильно с ним сближало.
– Расскажите, пожалуйста, о ваших отношениях с матерью.
* * *
– Мама – это самый главный человек в моей жизни. С тех пор как помню себя, помню я ее мягкое пахучее нежное тело, которое было для меня, ну, чем-то вроде Солнца, дающего нам свет и жизнь. Она, ее родное лицо, полный любви взгляд, были чем-то вроде индикатора спокойствия и благополучия… Мама где-то рядом – на душе и во всем мире светло и спокойно. Мамы нет нигде вокруг – на душе и во всем мире сгущаются тревога и холод. Как и Толстой, я бы описывала отдельные детали – мягкие нежные руки, теплые объятия, запах ее коротко постриженных каштановых волос, запах ее шеи. Сколько помню себя, помню ее постоянное присутствие, ее полный бесконечной преданности взгляд и готовность на все ради меня. Мама всегда сидела у моей постели, когда я болела, она читала мне сказки, ставила мне банки, парила ножки в горчичном растворе, поила куриным бульоном. Мама посещала все родительские собрания.
Мама целовала и обнимала меня на сон грядущий (а также, внепланово, по сто раз в день). Мама будила утром и помогала собраться в школу. Она ездила со мной по магазинам, покупала мне одежду, обувь. Она стирала и гладила мою школьную форму, нашивала наутюженные белоснежные воротнички. И, упаси боже, если мне случалось ушибить ногу, поцарапаться, повздорить с кем-то из детей на улице, мама мчалась мне на помощь быстрее стрелы. Мамочка – была, есть и будет – мой свет в оконце, мой уют, мой покой, мой стержень жизни и источник любви и тепла.
– Все еще есть.
– Конечно. Только теперь я люблю ее не как ребенок, а как взрослая девушка.
– Все еще больше всех на свете?
– Мама вне конкуренции.
– А папа?
– Папа… папу, конечно, я тоже люблю. Даже несмотря на то, что он нас всех увез, изуродовал мою жизнь… Даже если забыть об этом… Я очень мало в детстве видела папу. Мое первое воспоминание о нем: какой-то чужой дядя с огромным чемоданом пришел к нам в дом и почему-то пытался отнять меня у мамы. Я отбивалась руками и ногами, плакала, не хотела идти к нему ни в какую. Боялась его. Он мне казался страшным, чужим, непонятным. Это было тогда, когда папа вернулся из Москвы домой, после защиты диссертации, мне было три года. До этого я папу совершенно не помню. Постепенно я стала привыкать к чужому дяде, хотя долго еще не была согласна с высказываниями окружающих, что детям нужен отец. Что люди все говорят «отец, отец»? Нам и без отца было хорошо, нам хватит и одной мамы! – думала я. Позднее, он читал мне сказки Пушкина: «О царе Салтане», «О мертвой царевне и семи богатырях», «Сказку о рыбаке и рыбке». Как сейчас помню, он любил декламировать вслух:
Весь день, как правило, папа был занят наукой: либо преподавал в университете, либо сидел у себя в кабинете наверху и все время что-то писал. Когда папа бывал дома, все домашние поминутно цыкали: «Ш-ш-ш-ш! Папа у себя работает!»
Иногда папа водил меня гулять. Почему-то мне вспоминаются по-сказочному уютные зимние вечера: искрящийся под уличными фонарями снег, белая пушистая, как ковер, дорога, пар изо рта, усыпанное звездами темное морозное небо, мягкая тишина и волшебство заснеженного зимнего вечера. Как правило, это бывало часов в семь-восемь вечера, перед сном. Мы гуляли с ним пешком подолгу, и он рассказывал мне про галактики, про созвездия, про Малую Медведицу и Большую.
Чтобы я не упрямилась, а ходила с ним, он придумал для меня такую взятку. Мы шли до «Центрального» гастронома, который находился в нескольких километрах от нашего дома, в самом конце Ленинского проспекта (центральная улица Нальчика), и там он мне покупал ровно сто грамм конфет «белочка» или «мишка на севере». Продавщица в белом халатике и белом колпаке на голове отвешивала нам ровно семь конфет, и мы тут же съедали их с папой на пару, набирались новой энергии и чесали назад домой все это немыслимое для меня, ребенка, расстояние. Зато, когда мы доходили до дома, я падала, как говорили наши, «без задних ног» и спала крепко и сладко. Одновременно папа, целый день сидевший за письменным столом, получал необходимую ему разрядку перед сном, чтобы заснуть без снотворного.
Папа почти никогда не обнимал и не целовал меня. Он много разговаривал со мной. Позднее, когда я уже пошла в школу, помогал делать уроки по математике, читал мне стихи. Все это не шло ни в какое сравнение с одним, полным волшебного дурмана, мягким объятием мамы. Физическое тепло ее тела было необходимо мне для жизни как воздух: мне необходимо было уткнуться носом в ее плечо, в ее грудь, мне необходима была эта ее безграничная любовь, выражавшаяся в ненасытных поцелуях и объятиях. Поэтому папа, конечно, порядком проигрывал.
Ну а теперь эмиграция вообще убила наши отношения. Мы уже, наверное, никогда не примем друг друга. Я ему не смогу простить Америки, хоть и понимаю, что он хотел как лучше. Это выше моих сил, не злиться на него: в конце концов, он испортил мне всю жизнь. Папа же, со своей стороны, никогда не простит мне того, что я не принимаю его Америку и не благодарю его за этот безумный шаг.
Бабушка тоже такая, как папа: скупа на ласки и объятия, хотя, я знаю – она бесконечно предана нам. Она помогала маме вырастить и меня, и Таню. Когда я родилась, мама училась в университете, у нее были постоянные лекции, сессии. Потом она пошла работать. Все это время со мной была бабушка.
* * *
Бабушка, в отличие от папы, была немногословна: она не только никогда не обнимала и не целовала меня, но и почти не разговаривала со мной. Все время, пока мы были с ней дома, она что-то натирала, намывала, стряпала, убирала. Практически никогда я не видела бабушку просто сидящей. Даже вечерами, когда вся семья собиралась у телевизора, бабушка усаживалась с грудой каких-то вещей, которые нужно было заштопать. Она надевала очки, раскладывала вокруг себя катушки с нитками, наперстки, иголки и смотрела телевизор вместе со всеми, работая.
По-русски бабушка говорила плохо, и мы, ее внуки, часто смеялись над ней, когда она неправильно выговаривала русские слова. Приходили в гости Илюша и Маша, бабушка всех угощала своими вкусными пирожками с мясом. У нас это блюдо называется «чуду». Мы дружно ели и говорили ей весело: «Бабушка, скажи «пышка»!
«Пишьке», – говорила бабушка, криво улыбаясь, она знала, что мы сейчас дружно взорвемся смехом.
Мы ликовали!
– Бабушка, бабушка! – говорили мы, покатываясь со смеху, – а скажи «мальчик»!
«Малчык», – говорила бабушка, и мы снова помирали со смеху.
Бабушка выходила из дома только в таких случаях: если кто-то в городе умер, если кто-то родился или женится, на рынок или в магазин за покупками и если дедушке нужно было помочь по делу.
Они поднимались с бабушкой до рассвета, около трех часов утра, чтобы ехать в район выбирать корову. Привозили корову в Нальчик, в специальное место, приглашали ребе, забивали корову так, как это положено по еврейскому обычаю, потом продавали парное кошерное мясо. В основном работу эту выполнял дедушка, а бабушка помогала. Дедушка приходил очень уставший и отсыпался днем. На его сапогах и одежде были следы крови, а в карманах толстые пачки денег. Они садились с бабой и начинали подсчитывать: выручка или убыток. А если выручка, то большая ли?
– Кутенок, почисть мою одежду, – просил дед меня обычно. – Набери в ведерко теплую воду и помой мои сапоги.
– Зачем вы заставляете ребенка делать такую работу? – вступалась за меня мама. – Давайте я почищу.
– Ребенка надо приучать к труду, – говорил дедушка.
– За что вы не любите вашу внучку? – обиженно говорила мама. – Сапоги с кровью! Где только вы в этих сапогах не ходили! Ребенок должен возиться с этим? А если она подхватит какую-нибудь заразу?
Мне было вовсе не трудно почистить сапоги, тем более что за этим всегда следовал рубль в награду. Мамины слова меня немного конфузили, но я знала, что вряд ли дед поручит мне такую работу, от которой я подхвачу гадость.
* * *
Летними вечерами мама и бабушка, как и все соседские женщины, выходили посидеть у ворот, поболтать, пощелкать семечки. От нашей беседки во дворе, увитой виноградом, шел аромат муската и свежей зелени. На крылечке горела яркая лампа. Мы, дети, играли, то бегая по улицам, то, забегая во двор к нам или к кому-то из соседских детей. Дедушка с другими стариками играл во дворе в карты. Папа работал у себя наверху.
Когда все расходились по домам, дедушка с озорным выражением на лице (такое лицо у него всегда бывало, когда он выигрывал в карты), одним пальцем, желтым от копоти сигарет, подзывал меня к себе:
– Иди сюда, Кутенок!
Я подбегала, счастливая. Я знала, сейчас будут две радости – дедушкины пропитанные табаком объятия, колючий от небритых щек поцелуй в щеку и деньги. Действительно, перво-наперво дед обнимал и целовал меня, и это сразу включало для меня лампочки счастья, озаряющие всю вселенную, затем он протягивал мне серебристый рубль с портретом Ленина на обороте, и это удваивало мое и без того беспредельное счастье.
Дед дарил мне свою любовь, и дед дарил мне в виде серебристого рубля много-много удовольствий, которые можно было купить на этот рубль. Сеанс в кино – десять копеек, порция фруктового мороженого – девять копеек, стакан газировки с сиропом – три копейки, стаканчик семечек на базарчике за углом – пять копеек, стакан с шишками – двадцать копеек, петушок – пять копеек. Вот сколько было удовольствий!
Удовольствия эти не всегда давались просто так: иногда дед просил сделать массаж ног, если он пришел с работы усталый. Это совсем не омрачало моего счастья. Не было ничего проще и легче, чем сделать дедушке массаж его усталых ножек. Закончив дело и помыв руки с мылом, я хватала свой рубль, чмокала деда в шершавую пахучую щеку и убегала тратить деньги!
«Счастливая, счастливая невозвратимая пора детства. Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней! Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений»…
Эта цитата тоже из «Детства» моего Толстого. Видите, как органично она вписывается в описание моего детства?
* * *
– А вот отрывок из «Юности».
«В полнолуние я часто целые ночи напролет проводил сидя на своем тюфяке, вглядываясь в свет и тени, вслушиваясь в тишину и звуки, мечтая о различных предметах, преимущественно о поэтическом, сладострастном счастии, которое мне всегда казалось высшим счастием в жизни, и тоскуя о том, что мне до сих пор дано было только воображать его. Бывало, только что все разойдутся и огни из гостиной перейдут в верхние комнаты, где слышны становятся женские голоса и стук отворяющихся и затворяющихся окон, я отправляюсь на галерею и расхаживаю по ней, жадно прислушиваясь ко всем звукам засыпающего дома…
При каждом звуке босых шагов, кашле, вздохе, толчке окошка, шорохе платья я вскакиваю с постели, воровски прислушиваюсь, приглядываюсь и без видимой причины прихожу в волнение. Но вот огни исчезают в верхних окнах, звуки шагов и говора заменяются храпением, караульщик по-ночному начинает стучать в доску, сад стал мрачнее и светлее, как скоро исчезли на нем полосы красного света из окон… И вот тогда-то я ложился на свою постель, лицом к саду, и, закрывшись, сколько возможно было от комаров и летучих мышей, смотрел в сад, слушал звуки ночи и мечтал о любви и счастии.
Тогда все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями, с другой – мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель росы на цветах перед галереей, тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени, и звук перепела за прудом, и голос человека с большой дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара над ухом под одеялом, и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней терассы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками, – все это получало для меня странный смысл – смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастия. И вот являлась она, с длинной черной косой, высокой грудью, всегда печальная и прекрасная, с обнаженными руками, с сладострастными объятиями. Она любила меня, я жертвовал для одной минуты ее любви всей жизнью. Но луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет все прозрачнее и прозрачнее, и, вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что и она, с обнаженными руками и пылкими объятиями, еще далеко, далеко не все счастие, что и любовь к ней далеко, далеко еще не все благо: и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище»…
Моисей смотрит на меня сквозь толстые стекла очков.
– Ожидание любви, – говорит он.
– Да. Так и хочется вернуться на полтора века назад, разыкать его, явиться к нему, как он об этом мечтал… Вот это была бы Любовь… Это вам не Леня. И не какие-нибудь мальчишки нашего столетия.
– А такого, как он, в реальной жизни нет, – задумчиво констатирует Моисей.
– Нет! – с отчаяньем говорю я. – В реальной жизни такого нет.
– Обратите внимание: она – с «длинной черной косой», «печальная» и «прекрасная». Очень похожа на вас.
– Действительно, – усмехаюсь я. – Здесь принято прекрасными называть блондинок. И непременно должна быть веселой. У нас – черная коса, печальные глаза – считались красивыми. Это идет еще от Толстого и Лермонтова. Помните Бэлу?
– Герой Толстого мечтал о девушке, которой могли бы быть вы.
– Не только черной косой я соответствовала его идеалу. У нас было одинаковое восприятие – во всем.
* * *
Книга «Детство. Отрочество. Юность» стала моей настольной книгой. После нее, уже полюбив Толстого, я взялась за другие его книги и объем их уже не пугал меня. Чем больше я читала, тем больше сходства я находила между собой и героями Толстого, а в сущности – с самим Толстым. Андрей Болконский мучительно искал смысл жизни, Наташа Ростова, так же как я, страшно волновалась, выезжая на свой первый бал, Кити Щербацкая была раздавлена тем, что Вронский не приглашал ее танцевать, Левин чувствует себя одиноким и отвергнутым… Словом, читая Толстого вечер за вечером, книгу за книгой, погружаясь в мир, описанный им с такой художественной выразительностью, я через некоторое время стала полностью жить в этом его мире.
Мне иногда даже казалось, что у нас по улицам ездят брички и кареты, что живу я не на Кавказе, а в средней полосе России, воможно в Туле, в Ясной Поляне, и отсюда до столицы и Петербурга рукой подать, что все персонажи Толстого живут среди нас. Мой папа – Пьер Безухов, дядя Артур – Андрей Болконский, я сама – немного Наташа Ростова, немного Николенька Иртеньев, немного Левин, немного Кити, немного Анна… А вернее, я – это сам Лев Толстой, создавший этих героев, таких близких мне.
Что было дальше – вы знаете. Через Толстого я вышла на новый смысл жизни. Благодаря ему, школьной программе по литературе, Ларисе Александровне, многочисленным передачам по радио и ТВ, я поняла, что жить нужно для того, чтобы создать произведения такой силы и важности, какие создал он. Если я смогу своим творчеством так же сильно повлиять на жизнь хоть одного человека, как Толстой повлиял на мою, если в сердце хоть одного человека я смогу пробудить такую любовь, какую Толстой пробудил в моем, то, значит, я не зря жила.
* * *
Сегодня у родителей распахнула окно, которое выходит во двор-колодец, чтобы повесить постиранное детское белье. Погода замечательная, первые по-настоящему теплые дни. Мы уже ходим все в летнем. Солнышко светит даже в колодце! Замечаю некоторое «потепление» подоконника и обстановки вокруг. Как если бы этот подоконник вмиг унес меня в начало прошлого лета, нашего первого лета в эмиграции, заставил окунуться в ту атмосферу жизни, вспомнить тот год. Что это?
Этот отдаленный звон ощущения, что подоконник знакомый и родной, мгновенная ассоциация с прошлой поздней весной и началом лета. Вид подоконника мгновенно вернул мою память в прошлое лето, которое было как-то связано с этим подоконником. Год назад, при других обстоятельствах, я так же склонялась над этим причудливым американской формы подоконником. Все прошлое пронизано любовью, плотные узы держат меня, мое сердце и мое прошлое… Так, так… я, кажется, начинаю понимать. Неужели это так?! Неужели же то тепло, то ощущение «живой» жизни, оставленное на родине, это всего лишь накопленные за жизнь ассоциации, связанные с местами, где ты прожил много лет?! Пассивная память или то, что мы просто называем привычкой?
Так вот откуда шло то ощущение целого мира в каждой травинке!
Моисей рассказывал, что если в одном и том же месте, на этом кресле например, человеку постоянно давать конфету, делать это регулярно раз десять, то на одиннадцатый раз уже только при виде этого кресла у человека возникнут приятные ассоциации, связанные с приемом конфеты. У собак Павлова один звук колокольчика вызывал выделение желудочного сока.
Человек рождается на земле: его первые шаги, его первые ощущения, переживания, словом, весь – месяц за месяцем, год за годом – накопленный опыт его прожитой жизни ассоциируется с обстановкой, в которой это все происходило. И затем неразрывно с этой обстановкой связан.
Как, оказывается, важна и сильна эта ассоциативная память!
Весь опыт моей прожитой жизни как бы воплотился в тех травах, в тех улицах, в элементарных предметах окружавшей меня жизни. Отсюда, вероятно, и идет ощущение, что «наш» асфальт теплый и родной, а американский – холодный и синтетический. Наш асфальт теплый, потому что хранит в себе тонну ассоциаций, связанных с моей прошлой жизнью, а этот холодный, потому что он просто-напросто асфальт, с ним у меня ничего не связано.
Миллионы предметов и деталей окружавшей меня среды, постоянно «накапливая опыт» моей прожитой жизни при помощи ассоциативной памяти, стали, как оказалось, неотъемлемой частью меня, еще одним жизненно важным органом, о котором нигде не написано, но при поражении которого человек хоть и не умирает, но получает серьезную травму, калечащую его восприятие жизни.
* * *
Когда человек перемещается в совершенно незнакомую ему обстановку, у него отрубает, как топором, всю ассоциативную память! Мне казалось, что если память при мне, то все остальное ерунда, я и не подозревала, что есть еще и такое понятие, как ассоциативная память, и что она имеет такой вес в полноценности восприятия жизни в целом! А без предметов окружающей среды, вызывающих ассоциации с прошлым (т. е. присутствовавших во время этого прошлого), ассоциативная память ложится и спит мертвым сном, а вместе с ней спит ощущение жизни.
* * *
Подоконник в американской квартире «потеплел» потому, что уже накопил какие-то ассоциации, связанные с моим прошлым. Но тепло этого подоконника не идет ни в какое сравнение с теплом подоконника в Нальчике, потому что в конкуренцию вступают неравные: там подоконник имеет 15 лет накопленных ассоциаций, а тут – всего два-три года. Ха-ха-ха-ха-ха! Вот я и поняла, откуда идет вся моя «мертвость»!!! Рассказала обо всем Моисею. Он сказал, что я молодец, делаю большие успехи.
* * *
– Я хотел бы побеседовать с вашими родителями. Вы не возражаете?
– А это еще зачем?
– Очень интересно послушать, что они о вас расскажут. То, что вы рассказываете, это ваше видение. А они, возможно, откроют мне что-то новое.
– Честное слово, я рассказала вам все, как было. Родители ничего нового не расскажут.
* * *
Как ни удивительно, мама открыла Моисею нечто очень важное, что я вовсе и не думала от него скрывать, а просто совершенно забыла. По рассказу моей мамы, все началось не со свадьбы Илюши, а со смерти матери моей одноклассницы, Лены Четверяковой.
– Ах, как же я об этом могла забыть! Конечно, все началось не с этого, но этот случай тоже был немаловажным. Молодец мама, она все помнит!
Они жили прямо рядом со школой, и мы часто заходили с девочками к Лене домой после уроков. Ленкина мама всегда встречала нас, угощала чаем, фруктами, печеньем. Она была цветущая и молодая, уютная и теплая, добрая и строгая, всегда ходила по дому в халате. Ее смерть ворвалась в мою жизнь, как снежная вьюга среди августа. Неожиданно. Противоестественно. Убийственно. Конечно, я знала, что бывает смерть, что люди умирают, но так близко, лицом к лицу со смертью я столкнулась тогда впервые.
– Простите, перебил меня Моисей – сколько лет вам тогда было?
– Мы учились тогда в девятом классе. Ленина мама умерла зимой. Мне было почти четырнадцать. Несчастный случай. Утечка газа, отравление. Не откачали. Болезненнее всего было то, что это умерла мама, хоть и не моя, а моей одноклассницы, с которой мы общались каждый день на протяжении девяти лет. Я переживала боль, которую, я догадывалась, переживала Лена, как свою. А уж, упаси Господи, случись это несчастье с моей мамой, – я бы просто этого не прережила.
Тогда я поняла, что так же внезапно, так же нелепо может в любой момент умереть и моя мама, любой из моих близких и даже я сама. Несчастный случай. Легко и молниеносно – нет человека! Словно в первый раз меня огрело: жизнь может оборваться в любой миг. Как же так? Как так глупо?! Как так нерационально? Зачем рождаться, чтоб потом умирать? Помню зимний солнечный день. Гроб на пороге Ленкиного дома, весь наш класс, учителя, родные Лены, ее отец, старший брат. Улыбчивое строгое, в какой-то степени родное лицо Лениной мамы, как закаменевший воск, как какой-то предмет, как ничто – в гробу. Отвезли на кладбище, заколотили, зарыли в землю. А еще вчера, позавчера, всю мою жизнь, сколько я помню, она была живая!.. Она была родная… Любимая мамочка… Лены. После этого события, я сильно изменилась, и, пожалуй, мама права: хандра моя пошла именно оттуда.
– У нее появились страхи, – рассказывала мама. – Она стала бояться спать в комнате одна. Стала часто плакать, постоянно спрашивала, «в чем смысл нашей жизни, если мы все все равно, умрем?»…
– Ага! Так это после смерти матери Лены Четверяковой началась хандра и вопросы о смысле жизни?
– Да-а… Насколько я помню, именно после этого, – утверждала мама. – Мы даже приводили бабку-знахарку, чтобы она молитву читала, заговоры.
– Хм… Я как-то не придала тогда этому значения… Я о смерти Лениной мамы и вовсе забыла. Возможно… Возможно, что именно после этого случая, я впервые задала вопрос: в чем смысл этой жизни, если у нас у всех один удел – смерть? Но не только эта смерть, Илюшина свадьба тоже…
– Итак, свадьба Илюши была, когда вы учились в девятом классе – осенью. Смерть Лениной мамы – в том же году, чуть позднее, зимой. Так?
– Так. После свадьбы Илюши мне все стало казаться бессмысленным. А после смерти Лениной мамы это ощущение бессмысленности еще более утвердилось.
– А первая менструация – летом, когда вы перешли в девятый класс?
– Да… Действительно, получается, все эти события пришлись на один и тот же учебный год… Неужели это все взаимосвязано???..
– Ваше поражение с Вовкой Снегиревым не сломило вас сначала. Правильно я вас понял?
– Да. Сразу я как-то не особенно сильно от этого свернулась. Оно дало о себе знать позднее.
– Оно дало о себе знать все в том же злосчастном девятом классе. Так?
– Так.
– А сколько прошло по времени от момента разочарования в Вовке до первой менструации?
– Опять вы с этой менструацией! Ну неужели она так важна, что вы постоянно все события с ней связываете?!
– Нет, я просто хочу узнать.
– Ах, Боже мой! Вовка был осенью, когда я была в восьмом классе. Это было почти за целый год до первой менструации.
– А свадьба Илюши пришлась несколькими месяцами позже первой менструации, так?
– Ну, так.
– Свадьба Илюши сломила вас (вернее не сама свадьба, а унижение, которое вы пережили на этой свадьбе), а разочарование в Вовке, прошло без последствий. Во всяком случае, если бы не та же злосчастная осень девятого класса, Вовка бы прошел без тяжелых последствий. Хотя, на мой взгляд, унижение которое вы пережили из-за Вовки, гораздо сильнее, реальнее, чем то, что было на свадьбе у Илюши. Здесь вас просто не приглашали танцевать, а с Вовкой вас активно унижали. Там вы остались целы, а тут сломались.
Там вы были далеко по времени от первой менструации, а тут в нескольких месяцах. Просто любопытное совпадение. Ведь мы же с вами знаем, ничего случайного не бывает.
– Уверена, что менструация тут не при чем. Хотя… вообще-то интересное замечание…
* * *
Я долго листал вашу любимую книгу. Я хотел бы показать вам еще несколько любопытных страниц. – Моисей раскрывает книгу и подает ее мне: – Читайте!
«Посредине комнаты, на столе, стоял гроб, вокруг него нагоревшие свечи в высоких серебряных подсвечниках; в дальнем углу сидел дьячок и тихим однообразным голосом читал псалтырь.
Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета. Я стал на стул, чтобы рассмотреть ее лицо; но на том месте, где оно находилось, мне опять представился тот же бледно-желтоватый прозрачный предмет. Я не мог верить, чтобы это было ее лицо. Я стал вглядыватся в него пристальнее и мало-помалу стал узнавать в нем знакомые, милые черты. Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; но отчего закрытые глаза так впали? Отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей? Отчего выражение всего лица так строго и холодно? Отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величествен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в него?..
Я смотрел и чувствовал, что какая-то непонятная, непреодолимая сила притягивает мои глаза к этому безжизненному лицу. Я не спускал с него глаз, а воображение рисовало мне картины, цветущие жизнью и счастьем. Я забывал, что мертвое тело, которое лежало предо мною и на которое я бессмысленно смотрел, как на предмет, не имеющий ничего общего с моими воспоминаниями, была она. Я воображал ее то в том, то в другом положении: живою, веселою, улыбающеюся; потом вдруг меня поражала какая-нибудь черта в бледном лице, на котором остановились мои глаза: я вспоминал ужасную действительность, содрогался, но не переставал смотреть…»
– Я же вам говорила, он писал всегда о том, что было мое. Он как будто прожил именно мою жизнь: все, о чем он пишет, близко мне, все, что мне близко, – он в своих книгах описывает.
– Любопытно, – говорит Моисей, улыбаясь и лукаво глядя на меня. – О-о-очень любопытно.