Ноги в нейлоновых чулках, прикрытые чуть пониже колен скромным, родным до каждой ниточки платьем. Что – их форма, или подъем, или плотность щиколоток и икр, – что в этих ногах выдавало их русскость? В этих простых скромных ногах была заключена вся страна, в которой прошло мое детство. Миллионы ассоциаций, связанных с моей прошлой жизнью, нет не в памяти, в чем-то более инстинктивном, более молниеносном.
Нормальный человек скажет: ну какая может быть разница, русские ноги или американские? Анатомия человека ведь не зависит от его нации! Разумный довод нормального человека, возможно, и правилен. Только реакция моя – впереди разума. Я в доли секунды узнала эти ноги, возникшие прямехонько из моего далекого, теплом пронизанного детства посреди американской синтетики жизни: в них была весенняя оттепель, запах маминой кожи, солнечные лучи, разбрызганные в утренней классной комнате между партами, запах дождевых капель на ветках сирени, тепло стен моего дома… я вмиг это все узнала еще до того, как увидела даже лицо обладательницы этих ног.
– Девушка! – окликнула меня обладательница ног.
Я подняла глаза и увидела незнакомую седую женщину средних лет.
– Девушка, миленькая, я вас очень прошу, помогите мне, – сказала женщина, протягивая мне какие-то бумаги. – Целый день здесь стою, пытаясь кого-нибудь найти. Здесь люди наши так изменились. Письмо прочесть женщине, велико ли дело? Никого не допросишься. Мне это так важно. Прочтите, миленькая!
Я развернула письмо и, с трудом вникая в написанное, прочла.
– Вас вызывают в вэлфер офис, – сказала я.
– Вэлфер офис? – громко спросила она, широко раскрытыми глазами уставившись на меня.
– Что вы! Ой, пропала я! Как же я туда поеду? Я дорог не знаю. Языка не знаю. Пропадет мое пособие. Пропала я. На что я буду жить? Девушка, миленькая, сделайте добро, не посчитайте за труд, еще разок, умоляю вас, помогите! Вы меня просто-напросто от голодной смерти спасете: ведь без пособия я умру! Здесь все такие стали жестокие, такие равнодушные к чужому горю. Ты умрешь, никто не похоронит тебя: здесь, дескать, время – деньги. Никто никому даром ничего не делает.
– Вы недавно приехали? – догадалась я.
– Да, в конце прошлого месяца.
Ну вот и разгадка: недавно приехала и ноги «русские» с собой привезла. Каковы мгновенные реакции?!
– А где же ваши дети? Разве они вам не помогают?
– Миленькая! Были б у меня дети, разве я б поехала сюда, в этот Нью-Йорк! В эти каменные джунгли! Нет у меня детей. Никого нет. Одинока я, как в поле воин. Дура! – она стукнула себя по лбу. – Дай, думаю, в Америку поеду. Авось, в дороге друзей найду или замуж выйду. А оно, – она утерла рот кулаком в сильном волнении – здесь совсем я пропала. Что я наделала?! Я пропадаю! Я ничего здесь не знаю. Я ходить по улицам боюсь. Эти наркоманы. Эти черные. Эти бандиты. У меня, верите, сердце сдает. Не могу! – глаза ее блес тели, она мчала вперед поток своей речи, словно боялась передохнуть на мгновение.
Может быть, она боялась, что я не дослушаю ее и уйду.
– Почему бы вам не поехать обратно? – говорю я.
Она многозначительно смотрит на меня, и в глазах ее некоторый ужас, как перед чем-то священным.
– Вы думаете, пустят? – говорит она шепотом.
– Почему же не пустят? Попытайтесь, – говорю я.
– Ах! – восклицает женщина, но тут же лицо ее мрачнеет. – А куда идти, кому, что сказать? Я ничего здесь не знаю.
Мы познакомились. Ее звали Нина. Въехала в дом, где жили родители чуть более месяца назад, сняла квартиру на втором этаже. Вот теперь стоит так у подъезда и ждет, когда кто из «наших» пройдет мимо и поможет разобраться в новой жизни. Я рассказала ей, что сама собиралась хлопотать о возвращении на родину, но не делаю этого, потому что у меня здесь вся семья: родители и маленький сын.
– А давай, доченька, вместе вернемся! Давай, а? Ты станешь мне дочкой, а я стану тебе мамой и семьей! Давай вместе вернемся! Одной мне не осилить этого!
– А что вас привлекает в Союзе? – спрашиваю я, заинтригованная (это, пожалуй, первый человек, которого я вижу, который хочет вернуться!).
– В Союзе, у меня была хоть работа. Я работала библиотекарем. Это позволяло мне читать интересные вещи, общаться с людьми. Поможешь бывало кому-нибудь найти для себя нового писателя, новую книгу, чувствуешь себя так хорошо! И уже кажется, что не даром живешь. А что толку в моем житье-бытье здесь? Здесь жизнь пустая, в ней нет никакого смысла.
* * *
Весь следующий день был убит на поездку с Ниной в Вэлфер-центр. Времени страшно жалко: только кто ж поможет таким несчастным и потерянным, как эта женщина, если не я? Довела ее пособие до конца и оставила ее со спокойным сердцем. Однако на следующий день она опять позвонила: были еще какие-то бумаги, еще какие-то проблемы. И опять. И опять. Я поняла, что если я от нее не избавлюсь, то вся моя жизнь уйдет на решение ее конфликтов и проблем. У меня свои нерешенные проблемы сидели в горле. Я перестала задавать себе вопрос: если не я, то кто?
«Не знаю, не знаю!» – говорю я и кладу трубку.
Чувствуя себя отвратительно (и потому что я отталкиваю человека в беде, и потому что я сама даже себя из беды вытащить не могу), я падаю в постель.
* * *
Через некоторое время Нина, несмотря на мою явную нерасположенность говорить с ней, позвонила снова. У нее была экстремальная ситуация, и мне пришлось ее выслушать.
– Спасите! Спасите меня, это Нина!
– Что случилось? Что такое? – встревожилась я.
– Ой, не могу! Гады эти надо мной издеваются! – говорила она сквозь рыдания. – Подкладывают мне под двери взрывчатку. Их забавляет меня до инфаркта доводить! Я, когда ни выйду из дома, меня ждут «сюрпризы».
– Кто ждет?
– Подосланные. Я не знаю… Меня преследуют. День и ночь, двадцать четыре часа в сутки, ко мне кто-то приставлен. Вчера вышла на минутку, а они в дом проникли, газу напустили, думали я не замечу. Отравить меня хотели.
– Вызовите полицию.
– Они сначала приезжали, а теперь не приезжают.
– Что же вы хотите, чтоб я сделала?
– Миленькая, не уходите, не бросайте трубочку, умоляю вас! Поговорите со мной хоть немного! Я так одинока, ведь у меня никого нет.
Я не могла понять, или Нина находится в страшно расстроенном состоянии, или у нее крыша поехала, или она была сумасшедшей с самого начала, только я сразу не заметила.
Интересное наблюдение: несмотря на все свои истерики и жалобы, несмотря на то, что я угробила массу драгоценного времени, консультируя Нину, куда ей обратиться насчет возвращения на родину, помогая ей писать письма для этой цели и т. д., Нина все-таки не решалась вернуться обратно. Она жаловалась, ныла, все время всего боялась, однако жила здесь и ничего не предпринимала для того, чтобы вернуться обратно.
Почему?
Вот еще один вопрос: Нина приняла решение ехать в Америку сама. Однако это не мешало ей признавать свою ошибку. Почему когнитивный диссонанс не распространялся на нее? Она, что, редкое исключение из правила? Или какие-то другие механизмы в этом замешаны?
Любопытно и другое: может быть, именно поэтому она и двинулась мозгами, что не смогла устранить своего внутреннего воспаления? Почему она, именно то редкое исключение из правила, сошла с ума?
* * *
Открыла шкаф, достала стакан, вдруг ни с того ни с сего, без всякой видимой причины – странный далекий запах корралово-ометистового дня из прожитой жизни – зазыблелся, затрепыхал, попытался подняться в проваленной в небытие, отказавшейся функционировать памяти.
Что-то мучительно неуловимое, как ни старалась я всеми силами схватить это ощущение – слабенький свет, насквозь пропитанный теплом моей некогда живой жизни. Запахи… что-то неуловимое… летние ночи, бабушка, шаркающая по двору в тапках, освещенный лунным светом дед, курящий на крылечке в нижней майке, запах его майки, запахи наших комнат, комары, ночное небо, теплые, солнцем напоенные дни, веточка упавшая в тарелку с борщом, детство, душа, запахи смешанные, – ушло, уже ушло. Выскользнуло ощущение.
Откуда эти мгновенные просветы? Неужели все, что сейчас озарило меня, было лишь следствием пахнувшего на меня сперто-сыровато-съестного душка из шкафа, который я раскрыла, чтобы достать стакан? Такой же душок был, кажется, и у нас в шкафу…
* * *
Жизнь моя – это огромная пропасть, наполненная густым тяжелым туманом, сквозь тяжесть которого я пробираюсь, почти ничего не видя, на ощупь. Каждый шаг стоит усилий громадных, а видеть ясно и четко, куда иду, я не в силах, т. к. туман застилает глаза. Как будто меня напоили снотворным. Как будто я накурилась наркотиков. Ах как я устала, устала мучить, толкать себя; все равно это без толку, в таком состоянии успеха не добиться. Хочется порой лечь, забыть обо всем и заснуть глубоким беспробудным сном… и спать… спать… спать… и не просыпаться.
Неужели же когда-нибудь настанет день, когда я смогу оглянуться вокруг и увидеть предметы, улицы, людей ясно, не двоящимися, не застланными туманом? Смогу легко смотреть и видеть, ясно соображать, без труда двигаться и не выглядеть дохлой.
Физическая вялость, больной вид, заторможенное восприятие. Неужели я когда-нибудь высвобожусь из этого!
* * *
Ведь ты знаешь, что не бывает тупика, из которого не было бы выхода! Выход есть всегда, в любой ситуации! Главное – выход этот найти.
Мне кажется, если бы я встретила одного только человека, его – жизнь моя коренным образом изменилась бы! Ничего было бы не страшно, я все трудности бы перенесла, если бы только я встретила его…
* * *
Привела Сашеньку к родителям, сама ухожу на свидание. Мама ложится прямо на цемент поперек двери, пытаясь преградить мне дорогу, чтобы я не уходила.
– У тебя малэнький ребенка! – причитает бабушка. – Каждый день к новий мужчин идешь! Ты что, проститутк? А если сифилис домой принесешь?! Пожалей ребенк! Пожалей больной дед!
Перескочив через лежащую на пороге маму, я убегаю из дома. Хотят они или не хотят, ребенок остался у них. Не могу я выдерживать это одиночество! Чего они хотят от меня? Чтобы я в восемнадцать лет сидела, годами не выходя из дома, и прилежненько воспитывала ребенка? Да у меня уже и тело, и душа дымятся от постоянного сидения дома. Иногда я всерьез опасаюсь, как бы не сойти с ума. Им этого не понять, они смотрят на все со своей старческой позиции.
Машина ждала меня на углу Авеню Эн и Ист 13-й. Я предусмотрительно назначила место встречи подальше от дома родителей.
Эдвард – высокий краснощекий блондин, в красной наглаженной рубашке и таких же новеньких наглаженных брюках – сидел за рулем. Я нашла его по объявлению в газете. Мы виделись впервые. Все, что на нем было одето, было такое же модное, новенькое и дорогое, как и его машина.
Сзади сидели еще двое ребят, его друзья, такие же рослые огромные и краснощекие. Они тоже были одеты очень модно, по крайней мере, любой человек, приехавший из Союза так бы считал. Американцы не одевались так и, что по их марсианским понятиям считалось модным, я не знала. По нашим понятиям, ребята были одеты хорошо. С ними сидела еще одна девочка, которая с первого взгляда понравилась мне тем, что на ней не было ничего блестящего, безвкусного, и тем, что накрашена она была в меру, а не так, как здесь красятся (малюются!).
Я села на непривычно роскошное сиденье спереди и захлопнула дверцу.
– Здрасте, – сказала я, чувствуя неловкость, оказавшись в машине среди незнакомых людей.
Эдвард представил мне сидящих сзади. Девочку звали Юлей, сидящего рядом с ней – Джо, а толстого усатого детину, похожего на былинного русского богатыря – Боксером.
– Did you wait long? – спросил меня Эдвард.
– No, not really.
– So, where do you wanna go?
– I don’t know, wherever you want to go.
Между тем сзади Боксер громко рассказывал всем о чем-то.
– And then, after everybody had a dinner, couples started to undress. You know? You know! Oh, I fucked two girls at once. They were lesbians, you know? And my girlfriend, you know, at first she said it was OK, but the next day she wouldn’t look at me she was so mad.
– Постой, постой! – перебила его Юля. – Что-то я не поняла! Ты трахал двоих сразу? Одновременно? Как можно одновременно трахать двоих?
– В машине все засмеялись.
– Ты недавно приехала? – сочувственно спросила я.
– Нет, я уже здесь два месяца!
– А!.. Вот поживешь здесь два года, тебя уже ничего удивлять не будет. Вначале я тоже таращила глаза на все. А потом привыкла. Привыкнешь и ты.
– So, I am telling you, never fuck anyone in front of your girlfriend! – продолжал Боксер. – Even if she says its okey! You know?!
– Эй ты, кончай там про свои оргии рассказывать, – крикнул ему Эдвард. – Не видишь, девочек спугнешь? So where we goin’?
– How can we go? – ответил ему Джо. – This guy is all alone talkin’ about sex so hot. How can we go? Послушай, – обратился он ко мне по-русски с тем специфическим акцентом, с которым говорят здесь русские эмигранты, – у тебя есть какая-нибудь подруга? Нужна подруга для него! – Джо хлопнул Боксера по мощному плечу.
Боксер хихикнул.
– Интересно, она все еще стоит там? – Он и Джо засмеялись. – А ну-ка проедь-ка еще мимо того места, посмотрим.
– Ребята, common! – сказала Юля. – Это издевательство над человеком!
– Поехали, поехали! Я хочу посмотреть! – заговорщически, давясь от сдерживаемого смеха настаивал Боксер.
– Тут мы от одного кошмара только что избавились, – пояснил мне Эдвард.
– Ребята, ну это некрасиво! Ну что вы делаете? – возмущалась Юля. – Представляешь, они договорились с ней на blind date и что поднимут ее на углу Ocean Parkway и Chirch. Покрутились вокруг нее, посмотрели и решили ее не поднимать.
– Как, – удивилась я, – почему?
– She is a nightmare! – сказал Эдвард, смеясь. – Что с ней делать? Она урод!
– О, видишь?! Ну представляешь себе? – возмущалась Юля.
– О! Стоит! Стоит!!! – заорали Джо с Боксером на заднем сиденье. – Представляешь себе, стоит?!
Мы приближались к углу Ошеан-парквей и Черч, издалека я могла рассмотреть только темную точку на углу. На лету, проезжая, я успела увидеть съеженные плечи, растерянное лицо, захудаленькое пальто, русские стоптанные башмаки. Проехали под хохот и ликованье в машине. Девушка до сих пор стояла и ждала.
– Пусть не будет уродом, – сказал Эдвард, видя наши с Юлей недовольные рожи.
– Придется тебе, Боксик, сегодня питаться американскими барными красотками, – сказал полусочувственно-полушутливо Джо.
– Тьфу! – сказал Боксер. – На прошлой неделе, короче, поехали мы с Лысым в Polledium. Короче, снял я там одну телку, ну думаю, сейчас пойду с ней, выступлю. Лысый, подонок, ее у меня утянул!
Мальчишки все грохнули дружным смехом.
– Нет, so, listen to this! И что ты думаешь ему за это было? – продолжал Боксик.
– Ты ему морду набил! – сказал Эдвард.
– За что? За эту вонючую шлюху?
– Она ему не дала! – сказал Джо.
– Букетик подцепил целый! Хе-хе-хе… Крабчиков и трихомонус разом! За одну ночь! А? Каково?! А?! – ликовал Боксер. – Во судьба! Боженька, Боксика, миленький, бережет! Тогда я его убить хотел, теперь он меня хочет. Я говорю ему, чего ты злишься, сам виноват!
– Слушай, а ты в Oriental хаузе был? – спросил Джо. – Ух там телки расторчные!
– Нет, мне испанки больше понравились. Такие испанки горячие, уф, уф, уф! Знаешь, на углу of Eighty Forth street они стоят?
– А ты видел, Тимурка приехал с Бразилии, фотографии привез? – сказал Джо. – Тимуркин голый живот торчит огромный и три телки вокруг него раздетые стоят. Говорят, в Бразилии, если ты им понравишься, денег не берут. Представляешь себе? Красивым мужикам – все проститутки бесплатно!
Машина между тем мчалась по хайвею. Длинная обгоревшая стена BQE тянулась бесконечной убегающей лентой.
– Ну, что, господа, where we goin? – спросил Эдвард.
Веселый смех и шутки на минутку затихли и ребята сосредоточенно задумались.
– You wanna try a French club? – предложил Джо.
– Там же кушать надо?
– Yea, there is plenty of food. Plenty! Мы там в прошлый раз так обожрались, у меня потом два дня живот болел.
– Is the food good there? – спросил Боксер.
– You know me! Я пойду туда, где плохая еда? Мы там с товарищем по сто семьдесят долларов оставили за вечер.
– Comon, lets go dance somewhere first! – сказал Эдвард. – Надо сначала выпить чего-нибудь, приторчать, войти в муд. Я не могу так сразу идти в ресторан.
– О, кстати, – сказал Боксик, – do you wanna smoke?
– Вы и ему даете? – с ужасом спросила я, когда Боксик и Джо, каждый сделав по затяжке, передали и Эдварду.
– Как?! И вы тоже – все курите наркотики?! – взвизгнула Юля.
– Нашла наркотики! – в один голос усмехнулись мальчики. – Это всего лишь трава! Эту траву люди курили с тех самых пор, как земля стоит! Это вам в Союзе внушили, что якобы марихуана – это наркотик.
– А что же это? – спросила я.
– Вообще, меня поражает, почему здесь все поголовно курят эту марихуану?! – с возмущением сказала Юля. – В Союзе, я помню, никто не курил! А здесь – все! Куда ни пойдешь – все курят.
– Девочка, это ты откуда ж приехала?! – вызывающе крикнул ей Эдвард.
– Я? Из Москвы!
– И я из Москвы! И ты хочешь сказать мне, что в Москве никто не курил?!!! – перекривив лицо от возмущения, чуть ли не кричал Эдвард.
– Никто! Я не знала ни одного человека, который бы эту гадость курил! Я даже не знала, что эта гадость вообще существует! Я не знала, что это такое!
– Да ты там летала в облаках! Ты небось из своей люльки еще вылезти не успела! Вся Москва на наркотиках сидела и сидит! Никто там не курит! Смеешься что ли?
– Сколько тебе лет? – спросила Эдварда Юля.
– Двадцать два! А тебе?
– Ну, девятнадцать, – немного потупившись сказала Юля. – Но это ничего не значит! Я знала многих, кому было и двадцать пять, и двадцать шесть! Там никто не курил!
– А я готов спорить с тобой на что хочешь, вся Москва курила, ты просто не знаешь. Я бы тебя привел в нужные места, если б можно было туда поехать! Я бы тебе доказал!
– А я бы тебе доказала! Я бы тебя привела. Ты бы увидел – там никто не курит!
Езда сумасшедшая. Раскуривание одного косяка за другим, прямо в машине. Хождение по барам. Дриньки. Моя проблема везде со мной. Сижу ли я в баре, посасывая удивительно вкусный коктейль, иду ли вместе со всеми дрыгать телом в чаду светомузыки, вдыхаю ли дым марихуаны, – всюду меня преследует чувство натянутой до отказа неудовлетворенности собой, своей жизнью, всем и всеми, что и кто окружает меня, и в особенности теми, с кем я нахожусь.
Мне противен их этот нарочитый английский язык, где у них по три ошибки в каждом предложении. Мне противен их русский язык, который они коверкают и уродуют, и этот их эмигрантский акцент. Мне противны их уродливые понятия о хорошем времяпровождении и наслаждениях. Противна себе и я сама: за то, что в эту машину угодила, за то, что не могу решиться вернуться обратно в Союз, за то, что дома бросила маленького Сашеньку опять на маму и он, как беспризорник, живет без родителей.
Моя проблема везде со мной. Покидаем один бар, едем в другой. Опять заказываем дриньки. Опять косяки. Опять уезжаем из бара и едем в другой. Так до утра.
* * *
Серое утро. Я сижу в машине у Эдварда, недалеко от родительского дома. Эдвард не знает ни про моего маленького сына, ни про родителей. В машине, кроме нас, никого нет: он всех развез по домам. Эдвард настойчиво пытается взять меня за руку и все повторяет, что хочет зайти ко мне в гости.
– Comon, whats your problem? – говорит мне Эдвард хлипло. – Lets go upsters!
– I cant – говорю я.
– Why you cant? You don’t wanna enjoy yourself?
– No.
– Como-o-on… – он берет меня за руку повыше локтя.
Я отдергиваю руку.
– Я не верю тебе, – говорит он.
– Что?
– Неужели ты меня не хочешь?
Я смеюсь, глядя, как серый край неба заглядывает в душный автомобиль.
– А ты не веришь, что тебя можно не хотеть?
– No, I mean, I am not ugly, right?
– We-e-ell, you are not.
– У меня ничего не торчит, нос там или еще что-то такое. I am not overweight. I am young. Ты молодая девочка, и, если ты не хочешь нормального молодого мужчину, у которого nothing wrong with him, what can one think?
– Crazy! – смеюсь я, изможденным взглядом глядя на него.
– No really! I think you have got a problem. Yea! Problem with your head! Ты сколько лет из Союза приехала?
– Три года, – сказала я после некоторой паузы, в продолжение которой я неожиданно ужаснулась: неужели прошло уже три года?!
– So, its time for you to change, оставить эти свои русские комплексы. Я знаю, как русские думают. They think that sleeping with someone is a sin, they think of sex as dirty. Так? Так?
– Sleeping with someone without love, – пояснила я.
– Well, how can love ever come without you letting it happen! А там и любовь, может, придет.
Я смотрела на чужого, далекого мне Эдварда. Мне было жаль его. Для него была такая истина, для меня другая. Даже если бы он и еще целый полк таких, как он, пришли и стали убеждать меня в том, что со мной что-то не в порядке, потому что я не иду спать с парнем, чтобы просто получить удовольствие, а жду любви, все равно ни один камень не пошатнулся бы на мощной крепости моих убеждений. Я знала свою правоту: зачем мне было переубеждать его.
– I have to go, I am tired, – сказала я серьезно, собираясь выходить.
– I am telling you, you have got a problem… – пробормотал он, глядя себе на носки. – Como-on, stop playing saints…
– И вообще, знаешь что, я предпочитаю говорить по-русски, – сказала я, не умея более сдерживать свое раздражение, и, хлопнув дверцей роскошной машины, бодро и злобно поплелась к дому родителей.
* * *
Внутренне сжавшись в как можно маленький, незаметный комочек, я тихо повернула ключ и приоткрыла дверь. Было около шести часов утра. Едва я прошла в дом, как увидела три пары враждебно сверкавших глаз, устремленных на меня, в которых не было и частички сна. Из спальни донесся покряхтывающий слабый, едва слышный голос дедушки:
– Кто это вошел? Охм. Она пришла?
В груди у меня что-то оборвалось при звуке этого голоса. Я подошла к его кровати.
– Я пришла, деда. Куда же я могла деться? Ну что вы в самом деле! Зачем вы создаете искусственную проблему?
Его измученное седое лицо было перекошено от боли.
– Я же умираю, кутенок. Зачем ты не даешь мне даже спокойно умереть?
* * *
Снова я дома одна. Опять ты не считаешь присутствия ребенка?! Почему я всю дорогу чувствую, как будто я в тюрьме? Включила телек. Сейчас опять аппетитную муру мне в нос сунут по телеку, опять я открою холодильник или пойду в магазин покупать эту муру. Это отвлечет меня хоть на какое-то время.
Удивительно, чтобы уйти хоть на пять минут от этого дискомфорта, я готова делать бессмысленные и даже вредные вещи, как есть каждые пять минут, или хуже еще – пилить в магазин, чтобы купить что-то, что я съем за пять минут. Я чувствую себя свиньей, чувствую отвращенье к себе, но не могу отказать себе в этом постоянном пятиминутном периодическом облегчении. Пока я жую, я отвлекаюсь от своей боли и безысходности.
На этот раз показывали не рекламу продуктов. Вообще не рекламу. Показывали концерт.
На экране какая-то… вульгарная девица в одних трусах и в лифчике, при этом в сапогах, трясет полуголой задницей так, что хочется подойти и плюнуть прямо на экран. Ну мыслимо ли такое в нашей стране: выйти на сцену – в трусах и в лифчике?! На ней какие-то тяжелые цепи, что-то типа женской бижутерии, ногти выкрашены в желтый цвет, волосы в фиолетовый, с прядью зеленого цвета в центре головы… Словом, что только могла она придумать отвратительного, несуразного и шокирующего, она все сделала. Дурдом, ни дать, ни взять.
Это у них считается «звезда»!!! Дикари недоделанные…
Выключила телек. Тошно. Подошла к приемнику: пронизывающая боль при виде груды пластинок, привезенных из Союза.
Там – все было такое… человеческое…
* * *
Отчего эта груда пластинок пахнет, как пахнет мрамор на кладбищенских памятниках? Как больно, что все, что мне дорого, теперь пахнет кладбищем. Включила Валентину Толкунову… Вспомнила ее образ с длинной косой, ее добродушную улыбку. Ее голос льется, как чистый ручей… Вспоминается мне Толкунова на сцене, полная достоинства, в длинном платье, с женственным, чуть-чуть интригующим разрезом на груди… Куда уж там, в трусах и в лифчике на сцену выходить. А какие песни, трогающие за душу, она пела.
Вот все, что мне осталось теперь: слушать пластинки, привезенные из Союза, плакать о прошлом и, скуля, ненавидеть все, что меня окружает.
Кому могло прийти в голову, что стоит сесть в самолет, перелететь на другой континент, в другую страну, и такие, казалось бы, элементарные понятия, как «доброе лицо – это хорошо» или «достоинство – это хорошо», вдруг перевернутся с ног на голову. В Союзе у всех наших звезд были добрые лица, этим и привлекали. Здесь привлекают монстрообразным, хищным, агрессивным видом. Здесь модно, потеряв всякое достоинство, сняв трусы перед камерой, низко упасть, именно это возвысит тебя над толпой. Если рассказать об этом у нас кому-то, мне не поверят.
Толкунова – это всего одна из множества наших известных певиц, но и она одна – это уже целый мир. Мир синеглазой доброты, простосердечной жизнерадостности, мир, ох как много сосредоточивший в таких удивительно простых, незамысловатых коротеньких песнях. Песня длится полторы минуты, а в ней – ох, ох, ох… сколько в этой песне жизни!..
А вот Пугачева…
Вспоминаю, как я, подростком, бродила по зимним улицам Нальчика, засунув поглубже руки в карманы, озябшая от мороза и одиночества, умирающая от ожидания любви, а в моем мозгу, в моей душе, во мне всей звучал вкрадчиво-задушевный голос Аллы Пугачевой.
Каждая песня Пугачевой – это какой-то отрывок из моей жизни. Получалось, она тоже, как и Толстой, близкий мне по духу человек, несмотря на то что мы с ней никогда не видели друг друга. Она меня смогла бы понять, потому что выстрадала все мои боли. Я знаю, что она их выстрадала, потому что вижу, как она о них рассказывает в своих песнях; так может исполнять песню только человек, который до глубины души выстрадал то, о чем поет.
Мне было теплее жить от сознания, что где-то там, в далекой Москве, жил человек, который способен был меня понять. Это тепло было жизненно важно для меня. Оказалось впоследствии, что так же, как я, чувствовали еще миллионы других людей. Пугачева, оказалось, стала очень знаменитой. Она отразила в своем творчестве внутреннюю жизнь людей своей страны и своего времени. Она залезла в душу чуть ли не каждому жителю моей многомиллионной страны, тронула в каждой душе что-то сокровенное. Сонет Шекспира, например, стал одной из ее песен. Песни на стихи Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама… И дело было не просто в выборе хороших текстов, дело было в исполнении. Пугачева не просто пела, она была зеркалом, в котором каждый ее поклонник видел себя.
А ведь это эстрадная певица. Это – актриса. Ей не нужно выходить на сцену в трусах и в лифчике, да ногти в желтый дурдомовский цвет мазать, чтобы привлечь к себе внимание, громко заявить о себе. Наша Пугачева – актриса, которую мы, советские люди, считаем «супер», а их Мадонна – дурдом.
У их Мадонны взгляд дикой пантеры, готовой тебя растерзать. Не лицо, а хищная агрессия. Она орет, а не поет, рычит, оскаливая зубы, и прыгает, как папуаска, при этом оставляя общее впечатление чего-то бульдозерного и вульгарного.
Какое доброе открытое лицо было у нашего Льва Лещенко… Сколько достоинства в облике Иосифа Кобзона… Да любого возьми! Не то что эти – агрессивные, готовые тебя прожевать и проглотить, такой у них, по крайней мере, вид. А ведь вся страна эта именно таких любит…
Наша Толкунова стала знаменита, исполняя свою песню «Поговори со мною, мама…». Лещенко победоносно, под гром оркестра воспел «День Победы», Пугачева души наши тронула. Мама, Родина, Душа… – вот, что трогает людей моей страны. Чем тронула американцев Мадонна? Шоком или голой жопой? Вульгарной нарочитой сексуальностью? Певица номер один в моей стране залезла к людям в души, а певица номер один Америки залезла к людям в трусы, возбудив в них низменные инстинкты, сама при этом тоже до трусов раздевшись. В том, какие кумиры у каждой из этих стран, каждая из них вся и выражена.
* * *
Позвонила Танька.
– Ну как у тебя дела? – спрашивает она.
– Глухо, как в танке, – говорю я. – Скоро в лес зверем убегу.
– Я понимаю, о чем ты… – сочувственно говорит Танька. – Здесь очень трудно с кем-то познакомиться. Зависишь, пока тебя познакомят. Вот меня познакомили, у меня сейчас есть бойфренд. Я думала, если и ты не одна, вместе бы вышли.
– А что случилось с Гэри? Вы расстались?
– Ой-й… Я уже и забыла о нем. Запарил он меня, я его послала. По ночам, до утра, бары и дискотеки. Утром надо рано вставать. На следующую ночь опять загул, так без остановки, каждый раз по трое-четверо суток подряд.
– А он сам? Разве он нигде не работает? – удивилась я.
– Работает!
Я помню, что Гэри работает механиком, на автостоянке.
– В шесть утра приезжает с ночного загула по дискотекам, а в семь пьет кофе и мочит на работу! Представь себе. Вот так они живут.
– Не может быть! Как же можно больше одного-двух дней такое выдержать?!
– Им-то что, они на подкурке и по пять суток могут, как заводные, без сна вытянуть. Я уже полностью обессилела с ним. Знаешь, я вообще пришла к выводу, что иностранец не для меня.
– О! Вот этот разговор я понимаю. Твой новый бойфренд – русский?
– Москвич, двадцать два года, временно работает на такси.
– Как его зовут?
– Никита.
– Культурный?
– Культурный. Только с этим небольшая беда. Он такой культурный, что работать не хочет. Видите ли, это ниже его достоинства работать на такси. А чтение художественной литературы, эрудиция, извините, не кормят. Я ему говорю: «Ты на какие деньги меня аут поведешь? В более-менее приличный ресторан, там и прочее». Он баранку крутит, но скрипит всем сердцем.
– О, вот такого человека я бы могла уважать, – говорю я, и, преодолев десять тонн неловкости, набираюсь смелости и спрашиваю.
– А друга у него нет одинокого? – никогда я не переживала подобного унижения, но сейчас я дошла до ручки и готова даже на это.
– Знаешь, дай-ка я спрошу у него, может, он тебя с другом познакомит.
– Спасибо, Танька! А то мне кажется, у меня лицо уже покрылось мохом.
– Можешь мне не рассказывать, я прекрасно знаю, о чем ты говоришь.
* * *
Не прошло и десяти минут, как снова зазвонил телефон и приятный мужской голос сказал мне на чистом русском языке без акцента:
– Привет, меня зовут Алик. Алик Шамилов. Никита дал мне твой номер телефона.
– Очень приятно, – ответила я, впервые почувствовав, что тембр голоса и манера говорить моего нового собеседника мне нравятся.
Это очень важно, как человек говорит даже свое первое «алле» по телефону. Бывает, парень скажет одну только фразу: «Прывет! Я тыкой-то. Прыдлаг’аю встрэтыца!» – и ты уже знаешь, он не для тебя.
– Чем ты сейчас занимаешься? – просто, так естественно спросил Алик, как будто мы уже сто лет были знакомы, и мне сразу стало легко говорить с ним.
– Маюсь дурью, – откровенно, но так же по-свойски ответила я.
– О-о-о-ох! Это мое излюбленное занятие! Маяться дурью! Я тоже нахожусь в таком состоянии… А знаешь, что помогает?
– Что?
– Сажусь на мотоцикл и вперед: на световой скорости! Всю дурь из меня выветривает. Хочешь попробовать? Могу прокатить. Обещаю, что тебе понравится.
– Не, я не по части мотогонок. Я не люблю.
– А хочешь, есть еще одно мощное средство: ты когда-нибудь курила гашиш?
– Гашиш?.. Нет. Я слышала, про марихуану… – Все, на этом Алик подписал себе приговор, тот, кто курит гашиш, не может быть моей половиной!
– Ну это примерно то же самое. Хочешь покурить?
– Нет, я не по этой части.
– Ну а водку хоть ты пьешь?
– Нет, водку не пью, – сказала я с твердым сознанием своей правоты, нисколько не смущаясь тем, что в его глазах я, наверно, совсем сейчас умерла.
– Ну а джин? Может быть, ты пьешь джин?
– Нет, я вообще не пью.
– Вот это девушка! Ты откуда такая взялась?
Я готова была уже сказать ему: «Видишь, как мы не подходим друг другу», и повесить трубку, как вдруг, совсем неожиданно он сказал с таким неподдельным восхищением в голосе:
– Мать! Ты меня заинтриговала! Я теперь с десятикратной силой хочу с тобой встретиться!
– Это как? – не поняла я. – Чем же я тебя так заинтересовала? Тем, что я не люблю ничего из того, что любишь ты?
– Нестандартная ты, не такая, как все. Люблю неординарных женщин. С ними, как правило, есть о чем поговорить.
– А как видно, что я нестандартная? Потому что я не курю гашиш и не пью водку?
– Конечно!
– А все курят и пьют? – не поверила я.
– Во всяком случае, все, кого я знаю…
– Бедный Алик! – искренне сказала я, – представляю, среди кого ты там крутишься…
* * *
Я решила, что встречаться с Аликом не стоит. Что у меня было с ним общего? Гашиш? Джин? Мотогонки? Голос у него был приятный, но мало ли у кого голос приятный. Он говорил мне сладкие комплименты о том, что я нестандартная, но меня этими баснями не купишь.
Когда он позвонил мне на следующий день, я не сразу вспомнила, кто это: сознание мое вычеркнуло и выбросило его из памяти, как выбрасывало все, что было неинтересно ему. Накануне по телефону Алик рассказал мне, что его увезли из Союза (из Ташкента), когда ему было тринадцать лет. Уехали сначала в Израиль. Русский язык, чтение и письмо Алик упустил, хотя устный русский сохранил. Он говорил по-русски на удивление грамотно и без акцента. Однако сам признавался, что читать художественную литературу на русском языке ему тяжело, он не все понимает. Иврит же Алик знал не настолько хорошо, чтобы он смог заменить родной язык.
– Мне порой бывает очень обидно, – рассказывал Алик, – сколько раз мне в руки попадали русские книги, я пытался их читать, и всегда такое сожаленье меня охватывает, что я не могу.
Вот все, что Алик мог сказать, когда речь шла о литературе. По профессии он был инженер, в Израиле закончил университет. Что у меня могло быть общего с человеком, который даже и читать толком не умел?
Русскую литературу он вообще не знал. Знал каких-то восточных поэтов, имена которых мне ничего не говорили. Общего у нас было – просто ничего.
Однако, услышав Алика, я обрадовалась ему, так как к вечеру, как всегда, было невмоготу сидеть дома одной (ребенок, как всегда, не в счет). Вместе с приятным голосом в трубке в комнате затеплилась жизнь. Ужасно расстроился, услышав, что я не могу с ним увидеться.
– Я так ждал сегодняшнего вечера! Я проснулся сегодня с таким особенным ощущением, как будто у меня крылья есть. Ехал сейчас в пробке, черт! Пробка была мне нипочем! Я ждал нашей встречи… Неужели ты сейчас все испортишь! – с жаром говорил он.
Мне было приятно, что я пробудила такой сильный интерес в Алике. Еще было приятней, что интерес этот я пробудила в нем не после встречи (т. е. не своей внешностью), а после телефонного разговора (т. е. своим внутреннним содержанием).
– Ко мне пришел мой друг Миша. Мы тут концерт для тебя подготовили… – продолжал Алик. – Конечно, я не должен заставлять. Но, может, ты передумаешь?
Какой Миша? Какой концерт? Оказалось, Алик умеет играть на гитаре, да еще поет! Это интересно, но не хочется себя обязывать и попусту дразнить его, тем более что он уже вон как весь загорелся. Но был еще Миша… он тоже играл, как Алик на гитаре и пел, и мог оказаться интересным человеком…
– Хорошо, – сказала я Алику, – я могу приехать, но только с условием: между нами только дружеские отношения!
– Мать, ты же еще даже меня не видела! – усмехнулся и удивился Алик.
– Вот поэтому я тебя предупреждаю, чтобы ты не подумал, что не понравился мне. Здесь дело не в тебе. А во мне.
Искрящаяся энергия в трубке потухла. Потом он сказал: «Хорошо, давай хоть просто друзьями».
* * *
На улице темно и холодно. Прежде чем куда-то идти, сначала нужно отвезти Сашку к маме. Дала Алику адрес мамы.
Бежевый автомобиль ждал меня у подъезда и пар струился в холодный воздух от работающего мотора. Увидев меня, Алик вышел из машины. Лицо его, казалось, помимо его воли, осветилось радостью. Он смотрел на меня, покуда я бежала, ежась от холода, от двери подъезда к машине так, как если бы от меня исходило ослепительное сияние.
Открыл мне дверцу, и я нырнула в тепло, оставив за дверью автомобиля кусающе морозный воздух.
– Бы-бы-бы! – не могла успокоить я дрожь в теле.
– Холодно тебе? Сейчас печку побольше сделаю, – сказал Алик, и мне стало теплей на душе от этого штриха проявления его заботы.
Алик жил на Кингсхайвей и Ист 8-й. Его комнатка была расположена на чердаке. Маленькая каморка, даже не комнатка. В такой каморке, наверно, проживал Раскольников. Покрытая пледом кровать, полочка с книгами, стереоприемник, кассеты, пластинки, большой плакат с фотографией какого-то рок-певца над кроватью – вот и все. Друг Миша уже ждал нас, сидел перебирал струны на гитаре. Другая гитара, Аликина, лежала на кровати, ожидая хозяина.
Меня поразило, как освежающе, оживляюще действуют на душу простые звуки гитары! Даже когда просто перебирают струны, еще только нащупывая мелодию.
– Знакомься, матушка, это Миша!
На лице Миши было постоянно такое выражение, как будто его застали врасплох и он удивился: «А?»
Как я ни пробовала его разговорить, что бы я ему ни сказала, у него был один ответ: «А?» – и он кротко пожимал плечами. Буквально через несколько минут я полностью потеряла к нему интерес.
Алик предложил выпить. Тут я впервые услышала, как разговаривает Миша.
– Джин с тоником давай, – сказал он.
– А тебе? – обратился Алик ко мне.
– Я не пью.
Каждый раз, как Алик обращался ко мне, в тембре его голоса, в том, как он смотрел на меня, было столько преклонения, как если бы во мне было что-то такое, что ставило меня на пьедестал, а он, Алик, был бесконечно счастлив находиться рядом со мной.
Потом они пели какие-то американские песни. Песни каких-то групп, которых я не знала. В перерывах между песнями Алик рассказывал анекдоты. Мне было лестно внимание, которым меня окружил Алик. К тому же присутствие сразу двух молодых людей, хоть и не совсем моих ровесников (им было по двадцать пять), оживляюще действовало на меня. Тупик моей квартиры и тюрьма эмиграции на несколько часов показались мне далекими и нереальными. Вообще, присутствие живых людей всегда целительно действует на меня.
Они не могли спеться, много фальшивили, прежде чем сыграть что-нибудь, по пять раз сбивались, и тем не менее их гитары дышали жизнью и более оживляюще действовали на меня, чем песни настоящих мастеров, замурованные на магнитофонной ленте, которые я слушала дома.
Совершенно неожиданно для меня Алик запел русскую песню. Это был какой-то русский бард. Я узнала русского барда по тому, как во мне мгновенно проснулась душа.
– Кто это? – спросила я Алика.
Алик пожал плечами и посмотрел на Мишу.
– Ты не помнишь, как зовут этого барда? Ну… В Израиле молодежь все время поет его песни.
Миша пожал плечами, он не помнил.
– Клячкин, кажется. Я точно не знаю, – неуверенно сказал Алик.
Ни я, ни Алик, ни Миша не знали, чья это песня.
– «Не гляди назад, не гляди! Только имена переставь»…
О, какая это разница! Ожившее тело, или ожившее тело, в котором ожила и душа! Я готова была вскочить и расцеловать Алика! Удерживала себя из страха, как бы он не истолковал мой поцелуй неправильно.
Однако Алик хорошо заметил произошедшую во мне перемену. Увидев, как подействовала на меня русская песня, он спел мне по-русски еще, потом еще. Пел он хорошо, был очень артистичен.
Неожиданно для себя, здесь, на чердаке двухэтажного дома на Кингсхайвей, я встретила живого Высоцкого, потом познакомилась с Кукиным, Клячкиным…
Для него, уехавшего 12 лет назад, это были просто песни. Для меня же – это была самая суть жизни.
Песня кончилась, и я моментально почувствовала в тишине убывающее тепло.
– Еще, спой еще что-нибудь русское! – просила я.
И он пел еще. Он пел, и в моей обложенной тучами душе выглянуло солнце, распустились почки, расцвела сирень.
* * *
На другой день, вечером, Алик опять приехал за мной. Уезжая из своей квартиры в его келью, я перемещалась в совершенно другой мир. Это был мир сказочного розоватого мерцания, мир поэзии, мир безбрежной красоты и нежности.
Равномерные волны песенных ритмов покачивают меня. Где-то там, в дымке, существует полуреальная худощавая сгорбленная фигурка в небрежно наброшенной мешковатой рубахе, с гитарой в руках, повернутая ко мне в полупрофиль, поджавшая колено под гитару и нежно склонившаяся над ней.
Алик был высокого роста, очень щупленький, я бы даже сказала, ненормально худенький, темноволосый, с тонкими, нежными чертами лица. Он носил мешковатые рубашки, джинсы, грубые кожаные сапоги. От него пахло израильской армией, в которой он, по его рассказам, отслужил, беспризорными пулями и романтикой.
За окном зима. Шипят батареи. Сашенька спит у мамы. Глубокая ночь. Его крепкие мужественные руки нежно обнимают гитару, пальцы беспорядочно перебирают струны. Я жду, пока он снова заиграет. Сам он, Алик, не существует для меня. Существует только его способность хорошо исполнять русские песни. Именно исполнять, не просто петь. Я понимаю, что исполнение Алика даже близко не сравнить с исполнением тех, кого я могу в любой момент услышать у себя дома, включив пластинку или кассету. А все-таки в живом исполнении есть непреодолимая магия…
Я сижу в нетерпеливом предвкушении очередной порции дурмана и смотрю на Алика, который все еще перебирает струны, не отрываясь, как будто боюсь упустить хоть секунду после того, как он начнет. Словно какая-то неотвязная гипнотическая сила приковывает мои глаза к каждому его малейшему движению, к его рукам, извлекающим магические звуки, к его лицу и губам, из которых вот-вот вылетят заветные слова и мелодии дорогих мне песен.
Наконец, понимая, что я совсем замучила Алика и что это в конце-концов неприлично столько заставлять человека петь, я перестала просить его петь.
Как только он перестал петь, я тут же стала думать о том, что пора бы вообще и домой, только выдерживала некоторое время из приличия. В простых, в разговорной форме сказанных им словах я теперь улавливала только ему присущие интонации, приятный знакомый тембр голоса, который только что пел, и это тоже было неким легким отголоском окончившегося волшебства.
Кроме этого отголоска, ничего приятного сегодняшний вечер более не сулил, и через полчаса я уехала домой, попросив его все-таки спеть одну песню на прощанье. Алик спел две – так не хотел, чтобы я уходила.
* * *
Я понимала, что с помощью Алика я пыталась убежать от себя. Я понимала, что исполнение песен – это всего лишь дурман. Ничего реально ценного в Алике для меня не было. Исполнить песни великих бардов может любой идиот. Или почти любой. Вот написать такие песни… от этого Алик был далек так же, как я была далека от его гашиша и джина.
Было и то, что нас объединяло. Он мечтал стать большим музыкантом. Я мечтала стать большим писателем. Оба мы сидели в своих темных кельях и протестовали против мира, которому нужны были только программисты и бухгалтеры. Вот все.
Его музыка была чужой мне. Я ее не понимала. А то, что он мне пел, для него было не более чем орудием, чтобы покорить меня, я видела это.
Когда же на следующий день, вечером, Алик снова позвонил мне, повинуясь какому-то необъяснимому закону, я не могла сказать ему «нет». Мало этого, где-то глубоко в подсознании я запомнила то, что осталось во мне после Рона. Если девушка с третьего свидания не ложится в постель с парнем, эта девушка умирает для него.
Алик угощает меня джином с тоником.
– Ты попробуй! Просто один глоток! Ты увидишь, как ты приторчишь!
– Что сделаю? – спрашиваю я.
– Ты не знаешь, что такое «приторчишь»? – ласково улыбается Алик. – Мила-а-аша! Какая ты сладенькая!
Я пытаюсь объяснить ему, что если мне хорошо, то мне вовсе незачем пить джин, мне и так хорошо. Он смотрит на меня с восхищением и говорит о том, какие у меня роскошные длинные волосы, какие чудесные пухлые губы. В какой-то момент он вскакивает за фотоаппаратом, он считает, что не может не запечатлеть, какое особенное выражение у меня на лице.
Наконец он снова берет гитару, и я снова погружаюсь в тепло и счастье. Теперь эта худощавая фигурка в мягкой байковой рубашечке, эти шелковистые темные волосы, спадающие на нежную полудевичью шею, эти худющие волосатые руки и манера слегка горбиться, поджимать одну ногу под гитару – все это теперь является неотъемлемой частью тепла и счастья.
…«Если девочка в одно из первых трех свиданий не ляжет с парнем в постель… то любой уважающий себя парень больше не приедет к ней»…
Я смотрю на Алика и улыбаюсь. Интуиция подсказывает мне, что Алик – другое дело, он будет звонить и будет приезжать долго-долго, даже просто на дружеских основаниях.
– А может, ну их к черту, эти принципы! Идеалы! Кому все это нужно? Я уже вижу, что никому. В конце концов, кто узнает, что ты сегодня здесь делала с Аликом? Может, и впрямь все это комплексы?..
Я чувствую его двигающиеся губы у себя на коже, в то время как он поет, и улыбка его кажется мне родной. Он уговорил меня выпить этого джина с тоником, и я теперь валюсь с ног. А черт с ними, с принципами; как хорошо было бы повалиться в его объятия, прижаться к его теплому тонкому телу с парусообразной спиной… Его чрезмерная худоба, которая вначале меня отталкивала, теперь уже не имела значения. То, что он был духовно чужой мне, – тоже. Каким-то странным образом меня тянуло к нему.
Все сливалось в одно волшебство: эта мрачная келья из романа Достоевского, грубые и нежные голоса бардов, от каждого звука которых оживало и приходило в движение все женское, что спало на дне меня, и все человеческое, что составляло костяк мой, крепость спиртных напитков, аура его мальчишеских рук, грубо обнимающих гитару, теплая волосатая грудь под байковой рубашечкой, этот сизовато-пепельный грубоватый, головокружительный мальчишеский мир с шершавыми джинсами, грубыми сапогами и нежными неизведанными объятиями…
Я проснулась поздно ночью и увидела себя лежащей в чужой постели. Алик лежал рядом и с нежностью и восторгом смотрел на меня.
– Господи, когда это я отрубилась? – спросила я.
– Какая ты красивая, когда спишь! – нежно проводя рукой по моей коже, отвечал Алик.
– А почему ты не спишь? – спросила я, глядя на Алика, озаренного слабой лампой включенного приемника.
– Как же я могу спать, когда ты рядом! – сказал он, и в тембре его мягкого голоса я узнавала тот голос, который пел. – Я лежу, смотрю на тебя, как ты дышишь, и, знаешь, я так счастлив. Господи, матушка, если бы ты только себя увидела сейчас, какая ты красивая после сна!
Его теплые руки и губы вливали тепло в мое съеженное от холода и длительного одиночества тело. Какой же он был ласковый, этот Алик! Он целовал и ласкал меня часами напролет, и я чувствовала, что оживаю, как засохшее растение, которое наконец стали поливать. Когда наступило утро, мы продолжали лежать в постели, и он, как и я, все не мог насытиться ласками и поцелуями. Вот, оказывается, как бывает… а Леня никогда меня больше пяти минут не целовал.
Когда мы вышли на улицу, чтобы купить чего-нибудь поесть, уже темнело. Выпал снег, и было ослепительно ярко от снега, сверкавшего под фонарями.