Я часто задаю себе вопрос, на который мне никто не может дать вразумительного ответа. Для чего? Зачем? Как? Что вовлекло нас, а в частности моего отца, который повлек за собой и всех нас, в это безумие – эмиграцию?

Когда я пытаюсь восстановить в памяти путь созревания папы в своем решении эмигрировать, как я ни напрягаюсь, я не могу нарисовать одной целостной картины. В памяти моей яснеют лишь обрывки каких-то сцен, событий, диалогов, но составить из этих кусочков целостную картину, которая бы могла убедительно ответить на мой вопрос: почему мы уехали, – у меня не получается.

Пытаюсь вспомнить, отчего уехал отец. В институте он обязан был врать, говорить совсем не то, что он искренне думает, учить студентов иному, противоречить себе. Противно. Да, согласна, это противно. А хоронить отца вот так – это не противно? Что он выиграл? И какой ценой заплатил? И никто не видит. Или делают вид, что не видят.

* * *

Вспоминаются мне вечера в нашем доме: то ли скучающий, то ли тоскующий папа лежит в спальне на своей кровати, рядом с ним сидит мама, а я, сидя в своей комнате, невольно слышу их разговор в раскрытую дверь.

– Какие радости ты знала в жизни? – огненно-страстным взглядом сверля маму, говорит папа. – Эта рутина! Это наше болото! Как надоело все! Что хорошего ты видела? С утра до вечера – будни, заботы. Работа. Стирка. Уборка. Давай бросим все к черту! Вырвемся из этого болота! А?

Мама молчит, она не может решиться. Ей страшно согласиться на такое.

– Тебя пугает только страх новизны! – жарко убеждает ее папа. – А здесь нет ничего, что было бы жаль бросить и уехать. Мои родители, ветераны войны, получают пенсию девяносто рублей в месяц! Стыд-то какой! Мой отец всю жизнь спину гнул на советскую власть, а они платят ему девяносто рублей. А там – приезжай на готовенькое, пятьсот долларов в месяц пенсия! Приезжай и забирай! А я? Я двадцать пять лет учился! Такие, как я, должны получать пятьсот рублей в месяц? – Папа вытащил из ночного столика иллюстрированный журнал и, развернув, подал маме. – Вот посмотри, таблица средней заработной платы для людей с высшим образованием в Америке. Высшее образование там ценится, не то что здесь. Дом наш нас держит? Такой дом в Америке средний инженер может за три с половиной года купить. Сама посчитай: вот средняя зарплата инженера, вот стоимость среднего дома, а вот цены на продукты. Пожалуйста! Это даже для инженера! А я ведь доктор наук. Давай представим, что треть зарплаты уйдет на питание. Две трети можно откладывать. Посчитай.

* * *

Папа считал американскую зарплату на советский уклад жизни. В его подсчетах и расчетах не было таких пунктов, как стоимость квартирной аренды (мы в Союзе даже не знали, что такое существует) стоимость телефонных счетов, оплаты за газ, свет и телефон. Многие вещи, которые в Союзе стоили копейки, здесь стоили сотни долларов. Зарплаты здесь были мощные, но что толку в большой зарплате, если она вся тут же и разлетается на оплату того, оплату сего.

Отец ничего не говорил о том, что на один визит к врачу надо работать неделю. А заболеть серьезно в Америке, так это вообще, не дай Бог! Словом, много-много подводных камней он не учел. Но все это не так важно.

Я пытаюсь найти то главное, во имя чего ему, папе, было бы простительно то, что ему пришлось разлучить мою маму с ее матерью, а старушку с дочерью; разлучить собственных отца и мать, моих деда с бабой, так же со своей дочерью, со своими внуками, а свою родную сестру оставить сиротой при живых родителях. Я уже не говорю о том, что я и Танька навсегда остались без Маши с Илюшей, а Маша с Илюшей остались навсегда без нас. Ради чего все эти жертвы?

Допустим даже, он и не ошибся бы в своих подсчетах, действительно устроился бы инженером и возместил бы потерянный дом за три с половиной года. Однако вопрос: зачем? Зачем продавать свой дом, бросив всех родных и близких, переместиться в Америку, три с половиной года жить в маразме, чтобы потом купить точно такой же дом, что уже был у нас раньше?

Должен быть во всем этом какой-то другой смысл. Что-то такое, что я никак не могу понять. Зная своего отца-идеалиста, я думаю, что не за зарплатой в две тысячи долларов в месяц против пятисот рублей он так стремился уехать. Хотя и это, возможно, помогало. Папа не был материалистом, и длинный доллар не мог так свести его с ума. Это он маму пытался такими доводами убедить, дескать семья там будет в полном порядке и достатке. Что же двигало самим папой? Почему он вдруг сошел с ума?

Говорить с папой об этом сейчас уже поздно. Тема эта неприкосновенная. Он на любой мой вопрос, на малейшее мое сомнение, правильно ли мы сделали, что покинули свою страну, реагирует, как бык на красное.

* * *

Помню, когда папа спросил дедушку, поедет ли он с нами в Америку, дед долго не мог ничего ответить. Ведь папа был его единственным сыном, а сын для кавказского мужчины – это все. Наконец дед решился на ответ.

– Сынок, – сказал он папе, – я на этой земле прожил почти семьдесят лет. Здесь похоронены мои отец и мать. Здесь похоронены мои деды. Как я могу бросить их могилы. Я останусь умирать здесь. Какая мне Америка отныне? Меня там даже хоронить будет некому. Вы езжайте. Вы молодые, у вас вся жизнь впереди. Вы – другое дело.

Папа не ожидал такого ответа от дедушки, это привело его в отчаянье. Ночью, сильно волнуясь, он говорил маме:

– Ну что с них возьмешь, железная логика! Наши отцы и деды здесь похоронены, а я должен стеречь их прах. Мои дети, у которых все впереди, которые не жили еще, должны стать жертвами праха дедов! Деды-то, слава богу, отжили свое. Почему мы должны ломать свою жизнь из-за стариков?! Ведь у нас двое детей. Твои не хотят, мои не хотят, да ну их! Что весь век сторожить юбку матери? Это, конечно, нехорошо, бросать их, но коль уж надо выбирать, то, что для нас важнее, – будущее наших детей или родители? В конце концов у моих есть еще дочь, а у твоей матери есть еще сын. Как если б мы вовсе не родились. Могло ведь такое быть? Они же не одни остаются. А мы с тобой Италию увидим! Представляешь, Рим!!! В этой рабской стране даже никуда нельзя поехать!

В пять часов вечера, как правило, рабочий день папы был окончен. А рабочий день был каждый день, изо дня в день, из года в год. Не нужно ли живому человеку чего-то свежего, нового, интересного? Ведь человек живой, он пришел на эту землю не для того, чтобы роботом весь свой век отработать и уйти в могилу, как червь. Пятнадцать лет жил папа такой рутиной: утро, вечер, день, ночь – и все одно и то же! Теперь он стал чувствовать, что в нем поднимается протест.

– Я уже заранее, слово в слово, знаю, что будут говорить на собрании, а меня заставляют их посещать, – говорил папа. – Кого повысят на работе следующим, я уже тоже заранее знаю. Что будут показывать вечером по телевидению – я тоже наизусть знаю.

Все чаще и чаще, приходя с работы, он ходил по комнатам в маяте (прежде – неизменно сидел со своими книгами).

– В чем смысл этой жизни?! – постоянно спрашивал он вслух, то деда, то маму, то самого себя. – Хорошо, допустим, как они говорят, Бога нет, допустим, мы сами по себе. Так для чего же, для чего же мы созданы?!

Был издан закон при Брежневе: все профессора и доценты вузов СССР были обязаны закончить Университет марксизма-ленинизма. Если преподаватель вуза не получал диплома об окончании Университета марксизма-ленинизма, он не мог переизбираться на новый срок.

Как-то раз папа пришел домой после занятий, он учился в это время в Университете марксизма-ленинизма по атеизму.

– Они громко называют это «научным атеизмом!», – рассказывал он дома. – А посещая этот их «университет», я прозрел. Оказывается, никакого научного доказательства того, что Бога нет, – нет! Это они придумали. Кто-то из преподавателей спросил сегодня во время урока: «В чем состоит основное доказательство того, что Бога нет?» Ты знаешь, что нам ответил профессор? – возмущался папа. – Он сказал: «Космонавты летали в космос, никакого Бога они там не увидели». Представляешь?! Тогда кто-то выкрикнул в классе: «А я был в Москве и никакого Брежнева там не увидел! Означает ли это, что Брежнева тоже нет?» – «Кто это сказал?! – злобно спросил профессор атеизма. – Кто это сказал?!» Естественно, проблем никто не хочет. Так все и смяли. На страхе людей их правда держится. Они сидят на лжи! Вся их идеология, начиная с основных предпосылок – ложь! – разочарованно рассказывал папа дома.

Помню он даже написал сам стихотворение, которое постоянно декламировал дома.

Мой дух свободный, дух мой гордый, Ничем не прошибешь! Я не-на-ви-и-жу ваши морды, Я ненавижу ложь!

* * *

Как же так получилось, что дед и баба, которые наотрез отказывались ехать, все-таки поехали? Как получилось, что мама, которая говорила, что никогда не бросит своих (мать, брата с женой, племянников), все-таки поехала за папой?

Мелкий дождик, говорят, камни точит. Верная пословица.

Страстное, почти маниакальное желание отца делало его пламенным и очень убедительным оратором. Каждый день, как только были какие-то трудности жизни, любые мелкие проблемы, он комментировал все так, чтобы выставить нашу жизнь в черном свете, а Америка по контрасту, автоматически, сама по себе казалась белой.

Придет мама бывало домой из магазина раздраженная, недовольная, что пришлось стоять в очереди за творогом целый час, а перед самым ее носом, когда очередь почти подошла, творог кончился.

– Ты же любишь, обожаешь свой Советский Союз! – говорил папа маме. – Вот и живи в стране, где такие очереди за э-ле-мен-тар-ным творогом! В Америке придешь в магазин – тридцать три сорта творога! Бери не хочу! Очереди? Какие очереди?! Но рабы, привыкшие к своим кандалам, от них не хотят избавиться!..

Или другой пример: пришли мы к зубному врачу. Сидим, сидим в приемной. Долго сидим.

– Вот если б мы сейчас были в Америке, – говорит папа, – нам бы не пришлось так долго ждать в приемной.

– Это почему? – спрашиваю я.

– Потому что в Америке каждый врач работает на себя. Если он тебя плохо обслужит, ты больше к нему не придешь. А ему не выгодно клиента терять. Он дрожит над каждым клиентом, пытается угодить ему. А здесь? Зарплата одна и та же: хоть сто человек к нему придут, хоть один человек. Советскому врачу все равно. Зачем ему напрягаться за несчастные сто рублей. У него нет заинтересованности.

Я помню этот наш разговор очень отчетливо. Папа не сказал, что когда врач работает на себя и каждый клиент ему платит деньги, кроме того, что врач заинтересован в тебе, он может сказать тебе, что тебе нужна дорогостоящая операция, только чтоб содрать с тебя деньги, в то время когда операция и вовсе не нужна. А такое случается здесь сплошь и рядом. Наши соседи-старички расскажут вам, как минимум каждый, по такой истории. Не сказал папа еще и того, что за всю свою жизнь в Союзе я не встретила даже сотой доли того количества шарлатанов, называющих себя врачами, сколько встретила за один год жизни здесь, в Нью-Йорке. Город здесь большой, постоянно прибывают новые эмигранты. Даже если каждого по одному разу надуть, можно тридцать лет быть в практике и ничего!

В Союзе почему-то мы не попадали к таким шарлатанам. Может быть, потому что было очень много знакомых и ко всем врачам ходили по чьей-то рекомендации. А здесь? Открываешь газету и по объявлению: пойди разбери, кто аферист, а кто честный врач.

К нашей зубной врачихе, Надежде Федоровне, ходили еще Маша и Илюша, моя мама, тетя Валя, дядя Артур. Многие годы все у нее лечились. Она знала нас всех, а мы все ее. Мы дарили ей дефицитные конфеты. Она хоть и не получала от нас денег и заставляла ждать в приемной, но лечила добросовестно. Здесь, если что-то заболит, нужно идти к новому врачу, совершенно незнакомому, и шанс попадания в точку… Ох, ох… оставляет желать лучшего.

Помню еще, мы гуляли с папой по парку и он пытался мне объяснить:

– Понимаешь, доченька, я научный сотрудник и при этом глубоко религиозный человек.

– Ну? – не понимала я.

– А то, что твоя советская власть меня вынуждает постоянно врать. Якобы наука доказала, что Бога нет. А наука на самом деле доказывает обратное. Только говорить я об этом никому не могу. Даже если студент спрашивает меня сам, сам видит, что врут они все, я не имею права сказать своему талантливому студенту, что он прав, что действительно вывод о том, что Бог есть, следует из науки, что я сам все это знаю, но вынужден молчать. Я должен врать и говорить, что он ошибается, тогда, как студент, вопреки тому, что его вводят в заблуждение, может сам распознать правду, я должен способствовать тому, чтобы снова ввести его в заблуждение. Какая моральная радость от такой работы?

Что ж, такой пример достоин уважения. И все-таки я не вижу в этом повода чтобы бросить всех и вся и покинуть родную страну.

* * *

Итак, вернемся к тому, как мама и дед с бабой все-таки созрели, чтобы уехать с папой.

Помню, папа принес маме новый номер журнала: «Америка сегодня».

– Все готовишь? Стоишь на кухне? – говорит он маме.

– А что делать? – покорно пожимает плечами мама.

– Не надоело тебе целыми днями стоять у плиты?

– Надоело. А что ты предлагаешь? Не готовить? А что вы есть будете?

– Вот, посмотри, – он подает маме журнал.

Все соседки сбежались посмотреть на чудо-духовку. Такая жизнь была у американских хозяек. Как в сказках. Берешь курицу (за которой, между прочим, не надо стоять в трехкилометровой очереди!), кладешь ее в чудо-духовку, задаешь ей программу, то есть говоришь ей, посредством нажатия на какие-то кнопки, какая должна быть температура, сколько минут готовить, когда выключить. Духовка все сама за тебя делает. Ты идешь себе гуляешь, а обед готовится сам! Вот это Аме-е-рика! Наши соседские женщины готовы были прямо сейчас сесть с папой на ковер-самолет и улететь в Америку, если б только это было возможно.

Главное же событие случилось с дедушкой. Он занимался продажей мяса на черном рынке. Горские евреи, в основном, ели только кошерное мясо, а поскольку в магазине купить его было нельзя, был организован черный рынок. Деятельность эта считалась в Союзе нелегальной, но всегда все обходилось, хотя всегда присутствовал страх быть пойманным. Однажды не обошлось. Может быть, кто-то навел. Пришла милиция. Деда с бабой увезли в отделение. Два дня не выпускали. Могли не выпустить и несколько лет, если бы не дядя Артур, который к тому времени уже был начальником ГАИ города Нальчика. Дали взятку, и стариков выпустили. Если бы не дядя Артур, ни один милиционер не стал бы так рисковать, чтобы брать взятку неизвестно у кого.

Однако такой инцидент бросал недобрую тень на репутацию дяди Артура, и повторение подобного было крайне нежелательно. Вот тогда-то, реально пережив страх тюрьмы, оказавшись в двух миллиметрах от краха, даже несмотря на то что опаснось миновала, мой дедушка и взмолился.

– Уезжай отсюда, сынок! Уезжай поскорей! Мы-то что? Нам одним со старухой много не надо, мы и на пенсию проживем. Вы бегите из этого бедлама!

– Тебя чуть не посадили в тюрьму! А ты все же хочешь здесь остаться! – говорил папа, возмущаясь.

– Я не могу, сынок… Я не могу бросить Валю… она же останется совсем одна…

– А меня? Меня ты можешь бросить?

– Я не бросаю тебя. Ты сам уезжаешь.

– Но ты же видишь, что надо ехать! Я же не просто так уезжаю!

– Я не могу ехать с тобой, сынок. Прости меня! Может быть, милостив Бог, когда-нибудь… мы все приедем. А пока поезжай ты сам. Бери свою семью и поезжай!

* * *

Однако не тут-то было, папе был дан отказ, и, как я уже говорила, отказывали нам, ни много ни мало, пять лет. Чем больше папу не пускали, тем более сладостными представлялись ему далекие и недоступные тихоокеанские берега свободной Америки. С каждым днем он все больше убеждал сам себя и всех окружающих, что вся жизнь вокруг постылая, гнилая, бесперспективная. В конце концов он дошел до того, что все ему уже стояло поперек горла. Он готов был любой ценой добиться желанной свободы. Помню, как он в отчаянье рассуждал вслух.

– Может, мне бежать одному с моряками, а потом хлопотать оттуда, поднять на Западе шум, чтобы вывезти семью. Если же и это не удастся… – глаза его маниакально блестели нездоровым блеском –…Кто-то сжег себя на Красной площади в знак протеста. Может, просто облить себя керосином и вперед?!

– Это глупо, – отвечала ему мама.

– Да, ты права. Я должен по-другому добиться своего. Я поеду в Москву, к начальнику Всесоюзного ОВИРа! Я дойду до Брежнева! Человек должен быть свободен и имеет право жить там, где он хочет!

* * *

Война папы с ОВИРами города, республики, страны продолжалась несколько лет. Я тогда еще недооценивала силу всепоглощающего страстного желания, я еще не знала, что страстные желания могут творить чудеса. Разрешение на выезд было дано в 1980 году, перед Олимпиадой. Было два условия: первое условие – мы должны покинуть страну в течение тридцати дней, условие второе – вся семья должна уехать вместе, включая стариков.

– То есть, если мы не поедем, не выпустят и вас? – сказал дед, и лицо его стало такого цвета, как асфальт в нашем дворе.

– Да, папа. Пришло время тебе решать. В твоих руках наши жизни: моя, моей супруги и моих двоих детей. Поступай как знаешь.

На выезд было дано тридцать дней, и потому долго рассуждать было нельзя. Решение было принято в течение двух часов.

– Мы поедем с тобой, сынок, – объявил дедушка папе, глядя на него усталыми преданными глазами.

– Как поедем? А моя дочь?! Я не брошу свою дочь! – начала было возмущаться бабушка, но в тот же вечер и ее обработали.

Дед увел ее в другую комнату, и, когда они вышли через пару часов, бабушка тихо и покорно сказала: «Да сынок, мы поедем с тобой».

* * *

На протяжении всех этих лет ко мне навязчиво возвращается непристойное сомнение, о котором я никогда не смею говорить вслух и которого в глубине души я, пожалуй, стыжусь. Однако я слишком отчетливо слышу вопросы, которые задает мне неугомонная то ли логика, то ли интуиция.

Кроме папы, который объявил всем, что в ОВИРе было поставлено два условия на выезд и одним из этих условий было, чтобы вся семья уехала вместе (включая стариков), кто еще видел или слышал, что такое условие действительно было поставлено? Кто-нибудь звонил в ОВИР, чтобы подтвердить эти слова папы? Или, может быть, папа принес документ, в котором это условие было написано?

Мне стыдно задать такой вопрос кому-либо из домашних. Мама, ясное дело, в ОВИР не звонила, т. к. не мамина это стихия звонить по конторам. Мамина стихия – кухня, дети, покупки. Бабушка – тем более нет. Дедушка? Благородный, мягкий, дипломатичный дедушка никогда бы не унизил любимого сына до проверок.

Разве что папа принес из ОВИРа бумагу, где черным по белому было написано… Но, учитывая всю советскую обстановку, сомневаюсь, что были какие то бумаги. Так что, наверно, мне уже никогда не узнать, действительно ли в ОВИРе поставили условие, чтобы старики непременно ехали с нами.

Это еще не самые страшные сомнения, которые хранятся в моей душе. Есть еще более черное, чернющее сомнение, о котором просто даже стыдно писать. Мой дед продавал мясо на черном рынке столько, сколько я помню себя. А мне, когда деда арестовали, было уже четырнадцать лет. Как же так случилось, что на протяжении четырнадцати лет (!) все обходилось, и местная милиция наверняка все знала, но не трогала деда, а тут вдруг, ни с того ни с сего, спустя четырнадцать лет, пришли и арестовали?!

С одной стороны, ужасно думать так плохо об отце или даже сомневаться! Он у меня как-никак человек в высшей степени порядочный, положительный, бесконечно преданный семье, почитающий и любящий родителей. Он и уехать-то хотел именно потому, что считал ту жизнь насквозь гнилой. Он ни разу в жизни не взял взятки, не поставил тройку студенту против своей совести, ему противно было врать ученикам, и он этого принципиально не делал, создавая тем самым для себя конфликты с начальством. У меня с ним, может, и есть свои счеты за то, что он меня увез, но я должна быть справедлива к нему. Папа заслужил репутацию чистого человека. И вдруг такие сомнения! Донести на родного отца?! Кем надо быть, чтобы даже думать такое!

А с другой стороны, почему бы и нет? Если он знает, что легко высвободит их, дав взятку через Артура. Черт с ними, с деньгами! Напугаю стариков, они и перестанут артачиться. Я помню, каким маньяком папа был в ту пору! Если он готов был бросить своих детей (а больше, чем нас, он никого и ничего не любил!) и бежать с моряками?! Если он готов был при полной неудаче облить себя керосином и поджечь на Красной площади?! Почему же не пойти на такую безобидную хитрость, как попугать стариков да выпустить. Ведь он хорошо знал, что мы сможем их освободить: у нас были связи, у нас были деньги – два условия, необходимые для благополучного решения дела.

Хоть убей, что-то мне здесь шершаво: именно тогда арестовали, когда папа смертельно хотел за границу, а старики упорно отказывались ехать с ним!

Надо сказать, я знала много и таких случаев: спекулировали люди себе, спекулировали, их никто не трогал. А потом раз вдруг – и тюрьма! И никакими взятками не откупиться! Все-таки не мог папа с таким огнем шутить! Не знаю, не знаю, прости меня, папа. Правда, прости за мысли подлые. Я не контролирую, что мне приходит в голову. Я гоню эти мысли, они мне противны, но они все равно приходят.

* * *

Теперь о том, как папа взял другую крепость: сопротивляющуюся маму, за спиной которой стояли ее мама, брат и все братово семейство.

Когда папа серьезно поднял вопрос об отъезде, мама не хотела ехать. Не хотела, несмотря на все его чудо-духовки, сорок сортов творога и волшебных врачей, в приемной которых не нужно будет ждать. Помимо желания или нежелания ехать самой мамы был еще закон, согласно которому моя мама не могла покинуть страну, не получив разрешения на выезд от своей матери. А ее мать, баба Маня, сказала: «У меня одна дочь и один сын, я не могу подписать такую бумагу».

Тогда папа сказал маме: «Развод. Поделим детей: одного тебе, другого мне». Он был одержим, и голос его звучал убедительно и твердо! Развелся бы ли он на самом деле? Никто не знает. Только мама и ее родные не стали испытывать судьбу и ломать четыре жизни.

Пришла повестка явиться в суд. Назначен был день развода. Мама сообщила бабе Мане, что ей придется разойтись с мужем. Тогда баба Маня сказала: «Не надо идти в суд разводиться. Я подпишу разрешение на выезд».

Так была взята вторая крепость.

Так ради чего же, во имя чего все эти жертвы?

Отчего мы уехали? Или зачем мы сюда приехали? Кто мне ответит на мой вопрос? Только не надо корчить рожи, дескать она тю-тю, что не понимает! «Как можно не понимать, почему люди едут из Союза?!»

Не надо корчить рожи! Вы мне простыми словами, логично объясните! Почему мы уехали???

* * *

Помню, когда мы с папой еще были в добрых отношениях, я спросила его:

– Папа, а почему ты хочешь уехать в Америку?

Тогда он еще мог нормально реагировать на этот вопрос. Вот что он мне сказал.

– Это было в семидесятом году. Гуляю я по улице как-то, был поздний вечер, на улицах никого не было. Вдруг слышу: гр-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р…. что-то то ли гудит, то ли жужжит. Не могу понять, что происходит. Смотрю, Боже мой! Танки! Целая вереница танков медленно ползет по улице. Ну, думаю, война началась. Пришел домой, убитый, нашим ни слова не сказал, решил дождаться утра. Ночью глаз не сомкнул. Наутро… Что же ты думаешь я узнаю? Сирия напала на Израиль!

– Не понимаю связи, – сказала я.

– Не понимаешь? А вот я тебе сейчас объясню. Советский Союз послал Сирии свои танки, чтобы те напали на Израиль!

– Из чего это следует? Ты видел танки. А может, это были военные учения? Как это из Нальчика в Сирию отправили танки? И почему по улицам они ехали? Нет в этом логики.

– Поверь, поверь! Я уже потом понял.

Меня не убедил этот его рассказ. Во-первых, может, это вообще папины догадки. Но даже если и не догадки, при чем здесь мы? При чем здесь наша жизнь? При чем Америка? А Америка, что такая вся кристально чистая? У Америки свои грехи не легче. Почему папа в упор не заметил войны Америки во Вьетнаме? А что насчет Хиросимы и Нагасаки? Не убедил меня папа, хотя и пытался мне что-то там объяснить, что это дескать другое.

– Не верю, что из-за этого ты вдруг решил эмигрировать! – говорю я папе.

– Не только из-за этого! Это был последний камень. Я много лет созревал.

– Ну так объясни мне! Объясни, как ты созрел?

Тогда папа уже в который раз пересказал мне наболевшие свои истории.

– Когда в пятьдесят втором году я приехал поступать в Москву в МВТУ, в приемной мне сразу так и сказали: «Не тратьте, молодой человек, попусту времени. Вы сюда не поступите».

– Ну и что? – спрашиваю я.

– А то, что в вуз поступить нельзя только потому, что я еврей. Это нормально?

– А с чего ты взял, что именно потому нельзя, что ты еврей? Может, там на одно место пятьсот человек?

– Доченька, у меня же золотая медаль. Если не я, кто же сможет туда поступить?

– Мало ли… может, туда всех блатных берут. А может, там все с золотыми медалями. Я не знаю.

– Вот ты не знаешь, а я знаю. Евреев брали только в один лишь вуз – Рыбный. Но эта моя обида показалась мне ничтожной, когда в августе того же года скомбинировали так называемое «дело врачей» и расстреляли – расстреляли! – десятками ни в чем не повинных еврейских людей. Что уж там мои мелкие заботы о том, что в институт не взяли! Тут людей расстреляли.

– Сталин расстреливал не только евреев. Он миллионы людей расстрелял! Здесь еврейство ни при чем.

– А нормально это?! – страстно сверкая глазами возмущался папа. – Нормально жить в стране, где лидером становится маньяк и диктатор, сгноивший в лагерях и расстрелявший в полном смысле слова миллионы людей?!

– Папа! А Америка, что, – безгрешная? При чем тут Сталин? Какое это имеет отношение к нашей маленькой семье? Сталин давно умер! Сейчас все по-другому! Почему мы должны бросить родной свой дом, свою страну, своих близких и ехать Бог знает куда?

– Как при чем?! Противно! Противно жить в этой стране! Какая это наша страна?! Это ты так считаешь, что страна родная, а страна про тебя так не считает. Ты знаешь, когда я учился в институте в Москве, я прозрел. До этого я тоже, как ты, говорил «моя страна». Я похож на цыгана, и все мои сокурсники думали, что я цыган. При мне каждый вечер они рассказывали мерзкие анекдоты про евреев. Во всем у них евреи были виноваты. Если бы ты пожила годик среди своих любимых русских, ты бы поняла, что это ты считаешь Россию родиной, а русский народ своим. Они тебя не считают. Я уверяю тебя.

Разговор наш был холостой. Я-то помнила и знала, сколько русских людей дружили с евреями, как много евреев занимали в стране ведущие места. Майя Плисецкая – одна из лучших балерин страны – еврейка! Аркадий Райкин – один из лучших артистов страны – еврей. Академик Ландау, академик (!), несмотря на свою еврейскую фамилию. Им не помешало еврейство? А если папу по каким-то причинам не приняли в МВТУ, то проще всего обвинить в этом свое еврейство.

– Наш дядя Артур, посмотри, какой пост занимает, папа. А дядя Борис – на руководящей работе? А Факшанские? Все трое закончили Бауманский!

– Все они по паспорту русские, доченька. Русские и партийные.

Я говорю: «Ну и ты написал бы, что русский».

Он на меня посмотрел так, что я тут же поняла, что сказала что-то не то.

– Хорошо. Понимаю твои принципы. Уважаю их. Но идти в огонь и семью свою вести только из глупого принципа?! Кому ты что докажешь?

– Нет, доченька, жить в такой стране, где я должен скрывать, что я еврей, мне противно. Это не наша страна. Не стоит обольщаться насчет нее.

* * *

Иногда я думаю и о другом: помню, как продвигались в карьере наши близкие, друзья, а папа нет. Все брали и давали взятки, а папа нет. Все вступали в партию, в душе своей презирая ее, а папа не вступал. Поэтому, а может, и не только поэтому (я не могу судить) дядя Артур сначала стал майором милиции, потом подполковником, потом полковником, дядя Борис сначала был зоотехником, потом старшим зоотехником, потом заместителем директора, потом директором птицефабрики, а папа, дожив до сорока с лишним лет, все оставался в рядах простых преподавателей и, что еще хуже, надежды никакой не было.

– Мне мой шеф открыто так и говорит, пока вы не вступите в партию, вы не можете занимать руководящую должность! – рассказывал папа.

– Ну так вступи в партию! Что в этом такого страшного? Это же чисто символический жест! – говорила ему мама.

– Не буду я идти против своих убеждений! И никакими пряниками они меня не заставят играть в их игру! – твердо отвечал папа.

Принципиальный человек, плевал против ветра, лишь бы только стоять на своих принципах. Папа был против идеологии партии и не хотел делать символического шага.

Могло ли быть так, что, не продвигаясь в карьере, папа отставал от других и это задевало его самолюбие? Он не знал, как из этого выбраться. Эмиграция как выход из тупика. Могло? Могло. Но я точно не знаю. Это лишь одна из моих догадок.

* * *

А может, моему папе было просто скучно? Его душа томилась в мирном доме, где все было благополучно, и он не знал, как забить пустоту?

Отчего маркизе де ля Моль понадобилось связаться с Жюльеном Сорелем? Ходить по острию ножа – щекотало ее нервы. Скука. Потребность освежить душу острыми ощущениями, чем-то новым, из ряда вон выходящим. Увидеть себя в роли героя-освободителя! В одном ряду с такими героями, как Анатолий Щаранский, Александр Солженицын, о которых говорили вполголоса, с некоторым ореолом почтения и глубочайшего уважения.

И такое я припоминаю. Папа ходил по комнатам и говорил: «Чем забить пустоту?!»

Водку он не пил, с друзьями не кутил.

Его любимое стихотворение – «Белеет парус одинокий» Лермонтова. И когда доходил до места, он почти кричал, вкладывал в это столько чувства:

Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой… А он, мятежный, просит бу-у-р-ри (!), Как будто в бурях есть покой!

Не случайно, наверно, было то, что он постоянно декламировал именно это стихотворение. Ему… было скучно?.. Неужели только и всего?

Он искал бури. А для ростка моей неустановившейся жизни буря, которой так не хватало ему, была смертоносной.

Не прощу тебя, папа, никогда!

И на том свете, когда умру, все равно не забуду, как ты меня прокатил ради того, чтобы развлечь себя!

* * *

Пришла к родителям, чтобы забрать Сашку назад домой, ведь я уже не работаю. Вышли с ним погулять у дома родителей. Оказывается весна! Села на камень у дома и волей-неволей улыбаюсь, положив руку на душистую землю. Через мягкую, залитую солнцем траву я чувствую вибрацию подогретой просыпающейся земли, побежавшую через мои пальцы в мой организм. Солнце слепит глаза. Вдыхаю, радуюсь, сама не понимаю чему.

Такой прилив сил! Захотелось позвонить кому-нибудь. Двигаться. Шумную компанию. Вспомнила, как же давно я не наряжалась. Нарядиться бы, пойти куда-нибудь! С подругами хотя бы… даже подруг нет.

Глядя на ясное небо и яркий свет вокруг, светлые надежды: выучу я и английский, встречу я и его… все будет хорошо.

* * *

С наступлением тепла чувствуется оживление во всем. У дома, где живут родители, на Авеню Эн, после зимней спячки снова, как обычно в теплые дни, собрались со своими плетеными переносными стульчиками пожилые жильцы. С тех пор как мы сюда въехали, состав дома не раз менялся, не всех я уже знала по именам, но в лицо знала почти всех и со всеми здоровалась.

С правой стороны дома сидят, как правило в один длинный ряд, русские эмигранты. Чуть поодаль, с другой стороны дома, рассаживаются престарелые американки в своих газовых косыночках, накрашенные, как клоуны, несмотря на то, что почти все они в инвалидных колясках. Странно для выходца из Союза такое сочетание: старуха, да еще в инвалидной коляске – и тонна косметики! Рядом с приветливыми американками – их сиделки, с лицами невозмутимыми и полусонными, как мумии.

Русские старики и американские неизменно садятся в два разных ряда не потому, что люди из разных стран испытывают друг к другу какую-либо неприязнь или нежелание общаться, а потому что общаться этим представителям двух разных миров настолько трудно, что они предпочитают каждый свое общество.

Во-первых, основное население русских этого дома – люди пожилые и по-английски они почти не умеют говорить. Все, что они выучили, это: «Хгуд ивнинг!» и «Хау ар ю?»

На что американские старушки отвечают, дружелюбно улыбаясь: «Fine, fine! How are you?»

На этом общение заканчивается. О чем начинаются беседы в американском ряду, я не знаю. Меня почему-то не тянет стоять возле них, несмотря на то что язык их я понимаю. Почему-то мне кажется, что если бы я подошла к ним (а может, такое даже и бывало), то их естественная беседа остановилась бы и все взоры обратились бы на меня, как на «интрюдера». Со мной бы говорили искусственно-любезно, казенными фразами типа: «хау ар ю» и т. д. и ждали бы, пока я отойду.

Почему так мне кажется? Не знаю. Думаю, что именно это чувство неловкости и мешает мне всегда задерживаться около них надолго, несмотря на их приветливые улыбки.

Зато не раз мне случалось стоять у ряда русских и слушать весьма занимательные разговоры. Все общество русских стариков родительского дома как бы подразделялось на два лагеря: довольных жизнью и Америкой и недовольных. Правых и левых. Первые являются как бы патриотами американской страны и готовы выклевать глаза всякому, кто осмелится сказать что-либо неблагосклонное в ее адрес. Левые же всем недовольны, постоянно жалуются, хнычут, вспоминают Союз в лучших красках и тоскуют о прошлом. Два этих лагеря постоянно враждуют, ненавидят друг друга, обливают друг друга грязью за глаза, грубят друг другу в глаза, но тем не менее всегда собираются и сидят вместе.

Я часто спрашивала себя: почему бы этим двум группам не разделиться и не высказывать свое мнение лишь близким по духу людям, избегая таким образом споров, ругани и неприязни. Нет. Они садятся рядом все вместе и начинают забрасывать фразочки, которые явно кольнут кого-то, и начинаются нескончаемые дискуссии. Кто знает, может быть, именно этого им и нужно: поспорить, поругаться, потрепать нервы, позлить друг друга.

Сейчас здесь сидят три пожилые женщины и один мужчина – все жильцы нашего дома. Семен, седой, щуплый мужчина с выцветшим лицом и в выцветшей клетчатой советской куртке, заложив руки за спину, прохаживается туда-обратно, слушая разговор женщин.

– По телеку Киев показывали, вы не видели? – говорит Клара, та что с третьего этажа, обращаясь к двум другим женщинам.

– Не видел и видеть не хочу! Киев! Соскучилась что ли?! По фашистам этим… – грубо отвечает Семен, продолжая прогуливаться взад и вперед перед тремя женщинами.

Клара вытаращила на него глаза и умолкла.

– Да-да! – он утвердительно покачал головой, глядя упорно Кларе в глаза. – Забыла что ли, сколько евреев украинцы продали, когда немцы были? Они сами – фашисты.

– А нас вот хохол спас! – заявила другая женщина, помоложе, в плаще по моде тридцатых годов.

– Всякие, может, и бывают… – сказал обескураженный несколько мужчина. – Но факт есть факт: они предавали.

– А нас спасли! – говорит дамочка, сложив категорично руки на груди.

– Не знаю я, кого там спасли, только за чем можно скучать в этом паршивом городке Киеве, я не понимаю, – вступает в разговор третья – седоволосая Циля. – За пылью? За слякотью на дорогах? За очередями?

– Я тоже из Киева! – заявила дама в довоенном плаще громко и вызывающе. – Прекрасный город! Одни эти запахи каштанов чего стоят. А кладбища, покинутые могилы родных?

– Та о чем ты говори-и-ишь?! – поддакивает Клара, толстая женщина с одутловатым лицом.

– Ты уж молчи, ты в Союзе сидела, что тебе уж говорить! – обратился Семен к Кларе, и глаза его нервно мигнули, как будто его полоснули по глазам чем-то острым.

– Ну так что, что сидела?! Отсидела да вышла. Зато здесь уж я села! Так села, что на пожизненно! Ага! – она ядовито усмехнулась и нервно вильнула всем своим грузным телом, привстав на месте. – Думали, что в Америчке распрекрасной вам денежки валяются. Приехали! Подбирайте! Ну как же ж! А позеленеешь, пока их заработаешь. Недаром-то они, долларики-то, зеле-е-ные!

– Э-э-э-эх, жизнь вас ничему не научила! – злобно махнув рукой, говорит Семен и, отвернувшись, продолжает ходить туда-сюда.

– Я считаю, что Америка – прекрасная страна, – поправляя очки, говорит седоволосая Циля. – Страна возможностей, страна благополучия! Мои оба сына здесь так устроились, программисты, слава богу, один уже на семьдесят, а другой тоже почти на шестьдесят тысяч в год. Работают в американских фирмах, как солидные люди. Видели бы они в Союзе такую жизнь? Что их ждало в Союзе? Мы как поженились с мужем, стали в очередь за квартирой, так всю жизнь и прожили все в двух комнатах, свекр со свекровью, брат мужа с женой и мы с мужем, потом еще мои сыновья родились и племянники мужа. Пятнадцать лет в очереди прождали получения своей квартиры! Уже сыновьям нужно по квартире было, когда наконец очередь дошла. Плюнули мы на эту квартиру и уехали! Пусть подавятся! Ну переехали б мы! А через пять лет старший бы сын женился, затем младший и опять все по новой, по пятнадцать лет в очередь, так бы и умерли, всю жизнь прожив по десять человек в комнате!

– Ну ваши, может, и устроились, не всем так везет, как вашим! – раздраженно, почти грубо, делая презрительное ударение на слове «вашим», говорит Клара.

– Да молчала бы ты! Ты старая и безобразная: чего всех по себе судишь? Блаженна жизнь тебя в Союзе ждала с твоими аферами. Из тюрьмы б небось не вылазила! – не выдержал опять Семен.

– А ты, контуженный, молчи! Ты, говорят, и с женщиной-то быть не можешь? – ответила Клара.

– Где контузило меня? – взмолился Семен. – На войне контузило! Воевал когда с твоими прекрасными фашистами.

– Че эт-то мои фашисты? – хихикнула Клара.

– А то, что и коммунисты и фашисты – оно все фашисты. Не было б коммунистов, фашисты б на нас не напали…

В это время, откуда ни возьмись, новое лицо появляется у подъезда, и все взоры обращаются к нему. К нам незаметно подошла Фира, та, что с пятого этажа, и молча уставилась на всех своими красными глазами. У Фиры несколько месяцев назад умер муж и, как о ней рассказывают, после этого она свихнулась. Действительно, Фира так похудела, что от нее осталась чуть ли не половина, ее ножки теперь торчат, как палочки, лицо постарело. За какие-то два-три месяца лицо ее состарилось настолько, что она из цветущей пожилой женщины превратилась в увядшую опавшую старуху. Часто сидя в квартире родителей, если были открыты окна, мы слышали нечеловеческий громкий вой, как будто резали кого-то: это день и ночь выла оставшаяся одинокой Фира. Если она выходила на улицу, глаза Фиры были всегда красные, так что непонятно было: либо она только кончила плакать, либо вот-вот собирается плакать, и выражение лица ее как будто говорило: «Прискорбный мир. Ничего радостного в мире. Все кончено для меня».

– Что, Фира, все плачешь? – обращается Клара к ней таким тоном, каким взрослые говорят с провинившимися детьми.

И при этих словах, действительно, и без того красные глаза Фиры наполняются обильными слезами и она начинает плакать.

– Жизнь пропала для меня, – говорит она всхлипывая. – Нет мне уже никакого утешенья. Муж умер. А сыновья мои предали меня. Пока растила их, была нужна, а теперь – жены есть, работы есть, не нужна мама.

– А ты б хотела, чтобы они бросили своих жен, бросили свои работы и сидели у твоей юбки? – презрительно фыркает Семен.

– Могли бы и не уезжать в другой город. Они привезли меня в Нью-Йорк – мало. Потом им и Нью-Йорка мало стало. Видите ли, здесь они не так зарабатывают, а мать бросить одну и уехать – так это ничего. Кому мать нужна? Главное, чтоб зарабатывали. Много зарабатывали. Чтобы жены довольны были. Здесь, говорят, не живут с родителями, здесь вам не Союз! Пособие мое тоже здесь. Вот и бросили мать.

– Не права ты, Фира, – говорит седоволосая Циля, тоже таким тоном, каким уговаривают малых детей. – Молодые должны жизнь свою устраивать, ты им в этом не должна мешать.

– А я и не мешаю. Я их не вижу и не слышу. Только нет у меня в этом мире ни одной живой души. – Она монотонно, как маятник, утвердительно кивает головой. – И жизнь моя никому не нужна. Лучше бы я с ним вместе на тот свет ушла. Лучше бы не он, а я умерла… – Фира плачет несколько минут, потом утирается дрожащими руками. – Только зачем было везти меня сюда, чтобы потом бросить. Бросили бы уж там – и все. Там у меня подруги были.

– Что ты гонишь, бабка?! Я сам видел, твои сыны постоянно приезжают навещать тебя! Кто тебя бросил? Они не живут с тобой, да ты же знаешь, здесь не принято, чтобы дети с родителями вместе жили!

– Приезжают? Раз в году? – говорит Фира.

– А подруги твои будут с тобой жить! Нужна ты им, – усмехается Семен.

– Ты прав, никому не нужна… Не нужна… Не нужна… – тихо говорит Фира, как бы себе самой, и взгляд у нее становится вдруг совершенно отсутствующим, равнодушным.

Машинально повторяя себе под нос «не нужна, не нужна», она медленно проходит мимо нас и идет куда-то вперед, но недалеко. Максимум, куда она может дойти, это до угла, затем возвращается назад, потом снова уходит. Едва Фира отходит от нас, как сидящие начинают разговор, осуждающий ее как эгоистку, истеричку, душевнобольную и даже высказывается предположение о том, что Фира не может жить без «мужчины», ну, то есть, вы понимаете, ей каждую ночь нужен мужчина. Есть даже люди, которые видели, как она ночью приводила с собой мужика из дома престарелых, куда ей кто-то посоветовал ходить на танцы для пожилых. Мужик этот походил-походил пару раз, а потом исчез, как видно, понял, что она чекнутая.

Сверху послышался стук растворившегося окна, и в одном из окон второго этажа показалась опасливо и враждебно озирающаяся физиономия Нины. Она недовольным взглядом окинула наше общество.

– Опять газ пускают, гады, покоя от них нет, – бормочет она себе под нос.

Захлопнула окно. Оба окна бесшумно покрылись занавесками.

– Ушла в свою крепость, – усмехнулась Циля.

– Верно, ее опять кто-то газом травит, – заметила Клара. – Пусть лучше сидит взаперти.

– Боится выходить на воздух…

Мимо нас проходит Крэг, американец, который возвращается с прогулки со своей аравой бездомных кошечек и собачек, которым он поприделывал самодельных ошейников. Он здоровается, проходя мимо, и все сидящие здороваются с ним тоже. После того как Крэг скрывается за стеклянной дверью подъезда, никто из сидящих почему-то не говорит ничего – ни осуждающего, ни одобряющего Крэга. Как если бы Крэг и вовсе не проходил мимо.