Мы сняли с Леней однобедрумную квартиру на Авеню Ю и Ист Седьмой.

Мама приглашала на нашу свадьбу всех, кого видела, даже тех, кого видела впервые в жизни. Она старалась как могла скрасить свадьбу дочери, которая пришлась как раз на время нашего приезда в чужую страну. Самое худшее, что можно пожелать человеку с Кавказа, да и, наверное, вообще человеку, – это «пустую» свадьбу, или «пустые» похороны. Конечно, все понимали, что дома была бы совсем другая свадьба, что здесь нас пока никто не знает… И все же мама старалась как могла.

Удивило меня другое: пришли все, кого мама пригласила. Пришли, несмотря на то, что совершенно не знали нас. Еще и подарки принесли: деньги в конвертике, как здесь принято. Неужели одиночество такая суровая проблема в Америке? Ведь это мы только что приехали, а они здесь живут давно. Не могли они с такой чуткостью отнестись к нашему одиночеству, если бы сами не страдали тем же: сытый, как правило, голодному не друг. Спасибо вам, люди, я даже не знаю ваших имен, но спасибо тем более.

Тетя Хиба с дядей Стасом и дядя Денис дали взаймы моим родителям кучу денег, свадьбу устроили шикарную. Конечно, родителям спасибо, только если по мне, то они зря все это затеяли. Разве это свадьба? Что мне все эти лакеи в костюмах, этот блеск люстр, обильное угощение? Спектакль все это. Все, кто мне дорог, остались там. Свадьбу справляли во льду и в холоде, несмотря на роскошь. Какие заморские кушанья и парадные костюмы могут компенсировать отсутствие близких людей?

Все подарки, которые гости принесли на свадьбу, отдали нам с Леней, чтобы «было, с чего начать жизнь». Я тогда не понимала, сколько лет потом предки должны были себе во всем отказывать, прежде чем папа, который наконец устроился на работу чертежником, смог эти долги вернуть. Я совершенно не думала о деньгах, и меня глубоко оскорбляло, когда Леня о них думал. Вроде поэт, талантливый человек, а такой меркантильный!

Закончился вечер свадьбы, белый лимузин подвозит молодоженов к их новому дому. Впервые в жизни мы одни в своей новой квартире! Я в подвенечном белом наряде, мне шестнадцать лет, белые живые цветы у меня в волосах. Открыли дверь, прошли в спальню… Что, по-вашему, делает юный жених (ему 21 год!), который к тому же еще поэт, оставшись наедине со своей невестой? Бегом бежит к широкой двуспальной кровати, поскольку ничего шире в доме нет, и высыпает на нее содержимое огромного пакета – конвертики с деньгами, подаренные нам в этот вечер. Каково?

Я, разумеется, ни слова не сказала, я воспитанный человек. Да и что тут скажешь: бросайся на меня, не бросайся на деньги? Но в корзиночку, где у меня уже лежала тяжеленькая черная обида, уложила еще одно тяжеленькое пушечное ядрышко. Теперь у меня их стало две – сорокапудовых чугунных обиды.

У нас медовый месяц, а он объясняет мне, что это Америка, что он с большим трудом нашел новую работу (он теперь чертежник в какой-то лаборатории, слава Богу, в Нью-Йорке), что на нем теперь ответственность за нас троих и потому он каждый день будет ходить на работу, не пропуская. А это означает: уход в семь утра, приход в семь вечера.

После двенадцатичасового рабочего дня – он уставший. Не успев отдохнуть, он уже должен идти спать, т. к. завтра вставать в шесть часов утра на работу. Нормально?!

А еще история. После того как сорок часов кряду мой поэт считал, сколько же денег ему там подарили, наконец все-таки наступил момент, когда мы разделись и легли. Теперь я законная жена: все по правилам у нас, все по расписанию!

Леня причиняет мне боль. Он такой неуклюжий, не знаю, что он там делал со своими москвичками (кстати, при мысли о москвичках я вообще зверею!), только мне он причиняет одну боль. После того как Леня доводит меня до слез, он вообще решает идти спать. Мы спим с ним, как брат и сестра, нежно любящие друг друга, и он утверждает, что, чтобы привыкнуть друг к другу, мы должны просто поспать, ничего не пытаясь несколько недель, а может быть, месяцев. Как вам это нравится?! Я не просто была беременная девственница, но я еще и полсрока отходила, все еще оставаясь девственницей. Вот это страстная любовь! Почти такая же, как в фильмах, когда, не доходя до кровати, срывают с тебя одежды, сгорая от нетерпения.

* * *

Боясь прозевать колледж и на этот год, я начала хлопоты по оформлению еще в августе. Мой первый визит в Бруклинский колледж – день регистрации. Бесчисленное количество секретарей. Из одной комнаты посылают в другую, из одного корпуса в другой. Бурленье на сплошном этом английском языке, уставленные на меня глаза… ощущение собственной тупости… Не понимаю, не понимаю, даже после третьего, медленного (для кретинов) повтора – не понимаю. Хоть убей. Уф, холодный пот прошибает от этого общения с секретаршами!

В конце концов вышла во дворик, отдохнуть от напряжения, т. к. каждое слово, каждое предложение, перекинутое на этом языке, отнимало у меня баснословное количество энергии. Как будто слова и предложения – это насосы, выкачивающие из меня жизненную силу, а поймать слово, сказанное кем-то, было так же тяжело, как поймать одного из летающих по обложенному гранеными льдами небу воробьев.

Института я ждала всю жизнь, как начало молодости. С окончанием школы заканчивалось детство, а в институте открывалась молодость со всеми ее недоступными до сих пор радостями. Как же так получилось, что я пришла на первый курс беременная? Я и это пузатое тело не могли быть одним и тем же. Я – худенькая. Я – сама ребенок. Еще вчера я сидела за школьной партой. Эта – семейная, горкоподобная и беременная – не я.

Однако нужно было ходить в этом околдованном виде, как Василисушке в образе лягушки. Мало этого, лягушка все время ходила со съеженной осанкой, т. к. все разговаривали с ней, как с дегенератом, растягивая каждое слово и по нескольку раз повторяя одно и то же. Она не могла смириться с тем, что все, абсолютно все в этой чертовой стране смотрели на нее с чувством превосходства, т. к. они свободно говорили по-английски, а она ни в зуб ногой.

Я села на мраморную скамейку, мягко освещенную мраморно-прохладным светом искусственного солнца. Мимо меня туда-сюда ходили здоровые ядреные американские студенты. Глаза их, губы, кожа, сердце, мозги – все было тоже искусственное, мраморно-холодное. Я была уверена, возьми я любого из них за руку, это будет искусственно подогретый мрамор. На мраморных деревьях сидели из камня выточенные воробьи: тончайшая работа современной техники – выточены из камня, а хлопают крыльями, поворачивают каменные головки, глядят подвижными каменными глазами, даже летают.

* * *

Первый день занятий в колледже.

На стене, в коридоре, огромная надпись: «Но вэпон ин классрумз!» Я усомнилась в своем английском, заглянула в словарь: «вэпон» – «оружие». Уточнила у стоявших рядом студентов, правильно ли я поняла: все так, оружие в классах запрещено. Вытаращила глаза и онемела.

Какое оружие? Откуда может взяться оружие? Оружие это что, котлета какая-нибудь или ранец, чтобы его принести в класс, его ведь нужно иметь. Вокруг смеются: Вэлкам ту Америка!

Первый урок: английский как второй язык. Дали тест, чтобы определить, в какой класс меня посадить. Надо написать сочинение на одну из трех тем: «Как я приехала в Америку», «Как мне жилось в моей стране» и что-то там еще. Я выбрала, естественно, про жизнь в своей стране.

Чистый, белый лист бумаги. Сказать столько хочется! На русском – ух я бы сейчас вылила! Невольно, с болью вспомнила, что я всегда была одной из лучших в классе по части сочинений, как мои сочинения занимали первые места на школьных конкурсах, как между мной и нашей учительницей по русскому и литературе был установлен особый негласный контакт. Я знала, что она, единственная из всех окружавших, поймет все. Я писала для нее одной. Она же, действительно, понимала, ставила четверку и оставляла комментарии на полях, которые были для меня важнее четверки. Комментарии ясно говорили, она все поняла и оценила, а четверка или пятерка, эти мерки для бренного мира, который я презирала. И все же я удивлялась, почему Лариса Александровна неизменно ставила мне четверки? Чего же не хватало моим работам? Почему она считала, что они не тянут на пять?

Неожиданно, в конце четверти, откуда-то появлялась толпа пятерок и в четверти оказывалось пять. Так всегда. Я даже перестала пытаться понимать эти ее причуды. Избаловать что ли она меня боялась? Напрасно, я бы не зазналась. Хотя, надо признаться, в глубине души меня оскорбляла четверка, и я еще сильнее из кожи вон лезла, чтобы достичь совершенства в том, что я умела делать так хорошо. Получить пять у Ларисы Александровны – задача близкая к нереальной. У нас и четверки-то были у двух-трех человек в классе.

Однако я в Америке, передо мной пустой лист бумаги… время идет… как же написать это все по-английски… Прошло уже пятнадцать минут урока, а я еще ничего не написала. Проходит еще десять минут, и я чувствую, что сейчас лопну от напряжения: слова все сидят в моей памяти – прямо у самого выхода, распирают меня, но выскочить не могут.

Представьте себе, громадный, ржавый автомобиль, в котором заглох мотор. Вы включаете зажигание, а там только скрежет да шум, вы жмете на газ, оглушительный шум усиливается, автомобиль и хрипит, и сопит, и жужжит, и какие только странные звуки ни производит, но не двигается с места. Вы проклинаете все на свете, изводитесь, потеете, синеете, чуть не усилием духа заставляете несчастную машину двинуться и поехать. Но, не пройдя и полкилометра, автомобиль снова застрял.

Вы снова начинаете теребить зажигание, толкать, давить, жать, потеть, мучаться, синеть, зеленеть… тронулся! Тихонько проехал несколько метров и снова встал. Так предстоит ехать весь путь. Вот что такое – написать сочинение на английском языке. Хотя, как ни странно, по английскому у меня ведь тоже было пять.

Будь это русский язык, я бы уверенно села за руль, включила зажигание и… поехала! Моя машина мчалась бы легко, плавно, без каких-либо препятствий и помех, я могла бы, набрав скорость, пользуясь наработанными годами навыками, за час проехать много десятков, даже сотню километров! На английском таких расстояний вообще не осилить. На контуженной тачке английского еле-еле можно проехать пару кварталов, хорошо если за угол завернуть. Разве это метод передвижения по жизни? Английский – это инвалидная коляска. Русский – это автомобиль «Волга». Русский – это мои естественные ноги, английский – деревянные протезы вместо ног.

Каково бросить автомобиль «Волгу» и добровольно сесть и передвигаться по жизни в инвалидной коляске?

«Это временное явление! Потом мы все пересядем на “Шевроле”! “Шевроле” разве сравнить с “Волгой”?» – говорят мои.

Сколько же пройдет лет или десятилетий, прежде чем мы пересядем? Да и пересядем ли вообще? А потом, почему вы решили, что «Шевроле» лучше «Волги»? Только потому что иномарка? Пока – я основательно села в инвалидное кресло. Я в панике!

Какими бы убеждениями и принципами вы ни руководствовались, ради чего на свете можно принести в жертву свои ноги и обречь себя на то, чтобы всю жизнь передвигаться на костылях?! Научиться? Адаптироваться? Привыкнуть? Наверно, можно и к костылям привыкнуть, и к протезам вместо ног, только ради чего на свете можно добровольно обменять свои ноги на протезы? Как можно было сморозить такую глупость?!!!

Мне не просто хочется громко и неистово выть, запрокинув голову, мне хочется разбить все окружающие предметы, рвать на себе волосы, убить того, кто вообще придумал это понятие – эмиграцию. Нет описания моему протесту, моему возмущению и моему горю.

* * *

Из класса, где писали сочинение, я вышла, как из комнаты пыток. Сил я оставила там семь пудов, а написать удалось… с гулькин нос. Смешно даже взглянуть на эти два листика… Зачем все это? Зачем нужно было бросать легкий, мощный, проворный, совершенный (относительно – ведь все познается в сравнении…) родной язык, чтобы приехать сюда и стать на костыли (в смысле языка), на которых ни стоять, ни идти, ни повернуться.

Вторым уроком была – «Хистори оф Американ синема». Я пришла на урок с небольшим опозданием. Захожу – все сидят на полу, почему-то среди них и учитель, и курят, по очереди передавая друг другу одну и ту же сигарету. Увидев меня, передали и мне. Я поблагодарила и сказала, что не курю. Мне было странно, что предлагали курить беременной, странно, что курили в классе, во время урока, что учитель курил вместе со студентами, что все курили одну сигарету…

– Вэлкам ту Америка! – улыбались мне американские студенты. – Это не сигарета, это мауана, – пояснили они.

– А что такое «мауана»? – спросила я.

Этим вопросом я еще больше насмешила их.

Среди американских студентов не было ни одного американца. Были эмигранты из Новой Гвинеи, из Южной Кореи, Лаоса, Китая, Ямайки, с острова Поуэрто-Рико. Меня они называли русской «Рашен». Вот это общество, куда я попала! Я ни в коей мере не дискриминирую другие нации, только что общего у меня могло быть с этими людьми, приехавшими кто откуда? О чем я могла с ними говорить? Каждый из них был воспитан в своей стране. Культуры моей страны они не знали. А пропитаться американской культурой, общаясь с приезжими из Лаоса и Гвинеи, я понимала, не получится.

* * *

Когда учитель во время лекции в колледже открывает рот, слова и предложения сыплются из него, как мелкие горошины из огромного мешка. Казалось бы, почти все, что он говорит, я понимаю… только слов этих и фраз так много и сыплются они так быстро, что я едва успеваю уловить их мельканье. Даже голова начинает болеть от напряжения.

Мелкие горошины английских слов словно издеваются надо мной – мелькнут и исчезнут, мелькнут и исчезнут. Мое внимание лишь безрезультатно кидается на все мелькающие миражи в надежде поймать слово, а в результате обнаруживает пустоту, в которой уже новое слово играет с ним в прятки… Поймать убегающие слова невозможно, хоть они и кажутся такими доступными. Уф! Издевательство, а не язык.

* * *

Пришла к родителям. Дедушка сидит, пишет письмо. Наши завели традицию, если кто пишет письмо в Союз, сначала вслух читает его всем домашним и, лишь получив их одобрение, может это письмо отправить.

«Были вчера на Брайтоне… – писал дедушка. – Такого изобилия и такого качества продуктов, за семьдесят лет жизни в Союзе я никогда не видел!»…

Он рассказывал еще о том, какие приветливые люди американцы, как много здесь наших соотечественников, так что скучать вовсе не приходится и что у него с бабой уже есть новые друзья – из Осетии – он имел в виду дядю Дениса с женой.

Когда дед закончил читать, все одобрили и сказали, что посылать это письмо можно. Я стояла и соображала: как мог мой дедушка – этот кристально чистый человек, который никогда не врал, который был очень умен, – как он мог писать такие письма?!

Папа, бабка и мама стояли над дедом, как коршуны не зря, перепроверяя, что он там написал. Эти могли и соврать, у каждого из них были свои слабости: у папы был бзик правоты в своем решении эмигрировать, мама любила выпендриваться перед своими подругами, а бабушка все переживала, как бы какое неосторожно или легкомысленно брошенное слово не заставило ее любимую дочь, ее любимых сестер и родных волноваться.

Но дед был совершенно достойный человек.

– Деда, я не могу понять тебя, – сказала я ему тихонько, чтобы никто нас не слышал (у меня не было желания ругаться с папой, и его мнение меня не интересовало). – Как ты (!), – я сделала ударение на слове «ты», – можешь писать такие письма?!

– Какие «такие» письма?! – искренне удивился дедушка. – Разве я что-то не так написал?

– Ты, кого хочешь обмануть? Весь город Нальчик? Или свою родную дочь и всю ее семью? Хочешь, чтобы и они, как мы, в эту мышеловку попали? Как ты можешь? Я тебя не понимаю!

Дед переменился в лице, задумался, после некоторой паузы, искренне недоумевая спросил:

– Разве хоть что-нибудь из того, о чем я написал неправда?

– Все правда, но только наполовину!

– Как это, наполовину?

– Ты написал им о самом хорошем, с чем мы здесь столкнулись! А о плохом ты умолчал? Почему ты не написал им, в какой квартире мы теперь живем? А? Про мышей, про тараканов, почему не написал?

– Ты хочешь, чтобы весь Нальчик долдонил, что наша семья, приехав в Америку, живет теперь на помойке, с мышами и с тараканами?

– А это не правда? В какие условия мы попали? Напиши им про эти условия! Почему молчишь об этом?

– Но, кутенок, это временные трудности. Эта квартира только на первое время, пока мы не станем на ноги!

– На первое время? И сколько это «первое время» продлится? Большинство жильцов в этом доме уже по пять, по десять лет живут. Сколько ты думаешь мы здесь проживем: год, два, пять?

– Ну-у, этого никто не знает. Все в руках Господа.

– Может быть, и в руках Господа, только привез нас всех сюда папа! Вот и напиши в Нальчик, что так-то и так-то, временно живем пока на помойке, с мышами, с тараканами, вшестером в двух комнатах, сколько продлится это «временно», никто не знает, все в руках Господа! А? Напиши! Тогда твоя правда будет не такой однобокой.

– Кутенок, ты же знаешь, каждое письмо из Америки читать будет весь город: это очень важно, что мы им пишем. Ты считаешь мы должны опозорить себя на весь город, написав, что мы, дескать, идиоты, бросили роскошный двухэтажный дом, чтобы поселиться здесь в Америке на помойке?

– А! Вот оно как! Значит, мы идиоты? Ведь мы это сделали! Просто ты боишься быть посмешищем для всего Нальчика и умалчиваешь об этом! Вот ты сам все и сказал: значит, мы все-таки идиоты!

– Да нет же, кутенок. Ты все не так понимаешь: просто эта ситуация с квартирой – не главное. Это временная трудность, которую мы должны преодолеть во имя другого, более важного.

– Что именно это более важное? Обилие колбасы на Брайтоне? Что?

– Кутя, я много лет продавал мясо на черном рынке. Мне приходилось это делать, чтобы прокормить семью. Ты понимаешь, что это значит?

– Это значит, мы жили богато.

– А если бы меня посадили?

– Не посадили же! Если ты столько лет продавал и тебя не посадили, значит, и дальше бы не посадили.

– Меня могли посадить в любой момент. Но я не о себе волнуюсь. Если бы я сел, что бы вся моя семья делала?

– Мы бы тебя высвободили.

– Как бы вы это сделали?

– Денег бы дали и высвободили!

– А где бы вы взяли эти деньги?

– У тебя денег полно было! Я думаешь, не знаю, вы хранили их с бабушкой под вашим матрацем. Как же, помню я эти пачки!

– Ну, проели бы вы эти деньги, а дальше? Не хватит же запасов на всю жизнь.

– Папа работал, мама работала.

– Твои папа и мама получали вместе – четыреста рублей. А я продавал мясо по четыре рубля за килограмм. На те деньги, что твои мама с папой зарабатывали, можно было жить только впроголодь, уж не говорю о том, чтобы тебя, мою деточку, одевать модно.

– Папе повысили до пятисот!

– Это уже когда? Прямо перед самым отъездом, когда докторскую защитил. Но и это сильно бы не помогло. Тебе на всю их общую месячную зарплату даже одно модное пальто нельзя было купить. Ты считаешь это справедливо, доктор наук (!) не может в той стране купить дочери модное пальто на свою месячную зарплату! А что если у него две дочери? Как ему жить? Твой папа честный человек, он не мог крутиться, как все, а честному человеку там жить невозможно.

– Я помню, ты ведь попался раз! Тебя высвободили.

– Это потому что наш дядя Артур в ГАИ работает. А если б не он?

– Но ведь он был!

– Он тоже не мог бесконечно помогать. Раз помог, два помог, он сам рисковал.

– А справедливо, что доктор наук (!) должен в этой стране идти работать слесарем? Почему ты не написал о том, что папа здесь со своей ученой степенью может пройти в туалет?! Десятилетия кропотливого труда он должен выбросить на помойку. Почему ты об этом не написал, а?

– Кутенок, ну что толку расстраивать ближних? Они прочтут, расстроятся, будут на весь Нальчик долдонить, что мы здесь бедствуем. Ведь это же неправда!

– Неправда? По-твоему, папе работать слесарем или чертежником – это не бедствовать?

– Здесь чертежнику платят больше, чем там доктору наук.

– Да-а??? Это интересно! Как ты к такому выводу пришел?

– Мы, когда уезжали, меняли рубли на доллары. Какой курс рубля к доллару? Если ты посчитаешь, твоему папе платили тысячу долларов в год. А здесь ему платят тысячу долларов в месяц!

– Ты серьезно, не понимаешь??? Ты посмотри на цены: что сколько стоит здесь и там!

– Мясо стоит одинаково.

– Нее-е-ет, мой дорогой. Подожди! Мясо! Эта вонючая квартира сколько стоит?

– Двести пятьдесят долларов.

– Ты в Союзе это платил? Нет. Сразу нет одной четвертой зарплаты. За свет, газ, телефон – какие счета приходят каждый месяц? Где-то порядка ста пятидесяти долларов. Так? Так. В Союзе, сколько эти радости стоили? Совершенно верно, копейки. Итак, четырехсот долларов нет! Дальше: сколько стоит здесь проезд в метро или автобусе?

– Пятьдесят центов.

– А у нас? Пять копеек.

– Сколько стоит здесь одна книга? В среднем.

– Пять-шесть долларов.

– А у нас?

– Пять-десять копеек. Иногда, рубль.

– Театр здесь, говорят, вообще целое состояние стоит, билеты по двадцать долларов! А у нас – два-три рубля. Так, что остается от большой зарплаты? Что толку, что тебе сначала дают много, а потом все забирают!

– Кутенок, театр, это роскошь. А хлеб насущный здесь дешевый.

– Значит, папа готов работать слесарем, чтобы мы могли вдоволь жрать мяса?! Зачем ты им пишешь одно хорошее? Ты чего добиваешься? Чтобы они тоже, как мы, все бросили и сюда приехали?

– Я бы мечтал об этом.

– И тебе не будет стыдно смотреть им в глаза?!

– За что?

– Как за что! Ты говоришь им только хорошее, а о плохом молчишь! Ты их обманываешь. Под воздействием именно таких писем мы тоже заболели этой идеей об отъезде. Я не хочу, чтобы Маша и Илюша оказались очередной жертвой пропаганды в форме писем.

– Я своих детей очень люблю. Я никогда им не сделаю плохого.

– Вот и я удивляюсь. Ты же у нас не папа. Ты-то не станешь врать ради того, чтобы доказать правоту своих поступков? Зачем даешь им однобокую информацию?

– Я не считаю, что им будет плохо, если они под воздействием моих писем приедут сюда.

– Им не будет здесь плохо?! – с угрозой в голосе переспросила я.

– Я не считаю, что здесь им будет плохо, – кротко повторил дед, искренностью своих глаз и голоса убивая меня наповал.

Как мог мой умный дедушка не понимать?! Я не могла объяснить этот феномен.

– Их дом еще лучше нашего! – пыталась я уговорить деда их же взрослыми мерками. – У них дворец, а не дом. Пусть потеряют свой дом? Пусть приедут жить сюда, на помойку?

– Здесь на другой заработают.

– Когда? Это же десятилетия! Как? Дядя Артур там занимает такой пост! Он начинал, когда был простым гаишником, потом стал зам. начальника ГАИ города Нальчика, потом зам. начальника ГАИ всей республики. Этот путь был проделан за десятилетия. Что он здесь будет делать? Токарем пойдет?

– А даже если и токарем. Что в этом плохого? Моя дочь постоянно ездит в Москву, товар покупает, привозит в Нальчик, продает. Это у них называется «спекуляция». Когда-нибудь она попадется. И муж не спасет. Здесь, худо-бедно, да надежно. Тюрьма во всяком случае не грозит.

– Можно подумать там ей грозит тюрьма, при муже который без пяти минут начальник ГАИ всей республики!

– Один неправильный шаг, и он со своей работы полетит, и она в тюрьму сядет.

– Если предпочесть быть нищим, но жить спокойно, то и в Союзе можно очень спокойно жить, не стоит за этим так далеко ехать. Можно перестать заниматься спекуляцией, не брать взяток, жить честно, на зарплату – и полный покой! Они не хотят так. А на что они приедут сюда?

В общем разговор этот был в пользу бедных. Доказывала я, доказывала, а письмо все равно то же самое отправили.

* * *

Представляю, как в Нальчике будут носиться с этим письмом, как будут его читать и перечитывать, то в одной семье, то в другой. Мнение моего деда очень авторитетно: после его писем даже те, кто прежде не верил, теперь поверят, что Америка это рай.

С таких писем все началось и у нас. Когда в 1972 году уехали тетя Хиба и дядя Стас, мне было всего семь лет и я уже не помню, что именно говорил и делал тогда мой папа, как отнесся к этому. Одно я помню, что папа просил не писать писем по нашему адресу. Он боялся, что это может как-то повредить нам.

Собирались на штаб-квартире у кого-то одного, как правило, у того, кому нечего было терять, кто был без положения, хорошей работы и уже одной ногой за бугром, – и там, тайком читали письма.

Потом уехали еще несколько семей в Израиль. Они тоже писали письма, присылали посылки. Весь город сбегался почитать письмо, присланное из другого мира. Посылки, пожалуй, больше говорили, чем сами письма. Тема эта была запретная и потому вызывала у всех большой интерес.

Уехала семья, бросив все и вся, и люди смотрят и думают, раз они так уехали, то, наверное, знали, для чего все это! Фотографии присылали: вот мы в Италии, в Риме! А вот мы в Париже! В нашем маленьком Нальчике дальше Москвы редко кто удосужился побывать, а если и удосужился, то где-то в пределах Урала. Италия – нашим нальчанам могла только сниться! А тут вдруг, люди уехали и вырвались на свободу! Могут поехать в любую точку земного шара. Во, здорово!

* * *

Несколько семей, отважившихся покинуть родную страну и уехать в Израиль, нарушили покой и психологический баланс всего города. Все они, однако, из Израиля потом переехали в США и уже оттуда писали, что вот она, наконец, земля обетованная! Америка – это то, что нужно!

Регулярные письма и посылки делали свое дело. Америка – как недоступная мечта витала в воздухе.

– Эти джинсы американские?! О! – уважительный и многозначительный кивок головой.

– А эти дубленки из Америки?! Ну тогда понятно, почему так дорого стоят!

Никто ничего не знал об этой стране. Однако все знали: у нас все плохо. А там, в недоступной Америке… Большой вопросительный знак.

Чем хуже казалась действительность, тем светлей представлялась таинственная далекая страна, о которой столько говорят. Вот один туда уехал, оставив все, что имел, вот другой уехал. Раз люди уезжают, бросив все, наверное, они что-то знают. Не зря они, сломя голову, бросаются в этот омут.

Теперь вот наша семья. Бросили все и уехали! Шикарный дом, папа работал в университете, дедушка торговал мясом. Было все – и положение, и деньги, и перспективы (разумеется, мы бы с Танькой там не бедствовали). Раз мы все бросили и уехали, значит, мы знали, что делали! Мои родители люди ученые, «им известно то, что простым людям неведомо». Вот письма. Если дед пишет, этому можно верить… деда знали в городе все. Это не тот человек, который свои седины позорить станет дешевым враньем. А он, пойди спроси его, почему он так пишет, в заблуждение вводит? Глаза такие искренние: похоже он сам верит в то, что никого не обманывает.

Но ведь дед мой умный человек! Как он может не видеть?!

* * *

Далекая мечта Америка! Чем хуже казалась жизнь дома, тем чище рисовалась воображению недоступная и сладостная страна.

– Мама, а как вообще впервые советскому человеку, жившему в постоянном страхе, пришла такая мысль – эмигрировать? Когда и как уехали самые первые эмигранты нашей волны?

С эмиграцией после революции понятно. После и во время Великой Отечественной тоже понятно. Вот, как дядя Денис, во время войны, воевал где-то за пределами Союза. Попал в плен. Боялся вернуться на родину, могли расстрелять как врага народа. Долго скитался по странам. Во время своего пребывания в Турции женился на турчанке. Она родила ему троих сыновей. Теперь дом дяди Дениса Америка.

Третья волна – это уже после Сталина. Как после сталинского режима могло кому-то в голову прийти эмигрировать? Как эти первые люди не побоялись пойти в ОВИР, подать заявление? Как они не боялись, что на их заявление ответом станет либо тюрьма, либо расстрел?

Мама попыталась что-то ответить, но не смогла. Вместо нее ответил дедушка.

– Все началось с так называемого «Дела летчиков». В семидесятом, а может, в семьдесят первом году, не помню точно, словом, в начале семидесятых группа советских летчиков вступила в заговор: решили угнать самолет и, прилетев на территорию государства Израиль, просить политического убежища. Об этом узнали в КГБ. Всех арестовали и посадили. Возможно, среди них был один предатель, а может, чья-то жена донесла. Когда этих людей арестовали, об этом узнали на Западе. Заговорщики утверждали, что угнать самолет был единственный способ уехать к себе на родину, в Израиль, что СССР нарушает закон о правах человека и держит своих граждан, как в тюрьме, не давая им свободы выбрать самим, в какой стране жить. Разразился международный скандал. Мировая общественность требовала судить этих людей на международном суде. Союз заявил, что преступление они совершили в этой стране и потому суд будет здесь же. В Союзе их всех посадили, кого на десять лет, кого на восемь, кого на двенадцать. Союз утверждал перед мировой общественностью, что никого взаперти не держит, и в доказательство тому объявили: если кто-то хочет уехать за границу, то, пожалуйста, никто никого не держит. Тогда появились первые смельчаки, осмелившиеся подать заявления.

– Как же они не побоялись? Ведь их тоже могли посадить?

– Люди, рискуя жизнью, подавали заявления!

– Ну и что? Их отпускали? Или сажали?

– Кого отпускали, а кого и сажали. В общем, с тех пор начали более-менее отпускать. Был подписан Хельсинкский договор. Так началась третья волна.

– А что это за Хельсинкский договор?

– Союз обещал выпускать на постоянное жительство всех своих граждан, которые этого хотят. Он был подписан уже через несколько лет. Ведь свободный человек имеет право жить там, где он хочет? Граждане СССР не являются собственностью государства.

– И всех стали выпускать?

– Не всех, но, по крайней мере, движение началось.

– А угонщики все остались сидеть в тюрьмах?

– Да, угонщики отсидели свои сроки от звонка до звонка. Зато они положили начало освободительному движению и борьбе за права человека в СССР.

– А кто первым уехал из Нальчика?

– В Нальчике это была семья Ифраимовых. Потом уехали еще несколько семей: Мишка, Павлик, они все были на твоей свадьбе. Помнишь их?

Я отрицательно мотнула головой.

– Потом уехали тетя Хиба с дядей Стасом. Все, кто уехал, писали письма, слали фото, посылки. Постепенно, для того чтобы уехать, созревали и другие.

– А у этих первых, кто уехал, были свои дома? Им было что терять?

– Да, у всех были свои дома. В основном, все ехали к себе на родину, в Израиль. Хотели жить среди своего народа.

– Как же они все оказались в Америке?

– В процессе жизни выяснилось, что в Америке жизнь лучше, и все постепенно, один за другим, переехали в Америку.

Эти люди, уехавшие первыми, были живой рекламой эмиграции. Оставшиеся дома, каждый день сталкиваясь с проблемами жизни, начинали подумывать, а не закончить ли все трудности одним махом, – уехав из Союза на Запад.

* * *

Дома все прибрано, уютно. На полу ковры. Только не трещит уж печка, своими огнями не наполняет комнату, уже несколько лет провели газ, и у нас теперь центральное отопление. Прежде бывало зимними вечерами сидишь у потрескивающей печи, смотришь на освещенное ее огнем лицо деда, который потихоньку все подкладывает дрова в огонь и смотрит пристально, словно о чем-то думает. К ужину, выходил папа из своего кабинета, а после читал нам вслух Пушкина.

Бу-уря мгло-ою небо кро-оет, Ви-ихри сне-ежные крутя…

Смотришь в окно, на освещенный двор, заметенный снегом, на котором поздний гость или пробежавшая кошка проложили дорожку следов, слушаешь звуки папиного голоса, музыку стиха, скрип отворяющейся и затворяющейся дверцы печи, треск огня, возню деда с дровами, дышишь, припав к холодному стеклу, вспоминаешь сказочных героев, и на минуту этот двор со спящим под снегом виноградником покажется дремучим лесом, а следы кота превращаются в следы зайца. Кажется, что голодные волки рыщут неподалеку, кажется, это они принюхиваются и трутся под окнами: словно я слышу звуки сопения и шелеста под стенами дома, и так жутко и хорошо от этого становится. Чувствуешь себя такой защищенной в стенах своего дома…

* * *

Почему же мой отец решил эмигрировать? Что такое наша эмиграция? Дурь безумного мужчины, искалечившая мою жизнь? Или мудрый поступок самоотверженного героя, вырвавшего своих слепых наивных птенцов из огня, о котором глупые детеныши и не подозревали, живя, как он говорит, под его крылом?

Мне очень важно это понять.

Я признаю все те трудности, с которыми моя семья столкнулась на протяжении жизни в той стране, уважаю я и свободу человека. Непонятным остается для меня другое: разве в Америке – или где-либо на земле – жизнь идеальная?

Здесь, в Америке, полно своих трудностей! Там мы хоть знали, как со своими трудностями бороться, это был наш брод, плохой ли – хороший, – но свой. А здесь – все чужое, мы здесь, как беспомощные дети. Разве, эмигрировав в Америку, мы избавились от трудностей жизни?

Вот еще что удивительно: толпища людей валят и валят из Советского Союза. Люди даже в тюрьмах сидели, чтобы получить эту свободу!

В свободной же Америке ни одному американцу не приходит в голову эмигрировать из своей страны. Ни одному! Даже самым несчастным бомжам, которые живут на улицах и питаются на помойках не приходит в голову эмигрировать в другую страну.

Почему? Как? Откуда возник этот массовый психоз: что все поголовно, даже очень хорошо живущие в Союзе люди, умудряются найти в своей жизни какие-то изъяны и мечтают об Америке? Откуда взялась сама мечта?

* * *

Говорила с девчонкой из Вьетнама. Ее и ее маленькую сестру посадили на плот вместе с десятью другими детьми и пустили в открытый океан. Доплывут до Америки, значит, спасены. Нет – значит, погибли. А остаться дома – верная смерть. Они эмигрировали, понятно. Умирали от голода.

Но у нас в Союзе никто не умирал от голода. Во всяком случае, ни одна из тех семей, которые уехали из Нальчика, судя по рассказам дедушки, вовсе не голодала. С другой говорила – с израильтянкой: там девушек в армию забирают, взрывы на улицах, постоянная война, тоже понятно. Нас не война до эмиграции довела. Я помню, у нас была спокойная, нормальная жизнь. Они мне говорят, что я жила у папочки за пазухой.

Может быть, я чего-то не видела, не понимала, по молодости?

Может.

Не может быть, что все население Союза и Америки – идиоты! Наверное, что-то здесь не догоняю я.