Но будет ли кому вспоминать и о нас тысячу лет спустя? Сохранится ли еще и тогда та древняя человечья душа, во влажном укромном лоне которой сменяют друг друга летучие тени наших деяний и грез? Будет ли она, как бы ее тогда ни называли, — лишенная внутренних органов, наполненная компьютеризованными растворами, с мудростью и счастьем, уменьшенными до микроскопических размеров, — будет ли она и тогда, тысячу лет спустя, тоже испытывать потребность или желание вернуться на тысячу лет назад и разглядывать нас, как ты, душа моя, разглядываешь сейчас своих героев? Да и сумеет ли она вообще что-нибудь увидеть? Ведь протяженность того тысячелетия, что проляжет меж нами и ею, будет подобна протяженности многих тысячелетий в прошлом. И кто знает, не снимет ли с себя этот ясный, холодный кристаллический разум всего лишь тысячу лет спустя всякую ответственность за нашу темную и запутанную историю, как мы отмахнулись от «истории» наших далеких пещерных предков? И все же — неужто мы будем попросту забыты? Неужто и для нас не найдется хотя бы один кристаллик, одна молекула памяти, подобная рукописи, желтеющей в глубине забытого ящика, само существование которой в каталоге гарантирует ей вечность, даже если ее никогда и никто не прочтет? Но сохранятся ли в ту пору сами каталоги? Или же какой-нибудь радикально новый способ кодировки знаний распылит и перемешает все, что было, так что никогда уже наши нынешние образы не воспроизведутся такими, какими они виделись нам самим?
Но ты сам — сегодня, когда утренний туман рассеивается над Руанским заливом и ты, сквозь линзу прошедшего тысячелетия, начинаешь следить за темным пузатым парусным судном, медленно вплывающим в устье реки Сены, — ведь ты сам, несмотря на разделяющую вас даль, все же ощущаешь теплое чувство к своим героям, которых только что отряхнул от праха последней тысячи лет. Верно, они меньше ростом, чем тебе казалось, и волосы и бороды их длиннее и гуще, и, хотя они еще молоды, у них уже не хватает нескольких зубов во рту, — быть может, для того, чтобы напомнить тебе, что смерть, хоть она и называется естественной, куда ближе к ним, чем ты себе представлял. И их одеяния, особенно женские, еще сбивают тебя с толку, и ты пока не можешь понять, как они их завязывают и застегивают. Но, несмотря на все это, ты не только веришь, но и знаешь, что их тусклое сознание с его путаными мыслями и темными провалами, ничтожными познаниями и бесчисленными фантазиями подобно тем старинным часам, которые, несмотря на грубое, примитивное устройство и тяжелый, громоздкий маятник, способны показывать точное время совсем не хуже электронных часов.
Удастся ли тебе задуманное? Удастся ли тебе не только описать, но и проникнуть в душу человека, который жил за восемьсот лет до музыки Моцарта и для которого чересчур сложной была даже негромкая монотонность григорианского хорала? Согреют ли твое воображение чувства тех, на тусклых картинах которых, лишенные игры красок, образы людей выглядят такими застывшими и схематичными, что понадобится еще пятьсот долгих лет войн и эпидемий, пока их оживит свет Ренессанса? Верно, не в пример нам, они совсем не думают о переменах, — напротив, они совершенно уверены, что и через тысячу лет ты и твои друзья будете в точности такими же, как они. Но достанет ли этой их наивной уверенности, чтобы ты протянул им руку через бездну времен?