Возвращение из Индии

Иегошуа Авраам Б.

Биньямин Рубин, выпускник медицинского факультета Еврейского университета Иерусалима, проходит ординатуру в одной из крупнейших больниц Тель-Авива. Внезапно он оказывается вовлеченным в странную авантюру — вместе с директором больницы и его женой он отправляется в Индию, чтобы найти и спасти от страшной опасности их дочь, молодую красавицу Эйнат.

Так начинается этот роман и это путешествие, но все летит кувырком… «Ибо сильна, как смерть, любовь, стрелы ее — стрелы огненные» — говорит библейский автор, и именно стрелы ничем не объяснимой, фатальной страсти поражают молодого врача. Однако влюбляется он не в юную красавицу, как того можно было бы ожидать, а в ее мать, жену своего начальника — женщину намного старше его.

Восточный мистицизм и западный рационализм, реинкарнация душ и психоанализ — встретившись, они образуют страшную реальность, в которой живут герои этого романа. Конец этой истории не может не быть трагичным. Белый человек, оказавшись в Индии, обречен на преображение — а под воздействием любви судьба удесятеряет свои силы.

 

 

 

Часть первая

ИНДИЯ

 

I

Оставалось только наложить швы…

Анестезиолог нетерпеливым движением стянул маску с лица, и, как если бы большой монитор с его мелькающими, дрожащими цифрами был ему больше не нужен, бережно взял неподвижную руку, чтобы почувствовать биение живого пульса, нежно улыбнувшись при этом обнаженной спящей женщине на операционном столе.

Потом он подмигнул мне. Но я никак не отреагировал на его подмигивание. Потому что не отрываясь смотрел на профессора Хишина, стараясь понять, начнет ли он зашивать разрез собственноручно или доверит это одному из нас. Я чувствовал, как сильно бьется мое сердце. И еще чувствовал, что меня, похоже, снова обойдут, и мой соперник, второй ординатор, скорее всего получит эту возможность. Внезапная боль пронзила меня в то время, когда я наблюдал за движениями операционной сестры, стиравшей последние капли крови с длинного прямого разреза, шедшего через желудок женщины. «Я мог бы легко набрать выигрышные очки, — подумал я с горечью, — если бы мне удалось завершить эту операцию столь же элегантным швом». Но, увы, непохоже было, чтобы профессор Хишин собирался перепоручить подобную работу кому-нибудь другому. Ибо, несмотря на то, что он работал не разгибаясь и без перерыва целых три часа, он не проявлял никаких признаков усталости, все так же собранно роясь сейчас в целой груде иголок и выискивая то, что ему было надо. Отыскав нужную иглу, он тут же свирепо протянул ее сестре для повторной стерилизации. Была ли необходима эта процедура? Было ли необходимо, чтобы он собственными руками наложил этот шов? Или здесь имела место дополнительная, индивидуальная оплата из рук в руки?

Я отодвинулся немного от операционного стола, утешая себя мыслью, что на этот раз я, по крайней мере, избавлен от унижения, в то время как второй ординатор, твердо решивший не упускать ни малейшей возможности остаться в хирургическом отделении, давал понять, что готов в любую секунду закончить операцию и зашить разрез. Всё в нем без слов говорило об этом желании.

В это время возле двери наметилось какое-то движение и кудрявая копна седых волос, сопровождаемая дружеским помахиванием ладони, мелькнула в одном из смотровых иллюминаторов операционной. Анестезиолог, узнавший кто это, поспешил открыть дверь. Но человек, остановившийся на пороге операционной, без маски на лице и белого халата, был в нерешительности, и сквозь приоткрытую дверь донесся его веселый и добродушный голос:

— Вы еще не закончили?

Хирург, бросив в его сторону мгновенный взгляд, послал ему дружескую улыбку и произнес:

— Я буду в вашем распоряжении через минуту.

Он наклонился к операционному столу снова, но через несколько минут распрямился и посмотрел по сторонам. Его взгляд остановился на мне, и похоже было, что он хочет что-то мне сказать, но операционная сестра, которая, похоже, умела читать мысли своего хозяина, почувствовала его колебание и сказала мягко, но решительно:

— Нет проблем, профессор Хишин. Доктор Варди все закончит.

Хирург, соглашаясь, тут же кивнул, вручил иглу ординатору, стоявшему рядом, и дал заключительные инструкции операционным сестрам. Затем он решительно снял маску и протянул руки юной сестре, которая сняла с них перчатки, и, перед тем как исчезнуть из операционной, повторил:

— Если возникнут проблемы — я в администрации у Лазара.

Я повернулся к операционному столу, стараясь скрыть мою зависть и мою ярость, так, чтобы не выдать их ни взглядом, ни жестом. «Вот значит как оно, — в отчаянии думал я. — Если женщины на его стороне, ясно, кто из нас двоих останется работать в отделении хирургии, а кто начнет бродить от одной больницы к другой в поисках работы, и произойдет это еще до конца месяца». А означает все это бесславный конец моей работы в отделении хирургии. Тем не менее я хладнокровно занял место рядом со своим конкурентом, который в это время менял иглу, оставленную ему Хишиным на другую; я был готов в любую минуту разделить ответственность за последнюю, завершающую стадию операции, наблюдая за окончанием операции сквозь его сильные, проворные пальцы. Если бы этот разрез зашивал я, то постарался бы сделать это еще ровнее, чтобы отойти от естественного контура не более чем на миллиметр; в эту минуту бледный желудок женщины вызвал вдруг во мне глубокое сочувствие. Анестезиолог, доктор Накаш, уже приготовился, как он это обычно называл, «совершить посадку» — вынуть иглы из вен вместе с трубками; весело мурлыкая, он не отрывал взгляда от рук хирурга, ожидая знака, разрешающего вернуть пациентку в режим нормального дыхания.

Я переживал свое унижение. Тем не менее я вздрогнул от легкого прикосновения женской руки. Юная медсестра, которая неслышно проскользнула в операционную, шепнула мне, что заведующий отделением ожидает меня в офисе Лазара.

— Прямо сейчас? — спросил я не без сомнения.

Второй ординатор, услышавший шепот медсестры, сказал:

— Давай, давай… Иди, не беспокойся. Я сейчас закончу все это…

Не снимая маски, я поспешил наружу из операционной, оставляя за собой смешки докторов и хихиканье медсестер, пивших чай и кофе в специальной комнатке, нажал большую кнопку, открывшую для меня дверь, после чего оказался в приемной, которая была залита солнечным светом. Как только я остановился, чтобы снять наконец маску, молодой человек и пожилая женщина тут же узнали меня и набросились с вопросами:

— Как она? Как она?

— В полном порядке, — ответил я улыбаясь как можно более естественно. — Операция окончена. Скоро они ее выкатят из операционной.

— Да… но как она? Как? — Они возбужденно твердили одно и то же.

— С ней все в порядке, — сказал я. — В полном порядке. Не волнуйтесь. Считайте, что она родилась заново.

В глубине души я был удивлен их волнением и настойчивостью. Операция была обычной, в ней не было никакого риска.

И, повернувшись к ним спиной, я продолжал свой путь — все в том же бледно-зеленом хирургическом халате, забрызганном каплями крови, и в маске, свисавшей с шеи. На голове у меня все еще была пластиковая шапочка, а такие же бахилы на ботинках чуть слышно шуршали по каменным плитам пола. Перепрыгивая здесь и там через ступеньки, я добрался до эскалатора, ведущего в просторный коридор, где повернул, оказавшись в административном крыле больницы, куда меня никогда раньше не приглашали, и в конце концов предстал перед одной из секретарш, которой я и назвал свое имя.

Она дружелюбно осведомилась, предпочитаю я чай или кофе, и повела меня через впечатляющий и совершенно пустой сейчас конференц-зал в огромную пришторенную комнату, обставленную не вполне обычно для помещений такого рода: кушетка да кресла; плюс к этому — цветущие деревья в больших горшках. Заведующий хирургическим отделением больницы профессор Хишин, просматривая какие-то бумаги, расположился в одном из кресел. Он дружески улыбнулся мне и сказал, обращаясь к директору больницы, стоявшему рядом:

— Ну, вот он. Идеально подходит для вашего дела.

Мистер Лазар дружески пожал мне руку, в то время как профессор Хишин снова ободряюще взглянул на меня, нимало не придавая значения тому, что еще совсем недавно он меня третировал, заметив при этом довольно сдержанно, что я могу уже снять с головы шапочку, равно как и бахилы с ботинок.

— Операция окончена, — произнес он со своим едва различимым венгерским акцентом и подмигнул, добавив не без иронии: — И даже вы теперь можете позволить себе отдых.

И в то время как я стягивал с ног бахилы, а затем запихивал шапочку в карман, Хишин начал пересказывать Лазару мою биографию, которая оказалась ему досконально известной — к полному моему изумлению. Мистер Лазар продолжал изучать меня пристальным взглядом, как если бы от меня зависела его судьба. Наконец Хишин завершил свое повествование следующими словами:

— Даже если на нем халат хирурга, не ошибитесь: он не хирург. Ибо прежде всего он превосходный терапевт. В этом его истинное призвание и сила, и если он до сих пор настраивает себя, чтобы остаться в хирургическом, то это потому, что он — совершенно ошибочно, уверяю вас, — считает высшим достижением медицины нож мясника.

Говоря это, он помахивал воображаемым ножом, а потом полоснул им себе по шее. Затем издал дружеский смешок, как если бы хотел им смягчить тот последний вздох, который по его милости испустили мои надежды, связанные с будущей профессией хирурга, протянул руку и положил ее мне на колено, а затем спросил — вежливо и беспрецедентно доверительным тоном — бывал ли я когда-нибудь в Индии.

— В Индии? — переспросил я в изумлении. — В Индии? Почему вы спрашиваете меня об Индии? На всем земном шаре…

Но Хишин только рассмеялся, очень довольный произведенным эффектом.

— Да, Индия. Лазар ищет врача, который мог бы его сопровождать в небольшом путешествии по Индии.

— По Индии! — воскликнул я еще раз, совершенно сбитый с толку.

— Да, да… по Индии… именно. Существует некая юная леди… больная… ей нужен врач, который мог бы сопровождать ее по пути обратно, домой… в Израиль… и так уж вышло, что она оказалась именно в Индии.

— Больная… чем? — немедленно спросил я.

— Ничего страшного, — заверил Хишин. — Острый приступ гепатита. Скорее всего, гепатита В, который, не перехваченный вовремя, привел к ухудшению. И хотя ситуация, судя по всему, стабилизировалась, мы все здесь решили, что самым лучшим решением будет вернуть юную леди домой… и как можно скорее. При всем моем уважении к индийской медицине, здесь мы можем обеспечить ее самым лучшим уходом.

— Да… но кто она? Кто эта девушка… или женщина? — спросил я с нарастающим нетерпением.

— Она моя дочь.

Директор больницы наконец решил нарушить молчание.

— Она отправилась в путешествие по Востоку шесть месяцев тому назад, подхватила желтуху и была госпитализирована в городке, называемом Гая, в Восточной Индии, где-то между Калькуттой и Нью-Дели! Судя по всему, поначалу она просто не хотела беспокоить нас, предпочитая держать все в секрете, но подруга, которая была вместе с нею, вернулась домой два дня назад и передала нам письмо, в котором коротко сообщалось о ее нездоровье. И хотя все уверяют, что никакой опасности нет, я хочу вернуть свою дочь домой как можно быстрее. Во избежание осложнений. И нам показалось, что будет совсем неплохо, если ее будет сопровождать врач. Это займет не более двенадцати дней, максимум две недели… потому только, что она застряла сейчас в этой Гае. Это маленький городишко, расположенный в стороне от проезжих дорог, куда не добраться, похоже, ни поездом, ни самолетом. Сказать вам честно, поначалу я попробовал соблазнить вашего профессора, который никогда не был в Индии и мог бы совместить это с отпуском, но вы знаете его не хуже меня — он всегда слишком занят, а если бы у него выдалось свободное время, он предпочел бы оказаться не в Азии, а в Европе. Но он пообещал обеспечить нас идеальным заместителем.

«Идеальным для чего? — задал я уныло вопрос самому себе. — Для того, чтобы тащить заболевшую гепатитом девушку через всю Индию…»

Но я попридержал язык и обратил все внимание на секретаршу, которая вошла в комнату, чтобы сообщить о каком-то человеке, который, по ее словам, уже давно дожидается приема у директора больницы.

— Ждите меня здесь, — распорядился Лазар. — Я отделаюсь от него через пару минут. — И он исчез, оставив нас с Хишиным наедине.

Я знал, что от Хишина не укрылось мое разочарование этим странным предложением. Внезапно он поднялся на ноги и, возвышаясь надо мной, заговорил невероятно вежливо:

— Я вижу, что вас не зажгла эта идея о внезапном посещении Индии… но на вашем месте я бы принял предложение Лазара. И не только для того, чтобы воспользоваться возможностью совершить бесплатное путешествие в интересные края, в которые вы никогда больше не попадете подобным образом, но и для того еще, чтобы получше узнать этого человека, Лазара. Он — один из тех, кто может помочь вам остаться и работать в этой больнице — в терапевтическом отделении или каком-нибудь другом. Больница начинается в этой комнате, и управляет всем в этой больнице Лазар. Все вожжи в его руках. А кроме того он очень приятный, порядочный человек. Поэтому послушайте меня и не поворачивайтесь к нему спиной. Поезжайте. Что вы, в конце концов, теряете? Даже если это всего-навсего приятное приключение. И потом… гепатит не доставит вам никаких треволнений. Я уверен, что болезнь юной леди не причинит серьезного ущерба ни ее печени, ни почкам. А даже если и причинит, это еще не конец света; молодой организм рано или поздно сам себя вылечит. Все, на что вам следует обратить внимание, это не допустить кровотечения, падения уровня сахара и, разумеется, не допустить лихорадки. Я подберу для вас несколько отличных работ по этой теме, а завтра утром заведующий терапевтическим отделением профессор Левин проконсультирует вас. Гепатиты — это его любимое детище, он знает о них все, что о них можно знать, включая то, что никому знать не нужно. И мы соберем для вас маленький и удобный набор медикаментов, в котором будет все необходимое на любой случай. Так что вы будете готовы ко всему, что может случиться. И вот еще что: вы можете распрощаться с ними в любой момент, после того, как окажетесь в Европе. Вам ведь, как и любому, полагается отпуск. Я не поверил своим глазам, когда заглянул в ваш файл — за тот год, что вы у нас проработали, вы отдыхали всего один день.

«Итак, он не может дождаться, чтобы избавиться от меня, — думал я, ощущая себя полным ничтожеством. — Не в силах потерпеть месяц до конца моего испытательного срока. Это было невероятно!»

В эту минуту Лазар вернулся.

— Итак? — спросил он с широкой улыбкой большого администратора. — Он согласен?

Но Хишин осадил его.

— Минуту, минуту, Лазар. Что это такое! Человек имеет право подумать…

— Конечно, конечно, — тут же согласился Лазар и взглянул на свои часы. — Имеет… но сколько? Предстоит еще решить столько технических вопросов. Вообще-то я наметил отъезд на послезавтра, с тем чтобы во вторник успеть на самолет из Рима… — Но он, похоже, почувствовал опасность, исходившую от моего продолжавшегося молчания, а посему перестал на меня нажимать и пригласил к себе домой в тот же вечер, с тем чтобы обговорить необходимые детали и все как следует обдумать.

Было бы ненужной грубостью отказаться от этого приглашения, а кроме того я чувствовал, что двое этих напористых мужчин не позволят мне никакого сопротивления и подавят его в самом зародыше. В минуту, когда я пошел было из комнаты, сжимая в руке бумажку с адресом и пояснениями, Лазар за моей спиной произнес:

— Прошу прощения… я забыл вас спросить. Вы женаты? — И когда я отрицательно покачал головой, его настроение сразу улучшилось; повернувшись к Хишину, он воскликнул, высоко подняв брови: — Если это так, о чем он намерен еще думать, а?

И парочка, довольная друг другом и собственным юмором, захохотала.

После полудня зарядил дождь. Я метался по отделению интенсивной терапии, принимая все меры, чтобы остановить внезапное кровотечение у молодой женщины, за операцией которой я наблюдал в это утро. Я настраивал себя на отказ. Какого черта я должен отказываться от последнего месяца из отпущенных мне здесь? Каждый день на этой работе я узнавал что-то новое, что безмерно восхищало меня… каждая минута, которую я проводил в операционной, волновала меня, даже если я оказывался при этом лишь в роли наблюдателя. А чего я мог ожидать от неожиданного путешествия в Индию — в середине зимы?

Но по мере того, как сумрак сгущался, я, бредя к своему жилищу, усталый и злой, готовясь дать Лазару свой окончательный ответ, вдруг задумался еще раз. Зачем я хочу обидеть человека, который в один прекрасный день может оказаться мне полезным? И что уж я в конце концов точно мог сделать, это вежливо выслушать его, прежде чем отвергнуть окончательно. Я быстро принял душ и переоделся.

В восемь часов я понесся на север к жилому комплексу, расположенному вдоль широкого проспекта, образованного старыми дубами, шелестевшими под натиском ветра и дождя. Обычно я накрывал мой мотоцикл куском брезента, но сейчас, заметив, что дождь усиливается, я изменил своему обыкновению и втащил его под колонны нижнего этажа. Наверху, в просторном и элегантном помещении, я был дружески встречен не скрывавшим свое нетерпение Лазаром, облаченным в свободную красную рубашку из фланели, делающую его еще более грузным.

— Но как мог я забыть напомнить вам про паспорт? — жалобно начал он. — Он хотя бы действителен, ваш загранпаспорт? Когда вы в последний раз выезжали по нему за границу?

В последний раз я выезжал за границу два года тому назад, решив совершить небольшой тур по Европе после получения диплома. Я не имел ни малейшего представления о том, действителен ли мой загранпаспорт, и постарался, обаятельно улыбнувшись, чуть-чуть охладить его энтузиазм, заметив, что, хотя я и принял приглашение, окончательного решения у меня еще нет, и я приехал к нему для того лишь, чтобы послушать его снова и обдумать все как следует.

— О чем тут думать?! — закричал Лазар в совершеннейшем изумлении, которое делало его похожим на рассердившегося ребенка. — Но если вы настаиваете — идите сюда и взгляните, куда я хочу, чтобы вы поехали… и перестаньте впадать в панику. Даже если на карте это место покажется вам расположенным на краю света, мы, уверяю вас, сможем обернуться за две недели… даже если нам придется на день-другой остановиться где-то… ибо я вовсе не собираюсь превращать это короткое путешествие в долгий via dolorosa.

И он потащил меня в огромную и красиво обставленную гостиную. Молодой человек лет семнадцати в бледно-голубой форменной рубашке, очень похожий на своего отца всем, кроме волос, мягко опускающихся на плечи, немедленно поднялся при нашем появлении и вышел из комнаты.

На низеньком стеклянном столике остался лежать огромный раскрытый атлас в окружении фотоальбомов и туристических справочников.

— Вы не единственный здесь, кого ожидал сюрприз, — объяснил Лазар. — Это обрушилось на нас, как гром среди ясного неба, — когда эта девушка постучала к нам в дверь и принесла письмо. Да… но прежде всего давайте посмотрим вместе, куда нам нужно добраться. Смотрите: вот Нью-Дели, вот Бомбей, а здесь — Калькутта. Нечто вроде треугольника. А вот где этот городок, Гая, заброшенное, но почитаемое святым место, окруженное храмами. Завтра я отправляюсь в Иерусалим, чтобы встретить кое-кого, кто несколько лет тому назад провел там несколько месяцев, после чего мне яснее станет, чего нам следует ожидать. Так… а теперь, прежде чем двинуться дальше, разрешите мне представить вас моей жене.

В комнату вошла полная брюнетка, среднего роста, лет сорока пяти, с волосами, скрученными в не слишком тугой узел. Она блеснула на меня дружелюбным взглядом поверх очков и улыбнулась. Я поднялся, и ее муж представил меня ей. Она любезно кивнула и величественно села прямо напротив меня, скрестив длинные стройные ноги, несколько неожиданные для ее полных рук и плеч, и стала слушать своего мужа, который принялся проводить линии на карте Индии. В то время, что я пытался следить за намечаемым маршрутом, я чувствовал на себе ее оценивающий взгляд, и когда я в свою очередь поднял на нее глаза, ответный ее взгляд внезапно обдал меня теплой, ободряющей улыбкой. Затем, словно каким-то образом почувствовав грызущие меня сомнения, она внезапно перебила мужа и обратилась прямо ко мне:

— Как вам кажется, вы сможете оставить свою работу в больнице и последовать с нами за границу более чем на две недели?

Ее муж, выведенный этим вопросом из себя, ответил, хотя вопрос относился не к нему:

— Прежде всего, почему ты непрерывно говоришь «более чем на две недели»? С чего ты взяла? На самом деле, поездка займет менее двух недель. Я должен быть обратно через воскресенье, И второе: почему он не смог бы оставить больницу? Он может сделать это на любое время. Хишин дал ему карт-бланш — он имеет право взять две недели как отгул или как отпуск, или даже как обычные рабочие дни, а мы с Хишиным сообразим, как их оформить.

Но его жена протестующее воскликнула:

— Почему он должен освобождаться за счет своего отдыха? Почему он должен жертвовать своим отпуском для нас?

И снова она взглянула прямо на меня и сказала своим густым, решительным голосом, который так не вязался ни с ее полнотой, ни с мягким взглядом:

— Пожалуйста, прикиньте, какую сумму мы должны заплатить за работу. Мы с радостью возместим ваши расходы.

Внезапно я почувствовал, что задыхаюсь в этой элегантной, просторной комнате. Два человека средних лет, сидевшие напротив, выглядели очень могущественными и влиятельными.

— Это вовсе не вопрос денег, — начал я, чувствуя, что краснею, — это на самом деле чистая правда, что я заработал множество отгулов, но если я уеду сейчас, даже на две недели, это будет выглядеть как окончание моего испытательного срока в хирургии… а мне, если честно, жалко пропустить хотя бы один день.

— В отделении хирургии? — спросила женщина.

— Да, — ответил я. — Я начал стажироваться в хирургии… и там я хотел бы продолжить…

— В хирургии? — снова сказала женщина, в изумлении глядя на своего мужа. — Мы думали, что вы перебрались в отделение внутренних болезней или в какое-то иное отделение, поскольку Хишин заверил нас, что вы решили уйти из хирургии…

Жгучая волна боли пронзила меня, когда я услышал окончательный приговор, касающийся моего будущего, произнесенный непреднамеренно устами этой странной женщины. Это не выглядело даже как вопрос о возможностях, открывающихся передо мною, — нет, это было чисто профессиональное суждение, касающееся меня как специалиста.

И высокая фигура Хишина померещилась мне за спиною этой женщины, которая продолжала изучать меня своими улыбающимися глазами.

— Кто сказал, что я собираюсь стать терапевтом? — вырвалось у меня возмущенно. — Даже если Хишин проговорился, я вовсе не собираюсь отказываться от хирургии. Существуют еще и другие больницы — если не в Израиле, то за границей, Англия, например, — и в них тоже можно приобрести отличный опыт.

— Англия? — повторила за мною миссис Лазар, и ее дружелюбная улыбка погасла.

— Да. Мои родители прибыли в Израиль из Англии, и у меня есть британское гражданство. Хотя у меня нет никакого желания обосноваться там…

Лазар, который до этого с видимым безразличием слушал мой разговор с его женой, внезапно встрепенулся:

— А, значит, это правда… я узнал из вашего файла, что ваши родители — уроженцы Англии. И это замечательно, что вы сохранили британское гражданство тоже. Это поможет вам во время путешествия по Индии. Полагаю, что ваш английский превосходен.

— Превосходен? Не сказал бы этого, — холодно ответил я, снова пытаясь охладить целеустремленный энтузиазм этого человека. — Я родился и получил образование здесь, в Израиле, и мой английский точно таков, как у любого другого израильтянина. Другими словами, далек от совершенства. С родителями я говорю на иврите, знаете ли… Но, разумеется, поскольку я часто слышу, как они разговаривают между собой по-английски, я говорю по-английски тоже. Не совершенно, но, скажем так, довольно бегло.

Беглость моего английского, похоже, вполне устраивала мистера Лазара, который адресовал мне улыбку, исполненную явного удовлетворения. Ясно было, что моя пригодность для путешествия в Индию отныне была неоспорима. Мистер Лазар повернулся к жене, и брови его полезли вверх.

— Что это! — возгласил он. — Ты до сих пор не предложила нашему гостю выпить. Мы так заболтались, что совсем позабыли, как следует исполнять обязанности хозяев.

Но женщина никак не проявила желания подняться с дивана. Вместо этого она улыбнулась мужу и сказала:

— Почему бы тебе не приготовить нам по чашечке кофе по-турецки? Мы все совершенно без сил.

Лазар вскочил на ноги.

— Вы ничего не имеете против кофе по-турецки? — Его жена повернулась ко мне, как если бы хотела меня подзадорить на отказ; затем она достала тонкую сигарету и закурила. Когда Лазар скрылся в кухне, ее глаза вновь обожгли меня все той же очаровательной улыбкой и, наклонившись ко мне, она начала говорить доверительным, мягким и вместе с тем звучным и чистым голосом: — Я чувствую, что у вас еще остаются сомнения. Это естественно. И в самом деле, с чего бы это человеку бросать ни с того ни с сего все свои дела и мчаться в Индию? И если вы полагаете, что мы оказываем на вас известное давление и это вас оскорбляет — то совершенно правы. Но попробуйте понять и нас. Мы должны как можно быстрее вернуть домой нашу дочь; болезнь — и кому как не вам это знать — вещь изнуряющая и лишающая сил. По словам той девушки, что доставила нам письмо, состояние нашей дочери ухудшилось, и все те специалисты, с которыми мы консультировались, в один голос рекомендовали нам взять с собою знающего врача. Перед самым вашим приходом профессор Хишин позвонил нам и просил сделать все, чтобы вы согласились быть этим врачом. Поскольку, по его словам, вы в данном случае являетесь идеальным кандидатом.

— Снова «идеальный», — перебил я ее со злостью, бушевавшей во мне. — Это заблуждение профессора Хишина. Что он имеет в виду под идеалом? В каком смысле я «идеальный кандидат»? Идеальный для чего? Может быть, как выразился ваш муж, профессор Хишин имел в виду наличие у меня британского паспорта?

Пораженная моими словами миссис Лазар расхохоталась.

— О, нет! Абсолютно… Спору нет, британский паспорт в Индии не будет лишним, но, поверьте, профессор Хишин имел в виду совсем не это. Вы ему по-настояшему нравитесь. Он говорил, между прочим, о ваших хороших манерах, о вашем дружелюбии, о вашем превосходном клиническом чутье и, в особенности, о той заботливости, с которой вы обходитесь со своими пациентами…

Она говорила все это с неподдельным теплом; все сказанное звучало достаточно красноречиво, но я сознавал, что здесь имеет место обыкновенное притворство пополам с явным преувеличением. Я не в состоянии был понять, на самом ли деле профессор Хишин обрушил на мою голову всю эту лавину похвал, или всеми этими комплиментами она попыталась соблазнить меня.

Опустив глаза, я слушал ее, не в состоянии остановить. В конце концов руки у меня бессильно повисли и, уже сдаваясь, я спросил:

— Ну так сколько же ей лет, вашей девчушке?

— Девчушке? — Она расхохоталась. — Она не девчушка. Ей, уже двадцать пять лет. Она уже проучилась два года в университете. Кстати, вот фотоснимок, который она прислала два месяца назад, перед тем как заболела.

Взяв конверт из грубой зеленой бумаги, она извлекла из него два моментальных снимка, на которых была изображена молодая женщина: выглядевшая очень мило и интеллигентно. На одном снимке женщина стояла на фоне громадной реки, в которой проглядывались обнаженные согнутые человеческие фигуры; второй снимок был сделан возле входа в какое-то здание, очень напоминающее индуистский храм. На этой фотографии слева и справа от молодой женщины, обвив ее руками, стояли юноша и девушка.

Вернувшись домой, я решил, не взирая на поздний час, позвонить родителям в Иерусалим и спросить их мнение. К моему изумлению, и моя мать, которая уже легла, и отец, которого разбудил мой телефонный звонок, полагали, что я ни в коем случае не должен отказываться от предложения, сделанного мне директором больницы.

— Он всего лишь управляющий административным советом, — пытался я объяснить отцу, но он был непреклонен.

— Не имеет значения, — упорно твердил он, спросонья переходя на английский. — Люди, подобные ему, обладают реальной властью, поскольку они прочно сидят в занимаемых ими креслах, а вокруг них — такие же, как они. И даже если твой профессор Хишин в один прекрасный день по той или иной причине исчезнет, это не доставит тебе никаких неприятностей, в случае, если твоим будущим будет озабочен глава больничной администрации.

— Это происходит не совсем так, как ты представляешь, отец, — продолжил я свое слабое сопротивление. — Все не так просто.

Но родители мои были едины в своем энтузиазме:

— Главное, не пори горячку с отказом — твоя больница никуда не денется, а ты сам говорил, что весь год работал, как вол, достаточно для того, чтобы позволить себе отдых.

— В Индии? — саркастически протянул я. — Что это за отдых может быть в Индии, не скажешь ли?

Но здесь разговор повела моя мать, принявшаяся хвалить эту страну. У нее, понимаете ли, был дядя, который служил в Индии между двумя мировыми войнами, и, насколько она помнила, он был буквально влюблен в Индию и никогда не уставал восхищаться ее очарованием.

— Это была совершенно другая Индия, — сказал я, пытаясь охладить ее пыл, но она продолжала упорно стоять на своем.

— Ничего на свете не становится совершенно другим — если что-то было некогда полно волшебства и красоты, что-то да должно сохраниться, а для такого короткого путешествия — тем более.

Признаться, реакция родителей меня поразила. Самонадеянно я полагал, что их всегдашняя тревога за меня заставит их сделать хотя бы попытку отговорить от подобной идеи. Вместо этого они присоединились к общему прессингу.

— Я не представляю, что за отдых получится из такой поездки, — пробурчал я в телефонную трубку.

Не говоря уже о том, что сейчас я просто не нуждаюсь в отдыхе, именно сейчас. Мне так нравится работать в больнице, что я не хотел бы пропустить даже один день. В любом случае, я хочу еще раз все обдумать. Я обещал сообщить окончательный ответ им не позднее завтрашнего утра… и на этом я попробовал закончить разговор. Но не тут-то было.

— Даже если сейчас идея путешествия не слишком привлекает тебя, — привел еще один аргумент мой отец, — люди ожидают от тебя помощи. Рассматривай это как возможность совершить доброе дело.

Я рассмеялся.

— Доброе дело? Здесь речь не идет о благодеянии. Эти люди хотят оплатить все мои услуги и расходы. И, согласись, это не имеет ничего общего с благодеяниями. Да и почему этим, кроме всего прочего, должен заниматься именно я? В их распоряжении обширный выбор. Вся больница. Они могли легко пригласить любого другого доктора, чтобы он поехал и привез обратно их дочь…

Но в этом как раз я не был уверен. Когда я обещал Лазарам, что дам окончательный ответ не позднее утра, они повторили, что в случае моего отказа у них уже не будет времени, чтобы найти и уговорить другого врача.

— Для тебя это случай познакомиться с другим миром и чуть-чуть встряхнуться, — сказала мне мать. Недавно они с отцом выражали озабоченность по поводу моего образа жизни, моей увлеченности работой, которая, как им казалось, превращала меня в раба медицины.

— Другой мир? Может быть, — устало ответил я, опуская телефонную трубку на колени и обессиленно откидываясь на постель. — Но поможет ли это встряхнуться мне здесь?

Мои родители молчали. Как если бы в конце концов, через расстояние, я смог передать им всю глубину моей усталости.

— Когда вы должны отправиться? — осторожно спросила мама.

— Прямо сейчас. — Я закрыл глаза и завернулся в простыню. — Они хотят лететь в Рим послезавтрашним рейсом.

— Послезавтра? — переспросила изумленная мама, еще не осознавая срочности этого путешествия.

— А ты что думала? Все очень серьезно. Где-то там находится больная девушка. Кто знает, что с ней на самом деле? Именно это я и пытаюсь вам втолковать — это вовсе не увлекательная прогулка.

Я почувствовал, как нарастает напряжение на другом конце провода.

— В таком случае… надо и в самом деле все взвесить дважды. Может быть, ты и прав. Мы будем думать об этом… а утром поговорим на эту тему еще раз.

Я пожалел о своем звонке. Этой ночью их и без того короткий сон будет еще короче из-за лихорадочного желания снова обсудить со мной мои планы. Для них я прежде всего был их единственным ребенком. Сейчас, больше чем когда-либо, я причинял им беспокойство, по мере того как холодное одиночество холостяцкой жизни засасывало меня все более.

Мне было всего двадцать девять лет, но я уже отметил не без сожаления повторяющиеся попытки вытолкнуть меня в жизнь за пределы больничных стен. Побуждало их к этому частично ощущение вины за тот нажим, который я испытал с их стороны во время учебы. Во всяком случае, когда я позвонил им на следующее утро, отец сказал мне:

— Мы думали всю ночь и в конце концов изменили свою точку зрения в отношении этого путешествия в Индию. Похоже, оно будет и в самом деле очень утомительным, и правильнее будет от него отказаться…

Но к их огромному изумлению я сообщил, что всего лишь полчаса тому назад я согласился поехать и попросил их найти мой британский паспорт и выбрать подходящий для путешествия чемодан…

Вместо радости или хотя бы удовлетворения, я ловил лишь напряженное беспокойство в их голосах, как если бы накануне вечером мы обсуждали возможности не реального, а чисто теоретического путешествия. Это из-за них я изменил свое решение? — хотела знать мама. Я вынужден был ее разуверить. Я тоже много думал и абсолютно самостоятельно решил, что должен ехать. Затем я сообщил им малоприятную новость: профессор Хишин оставил в хирургическом отделении не меня.

На том конце провода воцарилась тишина.

— Хишин предпочел оставить не тебя, а другого ординатора? — недоверчиво произнес наконец мой папа. — Возможно ли это, Бенци?

— Еще как возможно, — ответил я легко, но сердце мое болезненно отреагировало на их растерянное удивление. — Но ничего, никакой трагедии в этом нет. И может быть, и вправду в такой ситуации лучше оказаться где-нибудь подальше и подумать, что делать.

Правда заключалась в том, что я и на самом деле испытывал странное облегчение, как если бы что-то во мне освободилось, оборвалось. С того самого мгновения, как я дал Лазарам согласие сопровождать их в путешествии по Индии — это произошло в шесть тридцать утра, — прелести предстоящего пути стерли из моего сердца и гнев и зависть. Трубку поначалу взяла жена Лазара, и в первое мгновение я не узнал ее голоса, который звучал моложе и свежее, чем накануне вечером. Похоже, она не была удивлена моим решением, как если бы она знала о нем заранее; тем не менее она несколько раз поблагодарила меня, спросив, окончательно ли я решил. Но ее муж, потеряв терпение, выхватил у нее из рук трубку и начал обстреливать меня инструкциями с ужасающим напором. Он собирался в Иерусалим для встречи со специалистом по Индии из Министерства иностранных дел, чтобы запастись рекомендательными письмами и прочими официальными бумагами; свою жену при этом он перепоручал мне для завершения всех необходимых приготовлений.

— А что насчет больницы? — спросил я. — Там ждут меня в операционной этим утром… плановая операция…

Но Лазар высказался абсолютно недвусмысленно: поскольку вопрос с больницей был согласован, все формальности он берет на себя; это его епархия, тем более что профессор Хишин дал свое согласие.

— И, пожалуйста, — выговаривал он мне твердым голосом, — перестаньте думать о больнице и посвятите всего себя исключительно приготовлениям к путешествию. Дорога каждая минута. После полудня мы найдем время, чтобы посидеть с врачами и заведующим аптекой, чтобы обсудить медицинский аспект. Вот чем мы займемся. Да, кстати, я забыл спросить — ваш израильский заграничный паспорт действителен?

Нет, мой заграничный паспорт не был действителен. Я обнаружил это прошлой ночью. Лазар проинструктировал меня, как я смогу найти контору его жены, расположенную в центре города. Его жена была юристом и совладельцем одной из больших юридических фирм. Она, сказал Лазар, позаботится обо всем.

Я с трудом узнал ее, когда она вышла из своего офиса, чтобы встретить меня, в черном выше колен платье, тщательно подкрашенная. Она опять поблагодарила меня за принятое решение с таким подчеркнутым дружелюбием, которое показалось мне искусственным и слишком уж преувеличенным. Я вручил ей свой паспорт, и она тут же передала его одной из девушек, работавших за своими столами. Затем вынула чековую книжку, подписала несколько пустых бланков, которые и протянула мне, сказав: «Ну, это Ханна… она будет этим утром опекать вас и поможет в подготовке к путешествию».

В туристическом агентстве, сплошь увешанном постерами, рекламирующими наиболее знаменитые достопримечательности мира, я ощутил внезапную захватывающую страсть к путешествиям. Два турагента поспешили к нам на помощь. Прежде всего они уведомили Ханну и меня, что путешествующие по Индии обязаны иметь сертификаты о прививках против малярии и холеры, без которых невозможно получить визу, о чем турагенты попросили поставить в известность Лазара и его жену.

— Его жену? — в изумлении переспросил я. — При чем тут его жена?

Но бумаги турагента явственно свидетельствовали о том, что день назад мистер Лазар попросил заказать место в самолете и для его жены тоже — с открытой датой вылета. «Это, наверное, потому, — попытался я объяснить самому себе, — что она не была до конца уверена в моем согласии».

— Наверное, она хотела подстраховаться.

— Вполне возможно, — вежливо согласились турагенты. — Но тем не менее не забудьте напомнить ей о необходимости иметь справку о прививках.

Именно в этот момент я ощутил первую тень, опустившуюся на то ощущение радости, которое только-только стало охватывать меня. Ведь я вообразил, что предстоит энергичное, быть может, даже по преимуществу авантюрное предприятие, свершаемое двумя мужчинами, которые, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, ощутят живительную радость крепкой мужской дружбы, способной сплотить их воедино… Но если эта дама, жена Лазара, будет тащиться по пятам… не превратится ли вся затея в утомительное и тяжкое мероприятие в сопровождении пары родителей более чем среднего возраста?

Но был ли у меня обратный путь? Мог ли я отыграть обратно?

Сидя этим поздним утром напротив банковского служащего в ожидании валюты, я видел свой, теперь уже полностью действительный заграничный паспорт в изящных руках Ханны, которая потратила все это утро на то, чтобы сопровождать меня от одной конторы к другой, организуя вместо меня все необходимое, как если бы я был стопроцентным инвалидом. Какого черта жена Лазара решила составить нам компанию? Было ли это на самом деле как-то связано со здоровьем ее дочери или по какой-то неведомой мне причине ситуация потребовала усиления родительского присутствия? При всем при том я все еще надеялся, что миссис Лазар откажется от своего намерения в самую последнюю минуту. Мне совсем не нравились ее постоянная забота и дружелюбные улыбки. Она могла только усложнить и затормозить наше путешествие, думал я, рассчитываясь с ее клерком, от которого получил обратно свой паспорт, и со смирением отвергая ее предложение сопровождать меня до медицинского пункта, где я мог сделать необходимые прививки, за которые, судя по всему, она тоже собиралась заплатить.

Я оседлал свою «хонду» и помчался в это место, чтобы уткнуться в дверь, наглухо закрытую в связи с забастовкой медсестер.

И в то время, пока я бродил по коридорам, ища выход из создавшегося положения, я наткнулся на старого, еще по медицинскому колледжу, приятеля. Его выгнали с четвертого курса из-за какой-то истории с девушкой, на которой он впоследствии женился, — сейчас он работал здесь в качестве секретаря районного управления здравоохранения. Мы дружески обнялись; а когда он услышал о предстоящем путешествии в Индию, порадовался за меня. Когда же я сказал, что все, абсолютно все, мои расходы будут щедро оплачены, обхватил меня за шею в полном восхищении и сказал с нескрываемой завистью:

— Ты умный сукин сын, вот кто ты. Умный и скромный сукин сын. И еще везучий… каким ты был всегда. Чего бы я только не дал, чтобы оказаться на твоем месте…

И немедленно вслед за тем он поспешил к какой-то двери, куда и втолкнул меня. Это оказалась комната медсестер. Открыв стеклянную дверцу шкафа, заставленного разноцветными рядами бутылочек и ампул, напоминающими радугу, он сказал, ухмыляясь:

— Наш бар к вашим услугам, сэр. Здесь вы можете найти защиту от любой напасти, какую знает медицина.

И пока я разглядывал экзотические наклейки, он достал стерильный шприц из выдвижного ящичка и предложил свои услуги, как-никак на две трети он мог считать себя врачом.

— Ты не боишься? — воскликнул он с непостижимым весельем, держа шприц на ладони.

Но я, неожиданно для себя, очнулся: пустая комната наполнилась необъяснимой тревогой, словно мне необходимо было присутствие надежных медсестер, чьи тихие и заботливые движения всегда успокаивающе действовали на меня.

— Нет, — сказал я. — Лучше дай мне шприц, и я найду кого-нибудь в нашей больнице. А теперь поставь врачебный штемпель на сертификате.

Он неохотно согласился. Нашел желтый сертификат о вакцинации, поставил на нем необходимый штемпель и завел долгий и скучный разговор, стараясь вызвать из прошлого имена былых приятелей, с которыми мы вместе учились, и все глубже погружаясь в ностальгию о бесшабашных студенческих днях. Кончилось тем, что он пригласил меня выпить по чашке кофе.

Когда мы оказались в маленьком мрачном кафетерии и уселись среди разных правительственных клерков рядом с огромной витриной, на которой первые капли дождя уже прочертили полосы, я вдруг подумал об изнурительном дне, ожидавшем меня, и о том, каким образом я доберусь до Иерусалима, чтобы попрощаться с родителями. Вполуха слушал моего собеседника, искавшего причины своих академических неудач и обвинявшего во всем предвзятое отношение к нему преподавателей. Кончилось тем, что я встал, внезапно оборвав разговор, и сказал ему:

— Послушай… мне пора. Давай еще раз на минутку заглянем в твой… бар.

И мы вернулись в комнату для прививок, где я, открыв стенной шкаф, набрал дополнительно несколько ампул с вакциной от холеры и малярии, а также от гепатита. Я добавил к этому несколько шприцов в стерильной упаковке и попросил моего приятеля заполнить два удостоверения о прививке без указания имени. Он великодушно сделал все, что я просил, но под конец не смог удержаться, чтобы не съязвить:

— Ну, похоже, ты теперь набил свой саквояж для путешествия до самого верха.

Меня уже била предстартовая лихорадка, пронизанная неясной и гнетущей тревогой, так что когда я добрался до больницы на своем мотоцикле, промокнув под дождем до костей, я вдруг ощутил, насколько мне чуждо это место, которому я отдавал всю свою любовь и силы в течение всего последнего года. Несмотря на объявленную профсоюзом медсестер забастовку, начавшуюся этим утром, все показалось мне работающим как обычно, и я поспешил в палаты лишь для того, чтобы убедиться в полном отсутствии персонала, за исключением рабочей смены медсестер, которые, как мне показалось, были немного удивлены, увидев меня.

— Вы? — Они хихикали не без лукавства. Похоже было, что Хишин сообщил всем и каждому, что я отправляюсь в Индию.

Я натянул свой халат с вышитым красным по белому над карманом «Биньямин Рубин» и пошел искать Хишина, но его, как оказалось, срочно вызвали в операционную. Молодая женщина, которую он оперировал прошлым утром… Моим первым порывом было поспешить вслед за ним, но я знал, что другой ординатор, мой соперник, окажется там тоже, и я буду просто лишним, да еще рискую наткнуться на презрительные и столь болезненные для меня недоумения, прежде чем я успею произнести хоть одно слово… и решил не вмешиваться в естественный ход событий, а вместо этого просто навестить больных, лежащих в палате. Но старшая сестра, дама благородного вида лет шестидесяти, которая сидела в своем углу в обычной своей одежде, что должно было означать ее солидарность с бастующим персоналом, к которому сама она тем не менее не присоединилась, поднялась и остановила меня:

— Для чего вы тут описываете круги, доктор Рубин? Вам предстоит долгое и нелегкое путешествие, не так ли? Вот и отправляйтесь домой и приготовьтесь получше — и не беспокойтесь. Здесь мы позаботимся обо всем.

То, что она говорила, было исполнено здравого смысла, и я был так тронут ее доброжелательным тоном, что не мог удержаться и не обнять ее, прежде чем сбросить халат. Не тратя лишних слов, я вытащил из кармана две маленькие ампулы с вакциной и попросил ее сделать мне прививки, что она и проделала с таким мастерством, что я едва почувствовал уколы. Я бросил мой халат в корзину для стирки и отправился в администрацию в надежде найти там Лазара. Девушки в отделе узнали меня, даже без халата, и дружески приветствовали, уважительно сообщив в переговорное устройство: «Прибыл доктор Рубин». Они же вызвали старшую секретаршу, мисс Колби, которая сообщила, что Лазар уже звонил несколько раз из Иерусалима и спрашивал обо мне.

— Значит, он уже в Министерстве иностранных дел и разыскивает экспертов по Индии? — в изумлении воскликнул я.

Но оказалось, что он звонил из Казначейства, и беспокоило его не предстоящее путешествие в Индию, а забастовка медсестер. Тем не менее он нашел время дать указания главному фармакологу больницы, чтобы тот собрал комплект всего необходимого, и напомнил Хишину о соответствующих инструкциях для меня. Одновременно с этим офис его жены оставил сообщение, что мой билет готов. Так что мне не о чем было беспокоиться.

— Действительно ли его жена поедет с нами? — спросил я секретаршу раздраженным тоном и увидел, что она колеблется с ответом, как если бы она хотела укрыться за неопределенностью ситуации — не исключено потому, что боялась спровоцировать мое сопротивление. На мгновение у меня мелькнула мысль, что забастовка медсестер вынудила Лазара отказаться от поездки и вместо него отправится его жена, и я, таким образом, вместо путешествия в обществе мужчины вынужден буду совершить непростое путешествие по Индии в компании двух женщин — одной, уже достигшей зрелого возраста, и другой, похоже, очень больной.

Я поручил секретарше созвониться с моей матерью. Теперь я мог подготовить ее к тому, что я, скорее всего, увижусь с ней лишь поздним вечером. Мать, полагавшая, что я уже нахожусь на полпути от Иерусалима, не высказала никакой по этому поводу досады; более того, она попыталась меня успокоить:

— Ничего страшного, Бенци. Не огорчайся. Переночуешь дома, а назавтра мы доставим тебя в аэропорт. Я уже договорилась с отцом, что он возьмет отгул.

Теперь я весь был во власти нетерпения. Я уже согласился отправиться завтра в путешествие к совершенно чуждому, отдаленному краю. Так какого же черта я околачивался в больнице, которая вдруг показалась мне мрачной и какой-то притихшей? Я поспешил в операционную, надеясь отыскать Хишина и взять у него статью о гепатите, но поскольку на мне не было халата, новый охранник, не знакомый со мной, не пустил меня вовнутрь. На скамье, стоявшей в коридоре, я снова увидел двух родственников молодой женщины, оперированной днем раньше. Они посмотрели на меня, и по той же причине, что и охранник, не узнали, или не пожелали узнать, уяснив, как мало я здесь значу, равно как и то, насколько фальшивым было мое бодрое обещание, что больная скоро вновь вернется к жизни…

Мне хотелось подойти к ним и спросить, как ее дела. Но я не подошел. За один только день я оказался в больнице никому не нужным. Решив не терять больше времени, я отправился в офис главного фармаколога больницы доктора Хессинга, старого лысого немецкого еврея, который тут же бросил все дела и немедленно повел меня в кладовую, располагавшуюся в глубине помещения, где показал мне на объемистый рюкзак, который тут же развязал, продемонстрировав содержимое: полный набор, включавший таблетки, ампулы, шприцы, термометры и сфигмоманометр, стетоскоп и пробирки для анализов, хирургические ножницы и, конечно, все необходимое для переливания крови — в общем, своего рода полевой минигоспиталь. Не исключено, что подобная щедрость главного фармаколога объяснялась тем, что его бюджет, больше, чем бюджеты других подразделений больницы, зависел от персонального благорасположения директора. Но при взгляде на раздувшийся рюкзак, я почувствовал, как уменьшается мой энтузиазм.

— Зачем мне тащить все это с собой? — протестующее заявил я. — Я вовсе не собираюсь штурмовать Гималаи.

Я настаивал на том, чтобы он убрал хоть какую-то часть снаряжения, но он упрямо отказывался облегчить хоть на один предмет огромный рюкзак, собранный им с такой заботой и любовью.

— Возьми все, — настаивал он. — Не валяй дурака. Кто знает, что там может понадобиться. Вы собираетесь в одно из самых грязных мест в мире. И если что-то окажется вам ненужным, всегда можно это вернуть обратно или выбросить.

И мне пришлось, взвалив на себя рюкзак, вернуться в хирургическое отделение в надежде все-таки разыскать Хишина. К моему удивлению, операция все еще продолжалась. «Что-то там похоже, идет не так», — подумал я про себя, стараясь не встречаться глазами с родственниками молодой женщины, которые, притихнув, сидели на скамье в густеющих сумерках, охваченные нарастающей тревогой. На этот раз никто не остановил меня у входа в хирургическое отделение, и я со своим огромным рюкзаком за плечами стоял возле большой двери, ведущей в операционную, точно на том же месте, где вчера стоял Лазар… стоял, помахивая рукой, и через то же смотровое окошко я видел ту же бригаду хирургов, какую накануне видел он — не было только меня. Спина второго ординатора образовывала мягкую дугу рядом с профессором Хишиным, и по их движениям я понял, что они столкнулись с очень серьезной проблемой глубоко в кишечнике. Все, что я в состоянии был разглядеть через иллюминатор, была изящная ступня, сверкавшая белизной из-под простыни в самом конце операционного стола. Меня никто не заметил, за исключением доктора Накаша, который проворно шепнул что-то профессору Хишину. Хишин тут же поднял глаза и кивнул мне, а через несколько минут вышел ко мне со скальпелем в руке и в халате, покрытом пятнами крови; виду него был усталый и огорченный. Прежде чем я успел открыть рот, он произнес со своим характерным венгерским акцентом, заставлявшим звучать его голос иронично:

— Да, да… прошу меня простить… вам пришлось меня дожидаться, но, как видите сами, мы здесь не принимаем участие в оргии…

И я тут же понял, что все последние часы здесь он сражался со смертью, потому что как только он ощущал приближение смерти, тут же он обращал свои мысли к сексу. И я ощутил внутренний толчок, поскольку сам я не принимал участия в этой драматической битве, что велась на операционном столе — даже в качестве простого наблюдателя.

— Что там происходит? — спросил я голосом обвинителя. — Почему вы решили снова ее оперировать?

Но Хишин помахал окровавленной ладонью перед моим лицом, отказываясь говорить об операции, и поддавшись непонятному эмоциональному порыву, обнял меня и, стиснув, сказал:

— Выкиньте все из головы. Упрямая женщина, которая позволяет себе неожиданные кровотечения… в самых неожиданных местах. Но вас это не касается, ваша голова должна быть занята мыслями о предстоящем путешествии. Вы даже не представляете, насколько Лазар благодарен мне за ваше согласие присоединиться к ним. Они уже влюбились в вас… и он, и его жена. Ну, так… что же вам нужно еще? Ах, да, вы хотите знать, что нам делать с нашим гепатитом? Сказать честно, то ничего. Да, да. Простите, но я забыл эту чертову статью. Но это не имеет значения. Я вижу, что вы уже получили снаряжение и лекарства. Истина состоит в том, что вам не придется делать что-то особенное. Подойдите ко всему с точки зрения психологии. Сейчас ведь все объясняют с точки зрения психологии, не так ли? Спросите любого. Скоро мы сможем решать все проблемы без хирургии тоже. И я говорю вам — гепатит в половине случаев проходит сам собой.

Покидая больницу, я посмотрел на небо, чтобы понять, чего мне следует ожидать на пути в Иерусалим и смогу ли я добраться до города на моей «хонде». Как я мог вляпаться в это безумное путешествие? Внезапно мне захотелось как можно скорее оказаться в доме моих родителей, полном тепла и согласия, чтобы они помогли мне подготовиться к путешествию, которое, как я уже почувствовал, приближалось галопом. В своей маленькой квартирке я быстро вымыл грязную посуду в раковине, убрал постель и упаковал одежду, нижнее белье, носки и туалетные принадлежности в обшарпанный, но еще крепкий старый чемодан. Отключил электричество, закрутил воду и позвонил в свою прачечную, чтобы сообщить о моем отъезде за границу. Затем я закрыл чемодан и затянул ремни на рюкзаке, водрузил свой груз на багажник «хонды» и помчался к дому Лазаров, чтобы оговорить нашу встречу в аэропорту, а заодно уж взять мой билет и доллары, которые были получены из банка на мое имя младшим клерком из конторы миссис Лазар. В роскошных апартаментах, ярко освещенных теперь розовым светом заката, приготовления к отъезду были видны повсюду: у двери лежал чемодан, к одному боку которого привалилась открытая дорожная сумка.

— Ну, наконец-то, — закричал Лазар из гостиной, — наконец-то вы здесь! Мы как раз пытаемся понять, куда это вы исчезли.

Я почувствовал себя оскорбленным…

— Я… исчез? В каком это смысле?

— Ничего… не обращайте внимания, — сказала его жена, выходя из гостиной. На ней было свободное бархатное платье. Я уже имел возможность убедиться, что она старается быть повсюду и участвовать во всем. Сейчас она показалась мне совсем иной, чем прежде: ниже ростом и толще. Волосы ее были в беспорядке, лицо бледным, а сверкающий блеск глаз исчез за стеклами очков.

— Не обращайте внимания, — сказала она. — Лазар всегда беспокоится. Он просто помешан на беспокойстве или тревоге, вам придется к этому привыкнуть… Но входите, входите же, доктор…

Она запнулась, не зная, как обращаться ко мне.

— Зовите меня Биньямин… или Бенци. Как вам больше нравится.

— Можно и в самом деле звать вас так? Бенци? Отлично. А теперь входите и садитесь. У нас здесь Микаэла, подруга Эйнат, которая и доставила нам письмо. Входите… и послушайте, что она может сказать об этом месте, Гая, и о тамошней больнице.

Но я отклонил приглашение.

— Простите, — сказал я. — Уже поздно, а я спешу в Иерусалим попрощаться с родителями и собраться.

— Вы собираетесь там и переночевать? — спросил Лазар разочарованно. — Очень жаль. Мы думали попросить вас переночевать здесь… В этом случае мы отправились бы все вместе в аэропорт рано поутру…

— Не беспокойтесь, — сказал я. — Мои родители доставят меня туда вовремя.

Но было очевидно, что Лазар просто не мог не беспокоиться. Он тут же отправился за бумагой и карандашом, чтобы записать номер телефона и мой адрес в Иерусалиме, в то время как я задавал себе вопрос, отправляется его жена с нами в это путешествие или нет, — она пригласила меня снова пройти в гостиную.

— Там моя мама, — сказала она. — Пришла навестить нас перед отъездом… Она рада будет увидеть вас.

— Ваша мама? — смущенно произнес я. — Конечно… Хорошо… одну минуту…

И я вошел в гостиную, где замер, восхищенный открывшимся видом на крыши Тель-Авива. Когда я был здесь прошлым вечером, шторы были задернуты, и я не мог оценить, как превосходно расположен этот пентхаус. На кушетке сидела хрупкая старая леди в темном шерстяном платье, а рядом с нею молодой человек, одетый в белый костюм из хлопка. Но когда я подошел поближе, он оказался загорелой юной девушкой с коротко остриженными волосами и большими светлыми глазами, выражавшими сильнейшее беспокойство.

— Мама, — сказала жена Лазара, чуть-чуть повышая голос, — это доктор Рубин… тот самый, что благородно согласился сопровождать нас в Индию. Ты хотела встретиться с ним…

Старая леди тут же протянула мне руку и кивнула, и как слабое отражение сияющей улыбки ее дочери, на мгновение сверкнуло в ее глазах. Я был не в силах более сдержать себя. Возможность присоединения к нам миссис Лазар терзала меня еще больше, чем раньше, и в то время, как я наклонился к молодой девушке со стриженой головой, осторожно освободившей для меня место рядом с собой, я повернулся к жене Лазара с безотчетным раздражением и сказал:

— Прошу меня извинить… но я хотел бы знать это. Вы тоже едете с нами?

Но Лазар ответил прежде, чем она успела раскрыть рот:

— Сейчас не время обсуждать это. Мы решим позднее. Но почему вы об этом спрашиваете?

— Я просто хотел знать, — промямлил я, глядя на его жену, которая больше не улыбалась; чуть повернув голову к мужу, она смотрела на него с легкой тревогой.

И здесь, почти что против собственной воли, я сел на место, освобожденное для меня коротко остриженной девушкой, которая в замешательстве бросила пристальный взгляд, как если бы разом хотела снять с меня мерку. Чувствуя тепло, исходившее от многочисленных диванных подушек, я решился даже принять чашку чая из рук старой леди, глядя в большое окно, за которым угадывалось приближение ливня, надвигавшегося, в полной тишине со стороны моря. Во мне самом усиливалось ощущение гнева и раздражения. Мне нужно было идти; отец и мать ждали меня. Так чего же я расселся, словно был членом семьи? Как если бы мне не предстояло видеть большинство из них в ближайшие недели вне зависимости от того, хочу я этого или нет. Я быстро поднялся, не дотронувшись до чая и не сказав ни единого слова молодой женщине, чье подчеркнутое сходство с индуской раздражало меня, усиливая вместе с тем желание отправиться в путь.

— Сможете ли вы сделать две прививки, необходимые для получения визы? — напомнил я хозяевам на пути к двери.

— Какие еще прививки? — спросил изумленный Лазар, совершенно уверенный в том, что все относящееся к путешествию он держит под полным контролем. И здесь оказалось, что его жена забыла ему об этом напомнить. — Как ты могла забыть?! — в отчаянии закричал он. — Где мы найдем хоть кого-нибудь, кто сможет нам сделать эти прививки в Риме?

Но когда он услышал, что и вакцину, и стерильные шприцы я принес с собой вместе с двумя заверенными удостоверениями о вакцинации, находящимися у меня в кармане, он сразу успокоился.

— Вы — лучше всех, — сказал он и дружески хлопнул меня по плечу. — Вы самый лучший… теперь я понимаю, почему Хишин так настаивал именно на вашей кандидатуре.

И он стал требовать, чтобы сделать прививки прямо сейчас и здесь, для чего повел меня в спальню, тоже роскошную и элегантную. Там он снял рубашку, обнажив волосатые руки и мощную спину, закрыл глаза и замер в ожидании укола иглы. Снаружи, за большим окном, рядом с двуспальной кроватью, на которой лежал огромный чемодан в окружении разбросанной верхней одежды, полоса дождя медленно двигалась на восток в лучах заходящего солнца.

— Не стой с таким лицом, — рассмеявшись, сказала его жена, входя в спальню с ватой и спиртом в руках, в то время как я наполнял шприц, — это не операция.

И она стала рядом со мной, терпеливо ожидая. Я закончил вакцинацию ее мужа, который, натянув рубашку, собрался проводить меня до двери.

— А как насчет меня? — обиженно сказала она, изображая некоторое изумление.

— Может быть, стоит подождать до вечера, пока мы примем решение? — мягко спросил ее муж. — Зачем спешить с прививками, которые то ли пригодятся, то ли нет.

Она густо покраснела и нахмурилась, затем повернулась ко мне и потребовала, чтобы я сделал ей прививку тоже. При этом она попробовала закатать свой рукав, но ее рука оказалась слишком полной и ей удалось обнажить руку только до локтя. Она подошла к двери и открыла их наполовину, как если бы хотела скрыться за нею, а потом стянула с себя верхнюю часть своего одеяния и стояла так, в лифчике, облегавшем округлые груди, и полные плечи, там и здесь усеянные веснушками, и улыбаясь мне с очаровательной застенчивостью. Я быстро сделал ей инъекцию, и она благодарно кивнула мне. В этот момент я осознал тот факт, что она и в самом деле отправится с нами в Индию, и сердце мое замерло. Что я себе позволял?

Я попрощался с ней и вышел на улицу вместе с Лазаром, который взялся переложить мой рюкзак в свою машину. Усилившийся дождь сгустил тьму над городом, и тонкий туман струился в воздухе. Лазар взял из моих рук рюкзак с медикаментами и теперь испытующе разглядывал большой мотоцикл, не скрывая своего удивления.

— Вы на самом деле собираетесь добираться до Иерусалима в такой дождь? — спросил он отеческим тоном пополам с восхищением.

Когда я сидел на своей «хонде», поставив ногу на стартерную педаль, что-то остановило меня. Что-то, что я не мог больше удерживать в себе.

— Извините меня, — сказал я. — Насколько я понял, ваша жена тоже едет с нами.

Лазар неопределенно кивнул.

— Но почему? — спросил я со скрытым отчаянием. — Двое сопровождающих — более чем достаточно, как мне кажется. Тогда зачем нужен третий? — Лазар улыбнулся, но не сказал ничего. Однако я был настроен решительно и настаивал на ответе. Вероятно, я надеялся, что в последнюю минуту он удержит свою жену дома. — Существует ли какая-то особенная причина для ее поездки с нами… что-то такое, чего я не знаю? — спросил я.

— Нет, ничего такого особенного нет, — ответил Лазар. — Она просто хочет поехать с нами.

— Но почему? — настаивал я с горечью, которую я не мог объяснить себе самому. Он поглядел на меня, словно увидев впервые, и теперь ему предстояло решить, может он довериться мне или нет, затем смущенно развел руками.

— Это потому, что она не может оставаться без меня… она не может оставаться одна. — И, заметив, что я не в состоянии понять его слова, он снова улыбнулся мне с каким-то озорным выражением. — Да… она — женщина, которая не может оставаться наедине с самой собой.

 

II

Пришло ли время появиться на свет слову «тайна»? Или все еще рано даже подумать об этом? Ни одному из персонажей этого повествования, двигающимся в эти хмурые утренние часы с востока на запад по направлению к аэропорту; не ведомо, каким образом мысли о тайне возникают ни с того ни с сего, чего они стоят и куда ведут. Даже огромная Индия, ожидающая их, не может возбудить подобные мысли о тайне, поскольку она не является чем-то отличным в плане иного бытия в их глазах, а является всего лишь местом, в которое они хотели бы попасть наиболее быстрым и надежным образом, с тем чтобы забрать оттуда заболевшую молодую женщину, чтобы осторожно доставить ее домой. И та болезненная желтизна, заполнившая белки ее глаз вокруг зеленых зрачков, мерцавших среди серых простыней в маленькой монастырской келье на окраине Бодхгаи… может ли это озарить вспышкой и приподнять завесу? Нет. Безусловно нет. Потому что в воображении людей, волокущих в данный момент свои чемоданы через зал отправления, заболевшая девушка не имела ничего общего с предзнаменованием, знамением тайны, будучи пораженной болезнью, которая имела название и была уже описана в медицинских книгах и научных статьях, и которая, по утверждению профессора Хишина, была наполовину самоизлечивающейся, даже если обратный путь был чреват возможностью оказаться в безнадежном положении между жизнью и смертью. Но даже и в подобной ситуации, пусть и ужасной, еще нет тайны, которая сейчас занимает тихо свое время и место, положенное ей, среди плетеной мебели, выкрашенной в ярко-розовый цвет, в ожидании определенного времени, которое всегда наступает с поразительной простотой и естественностью.

Другими словами, ощущение тайны неподвижно, подобно кончику карандаша, что невесомо замер над белым листом бумаги, описывая действующих лиц, путешествующих и сопровождающих персонажей, полусонных и возбужденных в одно и то же время в зале отправления аэропорта и посылающих друг другу выразительные сигналы в виде усталых улыбок, полных смирения, с которым они отвечают на давно всем известные вопросы девушки службы безопасности, осуществляющей досмотр. Одета девушка в белый, без единого пятнышка, костюм, к карману которого булавкой приколота табличка с ее именем. Во внерабочее время она учится на театральном факультете колледжа. Сейчас она опрашивает их, одного за другим, сухим монотонным голосом интересуясь содержимым их багажа. Но точные ответы не спасают от требования открыть чемоданы и от проверки вместительного медицинского рюкзака тоже; это сопровождается некоторым удивлением по поводу качества и разнообразия его инструментов, казалось, что и несчастье вместе с болезнями волей-неволей тоже находятся где-то там внутри. И утренняя изморозь, преследовавшая молодого доктора и его родителей на всем их пути от Иерусалима, просочилась даже в огромный зал отправления, минуя экран компьютера, проверявшего посадочные талоны, в то время как убеленные сединами отец и мать жестами прощались со своим единственным ребенком, остававшимся для них малышом, несмотря на то, что ему было уже двадцать девять лет, оставляя его на попечение и заботу другой родительской паре, пустившейся в путешествие и заслуживающей доверие в силу солидарности с их родительскими чувствами — в качестве высшей, признаваемой ими человеческой ценности. Что проявляется именно здесь и сейчас в самом акте прощания, являющимся истоком тайны. Но если это так, уместен вопрос — куда все это ведет?

Никуда, ибо в этом — суть тайны. Она не ведет никуда, поскольку не имеет направления, поскольку цель исчезает в тот самый момент, когда забывается причина, и в неустанном вращении Земли древняя загадка внезапно возникает между нами, подобно давно забытым родственникам, появившимся неведомо откуда на короткое время, согласно укоренившемуся в незапамятные времена обычаю, столь же неизменному и привычному, как иллюзия того, что Земля неподвижна и каждое мгновение человеческого бытия самодостаточно, равно как и то, что ничто в подлунном мире не потеряно навсегда; и это ощущение посещает нас и сидит вместе с нами и среди нас, бледное и изможденное, демонстрируя нам самые фантастические стороны бытия, а затем внезапно поднимается, стараясь не опрокинуть чашку с чаем, поставленную нами перед тем незадолго и начинает бродить подобно лунатику меж нашими кроватями, натыкаясь на людей и события, случившиеся давным-давно.

Таким образом, если даже одна капля тайны упала в этом месте, никто тем не менее не в силах уловить этого, и уж конечно, не отец молодого врача, некий мистер Рубин, высокий еврей, родом из Англии, в старой фетровой шляпе, купленной пять лет назад в Манчестере, городе, в котором он родился, этот Рубин в данный момент с глубочайшим вниманием слушает энергичные объяснения директора больницы, чьи руки, незанятые более багажом, уплывающим прочь по резиновой ленте конвейера, энергично манипулируют картой Индии, обсуждая возможность разнообразнейших альтернативных вариантов маршрута путешествия, в то время как его аппетитная, жена, облаченная в свободную синюю тунику (нет сомнения, что глаза ее в эту минуту смеялись над происходящим, скрытые большими солнечными очками), вежливо прислушивалась к тому, что говорила ей воспитанная миссис Рубин, высокая и костистая английская еврейка, шагавшая перед нею по направлению к охраннику, который в мгновение ока одним движением руки отделит улетающих пассажиров от сопровождающих, но при этом не в силах будет отделить те мысли, новые, неожиданные и весьма приятные, что едва ли сознательно, стали с этого момента жить своей собственной жизнью и тайно занимать — да, именно тайно, не облачаясь в конкретные слова, — мысли двух этих среднего возраста дам, каждая из которых отныне вольна была нарисовать весьма возможную картину того, что называется Love story между сыном — врачом, помимо своей воли вовлеченным в грядущее путешествие, — и больной дочерью, ожидавшей в состоянии полного истощения помощи в стране, находившейся в тысячах и тысячах миль.

К моему облегчению, мое место в самолете оказалось не рядом с креслом Лазаров, а несколькими рядами дальше. И если это было сделано специально, это был обнадеживающий знак, показывающий, что они так же не хотели излишней интимности, которая могла бы привести к ненужной нервозности в отношениях между нами с самого начала нашего путешествия. А посему в течение первых трех часов полета я видел их лишь однажды, когда отправился в туалет. Они сидели в последнем ряду кресел, в отделении для курящих; подносы с завтраком у них еще не были убраны, но занавески на иллюминаторах уже были задернуты. Жена Лазара спала, темные очки были зажаты в ладони, голова покоилась на груди мужа, проглядывавшего какие-то документы. Мои родители, которые были лишь немногим старше, никогда не отважились бы демонстрировать на людях подобную интимность. Я собирался пройти мимо, по возможности, не привлекая к себе внимания, но Лазар снял сиявшие позолотой очки для чтения и любезно осведомился, собираюсь ли я поспать.

— Я даже еще не пробовал, — мгновенно ответил я. — Есть смысл немного подустать в преддверии полета до Нью-Дели этой ночью. — Мне показалось, что подобный практический подход понравился ему.

— Вам тоже с трудом удается уснуть во время полетов? — спросил он.

— Да, — сказал я.

— Значит, вы похожи на меня, — удовлетворенно констатировал он, словно найдя долгожданного союзника. — Мне никогда не удавалось еще поспать во время полета. Посмотрим, может быть, ночью это произойдет.

Его жена подняла голову. Без очков ее глаза казались припухлыми и покрасневшими от сна, но в ту же секунду они просияли присущей только ей, почти автоматической улыбкой.

— Какие у вас приятные родители, — без минуты раздумья сказала она, как если бы только что разговаривала с ними во сне.

— Да, — соглашаясь, кивнул я, сам не зная почему. — Они не склонны поддаваться истерике…

Она поняла меня правильно.

— Совершенно верно. Ваша мать сказала мне, что они одобрили ваше решение отправиться с нами…

— Да… Индия до сих пор обладает очарованием для англичан предыдущего поколения.

— Вам не придется сожалеть о том, что вы решили отправиться с нами, — сказала она с силой, словно почувствовав, что самое время преодолеть последние остатки моего сопротивления. — Вот увидите…

Я не ответил ей, лишь улыбнулся. На кончике языка у меня вертелся вопрос об иностранной валюте, которую девушка из ее офиса получила из банка на мое имя, но по какой-то причине не отдала мне. Однако я сдержался и продолжил свой путь к туалету.

Мы прилетели в Рим в одиннадцать утра, и у нас впереди оставалось еще около десяти часов до ночного полета на Нью-Дели. За эти десять часов мы должны были получить наши визы для Индии, и Лазар принял решение, что мы потащим свой багаж с собою, чтобы в случае каких-либо неожиданностей, связанных с визами, нам не нужно было возвращаться в аэропорт, если бы мы решили переночевать в Риме. Его жена, наоборот, склонна была оставить багаж в аэропорту, с тем чтобы он не связывал нам руки. Это немедленно вылилось в жаркий спор, который Лазар, со свойственным ему пессимистическим практицизмом, готов был отстаивать до конца, но неожиданно, без всякой видимой причины, жена Лазара подняла руки, сдаваясь, и мы все втроем отправились искать наш багаж. Мы брели по коридорам и переходам вверх и вниз, путаясь в разных направлениях, сопровождаемые непрерывными попреками Лазара, обращенными к его жене.

— Ты видишь теперь, во что ты нас втянула? — бурчал он, и это длилось до тех пор, пока мы не остановились, расхохотавшись. — Не вижу ничего смешного, — сказал Лазар.

Так или иначе, мы забрели в какое-то немыслимое место, где и нашли наш багаж. Место оказалось в самой середине аэропорта, под одним из эскалаторов.

А затем нам вновь предстояло пройти утомительный процесс проверки багажа, причем я вынужден был вторично обозревать все интимные принадлежности четы Лазар; на мой взгляд их было излишне много для короткого путешествия по бедной стране. Лазар собрал воедино все посадочные талоны, после чего мы, освободившись от груза, очутились на обширной площади в поисках такси. Его жена, счастливо улыбаясь, сказала безо всякой тени враждебности:

— Ну, вот… теперь мы можем двигаться абсолютно свободно. — На что Лазар, совершенно удовлетворенный, не мог не добавить:

— Мы потратили на возню с багажом все утро. Кто может поручиться, что эти индусы возвращаются на свои рабочие места после перерыва.

На практике оказалось, что индусы работают вообще без перерыва. Когда мы добрались до консульства, окруженного кустарником и декоративными деревьями, то обнаружили длинную очередь ожидающих, к которым мы, не теряя ни минуты, тут же присоединились. Но вскоре Лазара стали одолевать сомнения, там ли, где нужно, мы стоим, и он побрел с разведывательными целями вдоль очереди. А вернувшись, заявил торжествующе, что стоим не там — эта очередь была для индусов, а очередь для иностранцев находилась в противоположной стороне здания. И мы оказались в узком коридорчике, где обнаружили нескольких европейского вида подростков, толпящихся перед окошком. Лазар взял оба моих паспорта, размышляя, стоит ли предъявлять индусам только израильский или же британский, который, похоже, заинтересовал его настолько, что некоторое время он переворачивал страницу за страницей, внимательно их разглядывая. В конце концов он вернул его мне, сказав, что, по его мнению, лучше не предъявлять его индусам, поскольку мы не знаем, все ли с ним в порядке и что делать в случае, если что-то будет не так. Таким образом, темнокожему клерку были вручены три израильских паспорта, которые он отказался принять без предъявления авиабилетов и сертификатов о прививках.

Лазар выхватил из кармана эти документы, которые держал наготове, и вручил их клерку со скромной улыбкой. Будучи бюрократом по натуре, он понимал, сколько неприятностей может причинить почему-либо заупрямившийся самый мелкий чиновник… К счастью, именно этот был настроен вовсе не враждебно — визы были проставлены с максимальной быстротой, и мы вернулись на римские улицы, располагая восьмью часами совершенно свободного времени.

Был час дня, и жена Лазара, которую он называл Дори, сверкнув глазами, заявила, что теперь самое время отыскать какой-нибудь хороший ресторан. Но я, хотя тоже был изрядно голоден, решил, что если сейчас не проведу границу между собой и этой семейной четой, в дальнейшем рискую попасть под еще более жесткий пресс. А потому заявил тут же, что предпочитаю отказаться от этой заманчивой идеи; поесть можно и на ходу — последнее я подчеркнул интонацией, не сильно, впрочем, пережимая.

Они были ошеломлены тем не менее.

— Вы не хотите поесть? — прямо-таки с отцовской интонацией осведомился Лазар.

— Не вижу никакой проблемы, — совершенно искрение ответил я. — Не хочется тратить на это времени. Я никогда раньше не был в Риме и хочу чуть-чуть оглядеться… сам. — Последнее я снова чуть-чуть выделил, старясь, чтобы это все же не прозвучало невежливо.

Автоматическая улыбка на лице Доры исчезла, и она помрачнела; при этом она слегка тронула мужа за рукав, словно желая в чем-то предупредить, но он никак не отреагировал на это прикосновение, скорее всего даже не почувствовав его.

— Минуточку! — воскликнул он с тревогой в голосе. — Куда вы собираетесь отправиться и где мы с вами встретимся?

— Где встретимся? В аэропорту, разумеется, — сказал я. — У меня с собой билет на самолет, и если вас не затруднит вернуть мне мой паспорт и посадочный талон, чтобы я мог получить свой рюкзак, я прибуду в аэропорт прямо к вылету.

Похоже, что Лазар был сражен столь неожиданной для него независимостью.

— Постойте… постойте. В аэропорту? Где именно в аэропорту? И почему именно там? Вы видели, какая там царит путаница? Может быть, нам лучше встретиться где-нибудь в городе, чтобы не потеряться как раз перед вылетом?

Но его жена, уловившая мое решительное намерение провести между нами определенную разделительную линию поспешила разуверить его:

— Все хорошо. Никаких проблем. Мы встретимся прямо в самолете, вот и все. И нечего создавать из этого проблему.

И он вынужден был вернуть мне мой паспорт вместе с посадочным талоном и квитанцией на рюкзак, не удержавшись все-таки, чтобы не спросить:

— Но куда вы собираетесь все-таки идти? В каком хотя бы направлении?

— Я еще не решил насчет направления, — ответил я, избегая называть какое-либо определенное место, с тем чтобы избежать всякой с их стороны попытки встретиться со мною.

Что-то похожее на обиду вспыхнуло в его глазах, но он немедленно подавил ее, заменив вопросом, есть ли у меня хоть какие-то деньги.

— Нет, — ответил я, — ни копейки, — и бросил при этом взгляд, полный немого упрека на его жену. — Девушка в офисе вчера получила валюту для меня в банке, но так и не передала ее мне.

Миссис Лазар покраснела. Лазар взял ее сумочку и достал из нее конверт с деньгами. Он пересчитал банкноты, задумался, а затем дал мне ровно половину — двести долларов. Затем, подумав, добавил еще сотню и сказал:

— Видите… очень хорошо, что я спросил об этом. Но, — продолжал он, поворачиваясь к жене, — я никак не пойму, почему наш друг не получил эти деньги вовремя, и почему ты до сих пор не заметила этого уже здесь. Похоже, что ты даже не заглянула в этот конверт вообще…

Но прежде чем его жена собралась с ответом, он закрыл эту тему, закончив нетерпеливо: «Ну, ладно, хватит об этом».

Затем он повернулся ко мне.

— Не стоит более терять времени. Заметьте лишь, что мое беспокойство в данном случае весьма уместно, ибо в противном случае вы отправились бы на прогулку по Риму без денег, и если бы вы по какой-либо причине потерялись, это была бы просто катастрофа. А посему я прошу вас с этой минуты — перестаньте смущаться и церемониться с нами, и если что-либо вас беспокоит, или вам что-то нужно, говорите об этом безо всяких экивоков. Итак, куда вы сейчас направляетесь?

Похоже было, что он решил узнать это во что бы то ни стало. И я, не раздумывая, сказал:

— С той минуты, что мы приземлились, я мечтаю хотя бы одним глазом увидеть Ватикан.

При этих словах мистер и миссис Лазар удовлетворенно перевели дух.

— Отличная идея, — сказал мистер Лазар с заметным облегчением. — Просто замечательная…

* * *

А посему я, связанный по рукам и ногам своим обещанием, отправился осматривать Ватикан, пусть даже я знал, что нам предстоит еще увидеть множество священных мест в Индии, — Лазар уже успел сообщить мне, что город Гая, цель нашего путешествия, сам по себе является именно таковым и полон старинных замков. Ну, а кроме того мне нужно было запастись чем-то, с чем я мог бы сравнивать грядущие впечатления; что-то, о чем я мог бы при случае поговорить с Лазарами. Как только я выбрался из автобуса, доставившего меня на площадь Святого Петра, я первым делом отыскал киоск, торговавший пиццей, и без долгих раздумий тут же съел два пышущих жаром куска, укрывшись от начинающегося дождя под полосатым тентом.

Несмотря на пасмурную погоду, мне захотелось сфотографироваться на фоне знаменитого купола. И здесь я обратил внимание на группу пожилых туристов, стоявших неподалеку от меня под прикрытием зонтиков и внимавших объяснениям гида, плотно запахнувшегося в свой дождевик. Судя по невозмутимому отношению к непрекращающемуся дождю, равно как и по фасону мятых фетровых шляп — вроде тех, что носит мой отец (на одном из туристов была точно такая же), — я решил, что это англичане, и направился к ним. Дождавшись, пока гид на мгновение прервет свой рассказ, я обратился к одной седоволосой даме, чью прическу венчал большой шерстяной шарф, и попросил ее сфотографировать меня на фоне собора два раза. После того, как она вернула мне камеру, она пояснила, что путешествует вместе с группой пенсионеров из Англии; все вместе они, как я и предполагал, купили тур по Европе, и для большинства из них это пребывание за границей является первым. Когда я в качестве ответной любезности, рассказал ей, что этой же ночью я лечу в Индию, в заброшенный богом городишко где-то на востоке страны, чтобы отвезти заболевшую девушку домой в Израиль, глаза пожилой дамы загорелись от любопытства, и она буквально вцепилась в меня. Поначалу мне показалось, что дело было в приближающемся вылете в Индию, однако еще через мгновение я уразумел, что ее восхищение было вызвано самим фактом того, что молодой врач проявил готовность лететь на край света, чтобы оказать необходимую помощь заболевшему человеку. Тут же она собрала своих друзей и рассказала им обо мне и моей небезопасной миссии, и один из пожилых джентльменов выступил вперед и сообщил нам, что он лично некогда служил в Индии и готов рассказать все, что ему было об этой стране известно. Молодой гид-итальянец в свою очередь дружески покивал мне и пригласил присоединиться к группе на все время посещения Ватикана. Я согласился, хотя меня несколько беспокоила мысль о том, что, присоединившись к этой гериатрической группе, я потеряю все оставшиеся до вылета часы — ибо об этом же говорила и медлительность, с которой перемещалась эта группа. Что, в свою очередь, навело меня на мысль о том, чтобы реализовать совет, данный мне профессором Хишиным, а именно — отделиться от четы Лазаров на обратном пути из Индии и посвятить день-другой обзорным экскурсиям по Риму. А пока что я завершил день, обозревая достопримечательности Ватикана. И этого мне вполне хватило на сегодня — так, по крайней мере, мне казалось в тот момент, когда я расстался с группой английских пенсионеров на большой полупустой площади в половине шестого вечером, в наступившей темноте и под дождем, будучи переполнен историческими пояснениями и подробными комментариями.

Но прежде всего я решил двинуться прямо в аэропорт и наконец поесть чего-либо существенного. Следовало принять во внимание, что несмотря на договоренность с Лазарами встретиться между семью и восьмью, он явится заблаговременно и тут же начнет беспокоиться обо мне. Но подумав еще, я решил, что для большего успеха путешествия, я должен — чем скорее, тем лучше, — приучить его к мысли о моей надежности; кроме того мне хотелось, расслабившись, оказаться в последние часы подальше от этой пары, с которой, хочу я того или нет, мне предстояло провести не один день бок о бок.

А раз так — я занял место за столиком приятного на взгляд ресторана, расположившегося на углу одной из улиц, ведущих в город из Ватикана, где проглотил полный обед, что тем не менее не помешало мне вместе с моей поклажей прибыть к месту нашей регистрации в аэропорту за две минуты до времени, оговоренного с мистером Лазаром.

Издалека я мог уже видеть его седоватую гриву, мелькавшую среди цветастых сари. Две такие пестро одетые индуски сидели рядом с ним, его чемоданами и вновь приобретенными покупками, среди разномастной толпы пассажиров, уже заполонившей пространство возле нашего билетного контролера, который, впрочем, еще не приступил к работе. Лазар, похоже, был весьма обрадован моей пунктуальностью, даже если это и оказалось довольно бессмысленным, поскольку тут же прозвучало сообщение, что наш рейс откладывается на два часа. Лазар освободил место рядом с собой и попросил меня поставить мой багаж как можно ближе к их собственному.

— Отныне мы будем неразлучны, — провозгласил он, по-видимому подозревая меня в вынашивании каких-то новых авантюр. Его жена осведомилась о моем посещении Ватикана. Сами они не сподобились увидеть ничего, заслуживающего упоминания, успев лишь прогуляться по красивым улицам и приобрести необходимые подарки.

— Вы считаете обязательным везти подарки даже из подобного путешествия? — спросил я с неподдельным изумлением.

— Что ж тут такого? — в свою очередь удивилась миссис Лазар, с улыбкой, обращенной к мужу, который тут же объяснил, что его жена прямо-таки страдает, если вернувшись из дорогостоящей заграничной поездки она не одарит тех, кто не в состоянии сделать то же, достойными и отнюдь не дешевыми дарами, как если бы этим она искупала перед ними свою вину.

— Вину? — поразился я. — Вину? За что? Вот за такую поездку?

— За любую поездку, — быстро ответила его жена. И, обернувшись к мужу, добавила: — Может быть, стоит купить какую-либо еду… сэндвичи или закуски, к примеру. Кто знает, что за еду нам предложат в этом замечательном рейсе… если вообще предложат хоть что-нибудь?

Доктор Лазар тут же вскочил на ноги, но то же сделала и его жена, сказав: «Я пойду с тобой». «Эта женщина и на самом деле не может оставаться одна», — подумал я, подавляя улыбку.

— Мы, к сожалению, уже не в том возрасте, чтобы летать чартерами, — извиняющимся тоном произнес Лазар, имея в виду, скорее всего, наше решительное отличие от окружавшей нас публики, состоявшей, в основном, из тинейджеров с большими рюкзаками за спиной. Его жена предложила захватить из буфета что-нибудь и на мою долю, но я вежливо отказался.

— Я уже пообедал, — сказал я. — Надеюсь, этого мне хватит до самой Индии.

Я предложил им отправиться в кафетерий и занять там один из столиков, в то время как сам я буду сторожить наш багаж. Я уже заметил, что их постоянно тревожит возможность остаться без еды и что они постоянно сосали карамельки или жевали резинку. И само собой, обоим не мешало бы сбросить вес. Хотя миссис Лазар, похоже, была более внимательна к этой проблеме, равно как и к объему ее талии. Они быстро исчезли, а я тут же бросил пару пакетов с покупками на те места, где они сидели. Тем временем волнение, вызванное отсрочкой времени вылета заметно возросло; в связи с этим некое официальное лицо из авиакомпании возникло рядом с контролером и вступило в переговоры с наиболее нервными пассажирами.

Внезапно через небольшую витрину крошечного обувного бутика прямо напротив меня я увидел ее силуэт. Сидя в низеньком кресле в своей юбке и кофте и вытянув ногу перед продавцом, бережно поддерживающим ее за лодыжку, словно желая продемонстрировать ее достоинства мистеру Лазару, который стоял тут же, держа вторую туфлю в руке, и внимательно разглядывал ее. Зеленоватый свет, отдаленно напоминавший освещение в рабочей комнате дома, лившийся сквозь стеклянный экран витрины, наполнял воздух загадочным ароматом открывающейся взору проходящих пассажиров картины, изображавшей полную женщину, демонстрирующую свои стройные длинные ноги двум мужчинам; зрелище это заставляло очевидцев невольно замедлить шаги. Поистине, они смотрелись необычно, эти двое, женщина и мужчина, испытывавшие нескрываемое удовольствие, в эту секунду меньше всего могло прийти в голову, что их мысли заняты непростым путешествием, которое им предстояло, и еще меньше — тем состоянием, в котором они найдут свою дочь. Когда вылет был наконец объявлен, они встрепенулись, прижимая к себе две обувные коробки и завернутые в пергамент сэндвичи, которые они втиснули в сумку.

— Обувь здесь продается по таким ценам… — объяснил Лазар, хотя никто не ожидал от него объяснений, — цены такие низкие, а качество такое отменное, что удержаться от покупки просто невозможно.

И он в несколько приемов продолжал развивать эту мысль, в то время как его жена, выглядевшая совершенно удовлетворенной, не произнесла ни слова. Вместо этого она открыла оба чемодана, содержимое которых я вполне уже изучил, и приступила к активным попыткам разместить в них покупки, сделанные в Риме; при этом туфли оставила в фирменных (и довольно красивых) коробках. Но Лазар немедленно запротестовал.

— Ты порвешь сейчас сумку своими идиотскими коробками! — закричал он на жену.

Но та и не подумала отступать. И нам не оставалось ничего, как неприязненно наблюдать за тем, как она упрямо пытается втиснуть обувные коробки в чемодан. В итоге одна из них исчезла в глубинах, в то время как другая решительно отказалась это сделать. Все шло к тому, что его жене придется смириться и, отказавшись от коробок, спрятать туфли среди прочих вещей… И здесь, сам не знаю почему, я внезапно почувствовал странное чувство сострадания к этой женщине средних лет, с детским выражением разочарования на лице, результатом чего было предложение использовать — в качестве временной меры — мой собственный чемодан для перевозки ее новых туфель. Лазар тут же отверг эту возможность и стал укорять жену за ее упрямство.

— Какого черта мы должны тащить эти проклятые обувные коробки в Индию и обратно?

Но жена не удостоила его даже взглядом. Она подняла голову, поправила прическу, норовившую спуститься ей на глаза, и сказала, повернувшись ко мне пылающим лицом, на котором в этот раз отсутствовала ее дружеская улыбка:

— Вы уверены, что не пожалеете об этом?

Во время нашего полета до Нью-Дели, начавшегося в одиннадцать часов вечера, я прочитал несколько страниц из книги Стивена Хокинга «Краткая история времени», которую мой отец купил в аэропорту Бен-Гурион, когда обнаружил, что я не захватил ничего пригодного для чтения, а затем погрузился в глубокий сон, о котором мечтал с самого утра и на протяжении всего долгого дня. Он, овладев мною быстрее, чем я думал, продлился короче, чем мне бы того хотелось. Проснувшись через три часа и не успев отстегнуть ремни, я не сразу понял, где я: на какое-то мгновение мне показалось, что на ночном дежурстве в больнице. В самолете было очень темно, и все пассажиры спали, развалившись в своих креслах и даже заполнив проходы между рядами, как если бы их внезапно скосила чума. Где-то впереди, за контуром подрагивающих крыльев, я попытался сквозь сплошную тьму разглядеть на небе первые проблески утренней зари, которая, по моим расчетам, должна была появиться уже давно, — если только самолет не сбился с курса. Здесь я заметил, что Лазар и его жена навещали меня в то время как я спал — об этом свидетельствовали один из купленных в аэропорту сэндвичей вдобавок к огромной плитке итальянского шоколада, засунутые в пакет, лежавший рядом со мной. Они, должно быть, заметили, что я проворонил свой ужин, погрузившись в беспробудный и сладкий сон. Я завернулся поплотнее в шерстяное одеяло и с жадностью умял сэндвич, равно как и целую плитку шоколада, мысленно благодаря их за знаки внимания, оказавшиеся на редкость кстати. Внезапно мне захотелось увидеть их обоих или, по крайней мере, узнать, где они сидят, но я решил дождаться рассвета, который должен был вот-вот наступить.

Мне не пришлось томиться ожиданием слишком долго, и в слабом золотистом сиянии рождающегося дня я поднялся и побрел, надеясь отыскать их. Но это оказалось вовсе не просто. Индийские дети, свернувшись калачиком, лежали в проходах, тесно прижавшись друг к другу, как если бы хотели проявить солидарность со своими братьями и сестрами, спящими прямо на тротуарах. Похоже было, что количество пассажиров намного превышало количество имевшихся в самолете мест Мне не удавалось обнаружить местонахождение четы Лазаров, как если бы я во время своего глубокого сна каким-то образом потерял ощущение реальности.

Самолет стало раскачивать порывами ветра, и самолетная обслуга индийской авиакомпании по радио призвала пассажиров вернуться на свои места и застегнуть ремни, в результате чего проходы между рядами постепенно освободились, и шерстяные одеяла, то здесь, то там образовавшие укромные уголки, были убраны, обнаруживая сокрытые убежища для любителей более удобного сна.

А я вернулся на свое место, размышляя над тем, что должно было произойти, чтобы Лазары решили занять места врозь друг от друга, что вполне объяснило мою ошибку, так как я искал их сидящими вместе; но едва эта мысль промелькнула у меня в голове, я тут же отверг ее. Мои родители, если не представлялось возможности занять места рядом — просто садились на любые свободные места без малейших раздумий или колебаний. Но не эти двое.

Когда ветер стих и пассажирам разрешили освободиться от ремней, я внезапно обнаружил седую шевелюру Лазара, отстегивающегося впереди, неподалеку от кабины пилотов, припомнив при этом, что за последний год я несколько раз сталкивался с ним в больнице, совершенно не представляя себе, кто он такой. Он начал двигаться по проходу и, поравнявшись со мною, нагнулся и произнес с необыкновенной любезностью:

— Вы спали, и спали, и спали… — Звучало это так, как если бы мой сон каким-то образом задевал лично их.

— А вы? — спросил я.

Он пробежался пальцами по своим кудрявым волосам, устало закрыл глаза и ответил непривычно доверительным тоном:

— Я? Закрыл глаза от силы на десять минут. Я уже говорил об этом. Ничего не могу с собою сделать. Не могу уснуть по-настоящему. Должен контролировать ситуацию… В любую минуту.

— А Дори? — спросил я, слегка покраснев оттого, что назвал ее так фамильярно, однако постарался разуверить себя в этом мыслью, что еще более неестественно в данной ситуации было бы сказать «ваша жена» после столь интенсивного двадцатичетырехчасового пребывания в их обществе.

Он рассмеялся.

— О, все, что ей нужно, — это чтобы было что-то мягкое под головой и кто-то, кто следил бы за временем. И тогда она спит, как божий агнец.

Здесь он внезапно перегнулся через меня и посмотрел в иллюминатор.

— Где мы сейчас? — спросил я.

— Не спрашивайте. Вполне возможно, что пролетаем над одной из этих чертовых стран вроде Ирана. — Последовала пауза, в конце которой он не смог удержаться, чтобы не напомнить мне: — Надеюсь, вы нашли сэндвич и шоколад, которые мы вам оставили. Мы увидели, что вы пропустили свой ужин…

— Да, да, спасибо… Это было просто здорово. Я сразу собрался поблагодарить вас, но только не нашел.

— Послушайте, — внезапно став серьезным, сказал он. — Ничего страшного не случилось, если вы не смогли отыскать нас в самолете. Но что будет, если вы потеряете нас в Индии? Мы должны на этот случай договориться о некоторых правилах. На первый случай вы должны прислушиваться к моему свисту… я свищу особым образом… я употребляю его еще со времен нашего с Дори медового месяца. Это всегда выручало, безотказно. Вот послушайте…

И он в течение некоторого времени насвистывал мне мелодию, пока я не убедил его, что она застряла в моей голове навсегда.

* * *

Мы приземлились в Индии мягким туманным утром, и на какое-то мгновение мне показалось, что вокруг нас не настоящая жизнь, а некий фильм об Индии, который нам показывают в просмотровом зале фирмы «Техниколор». Я сидел, зажатый между супружеской четой Лазаров, рядом с багажом, состоявшим из мешка с медикаментами, их чемоданами и рюкзаком, которые выглядели здесь грубыми и даже ненужными в крошечном пространстве древней мотоколяски, изображавшей кэб, в мелькании живописной и многоцветной нищеты, атаковавшей нас со всех сторон. Лицо Лазара было прижато к моему плечу; он выглядел очень усталым и поникшим, и ему явно не помешало бы побриться; на этом фоне еще более удивительно свежим и благоухающим казалось лицо его жены, светившееся от прямо-таки детского восхищения. Каждые несколько минут из нее вырывался громкий восторженный возглас, призывавший нас — меня и ее мужа — взглянуть на мелькавших за окнами самых немыслимых и разнообразных представителей этой фантастической страны, заслуживавших, по ее мнению, особого внимания. Но Лазар не в силах был даже повернуть головы. Осунувшийся и усталый, он сидел, закрыв глаза, и ворчал, не переставая, умирающим голосом: «Нет, Дори… нет. Нет. Не сейчас. У меня ни на что нет сил. У нас еще впереди уйма времени, чтобы разглядеть все, что того заслуживает…» Я честно пробовал реагировать на ее восторженные вскрики, несмотря на несколько раздражавший меня чересчур шумный энтузиазм, поворачивая голову туда, куда жена Лазара призывала смотреть в этот момент, повторяя застрявшую в голове глупую фразу: «Это все не взаправду… это всего лишь еще один и очень правдоподобный фильм об Индии, которыми мы так восхищались, когда были малышами». А тут еще и она ласково улыбалась мне, как если бы я казался ей ребенком, который хочет показаться взрослым.

Но когда мы добрались наконец до гостиницы, рекомендованной нам туристическим агентством (она оказалась в пределах Старого города), ее энтузиазм внезапно испарился, что лишний раз подтвердило, насколько обоснованны были мои возражения против ее присоединения к нам в этом путешествии. Хотя гостиница и впрямь была древней, ни я, ни Лазар не увидели ничего, что помешало бы нам провести в ней ближайшую ночь. Но стоило нам приблизиться к гостиничной стойке, лицо Дори внезапно осунулось, и она громким шепотом потребовала от своего мужа, чтобы мы осмотрели предназначенные нам номера, прежде чем сдать паспорта. Лазар поначалу начал что-то бурчать, но в конце концов сдался, и они, оставив меня в холле стеречь багаж, отправились осматривать комнаты. Когда они вернулись, стало ясно, что разногласия между ними отнюдь не исчезли и не уменьшились. Скорее, наоборот. Ее лицо пламенело и было исполнено решимости, а он выглядел не на шутку рассерженным.

— Я не понимаю… — повторял он без конца, — нет, я на самом деле не понимаю. Речь идет об одной-единственной ночи… от силы о двух. Я не спал уже тридцать часов, я просто валюсь с ног, и все, о чем я мечтаю, это просто кровать. И все. Куда мы потащимся сейчас и где мы найдем лучшую гостиницу?

Но она стиснула его рукав с яростью человека, потерявшего рассудок, как если бы хотела навсегда заткнуть ему рот; при этом автоматически улыбнулась мне, заметив мой устремленный на нее взгляд, — взглянула, желая, похоже, чтобы я тоже заткнулся.

— Одна ночь тоже что-то да значит в этой жизни, — сказала она мужу с упреком, который относился, как я понял, и ко мне тоже, несмотря на то, что я не произнес ни слова.

Никакого другого выхода, кроме как отправиться на поиски другой гостиницы у нас не было: в ту же минуту, как мы очутились на улице, два местных подростка бросились к нам, завладев нашим багажом и вызвавшись довести нас до другой гостиницы. И поскольку мы чувствовали приятное чувство легкости и свободы после долгого пребывания в самолетной тесноте, при том что погода была теплой и мягкой, мы словно плыли в ночном воздухе… в результате посетив не одну, а целых пять гостиниц. Беспокойство нашего турагента, что мы прибудем в Индию на гребне туристического сезона, подтвердилось самым решительным образом. Те отели, которые казались миссис Лазар приемлемыми, были переполнены, а те, что предлагали нам свои услуги, с ходу отвергались этой бесподобной женщиной, которая прежде всего поднималась в номера, чтобы «понюхать, чем там пахнет», по грустному комментарию ее мужа, комментарию, сопровождаемому беспомощной улыбкой, в которой, к моему удивлению, я снова разглядел скрытое восхищение.

И подобным образом мы тащились вдоль стен Старого города в сопровождении двух мальчишек, которые с неподдельным энтузиазмом готовы были вести нас дальше и дальше, пока наконец, после часа с лишним блужданий, не нашли отель, который были признан в какой-то степени «приемлемым», и цены в котором оказались к тому же не выше, чем в уже отвергнутых нами. Наши две комнаты были рядом, обе были не слишком велики, но чистые или, во всяком случае, выглядели живописно. На окнах были занавески из бледно-зеленого шелка, напоминавшего о сари; повсюду висели гирлянды уже завядших ярко-желтых цветов.

За последние тридцать шесть часов я наконец-то был один, и я с благодарностью отдался ощущению одиночества, окутывавшего меня сладостным покрывалом. Было уже половина пятого пополудни, и я никак не мог решить, что делать дальше, — принять ли душ и залезть в постель, или, наоборот, выбраться наружу до окончательного наступления темноты и окунуться в новый для меня мир, начинавшийся сразу за дверями. В конечном итоге победил голод, и поскольку Лазар и его жена не посвятили меня в свои планы, касавшиеся очередного приема пищи (что было непохоже на них), мне ничего не оставалось, как выйти на улицу и решить вопрос с ужином по собственному усмотрению. Я совершенно не представлял, насколько я должен был экономить на расходах, поскольку наши финансовые отношения не были еще окончательно оговорены. Пока что это были неясные и общие слова, произнесенные женой Лазара в тот первый вечер, когда я появился у них дома. То, каким образом мы выбирали гостиницу, оказавшись в конечном итоге далеко не в самом фешенебельном квартале, позволяло догадаться, что, несмотря на негодующие протесты, миссис Лазар была фактором, игравшим далеко не последнюю роль, — озабоченность мистера Лазара ясно говорила об этом. Похоже, это путешествие предстояло в обстановке, далекой от роскоши. Но кто сказал, что оно должно быть таковым?

В самой гостинице ресторана не было — был лишь маленький и плохо освещенный бар, в котором немногие постояльцы в белых тюрбанах и старомодных европейских костюмах листали газеты, время от времени перебрасываясь короткими фразами по-английски, как если бы они и впрямь были коренными британцами, оставшимися здесь после распада Британской империи и превратившиеся за прошедшие годы в старых и потемневших от солнца индусов. Я поменял на рупии сто долларов у администратора и вновь оказался на узенькой улочке, пронизанной мягким и вместе с тем иссушающим солнечным светом, который ощущал всей поверхностью кожи, как и подобало истинному англичанину с той самой минуты, как мы приземлились в Индии. Не желая оказаться еще одним жадным туристом из Израиля, остолбеневшим при виде множества подносов с едой, громоздившихся на бесчисленных прилавках, я решил перекусить чем-нибудь непохожим ни на что, а посему вернуться в первый из отвергнутых нами отелей, где я засек сверкающую витрину большого ресторана. С удивившей меня легкостью я преуспел в своем намерении отыскать уже проделанный однажды путь и прошел в ресторан, где принялся обследовать блюда, выставленные на подносах, заполнивших столы. В итоге я выбрал кусок ростбифа, завернутого в тонкую черную лепешку — чапати, возлежавшего на огромном желтого цвета листе.

Этого оказалось вполне достаточно.

И тут же мне до смерти захотелось подняться наверх и взглянуть на один из номеров, понять, что показалось миссис Лазар неприемлемым. Дежурный администратор проводил меня на второй этаж, чтобы показать единственную свободную комнату, оставшуюся незабронированной; не исключено, ту же самую, что показывали ей. Номер оказался просторным, с видом на большую красноватую крепость в отдалении. Я стал приглядываться к деталям, пытаясь увидеть эту комнату ее глазами и понять, что же ее здесь не устраивало. Кровать была огромна и застелена серым покрывалом, чистым, но потрепанным по краям. Одна из стен была в длинных тонких потеках, словно кто-то выплеснул на нее выпивку. Я шагнул вовнутрь, принюхиваясь… индус-администратор смотрел на меня, улыбаясь. Я не смог уловить никакого запаха, кроме сладковатого аромата разложения. Что же в таком случае вызвало у нее такое отвращение? Я был удивлен, думая об этой полной женщине с какой-то новой и самому мне непонятной яростью.

Я покинул номер. Но вместо того чтобы вернуться в нашу гостиницу, хотя я чертовски устал и был липким от пота, я решил добраться до форта, который разглядел из окна. Мне не хотелось терять ни минуты оказавшись в таком изумительном месте. В аэропорту нас предупредили, что нам придется путешествовать дальше либо поездом, идущим от Нью-Дели до Гаи, либо автобусом, поскольку толпы путешественников в это время года за неделю вперед забронировали все билеты на авиарейсы; равным образом не следовало надеяться на то, что в железнодорожном вагоне нам достанется место с кондиционером. И я понимал все больше, что Лазар, который явно торопился как можно скорее вернуться в Израиль, где его ожидала какая-то очень для него важная встреча, не станет прогуливаться по улочкам Нью-Дели, несмотря на свои обещания, что мы познакомимся во время путешествия со всеми достопримечательностями. Более того, он, как мне стало ясно, будет настаивать на том, чтобы мы тронулись в путь прямо с завтрашнего утра… максимум, послезавтра, чтобы прибыть на нужное нам место как можно скорее. И поскольку что-то подсказывало мне, что мы найдем нашего страдающего от гепатита пациента в состоянии, увы, худшем, чем ожидали ее родители, не говоря уже о том, что с этого мгновения я оказываюсь полностью в их распоряжении (ибо люди, столь практичные, как чета Лазар, не потащат врача на край света за свой собственный счет просто так), — я поступлю в высшей степени разумно, если без промедления использую выдавшуюся возможность как можно более подробнее познакомиться с этим потрясающим местом, которое необъяснимым, но явным образом стало затягивать меня своей магией.

И тут было даже на руку мне, что я был грязным и липким от пота, — это облегчало мне первый контакт с настоящей, а не выдуманной Индией, которая струилась, разливаясь широким потоком вокруг меня, клокоча наподобие многоцветной раскаленной лавы, в то время как моя скрытая английская сущность предохраняла меня от неприятностей и возможных бед. А посему я записал название отеля на обрывке бумаги и отдался течению толпы, которое несло меня грязной, запруженной народом улицей прямо к розовеющим стенам крепости. Поворачивая то туда, то сюда, огибая углы и углубляясь в переулки, не обращаясь ни к кому за помощью, я достиг наконец моей цели, а достигнув, понял, что влекло меня туда не напрасно. Стены, выложенные все тем же красноватым кирпичом, цвет которого так поразил меня вначале, тянулись на сотни ярдов, являя в лучах заходящего солнца какое-то новое, непередаваемое очарование. Я поискал взглядом давешних английских туристов, примкнув к которым я мог бы слегка освежить язык моих предков. Но единственными посетителями, толпившимися в воротах, была небольшая кучка индусов, нерешительно топтавшихся на месте под недовольными взглядами охранников, напоминавших им, что близится время закрытия достопримечательностей этого места, которое с удивительной простотой так и называлось — Красный форт. Точно так же было поздно для солидной ознакомительной экскурсии, к которой я примкнул в последнюю минуту. Я прошелся вдоль россыпи магазинчиков, спрятавшихся под каменной аркадой и предлагавших ценителям все виды антиквариата и сувениров, а оттуда — к нескольким крохотным и элегантным павильонам, предлагавшим образцы живописи, увы, не привлекавшие толпы покупателей и печально темневшие среди общего сияния и многоцветности. В эти минуты я почувствовал себя неким роковым киногероем, участником заговора, который, в конечном итоге, и заключался в том, чтобы втянуть меня в это странное путешествие, долженствовавшее утешить меня за потерянные перспективы работы в отделении доктора Хишина в больнице.

Когда я вышел из ворот крепости с последними туристами, душа моя была взбудоражена даже тем немногим, что я ухитрился разглядеть. Солнце уже садилось, и темнота быстро окутывала землю. Вечерняя прохлада усугублялась мягким дождем, пришедшим со стороны близкой реки, которую я частично разглядел сквозь крепостные зубцы. Я полагал, что река эта — Ганг, пока гид не поправил меня, сообщив, что река эта называется Ямуна и что она впадает в Ганг примерно в шестистах милях отсюда. И хотя усталость накапливалась у меня внутри, словно в специально созданном для этого органе, я сказал самому себе, что если я уже забрался в такую даль и пришел в такое восхищение от увиденного, я должен пойти и увидеть еще и реку, пусть даже она и не оказалась знаменитым Гангом, — она должна была обладать несомненным духовным смыслом, способным открыть мне некую тайну. Ибо времени для моих независимых, как эта, вечерних прогулок осталось всего ничего — до завтра, когда все это закончится и я окажусь в автобусе или поезде, зажатым между Лазаром и его женой, с их заботой о больной дочери; заботой, возраставшей тем сильнее, чем ближе мы приближались к больнице. А пока что я продолжал двигаться на восток от реки, не обращая внимания на сгущающуюся темноту. Защищенный от холода и случайных порывов ветра старой, но еще крепкой отцовской водо- и ветронепроницаемой курткой, я начал свой путь среди жалких лачуг, чьи обитатели выглядели вполне дружелюбно или, по крайней мере, совсем не враждебно.

Несмотря на холод и мелкий дождь, оживленные голоса женщин, стирающих белье и даже умывающихся, становились все громче по мере приближения к реке; время от времени качающийся свет фонарей позволял разглядеть эти оживленные монументы. Я стоял так долго, омываемый пропитанным ароматом цветов дождем, прислушиваясь к этим протяжным крикам; потом их перекрыл паровозный гудок, и длинный, ярко освещенный поезд прополз от расположенной неподалеку железнодорожной станции, пересекая реку по невидимому мосту, словно плывя между небом и землей перед тем, как потонуть в темной пучине за горизонтом. В это мгновение я смирился с вынужденным путешествием и перестал в душе проклинать профессора Хишина за то, что тот поддался давлению Лазара. Я вдруг опустил руки и, почувствовав, как я устал, начал обратный путь — туда, где ожидала меня кровать, украшенная гирляндами желтых, уже начавших увядать ноготков.

Но кто мог бы предположить, что непроглядная темь падет не только на реку и ее окрестности, но и на большую часть всего Старого города, несмотря на редкие фонари разбросанные то здесь, то там — фонари, чей тусклый свет размывал неясными пятнами те немногие приметы, которые должны были помочь мне отыскать дорогу обратно? У меня не было выбора кроме как без конца повторять название того, первого, отвергнутого нами отеля случайным прохожим, которые были полны доброжелательства и готовности помочь, но не могли этого сделать. К моему смущению и испугу, я вдруг стал узнавать лавки и ларьки, мимо которых уже однажды проходил, и понял, что хожу по кругу, поскольку никто не удосужился объяснить мне, что все улицы здесь просто окружают площадь и, таким образом, не ведут никуда. Я тут же утратил всю уверенность в том, что знаю направление, в котором я двигаюсь, и начал обращаться к людям, лежавшим на тротуаре, с просьбой о помощи; для этого некоторых из этих людей мне пришлось разбудить.

Кое-как я нашел дорогу к отвергнутому нами отелю, который, к большому моему изумлению, был ярко освещен и наполнен звуками музыки и пения. Там совершалась брачная церемония, на которую я смотрел, словно зачарованный. Отсюда до нашей гостиницы дорога мне была уже известна.

Гостиница тонула во мраке и тишине. Я поспешил на второй этаж, уверенный, что Лазары очень сердятся на меня за столь долгое отсутствие безо всякого предупреждения, если только они уже не примирились с тем, что с их стороны я не подлежу контролю и не стоит даже ожидать от меня чего-либо, кроме профессиональной медицинской помощи, когда для этого наступит надлежащий момент. Но если меня ожидает мягкий выговор, то, решил я, приму его, безмолвно склонив голову.

И я вошел с этим в свою комнату, в которой единственным источником света была масляная лампа, появившаяся в мое отсутствие и поставленная у изголовья кровати. Выйдя в коридор, я тихонько постучал в соседнюю дверь, чтобы доложить о своем возвращении; кроме всего прочего мне хотелось узнать, чем они занимались и что успели увидеть без меня.

На стук дверь открыл Лазар. Вид у него был взъерошенный и заспанный, и он показался мне коротышкой в своей старомодной фланелевой пижаме и босиком. Их комната была меньше моей, повсюду были видны разбросанная одежда и различные предметы туалета и другие явно принадлежавшие им вещи, различимые в мягком слабом свете, исходящем от такой же, как у меня, масляной лампы, спрятанной под их кроватью, размерами больше моей, на которой обрисовывались очертания миссис Лазар, завернувшейся в простыню целиком, за исключением маленькой ступни, выглядывавшей наружу. Судя по всему, подумал я снова с непонятной для себя горячностью, сон есть такая же неотъемлемая ее черта, как и ее улыбка. И я ничуть не сомневался, что не успеет за мною захлопнуться дверь, как они снова погрузятся в беспробудный сон, забыв о великом индийском городе вокруг них и уж тем более ничуть не беспокоясь о моем отсутствии.

Не в силах сдержаться, я, словно взволнованное дитя, говорил Лазару о Красном форте, о маленьком дворце и о реке. Он слушал, чуть склонив голову; его покачивало. Великий и грозный, по словам профессора Хишина, руководитель нашей огромной больницы, сейчас стоял передо мной, и похож был на слабого, сбитого с толку старика. Несмотря на это, я продолжил свое бормотание, ощущая на себе посмеивающийся взгляд, направленный на меня со стороны кровати.

— Я вижу, что вы довольны, — резюмировал Лазар. — Это хорошо, это правильно, что вы не стали дожидаться нас. Я не могу понять, что нас так подкосило, — продолжал он извиняющимся тоном, — но это оказалось сильнее нас. Не забывайте, что мы провели уже несколько бессонных ночей непосредственно перед поездкой. С той самой минуты, когда девушка принесла нам известие от нашей дочери, мы не сомкнули глаз… даже если это не бросалось в глаза.

Он проводил меня до моих дверей и вручил две таблетки снотворного. Затем, с присущей ему практичностью и предусмотрительностью сказал, что решил не упускать возможности досмотреть свои сны и, выражаясь его стилем, подзарядить батареи перед предстоявшим назавтра трудным путешествием. Наверное, он так и сделал, потому что когда на следующее утро он своим стуком разбудил меня в десять часов, я сразу же отметил, что все следы вчерашнего утомления бесследно исчезли, сменившись приливом энергии; сейчас мистер Лазар мог бы служить олицетворением бодрости. Извинившись за то, что разбудил меня, мистер Лазар объяснил, что возникли «небольшие, но срочные» проблемы организационного свойства. В десять часов вечера нам предстояло продолжить наше путешествие ночным поездом, идущим до Варанаси. Семнадцать часов пути. И нам надлежало освободить до полудня наши номера, оставив багаж внизу, в камере хранения гостиницы.

— Выходит, мы пробудем в городе всего лишь до вечера? — разочарованно спросил я, даже зная, что странное желание Лазара найти его заболевшую дочь как можно скорее и вместе с ней немедленно вернуться в Израиль перевесит все его обещания, данные им прежде — тогда, в его собственной гостиной. И я почувствовал прилив раздражения — мне хотелось еще раз вернуться к реке при свете дня, равно как и посмотреть на новые места, которые привлекли мое внимание, когда я проходил мимо них в темноте.

Но похоже было на то, что выбора не было, — в ближайшие две недели все места на самолет были забронированы, и даже экспресс, на который мы так рассчитывали, перебирая различные варианты в Израиле, был для нас недоступен.

Билетов не было. И только величайшей удачей следовало счесть то, что удалось достать хоть какие-то места на поезд — не экспресс, конечно, но при некоторой медлительности (по сравнению с экспрессом), вариант много предпочтительнее по комфорту, чем многочасовая тряска в старом автобусе, словно мы были персонажами приключенческого фильма из жизни прерий.

— Увы, боюсь именно так обстоят дела, — резюмировал мистер Лазар извиняющимся голосом; но в действительности он выглядел так, словно был доволен собой и своей способностью разрешать возникающие трудности даже в Индии. Мы приехали в разгар туристического сезона в Индии. Но мы, как вы знаете, не выбирали время… оно само выбрало нас. В конце концов одно уже точно благоприятствует нашему прибытию — погода стоит отличная, и нам не приходится беспокоиться по этому поводу…

Его жена, поблескивая солнечными очками, появилась, полностью готовая к выходу. Голубую блузку сменил цветастый индийский шарф, который она купила этим утром и без промедления набросила на плечи. На ногах у нее были прогулочные туфли без каблуков, в которых она выглядела ниже и как-то грубее что ли… Когда она увидела меня в дверях моего номера, она сложила ладони вместе и наклонила голову в индийском приветствии.

— Намасте, — сказала она не без озорства, — мы должны поблагодарить вас за Красный форт. После вашего рассказа прошлым вечером, мы, едва проснувшись, только что не бегом понеслись туда… И это было на самом деле, просто великолепно…

Лазар, копаясь в карманах, вытащил наконец мой железнодорожный билет и сказал:

— Вот… лучше вам держать его при себе.

Затем он достал ручку и написал название станции на обратной стороне билета, сказав при этом, что мы встречаемся в гостинице в восемь вечера, перед тем, как всем вместе отправиться на вокзал.

— В восемь часов? — запротестовала его жена. — Зачем так рано? Поезд отправляется в десять. Больше мы никогда сюда не вернемся… а все говорят, что такого заката, как здесь, мы больше нигде не увидим. Почему бы нам не встретиться прямо на станции? Он вполне доказал, что может самостоятельно решить такую проблему…

Внезапно я почувствовал, как волна возмущения накатывает на меня. Уж больно лихо эта дама устанавливала правила игры. Я потеребил свою двухдневную щетину и, провокационно улыбаясь, спросил с невинной улыбкой:

— А что случится, если мы уедем раздельно? Каждый сам по себе? Что тогда будет?

— Но почему мы вдруг должны ехать раздельно? — удивилась она с искренним недоумением… эта женщина, которая вообще оказалась здесь, с нами, единственно потому, что не переносила одиночества. Но Лазар был тут как тут.

— Вы совершенно правы, мой мальчик, все может случиться… и если вы потеряетесь здесь на самом деле, нет никого, кто помог бы вам в подобном случае. — И он быстро написал на клочке бумаги адрес больницы, где лежала его дочь. — Это примерно в тысяче миль отсюда, — сказал он, улыбаясь, — но так или иначе, это вполне определенный адрес. Я, помнится, снабдил вас деньгами и уже оплатил ваш номер. Так что вечером мы встречаемся здесь. В восемь. — Затем он взглянул на жену и хмуро сказал: — Ты, как всегда, хочешь всем командовать. Но здесь это не получится. Мы все возвращаемся сюда в восемь. А до тех пор каждый волен делать, что хочет. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Я вижу, вы можете бродить в одиночку. Будьте осторожны… чтобы не попасть в какую-нибудь историю. Не надо заставлять никого нервничать…

Тем не менее они не двинулись с места. Они остались стоять в коридоре, пока не появился темнолицый и очень вежливый юноша, который отнес вниз их чемоданы. Я медленно прикрыл свою дверь. Несмотря на усталость, я не стал больше ложиться. Вместо этого я взял свою бритву. И здесь в моем мозгу вспыхнула следующая мысль: да, именно это и произошло со мной — эта увесистая парочка на самом деле начала меня нервировать, хотя в эту минуту я не мог бы сказать, каким именно образом. Может быть, я излишне чувствителен, сказал я сам себе, но что-то — какие-то невидимые, но ощущаемые мною связи, объединившие их, какие-то силовые линии, шедшие от одного к другому, что-то скрытое, тайное, что соединяло сухого, сугубо практичного Лазара и его жену, излучавшую непонятное тепло, изящество, вместе с ее летучей, внезапно вспыхивающей улыбкой, — все это стало безумно раздражать меня.

Несмотря на свою открытость, они вовсе не были откровенны со мной, и я не имел ни малейшего представления о том, что творилось у них в голове, — именно так, потому что обе их головы работали как одна хорошо скоординированная голова. Многого я не знал; например, такой простой вещи, как то, сколько они собираются заплатить мне за эту поездку. Мне было бы трудно сказать, каково было их отношение к деньгам, каковы их расчеты меж собой и их намерения, касающиеся меня. Не было ли чего-то странного в том, что оба они оказались здесь, притащив в придачу еще и врача? Ведь нет сомнения, что и одного человека было вполне достаточно для того, чтобы доставить домой заболевшую дочь? Внезапно мне пришло в голову, что они немного побаиваются встречи с нею, и они взяли меня с собой, в качестве некоего посредника. Сколько правды было в словах Лазара, когда он сказал мне, что жена не выносит его отсутствия и не может быть одна? А если он сказал чистую правду, какой смысл он вкладывал в эти слова?

В воздухе просто пропахло все от запаха этого хорошо смазанного супружества, которое насчитывало немногим меньше лет, чем у моих родителей… но сколь непохожими они были! Моему отцу, будь он женат хоть миллион лет, никогда бы и в голову не пришло сжать руку моей матери, чтобы заставить ее замолчать. Он никогда бы не обнял не очень знакомого ему человека, как это сделал Лазар.

Но может быть, сказал я сам себе, в третий раз намыливая лицо перед долгим путешествием, которое должно было продолжиться этим вечером, может быть, и в самом деле я слишком чувствителен. Безо всякой причины. Потому что в глубине души я понимал, что слишком уж печалюсь об этом путешествии, навязанном мне профессором Хишиным, который в эту утреннюю пору предстал перед моим внутренним взором стоящим возле операционного стола. Как всегда, разумеется, он был свеж и самоуверен, а вокруг, не спуская с него глаз, стояли наготове операционные сестры, анестезиолог и стажер. Я, как мне казалось, слышал даже шутки, которые он отпускал в адрес пациента, лежащего на операционном столе и бледного от страха. Не исключаю, что он даже позволил себе пару иронических замечаний, касающихся меня и того фантастического везения, с которым я отбыл в дальние края, хотя и сам он, и любой из тех, кто находился в эту минуту в операционной, знали, что больше всего на свете я хотел бы стоять сейчас бок о бок с ним, вплотную к операционному столу, глубже и глубже вглядываясь в лежащее передо мною тело в надежде, что однажды настанет такой день, когда скальпель окажется в моей руке.

 

III

Уместно ли уже произнести сейчас слово «тайна»? Или оно пока что может возникнуть только в мыслях? Для трех наших персонажей (трех? Ну, пока что…) эта проблема не встает; относительная неизменность и постоянство их образа мыслей высвечивает перед ними ясную цель, равно как и дорогу к ее достижению. И если только они останутся свободными от тирании воображения с его склонностью к капризам, у них достанет собственных сил, чтобы добраться до сути дела и без потерь вернуться домой, после того, как они расстанутся, не унося в своем сердце ни злости, ни злобы и боли…

Что могут ожидать они — все они — от тайны, которая ведет в никуда? И особенно молодой врач, скорее задумчивый и одинокий герой этого повествования, столь резко вырванный три дня тому назад из хирургического отделения профессора Хишина — места, которое, являясь содержанием его жизни весь последний год, и было средоточием его надежд на будущее, взамен этого оказавшийся неожиданно для себя вовлеченным в путешествие по Индии, где он был лишен даже простой возможности и даже надежды прилепиться к кому-или к чему-либо.

Он закончил бритье, вымыл лицо и стал укладывать вещи. Лицо его было мрачным, под стать настроению, в котором преобладало глубокое чувство обиды. Но прежде чем покинуть эту полутемную комнату, где цветастые портьеры из шелка были все еще задернуты, он огляделся, запоминая мельчайшие детали своего бытия перед тем как отправиться в мир, кипевший за окнами, ему не должно было быть стыдно перед друзьями и знакомыми, когда из Нью-Дели он вернется домой, за то, что упустил что-то, не увидев то, что должен был увидеть.

Бросив быстрый взгляд на дверь и убедившись, что она заперта, он вдруг сбросил одежду и совершенно голым упал в постель, где, не думая ни о чем, начал лихорадочно и безрадостно мастурбировитъ, надеясь, что это принесет ему облегчение перед долгим путешествием, предстоящим ему, поскольку был уверен, что следующая кровать, которая его ожидала где-то, могла оказаться в совсем уж немыслимой дали.

Тем не менее молодой доктор не готов был совсем отказаться от надежды добраться до этой, мистической в определенном смысле, кровати в ту минуту, когда он, выйдя из гостиницы, взбодрившийся и возбужденный, испытывая легкое головокружение, нырнул прямо в сердцевину раскаленного индийского дня, пропитанного плывущим в воздухе смрадом многоцветной, оглушающее многоязычной человеческой реки — зрелище, вызвавшее у него приступ боли, ибо именно здесь, на этих самых улицах, всего днем раньше, пусть даже под покровом ночной темноты, он ощутил умиротворение, расслабленность и нежность. Сейчас все было иным и исчезло вместе с теми кадрами из британских кинофильмов — кинофильмов, в которых он уже отыскал свою роль этой ночью, и которую наступивший день заставил исчезнуть, оставив его один на один безо всяких барьеров перед лицом неотвратимой реальности. И эта появившаяся вдруг тревога, возникшая беспричинно и внезапно, была столь сильна и неожиданна, что молодой врач остановил первого попавшегося на глаза рикшу — пусть даже такого, чья коляска приводилась в движение не двигателем мотоцикла, и вращением велосипедных педалей, и, взобравшись на мягкое сиденье, произнес:

— Доставьте меня прежде всего к усыпальнице Хумаюна. — И хозяин, он же водитель, серьезного вида индус лет пятидесяти, носивший солнцезащитные очки и говоривший по-английски лучше своего пассажира, оказался на диво осведомленным гидом. В течение долгого дня он возил своего молодого клиента по всему городу, комментируя увиденное ими в высшей степени интеллигентно и полно, стараясь показать все, что только заслуживало быть увиденным, в том числе и достопримечательности, о которых туристический справочник упоминал лишь как о существующих опциях. Таким образом, после посещения могилы индуистского святого, они сумели обозреть комплекс великолепной мечети Кутаб с его бесподобным минаретом и даже — ненадолго — заглянуть в Национальный музей, после чего гид, неутомимо крутивший все это время педали ржавого велосипеда, решив про себя, что его пассажир не обычный, не знающий чем себя занять бездельник-турист, а человек, преследующий особую цель, и к тому же приглядистый и неутомимый, да еще к тому же врач, впервые попавший в Индию, понял, что не может не показать ему совсем уже уникального места — специальной больницы для птиц, располагавшейся, по случаю, совсем неподалеку от Красного форта, где они и были. Больница находилась на втором этаже в тускло освещенном зале, полном вонючих клеток, в которых и содержались больные и раненые птицы. У некоторых на ногах были лубки, и все они имели запущенный, запаршивевший и жалкий вид, даже самые хищные из них; время от времени воздух прорезал пронзительный вопль, особенно ужасный в тесноте помещения. Все это вызывало чувство омерзения, а вовсе не сострадания и сочувствия. Наконец молодой врач понял, что сыт по горло, и решительно двинулся к выходу.

— Что за дикая идея, — сказал он, как только они оказались снаружи. Заметив, как передернулось лицо сопровождавшего его индуса, он смягчил свою реплику. — Может быть, сама идея организации госпиталя для птиц и не лишена оригинальности, но может быть также, что сострадание к людям важнее?

Индус-рикша снял солнцезащитные очки, за которыми оказались слегка покрасневшие глаза, и заговорил о реинкарнации душ, причем говорил он с таким убеждением и пылом, что доктору оставалось только слушать, стиснув зубы, время от времени невольно кивая и не произнося ни слова. А после того, как речь гида подошла к концу, он заплатил ему ровно столько, сколько было положено, и отпустил безо всяких чаевых. А затем, вместо того чтобы еще раз, как он намеревался, спуститься к реке, чтобы насладиться ее видом при дневном свете, он повернул назад и, чувствуя себя опустошенным и подавленным, медленно побрел по направлению к гостинице. Было уже пять часов пополудни, и мягкость наступающего вечера причудливым образом смешивалась с незнакомыми европейцу ароматами.

Сейчас, когда в его распоряжении была карта Нью-Дели, он смог отыскать обратную дорогу, не обращаясь к чьей-либо помощи. Он сел за столик в ресторане и сидел так, глядя на человеческую реку, пока к собственному своему изумлению не разглядел вдруг в толпе туристов Лазара и его жену (на ней все еще был тот утренний индийский шарф), прошествовавших в нескольких шагах от него, как если бы это было самым обыкновенным делом в жизни; миновав то место, где он сидел, супружеская пара бодро устремилась к лавке, торговавшей тканями и коврами. «Как все же странно, — подумал он, — как странно натолкнуться именно на них в городе, заполненном миллионами людей! Именно на них и именно здесь, на этом клочке земли… Как это странно», — думал он, торопливо допивая свой чай в ожидании минуты, когда они выйдут из лавки, а он двинется им навстречу, и ее улыбка рассеет его тоску. А потом они расскажут друг другу обо всем, что случилось с ними за этот день, что они видели из того, что стоило увидеть, и что еще осталось, — у него было смутное ощущение каких-то невыполненных обязательств, которые он мог еще выполнить в эти несколько последних часов пребывания в Нью-Дели. Но они все не выходили из лавки. Пустая чашка одиноко стояла на его столике. Он уже успел расплатиться с официантом и теперь, внутренне посмеиваясь над ненасытной, по-видимому, страстью к покупкам у этой пары уже немолодых и солидных людей, ждал их появления, готовый, если надо, прийти на помощь. В конце концов он решил отправиться в лавку сам. Но в лавке их не было. В этом была некая загадка — в том, как они внезапно появились, и в том, как столь же внезапно исчезли. Во всем этом померещилась ему какая-то таинственность — именно это слово пришло ему на ум; и хотя, он не произнес его вслух, но ощущение было именно таким — загадочным, как некий знак, знамение, намек.

Он добрался до гостиницы к семи, часом ранее оговоренного времени. «Скорее всего, — понял он, — они вышли из лавки и ускользнули от него в то самое время, пока он расплачивался с официантом и пересчитывал сдачу». Он расположился поудобнее на диване, стоявшем в углу зала на первом этаже неподалеку от дежурного администратора, здесь же он бросил свой рюкзак и саквояж. С этой позиции ему видны были все посетители гостиницы — как те, кто входил, так и те, кто покидал ее, причем особенное внимание он уделял индускам — вне зависимости от их возраста, пытаясь понять при этом, как западный человек, страдающий от, так сказать, сексуальной застенчивости (подобно ему самому) мог бы познакомиться с ними… При этом он думал о своих родителях; тут же решил позвонить им — не потому, что полагал, будто они в эту минуту беспокоятся о нем, но просто чтобы услышать успокаивающие звуки родных голосов, а кроме того, подумал он, что ни говори, его родители в известной мере тоже несли ответственность за то, что он оказался здесь. Но дежурный администратор тщетно пытался пробиться сквозь забитую постояльцами гостиницы международную линию; в конце концов он посоветовал позвонить из почтового отделения, расположенного неподалеку.

Молодому доктору вовсе не пришлась по вкусу эта идея — расстаться с таким удобным во всех смыслах диваном, и он решил, что позвонит родителям в другой раз. Время уже приближалось к восьми, сумерки густели, но Лазар и его жена так и не объявлялись. Тем не менее он не тревожился и ничуть не злился, разве что был несколько удивлен — джентльмены не опаздывают. Пространство улицы, хорошо просматриваемое через распахнутые двери гостиницы, отнюдь не погружалось ни в темноту; ни в безмолвие, как это было прошлой ночью, скорее наоборот, походило на карнавал; множество масляных светильников слуги внесли в гостиничный вестибюль, словно открывая некое празднество. Испытывая странное удовольствие, он сказал себе, что эти двое, должно быть, сошли с ума: ведь их дочь так нуждалась в них, лежа на больничной койке в сотнях миль отсюда, а они наслаждаются праздным бездельем, шастая по магазинам и лавкам подобно паре провинциальных туристов, роющихся в барахле на развалах индийских базаров.

Но ровно в девять он понял, что и на самом деле что-то стряслось. Ему припомнилось восклицание Лазара: «Таким образом мы не будем действовать друг другу на психику». Но и при этом он не испытал ни чувства горечи, ни злобы — разве что глубокого изумления. Обратный билет до Израиля покоился у него в бумажнике. И вообще, все необходимое было при нем. И если они и в самом деле исчезли, это означало лишь, что он снова сам себе голова и волен решить вопрос, продолжать ему путешествие или вернуться домой.

Пять минут десятого он подхватил свой багаж, оставил записку у портье и свистнул рикшу, который должен был доставить его на железнодорожный вокзал. Может быть, в последнюю минуту они тоже окажутся там — не исключено, что даже и без багажа. Но с той минуты, когда он очутился на старой железнодорожной станции в центре бури, сотрясавшей сотни людей в предотъездной лихорадке в ее самой чистой форме, в середине толпы, окутанной смесью всевозможных запахов и желтоватой дымкой, среди стиснутых и стонущих в автобусах людей, набившихся внутрь через любые мыслимые отверстия… доктор чувствовал, что теряет остатки надежды на то, что он найдет исчезнувшую пару. Тем не менее он решительно пробивался сквозь толпу, двигаясь от платформы к платформе, пока не отыскал нужный ему поезд нужного ему маршрута, который выглядел весьма привлекательно и современно и был, как это следовало из надписей на вагонах, оборудован кондиционерами на западный манер. Четыре места, составлявшие купе, выглядели комфортабельно: на ночь они трансформировались в удобные, хотя и узкие кровати. Темные, светонепроницаемые стекла превращали предотъездную суету на перроне в картинку на телевизионном экране. Следовало ли ему отправляться вглубь Индии в одиночку на собственный страх и риск — и более того, против его воли — для того, чтобы найти незнакомую ему и к тому же больную неведомо чем женщину, которой он должен был как-то помочь? Он задал вопрос самому себе не без иронии, унаследованной от отца, который в свою очередь привез ее в Израиль из Англии.

И удивление вместе с ощущением одиночества, владевшие им весь этот день, вновь забили в нем с новой силой, стирая последние следы злости и разочарования. Сейчас его душа была захлестнута сладким предвкушением тайны.

Это еще не было самой тайной — лишь ее сладостным предвкушением, начало которого таилось в неведомых глубинах самого этого молодого врача, рекомендованного профессором Хишиным его друзьям в качестве идеального спутника в их путешествии. Ибо только поверхностный взгляд праздного туриста мог найти нечто таинственное, оказавшись пассажиром поезда в Индии; который, к слову сказать, совершенно неожиданно изверг из своих недр клубы дыма и стал рывками — вперед и назад — дергать состав, к которому в эту минуту прицепляли дополнительные вагоны, заполненные поджарыми тибетскими монахами в их оранжевых одеяниях, вежливо, но достаточно бесцеремонно расталкивавших крикливую толпу нищих (часть из них, пораженных проказой, выставляли свои обрубки), путавшихся под ногами носильщиков, водрузивших себе на голову невероятных размеров поклажу (это были, в основном, свернутые матрасы, принадлежавшие группе возбужденных пилигримов, передвигавшихся вдоль платформы). Грациозные женщины порхали среди этого столпотворения подобно мотылькам; всевидящий третий глаз, расположенный в самой середине лба, позволял им избегать столкновения с чернобородыми сикхами, носившими за поясом кривые кинжалы, сикхам, в свою очередь, приходилось, безропотно уступать пространство одинокой белой корове, безмятежно прокладывавшей свой путь вдоль перрона в поисках клочков травы, не обращая никакого внимания на тощих полуголых людей, облепивших вагоны и вступивших в отчаянную схватку с поездной обслугой, тщетно пытающейся очистить от них вагонные крыши, где счастливцы уже успели расположиться на своих матрасах, вытянувшись меж железных ограждений в расчете встретить таким образом приближающуюся ночь.

Нет, во всей этой лихорадочной суете на старой железнодорожной станции в Дели начинающий доктор не почувствовал дыхания тайны… ни даже тени ее. Войдя в нужное купе за несколько минут до отправления, он сидел себе тихо на своем собственном месте (на всякий случай он несколько раз перепроверил и удостоверился в этом), его багаж занял также свое место на полке. В этой безмятежной ясности происходящего он уловил некий знак, указание невидимой руки, которого он не мог ослушаться и которым он не мог пренебречь, в то время как поезд стал медленно скользить вдоль платформы.

«Этого не может быть, — думал он. — Не могли же они на самом деле исчезнуть, эти двое. И вот тут-то и заключается тайна».

А пока что старый индус, одетый по-европейски в светлый костюм, со следами бесчисленных пятен, кланялся ему, дружески улыбаясь (он улыбался с той самой минуты, когда молодой доктор вошел в купе), стараясь не опрокинуть при этом стакан с чаем, который проводник принес на маленьком подносе. Старый индус сидел тихо и как-то застенчиво; из наружного кармана у него торчала пара дешевых очков в металлической оправе; когда он надел их, чтобы прочитать газету на хинди, оказалось, что одно стекло было надтреснуто.

* * *

Через две или три минуты после того, как поезд покинул желтоватый ад железнодорожной станции и, словно повиснув в воздухе, пересек угольно-черную поверхность реки, дверь в купе отворилась с таким резким и внезапным звуком, что у старого индуса газета едва не выпала из рук. Сквозь маленькое круглое окошко в двери я увидел знакомую седую шевелюру Лазара и, поспешно растворив дверь еще шире, обнаружил пропажу — чету Лазаров, загромождавших двумя чемоданами вагонный проход. Лицо мистера Лазара было серым от усталости, а его глаза виновато избегали моего взгляда. Еще до того, как он принялся распихивать свой багаж по полкам, он признал случившийся промах.

— Не пойму, что это случилось с нами, — бормотал он, обнимая меня за плечи, а потом, стиснув голову руками сомнамбулически продолжал: — Даже в страшном сне не приснилось бы, что такое может с нами произойти. — Голос его звучал совершенно безнадежно. — Ничего… Ничего не могу понять…

Похоже, он долго еще мог продолжать в таком духе, но тут жена его разразилась взрывом неудержимого смеха, заставившего старого индуса от удивления все-таки уронить газету и засунуть свои надтреснутые очки обратно в наружный карман, что означало, скорее всего, попытку понять эту ни на что не похожую женщину. Прическа ее пришла в полный беспорядок, и буйные пряди волос упали на пылающие щеки, сводя на нет тщательную работу парикмахера и косметолога.

Это была реакция. Ибо в течение последнего часа им обоим — мистеру Лазару и его жене — пришлось не на шутку поволноваться, ломая голову над вопросом, где им искать меня. Лазар продолжал свои объяснения, непрерывно извиняясь, — ему, которому по долгу службы непрерывно приходилось стыдить и упрекать других, сейчас неудержимо хотелось обратить справедливый гнев на самого себя, объясняя вместе с тем как можно доступнее, как все же могла произойти подобная вопиющая ошибка, а посему извинения за принесенные мне неприятности вновь повисли в воздухе. По всему выходило, что они тоже попробовали созвониться с Израилем, но рядом с ними не оказалось никого, кто мог бы объяснить им, как долго им придется ждать соединения.

Наконец его жена не выдержала.

— Ну хватит, хватит уже… — перебила она эти бесконечные извинения. — Что уж такого случилось? Наш доктор вовсе не умер от тревоги, можешь мне поверить. Самое худшее, что могло случиться, это то, что он прибыл бы на место, а мы присоединились бы к нему днем позже. Я много раз говорила тебе, что он не из тех, кто способен потеряться.

Это было сказано вежливым, но слегка насмешливым тоном, после чего она принялась приводить в порядок свою прическу, пользуясь для этого маленьким зеркалом, вмонтированным в один из углов купе, одаряя в то же время Лазара снисходительной улыбкой. Покончив с прической, она переадресовала теплую улыбку старому индусу, не спускавшему все это время с нее восхищенных глаз, взяла чашку чая с подноса, стоявшего на ее кресле и начала отхлебывать мелкими глотками, закрыв от удовольствия глаза. Только тогда Лазар начал остывать. Он принялся передвигать свой багаж на полке, укладывая поклажу так и этак, а потом, когда проводник принес нам запечатанные пакеты с ужином (это входило в стоимость билета), он сел наконец на свое место и занялся едой с явным удовольствием.

* * *

В это же самое время его жена осторожно расспрашивала старого индуса о цели его путешествия, и тот охотно, на вполне приемлемом английском, отвечал ей и затем даже дал ей свою визитную карточку. Он оказался одним из правительственных чиновников в Нью-Дели, недавно ушедшим в отставку и теперь, впервые в жизни, он ехал в Варанаси, чтобы свершить омовение в Ганге, перед тем как умереть; кроме этого ему предстояло принять участие в церемонии кремации его старшего брата, чье тело должны были доставить с юга его невестка и племянники. Всякий раз, когда старый индус произносил слова «перед тем как я умру…», глаза миссис Лазар утрачивали свою улыбку и ее лицо мрачнело, как если бы она наотрез отказывалась одобрить подобный подход к смерти, даже в виде столь осторожно озвученных предложений. Но, похоже, она была неправа, ибо эти мысли о смерти и даже более того — именно они доставляли отставному чиновнику истинное удовольствие. Поскольку ничто во Вселенной не исчезает, все что ему оставалось, это вера в его возрождение при более благоприятных обстоятельствах, которых он и стремился ныне как бы забронировать себе, свершив обряд омовения в водах священной реки.

— Невероятно! — воскликнул на иврите мистер Лазар. — Это просто невероятно. Невозможно поверить, что в наше время есть кто-то, способный поверить, будто после смерти он будет кем-то возвращен к жизни на земле.

Мистер Лазар определенно утолил свой аппетит, и данное обстоятельство вернуло присущее ему чувство юмора, хотя лицо его по-прежнему выглядело усталым. Дыхание его было настолько хриплым, что на какой-то момент я испугался за него и подумал, нет ли у него серьезных проблем с сердцем. В то же время старый индус как-то притих, словно уловив некий сигнал извне. Снаружи стало тем временем совершенно темно, не было даже намека на какой-либо огонек или отсвет, способный засвидетельствовать реальность окружающего мира. В какой-то момент мне показалось, что поезд просто стоит на месте, даже если я ощущал движение колес по рельсам. Вскоре старый индус с неподдельным интересом стал внимать жене мистера Лазара, объяснявшей причину нашего путешествия. Похоже, он не видел ничего особенного в том, что три человека прибыли из Израиля в Индию с единственной целью — забрать домой заболевшую дочь этой женщины. Может быть, заметил он совершенно серьезно, может быть, она не заболела, а погрузилась в нирвану. Тогда придется немного потрудиться, чтобы вернуть ее обратно.

Ближе к полуночи пришел молодой проводник, с тем чтобы забрать грязную посуду, достать постельное белье и превратить наши кресла в спальные места. Жена Лазара и я забрались на верхние полки, а Лазар и старый индус устроились внизу. Мы выключили свет и завернулись в одеяла, но я сильно сомневался в том, что сумею заснуть в окружении такого количества народа. Как ни странно, наличие старого чиновника, посапывавшего снизу, успокаивающе подействовало на меня. Натянув одеяло на лицо, я закрыл глаза. Сквозь плотно сомкнутые веки в меня понемногу вливалась темнота, царившая в окружающем мире, и я стал растворяться во вселенной, лежавшей за окнами вагона. Я видел этот открывшийся мне мир. То здесь, то там я мог разглядеть одиноких пахарей, бредущих за неспешно влекомым буйволами плугом, — и я задавал себе вопрос: что это — новый день начинается для этих людей, или предыдущий все не может закончиться… Время от времени поезд притормаживал возле крошечных сельских станций, скользя мимо похожих на тени людей, закутавшихся в одеяла, распростершихся на земле и с жадностью провожавших взглядом исчезавшие поезда. Жена Лазара уснула мгновенно и начала похрапывать, но Лазар стал тут же ворочаться на своем узком ложе. Непрерывно он привставал и дотрагивался до жены, пытаясь прекратить ее похрапывание, но это средство действовало всего несколько мгновений, после чего все начиналось сначала едва ли не с большей силой. В конце концов он просто разбудил ее.

— Дори, ты всем мешаешь.

Она проснулась, приподнялась немного, сконфуженно поглядела вокруг, увидела меня, кивавшего в ответ на слова ее мужа, словно в поддержку того, что он говорил… и вновь погрузилась в глубины сна, унося меня с собой.

Похоже, что Лазар и в самом деле был совершенно не в состоянии спать в поезде — как и в самолете. Когда поутру я проснулся от стука колес, оказавшегося сильнее моего сна, я увидел, что он грузно сидит на низком сиденье — без своей улыбающейся рядом жены выглядел он покинутым и одиноким.

Уловив миг, когда я открыл глаза, он неуклюже подмигнул мне. И хотя больше всего на свете мне хотелось так и оставаться лежать, закутавшись, на своей узкой, нагревшейся за ночь лежанке, я так сильно ощутил его одинокость, что спустил ноги на пол и подсел к нему. И тогда выяснилось, что большую часть ночи он и провел вот так, сидя на своей лежанке или же вышагивая туда и обратно по вагонному коридору из конца в конец. Он ухитрился даже при этом умыться и побриться. От перенапряжения он был не в состоянии ни заснуть хоть на какое-то время, ни читать. Тревога за дочь, состояние которой он до сих пор абсолютно не представлял, явственно грызла его изнутри — равно как и мысли об оставленной на помощников и заместителей больнице. Я поспешил воспользоваться внезапно представившейся возможностью и стал расспрашивать о его работе — он охотно откликнулся на мою просьбу, но предложил продолжить наш разговор в коридоре.

— Не следовало нарушать покой тех, кто предпочитает видеть сны, вместо того, чтобы разговаривать в проходе вагона, — заметил он с улыбкой. И я не понял, к кому эта улыбка относилась в первую очередь — к его жене или к старому чиновнику-индусу, который, свернувшись на своей полке, был похож сейчас на небольшого размера белый шар, занимавший едва ли половину полки, как если бы он репетировал свое грядущее перевоплощение в новом рождении, предстоявшем ему.

В коридоре вагона, мчавшегося в эту минуту среди бурых холмов, я начал расспрашивать Лазара о больничных делах, пытаясь представить, как выглядит медицина с точки зрения администратора (особенно во всем, что касалось хирургического отделения), и был несказанно удивлен тем, что услышал, хотя полагал, что уж о наших-то собственных делах я знаю все. Хотя Лазар (следовало сказать: «Даже если Лазар») и не был так уж глубоко знаком с чисто профессиональными аспектами нашей работы, он был на удивление глубоко и полно осведомлен о том, как наша работа в отделении хирургии организована; еще более удивительными были его знания, касавшиеся работавшего в отделении персонала, всех, самых мелких деталей жизни не только врачей, но и сестер… всех без исключения. Ему было что рассказать мне о любом сотруднике, чье имя я упоминал даже мельком; более того — он тут же давал четкую и полную характеристику профессиональным и человеческим качествам любого из них. Иногда это заканчивалось историей столкновения, или борьбы личностей, или медицинских направлений с точным указанием победителей и побежденных. И я подумал, что вот так же он знает все и про меня, и, уж конечно, у него есть собственное мнение о моих способностях, мнение, базирующееся на информации, полученной им от людей, у которых не было никакого основания не только отзываться обо мне хорошо или плохо, но и просто думать о моем существовании. Я поинтересовался его планами на будущее, надеясь узнать о каких-либо намечающихся в больнице новых направлениях, но вместо ответа он начал довольно путаную историю, связанную с сокращениями бюджета, которые он ощущал особенно болезненно в свете своих замыслов о реорганизации задуманной им пристройки с двумя операционными и лабораторией экспресс-анализа и еще, и еще… Что занимало, похоже, все его мысли и о чем он возбужденно говорил, сопровождая свои слова размашистыми жестами…

* * *

Тем временем первые утренние лучи пробились сквозь мглистый туман, и огромный диск солнца выкатился как-то совершенно неожиданно и неведомо откуда. И вот так этот долгий день нашего путешествия в Варанаси сделал свой первый шаг — в раскаленной пыли грязных дорог, покосившихся хижин и жалких деревень, спящих утренним сном за маленькими окошками этих невзрачных жилищ, среди блестящих, проносящихся мимо сполохов больших станций, окутанных немыслимыми ароматами, окутывавшими вагон, когда поезд внезапно останавливался среди самых разнообразных вагонов самых немыслимых расцветок и видов, облепленных суетящимися ордами пассажиров. Время от времени, в те несколько минут, что поезд стоял, Лазар ухитрялся пробиться сквозь толпу, заполнившую платформу, и вернуться, неся нам добычу — сласти, чапати или бутылки с водой неизвестного происхождения, с газом и без и с загадочными наклейками. Жена Лазара, если она только не сопровождала его в этих вылазках, обычно стояла у окна, как если бы она опасалась внезапно потерять его из виду. Еще в Риме я заметил их любовь ко всему сладкому… и даже здесь, в Индии, они безо всяких колебаний жевали и сосали всевозможные и самые разнообразные сласти, названия которых старый индус учил их произносить правильно (к этому времени сам он сменил свой засаленный европейский костюм на просторную белую рубаху, выглядевшую удобно и естественно в индийской жаре). Так же естественно выглядело то, что он углубился в разговор с женой Лазара, которую, судя по всему, забавляли его взгляды на жизнь и на смерть; тем не менее свои вопросы она задавала в весьма тактичной и очень дружественной манере. Это подвигло его на то, что некоторое время спустя он раскрыл свой маленький саквояж, достал из него колоду карт с кричащими изображениями богов и божков и начал обучать нас игре, напоминавшей покер; правила этого индийского покера заставили жену Лазара смеяться так заразительно, что я даже засомневался — помнит ли она, с какой целью мы предприняли все это наше путешествие.

После полудня Ганг появился во всей своей необъятности; медленная вода только что не заливала железнодорожные шпалы. Темное лицо старого индуса, словно пропитавшись желтизной водной шири, вдруг просветлело и стало меняться, преображаясь на глазах, — не исключено, что таково было воздействие на него вод священной реки. Он отложил в сторону карты и, продолжая вежливую беседу с женой Лазара, поднялся во весь свой рост, заполнив при этом собою едва ли не все пространство купе, а затем вышел в коридор и погрузился в медитацию, не отрывая взгляда от поверхности Ганга. Казалось, что в ожидании таинства крещения в этих водах он впитывал в себя их безмерную мощь, становясь все сильнее, в то время как Лазар ослабевал прямо на глазах, что, правда, следовало бы, в первую очередь, приписать бессонной ночи: веки его смежались, голова падала на грудь, поднималась рывком и падала опять.

— Попытайся прилечь хоть ненадолго, — сказала ему жена, — не будь таким упрямым ослом.

Но Лазар был не в силах справиться с собой.

— Слишком поздно. Едва я закрою глаза, как мы приедем.

Кончилось тем, что она уговорила его снять ботинки и прилечь в кресле, не обращая внимания на мое присутствие, видимо, смущавшее его; сдавшись, он положил голову на ее округлый живот; она, в свою очередь, прижала большую голову мужа к своему телу, как если бы хотела впитать в себя все его тревоги и беспокойство. И это помогло! Ибо уже через несколько минут, повертевшись и устроившись поудобнее, Лазар погрузился в глубокий сон. Дыхание его успокоилось, как если бы он ощутил себя в руках профессионального анестезиолога. Его жена попыталась вовлечь меня в разговор, но я остановил ее.

— Не нужно его беспокоить, — сказал я шепотом, — ведь он наконец-то уснул.

Моя реакция изумила ее, и я впервые увидел, как щеки ее зарделись, словно я чем-то оскорбил ее. Тем не менее она покорно сняла очки и закрыла глаза, а часом позже, когда поезд начал притормаживать, готовясь к торжественному въезду в последнюю из задымленных станций, и Лазар выплыл из бездонной пропасти своего сна, он обнаружил, что его жена все это время спала вместе с ним.

Пожилой индус, ехавший вместе с ними в одном купе и поразивший их своим разговорчивым дружелюбием на протяжении всего пути, к концу его вдруг замолчал и словно отстранился. Его родственники, одетые подобно ему самому во все белое, уже поджидали его на переполненной встречающими платформе, и через мгновение отставного чиновника словно сдуло ветром. А мы втроем остались стоять, пораженные, немые, потеряв дар речи. Те толпы, которые мы уже видели на улицах Нью-Дели выглядели по сравнению с этим столпотворением детским садом, безмятежным и тихим. Мы вынуждены были стоять, тесно притиснутые друг к другу, крепко уцепившись за свои чемоданы, которые так и норовили, вырвавшись, зажить собственной жизнью в обезумевшей толпе. Мы должны были задержаться в Варанаси, чтобы совершить пересадку до Гаи, но мы совершенно не представляли, сколько туристов и пилигримов может оказаться здесь в разгар туристического сезона. Пока Лазар торговался с вертлявым, похожим на карлика носильщиком, не отстававшим от нас, один из чемоданов унесла очередная волна пассажиров. Поначалу Лазар растерялся, и, казалось, что он вот-вот расплачется. Но вслед за этим он взял себя в руки и, словно снаряд, врезался в толпу, расталкивая ее в поисках похитителя, отказываясь примириться с потерей и отвергая попытки жены успокоить его. Кончилось тем, что я был оставлен в каком-то закутке охранять остатки багажа, в то время как Лазары все с тем же носильщиком-маломерком отправились на поиски чемодана. И снова мне показалась забавной их привычка делать все вместе.

Но, возможно, именно поэтому их попытка совершить невозможное увенчалась успехом. Им удалось выловить свой чемодан в бушующем людском море, которое его и унесло, что означает, кроме всего прочего, что его никто не крал; чемодан ошибочно был погружен не на ту грузовую тележку. Теперь он благополучно переместился на спину крошечного носильщика — пропыленный и смятый так, как если бы за короткое время своего отсутствия он успел совершить собственное путешествие через весь континент. То же, на мой взгляд, произошло и с нами. Побывав в Нью-Дели, мы почему-то решили, что уже поняли правила игры в Индии, но высадка в Варанаси поколебала нашу уверенность: мы были охвачены чувством безотчетной тревоги, и Лазар, которому короткий, но глубокий сон на животе собственной жены вернул присущую ему подозрительную бдительность (или бдительную подозрительность — на ваш выбор), напутствовал меня — в неопределенных выражениях — о необходимости держаться поближе к нему и не разевать рот, а главное — не погружаться в мечты, поскольку именно сейчас с удивительной прозорливостью он поймал меня на свойственной мне слабости — склонности предаваться мечтам; подобное случалось со мною в больнице после ночи дежурства по вызову, когда, закончив одну смену я был готов к тому, что придется принять еще одну.

— Но с чего ты вдруг взял, что он замечтался сейчас? — не без изумления спросила Лазара его жена. — Разве то, что окружает нас, располагает к мечтаниям?

Но Лазар не удостоил ее ответом. Потому что в эту минуту ему показалось, что один из чемоданов начал падать с тележки, катившейся перед нами, и он рванулся, чтобы успеть подхватить его, но споткнулся и упал на платформу. Он тут же вскочил с выражением оскорбленного достоинства на лице, более того, он выглядел возмущенным… Но возмущение это, как показалось мне, относилось скорее всего к тому, что его жена при виде этой картины закатилась веселым смехом и продолжала смеяться даже тогда, когда спрашивала его с искренним участием, не слишком ли он ушибся, не забывая при этом стряхивать пыль с его одежды.

Ее смех был так заразителен, что под конец улыбнулся и пострадавший.

— Да, — сказал он. — Да. Тут не замечтаешься. Все это напоминает сумасшедший дом. Просто бедлам. Но давай, наконец, выйдем отсюда.

Но то, что Лазар назвал сумасшедшим домом, ожидало нас точно так же и за пределами вокзала, на бурлящих улицах грязного, влажного города, пропитанного сладким, многоцветным, незнакомым нам смрадом. Носильщик, не дожидаясь распоряжений, резво устремился вперед, сопровождаемый ордой босоногих детишек, которые протягивали маленькие грязные ладошки, стараясь дотянуться пальцем до лоснящейся кожи чемоданов.

— Но куда, хотел бы я знать, тащит нас этот чокнутый маленький ублюдок?! — в изумлении воскликнул Лазар, обращаясь к жене.

— В гостиницу, — отвечала она.

— В гостиницу? — эхом отозвался изумленный Лазар. — В какую же?

— Он сказал мне, что знает приличный отель с видом на реку и на пристань… о ней говорил еще нам тот индус… в поезде.

— Но где же он находится, этот отель, Дори? — в тревоге переспросил Лазар, не в состоянии поверить, что его жена, вот так, на ходу договорилась с коротышкой носильщиком.

— Эта гостиница находится в Старом городе, — ответила жена Лазара, — прямо на берегу реки.

— Похоже, ты совсем сошла с ума, поступая подобным образом. Подумай сама, что ты говоришь: «Какой-то неведомый отель в Старом городе…» — посреди всего этого дерьма? Что это на тебя нашло? Я отказываюсь тебя понять.

Но его жена игнорировала все эти реплики.

— Что нам стоит попробовать? У нас еще уйма времени. Тот индус… в поезде… он сказал, что это единственное место, где можно найти хорошую гостиницу… и уж раз мы все равно оказались здесь, мы сможем посмотреть на все эти церемонии… хотя бы из окна.

— Из окна? Из какого окна?! — возопил Лазар. — Нет! Нет, Дори. Мы не будем рыскать от одного отеля к другому и обнюхивать номера. — Все, — твердо заключил он. — Этот вопрос закрывается, Дори. Мы не станем искать гостиницу в Старом городе. Даже здесь, в Новом городе, в центре, гостиница будет, боюсь, едва-едва пригодна для жилья. Нет. Мы найдем приличный современный отель… Дори, мы падаем с ног, и мне наплевать, сколько это будет стоить.

И он помчался вперед в надежде перехватить носильщика. Что ему и удалось.

Маленький человечек пытался что-то возразить, но все было напрасно. Он воззвал к жене Лазара, но Лазар пресек все его попытки решительным жестом руки, и носильщик, несомненно разочарованный грядущей потерей комиссионных и пораженный прямо в сердце столь явным нарушением пусть даже и не до конца высказанных обещаний, развернулся и начал пробираться среди уличных толп, пока не привел нас к очень приличному на вид отелю, который встретил нас с величайшей готовностью, но в котором был всего один свободный номер. Поскольку у Лазара не было серьезного намерения надолго застрять вместе с нами в Варанаси, мы, не долго думая, нашли другую гостиницу… а затем еще одну, и одно и то же заставали везде — свободных номеров не было. И так продолжалось до тех пор, пока мы не дошли до только что построенной супергостиницы, называвшейся «Ганга Мата», — в ней-то свободные номера были, но цены на эти номера были настолько запредельными, что заставили Лазара остановиться в нерешительности.

— Цена не имеет значения, — сказал он не совсем уверенно. Но она имела значение. В конце концов под аккомпанемент грозного молчания жены он изрек: — Черт с ним. В конце концов это всего лишь на одни сутки, — и дал знак доверить наш багаж роскошно одетому швейцару.

И тут я заметил, как жена Лазара жестом остановила носильщика, уже приготовившегося выполнить этот приказ, и схватила мужа за рукав.

— Какой ты упрямый! Если мы проведем здесь всего одну ночь, зачем нам останавливаться именно в этой гостинице, неотличимой от тысяч и тысяч других, совершенно таких же? Этот носильщик поклялся, что знает гостиницу особую, не похожую на другие. И расположена она прямо на берегу реки. Так что мешает нам хотя бы попробовать?

Она сказала это очень мягко, но какая-то убедительность звучала в ее словах. И Лазар, немного поколебавшись, поднял руки вверх, словно подавал сигнал остановки швейцару, который уже было поднял два чемодана и успел вскинуть их на голову, и теперь стоял так, всем своим видом показывая то, что он думал об этих несостоявшихся клиентах.

— Ты должен принять решение, — продолжала меж тем жена Лазара. — Ты должен решить этот вопрос не потому, что где-то дешевле, а где-то дороже, а исходя из того, откуда открывается лучший вид…

И внезапно, без каких-либо признаков колебания, Лазар отступил. Мгновенно. Так, как он уже делал при мне не раз.

— Хорошо, — сказал он мирно. — Хорошо, Дори. Под твою ответственность. Если и тот отель тебе придется не по вкусу, не говори, что тебе хочется вернуться сюда.

Но его жена не собиралась давать ему никаких обещаний.

— Доверься моей интуиции, — сказала она. — Носильщик знает место, где мы сейчас стоим. Сюда мы сможем вернуться в любой момент. Так почему бы нам чуть-чуть не прогуляться? Тебе, дорогой, не нужно ничего нести. И еще не поздно. Ты согласен, что у нас впереди еще уйма времени? И ты абсолютно не выглядишь утомленным. Тебе же неплохо удалось поспать в поезде, правда?

* * *

Маленький носильщик, внимательно прислушивавшийся к этим переговорам, инстинктивно понял, с какой стороны дует ветер, и еще до того, как получил какие-либо распоряжения, почувствовав, как вместе с надеждой к нему возвращаются силы и энергия, решительно двинулся к элегантному швейцару и освободил его от чемоданов, которые благополучно переселились на его тележку. А я вдруг понял, что и сам я в этой ситуации не что иное, как разновидность багажа, и значу не больше, чем безмолвное дитя. Им, похоже, и в голову не пришло спросить меня, что я думаю, поинтересоваться, не устал ли я и не предпочитаю ли просто остаться в гостиничном номере. Я ответил на обращенную ко мне улыбку мрачным взглядом и вскинул на плечо рюкзак с медикаментами, как бы говоря этим: «У меня нет выбора. Кто я здесь? Просто наемная сила».

Я увидел, что мой мрачный взгляд был воспринят женой Лазара как оскорбление. Повернувшись ко мне, она сказала:

— Быть может, вы предпочли бы остаться здесь?

— Какое значение имеет то, что я предпочел бы? — ответил я с горькой улыбкой. И увидел, что эта решительная женщина поражена моим ответом в самое сердце, как если бы получила подтверждение, что я намеренно оскорбил ее. Она покраснела.

— Почему вы сказали это? — В ее голосе чувство оскорбленного достоинства звучало совершенно явственно. — Почему? Ведь все говорят, что следует останавливаться как можно ближе к реке, там, откуда все ритуальные церемонии видны лучше всего. А поскольку мы уже оказались здесь столь ненадолго, мы просто обязаны не пропустить самого главного… и, уж по крайней мере, быть поблизости или просто увидеть все происходящее своими глазами. Разве не так? Я не права?

Она была права. Но прежде чем мы добрались до Ганга и увидели массивную серую пристань, омываемую его волнами, нам пришлось проделать неближний путь по продуваемым ветром аллеям, настолько запруженным толпами туристов и паломников, натрудивших, как и мы, плечи огромными рюкзаками, и настолько узким, что наш носильщик вынужден был в конце концов оставить свою тележку в одной из крошечных лавчонок и нанять двоих босоногих мальчуганов, сопровождавших нас от самой железнодорожной станции в надежде помочь нам в переноске хоть какой-то части нашего багажа; теперь их упорство было вознаграждено.

Было уже четыре часа дня, и в воздухе повеяло прохладой. Плотная толпа паломников и туристов, распевая песни и аккомпанируя себе на музыкальных инструментах, целеустремленно двигалась к реке; здесь и там из-под огромных туристских рюкзаков проглядывали молодые лица. Толпа была слева от нас и такая же толпа была справа; время от времени я ловил на себе чей-то дружелюбный взгляд, улыбку или ободряющий жест, как если бы я был одним из них и уж, конечно, никому из них не приходило в голову, что мой рюкзак битком набит медицинскими принадлежностями и медикаментами; равным образом, полагаю я, никому из них не могло прийти в голову, что я вовсе не свободен, как они, а обязан следовать за парой медлительных грузных господ в пропыленных серых комбинезонах. Лазар выглядел утомленным и озабоченным. Он мужественно переносил толчки и в свою очередь толкал других, шагая впереди нас на несколько шагов, с тем чтобы не потерять из виду сопровождавших нас сорванцов, которые вполне могли исчезнуть среди десятков и десятков таких же малышей, облепивших раскаленную солнцем пристань. Река была уже совсем рядом, пыль от сотен и сотен паломников становилась все гуще, а сама толпа — все плотнее. Время от времени тонкая темная рука касалась моего плеча, прося уступить дорогу плывущему на вытянутых руках телу, завернутому в белые или желтые, развевающиеся по ветру одежды; телу, которое, казалось, плыло по воздуху, подчиняясь собственной воле над морем голов, окружавших нас. Я перехватил взгляд жены Лазара, которая шла позади нас, лавируя между зловонными потоками нечистот и осклизлыми коровьими лепешками; медленно, но легко, в своих элегантных туфлях на низком каблуке, не отрывая при этом взгляда, лишенного обычной легкомысленной насмешливости, от мертвых тел, проплывающих аллеями к реке, чтобы быть преданными пламени на ее берегу. Похоже, что в эту минуту она сожалела о своем упрямстве, подумалось мне, и, вероятно, заметив на моем лице насмешливую ухмылку, она остановилась на мгновенье и крикнула мужу, чтобы он чуть притормозил. Но Лазар был слишком одержим желанием не потерять из виду носильщиков, пересекавших в этот момент дворы, минуя беседки, скрывавшие аляповато и кричаще раскрашенные статуи безымянных отшельников. В конце концов все это привело нас в какую-то боковую аллею, где стоял ветхий, но, надо признать, все еще довольно привлекательный на вид сельский дом, окруженный запыленными деревьями, с аккуратными крошечными огородиками, разместившимися между ними. У входа в дом, который был украшен маленькими темными статуэтками, оказавшимися не чем иным, как разновидностями мужских органов размножения, окрашенных в красные и черные цвета (Лазар воззрился на них в полном изумлении), небольшая кучка индусов стояла безмолвно, явно поджидая малорослого носильщика и новых постояльцев, которых он должен был доставить с железнодорожной станции. Не тратя лишних слов на переговоры с нами, они быстро отослали обратно сопровождавших нас подростков, взяли наши чемоданы, помогли мне сбросить с плеч рюкзак и повели нас вверх на три пролета по ступеням, покрытым обшарпанной ковровой дорожкой, минуя комнаты, уже полные постояльцев. На третьем этаже нас ввели в большую темную комнату, устланную разноцветными циновками из соломы, в которой стояли две огромных кровати; был здесь и туалет, и пара плетеных кресел; не теряя ни минуты, наши сопровождающие раздвинули шторы и вывели нас наружу, на маленький балкон, сплошь уставленный горшками цветов, что по мнению наших хозяев безусловно оправдывало сам факт нашего здесь появления, поскольку соответствовало в точности тем обещаниям, о которых говорил наш носильщик на железнодорожной станции. И кто, в самом деле, мог представить тогда, что, пробившись сквозь лабиринт узких, продуваемых ветром аллей, мы, в конечном итоге, окажемся перед непередаваемо прекрасным видом великого Ганга, простершегося от горизонта до горизонта; окажемся в самой сердцевине священного этого места, сверкающего в багровеющем свете близкого уже вечера.

Жена Лазара исторгла из своей груди крик восторга, предназначавшийся, как мне показалось, для индусов и, безусловно, им польстивший. Лазар осторожно перемещался по балюстраде, смотрел на открывшуюся перед ним картину и чему-то задумчиво улыбался. Внезапно мне стала понятной тайная сила, скрытая в его жене, равно как и то, почему он так быстро уступил ей в вопросе о поиске другой гостиницы: он столь глубоко верил в присущую ей интуицию, касающуюся людей, что без сопротивления принял и ее веру в маленького носильщика, пообещавшего доставить нас в место, откуда откроется нам лучший из возможных обзоров Ганга и прилегающих окрестностей. Не исключено также, что решающую роль в принятии подобного решения сыграло то, что при этом экономилась ощутимая сумма денег, ибо, как я заметил уже раньше, несмотря на тщательные расчеты предстоящих на путешествие расходов, Лазар был вовсе не безразличен к величине этих расходов в реальности. Весьма значительная сумма была уже потрачена на наше путешествие, и никто не мог бы сказать наперед, сколько денег еще предстояло потратить на обратном пути, когда с нами будет заболевшая девушка. Каким образом сможем мы дотащить ее до обычной гостиницы сквозь все эти заросшие и узкие аллеи, какой бы красоты вид с балкона не ожидал ее потом — вид, которым жена Лазара продолжала, к вящему удовольствию владельцев отеля, восхищаться?

Но только в этот момент владельцы гостиницы вдруг уразумели, что нам нужны две комнаты. Коротышка-носильщик принял нас за семью, превратив меня в сына Лазаров, проводящего отпуск в сопровождении родителей. И даже после того, как они поняли свою ошибку, узнав, что я всего лишь врач, сопровождающий чету Лазаров до Гаи, они не в состоянии были понять, почему нам понадобилась еще одна комната. Они вынесут одну из кроватей, придвинут другую к стене, а посередине огромной комнаты поставят ширму.

Лазар смотрел на меня. Мне следовало отказаться в ту же минуту, но я хотел, чтобы не я, а он потребовал еще одну комнату. Сама мысль о том, чтобы провести целую ночь в одной комнате с ними… это уже было слишком. Лазары, судя по всему, тоже были не в восторге от подобной идеи.

— Нет, — твердо сказал Лазар. — Мы получим для него другую комнату. Пусть даже не такую большую…

Но оказалось, что все номера в гостинице были заполнены, и единственный выход из положения выглядел так: поместить меня в отдельную пристройку, которую всякий назвал бы просто сараем; строение это примыкало вплотную к другой пристройке, служившей общежитием для одиноких паломников со скромным бюджетом.

Неожиданно я испытал какое-то подобие злобы по отношению к жене Лазара, притащившей нас сюда, однако я не произнес ни слова и снова вскинул на плечи свой рюкзак, решив, что лучше пойду спать в сарай, чем всю ночь слушать их интимную воркотню. Но она, почувствовав свою вину и оскорбленная в лучших чувствах, отреагировала с неожиданной страстностью. Мысль о том, что они останутся здесь с фантастическим видом на священную реку, в то время как я окажусь в заброшенном сарае возле общежития, мысль эта показалась ей настолько несправедливой, что она немедленно принялась убеждать меня остаться с ними.

— В чем дело? Что это для вас? В огромной комнате нам лично потребуется совсем немного места, а кроме того слуги сейчас принесут большую ширму. Почему вы хотите лишить себя такого необыкновенного зрелища — вида на реку и причалы? Ведь это как раз то, зачем мы в первую очередь и забрались сюда, не так ли? Мне не хотелось бы, чтобы у вас создалось мнение, что мы вас бросили одного…

— Я вовсе не чувствую себя одиноким и брошенным, — возразил я с несколько надменной улыбкой, но она предпочла не понять, на что я намекаю, и с прежним напором продолжала:

— Впервые в жизни вы получили возможность увидеть все это великолепие. Эту красоту… Какое значение имеет комната? Важно лишь, что именно вы можете увидеть, оставаясь в ней. Этот божественный вид, эту реку, эти причалы, этих паломников… и эту накрывшую нас ночь! Что заставляет вас спать в каком-то забытом богом углу? Вы достойны самого лучшего. — А затем она неожиданно добавила: — Что вас беспокоит на самом деле? Если мне не изменяет память, прошлую ночь мы все трое провели вместе со старым индусом в одном очень тесном купе…

Лазар все это время хранил молчание с хмурым видом, явно показывавшим, что ему совсем не нравится привычка жены усложнять ситуацию. Но она с беспомощным выражением лица обратилась к нему в надежде, что ему удастся склонить меня; в подтверждение своей просьбы она тихонько коснулась его рукава, и Лазар тихо произнес:

— Оставь его, Дори. Он сам в состоянии решить, где именно он предпочитает провести эту ночь, и, пожалуйста, перестань его дергать.

На что она ответила мужу:

— Нет. Это нечестно. Нечестно, чтобы он спал черт знает где со всеми этими бродягами. — И тут же, безо всякого перехода (похоже, что она на самом деле была перевозбуждена) заявила, что мы должны немедленно отправиться на поиски нового отеля, который удовлетворил бы нас всех, раз уж я так упорно отказываюсь разделить с ними этот номер.

И в этот момент я перехватил устремленный на меня взгляд Лазара, полный отчаяния.

— И в самом деле — почему бы вам не провести эту ночь вместе с нами? Если вы согласитесь, будут сами собой решены все проблемы. Завтра утром мы уедем отсюда… Здесь такой чудный воздух… и бесподобный вид.

Его глаза глубоко запали, а кожа выглядела настолько серой, что на мгновение у меня вновь мелькнула мысль, что со здоровьем у него не все в порядке. Тем временем индусы решили за нас все наши проблемы, и двое парней, сверкая ослепительно белой улыбкой, притащили раскладушку и большую красную ширму, украшенную орнаментом из змей, и жена Лазара без дальнейших церемоний указала им место у окна, где они поставили эту раскладушку и развернули ширму. Лишь после всего этого она повернулась ко мне и сказала:

— Вот тут, за ширмой, можете оставить свой рюкзак. И ради бога, не беспокойтесь — мы будем вести себя тише, чем мыши… вы даже не поймете, в комнате мы или нет.

И я сдался. Вид, открывавшийся с маленького балкона был настолько ошеломляющим и великолепным, включая изобилие цветочных горшков, и так все это вместе взятое отличалось от стиснутости нашего бытия в железнодорожном вагоне во время долгого нашего путешествия, что я не смог заставить себя только из нежелания оставаться с Лазарами в одной комнате отказаться от всего этого, — в особенности, зная, что жена Лазара не успокоится, пока не переберет все существующие в округе гостиницы в поисках подходящего номера для меня. А кроме того мне было очень жаль самого Лазара, выглядевшего совершенно изнуренным. Но и при этом, даже если я принял решение переночевать с ними в одной комнате, это вовсе не обязывало меня сейчас прятаться за ширмой на огромной кровати, ожидая, пока они переоденутся, примут душ, стараясь при этом каким-то нечаянным образом не показаться мне на глаза. И хотя собственная моя одежда была столь же пропитана пылью и я тоже больше всего хотел бы постоять под душем и переодеться, я тут же заявил, что намерен совершить небольшую ознакомительную прогулку и посмотреть поближе на толпы бесчисленных паломников, погружающихся в воды Ганга, и увидеть, если повезет, еще до наступления темноты, ритуальную кремацию, известную как «огненные плоты», обязательно упоминаемые во всех путеводителях. Лазар, который уже успел освободиться от обуви и рубашки и теперь был занят тем, что массировал свой большой живот, произнес с усталой улыбкой:

— Даже если вы совершенно уверены, что не заблудитесь, как это случилось с нами, сделайте, пожалуйста, одолжение и сообщайте нам время от времени, где вы находитесь, потому что я не заметил поблизости ни единой улицы… Ведь вокруг все — одно сплошное пространство, и если вы случайно здесь потеряетесь, вам придется, как минимум, воплотиться в кого-нибудь другого, рожденного в этих краях. Без этого мы рискуем никогда больше вас не увидеть.

И тут все мы разом расхохотались. И примирились, простив друг другу собственную упертость. Я пообещал вернуться к определенному времени, как если бы Лазары и впрямь были моими родителями.

Когда я спустился в маленький садик перед фасадом гостиницы и посмотрел на лабиринт галерей, беседок, двориков и навесов, окружавших меня, то на какой-то момент испугался, что никогда уже не найду обратного пути. И решил найти какого-нибудь юношу, или девушку, которые послужили бы мне проводниками в этой путанице. И тут под одним из деревьев я заметил маленького носильщика; он сидел в окружении приятелей и ужинал. И хотя его английский язык весьма условно можно было признать таковым, я попросил его довести меня до реки, потому что он все-таки произвел на меня хорошее впечатление не только своей расторопностью, так понравившейся жене Лазара, но и своей деликатностью и тактом. Я не сомневался, что он доставит меня обратно в гостиницу живым и невредимым. И странно, при мысли о гостинице я ощутил что-то вроде укола в сердце — чувство, происхождение которого для меня самого явилось загадкой.

И в самом деле, он ловко довел меня до уреза воды, а затем и к причалу, который он называл Лалита. Нам пришлось спуститься по множеству полуобломанных ступеней, пробираясь сквозь разноцветные толпы обдававших нас своим особым запахом паломников, браминов и нищих. А затем, безо всякого предупреждения, носильщик водрузил меня на борт лодки, в которой уже находились двое молодых скандинавов. Вслед за этим мы толкнулись… и течение понесло нас неспешно к середине реки, откуда священные ритуалы проглядывались лучше всего. Мы видели женщин, закутанных в сари, изящно и безмолвно погружавшихся в священные воды, придерживая при этом обеими руками свои распущенные волосы; мы видели полуголых мужчин, уходящих глубоко под воду, — и долгие минуты проходили до тех пор, пока там, в глубине, свершалось ритуальное омовение, после которого они появлялись вновь. В отдалении по берегам реки мы видели множество причалов и пристаней, на которых теснились толпы паломников, каждый из которых истово свершал свои религиозные обряды; меня поразило какое-то возбужденное безмолвие, царившее над всем. А вслед за этим, в сгущающихся сумерках громкоговорители, хрипя, затянули долгие песнопения-мантры, и огромное количество купальщиков стали выходить из воды к кромке берега или к ступенькам, дабы присоединить свой голос к молитвам, сопровождая пение сложными упражнениями йоги. Лодочник отложил весла и опустился на колени, молясь вместе со всеми, в то время как лодка миновала очередной причал, где кольца белого дыма поднимались над пламенем огромного погребального костра. Оба молодых скандинава и я, не отрываясь, смотрели на лодочника, совершенно ушедшего в свою молитву, в то время как сама лодка, изменив направление и двигаясь бесцельно посередине реки, дала нам возможность заметить, что в то время, как один ее берег был густо усеян толпами народа, теснившимися на причалах и по кромке реки, равно как и на ступенях крепостных стен и храмов, другой, противоположный берег, был покинут людьми и абсолютно пуст, не обнаруживая ни единого строения, ни хотя бы одной человеческой фигуры: все сущее словно растворилось в пустоте небес, как если бы оно испарилось и кануло в небытие прямо посередине реки, превратившись в ничто. Когда пение наконец прекратилось, лодочник поднялся с колен и снова взялся за весла, глядя перед собой затуманенным взором. Я обратился к нему дружеским тоном и сказал: «SHIVA».

Я сказал так, вычитав из путеводителя, который Лазар держал при себе, что Варанаси являлся, так сказать, отчим домом бога Шивы (что означает «Разрушитель»). Темное лицо лодочника немедленно наполнилось живейшим интересом, и он закивал изо всех сил, но при этом не преминул поправить меня «Вишванат», выпустив весла, он раскинул широко руки, как бы приглашая обнять всю Вселенную. «Вишванат», — повторил он, как бы подчеркивая, что это имя больше и важнее, чем Шива. Аккуратно дотронувшись пальцем до точки, расположенной у меня на лбу на месте «третьего глаза», я мягко произнес еще раз: «Шива. Шива?» Оба молодых скандинава взирали на нас, выпучив глаза. Но лодочник твердо стоял на своем, хотя заметно было, что он польщен моей осведомленностью. Тем не менее он вновь поправил меня — «триамбака, триамбака» — и опять повторил: «Вишванат, Вишванат». Заметив, что я разочарован услышанным, он, в конце концов, покорно согласился со мной и произнес с застенчивой улыбкой: «Да. И Шива тоже. И Шива тоже».

* * *

Когда окончательно стемнело, коротышка-носильщик привел меня к одному из помостов, где тела умерших предавались огню.

Впервые я увидел, как люди несли цветы и сласти, чтобы бросить их в пожарище, после чего, стоя в некотором отдалении, поскольку коротышка попросил меня не приближаться к огню слишком близко, я долго стоял, наблюдая, как ритуальный огонь пожирает тела, в то время как семья покойного, усевшись в кружок, тихо напевала священную мантру. Так я дождался момента, когда ритуальный костер погас, и в темноте, разгоняемой лишь светом факелов, все родные, поднявшись, встали кругом, собирая ритуальный пепел, в то время как один из них разбивал кости черепа, чтобы освобожденная душа усопшего обрела покой в водах Ганга; весь пепел должен был последовать туда же. Только после этой операции я мог вернуться в свой отель, окутанный темнотой. Я дал носильщику несколько рупий, и он поблагодарил меня, сложив ладони вместе и приложив их к груди. Но и после этого он не оставил меня, поскольку не был уверен, что я найду нужную мне дверь, а потому сопроводил меня по невидимым в темноте ступеням до тех пор, пока я не уткнулся носом в дверь нашего номера. Тихонько постучав, я заявил о своем возвращении, а не услышав ничего в ответ, слегка приоткрыл дверь. В комнате было темно, и огромные кровати были пусты. Похоже, что в мое отсутствие Лазары совершили перестановку. На балконе я разглядел два грузных силуэта. Подойдя ближе, я понял, что они недавно приняли душ, их волосы еще не просохли. Все, что осталось от великолепного вида, открывавшегося с балкона несколькими часами ранее, сейчас было накрыто густым покрывалом тьмы, в которой исчезли и храмы, и причалы, и только здесь и там несколько одиночных факелов высвечивали прибрежные заросли Ганга, бросая причудливые колеблющиеся тени. Рядом с Лазарами находилась скамейка, покрытая куском расшитой материи; на скамейке стояло несколько тарелок с остатками ужина. Они не заметили моего появления, глубоко погруженные в какой-то разговор. Я тихонечко постучал в балконную дверь, и они оба тут же повернулись в сторону стука; улыбка на их лицах давала мне все основания предполагать, что они и в самом деле рады меня видеть, — ни дать ни взять родители, дождавшиеся своего сына. Выходило, что все это время они не покидали своего номера, оставаясь на маленьком балконе, наслаждаясь открывающимся видом.

— Так все это время вы и на самом деле провели на балконе? — удивился я.

— Мы не так молоды, как хотелось бы, — благодушно ответил Лазар, — и балкон доказывает это с полной очевидностью. — Он пребывал в хорошем настроении, не в последнюю очередь благодаря тому очевидному факту, что я ухитрился не потеряться.

Его жена пригласила меня присесть рядом с ними и рассказать обо всем, что я видел у реки, но Лазар, поднявшись, спросил, ел ли я что-нибудь за это время. Мне пришлось задуматься, я не ощущал голода, но когда через несколько минут я отрицательно покачал головой, он сказал жене, чтобы она убрала со скамьи тарелки с остатками еды.

— Мы собирались кое-что оставить вам, — извиняющимся голосом произнес Лазар, — но вы ведь предпочитаете есть в одиночестве, правда?

Его жена добавила:

— Ничего странного. Мы сейчас спустимся и закажем для него что-нибудь. Чего бы вы хотели поесть?

— Чего бы я хотел? — повторил я за ней. — А что у них здесь имеется? — И когда они принялись мне объяснять, я перебил их и добавил: — На самом деле мне все равно. Что-нибудь полегче. А вообще — все, что вы сумеете раздобыть. На самом деле… мне все равно. Я и есть-то по-настоящему не хочу… сам не знаю, почему…

— Может быть, душа индийского факира уже переселилась в вас, и с этого момента вы будете довольствоваться голодной диетой, — сказал Лазар, хохотнув; по всему идея моей реинкарнации показалась ему очень забавной.

Затем оба в один голос заговорили:

— Идите и заберитесь в ванную. А мы тем временем спустимся и раздобудем для вас какой-нибудь еды. Может быть, вы сами забыли, но сейчас канун субботы… — С этим они удалились, дав мне возможность раздеться и вымыться, наслаждаясь тишиной и покоем. Как ни странно, я не чувствовал себя грязным и провонявшим, пусть даже мои брюки были мокрыми после посещения реки и я ухитрился забрызгать туфли коровьим навозом; казалось, что пребывание в лодке очистило меня, как если бы я тоже погружался в воды Ганга, а долгое созерцание ритуального сожжения с последующим превращением в пыль прогоревшего черепа наполнило меня очищающим чувством глубокой тайны, заставившей забыть о голоде и сделать невосприимчивым к любой грязи. Но мне не хотелось обижать чету Лазаров, и я быстро вымылся в холодной воде, закончив водные процедуры незадолго до их возвращения. Мне еще пришлось подождать, пока они появились с корзиной фруктов и сластей, с горкой свежеиспеченных лепешек — чапати, вместе с глубоким блюдом пышущего жаром риса, перемешанного с кусочками жареной баранины; но самым удивительным было то, что не жена Лазара, а он сам настоятельно требовал, чтобы я поел — с отцовской, до абсурда настоятельной заботливостью, стараясь поднять утраченный мной аппетит и раз за разом пытаясь добавить мне на тарелку еще порцию-другую. Выглядело это так, как если бы вся огромная больница, подлежавшая его заботам, сузилась вдруг до попечительства над одним человекам. Надо мной.

Его жена расположилась напротив меня, ее живот поднимался и опускался, длинные ноги были скрещены; затягиваясь тонкой сигаретой, она изучала меня. Когда я начал описывать, как родственники разбивают прогоревший череп для того, чтобы душа смогла освободиться, ее лицо передернулось от испуга.

— Это просто ужасно! Зачем вы смотрели?

Но Лазар понял меня.

— Звучит впечатляюще! Мне хотелось бы, чтобы и мы могли это увидеть, — сказал он, как если бы он и впрямь сожалел, что следующим утром мы должны были уехать в Гаю.

— Завтра?

— Мы должны были задержаться в Нью-Дели и дождаться прямого рейса. И это то, что нам еще предстоит сделать, — сказала его жена. — А что скажете вы? — спросила она меня так, как если бы я произнес что-то неприемлемое для нее. При этом она взяла тлеющий окурок и швырнула его через балюстраду. Вскочив, Лазар попытался пристыдить ее:

— Дори, ты с ума сошла! Там внизу полно людей. Нам не хватало только устроить здесь пожар. Ты хочешь, чтобы кто-нибудь сгорел?

— Люди не горят так уж быстро. — Она рассмеялась, но взглянув на мое мрачное лицо, вежливо добавила: — Я вижу, вы чем-то разочарованы?

— Немного, — сказал я.

Ее очки сверкнули в темноте.

— Немного, — повторил я. — Но пусть вас это не тревожит. Я понял, что вы хотели сказать.

— Поняли?

— Так мне, по крайней мере, показалось, — запинаясь произнес я. — Мне кажется… мне кажется, вам стоило бы самой спуститься к реке… потому что с балкона вы не можете чувствовать того, что почувствуете там, у реки… почувствовать суть вещей.

— Что вы имеете в виду, когда говорите «суть вещей»? — Она выпрямилась, и в этом движении я уловил странную ярость. — Сгорающие тела?

— Нет, — ответил я ей. — Нет. Но есть во всем этом здесь какая-то странная энергия… нет, какая-то сила. Что-то очень древнее. Я затрудняюсь сказать более определенно. Что-то очень древнее — я имею в виду не исторические развалины, как в Израиле… Это не история… это реальность. Если вы спуститесь вниз, вы поймете, вы почувствуете, что здесь происходит… эти ритуальные очищения, эти кремации… это происходит так вот уже тысячи и тысячи лет… и, кажется, это происходило и будет происходить всегда…

Теперь уже другая улыбка была на лице жены Лазара. Не просто какая-то безличная, автоматическая улыбка, нет… в этой была некая задумчивость, как если бы ее вдруг удивило нечто. Но удивило не то, что я сказал, а я сам. Здесь я почувствовал, что совершаю ошибку, высказывая вслух свои чувства к ним, что дает им в свою очередь (а особенно ей) некое разрешение вмешиваться в мою частную жизнь, — как в том случае, когда она решала, следует ли мне оставаться на ночь в одной с ними комнате, — нечто, чего мои собственные родители никогда бы не сделали. И, чтобы остановить ее, я решил не давать ей еще раз возможности допрашивать меня, а наоборот… и я стал расспрашивать ее… расспрашивать об их заболевшей дочери, о которой до этой минуты никто почему-то ни разу не вспомнил, как если бы между нами существовала молчаливая договоренность не упоминать о ней. Страдала ли она в прошлом от каких-либо серьезных заболеваний? Была ли она когда-нибудь госпитализирована?

Когда подошло время отхода ко сну, мы поставили между кроватями ширму, и я в своей пижаме улегся на раскладушке, такой узкой, что годилась лишь для того, чтобы какой-нибудь тощий индус, решивший уморить себя голодом, забылся на ней последним сном. С другой половины комнаты донесся какой-то шум, затем я услышал, как они двигают кровать, и наконец они выключили и без того слабый свет, после чего она внезапно произнесла «Доброй ночи!», а ее муж сказал: «Ш-ш-ш, тихо! Он уже уснул». Но я подал свою реплику слабым голосом: «Доброй ночи», испугавшись внезапно того, что им может прийти в голову заняться любовью в середине ночи. Вечером, на балконе они выглядели очень возбужденными, и можно было понять, что они до сих пор любят друг друга. «Но как бы то ни было, — думал я, — они не должны заниматься этим при мне». И я начал шумно ворочаться в темноте на моем узком ложе, пока мягкое и ритмичное посапывание не донеслось с той стороны ширмы, давая мне знать, что она спит — ее легкий храп запомнился мне еще по совместному путешествию в поезде. Я ждал, что он остановит ее, но он внезапно поднялся и налил себе стакан воды, после чего вышел на балкон. Я заснул еще до того, как он вернулся обратно, но проспал едва ли не пару часов, поскольку незадолго до рассвета небольшой оркестр грянул во все свои флейты и барабаны прямо перед входом в гостиницу. Один из музыкантов напоследок разразился арией… словом, когда этот шумовой балаган удалился, я мог быть уверен, что Лазары, как и я, давно уже лишены благодати сна. Внезапно я услышал, как миссис Лазар проворковала пришептывающим голосом:

— Ты меня любишь?

Обращен вопрос, само собой разумеется, был к ее мужу. Он и ответил на этот вопрос с удивившим меня равнодушием:

— Нет. — Но миссис Лазар, похоже, этот ответ не обескуражил. Тем же мягким, переливающимся, неизвестным мне доселе голосом она продолжала:

— Но ты обязан…

— Обязан? Почему? — Теперь уже в его тоне явно проступало подчеркнутое удивление.

— Потому.

— И все же?

— Потому, что я очень мила.

— И при этом ужасно упряма, — сурово сказал мистер Лазар.

— Я совсем, ни капельки, не ужасна, — игриво возразила миссис Лазар. Но ее муж был непреклонен.

— Ты не только ужасно упряма. Ты неисправима. Ты засунула нас всех в эту чертову комнату, и несчастный парень вынужден спать здесь, вместе с нами, как последняя собака.

— Почему «как собака»? — В этот момент она была захвачена врасплох, но не потеряла самоуверенности. — Какие у тебя основания для того, чтобы говорить подобное? Ты что, не видишь, что он абсолютно счастлив и рад, что находится с нами, несмотря на то, что принадлежит к людям, старающимся не показывать свои чувства?

— Ш-ш-ш. — Внезапно Лазар занервничал. — Он может услышать нас.

— Ерунда, — сказала она. — Когда эти юнцы засыпают, их пушкой не разбудишь. Обними меня, быстрее. И давай спать… я боюсь даже думать о том, что ждет нас завтра.

Похоже, они начали целоваться — так мне, по крайней мере, показалось, и я тут же заворочался в постели, надеясь остановить их. Они услышали меня, потому что шуршание тут же прекратилось, но снова погрузиться в сон я больше не смог. И спустя какое-то время, я встал и пошел, ступая босыми ногами и стараясь не смотреть в сторону двух кроватей, которые несомненно стояли ближе друг к другу, чем с вечера, омываемые светом огромной луны, медленно поднимавшейся над далеким берегом Ганга.

* * *

Поутру они безжалостно разбудили меня и заставили позавтракать тем, что уже было приготовлено на балконном столике. Их багаж уже был собран, и они собирались спуститься к реке с первыми лучами солнца, чтобы посмотреть, как пилигримы будут совершать первое погружение в воды реки. Вскоре двое пожилых индусов пришли за нашим багажом, погрузили его внизу на ручную тележку и повели нас к железнодорожной станции сквозь поток пилигримов, только что прибывших ночным поездом и спешивших к реке. Опять меня посетило чувство, что я нахожусь в очень старинном месте, которое находится именно здесь, в этой грязной человеческой толпе, среди строптивых коров, бредущих посреди аллей; в том самом месте, где этот мир и был изначально создан или, по крайне мере, откуда он начал расширяться после Большого взрыва. Когда мы добрались до сумасшедшей толчеи станции, я, словно по волшебству, увидел вдруг на некотором расстоянии вчерашнего миниатюрного носильщика с огромным сундуком на спине, ведущего двух пожилых туристок в больших соломенных шляпах — возможно, им предстояло занять ту комнату, которую мы только что освободили. Я не мог сдержаться и поспешил к нему, чтобы попрощаться; к моему изумлению мадам Лазар последовала за мной. Крохотный носильщик был, видимо, тронут этим жестом с нашей стороны; во всяком случае, он спустил сундук со своей спины прямо в середину навозной кучи и, сложив вместе ладони в индийском приветствии, на своем убогом английском произнес: «Возвращайтесь в Варанаси еще раз. Вы ничего еще не видели».

В поезде, двигавшемся на восток, нам пришлось делить купе с двумя братьями в белых костюмах, возвращавшимися домой, в Калькутту, после того как они кремировали тело своего отца. В десять утра, после того как поезд отошел от станции, они протянули мне и Лазару свои визитные карточки, а когда мы узнали, что один из братьев был доктором, Лазар тут же рассказал им о цели нашего путешествия и спросил, знают ли они что-нибудь о госпитале в Гае. Преисполнившись любопытства и интереса, они осыпали нас советами и идеями. Госпиталя в Гае они никогда не видели, но что они знали точно, что это маленькая больница, испытывающая по причине бедности нехватку лекарств и медикаментов настолько, что вынуждены посылать образцы проб на анализ в частные лаборатории Калькутты, — это доктор знал от своего компаньона совершенно точно. Они посоветовали забрать из больницы нашу Эйнат как можно скорее и перевести ее в больницу Калькутты, где уровень обслуживания был неизмеримо выше. В связи с этим Лазар сообщил им, что я также являюсь врачом, что мы везем с собой все необходимые медикаменты и лекарства, что у нас нет ни малейшего желания выбирать между больницами в Индии… единственной нашей задачей, продолжал Лазар, является поскорее добраться до заболевшей девушки и забрать ее домой, в Израиль. Эта мысль была им вполне понятна, и они пожелали нам удачи. Единственное, о чем они попросили, это показать им наше снаряжение. Лазару, похоже, тоже хотелось посмотреть, чем мы располагаем для спасения его дочери, а потому я раскрыл свой рюкзак и продемонстрировал его содержимое, объясняя, что означает каждый экспонат. Индийцы слушали внимательно, как если бы я читал им лекцию. Лазар же брал в руки очередной предмет и тщательно исследовал его, всякий раз расспрашивая меня о его назначении и о том, в каких случаях его применяют; выглядело это так, словно он полагал, будто после этих расспросов он глубже познает тонкости работы в его больнице, а поняв, сможет лучше контролировать ход дел. Его жена сидела с отсутствующим, рассеянным видом, утратив свои обычные живость и веселье, как если бы приближающаяся встреча с дочерью наполняла ее страхом. Я измерил давление у Лазара — по его просьбе; оно было высоким — сто семьдесят на сто десять, — но я не хотел пугать его прежде, чем он увидит свою дочь, а потому назвал ему более низкие показатели. Затем индийский доктор попросил мой сфигмоманометр и измерил давление у своего брата и себя самого, но результатов этих измерений не сообщил мне — может быть, потому, что я сам не спросил.

Когда мы покинули рано утром на станции Гая наш поезд, распрощавшись с двумя индийцами, снова вручившими нам свои визитные карточки, еще раз напомнив, что мы всегда сможем найти их в Калькутте, мы почувствовали, что заключительная часть нашего путешествия прошла достаточно комфортабельно, и поздравили сами себя с той легкостью, с которой мы достигли точки, казавшейся нам такой далекой, когда мы рассматривали ее на карте, лежавшей на столике в гостиной Лазаров.

— Итак, это и есть Гая. Что за дыра… — пробормотал Лазар, пока мы, стоя возле станции, созерцали странную, абсолютно не свойственную Индии, пустоту вокруг нас.

Все, что мы могли увидеть, это невысокие желтые холмы и землю, покрытую сухой и твердой коркой. Еще не проснувшийся носильщик, появившийся перед нами, нехотя приблизился к нам, но когда он услышал, куда мы хотим попасть, он вернулся обратно и передал нас в более энергичные руки своего приятеля, который и доставил нас к больнице, оказавшейся просто трехэтажной небольшой постройкой, обмазанной бледно-коричневой глиной.

— Вы идите вовнутрь, а я подожду вас снаружи около багажа, — сказал я Лазару. — И не говорите им, что вы привезли с собою врача, иначе вы заставите весь персонал нервничать.

Лазар бросил на меня проницательный взгляд и сказал:

— Вы правы. Совершенно правы. Очень правильная мысль.

А я, увидев лицо его жены, бледное, усталое и злое, безо всякого макияжа, в темных очках, скрывавших ее неулыбчивые глаза, я сказал:

— Не пугайтесь, если она пожелтела и даже позеленела. Это гепатит, и цвет не говорит о степени опасности.

Они благодарно кивнули и вошли внутрь. Я опустился на землю возле разрушенного фонтана, вытянулся возле одного из чемоданов и приготовился к долгому ожиданию. «Ладно, — подумал я, — в конце концов можно считать, что я просто дежурю. Жаль только, что некому отметить время моего дежурства».

Спустя пятнадцать минут они вышли из больницы в состоянии крайнего возбуждения. Оказалось, что дочери их здесь нет, потому что неделей раньше она была переведена в Бодхгаю, в десяти милях от Гаи, ибо не было больше причин держать ее в тамошней больнице, поскольку состояние ее улучшилось, а может быть, потому, что здесь, в Гае, местные врачи исчерпали свои возможности.

Охваченные паникой, Лазары наняли авторикшу, и мы поспешили в Бодхгаю по проселочной дороге, змеившейся среди зеленеющих полей. Легкий ветерок обвевал наши лица все это время; а над безмолвным горизонтом, огромное индийское солнце цвета желтка все стояло и стояло, упрямо отказываясь заходить.

Примерно через полчаса мы добрались до Бодхгаи, которая оказалась уютным прибежищем для верующих, в Бодхгаю, полную зелени, с пыльной дорогой, ведущей от одного буддистского монастыря к другому. Похоже, что мы были единственными европейцами здесь. Ни туристов, ни пилигримов мы не заметили. Безо всякого труда мы нашли и нужный нам монастырь; вход в него был образован зелеными растениями, обвивавшими большую дверь. Несколько таиландских монахов поджидали нас, поскольку телеграмма, посланная в больницу из Израиля, гарантировала им, что их пациентка — вовсе не аноним и что кто-нибудь обязательно и в самом скором времени явится за ней. Я снова остановился во дворе и заявил, что останусь снаружи с багажом все то время, которое Лазары проведут внутри, но жена Лазара настояла на том, чтобы на этот раз я пошел вместе с ними, поскольку она не может встретиться со своей больной дочерью без врача, который был бы рядом. А потому мы вошли со всем своим багажом, ибо Лазар отказывался расстаться с ним даже в буддистском монастыре, и нас повели бесчисленными коридорами, украшенными статуэтками богов, в сумрачный зал ожидания, заваленный огромными рюкзаками и свернутыми спальными мешками. Две молодые японки, сидевшие возле газовой плиты и пившие чай, поднялись на ноги, стоило нам войти в комнату, и отошли в угол, где и остались, вежливо и почтительно склонив головы. Больная — коротко остриженная блондинка, изнуренная болезнью, лежала, свернувшись, в позе зародыша на спальном мешке, укрытая серой простыней; над ней свисала противомоскитная сетка. Ее кожа была сухой и зеленой, подобно листве; на правой ноге видна была грязная повязка.

Ее родители подошли и опустились рядом с ней на колени; переговариваясь тихими голосами, они касались ее рук, щек, пытались шутить, стараясь при этом не целовать ее. Жена Лазара пробовала вновь пустить в дело свою ослепительную улыбку — обычно это получалось у нее автоматически, но в данных обстоятельствах ее приветственная улыбка выглядела, как непонятная гримаса. Девушка лежала не двигаясь и не произнося ни слова, и в какой-то момент казалась рассерженной на родителей то ли за то, что они появились здесь слишком поздно, то ли за то, что они вообще появились. Я перехватил умоляющие взгляды Лазара и его жены, молча повернувшихся в мою сторону, взгляды, приглашавшие меня, врача, подойти к ним. Что я и сделал — подошел и наклонился над больной. Ее отец представил меня по полной форме, и девушка, повернула ко мне свое бледное зеленое лицо, которое, как я сразу отметил, было чистым и очень симпатичным. Несмотря на то, что я был для нее абсолютно незнакомым человеком, она постаралась улыбнуться мне, чего не дождались от нее родители. И зеленые всполохи в ее глазах напомнили мне другие глаза. Но не глаза ее отца или матери, а ее бабушки, той дамы, которая не так уж давно сидела в гостиной Лазаров, ожидая, по их словам, пока появлюсь я.

 

IV

Пришло ли время поговорить о любви? Для любовника, не слишком уверенного в своем статусе даже глубокой ночью, это побуждает его, сдерживая удары сердца, красться в темноте, ведомым инстинктом любви, как если бы он означал приближение к новому рабству, заставляющему отмеченного судьбой тащиться к новому року, новой неизбежной судьбе. А потому он уже не в состоянии уснуть и, охваченный ощущением рокового счастья, покидает постель, не в силах поверить до конца в предрешенность и многомерную значимость волнения, уже целиком завладевшего всем его существом, волнения, которое заставляет его пробираться сквозь темные комнаты этого дома, в тщетной попытке понять, что же именно стряслось с ним, вдребезги разбив глубокий сон. Ответ он находит на кухне, возле обеденного стола, и ответ этот — незнакомая маленькая девочка, о существовании которой он до этой секунды не подозревал; девочка, оставленная в его доме то ли кем-то из соседей, то ли служанкой, отвечающей за уборку, и почему-то забытая здесь. Облаченная в школьную форму с простеньким школьным значком, прикрепленным к груди английской булавкой, она сидела, склонившись над книжками в слабом свете луны, просочившимся сквозь оконную решетку, и трудилась над домашними уроками. Глядя на себя со стороны, он не без иронии прошептал: «Нет, это не я, это не со мной, со мной этого не могло случиться, чтобы мною овладела такая любовь, ведь я ничего о ней не знаю». Но, думая так, он продолжал бесшумно продвигаться за спиной этой девочки, которую так возжелало все его существо и которая в эту минуту не замечала его присутствия, продолжая рассматривать старый затрепанный атлас, весь в чернильных пятнах, держа в зубах карандаш со стирательной резинкой на конце. А он уже, затаив дыхание, не мог оторвать полного вожделения взгляда от ее шеи, походившей на стебель, нежный и чистый, но и поражавший в то же время своей зрелостью, вызывавшей еще большее вожделение при виде того, как она плавно уходила в блузку, неотъемлемый элемент школьной формы, которая после долгого школьного дня оставалась опрятной и свежей. И только когда он стиснул кулаки, изо всех сил стараясь не коснуться ее, не повернулась ли она в этот самый момент, чтобы взглянуть на него. Свободным движением она откинула назад свои кудри, отчего ее прекрасное и строгое лицо не обнаружило ни страха, ни удивления перед бесшумным появлением незваного гостя с ножом, пронзившим его сердце.

Но и в этом случае, когда боль разрывала его сердце, он все еще пытался разуверить себя самого. Этого не может быть, это несерьезно, это чертовщина, полуночное сумасшествие, морок, абсурд и легкомыслие, это попросту преступление, более того — безнадежное сумасшествие, обреченное исчезнуть в минуту, когда кто-нибудь появится и уведет ее отсюда. Но маленькая девочка одарила его дружеской, открытой улыбкой, не соответствовавшей ее юному возрасту, как если бы за те несколько секунд, что он стоял за ее спиной, восхищаясь стройностью и красотой ее юной шеи, она выросла и повзрослела, повзрослела и поняла столь многое о его чувствах, что его охватила паника, и он попытался спрятать охватившее внезапно все его существо острое, жгучее, необоримое вожделение. Он наклонился над раскрытым географическим атласом и делано строгим голосом, призванным замаскировать возбуждение, холодно спросил: «Ты еще не закончила? Может быть тебе что-то непонятно? Смотри, как уже поздно. Почему бы тебе не закончить все это на сегодня?» Ее чистое лицо стало, кажется, еще более чистым, и она доверчиво положила маленькую руку на рукав его пижамы, прошептав: «Ш-ш-ш… он здесь…» И в длинном коридоре; соединявшем темные комнаты этого дома, забавные старомодные очки, сверкнув на кончике носа, высветили начало тайны, которую тощий душевнобольной пациент пытался раскрыть среди людей и событий, исчезнувших давным-давно из людской памяти.

* * *

Даже не прикасаясь к ней, на основании того лишь, как она лежала, безвольно свернувшись под серой простыней в углу комнаты, я заключил, что состояние этой молодой женщины с клинической точки зрения было явно неблагополучным и, если пользоваться терминологией профессора Хишина, вполне можно было ожидать проблем, связанных с «безобразным отношением к собственной печени». Я уже отметил про себя, как она с силой охватила свое тело обеими руками и то, как слабыми, но непрерывными движениями потирала себя, расчесывая кожу — классический показатель поражения кожи солями желчи. Но я не обнаруживал своей тревоги перед родителями девушки, стоявшими рядом, стараясь прежде всего не пробудить в них чувства тревоги или паники. Более того, я даже пытался шутить; кроме того, мне было совершенно ясно, что мне не удастся освободить ее от одежды на виду у родителей, равно как и любопытствующих японских туристок, без чего, в свою очередь, невозможно было организовать врачебный осмотр больной, особенно ее сердца и легких. Столь же несомненно мне нужно было провести анализ крови, увидеть уровень глюкозы и билирубина и понять, в каком состоянии находится функция печени. Кроме того — и безотлагательно — я должен был увидеть цвет ее мочи и исследовать ее. Но все, что я мог сделать в эту минуту, это встать возле нее на колени и легко прикоснуться ладонью к ее лбу, чтобы определить температуру, которая показалась мне тревожно высокой, и я подсунул другую свою руку под ее остриженную голову, мысленно (и удивленно) пытаясь понять, от кого она унаследовала этот золотистый цвет. Затем я попытался понять, нет ли каких-либо припухлостей на щитовидной железе или на шее, задавая ей в то же самое время какие-то вполне бессмысленные рутинные вопросы. Я часто поступал так во время осмотра пациентов, чтобы пробудить в них уверенность и приободрить, надеясь в то же время, что, проговорившись, они ненамеренно расскажут о себе что-то важное.

Я рад был видеть, что, несмотря на всю слабость, она, как могла, старалась помочь мне, потому что, пускаясь в это путешествие, я больше всего боялся, что она окажется совершенно безразличной к моим попыткам установить точный диагноз; более того, что она будет сопротивляться этим моим усилиям, которые в конечном итоге вели к тому, что ей придется вернуться домой. В отличие от сопротивления, которое вызвало у нее появление родителей, она охотно отвечала на мои вопросы, хотя и не без колебания, и мне пришлось несколько раз переспрашивать ее, как это все началось, что она при этом ощущала, а также что ее в эту минуту беспокоило больше всего… Она была в состоянии даже описать, каким образом менялся цвет ее мочи с тех пор, все, что она при этом чувствовала и уж, конечно, что беспокоило ее в этот момент — за исключением непереносимого зуда, который буквально сводил ее с ума; к последнему я, кстати, был готов, поскольку, после того как Хишин забыл принести мне обещанную статью, я сообразил отыскать ее в Британской медицинской энциклопедии, которую нашел в родительском доме в ночь перед нашим путешествием, и в которой подробно описывались симптомы, связанные с зудом.

— Что еще, кроме зуда, причиняет тебе боль? — спросил я, провоцируя на жалобы, особенно в области сердца, — и она поддалась на мою провокацию; более того, она дополнительно назвала еще несколько болевых зон, что, независимо от сказанного ранее, раскрывало мне серьезность положения. Она испытывала, кроме зуда во всем теле, боль в ногах и в спине, и это было очень плохо. Но я никак не выдал себя, лишь кивая и тем как бы подтверждая каждое ее слово, не переставая ощупывать шею, где я обнаружил небольшую припухлость на трахее. Быть может, подумалось мне, это просто присуще ей… и я убрал свою руку, чтобы не смущать самого себя легкомысленными и преждевременными заключениями прежде, чем ознакомлюсь с результатами клинических исследований, которые следовало провести в ближайшей больнице немедленно. Но у меня не шло из головы замечание индийского врача, высказанное в поезде и касавшееся сомнительной надежности работы лаборатории в больнице Гаи. Я пожалел, что мы его встретили, потому что, начни мы исследовать надежность работы местных лабораторий, мы рисковали остаться в Индии навсегда.

Но я немедленно выкинул из головы эти бредни. Пусть даже профессор Хишин многократно преувеличил мои достоинства — не в последнюю очередь, чтобы снять с себя проблемы его друзей, он был отлично знаком с моей профессиональной и основательной скрупулезностью, а потому верил, что я не наделаю ошибок, о которых, будь они возможны, давно знали бы все в Тель-Авиве, где злобные профессора и льстивые ассистенты не упустили бы случая посплетничать об этом. Я был слишком хорошо знаком с положением, по которому последнее слово всегда оставалось за медициной.

Однако знал я и то, что в данном случае вся ответственность была на мне одном. Даже если в этот момент мне и казалось странным, что руководитель огромной и современной больницы, обладавшей лучшими в мире специалистами, вынужден стоять здесь, исполненный тревоги, рядом со своей женой в маленькой темной комнате буддистского монастыря, на самом краю света, в совершенной зависимости от профессионального мнения не обремененного опытом сотрудника, который не успел даже должным образом провести необходимые исследования пациентки, но только потрогал слегка ее лоб, чтобы почувствовать температуру, и едва коснуться ее шеи… тем не менее именно мне предстояло принять решение.

— Мы должны провести некоторые важные исследования как можно скорее, — объяснил я. — Тогда мы будем знать, что у нас есть на эту минуту и куда нам двигаться. Даже если ситуация не из лучших, она позволяет передвигаться. Но прежде всего, мы должны выяснить несколько вещей. Билирубин, к примеру, или уровень сахара в крови — это даст нам представление о том, насколько повреждена печень. Но нет никакой надобности возвращать ее обратно в больницу, мы в состоянии получить все необходимые образцы здесь, на месте, и переправить их в Гаю. А пока что я предложил бы отыскать комнату получше и поместить ее туда. Нельзя оставлять ее в этом свинарнике.

Можно ли сказать, что жена мистера Лазара улыбнулась? Если да, то это была какая-то новая улыбка — не та, чисто дружеская, что некогда смутила меня какой-то всегдашней своей готовностью, — но какая-то глубокая внутренняя, как если бы она была восхищена тем авторитетным тоном, каким мои слова были произнесены (и который, на самом деле, принадлежал профессору Хишину, и который всегда пользовался им, разговаривая с важными пациентами или их родными, на которых надо было произвести впечатление). Две молоденьких японки покинули свой угол, обогнули газовую плитку и предложили нам по чашке бледного чая.

Жена Лазара нерешительно взглянула на мужа, но тот жестом отклонил предложение, желая безотлагательно заняться поиском более подходящего для всех нас места.

— Вы все можете оставаться здесь и дожидаться меня, — распорядился он.

Похоже, что его жена была расстроена таким поворотом событий. Замерев, она посмотрела на мужа, а потом решительно сказала:

— Подожди минутку…

Лазар нетерпеливо вскинул голову:

— Что случилось?

— Я пойду с тобой.

— Это еще зачем?.. Мне не нужно.

— Нужно. Я пойду с тобой… тебе потребуется помощь… — Она уже нагнулась к дочери, поцеловала ее и выпрямилась со словами: — Мы скоро вернемся. — Затем она повернулась ко мне и сказала: — А вы оставайтесь с ней и, если возможно, приступайте к тестам. Мы вернемся не задерживаясь…

После этого она вышла вслед за мужем со всей очевидностью показав, что она не в состоянии остаться не только со мной, но и с собственной дочерью.

Эйнат лежала тихо, обхватив себя обеими руками, почесываясь и потирая свое тело; на мою долю достался ее взгляд. Зрачки ее были желтыми, как у тигра или гиены. Но несмотря на ее незавидное физическое состояние, я не почувствовал в ней пессимизма; я был убежден, что в минуту, когда я положил свою ладонь на ее лоб, и после, когда водил пальцами по ее затылку и шее, я вернул ей уверенность. С того самого мгновения, когда Хишин сказал мне о ней, я преисполнился подозрением, что мне предстоит встретиться с равнодушной, безвольной пациенткой, потерявшей волю к выздоровлению и, быть может, способной отвергнуть всякую попытку помочь ей. Но я увидел другое — в этой молодой женщине, лежавшей передо мной, не было вообще никакого желания к какому-либо сопротивлению. Она полностью была сосредоточена на избавлении от зуда, и кто знает, как отреагировала бы на прикосновение незнакомой руки, которая могла бы присоединиться к ее неистовому почесыванию, пусть даже приносящему ей косвенное облегчение. Я не спешил включиться в этот процесс, а кроме того надвигались сумерки, и я принял из рук молодой японки чашку обжигающего чая, попросив при этом рассказать что-либо о ней самой и ее подруге. И услышал, что обе они прибыли в Бодхгаю два дня тому назад прямиком из Японии, чтобы пройти повышенный курс медитации в расположенном неподалеку монастыре; но поскольку для них не нашлось свободной комнаты, они вынуждены были добраться сюда, где им и разрешили ночевать в комнате, где лежала больная девушка, при условии, что они будут за ней присматривать. Они постарались делать это, по возможности избегая соприкосновения с больной и надевая каждый раз марлевые повязки, когда приходилось касаться ее. Вчера они вынесли ее во внутренний дворик и накормили жидкой овсянкой, которую специально для нее сварили. Но это нисколько не умерило ее свирепый зуд, равно как и мазь, которую принесли монахи. Может быть, я привез с собой какую-нибудь сильнодействующую мазь или лекарство? — спросили они всерьез, похоже, полагая, что я проделал весь путь из Израиля для того лишь, чтобы победить зуд.

Это звучало трогательно.

— Что ж, — сказал я. — Давайте посмотрим.

И с этими словами я открыл свой рюкзак, начав выкладывать его содержимое на одеяло, которое они специально для меня расстелили. Эти японки были переполнены готовностью помочь мне. Они принесли большой фонарь, для дополнительного освещения, а затем посадили Эйнат и помогли мне снять с нее запачканную белую рубаху; они же поддерживали ее худую белую спину, пока я, дюйм за дюймом, прослушивал стетоскопом ее спину и грудь, стараясь определить состояние легких, чтобы понять, все ли в них чисто и нет ли в них жидкости. И, конечно, я внимательно прослушал ее сердце; к счастью, оно билось отчетливо и ровно. Обе молоденьких японочки внимательно следили за моими манипуляциями; видно было, насколько они благодарны случаю, который так неожиданно освободил их от ответственности за больную. Что до меня, то я то и дело кивал головой с видом полного удовлетворения. Закончил осмотр я словами, с которыми обратился к своей пациентке:

— Все выглядит не так уж плохо, Эйнати, — специально употребив то же обращение к ней, которым пользовались ее родители, после чего осторожно положил ее на спину, чтобы иметь возможность обследовать ее живот, который был твердым и покрыт красными пятнами — следами непрерывного расчесывания.

К моему удивлению, ее воспаленная печень, которой полагалось быть увеличенной, на деле оказалась уменьшенной настолько, что мне трудно было провести пальпацию ее гладкого, твердого живота. Вначале я встревожился, но тут же сказал себе, что подобные изменения не могли произойти всего за два месяца, что прошли после начала болезни. Желчный пузырь тоже показался мне увеличенным и воспаленным — ибо легчайшего нажатия моих пальцев оказалось достаточно, чтобы исторгнуть из Эйнат вскрик такой силы, что у обеих японок вытянулись лица. Вскоре из коридора послышались звуки шагов, и бритоголовый монах в одеянии цвета заката примчался, чтобы определить причину и источник раздавшегося крика, эхом отдавшегося в тишине монастыря. Монах не говорил по-английски, и я попросил девушек из Японии объяснить ему, что я — доктор из Израиля, прибывший сюда вместе с родителями больной девушки, чтобы забрать ее домой.

Однако монах остался стоять в дверном проеме, как если бы он не в состоянии был понять, какая связь существует между моими словами и тем криком, полным боли, вырвавшимся из груди молодой женщины, лежавшей наполовину обнаженной на каменном полу. Внезапно я ощутил, что моя пациентка теряет уверенность, и злость на жену Лазара, сбежавшую от всех обязанностей по отношению к собственной дочери, снова удушливо поднялась во мне. Я решил прервать клинические обследования селезенки и почек, отложив их до следующего раза. Возможностей у меня будет больше чем достаточно, сказал я себе, после чего переменил повязку на ноге у Эйнат; рана показалась мне воспаленной, но не сильно. Я натянул на Эйнати ее испачканную белую рубаху, пробормотав при этом успокоительно: «Нет причин для паники. У нее всего лишь воспаление желчного пузыря. Как и положено при гепатите».

Среди своих лекарств я отыскал тюбик с кортизоновой мазью, предназначенной для того, чтобы уменьшить зуд. Она могла натереть этой мазью свои руки и живот, хотя ничего, кроме временного облегчения это средство дать не могло, поскольку зуд вызывался скопившимися под кожей солями желчи и снаружи никак удалены быть не могли. Но она со всей сердечностью поблагодарила меня. В то время, пока она себя натирала, я попросил одну из японских девушек поднести фонарь поближе и приготовился к тому, чтобы взять у больной кровь. Кроме всего прочего, это позволило мне увидеть всех разом, включая буддийского монаха, застывшего в дверном проеме, — все они смотрели, как я обматывал резиновый жгут вокруг руки Эйнат, нащупывал вену, а затем медленно и аккуратно извлекал шприц, наполненный кровью. Не удовлетворившись одним разом, я повторил операцию. Поскольку Эйнат не шевелилась, я подумал, что две порции крови лучше одной; никакой гарантии того, что с пробирками ничего не случится, у меня, разумеется, не было. Пробирка могла разбиться, в нее могла попасть инфекция… кровь сейчас без проблем набиралась в шприц… сейчас. Но кто взялся бы предсказать, что может произойти с нами завтра?

* * *

Теперь мы ждали возвращения Лазаров. Монах ушел, и одна из молодых японок отправилась с Эйнат в туалет с двумя стерилизованными баночками, которые я дал ей для анализа мочи и кала — если получится. Сам я остался со второй девушкой и, не задумываясь, попросил у нее еще одну чашку чая, который она с готовностью приготовила мне, добавив кусочек сухого пирожного. Поскольку она выглядела вполне интеллигентно, я спросил ее, что за нужда привела ее в Бодхгаю, и она поведала мне о неких местных курсах, где обучали медитации, называвшейся здесь Випассана, отличительным признаком которой являлось абсолютное молчание в течение двух недель.

— И для этого только вы проделали весь этот путь из Японии? — спросил я с улыбкой. — Не могли ли вы промолчать эти две недели, не выходя из дома?

Но тут выяснилось, что молчание возле священного дерева бо, посвященного Будде, коренным образом отличается от молчания в любом месте на Земле. Я попросил ее рассказать мне о Будде и о том, что его учение может значить для такого, как я, человека рационального склада ума, не подверженного ни мистицизму, ни вере в реинкарнацию. Она попыталась объяснить мне, что буддизм не имеет ничего общего с мистицизмом, но что это — попытка прекратить страдания, приходящие в этот мир вместе с появлением на свет, вместе с болезнями, старостью и смертью, или даже душевные муки, обусловленные присутствием зла или отсутствием любви. А способ уменьшить страдания заключается в том, чтобы разорвать цепи зла, освободиться от его влияния и тем достичь нирваны, которая является концом, последним звеном в цепи превращений, состоящей из бесконечных рождений и смертей.

— Возможно ли нечто подобное? — спросил я с чуть заметной улыбкой, но ответа я не получил, ибо в эту минуту Эйнат вернулась из туалета, поддерживаемая девушкой, которая бережно несла два пузырька, с прозрачной розовой жидкостью, цветом напоминавшим тот цветочный чай, который я незадолго до того пил.

И хотя сердце мое замерло на мгновение, когда в моче я разглядел совершенно бесспорные признаки патологии, выразившиеся в наличии крови, я не произнес ни слова и никак не выдал охватившей меня тревоги. Наоборот, я поздравил Эйнат с успехом и, взяв два маленьких контейнера, поместил их рядом с пробирками, в которых находилась кровь; те в свою очередь покоились в специальных кожаных футлярах, устроенных так, что их можно было сохранить в безопасности во время любого путешествия. И я с благодарностью вспомнил нашего главного фармацевта, которого поклялся особо поблагодарить по возвращении за его предусмотрительную заботу. При этом я продолжал говорить с молодыми японками о Будде и его последователях, допивая третью чашку чая, в то время как Эйнат, свернувшись, снова лежала не шевелясь, как если бы низкий стон, который перед тем вырвался из ее груди, полностью обессилил ее. И еще — меня все более переполняло удивление при виде той неторопливости, с которой родители Эйнат относились к ней самой; особенно это касалось жены Лазара, которая в такое непростое для больной девушки время без всякого сомнения в эту самую минуту стояла перед очередной витриной, прикидывая, что бы еще здесь можно было купить.

В конце концов они появились — возбужденные и донельзя гордые своими достижениями. В ту же минуту комната оказалась переполненной несчетным количеством полуодетых молодых индусов, которые прямо у нас на глазах собрали пару носилок из бамбуковых шестов и плетеных циновок, точь-в-точь таких, на каких тела умерших перемещались ранним утром к реке. В мгновение ока одни носилки полностью вместили весь наш багаж, в то время как больная девушка была бережно уложена на другие и накрыта пестрым одеялом.

И в свете прекрасного раннего утра наша процессия покинула монастырь с двумя носилками, поднятыми высоко на плечи носильщиков, двинувшись по аллеям и утопавшим в тени улицам Бодхгаи, мимо лачуг из кусков картона и обрывков брезента, сопровождаемая взглядами местных жителей и приезжих. Целью нашего перемещения была гостиница, расположенная неподалеку от местной речушки, окруженная зелеными лужайками и цветниками, где Лазары ухитрились не только отыскать, но и забронировать небольшое бунгало, состоявшее из трех крошечных комнат, соединенных между собой общей крышей. Кроме того там имелась грязноватая кухонька с раковиной и плитой, занимавшей один из углов, а также со столом посередине, заваленным фруктами, овощами, брусками сыра и лепешками чапати — все это в честь нашего прибытия. Какое-то время я стоял, безмолвно пораженный тем, во что превратилась окружавшая нас реальность только оттого, что я потребовал для заболевшей девушки более подходящее помещение.

Не удосужившись поинтересоваться у меня результатами обследования, которым я успел в их отсутствие подвергнуть Эйнат, оба старших представителя семейства Лазар со всем присущим им пылом, отдались организационным вопросам. Эйнат была уложена в постель в отведенной для нее маленькой комнате, где и вытянулась на чистых простынях; теперь жена Лазара суетилась вокруг нее, полная ласки и забот. По ее требованию менеджер отеля был отправлен на поиски только что срезанных цветов; сам Лазар, усугубляя общий беспорядок, мешался у всех под ногами, бросаясь то открывать чемоданы, то срывать с мебели чехлы, совершая пробежки из комнат в кладовку и туалет с таким видом, словно он напрочь забыл о своей больнице и своем обещании покончить со всеми делами по возвращении в Израиль в течение десяти, самое большее двенадцати, дней. Все это наводило на мысль, что и он и она хотели лишь одного — осесть в этом маленьком бунгало, укрывшемся в тени буддийского монастыря как можно на более долгий срок, ибо в сравнении с тем, что предстало перед нашим взором в индийской реальности до сих пор, это место выглядело истинным раем.

Но я так еще и не открыл свой медицинский рюкзак, успев лишь бросить его на кровать в маленькой комнатке, предназначавшейся для меня. Чувствовал я себя при этом стесненно и тревожно — не только из-за цвета мочи у Эйнат и крови в ней, которая, на первый взгляд, была вызвана присутствием билирубина, и не из-за увеличенного желчного пузыря, который заставлял ее вскрикивать от боли, стоило мне прикоснуться к ней, но, в основном, после неудачной попытки прощупать ее печень, которая, похоже, была деформирована по причине воспалительных процессов, приведших к ее уменьшению и дегенерации на клеточном уровне. В этой связи, пришло мне в голову, были все основания заподозрить, что задолго до самого заболевания она перенесла сильное внутреннее кровотечение. Эта возможность ужаснула меня, потому что, если в своих подозрениях я оказался бы прав, то здесь, в заброшенной и забытой богом деревне, нам оставалось бы только рассчитывать на помощь молитв, обращенных к Будде. В то время как все эти мысли проносились у меня в голове, Лазар продолжал стоять в дверном проеме, облачившись в невероятный передник, который он каким-то образом затянул вокруг талии, и знаками приглашал пройти в кухню. Отбросив все несущественное, я принял решение немедленно вернуться в Гаю и отдать взятые мною образцы в их лабораторию, заодно уже ознакомившись с больничным оборудованием, чтобы знать точно, чего мы могли бы ожидать от этой больницы в случае крайней нужды. Если, как я боялся, результат оказался бы неудовлетворительным, наше пребывание в этом прелестном бунгало теряло всякий смысл, и, оставив и комнаты, и маленькую грязную кухоньку, и большой обеденный стол, нам следовало бы, не мешкая, отправляться прямиком в Калькутту и устроить Эйнат в больницу, рекомендованную нам индийским доктором из поезда, где мне не пришлось бы безо всякой помощи встретить любое возможное ухудшение ситуации.

Удивительным было то, что Лазаров, казалось, ничто не беспокоило, возможно, потому, что они готовы были застать свою дочь в худшем состоянии, но, может быть, и потому, что свои лучшие надежды они основывали на оговорке профессора Хишина, что по последним научным данным гепатит является наполовину самоизлечивающейся болезнью; а отсюда следовало, что, забрав свою дочь из монастырской комнаты и перевезя ее в это бунгало, ей следует обеспечить лишь одно — отдых. Тишина этого божественного места вполне отвечала подобным настроениям, и прямо видно было, как счастливы они были обосноваться в этой маленькой кухне с ее ножами, вилками и тарелками, не говоря уже о кастрюле, кипевшей на плите.

Я решил посеять немного тревоги в эту домашнюю безмятежность и отказался занять свое место за обеденным столом, заявив без ненужной серьезности, что просто чувствую себя обязанным безотлагательно отправиться в больницу Гаи с образцами, которыми уже располагал. Я положил тюбик с мазью, которая могла облегчить страдания Эйнат, на кухонный стол между фруктами и лепешками-чапати, добавив к этому таблетки валиума и парацетамола, которыми сбивал ей температуру, предупредив Лазара, что не следует преувеличивать возможное временное улучшение за счет увеличения дозы лекарств. Но я вовсе не был уверен, что они прониклись моей тревогой, поскольку Лазар поблагодарил меня за мое предупреждение голосом, полным удивления:

— Вы что, и в самом деле полагаете, что это так необходимо — сейчас, в темноте, тащиться в больницу?

— Безо всякого сомнения, — ни секунды не колеблясь, ответил я и добавил, что этого не следует откладывать до завтрашнего утра, поскольку, если окажется, что лаборатория ночью не работает (вещь вообще-то немыслимая в любой серьезной больнице), или если мне покажется, что даже работающая лаборатория не сможет обеспечить меня достаточно надежными результатами (о чем тот же индийский доктор из поезда предупреждал нас), мне придется искать другую лабораторию.

— Но где вы ухитритесь найти здесь другую? — спросил Лазар с улыбкой, относившейся, скорее всего, к этой новой, неизвестной ему черте моего характера.

— Я не знаю. Нужно будет порасспрашивать народ. Если не получится, выход один — отправиться в Калькутту и разыскать ту частную лабораторию, о которой упоминал в поезде индийский доктор. Я ему доверяю, а его имя и адрес имеются у нас на его визитной карточке.

— Отправиться в Калькутту? Да вы с ума сошли, — Лазар подпрыгнул, как если бы его ударили. — Как вы собираетесь туда попасть? Всему должно быть свое время. А сейчас оно явно не благоприятствует прогулкам до Калькутты.

Не согласиться с этим я не мог.

— Верно. Путь не близкий. Но, может быть, из Гаи есть до Калькутты самолет?

— Самолет? — повторил за мной изумленно Лазар. — Вы хотите сказать, что готовы лететь в Калькутту ради этих тестов? Только ради этого?

— Не только, — заикаясь заверил я его. Но Лазар был начеку, и мое заявление его не успокоило.

— Не пойму, что с вами творится. Не пойму, чего на самом деле вы хотите.

— Ничего особенного, — сказал я, — всего лишь результатов, которым я мог бы доверять.

— Доверять? — он вздохнул. — Где? Здесь? Там? В каком-то другом месте? — А когда я промолчал, он добавил: — Я думаю, мы дадим Эйнати отдых. Здесь она наберется сил в течение нескольких дней, а потом отправится прямиком домой, и там все необходимые тесты будут сделаны.

Здесь я должен был прервать его, хотя в мою задачу входило как раз обратное — волновать эту пару как можно меньше.

— Эти тесты очень важны, — произнес я с нажимом. — Если вы скажете «нет» — это ваше право. Но тогда вам придется объяснить мне, какого черта вы тащили меня сюда за тысячи километров.

И тут жена Лазара, сидевшая напротив меня с усталым лицом и слегка растрепанной прической, в легкой белой кофточке, обнаруживавшей новые крохотные морщинки на ее шее, затягиваясь в тишине своими длинными сигаретами, поглядывавшая в мою сторону время от времени с выражением, в котором я обнаружил вдруг проблески какого-то нового интереса к моей персоне, внезапно выдохнула и резко сказала, обращаясь к мужу, — прозвучало это мягко, но непреклонно:

— Он прав. Верь ему. И если он хочет полететь в Калькутту, чтобы получить надежные результаты, почему бы ему не сделать это? Мы можем подождать — вот почему, не так ли, мы расположились здесь с таким комфортом. Поступайте так, как считаете нужным, — повернулась она ко мне, — а мы терпеливо будем вас здесь дожидаться. Но прежде чем сделать хотя бы шаг, ради бога, съешьте хоть что-нибудь.

Я присел к большому столу, наскоро перекусил и, покончив с этим, немедленно поднялся, ибо все еще надеялся, что мне удастся вернуться этой же ночью. Я оставил в комнате все, кроме нескольких таблеток и упаковки бинтов, лежавших в моем рюкзаке; на освободившееся место легли свитер, чистая рубашка и нижнее белье вместе с туалетными принадлежностями; на шею себе я повесил камеру; взгляд со стороны явил бы заурядного охотника за достопримечательностями.

Я пристегнул футляр с образцами крови и мочи к своему ремню и взял у Лазара три сотни долларов на будущие расходы. Его жена приготовила мне из чапати несколько сэндвичей, а в объемистый коричневый мешок из плотной бумага сунула несколько экзотических фруктов. Перед тем как отправиться в путь, я решил бросить прощальный взгляд на больную. Она спала. Прекрасное лицо ее было спокойным, и только руки по-прежнему сжимали одна другую.

Какое-то время я боролся с искушением разбудить ее в эту минуту, когда она наконец-то обрела покой в удобной и чистой постели; конечно, мне было жаль ее, но еще больше я не хотел уезжать, не проведя внешнего обследования ее печени. Жена Лазара помогла мне разбудить ее и подняла на ней легкую фланелевую пижаму, ее собственную, которую Лазары специально привезли из Израиля. Желтоватая кожа, маленькие груди и весь в расчесах живот опять оказались под моими пальцами — чуткими инструментами, овладевшими специальной техникой пальпирования, которая однажды заслужила восхищенный отзыв самого профессора Хишина, не щедрого на похвалы, который с тех пор называл меня не иначе, чем «наш интернист». Сейчас я мог совершенно явственно ощутить, насколько сморщилась печень по сравнению с увеличенными желчным пузырем и селезенкой. Но я соблюдал максимальную деликатность, с тем чтобы опять не причинить моей пациентке боль, поскольку хотел вернуть ей уверенность в благоприятном исходе. Закончив исследования и прикрыв простыней ее изящное тело, я потребовал, чтобы мне показали образцы ее стула. Большой необходимости в этом не было, объяснил я ее родителям, но польза могла быть вполне реальной. В момент, когда я, натянув свой зеленый дождевик, уже стоял, полностью готовый к тому, чтобы проститься, жена Лазара вышла из бунгало и вручила мне маленький пакетик, сложенный из газеты, который мне некуда было деть; развернув его, я увидел, что стул Эйнат был черного цвета. Следы крови, вот что делало его черным. Но я безмолвно завернул образец в ту же газету и аккуратно вложил в запасной контейнер. Лазар и его жена проводили меня до того самого моста, где меня давно уже ожидал в крикливо раскрашенной кабине авторикша, предусмотрительно нанятый сверхзаботливым Лазаром, который вовсю уже начал применять присущий ему организационный талант на полуострове Индостан.

— Водитель будет находиться в вашем распоряжении все время. Ему уже заплачено за путь в оба конца, так что не беспокойтесь… — сухо сказал он, как если бы хотел таким образом выразить свое неудовольствие тем, что вместо успокоения я доставляю его семье лишь дополнительные хлопоты. Затем они безмолвно дождались, пока я займу свое место на сиденье под тентом за спиной пожилого, с усталым лицом водителя мотоколяски, носившего на голове большой белый тюрбан; не откладывая дела в долгий ящик, он нажал на педаль газа и умчал меня в непроглядную темноту ночи. Выглядело это так, как если бы мы мгновенно провалились в «черную дыру».

Он мчал меня в Гаю кратчайшим путем по грязным дорогам, сквозь поля и фруктовые сады, и если на этом пути и имелись где-либо отдельно стоящие дома или хижины среди плоских необозримых пространств, мне это осталось неизвестным, поскольку их ночники были укрыты глубоко внутри. Небо было затянуто плотными серыми клубами тумана, и на небесах не проглядывало ни луны, ни одной самой маленькой звездочки. Единственным признаком жизни для меня оставался белый тюрбан водителя, покачивающийся впереди. Тем не менее я чувствовал себя спокойно и уверенно, крепко вцепившись в края подпрыгивающего сиденья, ощущая в ногах тяжесть рюкзака, и меня больше не тянуло расшифровывать загадки индийской действительности. Мои мысли были целиком заняты практическими проблемами действительности медицинской, главной из которых была необходимость поставить правильный диагноз и определить истинное состояние больной девушки, которую я оставил в ее маленькой комнате вместе с родителями, которые, окруженные сумраком ночи, сидели у кровати, тревожась за ее жизнь.

Когда рикша начал притормаживать и наконец остановился, я направился прямиком к больнице, которую я узнал даже в кромешной тьме. Оставшемуся за рулем водителю, белевшему своим высоким тюрбаном, я приказал дожидаться меня: «Стой здесь и не двигайся с места». И помчался со всех ног: больше недели прошло с тех пор, как я был в больнице, и я соскучился даже по больничному запаху.

Но и запах этот здесь был совершенно иным, чем привычный и знакомый мне запах лизола, таблеток, мазей и тому подобного; здесь к нему примешивался запах вареных овощей. Но пахло здесь и смертью, запах, который был хорошо мне знаком — пахло просто болезнью, гнилью и гноем, и аромат этот давно уже преследовал меня. Я остановился в дверях, достал из рюкзака большой лоскут марли, обработав его йодинолом, и приладил к лицу, затянув его вокруг головы тесемками, как это обычно делают во время операций с хирургической маской. Только после этого я рискнул войти в коридор и попытаться найти лабораторию. Думаю, что именно благодаря этой оранжевой маске, а не потому, что я не ленился объяснять всем встречным, что я доктор, кто-то обратил на меня внимание и довел до нужной двери.

Вход в лабораторию располагался в углу двора, с тыльной стороны больницы, в большой и ветхой пристройке, просто бараке, забитом молчаливыми пациентами, в основном женщинами, сгрудившимися на голой земле со своими оборванными ребятишками. Здесь моя оранжевая повязка на лице не произвела ни на кого особого впечатления, и мне заново пришлось проделать весь долгий путь, который и привел меня в конце концов к самому началу очереди в том же бараке, где всем заправляла темнолицая, с большим красным пятном на лбу между бровями — третьим глазом, с величественной посадкой головы женщина средних лет, высокая и тонкая, словно выпиленная из одного куска черного мрамора, обернутая в тонкое, цвета радуги, сари. Она была супервайзером лаборатории, может быть, простой лаборанткой или техником невысокого ранга; двигалась она, во всяком случае, медленно и не слишком уверенно, рабочий стол ее был в образцовом беспорядке, заваленный дюжинами карточек и результатами лабораторных исследований, вписаннных в карточки разной формы и самых разнообразных цветов: все это заставляло ее непрерывно разгребать эту разноцветную кучу, чтобы найти и выдать нужные сведения ближайшему человеку из очереди, змеившейся в многочасовом ожидании по коридору. Поначалу она упорно отказывалась обратить на меня хоть какое-то внимание, даже после того, как, сняв маску, я объяснил ей, что я врач; но в конце концов она повернулась ко мне лицом и сухо поинтересовалась, чего я от нее хочу; когда я сказал ей это, добавив, что готов заплатить дополнительную таксу за срочное выполнение работы, она с высоты своего роста смерила меня презрительным взглядом и процедила, что больница принадлежит Будде, который является, кроме всего прочего, покровителем нищих и не нуждается в оплате… Но если я хочу сделать пожертвование в больничную кассу, я могу сделать это, опустив деньги в ящик, установленный у входных дверей больницы.

— Конечно. Я немедленно сделаю это, — пообещал я и, не теряя ни секунды, вытащил свои контейнеры и пробирки. Но не тут-то было.

— Это не здесь, — было сказано мне. — Здесь мы не принимаем денег, для этого существует специальный кассир. А теперь уходите и займите место в очереди.

Но в конце концов она сдалась и сказала, чтобы я написал, какие именно тесты я хочу получить. Что я и сделал, добавив запрос об особой важности теста, определявшего функционирование печени; на верхней кромке запроса я начертал свое имя, а также номер и индекс своей израильской лицензии; думаю, нет нужды упоминать о том, что я обошел вопрос о том, что моя больная некоторое время тому назад была госпитализирована в этой же самой больнице, — я сделал это во избежание каких-либо бюрократических неприятностей. Распорядительница взглянула на мою заявку, поставила большой вопросительный знак возле строчки «тест на функции печени», заметив, что она не уверена, делаются ли подобные тесты у них в лаборатории, машинально завернула образцы крови и мочи в тетрадные листы, не озаботившись даже тем, чтобы прикрыть отверстия пробирок резиновыми пробками, и сунула их в большую картонную коробку, полную покрытых пылью пробирок, частью пустых, частью заполненных подозрительной на вид цветной жидкостью. Я поблагодарил темнолицую начальницу, но счел нелишним еще раз повторить, что мой запрос требует самого быстрого, безотлагательного исследования.

— Если вам нужна моя помощь, я могу сделать проверку собственноручно. Моя больная, — пояснил я, — сгорает от лихорадки в Бодхгае. Лечение зависит оттого, как быстро мы получим результаты анализов.

Вот здесь благородная индийская женщина не выдержала и взорвалась:

— Каждый человек здесь хочет знать… каждый ожидает, каждый, кто ожидает, — болен, каждого направил сюда врач, никто не проводит анализ крови потому, что ему нечем больше заняться, — поучала она меня, как если бы я был маленьким мальчиком. Почему я вообразил, что могу получить ответ вне очереди? Только потому, что у людей, ожидающих в больничном коридоре кожа более темная, чем у меня? И тонкой своей рукой она плавным движением показала мне на выход.

Не понимая даже почему, я был так глубоко оскорблен, что первым моим побуждением было забрать обратно мои образцы и поискать другое место, где их могли бы обработать. Но я сдержался. Поддавшись порыву, чаще всего проигрываешь, а я не имел никакого представления, куда бы обратиться еще, и я не знал, когда получу ответ здесь. И я покинул негостеприимный барак. Некоторое время я кружил по больничному двору, волоча ноги, то туда, то сюда среди индусов, ожидающих в темноте, заглядывая в окна, за которыми видны были согбенные над микроскопами фигуры больничных лаборантов, трудившихся в тусклом свете люминесцентных ламп; рядом с каждым стояла большая бутыль с реагентами. Древние микроскопы — таково было единственное оружие, которое давало ответ на состояние крови и мочи в принесенных пробирках синего стекла. В конечном итоге я понял, что сыт по горло этим бесцельным блужданием вокруг да около, и вернулся к месту, на котором оставил своего рикшу, но увидел, что место это запружено точно такими же средствами передвижения, и я был не в состоянии отличить их одно от другого. А потому мне пришлось брести от одного рикши к другому и будить заспанных водителей, дремавших, скорчившись, на задних сиденьях, так что прошло немало времени, прежде чем я обнаружил моего водителя, который, на мое счастье, имел привычку не расставаться со своим белым тюрбаном даже на время сна.

— Отвези меня к реке, — распорядился я, потому что с первого же дня нашего пребывания в Индии я чувствовал необъяснимую тягу к воде.

Но заспанный мой водитель, улыбаясь широко раскрытым беззубым ртом, начал объяснять на немыслимой каше из английских слов, что в настоящее время река в Гае отсутствует.

— Как это — отсутствует? — удивился я. — Как она может отсутствовать, когда вот тут, в путеводителе, она значится вполне определенно?

— Да, да, — закивал рикша своим белым тюрбаном, полный желания помочь мне. — Да, сэр. Все верно. Эта река, та, что у вас нарисована, — она есть. Только сейчас в ней нет воды. — И говоря это, он помогал мне поудобнее устроиться рядом с ним на сиденье, еще сохранившем тепло его тела, и накидывая мне на плечи тонкое лоскутное одеяло. А затем аккуратными движениями начал выводить наш экипаж из стада таких же собратьев, заполонивших пространство вокруг. В результате мы и вправду оказались на берегу реки, обозначенной в путеводителе, но абсолютно безводной в этот зимний сезон. Где-то далеко, на дне ложа пересохшей сейчас реки, горел огонь. По его форме я был уверен, что это огонь погребальный. Фигуры, просматривавшиеся вокруг огня, были, скорее всего, члены его семьи и родственники покойного, помогавшие его душе окончательно освободиться от земных уз.

* * *

Выйдя из мотороллера рикши, я достал свой рюкзак и вынул оттуда свитер, поскольку воздух в ночи заметно посвежел, и начал осторожно спускаться по широкому сухому береговому откосу, ведущему неведомо куда; внутри у меня все еще бушевало пламя, вызванное высокой, тонкой, темнокожей индианкой. Но почему я чувствовал себя настолько оскорбленным? Я попытался проанализировать ситуацию. Что со мной произошло? Задело ли ее недоверие ко мне мое самолюбие? Нет, тут было что-то иное. Лазар и его жена, на мой взгляд, не обнаруживали тревоги, они не придавали такого уж значения тому факту, что их дочь на самом деле серьезно больна, что ее положение угрожающе, что ее болезнь — это не просто некое недомогание, которое рано или поздно пройдет само собой. Волна жалости и сочувствия к больной девушке и врачу, вызвавшемуся ей помочь, нарастала во мне, и в то время, как я спускался заросшим речным склоном по направлению к ритуальному огню, слезы застилали мой взгляд. Что это, черт возьми, было? Почему я был так уязвлен и рассержен? Профессор Хишин имел полное право не взять меня в свое отделение. Как врач, которым я всегда восхищался, мог сказать безапелляционно «самоизлечивающееся заболевание»? Что он, этот Хишин, знал на самом деле? И я затрепетал, как если бы он стоял сейчас рядом. Но не остановился, а продолжал спускаться, продираясь сквозь кустарники и заросли диких цветов, бесцветных в темноте, прокладывая свой путь как можно внимательнее мимо уснувших на голой земле пилигримов и нищих бродяг, едва прикрытых лоскутами материи или картонными коробками, утирая неожиданные слезы, превратившие меня в плачущего малыша, — именно здесь, в единственном на земле месте, способном превратить избалованного европейца в смущенного обывателя, притихшего перед лицом истинного страдания.

Индийцы, сидевшие вокруг огня, очевидно почувствовали, что я иду в их сторону, и начали подниматься, желая приветствовать меня, равно как и вежливо воспрепятствовать моему слишком близкому приближению к ритуальному огню, приближению, способному осквернить святость ритуала посторонним присутствием. Судя по их одеждам, это были горожане достаточно зажиточного уровня, и они вели себя с должной твердостью и тактом. Они окружили меня, сложив на груди ладони в традиционном приветствии, намереваясь, по-видимому, преградить мне путь. Я также соединил вместе мои ладони, имитируя их жест, долженствовавший передать им ту симпатию, которую я и в самом деле испытывал к этим людям — симпатию вместе с доброй волей; здесь я почувствовал, как кто-то легонько трогает меня. Это был мой рикша, который, как оказалось, незаметно следовал за мной на случай, если я попаду в беду. Он доброжелательно отозвался обо мне, обращаясь к этим людям, но вместе с тем изо всех сил старался не допустить моего дальнейшего приближения к ритуальному костру, горевшему ослепительно ярко; этим пламенем впору было бы залюбоваться, если бы на вершине этого огненного ложа ничего не лежало.

Я сбросил со спины свой рюкзак и уселся на большой грязный валун. То, что осталось от реки, булькало поблизости, ночной воздух был пропитан холодом и туманом. Сейчас, когда индийцы увидели, что я не намерен хоть как-то осквернить их ритуал, а просто сижу напротив них, они успокоились настолько, что один из них протянул мне чашку горячего чая, что выглядело наградой за мое поведение. Я с благодарностью взял чашку, но, прежде чем я успел прикоснуться к ней губами, я с изумлением увидел, что тело, лежавшее почти вплотную к костру, в ожидании следующей кремации принадлежало не застывшему трупу, но живому, хотя, по-видимому, смертельно больному человеку, которого притащили сюда, чтобы именно здесь он испустил свой последний вздох и расстался с жизнью там, где полагается. То и дело кто-нибудь склонялся над ним, проверяя его состояние, поглаживая его или шепча что-то, призванное поддержать в нем мужество в ожидании очистительного пламени. Теперь я понял, почему они с такой настойчивостью пытались преградить мне дорогу.

Чай остывал у меня в руках; я не мог сделать ни глотка. Улучив момент, когда звук пролетающего самолета поднял все головы вверх, я быстро вылил темно-желтую жидкость на землю. В густом тумане у нас над головой я различил яркие красные огни улетавшего вдаль большого старого аэроплана, пропеллеры которого издавали приятный рокочущий звук. Развернувшись, самолет заложил петлю прямо над нашими головами и продолжил свой полет вдоль берега, снижаясь на посадку. Индийцы заговорили между собой об этом ночном рейсе, который, начавшись в Нью-Дели делал затем остановку в Гае, летел далее до Патны и заканчивался в Калькутте. «Калькутта?!» Возбуждение вспыхнуло во мне. Всем им был известен этот старый аэроплан, и они уверенно говорили о ночном рейсе, который длился не более двух часов для пассажира, который хотел добраться из Патны в Калькутту. Не колеблясь ни минуты, я встал, вернул пустую чашку и сказал моему водителю, который важно сидел в своем белом тюрбане и казался довольным всем на свете, приканчивая вторую чашку чая.

— Как можно скорее доставь меня в аэропорт. Я хочу добраться до Калькутты.

— Бесполезно, — сказал он, не сделав даже попытки сдвинуться с места. — Все места всегда заняты.

Но я продолжал настаивать. Возможность исследовать не только уровень билирубина, но определить состояние печени, в особенности, принимая во внимание уровень сахара и свертываемость крови (что могло указывать на наличие внутреннего кровотечения), была столь соблазнительна, что оправдывала любую попытку добраться до Калькутты, даже если Лазар, который никогда в жизни не был там, называл Калькутту «адом на земле». Я поздравил сам себя за то, что предусмотрительно запасся двойными образцами всех проб, взятых у Эйнат, что избавляло меня от необходимости дополнительной встречи с высокой индианкой из лаборатории.

Как и предупреждал меня мой водитель-моторикша, самолет был переполнен, но после того, как я настойчиво (может быть, даже назойливо) начал втолковывать кассирам, что я, британский доктор, просто обязан провести тестирование смертельно больного человека (здесь в качестве доказательств мне пришлось даже достать из контейнера пробирки с кровью и мочой), они согласились предоставить мне маленькое откидное сиденье в хвостовой части самолета, предназначавшееся для обслуживающего персонала, которому я и заплатил за билет цену, показавшуюся мне смехотворной. Рикше, доставившему меня в аэропорт, я дал немного рупий и поручил разыскать Лазаров в Бодхгае и передать им мою записку, в которой я извещал их о моем решении отвезти на исследование все образцы в Калькутту и вернуться на следующий день либо поездом, либо самолетом, привезя с собою надежные данные. «Обо мне не беспокойтесь, — так я закончил свое послание, — я вернусь невредимым; никакой „ад“ меня не остановит и ничего со мной не сделает». Слово «ад» я заключил в кавычки, но относились они скорее к Лазару, который должен был понять, черт бы его побрал, что мне не до шуток. После чего я подписался: «Ваш Биньямин».

Была уже полночь.

Я достал один из трех громадных бутербродов, которые жена Лазара дала мне с собой, и с удовольствием принялся за него, размышляя об этой паре и сравнивая их. Даже их отношение к дочери было совсем одинаковым — странным, вызывающим какое-то сочувствие. И даже какое-то подобие страха за нее. Считала ли жена Лазара, подобно своему мужу, Калькутту адом? И что сам Лазар мог знать о том, что является адом, а что нет? Ему были знакомы по его больнице такие малоприятные места, как морг. Но сказать, что Калькутта — это ад?.. Врач и его брат, которых мы встретили в поезде, выглядели отлично, а ведь они жили именно там. А если нищета и страдания в тех местах еще хуже, чем где-либо еще, — что ж, тем лучше. Когда я вернусь в Бодхгаю, у меня будет явное преимущество перед Лазарами, которое подтвердит мой авторитет как врача, способного предвидеть неблагоприятные обстоятельства. Сами они были слишком уверены в себе; крепкие узы, связывающие их, делали их чопорными. И когда в полуночной тишине пропеллеры вдруг завертелись и самолет с легкостью (если учесть его возраст, удивительной) оторвался от земли, я ощутил уверенность, что поступил единственно правильным образом.

И провалился в сон.

Снилось мне, что я вернулся в бунгало, которое на этот раз находилось не в Бодхгае, а в каком-то другом городе, так же на востоке, но не в Индии. Кухня на этот раз была намного просторнее, чем на самом деле, а вместо деревянного стола был стеклянный, тот, что стоял в гостиной Лазаров в Тель-Авиве, а также другая мебель из их квартиры, так же как и из квартиры моих родителей, живших в Иерусалиме. Мой мотоцикл, который я, уезжая, оставил у родителей во дворе, теперь стоял, прислоненный к мойке. Отсутствовала только моя больная. Оба Лазара грустно сидели за обеденным столом, ожидая моего возвращения из Калькутты с результатами тестов, и я внезапно понял, что я опоздал, и что вместо того, чтобы вернуться на следующий день, как я обещал в моей записке, я вернулся спустя несколько недель, а не исключено, и месяцев, но они все равно дожидались меня, верные обещанию, которое дали моим родителям — обещанию заботиться обо мне. Но где мой пациент? Вопрос прозвучал бессвязно. Лазары остались сидеть, глядя друг на друга в безмолвии. Затем жена Лазара поднялась и повела меня в угол, где лежала маленькая девочка, накрытая серой простыней. «Он прибыл, — прошептала ее мать. — Он прибыл».

С первыми проблесками света самолет начал спускаться, пробиваясь сквозь туманную пелену, накрывшую Калькутту, в редких проблесках солнечных лучей. Сверху город был похож на старинную фабрику, где никто уже не работал, но густое облако смога все еще плавало сверху. Хотя утро едва наступило, бесчисленные толпы народа упрямо толклись, — выглядело это так, словно людские потоки обрели текучесть, как если бы закон всемирного тяготения вдруг разом утратил силу. В голове у меня пронеслась мысль, что если я на самом деле хотел достичь предела человеческого страдания, то я попал именно в такое место: оно находилось здесь. В Нью-Дели и Варанаси даже нищие и калеки выглядели как-то естественно, здесь же, похоже, всякий смысл существования людей был утерян, и люди двигались вместе в водовороте, в воронку которого я был немедленно втянут, не в состоянии выбраться наружу. Нищие в лохмотьях, сквозь которые просвечивало тело, взывали ко мне, протягивая объеденные проказой обрубки, и не было никакой возможности избавиться от них. Меня мучила жажда, я чертовски устал от полета, но я колебался между желанием напиться немедленно, здесь, в самом центре этой немыслимой суматохи, возле искалеченных и умирающих людей, лежащих у стен, и возможностью сделать это, добравшись до города. В конце концов жажда победила, и я бросился к одной из уличных лавчонок и попросил чаю с молоком — такого, как я привык в родительском доме, доме моей матери-англичанки. Кроме того я выбрал две почтовых открытки с уже наклеенными марками, достал второй из сэндвичей, предусмотрительно приготовленный женой Лазара, и жевал его в то же время, как моя рука выводила несколько корявых фраз, адресованных родителям, кое-как передававших мои первые впечатления от пребывания в Индии вообще и Калькутте в частности. Лавочник показал мне, где находился почтовый ящик, оказавшийся точным подобием своего британского собрата, т. е. большим и ярко-красным; это наполнило меня уверенностью, что открытка, которую я бросил внутрь, достигнет места своего назначения. Вторую открытку я положил себе в карман. Преисполненный чувства выполненного долга, я покинул этот человеческий муравейник без всякого колебания. На этот раз я остановил не рикшу, а обыкновенное такси, которое и доставило меня прямо к лаборатории, адрес которой был отпечатан на визитной карточке.

Сон, который привиделся мне в самолете, не только встревожил меня, но и послужил предупреждением — я не должен здесь потеряться. Мне требовались данные по состоянию функций печени, свертываемости крови, уровня сахара и трансаминаз. Я был совершенно уверен в индийском докторе и его брате — они были связаны с Калькуттским университетом. Но когда шофер такси остановил машину возле аллеи, которая вела к самому заурядному жилому дому без каких-либо признаков медицинской лаборатории, я пал духом, и я не отпускал такси до тех самых пор, пока шофер не подвел меня к самой двери. К моему удивлению, это жалкое жилое строение высотой в несколько этажей было оборудовано маленьким эскалатором, о котором, к сожалению, нельзя было сказать, работает он или нет, поскольку все его ступени были заняты спящими людьми; свернувшись самым прихотливым образом, они напоминали черных змей. Лестничные площадки в этот ранний час были также забиты спящими людьми. Водитель такси немедленно снял свои сандалии и стал босыми ногами осторожно переступать через спящих. Я последовал его примеру, но остался в носках. Таким образом мы добрались до квартиры доктора, где обнаружили визитную карточку, подобную той, что лежала у меня в кармане, и которая была прикноплена к двери. Без лишних церемоний таксист вошел внутрь и поднял доктора с постели. Доктор, на гладком, тонком, почти мальчишеском теле которого были только узкие плавки, вовсе не выразил удивления, увидев меня на пороге. Наоборот. Радостным голосом он закричал:

— Ну, вот! С самого начала я говорил своему брату: «В конце концов доктор Биньямин вынужден будет разыскать нас, если он хочет узнать, как на самом деле обстоят дела». Но кто мог бы поверить, что это произойдет так скоро?

Он рассмеялся, а затем провел меня в большую запыленную комнату, украшенную множеством ковров и орнаментов, в которой две маленькие девочки спали, лежа на тахте. Он быстро перенес их в другую комнату, а затем исчез, появившись через несколько минут одетым в серый костюм европейского покроя. Немедленно он взял у меня пробирки, внимательно слушая то, что я рассказал ему о состоянии моей пациентки и о моих по этому поводу подозрениях, и чистой, тонкой рукой написал сопроводительный лист с объяснением тех проверок, которым я хотел подвергнуть образцы; проделано все это было профессионально и уверенно. Ничто не казалось ему невозможным и незначительным. Затем он поднялся и сказал:

— Дайте мне полдня, и мы с братом принесем вам все требуемые результаты. Если вы опоздаете на полуденный рейс, вы всегда достанете билет на пятичасовой поезд, который прибудет в Гаю на рассвете.

Затем он бросил тонкий плед на тахту, на которой перед тем спали девочки, чуть-чуть взбил подушки и сдвинул их. Взяв несколько ароматических палочек, он поместил их в глубокий стакан и поджег, чтобы освежить воздух, сказав:

— Можете здесь отдохнуть немного, а еще лучше — поспать. Это вас освежит… что совсем не будет лишним, когда вы вернетесь к своей больной, ради которой вы проделали весь этот путь до Калькутты…

* * *

В этой гостеприимной комнате, украшенной гирляндами цветов и маленькими статуэтками богов с обезьяньими и слоновьими головами (потом я узнал, что первого звали Хануман, а второго Ганеша), я и пришел в себя какое-то время спустя. Запах ароматических палочек наполнял комнату. Все это абсолютно не походило на преисподнюю. Я быстро сел на тахту, разглядывая свои ноги в носках и размышляя о том, как странно протекает мое путешествие в эти места, и удивился, не в силах понять, связано все это исключительно с состоянием моей больной, или я просто хотел доказать профессору Хишину, какой я преданный своему делу и решительный врач, абсолютно подготовленный профессионально, чтобы должным образом и в самые кратчайшие сроки решать все проблемы, связанные со здоровьем пациента. И тут я достал из кармана вторую почтовую открытку и написал, не задумываясь:

«Дорогой профессор Хишин! Привет из Калькутты, где находится самый последний из кругов людской нищеты и страдания. Я забрался сюда, чтобы добиться надежного и подробного диагноза для нашей пациентки, чье состояние гораздо более угрожающе, чем вы можете себе представить. Лазары очень милы, а Индия исключительно интересна. Ваш „идеальный“ протеже». Мне хотелось добавить «которого вы совратили», но удержался. Как он все это воспримет? Даже слово «идеальный», которое я заключил в кавычки, выглядело легкомысленно. Что, если он все уже позабыл?

Я отправил открытку обратно в карман. Она попала бы к адресату после моего возвращения домой; какой же смысл был посылать ее? Я снял свитер и прислушался к легким шагам за дверью. Что знала обо мне жена доктора? Но ложе было таким мягким… я вытянулся на тахте, ощущая смертельную усталость, и предался собственным мыслям. Это место представлялось мне крошечным уголком рая в центре ада, которого я по-настоящему еще не ощущал; а раз так, то и не испытывал никакого желания гордиться своим пребыванием в нем.

Но, несмотря на всю свою усталость, мне не удалось по-настоящему уснуть. Я смог только задремать, потому что люди, спавшие на ступенях, пробуждаясь, все время шумели, в то время как жильцы дома гнали их прочь, а эскалатор, освобождаясь от непредвиденной ночной ноши, начал ерзать туда и сюда. Две маленькие девочки доктора добавляли шума, попеременно открывая и закрывая дверь — и делали это до тех пор, пока я не пригласил их войти в комнату. Какое-то время они колебались, но в конце концов застенчиво зашли, одетые в школьную униформу, состоявшую из тонкого розового сари, с голубыми бантами в волосах и ранцами за плечами. Я попытался разговорить их, а когда это не удалось, попробовал рассмешить, делая потешные рожки, но они даже не улыбнулись; похоже, они решили, что подобные гримасы естественны для европейца. В конце концов явилась их мать и отправила девочек в школу. Но она явно не могла решить, можно ли оставить меня в квартире, и я спросил:

— Как вы полагаете, может, есть смысл мне выбраться на воздух и немного пройтись по городу? Есть ли здесь какая-нибудь река?

И, конечно, здесь была река, называвшаяся Хугли-ривер с многочисленными причалами, а кроме того имелся собственный форт, носивший гордое имя Форт-Вильям. «Было бы крайне жаль не увидеть все эти красоты», — подумал я, и распрощался с гостеприимными хозяевами. Спускаясь, я сосчитал количество ступеней, с тем чтобы на обратном пути легче было найти нужный дом.

Оказавшись снаружи, я наметил ориентиры, которые помогут мне найти нужный подъезд, для чего несколько раз сходил туда-сюда для начальной практики. Но когда, обретя некоторую уверенность, я добрался до главной улицы, то в ту же секунду был окружен несущейся куда-то толпой и понял, что являюсь среди них единственным иностранцем. Внезапно я почувствовал слабость и вспомнил свой сон. Мне следовало быть настороже, не забираясь чересчур далеко, поскольку мне предстояло еще вернуться; жена Лазара, кажется, уверовала в меня, ведь я не был туристом, оставаясь все это время лечащим врачом, а потому обязан был вернуться к моему пациенту, чье нежное, желтоватое от болезни лицо время от времени всплывало в моем сознании, сопровождаемое бессмысленной улыбкой, отражавшейся отблеском в глазах ее матери. Я решил отказаться от прогулки к реке и причалу, равно как и от посещения красивейшей площади Калькутты, и ограничиться безопасным променадом по узкому кругу, не выходя на улицы за его пределы. Приблизительно каждые полчаса я возвращался и стоял перед фасадом «моего» дома, время от времени поднимаясь по лестнице к двери докторской квартиры и, постучав, тревожно ожидал результата лабораторных исследований.

На одной из прилетающих улиц мое внимание привлекла огромная толпа, теснившаяся возле какого-то здания. Сначала я подумал, что это остатки какой-то крепости, но подойдя поближе, понял, что это большой и древний кинотеатр, обклеенный красочными афишами. На тротуаре лежала старая женщина, мне показалось, что она была мертва. Несколько прокаженных сидели рядом, горящими глазами глядя на проходящих внутрь кинозала. «Может быть, я лучше узнаю Индию, познакомившись с ее кино», — подумал я и, купив билет, оказался в необъятном темном помещении, все в деревянных колоннах, с которых осыпалась резьба. Я увидел бесчисленные ряды голов, на некоторых были тюрбаны, но большинство составляли кудрявые, стриженные и бритые.

С того момента как я вошел, все взоры были обращены на меня, как если бы люди, заполнившие кинотеатр, узрели вдруг нечто никогда не виданное, ни на что не похожее, пахнущее странно и передвигающееся неведомым образом. Я выбрал кресло в одном из средних рядов, и зрители с готовностью поднялись, чтобы дать мне пройти; улыбались они при этом вполне дружелюбно и ободряюще. Но не успел я усесться, как явился контролер со значком, прикрепленным к груди большой булавкой, и настойчиво начал уговаривать меня пересесть на другое место, более, как я подозреваю, в его представлении почетное. Поначалу я пробовал отказываться, и тогда, обращаясь к десяткам лиц, вовлеченных в эту пантомиму, он ткнул пальцем в их сторону и громко заявил: «Это плохие парни. Очень плохие», — после чего плохие парни дружно закивали и залились смехом. Уже из последних сил я попробовал еще раз отказаться, но он был настойчив; пройдя через весь ряд, он с силой схватил меня за руку и вновь воззвал к зрителям, не перестававшим расплываться в улыбке. Кончилось тем, что он подвел меня к креслу, обтянутому красным бархатом, которое с годами стало потерто-розовым, подобно шкуре запаршивевшего старого животного. И на месте, знавшем гостей, несомненно, более благородных, чем я, я сидел в ожидании киноленты, лишенной субтитров, в котором тоненькая и юная индийская кинозвезда страдала не от угрызений совести, а от неразделенной любви.

* * *

Когда к полудню я вернулся в уже знакомый дом, то нашел не только двух маленьких девочек и их мать, но также самого доктора и его брата с результатами лабораторных тестов в руках. В своих подозрениях я оказался прав — печень больной девушки была серьезно повреждена, пострадала система коагуляции, билирубин был очень высок — около тридцати. АЛТ выросла в четыре раза, а АСТ была также выше нормы.

Гипогликемия угрожала жизни. Больная нуждалась в немедленной инъекции глюкозы, способной восстановить утраченную свертываемость крови, чего можно было добиться ее переливанием. Они также познакомили меня с результатами проведенных тестов, о которых я их даже не просил. Никакого сомнения не было — они все это время трудились в поте лица, переходя из одной лаборатории в другую и собирая из образцов максимум возможной информации. Теперь мне необходимо было с максимальной быстротой вернуться к моей пациентке — я не мог себе позволить потерять ни минуты. Я достал свой бумажник и вручил им сто долларов — сумму весьма значительную не только для них, но и для меня. Однако я оговорил одно условие: они не бросят меня одного, пока не посадят на поезд, идущий до Гаи, если случится так, что билетов на самолет не будет. Они были удивлены (и восхищены) подобной оценкой их услуг и обещали часть этих денег пожертвовать на благотворительные цели, заверив, что посадят меня на самые лучшие места в поезде, идущем в Гаю, но прежде всего они хотели бы знать, успел ли я увидеть хоть что-нибудь в Калькутте. «Совсем чуть-чуть, — ответил я, — здесь, похоже, все не просто. Но, конечно, это не ад». Они расхохотались от души, но тем не менее заметили, что некоторые городские районы вполне могли бы сойти за преисподнюю, если принять во внимание, что именно сходство с адом более всего привлекает внимание туристов.

По дороге на станцию они показали мне места, которые попросту привели меня в ужас, и тем не менее я вынужден был именно там принять приглашение братьев на прощальный ужин. Я не был голоден, к тому же внутри меня продолжала нарастать тревога за мою пациентку, но я не нашел в себе сил противостоять льстивым уговорам моих обаятельнейших хозяев, и мгновение спустя появилось немыслимое количество всевозможной еды в неповторимом сочетании форм, запаха и цвета. Доктор и его брат сели рядом со мной, держа на коленях обеих девчушек, и все принялись за еду, уделяя основное внимание тому, не попробовал ли я уклониться от дегустации хотя бы одного из предложенных блюд. Спустя короткое время я уже наелся до отказа; чуть позже я оказался на грани, за которой меня бы просто вырвало. Поднявшись, я сказал, что результаты тестирования не выходят у меня из головы.

— А потому, дорогие друзья, я умоляю вас тронуться в путь; если же вы хотите мне что-нибудь показать, то покажите мне, как пройти к реке.

Не знаю, как это объяснить вам, но с той минуты, как я очутился в Индии, меня безудержно тянет к рекам; мне кажется, что я просто влюбился в них. И хотя именно на меня падала вся вина за прерванное таким образом застолье, они мгновенно отозвались на мою просьбу, сделав то, о чем я их просил, а именно — отвели меня на длинный зеленый выступ, с которого открывался превосходный вид на реку; на краю выступа высилась колонна, на фоне которой моей же камерой они сделали несколько снимков, после чего я сфотографировал их. Но мне явно мало было одного обзора водной глади, я хотел спуститься к самому урезу. Они довели меня до воды, и когда увидели, что, наклонившись, я неожиданно опустил пальцы в холодную воду, они склонили головы, выражая полное удовлетворение. Это ничем не вызванное движение души укрепило их во мнении, что я и на самом деле готов взглянуть на человеческий ад изнутри него самого, а не только через стекло движущегося автомобиля; более того, им стало ясно, что медленное движение человека-рикши устраивает меня более всего, движение через ужасающие переулки, полные монбланов гниющего мусора, отбросов смердящей человеческой плоти, начинающей свой путь к смерти с момента рождения, парий человеческого общества, напоминающих тщетным своим трепетанием подергивание раздавленного насекомого, попавшего под огромный башмак. В течение целого часа они вели меня улицами, некогда имевшими приятный, цивилизованный вид, которые теперь выглядели словно пораженные проказой, и боль от подобного зрелища оказалась тем сильнее, чем очевиднее проглядывались следы сохранившейся былой красоты. И так мы продвигались: я — со скоростью, с которой трусил босоногий рикша, а два моих чернобородых спутника — нечто вроде эскорта по обе стороны от меня. Из карманов они время от времени вытаскивали мелочь, чтобы опустить в протянутую ладонь умирающего бедняка или ребенка, бесспорно подстегиваемые моим взглядом. «Возможен ли еще худший ад?» — спрашивали они, время от времени поворачиваясь ко мне с каким-то торжествующим выражением, которое не сходило у них с лица до самой станции.

Хотя путешествие на поезде длилось девять часов, я не смог сомкнуть глаз. Воспоминания о Калькутте перемежались с непрерывной тревогой об Эйнат, тяжелым грузом ложась на сердце. В конце концов я поднялся и вышел в коридор, где и остался стоять, чтобы не пропустить, когда поезд остановится в Гае. Около полуночи я оказался выброшенным на платформу, которая выглядела, как последняя в мире платформа на самом краю Вселенной и указывала предстоящий мне путь — к длинному ряду ожидающих моторикш, среди которых я попробовал отыскать белый тюрбан моего собственного водителя, к сожалению, тщетно. Пришлось нанять другого, помоложе; он и доставил меня проселочной дорогой, вьющейся среди зеленеющих холмов, освещенных узким серпом луны, до Бодхгаи.

Гостиница у реки была закрыта и погружена во тьму; к тому же я никак не мог вспомнить, где находился вход в наше маленькое бунгало. Из последних сил я обошел вокруг всего здания и впервые с начала нашего путешествия ощутил, что силы мои иссякли; откуда-то из глубины моего существа вдруг вырвался стон, полный отчаяния и боли. Неужели мне придется, вдобавок ко всему, провести всю ночь вот так, на пронзительном холодном ветру, долетающем с реки, — потому только, что я хотел казаться «идеальным» не только Лазарам, но и самому себе? Я уселся под одно из громадных деревьев перевести дух и тут вспомнил, что у меня остался еще последний из трех, приготовленных женой Лазара сэндвичей, который я и съел в надежде прогнать сон. Затем я поднялся, взбодренный так, словно выпил бокал хорошего вина, и стал описывать на местности круги… и тут я вспомнил, где вход в бунгало, а через некоторое время уже стучал в дверь.

Я постучал тихонько, но дверь открылась сразу. Это была Дори. Очков на ней не было, волосы растрепаны, ночная рубашка обтягивала ее полную фигуру и ее большие упругие груди. Я заметил, что она была в туфлях на высоком каблуке. Сначала мне показалось, что наградой за труды мне дарована будет одна из ее знаменитых — одними глазами — автоматических улыбок, но затем эмоции взяли верх, и, протянув ко мне руки, она обняла меня, обдав давно забытым теплом. Несколько мгновений мы стояли так, замерев, в грязной кухне, где немытые чашки стояли на плите, но появившийся внезапно Лазар обхватил мою голову в едином порыве радости и любви и закричал:

— Куда вы, к черту, подевались? Где вас носило? Еще немного, и мы уехали бы без вас. Только не говорите мне, что вы потащили эти тесты прямо в Калькутту!

— Вы что, не получили моей записки? — спросил я со странным чувством гордости.

— А была ли в том действительная необходимость тащиться туда? — сказал Лазар, как бы не слыша моих слов.

— Это было совершенно необходимо, — ответил я с непривычной для самого себя твердостью. — Я получил все нужные результаты и уверен в их надежности. Теперь мне ясна ситуация, в которую мы попали.

— Мы попали? — спросил Лазар, который был поражен моим тоном. — Но куда?

— Дайте мне минуту, — сказал я. — А потом я все вам скажу. Но сначала — Эйнат. Я хочу посмотреть на нее.

И, не помыв даже рук, я прошел в комнату, где желтоватый свет позволил мне взглянуть на больную девушку, которая расчесывала себя, утопая в безрадостном забытьи, не имея ни малейшего представления о смертельно опасной бомбе с часовым механизмом, тикающим у нее внутри. Я подошел вплотную к кровати и положил ладонь на ее лоб. Лихорадка была все той же. Лазар и его жена с нетерпением ожидали моих слов. Состояние их дочери за последние двадцать четыре часа было малоутешительным, и вот теперь, вернувшись с результатами тестов, я стоял, склонившись над больной. Чего они ожидали от меня в эту минуту? «Я должен сказать им нечто такое, что потревожило бы их уверенность в себе, — подумал я, — иначе они не будут доверять мне в должной мере и будут склоняться к полумерам, вместо того, чтобы безоговорочно довериться моему авторитету». Взяв ее вялое запястье, я проверил пульс. Зеленые глаза открылись, но на прекрасном лице не появилась улыбка, которая так украшала лицо ее матери.

— Все хорошо? — спросил Лазар, раздраженный моим поведением.

— Одну минуту, — начал я. — Дайте мне только вымыть руки. — И вышел в кухню. Жена Лазара подала мне мыло и полотенце. И тогда, повернувшись к Лазару, я произнес: — Что касается Калькутты, вы совершенно правы. С одним уточнением: хороших людей можно встретить даже в аду. И еще одно, во что поверить труднее: там даже можно сходить в кино.

 

V

Но даже предположив, что он на самом деле влюбился, что он мог с этим поделать? — так говорил он сам себе с горькой усмешкой, лаская взглядом гибкую спину маленькой девочки, склонившейся над атласом и не выпускавшей изо рта изжеванный карандаш. Она должна быть чьей-то, убеждал он себя, чьей-то, кто придет и уведет ее. Но мысль, что маленькая девочка была просто оставлена в его кухне, уже овладела его существом, и с новым, и таким волнующим, желанием, которое, верил он, вполне поддается контролю, он положил свою руку легонько на ее тонкое плечо, чтобы немного приободрить ее. Наклонившись над скатертью, раскинувшейся перед ним своим синими, зелеными и желтыми пространствами, вслушиваясь в сладостный голос, без запинки произносящий названия городов и континентов, он сказал ей с мягкой укоризной: «Ну, чего же ты ищешь еще, если все уже нашла?» И с этими словами он опустил свой палец на зеленеющее пятно, все в синих прожилках рек, и закончил назидательно и твердо: «Вот, вот здесь находится правильный ответ. А теперь хватит сидеть над уроками. Уже поздно». И в то время, когда маленький острый нож еще раз повернулся у него в сердце, он закрыл атлас и захлопнул учебник, отстегнул булавку и снял школьный значок с кармана ее блузки, кончиками пальцев ощущая очертания ее детской груди; и здесь он опять спросил себя, что она при этом чувствует, и что она в состоянии понять, и может ли он поцеловать ее без риска для себя.

Ему хватило смелости лишь коснуться губами ее лба, слыша одинокий в ночи стон холодильника, а затем он продолжил, целуя ее глаза и облизывая мочки ушей, говоря, заклиная себя: здесь последняя черта, граница, дальше ни шагу, иначе ты погиб. Но маленькая девочка не догадывалась и не чувствовала его отчаяния; она закрыла глаза и от усталости широко раскрыв рот, зевнула, и тогда он, не владея собой, втиснул свой пылающий язык в ее розовый рот, ощущая сладость леденцов, которые она сосала в течение дня. Но это не могло быть любовью, убеждал он себя, лишь мимолетная, проходящая увлеченность, мгновенная страсть. Понимает ли это она? Его рука заскользила у нее между ног, а затем, внезапно, он подбросил ее к потолку, ощущая невесомость ее тела, в то время как она, отдаваясь радости полета, отдыхала после долгого дня, отданного занятиям. А он верил, что эта попытка подобным образом развеселить ее лишний раз свидетельствует о чистоте его намерений.

Но к своей досаде он почувствовал возбуждение в маленьком легком теле, вернувшемся в его руки, ибо как иначе объяснить, что вместо того, чтобы зайтись безостановочным детским смехом, она закрыла глаза, разомкнув от удовольствия губы, и он ощутил, насколько она потяжелела в его руках, в то время как ее руки опустились, обвились вокруг его шеи, а губы целовали его с неожиданным пылом, тогда как ее кудри скользили по его лицу? Могло ли такое быть, в изумлении задавал он себе вопрос, чтобы такая маленькая девочка испытывала вожделение? И очень осторожно он положил ее на большой кухонный стол в момент, когда что-то вспыхнуло у него в мозгу — это была мысль: «А что, если она не в себе, если она заболела? Заболела и теперь умирает — и это — это последнее счастье, которое он может ей дать? Так как же решится он отказать ей в этом?» И он, отступив на шаг, снял с нее тапочки и белые носочки, которые на исходе этого восхитительного дня и после долгих часов учебы сохраняли неправдоподобную и необъяснимую свежесть. Почти не дыша, он согнулся и взял в ладони ее пухлые ступни, чтобы своими легкими поцелуями согреть их, хотя они совсем в этом не нуждались, поскольку они и так уже пылали от вожделения. И даже если она пока что не умирает, страдальчески продолжал размышлять он, может быть, она просто сирота, которую кто-то выгнал из дома, и здесь находится место ее изгнания, которое она и пыталась найти в заляпанном пятнами школьном атласе? И он бережно снял с нее бледную блузку, заметив крошечные родинки, сладострастно разбросанные по плечам рядом со следами от лямок детской комбинашки, которая в эту секунду была единственным прикрытием ее наготы, и он сказал самому себе: «Кто бросит в меня камень, если я сейчас вымою ее с мылом перед тем, как она отправится спать?» Но аккуратный пупок, открывшийся прямо перед ним наподобие третьего глаза, привел его в смущение, и он отвернулся в отчаянии ища поддержки.

Но мог ли кто-то на самом деле помочь ему скрыться от той незамысловатой в своей простоте тайны, которая, возникала из его убежища позади старого холодильника, жужжащего в одиночестве, и надвигалась на его дешевые в металлической оправе очки, одно из стекол которых пересекала — снизу доверху — трещина, сквозь которую легче было разглядеть его рассудительный, лишенный юмора, пристальный взгляд, устремленный на растрепанную маленькую девочку, неуклюже раскинувшую руки и ноги по столу. Кто — предполагаемый любовник, охваченный отчаянием, или же его распутная, маленькая дочь, что в конце школьного дня ожидает его у ворот сумасшедшего дома, в надежде, что его отпустят и тогда она сможет брести за ним следом, сопровождая его во внезапных визитах, которыми он одержим, как одержим навязчивой и постоянно преследующей его идеей: Земля перестала вращаться и замерла, а следовательно, любой час равен вечности и самодостаточен, а потому еще не все потеряно.

* * *

Тщательно вымыв руки, я сделал моей спящей пациентке укол, введя сто кубиков глюкозы, поскольку если существовала действительная опасность повреждения печени, то даже нормальная работа альфа-клеток не в состоянии была обеспечить необходимое количество глюкозы, чтобы покрыть ее дефицит. Изменения происходили быстро и достаточно драматично, и впервые за долгое время можно было увидеть, как у Эйнат меняется настроение. Она выбралась из постели и, желтая, изнуренная, присоединилась к нам за кухонным столом, где Лазар и его жена уже организовали фантастический полуночный ужин. Поначалу я собирался попросту рассказать им о значении того, что мне удалось привезти из Калькутты, делая основной упор на данных анализа крови, свидетельствовавшего о высокой вероятности внутреннего кровотечения. Но в это мгновение я перехватил направленный на меня взгляд Эйнат, мягкий и удивленный, словно она пыталась осмыслить, кто я, что я здесь делаю и каким образом очутился за одним столом с ней и ее родителями. И я не сказал ничего. Во всяком случае одно я понял: несмотря на свой богатый больничный опыт, Лазар мало что смыслит в органических процессах, особенно в тех, которые связаны со свертываемостью крови, вопросе, который до сих пор не вполне ясен и нам, докторам. Поэтому я отложил свое сообщение до лучших времен и, несмотря на крайнюю усталость, решил попробовать еду, которую с избытком навалил мне на тарелку Лазар. Взгляды его жены были устремлены на меня, как два луча, словно она хотела дать мне понять, что она не только рада моему успешному возвращению из Калькутты, но и понимает, что творится у меня на душе. Лазар поспешил сообщить, что и он не терял времени даром и уже полностью продумал план обратного передвижения: послезавтра мы вылетаем авиарейсом из Гаи в Варанаси, оттуда, после ожидания в аэропорту — полет до Нью-Дели в надежде попасть на прямой рейс до Рима в среду, а из Рима вечерним рейсом в пятницу израильской компанией «Эль-Аль» до Тель-Авива. И сам Лазар, и его жена уже проделали всю необходимую работу, обойдя туристические агентства в Гае, в которых, к счастью, работали факсы.

— Вы уезжали в Гаю вместе с ним? — спросил я, поворачиваясь к Дори, не в состоянии поверить, что из-за ее неспособности оставаться в одиночестве она снова бросила свою больную дочь.

— Только на два или три часа, — быстро ответила она, покраснев от смущения, как если бы распознала в моих словах скрытое возмущение, — и мы договорились с приятной здешней девушкой, которая и осталась в гостинице вместе с Эйнат.

— Я совершенно выдохся, — признался я, закрывая воспаленные веки, и сделал попытку выбраться из кресла, с тем чтобы дойти до кровати раньше, чем рухну на пол.

Встревоженные моим состоянием Лазар и его жена, вскочив, бросились мне на помощь. Им пришлось еще потрудиться, чтобы раздеть меня и снять мою обувь, потому что, когда несколько позднее (а если быть точным, двенадцать часов спустя) я пришел в себя, то на мне была пижама, застегнутая на все пуговицы, — но каким образом я в ней оказался, я совершенно не представлял и не помнил.

Зато я прекрасно помнил, как долго и громко хохотала жена Лазара то ли над тем, как я свалился им на руки, то ли над тем, как я пытался протестовать против их попыток раздеть меня. А сейчас в маленьком бунгало было темно и тихо. Двое Лазаров отсутствовали, а их дочь, так же как и ее врач, была оставлена на попечение вежливой индийской девушки в голубом сари, которая, заметив, что я встаю с постели, выпрямилась (очевидно, в мою честь) и сложила обе ладони в традиционном приветствии. На вполне приемлемом английском она сказала мне, что Лазар и его жена уехали в Гаю, чтобы организовать все необходимое для нашего возвращения. Я почувствовал себя оскорбленным: похоже, им в голову не пришло посоветоваться с врачом, бок о бок с ними проделавшим весь этот неблизкий путь, и, похоже, теперь они пребывали в уверенности, что все их проблемы были решены одной-единственной инъекцией глюкозы.

Быстро одевшись, я побрился и отправился проведать мою больную, чья слабость подсказала мне, что ее состояние снова ухудшилось; я понял это даже раньше, чем подошел к ее кровати. Меня сопровождала индийская сиделка, которая, похоже, не знала, что я лечащий врач, и принимала меня, по-видимому, за одного из родственников. Эффект от укола глюкозы был кратковременным. Температура у Эйнат стала еще выше, а ее кожа — еще более желтой, чем накануне. Но что волновало и тревожило меня более всего, это почти полное отсутствие выделения мочи в последние дни. Меняя ей повязку на ноге, я продолжал свои расспросы; ответы ее были не слишком определенными: гепатит был у нее уже не менее месяца, и четкой границы между здоровьем и болезнью она тоже не могла назвать. Я помог ей раздеться и велел лечь на спину так, чтобы я мог не только прощупать ее сморщившуюся печень, но также и почки, которые были немного увеличены. Молодая индуска с удивлением наблюдала за тем, как я старался не касаться обнаженных грудей Эйнат, которые, по сравнению с ее истощенным телом, выглядели большими и упругими.

Мне доводилось уже слышать жалобы молодых врачей на пагубное воздействие, которое оказывают контакты с больными женщинами на мужскую сексуальность, — сам я ничего подобного не испытывал. Тем не менее проблема не казалась мне выдуманной, здесь, в Бодхгае, я мог в этом убедиться — в этой прохладной, пустой комнате присутствие привлекательной индийской девушки, стоявшей рядом, соединилось вдруг с приятным ощущением, испытываемым моими ладонями, касавшимися обнаженного живота Эйнат… и острая вспышка желания пронзила меня. Я напомнил себе, что хорошо бы помастурбуривать, перед тем как пойти спать, учитывая, что с утра начнется наше долгое возвращение домой, — возвращение, совершаемое в большой спешке и уже по одной этой причине опасное для больной. Учитывая данные анализа крови, привезенные мною из Калькутты, правильнее всего было бы поступить так: еще несколько дней продержать Эйнат на постельном режиме, а потом, убедившись, что рецидив невозможен и дорога ей по силам, пускаться в обратный путь.

— Вашим родителям, похоже, не терпится как можно скорее вернуться домой, — сказал я ей, делая еще один укол глюкозы; при этом я нашел в себе силы воздержаться от каких-либо комментариев по этому поводу.

— Да, — вяло ответила Эйнат, как если бы и ей самой пришло это в голову. — Отец должен быть на работе не позднее воскресенья.

— Но почему?! — воскликнул я.

Она этого не знала, или, что вернее, почему-то не захотела дать мне ясного ответа, объясняющего действия ее родителей. Я решил на время отказаться от попыток удовлетворить свое любопытство и предложил совершить небольшую прогулку по аллее.

— Знаю, знаю… вы еще слабы, — сказал я ей, — но если ваши родители настаивают на том, чтобы отправиться в путь завтра, вы должны свой первый шаг к дому совершить сегодня, здесь, на воздухе и безо всякого принуждения.

Застенчивая улыбка показалась на ее лице, это была неуверенная, мучительная улыбка, которая была затем стерта с ее лица какой-то внутренней тревогой. Поначалу моя идея нисколько ее не заинтересовала, но затем она согласилась попробовать, поднялась и на заплетающихся ногах стояла, не решаясь сделать первый шаг. Оказалось, что она, кроме всего прочего, не может решить, следует ли ей сменить длинную белую индийскую сорочку, которая заменяла ей платье. В конце концов она решила ее оставить, добавив к ней вылинявшую джинсовую куртку, которая еще больше подчеркивала желтизну в ее глазных белках. Я повесил свою камеру через плечо, а потом попросил молодую индуску сопровождать нас во время прогулки, с тем чтобы, заблудившись, мы нашли дорогу обратно, пусть даже нельзя было представить ничего опасного, что могло бы произойти с нами в этом тихом, спокойном месте, которое, несмотря на его некоторую простодушную пасторальность, я продолжал воспринимать разновидностью рая, возможно из-за непрерывного солнечного света и самого солнца, огромного, великолепного, раскаленного, безжалостно заполняющего пространство видимого горизонта.

И в этом золотистом свете я впервые как следует разглядел двух юных женщин, рядом с небольшими золотыми воротами у каменной ограды, окружающей священное, посвященное Будде дерево породы Бо, которое все было изукрашено цветными лоскутами. В этом месте я попросил индийскую девушку сфотографировать меня и Эйнат. Но когда сразу после этого я попросил Эйнат сделать такое же фото, сняв меня и индийскую девушку на фоне заросшего лотосами пруда, я заметил, что камера моя трясется в ее руках, и немедленно освободил ее от этого задания, обратившись к проходившему мимо восточного вида богомольцу с просьбой сфотографировать нас втроем. Вот так и должен выглядеть рай, продолжал я размышлять, чуть-чуть в то же время поддерживая мою пациентку, у которой кружилась голова от прогулки, после того, как столько дней ей пришлось провести в постели.

— Посмотри, как все вокруг нас просто пропитано одухотворенностью, — сказал я ей, стараясь приободрить ее. И, произнеся это, я кивнул на цветущие сады, окружавшие огромный тибетский монастырь, высившийся дальше места нашей прогулки, прямо у дороги. — Вот так и должен выглядеть настоящий рай, исполненным одухотворенности. Он предназначен для жизни дольней, не горней.

И я снова вытащил свою камеру из чехла и попросил какого-то прохожего сфотографировать нас с разных точек дороги, которая, уходя вдаль, вилась мимо буддийских монастырей, каждый из которых был не похож на соседний, поскольку возводился в свое время представителями разных наций.

— После моей смерти моя душа, быть может, переберется в альбом для фотографий, и вспомнит, куда ей надо лететь, — сказал я по-английски молодой сиделке.

Но шутка моя не вызвала даже тени улыбки. Скорее, наоборот; она кивнула в подтверждение того, что подобная мысль правильна и понятна ей, поскольку, по ее представлению, человеку моего положения и моих лет вполне уместно уже было серьезно задуматься о смерти.

— Это просто стыд и срам — то, что ваши родители настаивают на немедленном возвращении, — продолжил я, обращаясь к Эйнат, которая не произнесла ни слова. — Но если ваш отец так уж спешит, — с подчеркнутой вежливостью продолжил я, — почему бы ему не отправиться одному, оставив нас здесь на несколько дней, до тех пор, пока вы не почувствуете себя лучше?

Но она продолжала молчать. Что-то странное почудилось мне в этом. Неужели сама мысль о том, что родители могут расстаться друг с другом, показалась ей неприемлемой, даже если речь шла о нескольких днях? — поразился я, или же ухудшение здоровья сделало ее равнодушной? Но именно потому, что этот вопрос так занимал меня, я не стал больше давить на Эйнат, ожидая немедленного ответа, особенно когда вдали, там, где заканчивалась накатанная и широкая дорога, я разглядел две коренастых фигуры — Лазара и его жены, — бредущих в розовом отсвете, отражающемся от речной глади позади них, прокладывая путь через толпу юных путешественников, только что прибывших из Гаи; по-видимому, они были оповещены о существовании гостиницы, из которой мы вышли на прогулку, и торопились ее отыскать.

— Мне очень нравится Индия, — сообщил я сопровождавшей нас девушке-индианке, хорошо понимая, что слово «нравится» плохо отражает суть того, что я хотел сказать, и я стал искать другое слово, способное лучше выразить и описать то странное ощущение свободы, что поднималось во мне. В эту минуту я увидел, что у Эйнат из носа потекла кровь, чего она, по-видимому не ощущала, по крайней мере, в первое время. Я не только тут же обнял ее, я приподнял ее и силой заставил сесть на камень, подставив сзади для опоры колено; я велел откинуть ей голову назад, положив ее мне на плечо; сам я сидел за ее спиной, носовым своим платком промокая струящуюся кровь. Красный ручеек являлся красноречивым свидетельством, подтверждавшим мою медицинскую интуицию. «Вот, — сказал я себе, — вот что говорит о том, насколько преждевременны эти разговоры о немедленном возвращении домой».

Но на самом деле уже было слишком поздно что-либо менять. Лазар и его жена вернулись из Гаи с авиабилетами для всех нас на завтрашний утренний рейс, и реакция Лазара на кровь, текущую из носа его дочери, была недвусмысленно решительной, особенно при виде насквозь пропитанного кровью носового платка.

— Что это, черт побери, надоумило вас затеять прогулку?

— Если вы хотите отбыть обратно завтрашним утром, — ответил я тоном, в котором сознательно совместил недовольство и упрек, — ей надо привыкнуть к свежему воздуху.

Похоже, что упрек уловила только жена Лазара. А сам он, глядя на дочь, пытавшуюся поднять голову, похоже еще больше уверил себя в необходимости вернуться домой как можно скорее — во избежание еще худшего поворота дел.

— Не нужно паники, — заявил он, как если бы являлся экспертом во всем происходящем. — У девочки всего лишь небольшое кровотечение из носа… его почти уже нет. Самое время нам всем вернуться в гостиницу — немного подкрепиться и начать укладываться.

Я снова вытащил из чехла камеру и сделал несколько снимков всех троих Лазаров, а затем и вместе с сиделкой. То же самое я попросил проделать Лазара. Но этим я не удовлетворился: поставив рядом Лазара и его жену и, пользуясь мягким освещением, я сделал еще один отличный снимок. В ответ на вопросительно поднятые брови Лазара, я сказал:

— Ценность всякого фильма определяется заключительными кадрами. А здесь — при этом невероятном свете и на этом месте просто грех упустить такую возможность. Тем более что с завтрашнего утра подобное вряд ли повторится — ведь мы все время будем в пути…

Лазар выглядел слишком усталым, чтобы принять хоть какое-то участие в этой моей внезапно вспыхнувшей страсти к фотографии, зато Дори приняла все происходящее благосклонно. По всему было видно, что она любит фотографироваться. Было нечто неожиданно трогательное в этой средних лет женщине, в том, как она, стараясь держаться прямо, втягивает выпирающий живот, как, садясь, вытягивает, скрещивая, длинные ноги, как, стоя перед объективом, вздергивает подбородок, и как один раз, и другой, и еще и еще раз улыбается безупречной улыбкой, готовая одарить ею мир столько раз, сколько требуется, делая это на мгновение раньше, чем палец фотографа нажмет на кнопку. И впервые за наше путешествие я ощутил легкий толчок сожаления и страстного желания. Я забрался так далеко, а увидел так мало. Удастся ли мне еще раз вернуться сюда в один прекрасный день?

Ну, а кроме того, я полагал, что внезапное кровотечение было вызвано общей слабостью Эйнат, но не исключено, что и началом месячных; такое случается нередко, правда, у более юных девушек; еще я не мог отделаться от назойливой мысли, что должен существовать небольшой источник кровотечения, связанный с проблемой плохой свертываемости крови, вызванной вирусным гепатитом. А потому я не спускал глаз с Эйнат, которая опиралась на индийскую сиделку. Жена Лазара тоже поддерживала ее, и все трое потихоньку двигались вслед за Лазаром по направлению к гостинице. Кто знал, какие сюрпризы могла поднести нам всем наша больная на пути к Израилю? Так думал я, невольно впадая в тот циничный, излюбленный профессором Хишиным тон, который тот применял, говоря о пациентах, вздумавших хитрить с ним или поймать его на слове. Подойдя ко входу в гостиницу, я механически — в который раз — вынул камеру из чехла и сделал последний снимок, на котором запечатлены были все четверо — индийская девушка и трое Лазаров. Пряча камеру обратно, я поразился мысли, пронзившей меня, — чья группа крови подойдет Эйнат для переливания, если этого потребуют обстоятельства? И, не имея к тому ни малейших оснований, сказал сам себе — единственно возможным донором в экстремальной ситуации может быть только жена Лазара, Дори.

Только она.

* * *

Всю ночь я проворочался в постели в своей маленькой комнате. Я был по-настоящему в ярости от решения Лазаров двинуться в путь с раннего утра. Был ли мой гнев вызван оскорбленным самолюбием из-за того, что со мной забыли посоветоваться? Или это было проявлением сварливой занудности, не в последнюю очередь от мысли, что я возвращаюсь домой, потеряв работу, пусть даже после того, как целую неделю, по двадцать четыре часа в сутки, проводил в обществе административного директора крупнейшей больницы, хотя сам этот факт ничего не решал в положении вещей, при котором по возвращении мне, скорее всего, предстояли — без особой надежды на успех — поиски места в отделении хирургии, увы, в какой-нибудь другой больнице. Когда я понял, что уснуть мне не удастся, я встал с постели и начал собираться. Зажег свет и стал укладывать медицинское снаряжение обратно в рюкзак, тщательно осматривая каждый предмет — так, как я делал всегда. Наш фармацевт был гением — он позаботился обо всем. И его представление о должном и необходимом в сочетании с точностью и рассчитанной экономичностью высветились мне особо ярко в тишине индийской ночи. И я взял себе на заметку: поблагодарить его, как только мы вернемся. А пока что я перебирал один предмет за другим, стараясь поместить его на прежнее место. К тому времени, когда багровая полоса восходящего солнца стала расти между рядами кокосовых пальм, все было закончено, и я решил, что успею еще урвать от бессонной ночи пару часов, не лишних перед предстоящей долгой дорогой. Из маленькой стеклянной трубочки, на которой заботливой рукой фармацевта был приклеен ярлычок с надписью от руки «Эффективное средство от бессонницы», я выудил гладкую синюю капсулу и проглотил ее.

Таблетка оказалась настолько эффективной, что Лазару пришлось долго трясти меня, прежде чем я открыл глаза, а его жена, которая наводила чистоту в кухне с такой истовостью, как если бы находилась в квартире лучших своих друзей, бросила на меня взгляд, который должен был выразить изумление моей ненасытной способностью к беспробудному сну. Что было несправедливо.

— Я не спал всю ночь, — объяснил я, извиняющимся жестом протягивая к ним руки.

Но Лазара не интересовали извинения: он хотел как можно скорее завершить подготовку к отъезду. Три собранных чемодана уже стояли наготове — два старых и один новый, вместивший спальный мешок их дочери и остальные ее пожитки. Сама Эйнат сидела в кресле снаружи, очень бледная, в простом легком платье и красной матерчатой шляпе, которую ее мать привезла с собой из Израиля, — грустная и задумчивая туристка, увозящая с собой вирус гепатита В, засвидетельствовавший тот факт, что ее независимое и самостоятельное путешествие на красочный и бурлящий полуостров закончилось крахом, потребовавшим срочного вмешательства мамочки и папочки. Не прибегая к повторному ее осмотру, я наскоро оделся и проглотил сэндвич, приготовленный женой Лазара, которая на тот момент, похоже, вовсе не была уверена, что поступает мудро, содействуя столь стремительному возвращению. Но в это время моторикша в белом тюрбане возник в дверях подобно приведению. Увидев меня, он поспешил с энтузиазмом пожать мне руку, поклоном же выразил полное удовлетворение тем фактом, что мне удалось живым и невредимым вернуться из Калькутты. На этот раз он раздобыл более вместительную тележку, в которую поместились мы вчетвером и весь наш багаж, после чего мы были без промедления доставлены в маленький и грязный аэропорт в Гае, который при свете дня полностью потерял всю свою ночную таинственность.

Полет из Гаи до Варанаси не был особенно долгим; самолет летел на небольшой высоте. Несмотря на это, поток крови хлынул из носа у Эйнат снова. Я уставился в иллюминатор, в полусне, время от времени зажмуриваясь от серебряного сияния, исходящего от крыльев самолета, скользившего над дорогами и полями, каналами и маленькими озерами, которые то исчезали, то появлялись опять. Жена Лазара сидела у окошка двумя рядами дальше меня, и я заметил, что во время полета узел на ее прическе распустился. Внезапно Лазар поднялся со своего места, держа в руках полотенце, все в кровавых пятнах. Я вскочил, но когда он увидел меня, то сделал знак, возвращавший меня в кресло. Не обращая на него внимания, я уже несся по проходу. Эйнат лежала, положив голову матери на колени.

— Все в порядке, — немедленно отреагировал Лазар, определенно желая отослать меня обратно, но жена его была явно охвачена паникой. Ее автоматическая улыбка исчезла.

— Что все это значит? — спросила она в сильнейшей тревоге.

— Скорее всего, это слабость, вызванная гепатитом, — ответил я, не раздумывая. — А также результат изменившегося атмосферного давления тоже. Давайте на минуту поменяемся местами.

Это предложение я адресовал уже Лазару, который занимал кресло рядом со своей женой и смотрел прямо в глаза Эйнат. Она подняла голову и взглянула на меня. Мне она показалась не просто бледной, но и очень несчастной. Не обращая внимания на неудобства, которые мое присутствие создавало для Лазара, я настоял на том, чтобы остаться возле обеих женщин вплоть до того момента, пока самолет не коснется земли, которая сквозь иллюминаторы выглядела поразительно красивой. Самолет описал круг над обоими берегами Ганга — пустынным восточным берегом и заросшим западным, — после чего, развернувшись, заскользил обратно, оставляя позади крепость за крепостью и пристань за пристанью, покачиваясь в воздухе над крошечными черными фигурками, как если бы тоже хотел искупаться в исполненных святости водах отливающей золотом реки. Я затеял разговор с Эйнат, с тем чтобы отвлечь ее. Была ли она когда-нибудь в Варанаси? — спросил я ее. Она покачала головой.

— Ужасно жаль, что ваш отец так спешит, — сказал я, — в противном случае мы могли бы на день-другой задержаться. То немногое, что мы увидели здесь, только разожгло мой аппетит.

И я улыбнулся ей автоматической улыбкой ее матери, чьи глаза остановились на моем лице с глубоким вниманием. Это напомнило мне о тех временах в операционной, когда мы замечали, что присущий обыкновенно профессору Хишину иронический блеск глаз начинает исчезать. И тогда мы должны были сделать перерыв — именно я нес за это ответственность.

Эта новая мысль начала мучить меня после того, как мы приземлились со своими чемоданами в грязном углу аэропорта Варанаси, окруженные индийскими детьми, которые, вытаращив глаза, смотрели на меня и мою пациентку, опирающуюся на мою руку с закрытыми глазами и измученную настолько, что у нее не хватило даже сил, чтобы взглянуть на большую корзину, в нескольких футах от нас, из которой угрожающе поднималась покачивающаяся голова огромной змеи. Нам предстояло еще как-то убить три часа, оставшиеся до рейса на Нью-Дели, и поскольку Лазар и его жена запаслись в Бодхгае изрядным количеством сэндвичей и лимонада, они тут же отправились в свой обычный тур по магазинам, вернувшись из этого путешествия с аппетитно выглядевшим набором местных сластей. Я взял в свою руку запястье Эйнат и посчитал ее пульс. Он был очень высок — сто ударов в минуту, а затем, в полном отчаянии врача, которому никто не верит, я поймал себя на том, что молю судьбу, чтобы у Эйнат снова началось кровотечение, поскольку в этом заключался последний шанс утвердить мой врачебный авторитет и положить конец этому опасному путешествию, которое Лазар и его жена претворяли в жизнь с таким лихорадочным рвением.

— Чувствуете ли вы тошноту? — спросил я Эйнат. Чуть-чуть подумав, она кивнула. — Тогда я вам помогу, — сказал я и помог ей встать, после чего отвел в угол, где не очень сильно надавил ей на живот.

Ее тут же стошнило. Рвоты было немного, но кровь в ней была отчетливо видна. Откуда бы она ни была, безо всякого сомнения, нарушение процессов свертывания крови только усиливало кровотечение. Я отвел Эйнат обратно к ее месту и велел ей лечь поперек сидений, после чего, наподобие часового, остался охранять ее рвоту, чтобы никто не убрал ее следы до того, пока ее родители, вернувшись, не увидят все собственными глазами. Тогда я смогу наконец противостоять им, со всей твердой непреклонностью заявив: «Прошу меня простить, но ваша дочь не в состоянии лететь до Нью-Дели. Она нуждается в немедленном переливании крови. Вы слишком рветесь домой, и вы подвергаете ее неоправданно высокому риску».

Лазар был поражен. Но я стоял насмерть, и тихим, но непреклонным тоном, который всегда оказывал очень сильное впечатление на пациентов и их родных, я объявил, что мы не можем продолжать полет и что необходимо срочно найти подходящий отель, может быть, «Ганг», тот, в котором мы уже останавливались в последнее время, и там, в тишине и на должном уровне гигиены, я сделаю Эйнат переливание крови, которое, кроме всего прочего, требует постельного режима в течение двадцати четырех часов.

— Конечно, — продолжал я, — мы можем поместить ее в местную больницу. Но даже если забыть о грязных иглах, надо быть полностью сумасшедшим, чтобы госпитализировать кого бы то ни было в больницу этого «вечного города», где никто не озабочен ничем, кроме реинкарнации и кремации.

Лазар попробовал запротестовать.

— Давайте доберемся хотя бы до Нью-Дели, — умолял он. — Это всего два часа в воздухе. И там мы сможем остановиться… потому что никто не знает, сможем ли мы достать билеты на другой рейс, а провести в железнодорожном вагоне шестнадцать часов еще более опасно, чем перенести на несколько часов переливание крови.

Я был непреклонен.

— Нет. Отложить переливание крови гораздо более опасно. — И, произнося это, я посмотрел на его жену. Но поскольку она продолжала хранить молчание, словно не желая открыто становиться на мою сторону, я поднял драматическим жестом обе руки, словно кто-то внезапно приставил к моему виску пистолет, и, окруженный толпой любопытствующих индийцев, сгрудившихся вокруг нас, добавил голосом, полным такой боли, что это удивило и меня самого: — O'key, — сказал я. — Это ваша дочь. Прошу лишь одного — объясните мне, во имя всего святого, какого черта вы потащили меня с собой?

Не исключаю, что именно эти слова сразили жену Лазара, которая бросила весь свой авторитет на мою чашу весов, в результате чего сам он немедленно обратил свои организационные таланты на отмену нашего полета, поиск носильщиков и выбор наиболее приемлемого отеля. А затем Эйнат потеряла сознание, и меня впервые охватил настоящий ужас, что она ускользает из наших рук. Окружающие помогли поднять ее. Присущие индийцам навыки по переноске тел, приобретенные ими во время помощи больным и умирающим людям, оказались очень кстати, импровизированные носилки были мгновенно сооружены из одеяла и двух бамбуковых палок, и с большим шумом мы двинулись из здания аэропорта. Разваливающийся на ходу минибас принял нас и с несвойственной индийскому транспорту скоростью покрыл дистанцию в двенадцать миль, отделявших аэропорт от города. Вскоре мы добрались до отеля «Ганг», и хотя Эйнат уже очнулась от обморока, администрация решила, что лучше изолировать нас от других постояльцев, в связи с чем нас провели в пристройку, нечто вроде флигеля для пилигримов, где предоставили две простые, но очень чистые комнаты, меблированные плетеной мебелью, покрытой ярким пурпурным лаком.

После того, как я тщательно вымыл руки и со всей возможной тщательностью соорудил подобие небольшой хирургической маски, я быстро вернулся к своему медицинскому набору, чтобы собрать все необходимое для переливания крови, которое я решил провести по правилам для срочных процедур согласно требованиям «Маген Давид Адом», где я работал ночным стажером, будучи студентом медицинской школы. Иначе говоря, прямое переливание крови, где я в состоянии руководить процессом. Я попросил Лазара сдвинуть вместе две кровати, а двух женщин — лечь рядом бок о бок, и Лазар помог мне снять с них обувь и расстегнуть пояса. Я измерил им кровяное давление (оно у обеих оказалось удовлетворительным — сто тридцать на восемьдесят) и попросил жену Лазара, которая иронически поглядывала на меня, чтобы она сняла свои очки.

— Это еще зачем? — изумленно спросила она. — Это важно?

— Это совсем не важно, — ответил я раздраженно. — Мне кажется, так вам будет удобнее.

И без дальнейших объяснений нащупал у Эйнат вену, после чего достал миниатюрный набор для переливания. Когда игла вошла в нее, Эйнат издала короткий крик боли, и я тут же успокаивающе погладил ее по голове, извиняясь, хотя и знал, что из-за хрупкости ее сложения и состояния кожного покрова боль была неизбежна. Я перебросил шланг через настольную лампу, стоявшую между двумя кроватями, и начал искать вену на руке матери, которая тонула в ее пухлой плоти. Обернув резиновый жгут, я затянул его, не почувствовав никакого исходящего от нее страха, быстрым и легким движением ввел иглу, не причинив ей ни малейшей боли. И в то время как кровь стала медленно уходить из ее вены, она, улыбаясь, начала непринужденно шутить, чуть поддразнивая меня.

Я спросил Лазара, который бродил вокруг меня, похожий вовсе не на директора больницы, в которой днем и ночью производились сложнейшие операции, а на самого обыкновенного испуганного мужа и отца, не может ли он чуть-чуть приподнять свою жену и подпереть ее спину подушкой, чтобы кровь безостановочно текла от матери к дочери согласно закону сообщающихся сосудов. Прическа его жены совсем растрепалась, частично закрывая ее лицо. Она пыталась подбодрить свою дочь, которая лежала, закрыв глаза, с выражением боли на лице, как если бы кровь, переливавшаяся в нее, причиняла ей боль. Стояла полная тишина. Лазар замер, не сводя с меня глаз и контролируя каждое мое движение со смешанным выражением тревоги и подозрения.

— Заметили ли вы, сколько крови уже прошло? — внезапно спросил он шепотом. Я покивал.

Я знал, что он фиксирует в своей памяти все, что я делаю, и от его острого взгляда не ускользнула ни одна деталь, а когда мы окажемся дома, он, не жалея времени, начнет расспрашивать всех — начиная от Хишина и кончая последним из подчиненных ему профессоров, — было ли на самом деле так уж необходимо производить переливание крови столь срочно — настолько, что пришлось отменить вылет. Но я был спокоен и уверен в своей правоте и готов был не только доказать любому из профессоров больницы совершенную необходимость срочного переливания крови, но и потребовать должного уважения к себе за точность моего диагноза и проявленную профессиональную ответственность в критических обстоятельствах. Им нужен был «идеальный человек» для этого путешествия… внезапно я почувствовал, как огромная волна гордости поднимается во мне. Так вот — они его получили!

После процедуры, во время которой Эйнат получила примерно четыреста кубиков материнской крови, я приложил ватный тампон со спиртом к руке Дори, некоторое время подержав ее так. Снова она мне улыбнулась — и необычной какой-то показалась мне эта улыбка. И если бы не торопливость, с которой Лазар, совершенно бессмысленно, схватил резиновую трубку, ни единой капли крови не вылилось бы из вены. Но он не проявил должного умения, и несколько капель крови его жены попали на мою одежду.

— Ничего, ничего… — сказал я и разъединил все части прибора для переливания крови, вынув в конце процедуры иглу из запястья больной, которая тихо дремала, — мне хотелось, чтобы эта дремота естественным образом перетекла в нормальный сон.

Подойдя к окну, я задернул шторы, погрузив комнату в полумрак. И, замерев, полностью насладился мгновением счастья, охватившим меня.

— Ну, а теперь нам надо отдохнуть, — сказал я, обращаясь ко всем сразу. — Особенно вам, Дори.

И, сказав это, я покраснел. Потому что впервые с начала путешествия я обратился к ней так же, как обращался к ней муж. Но оба они добродушно рассмеялись, а Лазар, кроме всего, доверительно обнял меня.

— Вам тоже не мешало бы отдохнуть, — сказал он, но я был в боевом настроении, я был полон жизненных сил, как если бы это мне сделали переливание крови. Я уложил все инструменты в рюкзак и отнес все во вторую комнату, а поскольку я уже знал, что эта супружеская пара постоянно голодна, я решил взглянуть на нашу больную, пока они будут ужинать, а затем, если все будет хорошо, я спущусь вниз, чтобы быстро поесть и, если получится, заглянуть в ближайший музей.

Но вообще-то я понимал, что ни в какой музей я не попаду. И не пойду. Потому что совсем рядом был великий Ганг, и многочисленные ступени, ведущие к пустынным, заброшенным, таинственным, темно-коричневым замкам, которые мне так и не удалось повидать, манили меня. После позднего ужина, съеденного в одиночестве в гостиничном ресторане, ободренный явными признаками улучшения у Эйнат, которая, после того как исчезли последние свидетельства недавней процедуры, проснулась и даже попробовала пожевать что-то из принесенного ее родителями, я позволил себе совершить вылазку к реке еще до наступления темноты. Теплый мелкий дождь просеивался сквозь воздух, и смрад от города возносился ввысь, подобно фимиаму. Кто поверит, что я снова вернусь сюда, размышлял я, пока шел по узким аллеям сквозь неутомимые и бесконечные толпы. Я пришел на берег реки, который, невзирая на дождь, был полон купальщиков, и нанял лодку, попросив лодочника отвезти меня к южному причалу, откуда удобнее было разглядывать огромные крепости на другом берегу.

Сумеречный воздух стелился над рекой, но я был не в состоянии проникнуться этой таинственностью. Я все еще переживал то, что с нами случилось, — наши споры с Лазаром насчет аэропорта, внезапный обморок Эйнат. Похоже было, думал я, что мне удалось заинтересовать их, удалось впечатлить, и когда мы вернемся в Израиль, то, как намекал ехидный профессор Хишин, Лазар вполне будет в состоянии помочь мне остаться в больнице. Но вскоре я понял, что мои мысли занимает вовсе не Лазар, а его жена, женщина, которая не могла оставаться одна. И окончательный анализ событий гласил: оказалось большой удачей то, что она поехала с нами, — как иначе я нашел бы подходящего донора в этой вечной толпе? И кто помог бы мне склонить Лазара к тому, чтобы прервать путешествие.

Освещенный баркас, шедший за нами, нагонял волну, и наша маленькая лодка подпрыгивала и кренилась. Я с нежностью начал думать об Эйнат. Как печален для нее должен быть подобный конец путешествия, которое, похоже, было не просто путешествием, но маленькой революцией, а еще точнее, попыткой бегства. И тогда в приглашении Лазаров присоединиться к ним не проглядывает ли замаскированное намерение познакомить их дочь с молодым доктором, «идеальным парнем»? Она была моложе меня всего на четыре года, но выглядела потерявшимся ребенком; кстати, почему она не доучилась хотя бы до первой академической степени, до В. А.?

Гребец призвал меня обратить внимание на пристань, которую мы миновали. Похоже, он заметил, что мысли мои заняты чем-то другим. Я улыбкой поблагодарил его и посмотрел вверх, где уходили в небо коричневые стены храма. «Вишванат, — мягко произнес я… — Вишванат…» Лицо лодочника просветлело, и немедленно он сомкнул ладони, поднеся их к груди знакомым жестом. «Намасте, — сказал он. — Намасте…» Но магия уже рассеялась, и в заключительном периоде нашего путешествия к пристаням, когда мы вернулись на берег, я не стал мешкать, а поспешил обратно в гостиницу, остановившись только у маленькой телефонной будки, возле которой сгрудилось несколько паломников. К моему удивлению, я с первого раза дозвонился до родителей, для чего им пришлось проснуться при звуке моего голоса в трубке, — похоже, мое сообщение о том, что мы уже находимся на пути домой очень их обрадовало. Да, все прошло благополучно. Подробности? Я коротко пересказал им суть произошедшего за эти дни.

Из-за двери нашей комнаты я слышал низкие голоса, и когда я вошел, то застал родителей Эйнат, сидящих на плетеных, пурпурного цвета креслах, спорящих с моей пациенткой, которая сидела на кровати очень желтая, но окончательно пришедшая в себя. Лазар находился в прекрасном расположении духа после напряженных, но успешных усилий, принесших ему четыре билета на самолет до Нью-Дели на следующую ночь. Он также был преисполнен надежды на то, что сможет поменять рейс из Нью-Дели до Рима, который мы пропустили из-за остановки в Варанаси, таким образом, чтобы, успев на рейс компании «Эль-Аль», мы оказались бы дома в пятницу. И наконец-то я понял причину нашей гонки и спешки. У него была назначена встреча с делегацией важных пожертвователей из-за границы, которых он уговорил подарить воскресное утро нашей больнице.

— Вы хотели отсрочки в двадцать четыре часа, а теперь вы получите — до вылета самолета — целых тридцать, — агрессивно сказал он мне, как будто речь шла не о его дочери. Но я только улыбнулся.

Его лицо было серого цвета, маленькие глазки запали, и если бы я был так близок с ним, как профессор Хишин, я бы немедленно положил его в больницу, в отделение интенсивной терапии, для серьезного и всестороннего обследования. Но его жена, похоже, привыкла к серому цвету его лица — такого же, как у большинства врачей, с которыми ему приходилось ежедневно встречаться. Было рано еще для того, чтобы отходить ко сну, и мне не хотелось расставаться с ними; кроме того, я не знал, хотят ли они переместить Эйнат в мою комнату или же Лазар намерен на одну ночь переселиться ко мне. В конце концов Лазар попросил меня помочь ему передвинуть одну кровать из моей комнаты в их. «А ты что думал, — сказал я, улыбаясь в душе, — а ты что, полагал, что его жена согласится хоть на одну ночь остаться без него?»

* * *

На следующий день мы прибыли в Нью-Дели, где Лазара ожидало горькое разочарование. В самолете, отбывавшем в Рим, оказалось всего лишь одно свободное место. А лететь домой через другие европейские страны означало потерю купленных билетов, каждый из которых стоил кучу денег.

— Почему вы не берете то место, которое есть, и отказываетесь лететь обратно в одиночку? — спросил я Лазара, который просто тонул в отчаянии. — Мы втроем можем лететь до Рима в пятницу и вернуться домой в воскресенье или понедельник.

Он посмотрел на меня, но ничего не сказал, затем взглянул на свою жену, глаза которой смотрели на него с тревогой, без присущей им улыбки.

— Это невозможно, — выпалил он затем, еще раз обменявшись взглядами с женой, которая с каким-то напряжением глядела теперь на меня, готовая отвергнуть любые дополнительные предложения.

Выходило, что выбора у нас не было, — вернее, был один: лететь до Нью-Дели, который после Варанаси, Калькутты и Гаи выглядел нормальным цивилизованным городом. С несвойственным для него безрассудством Лазар приказал моторикше отвезти нас в большой современный отель с просторными и, по-видимому, очень дорогими номерами.

И снова — троица Лазаров вселились в одну комнату, тогда как я был послан этажом выше, чтобы занять номер, который оказался не таким просторным, но весьма приятным и, по-своему, достаточно большим. Впервые за время нашего путешествия я почувствовал что-то вроде вины, неопределенной, но тревожной — то же самое я иногда испытывал, когда думал о своих родителях, которым приходится подолгу жить без меня. Поэтому я спустился вниз и постучал в их дверь, и, несмотря на поздний час и беспорядок в комнате, они тепло приветствовали меня, как если бы я был членом семьи, и с изумлением выслушали мое предложение: я присмотрю за нашей больной весь следующий день, а ее родители смогут воспользоваться подвернувшимся случаем — нашей вынужденной остановкой в Нью-Дели — и совершить турпоездку в Агру, в ста двадцати пяти милях от Нью-Дели, и повидать Тадж-Махал.

— Как вы иначе посмотрите в глаза своим друзьям, если, вернувшись из Индии, вы скажете, что не посетили его? — спросил я с улыбкой и предложил им взять с собой мою фотокамеру.

— А как же ответите на подобный вопрос вы? — засмеялась его жена, чья враждебность ко мне исчезла без следа.

Не проявив никакого такта, я ответил:

— Ну… я еще достаточно молод. И однажды я сюда вернусь…

К моему удивлению, предложение было принято, как если бы у них было право на некую компенсацию с моей стороны, и на следующее утро они сели в туристический автобус и отправились осматривать мавзолей, построенный императором Шах-Джаханом в память о своей жене, в то время как большую часть дня я провел с Эйнат, сидевшей в кресле или лежавшей на кровати родителей в попытке прочитать «Краткую историю времени», которая у меня лично никакого интереса не вызывала. Переливание крови, проведенное мною, явно придало ей сил; по крайней мере, кровотечения из носа прекратились совершенно. Тем не менее ее еще лихорадило, и выглядела она изнуренной нестерпимым зудом, вызванным концентрацией солей желчи. Она не спала нормально в течение последних недель и теперь дремала, в то время как я менял повязку на ее ноге, которая выглядела сейчас много лучше. Когда она очнулась ото сна, я засыпал ее вопросами; прежде всего, относительно ее путешествия в Индию, а затем о ее пребывании в больнице Гаи. Она отвечала кратко, но дружелюбно. Чтобы скрасить скуку тянущегося времени, я начал расспрашивать ее о вещах, напрямую не связанных с ее болезнью, — во-первых о ее компаньонах по путешествию, особенно о коротко стриженной Микаэле, девушке с огромными серыми глазами, той самой, которая доставила сведения о болезни родителям Эйнат в Израиль, а затем, как если бы я намеревался стать их семейным врачом, плавно перешел к незначительным вопросам, расспрашивая ее о младшем брате и очаровавшей меня бабушке. Затем я стал активно расспрашивать ее о родителях, с которыми у нее — это было совершенно ясно — не было контакта. Но все-таки я спросил, насколько соответствует действительности факт, который сообщил мне ее отец, — будто его жена не в состоянии оставаться одна…

Когда стемнело, наконец появились Лазары, переполненные впечатлениями прошедшего дня. Лазар вернул мою камеру и поблагодарил за идею путешествия. В добавление к конфетам и шелковым шарфам, которые они купили для себя, они привезли подарок мне тоже — модель Тадж-Махала из розового мрамора высотою едва ли не в фут. Жена Лазара с большим энтузиазмом описала все, что они увидели. Сам Лазар выглядел умиротворенным, и похоже, его очень позабавили эти странные индийцы, которых они встретили по дороге; выглядело это так, как если бы только сейчас он разглядел их истинную сущность. Лицо его за это время покрылось загаром и утратило тот серый оттенок, который испугал меня. Они собирались заказать большой обильный ужин на четверых, который должны были доставить прямо в номер, но мне внезапно расхотелось есть; поднявшись, я вышел.

Я вышел на улицу, чтобы прогуляться и сказать свое последнее «good bye» Индии. Так же, как несколько дней назад, я побрел по темным улицам Нью-Дели, на этот раз в более зажиточном районе, свободно двигаясь в толпе горожан, обладавших в сумерках поразительной и странной легкостью. И в эту минуту внезапно я осознал, что, вопреки моему юношескому хвастовству перед Лазарами, я никогда больше не вернусь в Индию. И сколько бы я еще не прожил, мне никогда не увидеть великолепия Тадж-Махала, который они увидели сегодня. Сознание собственной правоты наполнило меня непередаваемой грустью.

Тем временем впервые с момента прибытия в Индию я переступил порог магазина, чтобы купить что-нибудь моим родителям. Войдя в благовонную полутьму, наполненную шелестом ярчайших тканей, я подумал о двух очень далеко отстоящих друг от друга кроватях в спальне родителей и засомневался — есть ли в этой спальне что-нибудь яркое, не говоря уже о вызывающе кричащем. И я купил два красиво раскрашенных отрезка ткани, которые, по моему разумению, могли бы украсить родительскую спальню — мне показалось, что из этого выйдут отличные покрывала на кровать. Мне это понравилось, и я собрался купить еще что-нибудь, поскольку все стоило восхитительно дешево, но внезапно я понял, что не хочу больше в одиночку бродить по городу, и решил вернуться в отель и присоединиться к Лазару и его жене — может быть, и она поблагодарит меня за испытанную ею радость прошедшего дня, которой обязана мне. Но, вернувшись, нашел, что они, похоже, легли уже спать, поскольку ни единого звука не доносилось из их комнаты и ни единого луча света не вырывалось наружу. Ничего не оставалось, как самому отправиться в постель, и, подобно тому, как это было прошлой ночью в Бодхгае, всю ночь я ворочался и вертелся, не в силах заснуть, хотя обычно засыпал, едва коснувшись подушки.

Мы прилетели в Рим после полудня и, конечно, упустили рейс «Эль-Аль», самолеты которой вылетают точно по расписанию, составленному так, чтобы самолет приземлился в Израиле до наступления Шаббата. Теперь мы должны были ждать до воскресенья, но Лазар еще не сдался в своем намерении добраться в Израиль к моменту предстоящей важной встречи. И мы поселились в большом старомодном отеле на улице Коронари не раньше, чем он отправился в сражение, к вящему неудовольствию его жены, чтобы добыть недорогой билет на самолет, который доставил бы его в Израиль не позднее завтрашнего дня. Когда вечером я вернулся в отель, вдоволь набродившись по древнеримскому Форуму и вокруг Колизея, я застал эту парочку в вестибюле отеля; на ее лице лежала печать огорчения. Выяснилось, что, невзирая на свой возраст, Лазару сопутствовал успех и он сумел затесаться в дешевую студенческую группу, которая улетала завтра днем, а прилетала в Тель-Авив через Афины поздно вечером в субботу. В восторге от собственной гениальности, он старался сейчас успокоить жену, которая рассматривала все это, как тщеславие и каприз человека, убежденного в своей исключительности. В середине следующего дня мы с ним распрощались. В нем чувствовалось напряжение пополам с легкой насмешкой над женой, которая, к моему удивлению, казалась искренне огорченной, как будто ей предстояло не расставание на двадцать четыре часа, а разлука на века. И хотя я стоял рядом с ним, он обнял ее и принялся целовать снова и снова, улыбаясь при этом так, словно втайне радовался гневу, обуревавшему ее, который она не в состоянии была скрыть. Затем он повернулся ко мне, как если бы я был членом семьи, и сказал:

— Берегите ее. До завтрашнего вечера.

Я заметил, что эти невинные слова, сказанные полушутливым тоном, еще больше усилили ее гнев. Она вся напряглась, освободилась от его объятий, слегка шлепнув его, и сказала:

— Ну, ладно, иди. Иди уже, береги себя и позвони тотчас же, как прилетишь.

В эту минуту в моей душе всколыхнулся гнев против этой дамы средних лет, бывшей лишь девятью годами моложе моей матери, и при этом казавшейся не в силах даже на короткий срок разорвать узы, связывавшие ее с собственным мужем. Однако, когда он ушел, и еще до того, как у меня появился шанс сказать что-нибудь подходящее к случаю, ее глаза снова блеснули улыбкой, как если бы ее гордость не позволяла ей выглядеть подавленной в моем присутствии. Она спросила, есть ли у меня какие-либо планы, и когда я заколебался с ответом, она сказала, не буду ли я столь добр, чтобы немного побыть с Эйнат, потому что ей совершенно необходимо попасть в парикмахерскую, так как в понедельник, по возвращении в Тель-Авив, она прямиком отправится в свою контору, и прическа совершенно необходима. На мгновение я даже потерял дар речи. Я превратился в сиделку на целый день в Нью-Дели, а теперь у нее хватает нахальства ожидать, что я снова соглашусь засесть в отеле, как если бы я и на самом деле был их наемной обслугой, — и это при том, что до сих пор ни единого слова не было произнесено насчет оплаты за мое участие в путешествии.

Ее уверенность, что в понедельник она окажется на работе, снова вернула меня к образу самоуверенной женщины в коротком черном платье и в туфлях на высоком каблуке, которая с таким апломбом встретила меня в своей конторе, приведя в ярость. А кто, скажите на милость, будет присматривать за Эйнат в этот понедельник? кто будет сопровождать ее, когда она отправится в больницу, чтобы провести тесты, которые ей совершенно необходимы? Они что, собирались превратить меня в их семейного врача, а заодно и в сиделку? Но прежде чем я успел открыть рот, я увидел, что мое молчание было расценено ею, как согласие, и она устремилась вперед, исчезнув за углом, как если бы она точно знала, куда идти. Волей-неволей мне пришлось вернуться к себе в номер и снова взяться за книгу, потеряв всякий интерес к разговорам с Эйнат. Затем я легонько постучал в ее дверь, но никто мне не ответил. Я постучал снова и позвал ее по имени. Но с другой стороны двери ответом мне была тишина, и впервые с момента нашей встречи я по-настоящему впал в панику. Я понесся вниз, в вестибюль, к дежурному администратору и, объяснив ему мою связь с семейством Лазаров, попросил открыть дверь номера. Сначала я получил отказ, но я продолжал настаивать и действительно смог с помощью врачебного удостоверения личности заразить всех моей тревогой. Но когда коридорный с помощью хозяйского ключа попробовал открыть дверь, оказалось, что она заперта изнутри, там же в замке оставлен ключ, так что сделать снаружи ничего нельзя. Мы барабанили в нее изо всех сил. Никакого ответа. Я пытался уверить себя, что состояние Эйнат после переливания крови улучшилось настолько, что я уже подумывал о том, чтобы дать ей целую таблетку мочегонного, чтобы стимулировать функции почек, поскольку у меня вызывало беспокойство небольшое количество мочи, выделявшееся Эйнат. Но итальянцы продолжали паниковать, продолжая оживленно говорить по-итальянски исключительно между собой. В конце концов решение было найдено. Другой юный коридорный, родом, похоже, из Северной Африки, был выбран для предстоящей миссии, и немедленно, из смежной комнаты он с обезьяньей ловкостью перебрался в соседний номер через окно. Когда он открыл дверь и впустил нас, мы нашли Эйнат спящей провальным сном — после множества бессонных ночей она в конце концов сумела погрузиться в сон без остатка.

— Все хорошо, все в порядке, — успокаивал я разочарованных итальянцев, уже приготовившихся встретить трагедию или драму и не желающих уходить ни с чем. Я сел рядом со своей пациенткой; даже ее руки, которые не могли прекратить расчесывание с тех пор, как мы прибыли в Бодхгаю, теперь спокойно лежали на кровати. Я зажег маленькую лампу и начал снова читать книгу Хокинга, которая, если верить рекламе на обложке, была уже куплена миллионами читателей, которые, без сомнения, думали, подобно мне, что они узнают секреты и тайны Вселенной, после чего поймут, что эти секреты чрезвычайно трудны и сложны и, кроме всего прочего, противоречивы. Тем не менее я продолжал чтение, переворачивая страницы, перепрыгивая к более понятным пассажам и думая сердито о жене Лазара. Даже если мое присутствие рядом со спящей пациенткой не являлось стопроцентно необходимым, я не сдвинулся с места, из-за того, в частности, что я хотел видеть, как она начнет извиняться передо мною, когда наконец вернется. И когда она появилась в номере, великолепно причесанная, с лицом, носившим следы искусного макияжа, со множеством пакетов в руках, выбивая громкую дробь высокими каблуками, покраснев за свое опоздание, я ощутил не злость, а странную, будоражащую радость, которая забурлила во мне, как если бы я был захвачен любовью.

Кровь бросилась мне в лицо, и я тут же сел в кресло.

Ей никогда не поверить в это даже в самых сокровенных мыслях.

…Все, что она сделала, были сплошные извинения. Она извинялась… и извинялась снова. Ей в голову не приходило, что я могу сидеть рядом с Эйнат, которая, по непонятному совпадению, проснулась в ту же минуту, как только ее мать вошла в комнату, и теперь сидела со страдальческим выражением лица, снова с остервенением расчесывая себя. Когда я рассказал жене Лазара о происшедшем, она забеспокоилась и попросила осмотреть больную опять. Тогда я пошел к себе и тут же вернулся со стетоскопом и сфигмоманометром, и сразу прощупал гладкий живот Эйнат, попытавшись понять по состоянию печени, нет ли изменений к худшему; их не было. Почки показались мне немного увеличенными, но я, решив на этой стадии не прибегать к медикаментозному вмешательству, ушел, пообещав зайти к ним к обеду.

На улице шел дождь, а потому я вскоре отказался от своих планов и вернулся в отель, прошел в номер с намерением принять душ и присоединиться к двум женщинам, заказавшим отличные итальянские блюда. На мне была рубашка, которую я выстирал, когда мы жили в Бодхгае. Несмотря на возбуждение, я пытался шутить с Эйнат, которой крепкий сон вернул на щеки румянец. Но смеялась весь вечер не она, а ее мать; видно было, что ей хорошо. Может быть, поэтому, когда зазвонил телефон и Лазар известил, что добрался благополучно, голос ее звучал ласково и нежно, и никакого раздражения в нем не было. Она расспросила его о полете и заверила, что с нами здесь тоже полный порядок. Они говорили так долго, словно не собирались встретиться снова через двадцать четыре часа. Я глядел на ее ноги, которые во время путешествия были скрыты слаксами. Ноги были очень красивыми и могли принадлежать молоденькой девочке, но выпирающий живот и полные руки портили общее впечатление. Тем не менее мое возбуждение не исчезало, не в последнюю очередь из-за внутренней нервозности, и я оставался с ними дольше, чем они ожидали.

В середине ночи я проснулся, прошел в туалет, встал перед зеркалом и попробовал рассмотреть свое отражение в темноте. Внезапно я прошептал ее имя, Дори, Дори. Как будто сам акт произнесения ее имени был частью секретного сообщения. «Это судьба, это безумие», — шептал я себе. Комната раскалилась добела, и, несмотря на высокий потолок, я чувствовал, что задыхаюсь. Я оделся и пошел вниз посмотреть, нельзя ли достать стакан молока. Но было два часа ночи, и в гостиничном баре царили покой и тишина. Даже дежурный клерк — возможно, тот же самый, что помогал мне пробраться в комнату Лазара прошедшим днем, — ушел спать в каморку, спрятанную за доской с ключами. Я пробрался через большую темную комнату, где уже стояли столы, накрытые к завтраку, и, перед тем как повернуть обратно к себе наверх, открыл дверь, ведущую в кухню, по привычке, приобретенной в то время, когда я работал по ночам в «скорой помощи»; в кухне всегда есть надежда что-нибудь найти. И действительно: огромная кухня вовсе не была погружена в темноту — в укромном уголке ее слабый свет отражался от медных кастрюль и слышался басовитый смех. Я стал пробираться мимо чистых разделочных столов и сверкающих моек. За большим обеденным столом я увидел трех человек, которые говорили по-итальянски. Они ели суп из глиняных чашек, разрисованных розовыми цветами. Это были иностранные рабочие, скорее всего, беженцы. Один из них, завидя меня, тут же поднялся и спросил, чего я хочу, — спросил он по-итальянски, дружелюбным тоном, на что я ответил на английском: «milk» — и приложил одну руку к животу, чтобы унять боль, терзавшую меня с той минуты, когда я внезапно влюбился, в то же время другой рукой я поднял воображаемый стакан, поднес его к губам и показал, что выпил до дна. Он сразу все понял и объяснил ситуацию остальным на их языке, после чего отправился к холодильнику и налил мне стакан молока. И тогда я увидел, что рядом с гигантским рефрижератором, который урчал, словно взлетающий самолет, сидит маленькая девочка, похожая на ребенка из приюта; она смотрела на экран маленького телевизора. А рядом с ней тощий мужчина в очках, выглядевший очень болезненно, сидел и листал школьную тетрадь для домашних заданий.

 

Часть вторая

ЖЕНИТЬБА

 

VI

Лазар получил специальное разрешение, подкрепленное медицинским заключением, которое позволяло ему встретить нас в зале для прибытия немедленно после прохождения паспортного контроля. Еще до того, как его увидели дочь и жена, я заметил его коренастую широкоплечую фигуру в мокром дождевике; он стоял возле охранника в конце ограждения, тревожно разглядывая прибывающую с разных рейсов публику, — похоже, он и в самом деле испытывал сомнения в том, сумеем ли мы добраться домой без его помощи. Рядом с ним, промокший насквозь и длинноволосый, с рассеянным выражением на лице, стоял его сын, которого жена Лазара поспешила прижать к груди, как если бы это был больной ребенок, которого нужно отвести домой. Но Лазар не собирался позволять кому бы то ни было тратить время на объятия и поцелуи. Он вручил своему сыну большой черный зонт и поручил ему позаботиться о сестре, укутанной в плащ, и отвести ее прямо в машину, пока сам он, захватив свободную тележку, начал укладывать на нее багаж.

— Подождите, — успевал вещать он при этом, — подождите… Когда окажетесь снаружи, запроситесь обратно в Индию.

— Нужно ли было на самом деле так торопиться с возвращением? — спросила его жена, в голосе которой я различил следы еще не изжитого до конца гнева на мужа, посмевшего оставить ее на целых двадцать четыре часа.

— Не только нужно, но и необходимо, — отвечал он с торжествующей улыбкой, а когда встретился с моим мрачным взглядом, весело воскликнул: — Да вы не беспокойтесь, ваши родители тоже здесь. Они ожидают вас снаружи.

— Мои родители? — я был поражен. — С какой стати?

Лазар был захвачен врасплох.

— С какой стати? Я не знаю. Я полагал, что вы не должны добираться до дома под дождем… так мне казалось. Моя секретарша дозвонилась до них утром, и они обещали приехать и забрать вас в Иерусалим.

Но я не хотел сейчас отправляться в Иерусалим, несмотря на то, что там я оставил свою «хонду»; я хотел остаться в Тель-Авиве и объявиться в больнице как можно раньше.

Лазар сдержал свое слово — все путешествие заняло ровно две недели, и здесь, рядом с багажным конвейером, вхолостую уже вращающимся вокруг своей оси, продолжительность нашего отсутствия предстала передо мною в своих истинных пропорциях. Поэтому я испугался, что во время, пока нас не было, мое плачевное положение только ухудшилось.

— Удалось ли вам рассказать Хишину о том, что с нами случилось? — спросил я, страшно желая узнать, что именно сказал Хишин по поводу проведенного мною переливания крови в Варанаси.

— Нет, — сказал Лазар, обнимая жену за плечи, как если бы пытался утихомирить ее. — Хишина нет в стране; несколько дней тому назад он отправился в Париж. Вот почему сейчас он не с нами. Он посвятил меня в детали. Ничего, ничего… и без него мы управились неплохо. — И он самодовольно улыбнулся нам, как бы распределяя поровну между всеми тремя врачебную ответственность.

Выглядел он при этом весьма бодро. Встреча с группой пожертвователей была успешной. Я заметил, что под плащом на нем был костюм и галстук. Его жена заметно подобрела к нему, о вчерашней размолвке внезапно все забыли. Я смотрел на нее и вдруг понял, что краснею. Она выглядела усталой, но счастливой оттого, что вернулась домой. Влюбился ли я в нее немного на самом деле, не без удивления вопрошал я сам себя, или все это было не более, чем странная галлюцинация?

Но на все эти размышления времени не было, потому что снова стал прибывать багаж и вскоре подоспела минута прощания; мой чемодан, который путешествовал по транспортерной ленте в гордом одиночестве, проплыл и был через мгновение у моих ног, а раз так, Лазар не видел никаких оснований задерживать меня.

— Вам предстоит вести машину до Иерусалима, — сказал он, — и двигайте потихоньку прямо сейчас. — Произнесено это было с присущей ему безаппеляционностью.

Но пока я стоял, соображая, как же наилучшим образом попрощаться с ними, он вспомнил что-то и схватился за ручку моего чемодана.

— Минутку, минутку, разрешите мне освободить вас от коробки с обувью, которую мы к вам затолкали…

К моему удивлению, Дори попыталась остановить мужа.

— Это совсем не важно… Ничего с этой коробкой не случится. Не заставляй его беспокоиться о всякой чепухе… Родители Бенци ведь ждут его.

Но Лазар действительно не мог понять, почему я должен тащить обувь его жены в Иерусалим и обратно.

— На это мне нужно не более минуты, — сказал он и помог мне расстегнуть ремни на чемодане. Не ожидая помощи с моей стороны, он запустил руки внутрь с деликатностью хирурга, делающего полостную операцию, и вытащил из чемодана картонную коробку, которую в течение всего путешествия я даже не вынимал. Он сказал:

— Ну вот… Ничего страшного… — и улыбнулся на прощанье.

— Значит, увидимся завтра утром в больнице, — сказал я, стараясь закрепить тонкую нить, связывавшую нас.

— В больнице? — в голосе Лазара было недоумение, как если бы больница не являлась тем самым местом, где мы оба работали. Но затем до него дошло, и он тут же поправился, сказав: — О, да. Конечно, конечно.

— Тогда, значит, я больше не увижу его? — спросила его жена, разглядывая меня с удивлением, но без признаков грусти. Локоны длинных волос упали ей на лицо и шею, макияж стерся за время полета, и под слепящим неоновым светом снова проступили морщинки. Она явно не знала, как попрощаться со мной, и сладкая волна боли затрепетала во мне.

— Фотографии, — с трудом выдавил я из себя, заикаясь; лицо мое горело. — Фотографии, которые я тогда делал… Они до сих пор еще в моем фотоаппарате. Когда снимки будут готовы, я их принесу.

Лазар и его жена вспомнили, о чем речь, и радостно воскликнули:

— О, да! Наши фотографии!

— Да, — обещал я. — Может быть, я скоро окажусь неподалеку от вас, потому что я должен заботиться о нашей больной до полного выздоровления и быть в курсе ее дел.

И, вероятно, потому, что я обещал встретиться с ними вскоре, мы расстались небрежно, как время от времени мы расставались в Индии — без рукопожатия и объятий. И я отказался от решения этой загадки — уловила ли Дори ту вспышку абсурдной ночной фантазии, называемой влюбленностью, которая, без сомнения, исчезнет, как только я пройду сквозь таможню и исчезну в ночи, где сумасшедший дождь с градом объединит людей в преданности прибывающим в плотную толпу под ограниченной защитой скудного убежища — козырька над входом; толпу, которая демонстрировала традиционный израильский энтузиазм, раскрывающий объятия любому гражданину государства, как если бы сам факт его временного отсутствия гарантировал вернувшемуся теплый прием на пути домой. Таково же точно было и отношение моих родителей, которые ожидали меня в двух точках выхода прибывших пассажиров, с тем чтобы не разминуться со мной. Мать заметила меня первой, и мы, испытывая некоторую тревогу, должны были отправиться на поиски отца, который тихо стоял под зонтиком в моросящем дожде, после того, как со свойственным ему джентльменством уступил свое место под козырьком двум пожилым дамам, которые впали в отчаяние, потеряв всякую надежду укрыться от дождя.

— Ты хорошо выглядишь, — сказала мать, когда мы под предводительством отца шествовали к автомобильной стоянке, пытаясь укрыться от дождевых струй под его маленьким зонтиком. — Похудел, но выглядишь счастливым. Похоже, что ты не разочаровался в нашей Индии.

Моя мать очень боится, когда кто-нибудь разочаровывается или теряет иллюзии; применительно ко мне она боится того состояния опустошенности, которое, по ее наблюдению, характерно для современной молодежи. Следовательно, как человек, благословивший меня на поездку с Лазарами в Индию, которую она называла «нашей» в память о своем дяде, она сгорала от любопытства. И хотя, по сути дела, мне нечего было ей ответить, она чувствовала, что вернулся я удовлетворенным. Если бы не дождь, заставлявший нас аккуратно перешагивать через лужи и потоки мутной воды, она вполне могла бы почувствовать, что мое состояние имеет какое-то отношение к Дори, поскольку боль от расставания, нарастая, уже начала пульсировать во мне.

Моя мать полагала, что я поведу машину, поскольку погода и не думала улучшаться, но отец не собирался никому уступать свое место за рулем.

— Все будет хорошо, — заверил он ее. — Я знаю дорогу, она гладкая, как стол.

И мать распорядилась, чтобы я сидел рядом с ним, контролируя его вождение, которое ей всегда не нравилось.

Отец снял пальто, протер очки и, как всегда, слишком перегрел двигатель. На меня он даже не взглянул. И лишь после того, как он аккуратно и бережно вывел машину со стоянки под сильнейшими порывами дождя и ветра и вывернул на основную дорогу, он повернулся ко мне и сказал с оттенком торжества:

— Итак, это был успех.

— Успех? — пораженно спросил я. — В каком смысле?

— В том смысле, что ты доказал, чего стоишь, — ответил отец в присущем ему рассудительном тоне. — Секретарша Лазара сказала, что ты провел непростую медицинскую процедуру, которая и спасла в последнюю минуту всю ситуацию.

Я быстро повернул голову и посмотрел на мать, которая устроилась на заднем сиденье. Она не казалась обрадованной, что отец преждевременно проболтался о моих подвигах, если можно так сказать. Тем не менее, я почувствовал себя совершенно счастливым. Сумел ли Лазар сказать кому-нибудь из профессоров о моем броске в Калькутту для проведения необходимых тестов и о переливании крови в Варанаси, и облетела ли эта новость административный состав больницы? Или секретарша сообщила нечто совершенно невинное, что услышала от Лазара, и, полная доброжелательства, решила, позвонив, обрадовать моих родителей, не слишком понимая суть произошедшего, незадолго до прибытия самолета? Все это я смогу узнать не ранее завтрашнего дня. А пока что… А пока что рядом со мною был отец, который жаждал узнать все в деталях и в правильном свете и уже давил на меня, с тем чтобы я описал ему врачебную часть путешествия с практической и теоретической точки зрения. И он буквально упивался моими разъяснениями, ибо относился к той категории людей, которые в любой ситуации стараются вынести для себя что-нибудь новое; вот почему он был так скуп на разговоры и так глубок и внимателен в качестве слушателя. Сейчас, слушая меня, он сидел прямо, чуть откинувшись назад, и был похож на задумавшегося судью, но мысли его, я видел это, были отданы самому движению вообще и нашему автомобилю в частности — его «дворникам», фарам, ветровому стеклу и самой дороге, в их противоборстве со свирепой непогодой, грозившей смести нас с дороги; но одновременно с этим он жаждал услышать из моих уст полный отчет о моем участии в спасении Лазаров. Он боялся, что сдержанность, которую он всегда проявлял в отношении меня, и которую, к его сожалению, он передал по наследству мне, заставила меня приуменьшать важность того, что я сделал. Более того, он до сих пор не мог спокойно пережить тот факт, что второй стажер у Хишина получил-таки долгожданную должность, о которой мы все так мечтали. Моя мать слушала молча. Время от времени она задавала короткие вопросы, сводившиеся в конечном итоге к тому, что я проявляю мало энтузиазма, рассказывая об Эйнат, насчет которой она, похоже, имела тайные планы. Она пыталась в моих рассказах расслышать то, что я всячески пытался скрыть. И в конце концов она выпалила:

— Ты все время твердишь: «Жена Лазара, жена Лазара». Но имя-то у нее есть?

— Дорит. Но муж зовет ее Дори, — ответил я, и сладкая боль сдавила мне грудь.

— А как зовешь ее ты? — упрямо продолжала допытываться мать.

— Я? — отозвался я, мгновенно догадавшись, почему она была так настойчива, хотя при этом не забывала всматриваться в дорогу, которая едва была видна в потоках ливня.

— И что она за женщина? — продолжала гнуть свое моя мать.

Я ответил не раздумывая:

— Она… избалованная женщина. Для начала она устроила форменный скандал из-за гостиницы… — И здесь, в изнеможении, я закрыл глаза и увидел маленькую полную женщину, идущую по аллее в Варанаси, ступая аккуратно прямо в грязь и бездумно улыбаясь толпам индийцев, обтекающих ее. И снова меня поразила и обняла мягкая и теплая волна.

Но в этот самый момент мне открылось и другое: я должен быть очень осторожен, вступая в разговоры с матерью, потому что время от времени ей вполне удавалось заглянуть в мою душу с поразительной проницательностью; она, несомненно, могла почувствовать что-то странное, с чем я вернулся из путешествия, и было только естественно, что это ощущение оскорбляло, огорчало ее и поднимало в ее душе желание подавить это нечто, эту смешную вспыхнувшую страсть, пресечь и вырвать с корнем. Если только подобное выражение было применимо к женщине, завладевшей моими мыслями, в которых (я отдавал себе в этом полный отчет) то здесь, то там, возникало слово «вожделение» или даже «похоть». Вот о чем я непрестанно думал, удобно устроившись рядом с отцом, в то время как мы двигались сквозь ночь из Лода в Иерусалим. Я смотрел на дорогу, поднимавшуюся среди холмов, свободных от дождя и тумана, уступив место снежным хлопьям. «Это просто стыд», — сказал я сам себе. Это просто стыд, если мать будет мучаться хотя бы мгновение оттого, что было всего лишь бредом, абсурдом, и чего не могло быть по самой сути. Лучше всего было бы просто не говорить больше о моей поездке в Индию, чтобы исключить намеки, которые задевали каким-то образом всех нас. Поэтому я предложил отцу, который выглядел немного обиженным, что я займу его место за рулем, поскольку снежинки, падавшие поначалу легко и плавно, постепенно превратились в снегопад, неподалеку от Шаар-Хагай достигший такой силы, что превратил нашу поездку в опасную авантюру. И когда мы въехали в Иерусалим, нам стало ясно, что ближайший день или два мне придется провести в Иерусалиме, поскольку родители, которые свято верили в мое мастерство водителя, тем не менее были категорически против того, чтобы я возвращался в Тель-Авив на своем мотоцикле по заснеженному шоссе. Я возражал, но неуверенно; усталость одолевала меня, и восхищение закончившимся путешествием не помогало эту усталость преодолеть. А потом я согласился занять старую комнату в квартире родителей, где я спал в детстве, и расслабиться, поскольку в этом случае мне не нужно было беспокоиться о еде и питье, даже если моя мать никогда не отличалась пристрастием к кулинарии; расслабиться и раствориться в призрачном присутствии чего-то неистребимо британского в этом доме, в чем-то таком, что если даже я лежал недвижим в кровати, я оказывался участником старинного черно-белого кинофильма из жизни семьи, фильма, полного старомодных, добротных и надежных ценностей, которые с самого начала гарантировали счастливый конец. Вот так, укрывшись в доме, окруженный снежным покрывалом, я пытался остудить или даже убить ту неистовую страсть, которую внезапно вызвала во мне улыбающаяся круглолицая жена Лазара, и я пытался остановить свои мысли о ней, заслонившись в этой комнате воспоминаниями об отрочестве и юности, чтобы образ этой женщины исчез, утонул в темных глубинах, влекомых вниз тяжестью ее возраста.

* * *

Но она, улыбающаяся, средних лет, эта женщина отказывалась тонуть, соединившись вместо этого с семейной мебелью и шторами комнаты, в которую меня поместили, когда мне было два года, — именно тогда мои родители перебрались в Иерусалим из Тель-Авива в связи с приглашением отца на государственную службу. Таким образом я сбежал в сон, заботясь лишь о том, как бы не потерять следы моего вожделения на безупречных простынях, постеленных матерью, которая вместе с отцом, не могла прийти в себя от поразившей меня внезапно необоримой сонливости. В течение предыдущей жизни они привыкли видеть перед собой серьезного студента, жгущего до полуночи масляную лампу, трудяги, вскакивавшего с постели спозаранку, а в более поздние времена — врача по вызову, способного работать без сна в напряженном ритме двадцать четыре часа подряд.

— Ты возвращаешь нас снова к временам, так сказать, босоногого детства, — сказала мне мать слегка встревоженным тоном, когда я вошел в старую полутемную кухню поздним вечером, после того как проспал весь световой день и испытывая угрызения совести от навязчивого желания увидеть снова яркие краски индийских святилищ.

— Это из-за снега, — по-английски пояснил мой отец. — Наркотический эффект. — И он поднялся, уступая мне мое старое место за столом, которое он занял сам, когда я уехал из дома.

— Нет, нет… пожалуйста… сиди там, — пытался я отказаться, но он настаивал:

— Это твое место. Садись.

Я сел, и мать тут же поставила передо мной чашку чая и кусок хлебного пирога, на который я тут же положил толстый слой джема, чтобы отбить запах плесени, который ненавидел со времени своего детства.

— Пока ты спал, отец сходил в город и напечатал фотографии, которые ты сделал в Индии, — сказала мать несколько напряженным голосом и не без смущения и протянула мне два конверта, набитых фотоснимками.

— Мои фотографии? — вырвалось у меня громче, чем я хотел, и я повернулся к отцу, не веря, чтобы этот молчаливый и безупречных правил человек мог, по собственной инициативе, прокрасться в мою комнату и взять две катушки пленки, лежавшие рядом с кроватью, на которой я спал. Но оказалось, что инициатива принадлежала матери, — она заглянула в комнату проверить, хорошо ли я укрыт, и заметила две катушки пленки, после чего послала отца отдать их в проявку и печать в мастерскую, расположенную в центре города. Она хотела узнать как можно больше о путешествии в Индию, поскольку из-за усталости я так и не успел ей всего рассказать. «Похоже, она почувствовала: что-то случилось со мною там, — думал я, избегая встретиться с нею взглядом, — но даже ее прирожденная проницательность не помогла бы ей представить, что же произошло на самом деле».

— А ты не хочешь посмотреть, как получились твои снимки?

Я крепко держал в руках конверты.

— Но они же не все мои, — быстро отозвался я. — Часть принадлежит Лазарам. Я дал им свой аппарат, когда они отправились посмотреть Тадж-Махал.

Родители были удивлены, услышав что Лазары вдвоем отправились в Агру, оставив меня опекать их больную дочь; и даже после того, как я разъяснил им, что это была моя идея послать их туда, они осудили Лазаров за то, что они приняли мое предложение, хотя и не скрывали гордости моим великодушием.

— Ну ладно… но почему ты не показал их нам и не рассказал о них все, — сказала мать, протягивая подрагивающие от нетерпения руки к конвертам.

— Это верно, — сказал я. — Но я был уверен, что вы их уже разглядели как следует.

И снова я ощутил приступ паники при мысли о том, что изображение ее может сейчас появиться здесь, на родительской кухне, такой убогой. А потому я встал, взял свою чашку и тарелку, отнеся их в мойку, а затем отправился в ванную, чтобы сполоснуть лицо и еще раз почистить зубы, а когда вернулся, кухня была залита светом, а стол был покрыт красочными яркими снимками Индии, и даже на расстоянии я увидел ее фигуру, которая сверхъестественным образом ухитрилась оказаться на большинстве снимков — чаще, чем я мог себе вообразить; она была почти на всех, а не только на тех, что были сделаны Лазаром возле Тадж-Махала. Была ли ее врожденная безмятежность и автоматическая улыбка тем, присущим только ей, качеством которое позволяло ей выглядеть так фотогенично и естественно на любом снимке, несмотря на ее избыточную полноту, где бы она ни была — в окружении ли оборванных индийцев или сидящей на плетеном стуле в сумерках на фоне тайского монастыря в Бодхгае? Отец разложил снимки один за другим и, рассматривая их внимательно, требовал подробных разъяснений, зато мать сидела молча, и только щеки ее бледнели все больше и больше.

— Ей, конечно, нравилось позировать, — в конце концов произнесла она, и в голосе ее было нескрываемое недовольство.

— Кому? — невинно спросил я. — Кого ты имеешь в виду?

— Жену Лазара… так ты, кажется, называешь ее… — При этом мать сидела, не поднимая головы, как если бы она боялась встретиться со мной глазами.

— Это все ее муж. Это Лазар. Это ему я одолжил свою камеру, — сказал я, оправдываясь. Голос мой прервался от волны восхищения, вновь захлестнувшей меня при одном взгляде на женщину, выступавшую из блестящих и ярких квадратов, разбросанных на сером кухонном столе.

К вечеру снегопад усилился, но я вышел из дому, чтобы навестить Эйаля, друга детства, с которым я учился вместе и который теперь работал в «скорой помощи» по вызову в больнице «Хадасса», где надеялся получить постоянное место в отделении педиатрии — после того, как его услуги отвергло отделение хирургии.

Мы уселись в маленькой комнатке, где стены были украшены фотографиями больных детей — сами эти дети гурьбой носились по коридору, вверх и вниз, под неусыпным наблюдением взволнованных родителей. Мы прихлебывали тепловатый чай из пластиковых стаканчиков и, как это было всякий раз, сравнивали условия работы в наших респектабельных больницах, прежде чем затрагивать какие-нибудь другие темы. Затем он спросил меня о путешествии в Индию, о котором он уже слышал от моей матери, и взгляд его остановился на моем лице в ожидании ответа. В этот момент я почувствовал какой-то толчок, нечто вроде импульса, что-то вроде искушения — немедленно рассказать ему о самой важной вещи, событии, случившемся со мной во время путешествия. Я подумал, что именно Эйаль, последние несколько лет живший вместе со своей матерью, поймет меня лучше, чем кто-либо другой. Но в самое последнее мгновение я остановился. У меня была масса времени впереди, а для такого разговора требовался нужный момент. И я перевел разговор на медицинский аспект путешествия. Мой ночной полет до Калькутты с образцами крови и мочи произвел на него большое впечатление, но вот переливание крови, проведенное мною в Варанаси, вызвало у него сомнение.

— Надеюсь, что поддавшись энтузиазму, ты не внес в организм матери вирус ее дочери, — сказал он, улыбаясь.

— Что за чепуха, — ответил я. — Как я мог бы заразить ее? Кроме всего прочего я позаботился о том, чтобы мать находилась выше дочери.

— Ну, разница не так уж велика, — произнес он тоном знатока. — Впрочем, бессмысленно плакать о пролитом молоке. Сейчас главное для тебя — не потерять связи с этим Лазаром. Но что еще важнее — не брать от него никаких денег. Тогда он останется твоим должником и, может быть, сумеет повлиять на Хишина, чтобы тот еще на год оставил тебя в своем отделении.

В то время как Эйаль продолжал давать мне практические советы, его самого срочно вызвали в палату срочной помощи обследовать только что поступившего мальчика, сделавшего попытку покончить с собой. Было уже поздно, однако меня одолевало любопытство посмотреть, как они здесь работают.

Пациенту было около тринадцати, для своего возраста он был довольно высок; теперь он только вздрагивал под безжалостными ладонями медсестер, которые мяли его желудок. Поскольку я был в гражданской одежде, они приняли меня за брата мальчишки или одного из родственников и вежливо, но твердо попросили покинуть маленькую приемную. В конце концов я решил распрощаться, несмотря на все мое любопытство. Эйаль, который надеялся, что я пожаловал, чтобы разделить с ним ночное дежурство, предложил мне отложить возвращение в Тель-Авив и прийти к нему домой на ужин на следующий день. Я колебался, потрясение, которое я испытал в приемной палате скорой помощи больницы «Хадасса» вызвало у меня острую тоску по моей собственной больнице. Но Эйаль стал тащить меня к себе через занавес, разделявший нас, не выпуская в то же время руку мальчика, который начал блевать, извергая из себя снотворные таблетки через толстую трубку, заправленную ему в желудок.

— Оставайся, — говорил Эйаль. — Ты не пожалеешь. Я тебе хочу кое-что сказать…

— Кое-что? — спросил я подозрительно, не желая связывать себя какими-либо обещаниями.

— Ты не поверишь… Но я женюсь, — объявил он громко, не обращая внимания на то, что комната приемного покоя была полна испуганными и несчастными людьми.

Дорога от Эйн-Керема обратно в город сейчас была чиста; шапки снега на ветвях деревьев и на скалах по обеим сторонам дороги придавали ночи магическое очарование, и я радовался при мысли, что уже завтра после ужина в обмен на историю женитьбы я, набравшись храбрости, поведаю Эйалю мою собственную историю внезапной влюбленности. Почему бы и нет? Кому я мог рассказать ее, если не Эйалю, который лучше других мог меня понять?

Моя мать ждала меня сидя в темноте неосвещенной гостиной, завернувшись в старую шерстяную шаль.

— Это из-за снега, только из-за снега на дорогах, — словно извиняясь, объяснила она и тут же поднялась, чтобы поставить чайник.

— Я уже напился чаю вместе с Эйалем у него в больнице, — сказал я и отправился к себе в комнату, чтобы избежать риска нарваться на ночное собеседование.

А когда она, разочарованная, удалилась в родительскую спальню, через дверную щель я увидел две кровати, образовавшие букву «L», залитые лунным светом из окон.

— Ты не поверишь, мама, — возвестил я громким шепотом, — ты не поверишь… Но Эйаль женится!

Какой реакции я ожидал? «Не поверю?» Моя мать и не думала говорить вполголоса.

— Почему это я не поверю? Самое время ему обзавестись семьей: и ему, и его друзьям.

И мой отец, оторвав голову от подушки, пробурчал иронически:

— Ну вот… Вы начали сражение в середине ночи.

Но мать уже успокоилась и только с любопытством поинтересовалась, что я могу сказать о невесте.

— Ничего, — сказал я. — У нас не было времени поговорить как следует. Но завтра я приглашен на ужин и, может быть, увижу ее.

— Значит, ты останешься с нами еще на день, — сказала мать с видимым облегчением. Пусть сам я пока не собирался жениться, я пробуду с ними еще день.

В свое время я часто ужинал в доме Эйаля, тихом и большом. Там нам было очень хорошо. Его мать, жившая одиноко, не любила, когда в доме никого не было, особенно вечером, и она специально готовила что-нибудь вкусное, чтобы мы никуда не уходили. Она была печальной женщиной со следами былой красоты и любила говорить со мной по-английски, поскольку некогда она рассчитывала найти работу в туристическом бизнесе. Время от времени в ее жизни появлялись джентльмены среднего возраста, но судьбу свою ни с одним из них она не связала…

А пока что мы сидели втроем и с интересом разглядывали фотографии, повествующие о моем путешествии.

— Милая девушка, но явная невротичка, — сказал Эйаль, отодвигая фотографию Эйнат. — В эти акции я не стал бы вкладывать деньги… — Говоря это, он внимательно разглядывал широкое лицо Лазара, который ему, похоже, понравился. — Ну, и здесь все ясно. Сильный человек. Дружелюбный и воспитанный. И если вы сошлись уже с ним достаточно близко, было бы просто глупо потерять все это.

— Его жена тоже очень мила, — внезапно вырвалось у меня, и я почувствовал, что краснею. Эйаль снова внимательно посмотрел на снимки.

— Да, — согласился он. — Она всюду улыбается. Я уверен, что она очень довольна своей жизнью.

И я почувствовал себя от этих слов окрыленным. Мне захотелось еще и еще говорить о ней с Эйалем. Но печальная женщина, его мать (в последние годы она чудовищно растолстела), никак не хотела оставить нас вдвоем.

— Вы рады, что Эйаль наконец женится? — вежливо спросил я ее.

— Даже слишком, — ответил за нее Эйаль.

Его мать не сказала ничего, а, помолчав, спросила, готовы ли мы ужинать. Эйаль напомнил, что мы ждем девушку, которая вот-вот придет. Но мать сказала, что еда остывает, и решительным тоном, которого я за ней не замечал раньше, потребовала, чтобы мы приступили к еде не откладывая… А когда мы сели друг против друга за красиво накрытый стол, она удалилась на кухню. Я опустил глаза и произнес с жалкой улыбкой:

— Ты неожиданно решил жениться, а я… а я ни с того ни с сего влюбился в замужнюю женщину.

— В замужнюю женщину? — Маленькие глазки Эйаля сопроводили его взгляд застенчивой улыбкой, которая свидетельствовала, что мое откровенное признание не застало его врасплох.

— Да… в замужнюю женщину.

— Только не говори мне, что ты имеешь в виду директорскую жену, — сказал Эйаль с улыбкой, показывавшей, что ему меня жаль.

— Жену Лазара? — Я изобразил удивление и фальшиво рассмеялся. — Что за мысль? — И я немедленно поднялся со своего места. — Ты что, на самом деле считаешь, что я мог бы влюбиться в женщину на двадцать лет старше меня?

Но на Эйаля мое возмущение большого впечатления не произвело. Пожав плечами, он продолжал улыбаться.

— Я ни на что не намекаю, это не мое дело. Я только заметил, что ты без конца фотографировал ее. А кроме того, она и на самом деле очень мила. Но все это не имеет значения. Если ты влюблен не в нее, то в кого же? Но, что еще более важно, за кем она замужем?

Он продолжал бы еще, но в эту минуту вошла его мать, неся две чашки с супом, которые осторожно поставила на стол, после чего уселась рядом с нами, положив свои красивые еще и очень белые руки на стол.

— Вы присоединитесь к нам? — приветливо спросил я.

Она колебалась, потом ответила:

— Нет. Я не голодна. — И лицо ее, обращенное к сыну, пошло красными пятнами.

Эйаль поднялся, нежно положил свои руки ей на плечи и мягко сказал:

— Да. Маме надо следить за своим весом.

Ближе к концу ужина, когда невеста — Хадас, живая, хорошо сложенная девушка, с открытым и доброжелательным взглядом, — пришла и начала стряхивать изящными движениями снежинки со своих волос, мать Эйаля удалилась наконец в свою комнату и оставила нас одних. Я дал себе слово не говорить больше с Эйалем о своих проблемах. Но не тут-то было. На этот раз именно он немедленно вернулся к расспросам о «замужней женщине», которая, похоже, поразила его воображение. Хадас, которая вся излучала расположение ко мне, очень удивила меня тем, что была отлично информирована о моем путешествии в Индию. Оказалось, что коротко остриженная девушка, Микаэла, та, которая принесла в дом Лазаров новости об их заболевшей дочери, была из того же самого киббуца, что и Хадас. Я быстро поднялся, поскольку хотел побыстрее уехать, как если бы боялся потерять душевное равновесие в связи с подобным совпадением, которое было для меня слишком уж неожиданным. Борясь с возбуждением, я спросил Эйаля, нужно ли мне перед тем как отбыть, заглянуть в комнату его матери и попрощаться, или дать ей отдохнуть. Эйаль, желавший, кажется, чтобы я не задерживался более, поднялся и сказал:

— Итак, Бенци, только не пытайся меня убедить, что ты не сможешь из-за расстояния прибыть в Эйн-Зохар на нашу свадьбу.

— А вы уже наметили дату?

— Конечно, — ответили они в один голос, тут же назвав мне точную дату и для верности потребовали, чтобы я тут же, при них, занес ее в свой календарь, поклявшись, что никакие силы в мире не помешают мне быть там. Затем Эйаль согласился, чтобы я заглянул к его матери и попрощался, — не стоит лишать ее этого маленького удовольствия. Я осторожно проследовал за ним в просторную затемненную комнату, где мы когда-то играли детьми и где сейчас она лежала, накрывшись одной простыней, которая выдавала, насколько она прибавила в весе за последний год.

— Бенци хочет попрощаться с тобой, — прошептал Эйаль, бережно пробуждая ее ото сна.

— Да, — сказал я. — Я хотел попрощаться и поблагодарить вас за ужин. Все было так здорово… даже вкуснее, чем обычно.

Однако она мне не улыбнулась на прощание, только покивала головой и произнесла:

— Передай мой привет твоим родителям, и не забудь приехать к Эйалю на свадьбу. Тебе обязательно надо быть там — не столько ради нас, сколько ради себя самого.

— Я обещаю, клянусь, — сказал я и в подтверждение своих слов приложил обе ладони к сердцу, как это делали в Индии.

У меня были все основания, чтобы присутствовать на свадьбе. Эйаль еще со школьных времен был моим лучшим другом. Но кроме того, я рассчитывал встретить там похожую на подростка Микаэлу и, быть может, через нее я смогу косвенным образом установить контакты с Эйнат, а уже через Эйнат с ее родителями, поскольку мои отношения с Лазаром оказались исчерпанными. И в то время, как я несся по улицам Иерусалима, удивляясь огромным сугробам, высившимся по обеим сторонам дороги, меня не покидало чувство… нет, не зависти к приближающейся женитьбе Эйаля. Согревала и одушевляла меня мысль о жене Лазара. При том, что этот путь мог привести меня в пропасть неизведанных мною ранее чувств.

Я добрался до дома и сказал своим родителям, ожидавшим моего возвращения с обычным нетерпением, что дороги очистились уже от снега и теперь ничто не препятствует моему возвращению в Тель-Авив; они знали, что я должен вернуться в больницу, чтобы продолжить борьбу за место в отделении хирургии. Отец воскликнул вдруг с совершенно не свойственной ему горячностью:

— Почему это решение они отдали на усмотрение профессора Хишина? Почему это он самолично решает, кто может работать в отделении, а кто нет? В таких ситуациях, всегда имеются скрытые мотивы, и, слушай меня внимательно, Бенци, прежде чем кричать, что я неправ, может быть, именно потому, что ты показал себя таким трудягой, настолько преданным своему делу, да, именно поэтому он хочет от тебя избавиться? Почему решение этого вопроса не поручили всему коллективу отделения, а? Здесь ведь обсуждается не вопрос ловкости рук… здесь речь идет о преданности профессии и этой больнице. А это именно те качества, которые ты проявил за последний год. Почему же никто не вспомнил об этом?

Мне было тяжело слушать подобные речи… быть может, еще и потому, что и сам ощущал несправедливость происходящего.

— Но послушай, отец, — сказал я, пытаясь утихомирить его, — ты рассуждаешь так, будто это единственная больница на свете. Я могу найти такое же место в любой другой больнице в Тель-Авиве.

— Да. Но не такого уровня, как эта, — возразил он, и он был прав.

— А может быть, — продолжил я, — мне стоит вернуться в Иерусалим.

— В Иерусалим? — в изумлении повторил за мной отец. — Ты имеешь в виду, что мог бы вернуться в Иерусалим и жить дома? Ну, тогда уже точно ты б никогда не женился.

Из меня вырвался странный смех. Такого еще не случалось раньше, чтобы моего отца заботило отсутствие у меня брачных намерений. Здесь мама нарушила свое глубокое молчание.

— Не держи его, — сказала она отцу. — Сейчас быстро темнеет. Дай ему уехать, пока еще светло.

Но отец с силой сдавил мои плечи:

— Послушай, что я говорю тебе, Бенци. Ты должен драться за свое место. Особенно сейчас, когда у тебя есть в госпитале союзники — Лазар и его жена.

— Какое отношение его жена имеет ко всему этому? — спросил я с деланным удивлением.

— Она имеет отношение к Лазару, — стоял на своем отец. — А он обладает достаточной властью, чтобы выделить дополнительную ставку хирургическому отделению. Он ведь сам видел, какого уровня ты, как врач. Если бы не ты, они до сих пор торчали бы в Индии вместе со своей умирающей дочерью.

— Ерунда, — сказал я, — ты преувеличиваешь. Все, что я сделал — это произвел простое переливание крови.

— Я не вмешиваюсь в ситуации, в которых не являюсь экспертом, — упирался отец. — Но послушай меня, хорошо? Они ведь до сих пор тебе ничего не заплатили?

— Еще нет, — сказал я примирительным тоном. — Им было некогда, мы простились в аэропорту.

— Не думай об этом. Может, это даже к лучшему, не заплатили и не надо. А вот что надо, так это не терять с ними связь. Они должны сделать все необходимое, чтобы ты остался в больнице и, следовательно, в Тель-Авиве. В этом городе жизнь бьет ключом… там и нужно жить.

И он улыбнулся мне своей удивительной, но усталой улыбкой, которая так оттеняла яркую синеву его глаз и призвана была смягчить резкость слов, поскольку он знал, что вся его ярость проистекает из давней мечты о возвращении из иерусалимской ссылки — мечта о том, чтобы вернуться в Тель-Авив и жить там бок о бок со мной.

* * *

Мать открыла окно и озабоченно подняла глаза.

— Если ты твердо решил возвращаться сегодня, делай это не откладывая, — подвигла она меня к действию в свойственном ей стиле.

Я вошел в свою комнату и увидел, что мои сумки собраны — в них были выстиранные рубашки и нижнее белье. Вытаскивая смену, чтобы переодеться, я увидел жестяную банку с песочным печеньем, которое я любил в детстве и которым моя мать продолжала потчевать меня при каждом удобном случае, хотя я уже давно разлюбил его. Из Индии я не привез ни единой своей вещи. Ничего, кроме чертовой влюбленности, которая продолжала поглощать меня даже здесь, в затененной комнате моего детства. Я переоделся в чистое, а потом, памятуя о том, насколько родители не любят мой надтреснутый шлем, я достал его и подтянул ремешки, надел старые кожаные перчатки и вывел мою замечательную «хонду», которая завелась с одного раза, выбросив струю синего дыма, готовая рвануться вперед, как если бы мое продолжительное отсутствие, снег и холод не имели никакого значения, и ее белое, чистое, стремительное тело было нечувствительно к любым внешним обстоятельствам. Я уложил свои сумки на багажник и накрыл их брезентом. Отец стоял рядом со мной в легкой фланелевой рубашке, любуясь мотоциклом, мать позади него ежилась под платком.

— Позвони, когда доберешься, — сказала она, перед тем как я опустил прозрачный козырек на глаза и нажал на газ, после чего она ушла в дом. Но отец остался на месте, не желая упустить ни малейшей детали моего отъезда, в то время как я сам медленно двинулся вдоль тротуара по проезду, но против движения транспорта, выбираясь на главную дорогу.

«Будь повнимательней», — сказал я самому себе на первом же повороте, ведущем к спуску из Иерусалима, когда мою «хонду» занесло на скрытой тоненькой наледи. Я немедленно среагировал, перейдя на вторую скорость и рыча глушителем, а затем вырулил на середину дороги, заставляя водителей позади меня притормаживать, даже если они, в отличие от меня, ехали уверенно по очистившейся от снега дороге, а потому нервничали и непрерывно сигналили мне. Но у меня не было никакого желания разгоняться, более того — я поднял козырек, чтобы лучше различать блестящую черную мостовую. Как только я установил для себя устраивающий меня темп, я обратил внимание на золотистый свет, разлитый над Иерусалимом, которому отражение заснеженных холмов добавляло пурпурный, благородных оттенков тон. Странный этот свет и эти тени ложились на все вокруг: дома, холмы, долины — и, как мне показалось, выражали и саму душу этого необыкновенного города; ощущение было настолько сильным, что я едва не потерял контроль над своим мотоциклом. На соседней полосе движения водители, обгонявшие меня, неприязненно косились в мою сторону; у некоторых на лице была написана злость, как если бы они чувствовали себя в чем-то обманутыми; скорее всего, моя медленная езда не соответствовала, по их понятиям, моему тяжелому, надтреснутому шлему и не имела оправдания в их глазах. Даже на широком, трехполосном, великолепном подъеме на Кастель, который был полностью погребен под снегом, я не слишком увеличил скорость, ограничившись переходом на третью передачу, хотя «хонде» ничего не стоило не просто подняться, а взлететь на холм даже на пятой и преодолеть это расстояние одним прыжком. За вершину Кастеля садилось закатное солнце. Но заливало оно золотисто-медленным светом не только верхушки зданий и башен далекого Иерусалима, но и нечто более близкое и прозаичное — синие бока полицейского автомобиля, стоявшего на обочине, словно охраняя останки огромного, вдребезги разбитого мотоцикла и большой белый шлем, лежавший неподалеку. Подъезжавшие водители притормаживали, вертели головами и пытались понять, что еще, кроме шлема, осталось от разбившегося мотоциклиста, который так безрассудно несся к сияющим огням Иерусалима. А миновав место катастрофы, они, при виде меня уже не бранились, но заботливо предупреждали об опасности быстрой езды, особенно на спуске, пусть даже дорога в этом месте была многополосной. Но я продолжал нестись на третьей передаче, на которой я и домчался до долины Абу-Гош, думая не о мотоциклисте, а о себе самом. Если бы на месте мотоциклиста оказался я, смогла бы жена Лазара, которую я все еще не решался называть Дори, смогла бы она вспомнить, как меня зовут в течение, скажем, года или двух, когда само путешествие по Индии было бы уже забыто?

Но могло ли нечто подобное быть забытым? Я думал об этом, пока «хонда» жадно заглатывала участок дороги на подъеме, отделявшем поникшие плантации гранатовых деревьев Абу-Гоша от белых вилл арабской деревни, чье название я никогда не мог заучить и которая выглядела как еврейское поселение, которому искусственно привили минарет. А, кроме того, Индия не была ни Европой, ни Америкой, с их неотличимыми друг от друга аэропортами, улицами, залитыми светом, церквями, и уже совершенно одинаковыми гигантскими магазинами оптовой торговли. Могла ли золотая Варанаси с ее сладковатым дымком погребальных костров или замки Бодхгаи с их статуями животных и птиц быть забыты подобным же образом? И была ли эта женщина, чье короткое имя я пытался прошептать борясь с ветром, была ли она обречена на то, чтобы до конца своих дней помнить это путешествие по Индии, даже став древней старухой, доживающей свой век в кровати одной из частных клиник? И как же мне будет жаль, если в этих воспоминаниях не найдется места для молодого врача, сопровождавшего их и воспылавшего необъяснимой страстью к ней; страстью, которой вызвавшая ее женщина, приближающаяся к своему пятидесятилетию, может по праву гордиться. «Странно, — думал я про себя, в то время как мой мотоцикл начал прибавлять скорость, вписываясь в плавные кривые дороги, ведущей к Шаар-Хагай, и мне пришлось опустить мой пластмассовый козырек, чтобы противостоять пронизывающему, пахнувшему сосной ветру, — странно, что я не знаю даже даты ее рождения, хотя ее паспорт, открытый и закрытый, много раз лежал передо мной».

И таким вот образом, переполненный нежностью и сладкими мыслями о любви, борясь со свирепым ветром и прижавшись к мотоциклу, рычавшему за моей спиной, я несся уже на пятой передаче от Шаар-Хагай до Аялонской долины, пересекая последнюю границу Иерусалима, который полностью расслабил меня, наполнив ощущением праздности и спокойствия. И в то время, пока я наслаждался зрелищем фруктовых плантаций и широких полей, а также видом огромного резервуара для воды, который был построен здесь совсем недавно, первый, тихий еще росчерк молний осветил горизонт, похожий на экран исполинского компьютера, росчерк, предупреждавший, что прямо на моем пути вырастает похожее на дирижабль грозовое облако, на розовом фоне заходящего солнца, грозящего не огненным, но водным смерчем. «Надо спешить», — сказал я себе и поднял скорость до шестидесяти пяти миль в час, слишком поздно заметив полицейскую машину, припаркованную на противоположной обочине, которая засекла меня на своем радаре. Синий маячок на крыше замигал, и машина тронулась. Но прежде чем полицейский понял ситуацию, я рванулся вперед со скоростью сто миль, лишив его и проблеска надежды на то, что он сможет меня поймать. И вот на такой поистине дикой скорости, вообще-то чуждой и моей натуре, и моим правилам, я в несколько минут покрыл двенадцать миль, отделяющих монастырь траппистов от развязки, ведущей к аэропорту, и мысли о находящемся рядом пассажирском терминале наполнили меня страстным желанием оказаться там, в то время как я, по обочинам и объездным путям, уже въезжал в сердце Тель-Авива, невзирая на раздражающе занудный дождь; мчался навстречу новым обещаниям и старым секретам.

И вот я дома. Мои сумки громоздятся посередине комнаты подобно паре диких промокших зверей. Не теряя времени, я бросился к телефону, чтобы позвонить Лазарам домой. Это было не только мое право, полагал я, но просто моя обязанность — позвонить моему пациенту и осведомиться о состоянии дел. К моему удивлению, трубку взяла она сама, и голос ее звучал еще более смущенно и потерянно в собственном доме, чем это было в Индии. Но, возможно, благодаря доверию, которое я вызвал у нее во время нашей первой встречи, когда она лежала на спальном мешке в монастыре Бодхгаи, она скоро оправилась от смущения и, отбросив свою апатию, рассказала мне о своем физическом состоянии — так, как она его понимала.

Руководитель терапевтического отделения больницы профессор Левин пришел накануне утром и хотел немедленно забрать ее в свою палату, но ее родители решили дождаться своего друга Хишина, который этим утром вернулся из Парижа. Хишин приехал прямо из аэропорта, провел долгое обследование и рекомендовал оставить ее дома, несмотря на то, что температура снова поползла вверх. Ее температура полезла вверх? Услышав это, я испытал глубокое разочарование, поскольку был уверен, что переливание крови справится с поражением печени, которое, в свою очередь, и было причиной нарушения работы иммунной системы.

— А вы рассказали Хишину о том, что произошло в Индии? — спросил я.

— Конечно, — ответила Эйнат. — Отец и мать рассказали ему обо всем во всех подробностях.

— И что на это сказал Хишин? — насмешливо осведомился я. Но Эйнат была не в силах объяснить мне внятно, что подразумевал профессор Хишин. После короткого молчания она смогла вспомнить только последние его слова. Самое главное, сказал Хишин, что все окончилось благополучно.

Это звучало оскорбительно. Набравшись смелости, я попросил Эйнат соединить меня с ее матерью — и замер у трубки с неистово забившимся сердцем. Но ее родителей не оказалось дома. Жена Лазара ушла на работу вскоре после ухода профессора Хишина, а Лазар отправился по делам незадолго до моего звонка.

— И ты, что — дома одна? — спросил я тоном, удивившим даже меня самого своей яростью.

— Да, — ответила Эйнат так же, по-видимому, захваченная врасплох моим необъяснимым гневом.

Заметив, что я надолго замолчал, она спросила, не хочу ли я, чтобы ее отец, вернувшись, позвонил мне.

— Нет, это совершенно не нужно, — поспешно ответил я. — Мы завтра увидимся с ним в больнице.

Повесив трубку, я расстегнул пуговицы на моей кожаной куртке и, бросив ее на пол, в ту же минуту позвонил в отделение хирургии, чтобы поймать Хишина и напрямую услышать от него, что он думает о переливании крови. Но выяснилось, что Хишин, который прибыл только что, отправился в палату интенсивной терапии, чтобы поговорить с профессором Левиным.

— О чем? — тревожно спросил я. Но сестра из хирургического этого не знала.

— Почему вы вернулись в такой спешке? — спросил меня мой соперник по вакансии в хирургии, вырывая телефон из рук медсестры. — Мы все здесь были уверены, что ты воспользуешься возможностями этого путешествия и вдоволь наглядишься на все чудеса Индии. — Голос его звучал совсем дружески. Слышал ли он что-либо от Хишина в отношении произведенного мною переливания крови в Варанаси? Но он прежде всего жаждал первым услышать о моих впечатлениях об Индии, однако меня-то занимало совсем другое, и я стал расспрашивать о жизни хирургического отделения за две недели моего отсутствия, называя одного за другим больных, которых я прекрасно помнил не только по их фамилиям, но и по операциям, в которых сам принимал участие. Он был удивлен моим интересом к деталям и моей памятью, но отвечал на все вопросы с максимальной полнотой. Затем я внезапно вспомнил молодую женщину, лежавшую на операционном столе в ту минуту, когда Лазар, появившись, позвал Хишина в свой офис.

— Ну, как она? Как? — допытывался я, испытывая необъяснимое волнение. — Ведь ты собственноручно накладывал швы, не так ли?

Его ответ звучал несколько скованно:

— Она умерла от внутреннего кровотечения через день или два после того, как ты ушел.

— Внутреннего кровотечения? — тупо повторил я, испытывая острую жалость к молодой женщине, к ее мужу и ее матери, которые ожидали снаружи результатов операции. — Откуда вдруг взялось внутреннее кровотечение? — Приступ ярости снова накатил на меня. — Я помню каждую минуту этой операции. Помню все до мельчайших подробностей. И когда мы были в Индии, я не забывал о ней. Это была заурядная операция, вполне простая.

— Согласен, — подтвердил он удрученно. — Это была наша ошибка. Мы тоже думали, что это простая операция. Но она не была простой. Начавшееся кровотечение привело к общему заражению, а Хишин так и не смог определить его источник.

— А что показало вскрытие? — не отставал я.

— Все было в норме. Абсолютная загадка.

— Загадка? — с презрением и насмешкой я набросился на него, как если бы он лично был ответственным за эту смерть. — Какая загадка? Для того, чтобы назвать это загадкой, вовсе не нужно быть врачом.

 

VII

Пришло ли уже время поговорить о женитьбе? Если да, то автор, предлагающий свой идеал женитьбы в этой главе должен начать работу по разрушению той твердой серой оболочки, тех стенок раковины, окружающей холостяцкую жизнь, в которую он поместил своего героя, который в эту минуту зимних сумерек мастерски, но и ответственно проводит свой мотоцикл в стремительном потоке дорожного движения в Тель-Авиве, бросая ничего не значащие косые взгляды налево и направо ~ к примеру, на эту вот женщину за рулем автомобиля, с сигаретой в руке, но смотрит на нее не потому, что соскучился по виду приятного женского личика, а в неубывающей надежде увидеть свою знакомую.

Но теперь вернемся к женитьбе. К женитьбе, которая порой выглядит как простая, сама собой разумеющаяся вещь, происходящая совершенно естественным путем, но при этом обязанная быть трудной и предполагающей, как минимум, наличие немалого упорства. С таким же успехом, кажется, этот акт может быть назван неестественным и даже абсурдным, как если бы мы увидели пару больших сильных птиц, влекомых на цепи раздражительным близоруким типом, который таинственно появляется в первой части этой книги и вновь возникает во второй, нимало не теряя своей восхитительной загадочности, поскольку обладает отвратительной привычкой неожиданно появляться ночью в личине давнего полузабытого родственника — неожиданно появляться из стенного шкафа спальни, таща за собой двух хищных птиц, которые выглядят сейчас ручными и покорными, что при ближайшем рассмотрении объясняется, лишь тем, что они прикованы друг к другу.

«Может быть, вам следует освободить их — и пусть летят, куда вздумается?» — предлагаем мы из дружеского сострадания. «Освободить?» — в изумлении отвечает он с разочарованием, и даже с досадой, и еще тверже держит цепь в своей руке. «Как я могу это сделать? Ведь они женаты». «Женаты?» В ночной тиши мы не можем удержаться от смеха и вынуждены даже податься вперед, чтобы лучше разглядеть странную пару, стоящую в счастливом безразличии, касаясь друг друга хвостами. Мы снова давимся смехом. Но мы опоздали и уже не можем получить ответ на свой вопрос, который наш необдуманный хохот заставил звучать легкомысленно, ибо в эту минуту эта пара степенно потащилась дальше, теряя золото перьев и согбенно, неслышной походкой продолжила свой путь, оставляя в неизвестности тайну их женитьбы, ее скрытые цели, их связи, их безмолвную верность ее достижения и ее крах. Сейчас эта тайна шествует впереди, ее лицо неумолимо, ее глаза печальны, груз ответственности пригибает ее, ничего не объясняя до конца и всегда находя этому оправдание, а цепь, намотанная на его ладонь, трепещет и звенит, как маленький колокольчик.

* * *

Когда я добрался до палаты, Хишин как раз совершал обход. Сначала, увидев меня, он решил уклониться от встречи и проскользнул к себе в кабинет, но затем передумал, вышел, остановился прямо передо мной и тепло обнял меня за плечи.

— Я все о вас знаю, — сказал он громким шепотом. — Большой успех… Я горжусь своим выбором. И Эйнат я видел тоже… Я внимательно ее обследовал… и я на вашей стороне на все сто процентов. Не только по диагнозу, но и в вопросе о срочном переливании крови. Я сказал об этом Лазарам… Это была блестящая идея пригласить врача, который по закалке тверже любой стали. И если возникают некоторые незначительные расхождения в мнениях, как например, у меня с моим старым другом Левиным, который относится к переливанию крови, как пустому к ненужному мероприятию, — не обращайте на это внимания. Ибо профессор Левин — человек замечательный, но со странностями и очень гордый, который склонен думать, что это он открыл гепатит. И не огорчайтесь тому, что вы от него услышите, ибо он сказал мне, что хочет с вами поговорить. Советую выслушать его терпеливо, вежливо кивайте головой, но не забывайте, что я на вашей стороне, особенно с психологической точки зрения; если помните, я не раз говорил вам, что психология не менее важна, чем нож в ваших руках. — И он весело помахал воображаемым ножом.

Но мне неинтересно было снова выслушивать рассуждения о его вере в важность психологии. Все, чего я хотел, это немедленного и ясного ответа — готов ли он поддержать произведенное мною переливание крови, поскольку сам я со странным чувством думал о тонкой прозрачной трубке, бесшумно перекачивавшей кровь между двумя кроватями в Варанаси, в то время как внизу, под окнами, людские толпы устремлялись к Гангу.

— Но чем недоволен профессор Левин? — в отчаянии спросил я и, не дожидаясь его ответа, быстро и сердито назвал ему результаты тестов, которые помнил наизусть. Две трансаминазы, одна из которых поднялась с сорока до ста восьмидесяти, а другая до ста пятидесяти восьми, уровень билирубина достиг тридцати, что заставляет предполагать повреждение системы коагуляции.

— Так в чем моя ошибка? — требовал я ответа. — В чем?

Но Хишин только замахал руками.

— Пожалуйста, дружище, не надо обвинять меня. Меня уже обвинили в том, что я ваш абсолютный поклонник. — И он подмигнул сначала мне, а затем медсестре, стоявшей рядом, и соединил ладони вместе, прижав их к сердцу в несвойственном ему прежде индийском приветственном жесте, который поразил меня своим изяществом. — Умоляю, не вешайте этот груз на меня — я никогда по-настоящему не понимал, что там происходит с нашей печенью. И именно для этого мы и пригласили профессора Левина. Похоже, что он — единственный, кто разбирается в этом вопросе. Я же могу от печени только отрезать кусок. — И он снова захохотал и крепко меня обнял. — Нет, нет, доктор Рубин, не тратьте свою энергию, потому что я в самом деле большой ваш поклонник, иначе я не послал бы вас в Индию… и я рад, что и другие думают о вас так же, как я.

Я мгновенно понял, кого он имеет в виду, и ощущение счастья было столь неожиданным и ошеломляющим, что кровь бросилась мне в лицо. Я опустил глаза и ничего не сказал. Зато разговорчивость напала на Хишина, и с той же скоростью, с которой он во время операций накладывал точные, элегантные швы, он обнял меня за плечи, отослал дежурную сестру и подтолкнул ко входу в свой офис. Закрыв дверь, он усадил меня в кресло и сказал:

— Вы что думаете, я не знаю, что именно грызет вас все это время? Но что могу я сделать? В моем отделении есть только одно вакантное место, и я должен был выбирать между вами двумя. Согласитесь, это трудный выбор, ибо каждый из вас имеет массу достоинств и совсем немного недостатков. Лазар и его жена тоже очень интересовались, продолжите ли вы свою работу в нашем отделении.

— Лазар и его жена? — пробормотал я. Но сама мысль о том, что она проявила интерес к моему будущему в больнице доставила мне жгучее наслаждение. — Почему вы вообще заговорили с ними обо мне? — спросил я тоном оскорбленной невинности.

— Я? Они сами начали этот разговор, — оправдывающимся тоном возразил Хишин. — Оба они хотели знать, каковы были ваши шансы на то, чтобы остаться в отделении, и я видел, как их задело, что я выбрал не вас. А потому я вынужден был сказать Лазару, что уж он-то не может жаловаться, поскольку именно в его распоряжении все свободные вакансии в больнице. Дайте мне еще одну ставку, сказал я ему, и я возьму вашего протеже еще на год, даже если… — и он поднял указательный палец, — даже если это не его настоящее место. Из него получится прекрасный врач, но истинное его призвание — в его душе, а не в руках. Не потому, что у него плохие руки, а потому, что он слишком много думает, прежде чем сделать надрез или наложить шов. А тем временем секунды летят, и это не только очень важно, но и очень опасно. Так что зачем ему иметь дело со скальпелем, когда его ощущения, его глубокое понимание проблемы, его блестящие идеи так нужны — в любом месте? Поэтому мы оба решили поговорить о вас с профессором Левиным, ибо у него есть место сменного врача в его отделении сроком на шесть месяцев. Соглашайтесь пока на это, поработайте у Левина. Поучиться всегда есть чему при желании. Если для вас на самом деле важно вернуться к операционном столу. Но прежде, ради всего святого, подведите черту под этим своим переливанием крови, которое вы провели в Индии. Идите к Левину и объяснитесь с ним. Расскажите ему, почему вы сочли это необходимым. Сделайте это так, чтобы он больше не волновался из-за подобных пустяков, поскольку со здоровьем у него самого не слишком.

И на этом закончилось окончательное выяснение моего проблематичного будущего в отделении хирургии. До конца моего испытательного срока оставалось всего две недели, и я должен был выжать из них все, что можно, не пропуская даже простейшей операции. Иногда я оставался в больнице на ночь после своей дневной смены, чтобы не упустить возможности принять участие в срочной операции и лишний раз заглянуть в глубь человеческого тела перед моим вынужденным исчезновением из отделения хирургии. И сейчас, накануне этого события, все как один были ко мне предельно внимательны и всячески подчеркивали свое расположение. Время от времени мне давали самому закончить наложение второстепенных швов, и я делал это хорошо — по крайней мере, с моей точки зрения. Опытные врачи в отделении, знавшие, что скоро я ухожу, удовлетворенно кивали головой и даже сам Хишин сказал: «Очень, очень хорошо. Отличный шов… ужасно жаль, что вы покидаете нас», — и подмигнул мне. Но по-настоящему мы с ним так и не поговорили. Однажды, когда мы стояли и ждали в операционной результатов лабораторных исследований, он попросил меня рассказать ему об Индии. Но я отвечал с преднамеренной и подчеркнутой вежливой сухостью, что вызвало со стороны профессора ехидную реплику, адресованную хирургической сестре, возившейся с инструментами:

— Что вы думаете о докторе Рубине? Мы послали его в Индию, и вот теперь все свои достижения он держит при себе. Вы, в конце концов, могли бы показать нам фотографии. Лазары вчера были у меня дома и жаловались, что вы наложили руку на все фотографии, касающиеся путешествия.

Наложил руку! Именно так я и поступил. Забрал себе все фотографии, сделанные во время путешествия, включая и те, на которых были только Лазар и его жена. Фотографии эти лежали сейчас на маленьком столике возле моей кровати, и я часто разглядывал их, глядя, как они вместе позируют перед объективом на фоне тех или иных видов Тадж-Махала, — возможность, которой, к моему огорчению, я лишился из-за своей преувеличенной воспитанности. Снова и снова изучал я ее лицо и ее фигуру, то как она позирует и то, как непринужденно она улыбается на всех снимках, и в глубине души я уже начал называть ее не иначе, чем «любовь моя…» Я знал, что если я отдам все эти фотографии Лазару, я рискую окончательно оборвать все нити, связывающие нас. А ведь я и так днем и ночью ломал себе голову над совсем противоположной проблемой: каким образом возобновить нашу связь с Лазаром и таким образом приблизиться к ней? Мысль о том, чтобы втайне размножить эти фотографии, пришла мне в голову, но была мною отвергнута, даже если я не был уверен, что в конце концов не смогу удержаться от соблазна, — особенно это касалось одного снимка, на котором она выглядела просто очаровательно в красно-коричневом индийском освещении. Кроме всего я не мог понять, что они думают о финансовой стороне отношений между нами. Собираются ли они как-то заплатить мне или нет? В начале месяца я получил свою обычную зарплату и заметил, что никаких вычетов из-за моего отсутствия на работе сделано не было. Как если бы мое путешествие по Индии совершено было только в моем воображении. Издал ли глава больничной администрации секретное распоряжение, обращенное к финансовому департаменту, закрыть глаза на мое отсутствие, или само это отсутствие не было им известно? Со временем я так и не собрался зайти к Лазару и задать ему этот вопрос. А заодно и напомнить о компенсации, о которой говорила его жена, разговаривая со мной по телефону в день отъезда. Равным образом я не знал, что мне делать с рюкзаком, полным медицинских препаратов, которые до сих пор оставались у меня дома. Я совершенно не представлял, как должен поступить. Сначала я решил было, что оставлю все себе в виде компенсации за все свои невзгоды, но потом испугался, что доктор Хессинг, руководитель фармацевтического отдела, который снарядил меня с такой исчерпывающей полнотой и любезностью, поинтересуется его судьбой. В конце концов я принял решение вручить ему весь этот инвентарь в собственные руки, что и сделал. К моему удивлению, он был разочарован подарком, точнее самим фактом, что я не поленился тащить все это обратно из Индии, вместо того чтобы пожертвовать, как он допускал, какой-нибудь организации… Я попытался ему объяснить:

— Мы оказались в чрезвычайной ситуации. До последней минуты я совершенно не представлял, как поступить. До тех пор, пока мы не вернулись, нам в любой момент еще могло что-то понадобиться. Единственное, что я мог сделать, это оставить мой рюкзак посередине аэропорта.

— Я бы просто написал слово «Израиль», адрес нашей больницы и оставил бы все у любого охранника, — огорченно сказал фармацевт. И, не распаковывая коробки с таблетками и перевязочным материалом, он просто выбросил их, даже не взглянув, а инструменты небрежно швырнул в старую картонную коробку.

Я хотел сказать ему несколько слов восхищения той изобретательностью, с которой он приготовил мне этот набор, рассказать, как я им воспользовался и как он мне пригодился, но он, дружелюбно махнув рукой, уже качал головой, словно я по недомыслию лишил его возможности в частном порядке помочь страдающему человечеству во всем мире.

После этого мои мысли были направлены к тому, как вернуть фотографии Лазару, и, благодаря хорошему воспитанию, полученному мною дома, в последний момент удержался от того, чтобы сделать еще один комплект для себя — не со всей серии снимков, но хотя бы с одного из них, с того, где она стоит совершенно одна; отсутствие других членов семейства, в изобилии представленных на снимках, сделанных в Бодхгае, вполне устраивало меня. Если же я хотел освободиться от мыслей об этой поработившей меня женщине, убеждал я себя, то лучше, чтобы это произошло как можно скорее, пока еще не поздно, и в этом случае отлично получившаяся ее фотография, подобная той, на которой она просто стоит одна и улыбается (пусть даже едва заметной улыбкой) с огромным Тадж-Махалом, как мираж, высившийся за нею в призрачно-розовом свете, — такая фотография могла только отсрочить вожделенное освобождение. И хотя с того момента, когда я в последний раз видел ее, прошло целых три недели, это лишь усилило чувства, которые я к ней испытывал. К примеру, дружелюбное замечание Хишина о том, что не только Лазар проявил внимание к моему будущему, возбудило во мне внезапное подозрение, что в подоплеке этого скрывается тайная влюбленность в жену Лазара самого Хишина, — подозрение столь же идиотское, сколь и неотвязное. Что привело к тому, что в один из моих последних дней пребывания в больнице в хирургическом отделении я обнаружил себя шагающим по направлению к административному крылу, с тем чтобы отдать Лазару его фотографии и осведомиться о здоровье моей пациентки, передав при этом привет его жене. Но секретарша, которая в ту же минуту узнала меня и вспомнила мое имя, приветствуя с искренней добротой и сердечностью, сочувственно сообщила, что Лазар только что вышел из офиса и отправился на обеденный перерыв. И я, словно ведомый дьяволом, так, как был, в своем белом халате, пустился вдогонку, с тем чтобы поймать его или, если не получится, хотя бы за ним проследовать.

Потому что я был уверен — он спешит на свидание с женщиной, которую в тайных своих мыслях я давно уже называл любимой. Он не любил оставлять ее одну — я думал об этом с раздражением, но и со страстью, которая ускоряла мой шаг и обостряла чувства, так что вскоре я смог в толпе спешащих на перерыв разглядеть гриву вьющихся седых волос еще до того, как все заполнили стоянку для машин. Я на ходу ухитрился стащить с себя белый халат, который и засунул в черный ящик, служивший на «хонде» багажником, достал свой треснувший шлем и быстро надел его. У меня не было с собой моей кожаной куртки, а на улице было совсем не жарко. Я завел мотоцикл. Поскольку мне было известно, как выглядит машина Лазаров, о которой мы подолгу говорили на протяжении всего долгого пути от Нью-Дели до Варанаси, я смог разглядеть ее в тот момент, когда она выезжала со стоянки. Из кинофильмов я был знаком с теми преимуществами, которыми обладает мотоциклист, преследующий автомашину, но никогда мне не приходило в голову задуматься над теми преимуществами, которые заключены в мотоциклетном шлеме с опускающимся козырьком, позволяющем преследователю сесть на хвост, оставаясь при этом неузнанным. Был час пополудни, и машина, управляемая Лазаром плыла в общем потоке уверенно и аккуратно, направляясь к центру города и той улице, на которой располагался офис его жены.

Места для парковки там не было, и ему пришлось остановить машину на тротуаре, извинившись перед хозяевами лавки, которым он преградил выезд, объяснив, что уедет, как только она выйдет из офиса. И действительно, не прошло и нескольких минут, как она вышла (для меня они тянулись нестерпимо долго, поскольку, сидя неподалеку от машины Лазара на своей «хонде», я промок до нитки под непрерывно моросившим дождем). Когда я увидел ее, спешащую к машине на своих высоких каблуках — женщину средних лет в короткой, может, даже слишком короткой для ее возраста юбке, одетую в блузку голубого бархата, которую она носила почти не снимая во время нашего путешествия по Индии, — когда я увидел ее улыбающееся округлое лицо, ее, с несколькими офисными папками, зажатыми под полной рукой, пытающуюся раскрыть зонтик, чтобы спасти свою прическу, я понял, что не ошибался в отношении своих чувств. Это не был самообман, и это не был мираж — я и на самом деле полюбил ее.

* * *

Я мог на этом прекратить преследование и укрыться в одном из подъездов, дожидаясь, пока кончится дождь, а затем вернуться в больницу; или я мог подойти к ним, изобразив неожиданную встречу, отдать им конверт с фотографиями, обменяться несколькими фразами, договорившись о возможной встрече в будущем, и распрощаться. Но я вместо этого оставался сидеть на мотоцикле в одной легкой курточке, защищенный лишь надвинутым шлемом, и ждал, пока они стронутся с места; тогда и я мог бы последовать за ними, правда, решив соблюдать на этот раз большую дистанцию, так как боялся, что она может оглянуться. Я двигался следом за ними и притормозил, когда они остановились у кондитерской; сидел и смотрел, как она входит внутрь, а потом выходит, неся в руках прямоугольную белую коробку, перевязанную голубой ленточкой, что напомнило мне о коробке из-под обуви, которую я добровольно возил в своем чемодане. От кондитерской они двинулись к овощной лавке, где после некоторых препирательств и остановились; арабский подросток тем временем загружал в их багажник ящики с фруктами и овощами. Во всем этом проглядывала явная забота об их округлых животиках, подумал я не без сарказма, и хотя я давно уже промок до нитки, я продолжал сидеть у них на хвосте, поскольку хотел увидеть, как они входят в собственное жилище, расположенное на Чен-Авеню. И я увидел это. Увидел, как они выходят из машины, помогая друг другу; как несут все эти корзины и ящики и исчезают за огромной дверью из стекла. Да, все это означало, что она не хочет оставаться одна даже на время обеденного перерыва, подумал я, и почувствовал что-то вроде облегчения.

Но фотографии в этот день я все же им не отдал, несмотря на то, что уже к четырем часам Лазар вернулся в свой офис. Не отдал я их также и на следующий день, но зато точно так же, как и накануне, проследовал за ним, чтобы убедиться, простирается ли его забота о жене день ото дня на время ее обеденных перерывов, во время которых она не хотела быть одна. Снова лил дождь. Вместо короткой юбки и высоких каблуков на ней были грубые башмаки и брюки в обтяжку, а на лоб надвинут был черный берет, поразительно менявший ее облик. Чем все это должно было кончиться? Я впал в отчаяние, возвращаясь, промокнув до исподнего, в больницу, после того, как увидел их, входящих в свое жилище через стеклянную дверь. То был последний день моего пребывания в хирургическом отделении, но до сих пор ничего не было оговорено с профессором Левиным, который вот уже две недели отсутствовал, сраженный какой-то таинственной болезнью, а потому впервые в своей жизни я чувствовал себя как бы подвешенным в воздухе, без опоры и покровителя. И потому решил, что после полудня, когда Лазар вернется, я отправлюсь к нему в офис, отдам фотографии и спрошу, могу ли я получить место временного замещающего врача. Но оказалось, что его секретарша, мисс Колби, при всей ее ко мне дружеской расположенности, не смогла найти в плотном расписании главы больничной администрации свободного времени для нашей встречи. Только с наступлением темноты, когда я по собственной инициативе пошел от одной кровати к другой, прощаясь со своими больными, не подозревавшими, что я наношу им прощальный визит, поскольку я ничего им об этом не сообщил, не желая, чтобы они почувствовали себя покинутыми или даже преданными перед лицом долгой и бессонной ночи, предстоявшей им. В это время и зазвонил телефон, установленный в палате. Секретарша Лазара разыскивала меня, чтобы сообщить — глава администрации закончил прием посетителей и будет рад увидеть меня в своем офисе.

И опять я обнаружил, что нахожусь в просторной, со вкусом обставленной комнате с цветными шторами и цветущими растениями, в комнате, которая самым разительным образом отличалась от всех врачебных помещений, как некая уютная и отгороженная от внешнего мира обитель, защищенная от всех на свете невзгод. От запахов, таблеток и медицинских инструментов, но равным образом и от всевозможной канцелярщины, анкет и бланков, а также папок, создавая впечатление, что отсюда не исходит, а, наоборот, сюда стекается все, что имеет отношение к работе больницы. Лазар сидел за своим столом. Его кудрявая голова, которая так эффектно выделялась среди толпы индийцев на улицах Нью-Дели, опиралась на высокую спинку директорского кресла, в то время как он вел оживленную беседу с мисс Колби, своей преданной тридцатипятилетней секретаршей, стоявшей рядом с ним.

— Ага! — закричал он с дружеским упреком. — Ага! Наконец-то! Куда это вы запропастились?

— Я — запропастился? — повторил я за ним с удивленной улыбкой, поскольку последние три недели мне казалось, что и он и его жена были постоянными моими спутниками ночью и днем. — Все это время я находился здесь, в больнице.

— Я знаю, что вы были здесь, — ответил он с неподдельным дружелюбием, — но мы вас не видели. Дори все время обвиняла меня в том, что я вас чем-то обидел, поскольку с того момента, как мы расстались в аэропорту, вы не подавали признаков жизни.

— Но ведь я позвонил вечером, — протестующее заявил я, переполненный радостью от еще одного доказательства ее интереса ко мне. — Разве Эйнат ничего вам не сказала? Она сообщила мне, что и Хишин, и профессор Левин уже осмотрели ее, а потому, если я правильно ее понял, мне совершенно не о чем беспокоиться!

— Вам очень даже есть о чем беспокоиться, — жизнерадостно рассмеялся Лазар. — Но я в данном случае не имеют в виду Эйнати, даже если она не вполне еще вне опасности, и даже не Левина, который хотел госпитализировать ее для проведения дополнительных исследований, а вместо этого заболел сам. Нет. Я в данном случае беспокоюсь о вас, потому что сейчас как раз тот удобный случай, чтобы мы завершили наши с вами дела.

— Какие еще дела? — невинно осведомился я. Он положил ладони на стол и посмотрел прямо мне в лицо.

— Плата, которую мы должны вам за поездку в Индию.

— Ни о какой плате не может быть и речи, — без промедления ответил я и тут же опустил глаза, чтобы он не разглядел в них и тени колебания. Лазар попытался настоять на своем, и мне пришлось твердо повторить: — Вы не должны мне платить за что бы то ни было. — Говоря это, я встретился с пронизывающим, испытующим взглядом секретарши Лазара, стоявшей рядом с нами. — Само путешествие было достаточной платой. — И в этом месте я почувствовал нечто вроде толчка — но не из-за денег, от которых я так или иначе отказался, но главным образом из-за краткости самого путешествия и поспешности, с которой оно закончилось. — Я пришел сейчас, только чтобы принести вам это, — добавил я, вынимая конверт с фотографиями.

— А, наши снимки! — радостно закричал он, выхватывая конверт из моих рук и доставая из него фотографии, которые тут же передал секретарше, принявшейся разглядывать их с видимым удовольствием, медленно и подолгу.

— Дори, как всегда, очаровательно получается на снимках, — сказала она доверительным тоном.

— Да, — согласился с ней Лазар, вдохнув, — это потому, что она всегда безмятежна, не то что я. И это всегда проявляется на снимках. — И он, глядя на меня, покачал головой, как бы принося извинение за то, что должен превозносить достоинства собственной жены в присутствии человека постороннего. — Да, — спохватился он вдруг, — сколько я вам должен за эти фото? — И он вытащил свой бумажник.

— Чепуха, — сказал я, поморщившись.

— Это еще почему? — запротестовал он. — Я не могу вам позволить здесь отказываться от всего. Скажите мне, сколько это вам стоило, и я заплачу. — И он, вынув из бумажника купюру в пятьдесят шекелей, положил ее на стол.

Я чувствовал боль в сердце при мысли о том, что расстаюсь с фотографиями. Не глядя на деньги, я объяснил, что за все уже заплатили мои родители — и за проявку двух катушек пленки, и за печать.

— Это подарок от них.

— Подарок от ваших родителей? — повторил Лазар. Это заставило его взять фотографии и отказаться от денежных расчетов. — Подарок от ваших родителей? — еще раз повторил он, отправил пятьдесят шекелей обратно и обратился к своей секретарше: — Дори обрадуется, увидев снимки, — она обожает фотографии, а теперь у нас будет в руках нечто, напоминающее нам об этом путешествии, о котором, поверьте, мы уже стали понемногу забывать. — Затем, бросив взгляд на часы, не без удивления заметил: — Но она уже должна появиться здесь. — Увидев, что я потихоньку стал двигаться по направлению к двери, но, возможно, что каким-то образом почувствовав мое смятение, он поднялся и остановил меня. — Подождите минуту и поздоровайтесь с ней. Она о вас спрашивала.

Я посмотрел на часы. Было пятнадцать минут восьмого. Мой последний час пребывания в хирургическом отделении уже закончился.

— Ну… не знаю, — нерешительно сказал я. — Мне нужно вернуться в палату.

— В палату?! — удивился Лазар. — Но сегодня ваш последний день!

— И это вы знаете тоже? — воскликнул я, пораженный.

— Это, и множество других, еще более мелких и менее значительных вещей тоже, — сказал Лазар со вздохом и утомленно закрыл глаза. — Для этого я и нахожусь здесь. Так, например, я знаю, что профессор Левин должен взять вас в свое отделение сменным врачом до июня.

— До июля, — мягко поправил я его.

— Нет, только до июня, — решительно повторил он. — Это место открыто лишь до июня. Но какая в этом разница — июнь, июль. Как говорится, хочешь перейти мост, сначала подойди к нему. Мы должны дождаться, пока ему станет лучше, поскольку он жаждет выяснить с вами кое-какие детали.

— Выяснить? — пробормотал я.

— Ничего особенного, — сказал Лазар успокаивающе. — Разве Хишин ничего вам не сказал? Левин обеспокоен переливанием крови, которое вы произвели Эйнат.

— Я слышал об этом. Но не понял, что его беспокоит.

— Я тоже не понял. И Хишин… Так что вам лучше самому поговорить с ним и объяснить, что конкретно вы имели в виду. Он человек справедливый, хотя и не отличается терпением.

— А что с ним такое? — спросил я.

— Ну… разное, — тонко улыбаясь, ответил Лазар.

— Но что именно? — настаивал я, пораженный таинственностью болезни, поразившей моего будущего работодателя. Лазар обменялся взглядом со своей секретаршей, которая определенно знала секрет болезни профессора Левина, но предостерегала Лазара от откровенности со мной.

— Ничего, ничего, не забивайте этим голову. — Здесь он замахал руками, призывая меня к тишине, и вдруг вскинул голову с выражением глубокого внимания: — А вот и Дори. Я слышу ее шаги.

Ни я, ни секретарша, также поднявшая голову, не слышали никаких шагов — наоборот, тишина в административном крыле казалась еще более глубокой. Но Лазар упрямо настаивал, что даже на большом расстоянии узнает шаги своей жены — так сильны связи, соединяющие их связи, которыми я восхищался и которым завидовал во время путешествия по Индии.

И действительно — вскоре мы услышали звук шагов, мягких, но уверенных, и радость нахлынула на меня, поскольку я понял, что тоже могу распознать их. Она слегка помедлила возле соседней двери, но затем решительно вернулась к двери мужниного офиса, дверь в который открыла уже безо всяких колебаний, улыбаясь своей приветливой улыбкой. Войдя в комнату, она с удивлением воззрилась на меня, но сначала поздоровалась с секретаршей, дружески кивнув ей, а затем и расцеловавшись, после чего, повернувшись ко мне, тем же тоном, что и ее муж, повторила его вопрос:

— Где вы все это время пропадали? Куда вы исчезли?

— Куда ты исчезла? — с деланным гневом передразнил ее Лазар. — Где ты так долго была? Ты обещала быть здесь в шесть, а сейчас уже половина восьмого!

— Не притворяйся, — парировала она, и нежная улыбка скользнула по ее полному лицу. — Не пытайся меня уверить, что все это время тебе было нечем себя занять.

— Не в этом дело, — сказал он с обидой. Но видно было, что он был тронут ее ответом, после чего стал собирать свои принадлежности. — Завтра у меня сумасшедший день. Но лучше взгляни, что за подарок мы здесь для тебя приготовили. — И он протянул ей фотографии, которые она схватила с детским криком восторга, и, не взглянув на меня, стянула со своих плеч накидку и с энтузиазмом воскликнула:

— А мы уже думали, что случайно допустили при съемках передержку. — Не теряя времени, она открыла свой зонтик и пристроила его сушиться в углу, села удобно в кресло, стоявшее между двумя огромными фикусами, достала очки и начала один за другим рассматривать снимки, ухитрившись в то же время вежливо поблагодарить секретаршу, предложившую ей чашку горячего чая, и отклонить возражения Лазара, утверждавшего, что им нужно как можно скорее оказаться дома, и все это с улыбкой, не покидавшей ее лица. — Дай мне минуту, — говорила она, — позволь мне расслабиться на одну минуту. Я до смерти продрогла.

Секретарша, выглядевшая совершенно счастливой от присутствия жены Лазара, вспомнила обо мне и, повернувшись в мою сторону, тактично спросила, не присоединюсь ли я к ним. И хотя я был уже одной ногой в коридоре, я не смог отказаться, ощутив всю гипнотическую силу, притягивавшую меня к этой женщине, неповоротливой в зимних ее одеждах, с веснушчатым, раскрасневшимся лицом. Узел на голове распустился снова, ноги, которые из-за черных ботинок кажутся еще длиннее, скрещены, она сидит, бесхитростно радуясь, издавая время от времени мягкий смешок при виде изображения на фотоснимках, запечатлевших ее саму и ее мужа во время путешествия, о котором, он, по его словам, успел уже совершенно забыть.

Тем временем расторопная секретарша внесла поднос с чайными чашками и кусочками торта с кремом, остававшимися от какого-то мероприятия в административном крыле. Жена Лазара поблагодарила ее с присущей ей доброжелательностью и склонностью к преувеличениям.

— Вы просто спасли мне жизнь. У меня все в горле пересохло. Все утро я бегала, устраивая свою мать в дом для престарелых.

— Ваша мама хочет жить в доме для престарелых? — пораженно спросила секретарша. — Но почему? Я встретила ее в кафе месяц назад, и она выглядела великолепно.

— Да, — благодушно подтвердила Дори, как если бы несла персональную ответственность за то, как выглядит ее мать, — да она выглядит отлично и справляется со всеми делами, но пока мы были в Индии, ей стало известно, что появилась возможность занять освободившееся место в доме для престарелых, на которое она подала заявку несколько лет тому назад. Мы об этом совершенно забыли, поскольку там никто не собирался умирать. Как бы то ни было, она у нас совершенно независима и вполне могла бы жить в своей собственной квартире. Но она боится, отказавшись, потерять это место. Что я могу сделать? Мы обязаны уважать их желания. — И она повернулась ко мне, как бы изумленная моим безмолвным присутствием, и тем своим доверительным тоном, который в последние дни путешествия установился между нами тремя, повторила вопрос, оставшийся пока без ответа: — Ну, так чем же вы занимались все это время? — А увидев, что я раздумываю над ответом, как если бы я был не вполне уверен, что она имеет в виду, прибавила доверительно: — Вы уже оправились от нашего путешествия?

И хотя я был благодарен ей за это «наше», я не в состоянии был произвести ничего, кроме:

— В каком смысле?

— В каком смысле? — повторила она, сбитая с толку педантизмом, скрытым в моем вопросе. — Я не знаю. В конце путешествия вы показались мне огорченным и подавленным.

— Подавленным? — пробормотал я ошеломленно. Сразило меня то, что тайная моя любовь для нее показалась обычной депрессией. Тем не менее меня обрадовало ее внимание к моему настроению. — Огорченным? — И я улыбнулся ей, придав моей улыбке оттенок иронии. — Почему вам это показалось?

Она тут же стала оглядываться, ища своего мужа, который, похоже, должен был подтвердить ее ощущения. Но он, потеряв терпение от этой пустопорожней болтовни, собрал со стола все бумаги и папки, защелкнул свой «дипломат», и, поднявшись, демонстративно выключил настольную лампу, бросив при этом откровенно враждебный взгляд в сторону жены, которая доедала свой кусок торта.

— Нам показалось, что вы огорчены, — продолжала Дори, — из-за того, что вы потеряли место в отделении Хишина.

Лазар, который в это время надевал свой короткий, цвета хаки, дождевик, натянул затем на голову забавную меховую шапку и доверительно сообщил:

— Не беспокойся. Мы нашли ему временную работу в отделении у Левина.

— В терапевтическом отделении? — с энтузиазмом спросила его жена и повернулась ко мне: — Ну, теперь вы довольны?

— Он доволен, — ответил за меня Лазар. — Почему бы ему не быть довольным? Ты же сама слышала, что Хишин твердил все время: он прирожденный терапевт, и там его ожидает достойная работа. — Но увидев, что его жена продолжает неторопливо прихлебывать чай, вскричал, теряя терпение: — Ну, Дори, заканчивай, хватит уже, нам пора двигаться домой!

Но она, словно не слыша, продолжала допивать остатки чая, как бы демонстрируя свою независимость и способность пребывать в полной гармонии с окружающим ее миром, — по крайней мере, до тех пор, пока она не находится в одиночестве. Затем она не торопясь поднялась и завернулась в длинную черную шаль. Достала из своего кармана голубой шарф, а вслед за этим лист бумаги, который протянула секретарше, которая колебалась между естественной преданностью Лазару и восхищением, относящимся к его жене. А Дори, одарив ее улыбкой, сказала дружелюбно:

— Как вы полагаете, могу ли я оставить вам это медицинское свидетельство моей матери, требующееся для дома престарелых, с тем чтобы профессор Левин заполнил его? Я сама позвоню ему сегодня вечером и все объясню.

— Тебе придется запастись терпением, — вмешался Лазар, в голове которого явно прозвучало злобное удовлетворение. — Левина здесь нет, он болен.

— Что? Он опять заболел?! — вскричала его жена, которая, судя по явной тревоге в ее голосе, определенно знала о сути этой таинственной болезни. — Так что же нам делать? Мы должны вернуть анкету не позднее, чем через день.

— Никакой трагедии не произойдет, если твоя мамочка обратится на этот раз в обычную поликлинику, — твердо заявил Лазар. — Каждый месяц она платит за эту возможность и никогда ею не пользуется.

— Об этом не может быть и речи, — так его жена отмела саму возможность подобной ситуации, после чего повернулась к секретарше за поддержкой. — Как он себе это представляет — она идет сама по себе в обычную поликлинику. И к кому она там обратится? Ведь она уже более десяти лет не обращалась к врачу. — Но Лазар выглядел слишком усталым после напряженного рабочего дня, чтобы заниматься еще и этой проблемой; он схватил зонтик жены, собрал пустые чашки из-под чая, поставив их на поднос, быстро сгреб остатки торта, оставленного его женой, отправил их в рот и поспешил к двери, где я ожидал, когда уже можно будет уйти.

— Возможно, какой-нибудь другой врач из терапевтического отделения может сделать это вместо профессора Левина? — заботливо предположила секретарша.

— Я никого не могу просить об этом, — отрезал Лазар. — Это не моя частная больница, и врачи в ней не мои слуги. Левин — мой друг. А потому наблюдает за матерью Дори. Так что не произойдет никакой трагедии, — повторил он, поворачиваясь к своей жене и снова говоря злобным тоном, — если она сходит в поликлинику. Уверен, ее это не убьет.

И он погасил в комнате свет, несмотря на то, что в ней еще оставались две женщины. Оглянувшись, я увидел на стене две тяжелые тени в западне из листвы огромных растений, и снова мое сердце было поражено ускользающим и непостижимым очарованием этой непонятной женщины. Мне оставалось только дождаться подходящего времени, чтобы распрощаться с ней, чего делать мне явно не хотелось. Они прошли через ярко освещенный вестибюль, миновав ряды компьютеров и пишущих машинок. Я не двигался, ожидая, пока она пройдет мимо меня. К моему удивлению, я ощутил сладкий запах ее духов, которые она купила в аэропорту, когда мы прилетели в Нью-Дели, — и там же она спрашивала нас, насколько эти духи нам понравились. В эту минуту она была занята некоей длинной и очень запутанной историей, с которой Лазар несомненно успел уже познакомиться за долгий рабочий день, и которую я волей-неволей должен был выслушать тоже, поскольку тащился позади всех — молодой врач, чье положение в больнице значительно ухудшилось, — хотя участие в поездке в Индию, казалось, придало ему статус некоего отдаленного члена этой семьи, пусть даже не в глазах секретарши, которой подобные вещи совсем не касались, — но достаточно, чтобы, к примеру, предложить мне место у доктора Левина. Или чтобы сопровождать милую бабушку этого семейства во время посещения поликлиники на следующий день под моросящим дождем. А после часами ожидать в очереди, чтобы уломать медицинского чиновника выдать без проволочек старой женщине требуемый бюрократами документ.

Но пока мы толклись в коридоре, не в силах расстаться, сердце мое внезапно переполнилось радостью. Мне пришло в голову, что мне не требуется в этом конкретном случае никакого благоволения со стороны всемогущей секретарши, — я сам, лично, мог предложить свою помощь и тем укрепить ту непрочную (один только я знал, насколько непрочную) нить, которая привязывала меня к этой невероятной женщине.

* * *

Итак, перед тем как расстаться с ними в тускло освещенном главном коридоре, я остановился и попросту предложил им свою помощь в заполнении всех необходимых медицинских анкет, требуемых домом для престарелых. И я увидел, как засияли глаза Дори, хотя она и не произнесла ни слова, ожидая, что скажет Лазар. Он определенно колебался, не желая снова оказаться у меня в долгу; но затем обнял меня за плечи и сказал:

— Вы на самом деле готовы это сделать? Это великолепная идея. К тому же ведь вы завтра свободны, верно? — И тут же, в дополнение к «великолепной идее», выдвинул условие — на этот раз моя помощь будет оплачена надлежащим путем, чтобы не получилось так, как с путешествием по Индии, которое я им практически поднес в подарок.

Его жена поразилась:

— Как это могло произойти, что мы ему не заплатили? — повернулась она к мужу.

— Он сам отказался от платы, — сердито пробурчал Лазар и добавил, обращаясь ко мне: — Ну, что же вы застыли! Скажите ей сами.

— Это неправильно, — железным голосом, заявила Дори несколько истерично, на что, я знал это, она была способна. — Это неправильно, — повторила она. — Мы не можем пользоваться тем, что он в отпуске.

— А мы и не пользуемся тем, что он в отпуске, — с некоторым смущением внес коррективы Лазар. — Мы организовали все таким образом, как если бы все эти две недели он находился в больнице, и пусть до поры до времени все так и остается. Пока мы не решим, что нам делать.

— Но это ведь невозможно, — напустилась она на своего мужа. — А кроме всего, это просто противозаконно.

Я был в восторге от этого неожиданного представления. Сделав шаг, я остановился прямо перед ней и в желтоватом коридорном свете посмотрел через стекла очков в ее глаза, вокруг которых от ее автоматических улыбок уже легло множество мелких морщинок.

— Мадам адвокат, — обратился я к ней новым, легкомысленным тоном, который, без сомнения, удивил их всех не меньше, чем меня самого. — В чем здесь противозаконность? В дружбе? — Здесь я взял тонкую руку секретарши, которая, казалось, была в восторге от того духа легкомыслия, исходившего от меня не без поощрения со стороны Лазаров: — Вот кто в качестве свидетеля может предстать перед любой комиссией по расследованию или судом присяжных и поклясться, что я не только не получал каких-либо выгод от знакомства с директором больницы и его женой, но даже наоборот, они не смогли помочь мне вернуться в хирургическое отделение. Все, что было в их силах — это позволить мне поработать временно подменным врачом в терапии. — И, вытащив из кармана маленький блокнот для рецептов, я быстро набросал номер моего телефона, на случай, если они его не запомнили или даже выкинули куда-нибудь, а себе записал адрес матери Дори и ее телефон, договорившись, что завтра поутру мы созвонимся и уточним, когда мы встретимся.

— Я постараюсь быть с вами, — пообещала она.

— Это было бы крайне желательно, — ответил я просто.

И они, еще раз тепло поблагодарив меня и протянув попеременно руки, чтобы открыть друг перед другом вращающуюся дверь, подобно паре неуклюжих медведей, вышли под дождевые струи, заливавшие ярко освещенную площадь.

Вот так, подумалось мне с удовлетворением, протянулась еще одна нить, способная укрепить установившиеся между нами в Индии отношения, которые начали уже было ослабевать и, без сомнения, вскоре исчезли бы сами собой. Но сейчас, когда судьба выхватила скальпель из моих рук и я против собственной воли превратился в терапевта, я смог стать для них семейным врачом и лечить воспаления горла, измерять кровяное давление, следить за показаниями термометра, реагировать на таинственные боли в желудке и, не исключено, давать советы, касающиеся избыточного веса, — и все это одновременно с ненасытной лихорадкой этой странной, невозможной любви, обреченной длиться до тех пор, пока не исчезнет сама собой, в чем я нисколько не сомневался. Но стоило ей, этой невысокой и неловкой женщине, пытающейся держать свой зонтик над головой мужа, поспешно шагавшего к их машине, скрыться из вида, как я вновь ощутил странное томление. Было ли то, что я испытывал к ней, при детальном размышлении, простой похотью? Да, похоть я испытывал, но все было не так прямо и не так просто, потому что в течение долгого времени мои ощущения были смутными и непонятными мне самому. Так, в своих фантазиях мне не хотелось поскорее раздеть ее; мне достаточно было воскресить запах ее тела, чего можно было достичь не только благодаря близости к ней во время путешествия, ибо на самом деле все возникло еще до него, а именно — в большой спальне их квартиры в Тель-Авиве, когда она настояла на том, чтобы я сделал ей прививку, и я на мгновение увидел ее большие, но прекрасной формы груди, усеянные поразительным количеством необыкновенно больших родинок, и, если говорить правду, именно сами эти родинки, а не груди возникали в моем распаленном воображении, когда я лелеял надежду стать частью ее сокровенного бытия.

Я двинулся обратно в направлении моей хирургической палаты, чтобы сказать прощальные слова тем, кто там окажется, собрать свои скромные пожитки и засунуть пальто в мешок для химчистки, на котором красовалось мое имя. И я снова начал удивляться тому, что собирался я делать со все увеличивающимся притяжением моим к этой женщине, которая выставляла меня на посмешище даже в собственных глазах. Хотел ли я и на самом деле завоевать ее в одолевавших меня фантазиях? Не исключено, что все, чего я от нее хотел, сводилось к вдохновению, которое помогло бы — должно было помочь — мне в выборе девушки, в которую я мог бы влюбиться: такую, какую я и мои родители одобрили бы в качестве будущей жены. И тогда получается, что все, чего я хотел, это некоей близости, которая раскрыла, нарисовала бы облик той юной девушки, какой сама она когда-то была со всеми этими родинками, щедро рассыпанными по плечам и рукам, как некие таинственные знаки тех времен, когда она была не только моложе, но и тоньше, и подобно котенку передвигалась игривой походкой на длинных своих ногах. Тогда, удайся моя попытка, я воссоздал бы более точную картину, представил бы себе ясно тот тип женщины, с которой хотел бы связать свою жизнь. Родители полагали, что моя погруженность в профессию и моя преданность им отрицательно сказываются на моих эротических потенциях. Они ошибались. Даже после двадцати четырех часов дежурства в больнице, когда совершенно обессиленный я возвращался домой, и, почти засыпая, стоял под горячим душем, я был в состоянии извергнуть из себя мощную струю спермы. Так что вопрос был не в моей половой мощи, а в невозможности представить себе ту девушку, в которую я мог бы влюбиться. Потому что когда мои пути вновь пересекались с бывшими подругами, с которыми меня связывали приятные, но ни к чему не обязывающие воспоминания в прошлом, и которые теперь были замужем или отбыли в иные края и оказывалось, что за это время они, как правило, становились более красивыми, более интеллигентными и более зрелыми, ощущение потери было особенно болезненным, поскольку я знал, что упустил свой шанс не из-за высокомерия или эмоциональной стерильности, но исключительно по причине летаргии — но не физической, а эмоциональной, источник которой находился во все возрастающей способности не только довольствоваться одиночеством, но и наслаждаться им. И тут я натыкаюсь на женщину, которая во всем противоположна мне. Чья неспособность оставаться дома в одиночестве, без мужа под боком, оказывается не только не смешной, не раздражающей нисколько, но даже по своему глубоко привлекательной.

На следующий день я проснулся спозаранку, хотя совершенно свободно мог спать допоздна — мне не приходилось так спать с тех пор, как я окончил университет. Мне не только не нужно было идти на работу, у меня и работы-то никакой не было — до тех пор, по крайней мере, пока профессор Левин, не определится со своими претензиями ко мне. А потому я решил предаться отдыху и не только не бриться, но и не вылезать из пижамы, оставаясь в постели до тех пор, пока не зазвонит телефон. Более того, я был готов к тому, что жена Лазара не позвонит вообще, и решил по этому поводу не грустить, продлив себе удовольствие от процесса ожидания, скрасив его новым погружением в глубины «Краткой истории времени», которую я невольно забросил в последние дни пребывания в Индии, где атмосфера не способствовала общению с научными книгами подобного рода; сейчас же, решил я, самое время было разобраться с некоторыми особо невразумительными главами этой книги снова. Ибо прежде всего это была популяризаторская книга — так, по крайней мере, обещала ее обложка, и пусть медицина может лишь косвенно быть отнесена к чистой науке, было бы малопонятно, почему дипломированный выпускник Еврейского университета не в состоянии понять секрета «Большого взрыва» и загадки «черных дыр» расширяющейся Вселенной. А потому, распластавшись под простыней я предался размышлениям о прелестях космической свободы, которые были тем радостнее, что за окном непрерывная непогода заливала эту Вселенную потоками дождя, делая долгое мое ожидание звонка все более и более беспочвенным. Было уже около трех, когда я сделал вывод, что Дори решила отказаться от моих услуг, и та слабая связь, что восстановилась между нами, порвалась безо всякой видимой причины. Тем не менее я отказался от мысли покинуть квартиру — даже для того, чтобы купить упаковку молока и немного сыра. Более того, я даже не спустился на первый этаж, чтобы заплатить владелице дома за уборку лестницы. Вместо этого я прибавил в батарее тепла и снял с себя пижамную куртку.

По наступлении сумерек я предался разнообразным, собственного изготовления соображениям о судьбе Вселенной, чье будущее снова обратится в нечто с радиусом, равным нулю, и невообразимой плотностью, в противоположность тому, что произошло во время «Большого взрыва», о чем Хокинг, похоже, тоже не смог построить ясной и убедительной теории. За все это время телефон так и не зазвонил, но я отказался от мысли проявить инициативу, не желая ронять свое достоинство, и считая, что звонок этот нужен им не меньше, чем мне. Я отключил в ванной нагреватель, но так и не решился встать под душ, опасаясь, что когда телефон зазвонит, я его не услышу. А когда я понял, что день идет к концу и уже наступает вечер, то решил отменить и ежедневное бритье. Этот день, таким образом, оказался днем всеобъемлющего отдыха — физического, совместившегося с чистым духовным удовольствием, и сейчас, когда я принялся за ужин, который сам себе и приготовил, я почувствовал, что наконец проник в суть рассуждений Хокинга о черных дырах в их логической и эмоциональной составляющих, и я принялся разглядывать его лицо, лицо преждевременно постаревшего ребенка, смотревшее на меня с обложки его книги, полной веры в способность интеллигентного обывателя понять его. И только с наступлением темноты, вместе с которой в мою душу закрылась грусть, я решил позвонить старой даме прямо в дом и представиться ей, не будучи, впрочем, уверен, что она запомнила меня.

Но я ошибался! Она не только в ту же секунду узнала, кто я такой, но и не забывала, ибо, как выяснилось тут же, весь этот день полностью готовая, провела в ожидании моего звонка у телефона, не выходя из квартиры, поскольку жена Лазара уверила ее, что я записал номер ее телефона и адрес с единственной целью связаться с ней непосредственно и договориться с нею о времени и месте встречи, удобном для обеих сторон. И хотя они еще не раз говорили друг с другом в течение этого дня, жена Лазара просила ее воздержаться от звонков ко мне на том основании, что я — человек необыкновенно занятый, и если не звоню, то потому лишь, что не имею возможности даже набрать номер. «Я очень, очень виноват», — несколько раз повторял я, разговаривая со старой леди, которая необыкновенно твердо каждый раз освобождала меня от чувства вины, но не скрывала, что сердится на свою дочь за то, что та ввела в заблуждение нас обоих.

— Забудем об этом, — сказала она в конце концов. — Давайте решим, когда мы сможем встретиться.

Я, признаю, принял ее извинения с энтузиазмом, как если бы мы вели речь не о визите к врачу, а о романтическом приключении.

— Когда вам будет угодно.

Старая леди вдруг весело рассмеялась:

— У меня не предвидится на сегодня больше никаких свиданий.

— Тогда, — предложил я не раздумывая, может быть, завтра утром?

— Завтра утром? — сказала она. — Очень хорошо! Или завтра днем, если это вас больше устроит. Или даже сейчас, если хотите.

— Сейчас?! — воскликнул я в изумлении. — Но уже почти что ночь.

— Еще нет, — протестующее раздалось из телефонной трубки. — Только что закончили передавать вечерние новости. А после них следует еще множество программ.

Еще некоторое время я колебался, но затем сказал:

— Дайте мне чуть-чуть времени, чтобы собраться. Сейчас без двадцати минут десять. Я могу быть у вас в половину одиннадцатого.

— Вы найдете меня здесь, даже если доберетесь позднее, — шутливо ответствовала пожилая дама. — А я, не теряя времени, позвоню Дорит. Может, она тоже захочет к нам присоединиться.

— О, да! Мне кажется, это замечательная мысль, — сказал я и поспешил под душ.

Несмотря на всю мою спешку, я приехал позднее половины одиннадцатого: пока я валялся в постели, решая проблемы расширяющейся Вселенной, большинство городских артерий Тель-Авива превратились в настоящие озера, в мутных и желтых водах которых у меня не было никакого желания утонуть, не хотелось мне также залить водой мой ящик с инструментами — подарок родителей по поводу получения мною диплома врача. А потому я приковал цепью свою «хонду» к столбу возле стоянки такси, на одном из которых я и отправился на Гризим-стрит, одну из тех маленьких улочек на севере города, что примыкая к основным дорогам сами по себе оставались тихими. В их зелени располагались ухоженные комфортабельные виллы. Жена Лазара пока что отсутствовала. «Но она приедет», — обещала ее мать, которая, будучи много старше, в отличие от Дори, выглядела подтянутой и стройной. На ней был сшитый на заказ костюм из чистой шерсти и красивые туфли. Квартира с центральным отоплением была вылизана до блеска, хотя мебель показалась мне старой. На низеньком столике возле тахты стоял чайный сервиз и тарелки с печеньем и орехами, находившимися там, скорее всего, с самого утра.

— Давайте начнем, не дожидаясь ее, — предложил я и попросил достать медицинскую анкету-вопросник, требующуюся для дома престарелых; ее-то и надо было в первую очередь заполнить.

Усевшись возле столика, я начал расспрашивать хозяйку о ней самой и тех болезнях, которые она перенесла, начиная с самого детства. Затем вынул сфигмоманометр, но прежде чем я успел приладить его к хрупкой руке старой дамы, она призналась — а может быть, просто вдруг вспомнила, — что время от времени давление крови у нее подпрыгивало: систолическое — до двухсот, диастолическое — до ста десяти.

— Ну, это мы вскоре увидим, — сказал я и измерил ее давление несколько раз. Каждый раз показания несколько различались, но средний показатель был немного высоковат. — Как вы чувствуете себя в данную минуту? — вежливо спросил я. — Вы удовлетворены?

Чуть порозовев и задумавшись на минуту она ответила:

— Наверное, да, — улыбнулась она, чем напомнила мне загадочную улыбку ее дочери.

Я попросил ее показать мне таблетки, предписанные ей профессором Левиным, которые она принимала нерегулярно, потому что от них она впадала в сонливость и депрессию. В чем не было ничего удивительного, ибо они содержали сильное снотворное, употреблявшееся в палатах интенсивной терапии.

— Может быть, взамен этого я дам вам что-нибудь и помягче, — предложил я, — но при условии, что вы будете принимать это регулярно. Даже половины… более того, четверти таблетки достаточно. Главное — это регулярный прием. — С этими словами я поднялся, пошел на кухню и отыскал большой нож, чтобы показать ей, как легко можно разделить таблетку на четвертинки.

На пути обратно в гостиную, я услышал, как поворачивается ключ в наружной двери, которая, открывшись, впустила жену Лазара. Волосы ее были мокрыми от дождя, на ней был черный бархатный комбинезон, который я видел во время второго посещения их дома. На ногах у нее были красивые белые кроссовки. Она была бледна и абсолютно без макияжа. Увидев нож в моей руке, она предостерегающе подняла палец и сказала наполовину шутливым тоном:

— Надеюсь, вы не собираетесь оперировать здесь мою маму. Я больше не хочу никаких недоразумений между нами.

Я оставался у них далеко за полночь. Мы говорили о страданиях, недомогании и боли, а также о пристрастиях питания. Затем я провел ревизию домашней аптечки и предложил некоторые изменения, которые я написал на листке из своего рецептурного блокнота, который как-то напечатали для меня мои родители — там был мой иерусалимский адрес. Затем я попросил ее снять белую шелковую блузку, чтобы я мог прослушать стетоскопом ее легкие. Дори помогла мне освободить софу и усадила свою мать поудобнее, так, чтобы я мог обследовать еще и внутренние органы. Ее кожа была вяловатой, но благоухала дорогим мылом, у нее было тело молодой женщины. Родинки на нем располагались совсем по-другому, чем у дочери. Дори сидела со мною рядом и смотрела на мои пальцы, обследовавшие живот ее матери. Вспоминала ли она в эту минуту сумрачную комнату тайского монастыря в Бодхгае? Мне очень хотелось спросить ее об этом, но я удержался. В конце концов я закончил обследование и сел заполнять вопросник, стараясь сделать это как можно тщательнее. Вообще здоровье пожилой дамы было вполне удовлетворительным, а потому мне показалось, что профессор Левин предписал ей неоправданно жесткий режим. Такой подходил скорее человеку, проходящему курс лечения в больнице, чем живущему обыкновенной жизнью изо дня в день. Следствием этих предписаний было то, что она страдала от жестоких запоров. Я предложил несколько вариантов, способных уменьшить страдания, снизив прием лекарственных препаратов. Длительный отдых в течение целого дня прояснил мое сознание и вызвал поток красноречия, так что когда я закончил свою работу, то счел возможным остаться еще немного на чашечку чая в обществе обеих дам, которые, в свою очередь, никуда не спешили, несмотря на то, что за это время Лазар уже дважды звонил жене. И я подумал — он, что, так же боится оставаться дома в одиночестве?

Ночь, в которую я вышел, была совсем не похожей на ту, в которую я прибыл в этот дом. С усеянного звездами и прояснившегося неба на лобовое стекло автомобиля Дори сыпались бриллиантовые искры. Дори вызвалась довезти меня до места, где ожидала посаженная на цепь «хонда». По дороге она поддразнивала меня, расспрашивая о тех желтых озерах, которые так меня напугали несколькими часами ранее и которые сейчас, уйдя в дренажную сеть, совершенно исчезли. Так для чего же, в первую очередь, вам нужен ваш мотоцикл? — невинно спрашивала она. По некоторым соображениям, я счел этот вопрос сугубо личным, хотя на самом деле затруднился бы дать удовлетворительный ответ. Вместо этого я выразил свое восхищение старой леди и спросил Дори, что они собираются делать с квартирой. Собираются ли они ее продавать?

— Нет, — отвечала она, ведя машину очень медленно, но не проявляя робости по отношению к другим водителям. — Вначале мы планируем сдавать ее в аренду, чтобы мама в любую минуту могла к себе вернуться, если в варианте с домом для престарелых что-нибудь пройдет не так.

— Так вы уже нашли кого-то, кто будет вашу квартиру арендовать? — мягко поинтересовался я.

Дори устало покачала головой.

— Еще нет. До сих пор мы еще не занимались этим вопросом вплотную.

— Почему я спрашиваю, — объяснил я. — Потому, что сам ищу квартиру на съем.

Она взглянула на меня с непонятным подозрением, словно пытаясь отыскать в моих словах скрытые мотивы.

— А сколько вы платите за аренду сейчас? — спросила она.

Я назвал сумму.

— Это немного, — констатировала она со знанием дела. И была права: платил я действительно мало. После этого она пристально поглядела на меня. Я заметил у нее намечающийся второй подбородок, утяжелявший очертание нижней половины лица. — За квартиру моей матери мы захотим более высокую плату, — информировала она меня. — Квартира того стоит.

— Я не сомневаюсь, — мягко ответил я, глядя перед собой на дорогу, как если бы сам сидел за рулем. — Меня это не пугает. И не только потому, что мне было бы приятно думать о вас, как о моей квартирной хозяйке, но и потому также, что, может быть, я вскоре женюсь, и тогда рядом будет еще некто, способный облегчить мне это финансовое бремя.

И тут я заметил, как улыбка на ее лице куда-то подевалась. Лицо ее покраснело — это ясно было видно в свете проносящихся навстречу машин.

— Вы собрались жениться? — тихо спросила она так, словно сама возможность жениться была для меня исключена.

— Ну, не буквально… пока еще нет, — ответствовал я с таинственной улыбкой, переполненный симпатии и любви к ней. — Дело в том, что пока еще нет даже кандидатуры… но я чувствую, что она уже существует где-то, даже если сама не догадывается о моем существовании.

 

VIII

Но на самом деле, как совершаются браки? Почему две совершенно независимых личности решают вдруг связать себя, друг с другом одной цепью, пусть даже тоненькой и нежной? В чем заключена, где скрывается тайна, по которой неведомым путем, в глухую полночь школьница в бледно-голубой униформе со значком, приколотым напротив сердца, оказывается в незнакомом доме, где она сидит, склонившись, над книгами и учебниками за кухонным столом, после чего ее ждет пустая кровать, — эта ли тайна занимает их мысли, привязывая друг к другу чтобы превратить в добровольных рабов, готовых нести ответственность, пусть даже превышающую их возможности.

Ну так вот они перед нами, дрейфующие невозмутимо вниз по реке, в то время как невидимая цепь, соединившая их под поверхностью вод, потихоньку покрывается ржавчиной, словно пленкой. И даже когда они ступают на покрытый зеленью берег и методично выискивают в траве невидимые семена и личинки насекомых, их естественная и свободная поступь скрывает точно отмеренное расстояние между ними, жестко поддерживаемое личностью, которая, сняв свои надтреснутые очки в металлической оправе, устроилась, опустив взор полузакрытых глаз на маленькой копне сена рядом с рекой, подставив слабую грудь лучам весеннего солнца.

А знают ли они, как лететь? И кто позаботится о том, чтобы и в воздухе ничто их не разделило? Эта пара привлекает наше внимание; серьезное создание протягивает длинную, черную, поблескивающую шею по направлению к нам и глядит пристально одним глазом, неизвестно кому — самке или самцу — принадлежащим; ответа на этот вопрос нам не дано узнать. Взгляд устремлен на нас. И прежде чем мы получим ответ на вопрос, которым задались, клюв, огромный и сильный, как меч, пробивает слабую грудь, чья таинственность остается сокрытой в мареве весеннего солнца, а четыре огромных и серых крыла, взмывают в небо, разрывая в клочья все, что их соединяло.

* * *

Я несся обратно, взрывая чистый ночной воздух ревом моего мотоцикла, который всегда чутко отзывался на то, что происходило во мне, — сейчас это было восхищение; я протянул от себя к этой женщине еще одну нить, которую ей, даже при желании, трудно будет разорвать. Ибо если я становился квартиросъемщиком, связь между нами переставала зависеть от случайностей медицинской жизни и моего положения в больнице; равным образом она переставала зависеть от желания или присутствия Лазара; отныне она базировалась на вполне легальных контактах, в которых мы оба оказывались равноправными сторонами; контактах, которые включали не только квартплату, долговые обязательства и депозиты, но равным образом обычную корреспонденцию, муниципальные налоги, сломавшийся бойлер, протекающие трубы и, кто знает, даже недовольные жалобы соседей, если я, к примеру, решу устроить у себя вечеринку. Короче говоря, новые и ни от кого не зависящие связи, которые не были бы целиком связаны с путешествием по Индии и его день ото дня слабнущими последствиями, явно указывали на то, что для спасения и укрепления этих связей лучше переплатить за аренду квартиры, даже если для этого придется снова подрядиться на ночные дежурства в MADA, как я делал это в дни своего студенчества, и покончить с этим вопросом. А кроме того, сейчас у меня появилось больше свободного времени, поскольку энтузиазм и преданность, которые я проявлял по отношению к Хишину и его отделению хирургии, вовсе не были необходимы в отделении терапии, если профессор Левин и в самом деле согласен был взять меня к себе после победы над своей таинственной болезнью и выяснения тех проблем, что возникли между нами в связи с проведенным мною переливанием крови.

Но захочет ли она сдать мне квартиру после того, что я сказал? Если она вспомнит об этом сейчас, это, не исключено, должно привести ее в смущение. И я сомневался, что она расскажет об этом Лазару, который, несомненно, в эту минуту ждет ее, лежа в постели. Мне трудно было представить, что после объяснения, почему она вернулась так поздно, и описания всех тех медицинских процедур, которым мне пришлось подвергнуть ее мать, она вдруг добавит с обычной своей таинственной улыбкой: «Ты не поверишь, но я уже нашла арендатора для маминой квартиры». Даже если у них не существовало секретов друг от друга, и если на самом деле в моих последних словах, довольно двусмысленных, не было ничего, что могло бы насторожить Лазара, было совершенно невозможно предположить, что Лазар, весь во власти прерванного сна, что-то заподозрит. Разумеется, нет. Он просто сядет на смятой постели, как он (я видел это во время первой ночи в Нью-Дели, когда оказался в одной комнате с ними) делал это, проснувшись, и воскликнет: «Да? На самом деле? Он хочет снять эту квартиру? Как это случилось? Она ему действительно нравится?» — но на самом деле утверждаясь во мнении, что все мои желания сводятся исключительно к укреплению моих связей с ним, что, в свою очередь, связано с надеждой повлиять на Хишина, чтобы тот изменил свое решение. Думаю, Лазар полагал, будто я и вправду считаю его всемогущим в больничных делах, тогда как я знал, что даже если он и мог сделать что-либо, он никогда не стал бы вмешиваться в профессиональные назначения для того хотя бы, чтобы сохранить свое влияние для более важных дел. Затем она распустит свой узел волос, высвободив длинные локоны, снимет очки, положив их рядом со столиком и просунет голову в вырез ночной рубашки с разбросанными по ней бледно-желтыми цветами. Она будет сидеть так, втирая крем в свои длинные голые ноги, пресекая самым решительным образом все попытки мужа заглянуть в ее сердце и продолжая одновременно массировать обнаженные ступни, и все неспроста, ибо она уже почувствовала, что я имел в виду ее, и только ее, и в самой глубине охватившего и захлестывавшего ее изумления таилась небольшая доля жалости ко мне, жалости, показывавшей, что она понимала: что-то сломалось, что-то нарушило мое внутреннее равновесие, тот баланс, что был мне присущ, и случилось это в то время, что мы вместе с нею путешествовали по Индии. А потому она сочтет за лучшее попридержать язык и ничего не рассказывать мужу из того, что произошло между нами, и не мешать ему лежать, вытянувшись на простынях, наблюдая, как становятся всё уже, превращаясь в точки, налитые сном зрачки, чутким ухом прислушиваясь к звукам, доносящимся из комнаты Эйнат, которая все еще не могла победить до конца последствия своего гепатита, и которая сейчас, проснувшись, пошла на кухню. Затем она скользнет под одеяло к мужу, пощекочет его тихонько и скажет: «Погоди… подожди… не засыпай еще чуть-чуть. Обними меня, согрей меня немного…» — и положит обе свои озябшие ноги на его согревшиеся во сне бедра.

Да, так… И все же я был рад первым недвусмысленным признакам эмоций, которые мне удалось вызвать в этой женщине. Да, я знал — это все безнадежно, это абсурд; и даже если и имелся какой-то шанс, возможность, это не вело никуда — я отказывался разрушить мою любовь собственноручно, и в то же время я ничего так не хотел, как эту женщину, которая возникла на моем жизненном пути после долгих лет эмоционального одиночества и отсутствия любви; равным образом не хотел я, чтобы ее разрушила она сама, с тем изяществом, с которым она сминала свои тонкие длинные сигареты, которые Лазар с неприкрытой злостью запрещал ей курить. А потому я сказал самому себе: «Ты должен арендовать эту квартиру, чего бы это ни стоило…» И поскольку я был не в силах заставить себя лечь в постель после целого дня безделья, а взгляд в окошко недвусмысленно свидетельствовал, что буря улеглась, я не мог придумать ничего лучшего, как натянуть свою кожаную куртку и, напялив шлем, отправиться неспешно опять на ту же улицу и к тому же дому, где я уже видел себя квартиросъемщиком. В темноте я пытался составить представление о соседях, разглядеть близлежащие магазины и понять, найду ли я возможность парковать мою «хонду» под одним из козырьков зданий или, на худой конец, рядом с колонной дома. Всем, что я сумел разглядеть, я остался доволен, включая близость к морю, расстояние до которого я прошел за несколько минут, шагая вниз по направлению к пляжу, где долго стоял, глядя на волны, с силой накатывавшие на берег, хотя даже малейшие признаки недавнего шторма уже исчезли без следа.

Начинался период неопределенности. В управлении по кадрам больницы я числился как соискатель определенной должности, но на самом деле я как бы повис в воздухе, ожидая, пока профессор Левин оправится от своего недомогания, которое у меня вдруг стало вызывать некоторые подозрения. Секретарша отделения и некоторые сестры отделывались от меня туманными объяснениями по телефону, и так это продолжалось до тех пор, пока я не отправился в больничный кафетерий, уверенный, что наверняка наткнусь на кого-нибудь из терапевтов отделения, способных пролить свет на эту загадочную ситуацию. А для начала я решил пробраться в операционную палату и забрать оттуда свой халат с вышитой на нем моей фамилией — это следовало сделать раньше, чем халат исчезнет, как исчезали многие личные вещи — и не только в нашей больнице. Но в последнюю минуту я отказался от этой идеи, поскольку не желал налететь на Хишина или кого-нибудь из врачей, которые стали бы задавать вопросы, касающиеся моего, мне самому неведомого будущего. А потому я побрел в кафетерий безо всякого халата, в черной кожаной куртке и со старым треснутым шлемом под мышкой.

Войдя в кафетерий, я тут же увидел Хишина, сидевшего перед тарелками с остатками обеда в окружении врачей и медсестер своего отделения, которые курили и спорили, размахивая руками. Стараясь не привлекать к себе внимания, я взял поднос и отправился в противоположный угол, высматривая кого-либо из знакомых, работающих в терапевтическом отделении. Но что-то их не было видно. И я присел за маленький столик, весь уставленный грязными тарелками с остатками чьей-то пищи, и впервые ощутил, насколько отвратителен этот запах, заполнявший все пространство больничного кафетерия, который всегда представлялся мне приятным убежищем во время коротких перерывов в работе, и который теперь, после нескольких дней, проведенных дома, предстал предо мною безобразной и шумной дырой. Я оставил то, что было на тарелке, почти нетронутым и потихоньку принялся за розовый пудинг, который всегда любил. Внезапно на мое плечо легла чья-то рука, и по той легкости, с которой она меня коснулась, я понял, что она принадлежит Хишину. Он стоял возле меня со всей его бригадой; даже старый анестезиолог доктор Накаш был здесь. Все были в зеленой униформе оперирующих хирургов. Выглядели они очень довольными, как если бы только что закончили сложную операцию.

— Что это с вами? Вы что, объявили нам бойкот? — вежливо спросил Хишин, наклоняясь ко мне и глядя на меня сочувственным взором. И прежде чем я придумал ответ, печально покачал головой: — Не злитесь ни на кого из-за меня. Они ни в чем не виноваты.

И тут я понял, что совершил ошибку, игнорируя их, и тем, что демонстративно уселся один.

— А вы, — принимая его тон, спросил я, — вы тоже не виноваты? — В моем голосе было неподдельное возмущение пополам с благородным негодованием. Впрочем, я тут же добавил: — А кроме того, вы абсолютно неправы. Я ведь ни на что не жалуюсь. Путешествие по Индии оказалось просто фантастическим. Почему же я должен на вас злиться? Я ведь знаю, что в душе вы хотели сделать для меня все самое лучшее. — Говоря все это, я глядел ему прямо в глаза.

Он был поражен. Несмотря на серьезность и искренность моего тона, он был уверен, что в моих словах содержится тонко скрытый сарказм, на который он не мог найти правильного ответа. Он оглянулся на своих подчиненных, пытаясь понять, как они отреагировали на мои слова, но все смотрели в разные стороны, предоставив его самому себе. Тогда он решил сделать вид, что все в порядке, снова положил свои ладони мне на плечи, несколько раз кивнул и отправился восвояси, уводя свою команду с собой — всех, кроме анестезиолога, который явно хотел со мной поговорить.

Доктор Накаш был человеком в возрасте, лет шестидесяти пяти, тощим и костлявым, чьи белые волосы, окружавшие его плешивую макушку удивительным образом оттеняли темноту кожи на лице. В Индии я не раз встречал людей, напоминавших мне о Накаше, что вызывало ощущение какой-то нашей с ним близости. Хишин уважал его и предпочитал работать в операционной именно с ним, пусть даже тот не был самым опытным из анестезиологов. «Накаш не всегда понимает, что происходит во время операции, — любил говорить он за его спиной. — Но он весь внимание даже после десяти часов работы в операционной. Это для анестезиолога самое главное. Потому что пациент вручает себя вовсе не рукам хирурга, а искусству анестезиолога».

В эту минуту Накаша интересовало, когда я собираюсь приступить к работе в терапевтическом отделении. Я признался ему, что ожидаю выздоровления профессора Левина.

— Так он еще не появился? — в изумлении спросил Накаш.

— Откуда? — поинтересовался я, и Накаш со всей присущей ему непосредственностью выдал секрет, который до этой минуты все так успешно скрывали от меня. Не мудрствуя лукаво, он выпалил:

— Ему прочищают мозги, и он должен был выйти свежим и обновленным, до той, по крайней мере, поры, пока он не впадет в новую депрессию, которую сам себе и устроит. А что он может сделать? Его больные угнетают его, а он не может избавиться от них, уложив на операционный стол, как это может сделать Хишин. — После этого он спросил, не заинтересует ли меня работа помощника анестезиолога в операционной, при этом, как я понял, он имел в виду себя самого, работавшего, кроме нашей больницы, в частной клинике. — В последнее время они настоятельно требуют, чтобы я работал с помощником, — сказал доктор Накаш. — Поднимают стандарты до уровня мировых. — Вот так. В клинике платили за каждый проработанный час и платили щедро, а кроме того — никаких тебе налогов. Все честно, четко и безо всяких неожиданностей.

— Но у меня совсем нет практического опыта в анестезии, — пробормотал я, пораженный этим неожиданным предложением.

Но Накаш стоял на своем, убежденный, что овладеть тонкостями анестезиологии вполне мне по силам. Техническая сторона, сказал он, достаточно проста и может быть освоена мною быстро, главное же правило — не спускать глаз с пациента и думать о его душе не меньше, чем о его дыхании.

— Потому что, — объяснял он далее, — поскольку сам хирург и его команда концентрируют свое внимание на какой-то одной части организма, только анестезиолог все время думает о пациенте целиком. А не как о сумме отдельных частей. И, следовательно, именно анестезиолог и является истинным терапевтом, вне зависимости от того, что именно хирург вытворяет с сокровенными органами больного. И вы, — добавил Накаш, заключая краткую лекцию, ошеломившую меня своим красноречием и пафосом, — вы хотите быть таким терапевтом.

— Хочу? Это… не совсем точно, — произнес я с горькой улыбкой. — Боюсь, у меня не было иного выбора.

— Я думал, вы были искренни, когда признавали, что Хишин принял правильное решение. Поверьте мне, Бенци, что за всю свою жизнь я перевидал множество хирургов. Кто знает их так, как я? И я говорю вам — я видел вас в работе — что эта работа не для вас. Ваш скальпель застывает в сомнении, потому что вы слишком много думаете. Не потому, что вам не хватает опыта, а потому, что вы чересчур ответственны. А в операционной излишняя ответственность смертельно опасна. Вы должны быть готовы рискнуть отрезать от человека кусок, а после с уверенностью сказать, что сделано это исключительно для его блага. В какой-то степени вы должны быть жуликом, шарлатаном и отчасти азартным игроком. Посмотрите-ка на Хишина — он ведь время от времени производит здесь частные операции тоже, и если вы так уж соскучились по ним, можете оказаться с ним рядом возле операционного стола.

Предложение доктора Накаша было столь соблазнительным, что я не попросил даже времени на раздумье и тут же ответил согласием. Накаш не удивился.

— Я был уверен, что идея вам понравится. И в любом случае позволит вам выпустить пар, пока профессор Левин придет в себя и найдет время устроить вам экзамен по поводу вашего знаменитого переливания крови — того, что вы произвели в Индии. Он — трудный клиент, он непременно должен подавить своих коллег по отделению, а когда это ему не удается, сам впадает в депрессию. Потому, будь я на вашем месте, я не слишком спешил бы оказаться у него в руках.

Я записал домашний номер телефона Накаша, а он записал мой.

— Но это телефон временный, — предупредил я его. — Скоро я перебираюсь на другую квартиру.

Этим же вечером я известил свою домовладелицу — в соответствии с давней договоренностью между нами, — что я намерен съехать в конце месяца. Она выразила свои сожаления. Я знал, что был для нее желанным арендатором; тот факт, что я являлся врачом, придавал ей значительности, пусть даже она ни разу не обратилась ко мне с какими-либо личными проблемами — разве что интересовалась вопросами глобального свойства.

— Могу ли я спросить, почему вы решили нас покинуть? — не могла она удержаться от вопроса.

— Мне нужны перемены, — ответил я так вежливо, как только мог, и тут же пожалел о своем ответе, увидев, как по ее острому лицу прошла гримаса боли.

— Перемены? Но какие? — Она хотела чего-то большего, чем эта отговорка, и в голосе ее я неожиданно различил злость. — Какие перемены? — продолжала настаивать она.

— Просто перемены. — Слово было выбрано мною явно неудачно, но я упрямо повторял его. — Перемены. — И, опустив голову, я повернулся и пошел прочь, положив тем конец любой дальнейшей дискуссии.

Этим же вечером я дозвонился до родителей и рассказал им о предложении Накаша. И не мог удержаться, чтобы не сказать им о своих планах аренды новой квартиры, принадлежащей матери жены Лазара. Они тут же всполошились. Мысль о превращении Лазаров в моих квартировладельцев показалась им крайне неудачной.

— Зачем усложнять свои взаимоотношения с Лазаром именно сейчас, после того, как они только наладились после путешествия по Индии? — сердито спросила мать.

— Но ведь в качестве арендатора я не менее надежен, — спорил я. — А кроме того договор буду подписывать я не с ним, а с его женой.

— Тем хуже, — с непонятным мне раздражением заявила мать и принялась, как могла, отговаривать меня от этой идеи. — Если ты сломаешь в квартире хоть что-нибудь или потребуешь денег на ремонт, она пожалуется на тебя, и это отразится на твоем положении в больнице. И поверь мне, — добавила она с неожиданной злобой, — она себе на уме и своего не упустит. В любом случае никогда не следует смешивать деловые отношения и дружбу.

Мой отец тоже прочел мне лекцию.

— Я не могу понять, — начал он своим тихим голосом, самым верным признаком его глубочайшего волнения, — собираешься ли ты сохранить тот уровень доверия, которого достиг между вами после Индии?.

Я почувствовал, что начинаю сердиться.

— Что вас так беспокоит? — Я ведь не собираюсь жить у них даром. Я буду им платить, и больше, к слову сказать, чем я плачу сейчас.

— Будешь платить больше? — в изумлении переспросил меня отец. — И сколько же?

Когда они услышали, что о точной цене мы еще не договаривались, их неодобрение стало еще сильнее. И тогда из меня вырвался протестующий вопль.

— Мои дорогие мама, папа! Мне двадцать девять лет! Пожалуйста, будьте добры, позвольте мне поступить так, как я считаю нужным! — Это утихомирило их.

Если быть честным, я немного переигрывал. На самом деле они всегда доверяли мне, и сегодняшнее раздражение моими словами было вызвано лишь тем, что я смутил их попыткой скрыть от них мои истинные мотивы. И мне тут же стало стыдно и очень их жаль. Лихорадочно стал я соображать, каким образом успокоить их, не погрязая еще больше во лжи.

— Мне нужны перемены, — вежливо сказал я. — Я увидел эту квартиру совершенно случайно, и она мне понравилась. Это близко у моря, это чистая тихая улица. Я уверен, что никаких проблем ни с Лазаром, ни с его женой не возникнет. Вы ведь меня знаете.

Они слушали внимательно, стараясь понять мое необъяснимое решение, вооружившись своей любовью и доверием ко мне.

— В том, что тебе необходимы перемены, — сказала напоследок мать, — ничего плохого нет. Это совершенно ясно. Смотри только, чтобы эти перемены закончились лишь этой выгодной сделкой и не превратились во что-нибудь иное.

* * *

Когда по прошествии недели никаких сигналов от жены Лазара не поступило, я, стараясь подавить тревогу, подумал вдруг, что, может быть, несколько поспешно объявил об изменениях в моей жизни. Забыла ли она обо мне, или, наоборот, решила избежать? Я знал, что ее мать уже перебралась в дом для престарелых. И я сам позвонил ей туда, первым делом спросив, помогли ли ей новые медикаментозные назначения, которые я ей предписал. Она была очень обрадована моим звонком, и, как она сказала, «счастлива поговорить со мной». Хронические запоры и на самом деле стали терзать ее реже — не столько, быть может, из-за изменения в приеме лекарств, сколько благодаря тишине и покою, окружавшим ее в новом жилище, о котором она говорила с восхищением, приглашая меня нанести ей визит.

— А знаете ли вы, — спросил я ее в конце нашего разговора, — что я буду теперь жить в вашей квартире, которую решил арендовать?

К моему изумлению выяснилось, что она ничего об этом не знала. Ее дочь не сказала ей об этом абсолютно ничего. А потому, сказал я себе, позвонив старой леди, я поступил совершенно правильно. Ибо ситуация выглядела однозначно: если Дори изменила свое решение и нашла других арендаторов — что ж, о'кей, да будет так, и пусть она собственноручно погубит мою любовь. Тем более что моя нынешняя хозяйка квартиры нашла супружескую пару и, не предупреждая меня, уже показала им мое жилище, которое они тут же сняли, — остановив меня на лестнице, она холодно потребовала, чтобы до конца месяца я очистил помещение.

Дурацкая ситуация! Оказаться на улице из-за нелепого и, более того, абстрактного, увлечения, не имевшего никаких перспектив? В конце концов, собрав все свое мужество, я сам позвонил Дори, чтобы понять, что происходит и на что я могу рассчитывать. Секретарша соединила меня, не спрашивая, кто я такой. Дори взяла трубку и, не выпуская ее из рук, продолжала оживленный разговор с кем-то, к кому я вдруг почувствовал жгучую ревность. Ее низкий голос звучал энергично, он был полон уверенности и значения. Когда я назвал себя, то почувствовал, что она смутилась. «Хорошо, — сказал я сам себе. — Что-то мое имя для нее да значит».

— Тут возникло очередное недопонимание, — начал я шутливым тоном, — и в результате мне придется оказаться на улице со всем своим имуществом уже на следующей неделе.

Мне показалось, что она испытала облегчение. Теперь она, не колеблясь, должна была признать, что мое желание арендовать квартиру — это не трюк, с помощью которого я хочу ее охмурить. Ситуация, в которой я оказался и которую я описал, избегая громких слов, подвигнула ее не только принять меня в качестве квартиросъемщика, но и извиниться за то, что она не сделала этого раньше.

— Квартира еще не готова, там еще куча работы. И неизвестно, что со всем этим делать.

— Да ладно, — успокоил я ее. — Оставьте все как есть. Мне ведь немного и надо! — Поболтав с ней немного ни о чем, мы договорились, что встретимся на квартире во второй половине дня во вторник, когда ее офис не работает, что даст ей возможность оглядеться и понять, что именно надо убрать, а что можно оставить, и, разумеется, закончить переговоры о сдаче в аренду. Когда я положил трубку, думал я только об одном: она приведет с собой Лазара или будет одна?

В квартире она ждала меня одна. Стоя у входной двери, я слышал мягкие звуки классической музыки, смешанные с приятным журчанием воды. Я легко дважды постучал, не желая пользоваться звонком, который, как я запомнил после первого посещения, издавал непереносимый вой. Она открыла дверь с мрачным выражением лица, была она на высоких каблуках, в ярко-красном переднике, завязанным вокруг талии. Руки у нее были в масле.

— Вы усложняете мою жизнь, — пожаловалась она, слегка покраснев. — Вы только взгляните, что пришлось здесь для вас переделать.

Ее неприязненный, едва ли не агрессивный тон удивил меня, к этому я не был готов. Как и к отсутствию в ее глазах даже намека на улыбку — взгляд ее за стеклами очков был тверд и непривычно серьезен.

— А что здесь надо делать-то? — запинаясь, начал я, пытаясь защититься от обвинений и осторожно переступая порог квартиры, в которой я тут же ощутил произошедшие перемены, пусть даже до того я побывал в ней лишь однажды в течение немногих часов. Квартира была чиста и уютна, но что-то, по сравнению с тем, когда я осматривал старую даму, что-то исчезло. Может быть, этому способствовало исчезновение расшитых салфеток, лежавших тогда на маленьких столиках возле дивана, равно как и отсутствие хрустальных и серебряных кубков, стоявших за стеклом буфета из темного дерева, а может быть, из-за семейных портретов, которые были сняты со стен. Шторы были раздвинуты, и вид из окон позволял разглядеть бесчисленные крыши и даже полоску моря. Тем не менее, находясь в квартире, трудно было даже догадаться о близости пляжа, места, где я был так счастлив в тот вечер.

И все же я быстро забыл о своем разочаровании, когда заметил, как лучи заходящего солнца преобразили все вокруг, осыпав золотой пудрой все предметы, стены и пол. На стойке белого мрамора в кухне выстроился ряд изящных кастрюль с длинными ручками, они были накрыты крышками и сияли чистотой. Мысль о том, что она так начистила их для меня, а не для того, чтобы убрать их на хранение подальше, глубоко тронула меня. Какая-то смущающая тишина стояла вокруг. Я изо всех сил старался не глядеть на ее стройные ноги в плотно облегающих, золотистого цвета шелковых чулках. Мне показалось, что я ее чем-то раздражаю, быть может, тем, что ей пришлось ради меня заниматься всеми этими кастрюлями. Может быть, это ее оскорбляло?

— Мы полагали, что все у нас в порядке, — сказала она, — но оказалось, что здесь еще уйма дел.

— Как долго ваша мать прожила здесь? — поинтересовался я самым дружелюбным тоном.

— Совсем недолго. Семь лет. С тех пор, как умер мой отец. Но она полюбила эту квартиру. И вложила в нее уйму всего. Это просто стыдно — она вполне могла бы прожить здесь еще не один год. Я до сих пор не понимаю, почему она больше не хочет здесь жить. Вот почему я не спешила связаться с вами. Надеялась, что она изменит свое решение и вернется сюда. Но сейчас, сейчас вы заставили меня покончить с этим.

Поразительное признание, что она уступила моей настойчивости, преисполнило меня таким сильным чувством удовлетворения, что я склонил голову и закрыл глаза, — что она приняла за симптом оскорбленного самолюбия.

— Если ваша мама передумает и решит вернуться обратно, я съеду отсюда в ту же минуту, — галантно заявил я, желая предстать перед Дори наиболее приемлемым арендатором. Но она только покачала головой.

— Этого не понадобится. Не волнуйтесь. Там ей очень нравится. — В этом месте я не смог удержаться от реплики.

— Я знаю, — сказал я и передал содержание нашего телефонного разговора.

Она слушала в полном молчании. Потом на ее губах появилась слабая улыбка, но глаза все еще сохраняли выражение подозрения и строгости, как бы очерчивая точную границу моего, опасного для нее, уровня разрешенного вторжения в ее жизнь.

Тем временем квартира погружалась во мрак, меняя золото заката на смутные иероглифы желтоватого пергамента. Она опустилась на диван с моей стороны и удобно устроилась, скрестив ноги.

Ее маленький двойной подбородок чуть-чуть обвис. Из потертой картонной папки, содержавшей счета за телефон, газ и электричество она достала лист бумаги с какими-то заметками и сказала в полном отчаянии:

— Вот… я попробовала составить опись всего содержимого квартиры для внесения в контракт, который мы должны заключить. Но я совершенно не представляю, с чего начать. Мы никогда не сдавали раньше квартиры. Некоторые, я знаю, вносят в такой список все подряд, включая шкафы и мойку для посуды. Но вы ведь не собираетесь продавать нашу мебель, правда? Или демонтировать туалеты и кухню? — Она произносила все это вполне серьезно, без тени юмора, и мне оставалось лишь молча кивать в ответ. Меня завораживала быстрота, с которой темнело. — Ну так сейчас мы договоримся о вещах, по-настоящему важных, — продолжала она. — Мы отметим наиболее ценные и внесем их в гарантийный список. К примеру, этот ковер или сервизы, или одну, нет две картины. Потом показания электросчетчика, да? И надо будет дозвониться до телефонной компании и записать их счет, ну, вот, пожалуй, более или менее все. Что же до одежды и прочих пожитков моей матери, которые она здесь оставляет, — уверены ли вы в том, что они вам не помешают? Давайте-ка посмотрим, что мы тут имеем и достаточно ли места для вас.

И она поднялась с дивана, но, к моему удивлению, не спешила включить в квартире свет, несмотря на то, что с каждой минутой становилось все темнее и темнее. Из ниши между кухней и ванной, предназначенной для хранения веников и швабры, тянуло прохладой, наполняющей две комнаты, уже утонувшие в вечернем мраке. Когда я проследовал за Дори в материнскую спальню, то заметил, что стеклянные бокалы, с которых исчезла мыльная пена, сияли на белом мраморе, испуская красно-рубиновые лучи. Окошко над мойкой для посуды было устроено в стене так, что улавливало полностью лучи заходящего солнца. Я хотел привлечь ее внимание к своему маленькому открытию, но она уже стояла рядом с двуспальной кроватью матери с красным покрывалом и пухлыми подушками в цветастых наволочках, дверцы двух пустых шкафов были настежь открыты, чтобы показать мне, сколько места имелось в моем распоряжении. Затем она как-то покорно открыла дверцы еще двух шкафов, забитых до отказа. В одном из них я разглядел ряд вешалок с костюмами серого цвета. Все как на подбор, одного фасона. Я, стоя перед другим, оказался, как это бывает в уже виденном сне, перед пирамидой из белых обувных коробок, в которых, без сомнения, хранилась не только обувь, но и все что угодно.

— Ну, здесь достаточно места, — произнес я, стоя за ее широкой спиной. Сказал, чтобы ее успокоить.

— Не волнуйтесь, мы все здесь очистим и уберем. Дайте нам только время перевести дух, — ответила она внезапно охрипшим голосом, снова с подозрением глядя на меня враждебным взглядом, который, вместо того чтобы охладить меня, распалил настолько, что мой пенис набух и зашевелился. Если бы только я мог поговорить с ней сейчас о каких-либо событиях, связанных с Индией, промелькнуло у меня в голове, я сумел бы разрядить атмосферу. Но вожделение, бурлившее во мне, полностью меня парализовало. Только сейчас я понял, что сумрак, царивший в квартире, был для нее весьма выигрышен. Ибо он позволял скрыть от меня и складки у нее на шее, и морщинки возле глаз и даже небольшой животик, который она тут же подтянула. Здесь, со мною рядом, находилась зрелая, соблазнительная женщина. «Может быть, она и хотела соблазнить меня?» — спросил я сам себя, когда увидел, что она двинулась по направлению к гостиной, в которой новый поток света, прорвавшийся сквозь лохмотья перистых облаков, вступил в последнюю схватку с темнотой.

— А сейчас мы поговорим об условиях ренты. — Она вздохнула и тяжело опустилась на диван, скрестив свои длинные ноги, в то время как продолжающаяся битва света с тьмой рисовала золотые арабески на ее чулках.

«Пока что единственное мое достижение от влюбленности в эту женщину, — думал я тревожно про себя, — это возможность не только обрести новую домовладелицу, но и плата повышенной аренды».

Неожиданно и без подготовки, она спросила меня, что я думаю по поводу оплаты. Я сумел лишь рассмеяться.

— Я? Что я думаю? Я не имею ни малейшего представления. Но вы не беспокойтесь, я готов, ведь вы же предупреждали меня, что платить мне придется больше, чем я плачу теперь.

— Верно, — она удовлетворенно улыбнулась. — Я вас предупреждала. Пусть даже я забыла подробности.

Я назвал ей сумму. Она вспомнила. Выглядела при этом она слегка разочарованно. Затем она задумалась, лицо ее то пропадало, то появлялось из сумерек, которые наплывали из спальни, с тем чтобы еще более сгуститься в гостиной. — Если мы добавим десять процентов к тому, что вы платите сейчас — так будет честно? — Она спросила меня обычным своим, чистым и звучным голосом, в котором самомнение казалось естественным. — Я чувствую себя виноватой… ведь вы ничего не получили за то путешествие в Индию…

— Я все получил, — протестующее заявил я не без горечи, и в то же время с чувством удовлетворения, поскольку готов был к гораздо более высокой цене за аренду. — Я получил само путешествие. Я познакомился с вашей семьей. А теперь еще эта квартира… И вы, — добавил я мягко после паузы, — и вас… в качестве моей квартирной хозяйки.

Она ничего не ответила, вновь уйдя под защиту сумерек, которая окутывала нас, — не без усилий с ее стороны, создав смущавшую нас атмосферу, подобную этой. Я совершенно не понимал, что я должен делать, — разве что дать ей и дальше углубляться в ее собственную душу, что выглядело бы как своего рода предупреждение, исходящее от меня, — таким же, каким было ее предупреждение, связанное с решением повысить мою арендную плату всего на десять процентов; здесь был намек. Я не отважился проявить свои чувства более определенно, я только понимал, что тишина, заполнившая комнату, потихоньку размывала напряжение, проистекавшее из того факта, что она была младше моей матери всего на девять лет и на десять лет младше моего отца, при том что дочь ее была всего четырьмя годами моложе меня, все это вдруг перестало иметь хоть какое-то значение.

«Может быть, именно это имело своим истоком „Краткую историю времени“», — подумал я, когда она поднялась, направившись в кухню, чтобы включить свет, косвенным образом осветив и гостиную. Не глядя на меня и без тени улыбки, она оповестила меня, что завтра или послезавтра она подготовит стандартный договор о сдаче в наем в своей конторе, после чего занесла в маленький блокнот номер моего удостоверения личности и попросила меня проставить подписи родителей на гарантийных обязательствах, после чего мы договорились, что я позвоню ей завтра или послезавтра, чтобы уточнить окончательную дату подписания контракта и получить в руки ключи. Кроме того она пообещала, что женщина, приходившая убирать квартиру, сделает это специально для меня.

— А вы случайно не помните, где расположен вентиль, соединяющий квартиру с магистральным водопроводом? — спросил я, уже стоя в дверях, и какой-то непонятный мне трепет беспокойства прошел по мне от мысли, что я оставляю ее одну.

Она сделала попытку вспомнить и прежде всего пошла взглянуть на кухню, под кухонной мойкой, а затем заглянула в ванную, но никакого вентиля не обнаружила, поскольку в этой, как и в других старых квартирах, эти вентили могли прятаться в самых неожиданных местах.

— Я спрошу у матери, быть может, она знает. Если нет, Лазар его найдет, — сказала она и обожгла меня одной из своих автоматических улыбок, о которых и не знаешь, что сказать.

И на этом мы расстались, не сказав друг другу больше ни слова, не произнеся даже слова «восхитительно», которое я всецело связывал с этой женщиной в ожидании следующей встречи, во время которой, поклялся я, пробиваясь сквозь зимний Тель-Авив на своем мотоцикле, я раскрою ей свои чувства.

Мне ясно было, что я должен признаться ей в них после того, как будет подписан договор, — в противном случае я рисковал остаться без квартиры. И это при том даже, что нынешняя моя хозяйка непрерывно оказывала на меня давление, чтобы я поскорее убрался. Я не спешил и не хотел торопить женщину, которую любил и желал. Сегодня у меня не было никакого намерения облегчать ей жизнь — убеждал я себя. Если она хочет в зародыше задушить то, что только-только началось между нами, все, что ей для этого надо сделать, это сказать секретарше, чтобы та пригласила меня в офис в ее отсутствие для подписания договора об аренде и получил ключи. Если она не хотела больше никаких контактов со мной, или если восприняла мою влюбленность как нечто легковесное и абсурдное, все что ей достаточно было сделать это, держаться от меня подальше или прислать ко мне Лазара под предлогом того, что только он мог показать мне все, связанное с водопроводом.

Но она позвонила. Через несколько дней она позвонила сама и голосом, полным какого-то нового дружелюбия и совсем лишенного той враждебной настороженности, продемонстрированной во время нашей предыдущей встречи, спросила меня, как я себя чувствую, и как распорядился вынужденным бездельем: конечно, для нее не было секретом, что профессор Левин еще не вышел из своей депрессии.

— Если бы нам могло прийти в голову, что вам придется здесь бить баклуши, — донеслось до меня с другого конца провода в сопровождении веселого смеха, — мы бы оставили вас восхищаться Индией. Потому что из-за нас ведь вы так и не удосужились увидеть Тадж-Махал.

— Это верно, — без промедления ответил я, обрадованный, что путешествие по Индии внезапно возникло снова, обернувшись связывающими нас общими воспоминаниями. — Благодаря энергичности вашего мужа это путешествие промелькнуло, как сон. И это очень, очень жаль, потому что я никогда больше туда не вернусь.

— Не говорите так, — запротестовала она. — Вы этого не можете знать. Ведь вы еще так молоды. — На что я предпочел не отвечать, ибо вовсе не собирался быть втянутым в обсуждение вопроса о моей молодости, после того как разница в возрасте между нами потеряла значение в сумерках квартиры ее матери. Сейчас ее интересовало — и она спросила об этом с непривычной для меня тревогой в голосе, — решил ли я как можно быстрее въехать в квартиру или я могу дождаться вторника, когда юридические конторы закрываются, так что у нее появится возможность до того, как все бумаги по аренде будут подписаны, не только показать мне местонахождение всех вентилей, но и то, как надо пользоваться кухонной плитой и микроволновой печью, а также сможет вместе со мной просмотреть инвентаризационный список имущества, подготовленный ее матерью, после чего ничто уже не будет мешать подписанию договора, который мы и оформим в спокойной обстановке, как то и подобает цивилизованным людям. Ну, а кроме того, никто лучше нее не понимает, что деловые отношения между друзьями всегда несут в себе опасность возможной ошибки или недоразумения.

— Ваша мать будет при этом тоже? — спросил я, ибо в мое сердце закралось некое сомнение.

— Если вы хотите, чтобы она пришла тоже, чтобы рассказать вам, как лучше управляться с домашним хозяйством, и сделала это лучше, чем я, я могу попробовать доставить ее, — ответила она естественным и спокойным голосом. — Хотите?

— Нет, нет, — поспешил я похоронить эту идею, стараясь, чтобы мой пыл в голосе не выдал меня. — Зачем пожилого человека тащить в такую даль? А кроме того, оказавшись снова в этой квартире, она, боюсь, может просто огорчиться. Вы согласны?

Она была согласна.

* * *

Несмотря на то, что предложение встретиться на квартире для подписания договора исходило от нее, я по-прежнему был уверен, что ничего между нами быть не может. Она была зрелой, реалистически думающей женщиной, купающейся в любви и обожании своего мужа и, несомненно, не только его. Даже если ей льстило внимание молодого человека вроде меня, это не давало мне повода думать, что она может откликнуться на мои чувства, поверить в них и понять, что это значит — умирать от желания. Тем более что, несмотря на то, что зеркало послушно повторяло за ней все ее обворожительные улыбки, она, я уверен, ни на миг не забывала о складках вокруг ее талии, равно как и глубоких морщинах на шее и о возрастных пятнах на коже, когда она не подвергалась воздействию макияжа. И если даже она заслуженно могла гордиться своими стройными, красивыми ногами, вряд ли была она в состоянии понять, почему этот молодой и вовсе не уродливый парень вроде меня, мужчина в расцвете сил, мог бы вот так, неожиданно и безоглядно влюбиться в нее; ей не могло прийти в голову, что толчком к этому послужила ее собственная слабость, глубоко спрятанная ее особенность, о которой безо всякой задней мысли поведал мне ее собственный муж, — она-то и пробудила во мне интерес к ней, впоследствии обратившийся в желание, наваждение, страсть. Тем не менее я готовился к встрече с ней, понимая что там-то и решится моя судьба. Я решил надеть ту же самую клетчатую рубашку, которая была на мне, когда я делал переливание крови в Варанаси, пусть даже ничего особенного в ней не было, кроме того, что она села после многочисленных стирок: я надеялся, что это, пусть даже только в подсознании, пробудит в ней воспоминание о том невероятном времени, когда я следил за движением крови между нею и ее дочерью, и вызовет в ней прилив симпатии, после решающего моего признания, которое, я знал это, будет выглядеть и унизительным, и попросту дурацким.

Ибо я решил раскрыть перед ней свою душу, надеясь только на то, что, как и прежде, квартира будет тонуть в этих золотистых сумерках, которые смягчают нас, погружая в естественную печаль умирающего дня, и делают менее смешным то, что при ярком свете наверняка выглядело бы нелепым с любой точки зрения. Но к полудню небо потемнело и сильный ливень, подобно потопу, обрушился на город. И я понял, что закатные лучи солнца лишь случайно смогут пробиться сквозь несущиеся на запад тучи и что признание мое мне придется делать при ослепительном электрическом свете. Тем не менее я был исполнен решимости и, даже стуча в дверь, молил Всевышнего, чтобы в квартире оказалась не только Дори, но и Лазар; оказался для того, чтобы защитить ее. Или меня? Защитить оттого неминуемого унижения, которое меня ожидало.

Но тихо было за дверью. И я подумал, испытывая необъяснимое облегчение: «Она не пришла».

И тут же услышал на лестнице ее шаги. Начал ли я уже издалека распознавать их так же, как и ее муж? Она опоздала, но пришла одна, уверенная, что сама справится со всем. На ее лице был толстый слой макияжа, но одета она была не слишком парадно, более того, наряд этот делал ее ниже и полнее. Она была обута в высокие черные сапоги и одета в черный бархатный комбинезон, рукава которого я не мог закатать, чтобы сделать ей прививку. Выглядела она оживленно и очень по-деловому, и враждебность предыдущей встречи отсутствовала в ней совершенно.

— Очень удачно, что вы пришли пораньше. — И, улыбнувшись, она открыла дверь. И я понял, что нет никакой необходимости объяснять причины моей поспешности. Наоборот, выглядело все так, как если бы она была полностью удовлетворена стремлением своего квартиранта увидеть ее поскорее.

— А Лазар не придет? — спросил я.

— Нет, сегодня он занят, — ответила она и отодвинула пустой чемодан, стоявший на ее пути в коридорчике, ведущем в спальню. — Но он побывал здесь вчера и настоял, чтобы я открыла для вас еще один шкаф, чтобы вам было удобнее. Проходите и взгляните — ему пришлось немало для вас потрудиться, — и широким жестом она распахнула дверцы шкафа, чтобы показать, насколько добросовестно поработал Лазар, убрав из шкафа все бесчисленные коробки из-под обуви. Но он, похоже, не решился тронуть собрание серых костюмов, висевших в другом шкафу.

— Не нужно было всего этого делать, — сказал я как можно более дружелюбно. — Здесь для меня места более, чем достаточно.

— Это сейчас, — твердо сказала жена Лазара. — Но кто может знать, что произойдет в будущем? — И в глазах у нее сверкнула улыбка, быть может напоминавшая мне о возможной женитьбе, о которой я однажды заикнулся. Затем она повела меня в кухню, чтобы познакомить с некоторыми старого фасона электрическими приборами, которые были вытащены на свет из глубины кухонных шкафчиков и выставлены в ряд на мраморной стойке. Но когда она попробовала объяснить и показать мне, как все это работает, руководствуясь наставлениями старой дамы, я увидел, что она, похоже, усвоила эти наставления весьма слабо. Когда она начала нажимать разнообразные кнопки, я ощутил исходящую от нее какую-то детскую беспомощность, тронувшую меня столь глубоко, что я не смог сдержаться и, положив свою руку на ее, прекратил эти мучения, сказав:

— Не надо. Все будет хорошо. Я разберусь с этим. А если у меня возникнут проблемы, я ведь всегда могу напрямую связаться с вашей матерью.

И мы отправились в гостиную, еще раз просмотреть список, составленный собственноручно владелицей квартиры, пытаясь разобраться, насколько этот перечень соответствует реальному положению вещей. После чего я ознакомился с текстом договора о найме, изобиловавшим наставлениями и предупреждениями, адресованными нанимателю. На мой взгляд, их было многовато, но, сказал я себе, может быть, такова стандартная форма, принятая в конторе Дори. Все было готово — кроме разве что подписанных моими родителями гарантийных обязательств, которых она согласна была ждать до следующей недели. После чего я подписал обе копии договора и, как и полагалось в подобном случае, выдал двенадцать отсроченных чеков на все месяцы наступающего года, так что нам не было необходимости беспокоить друг друга дополнительными встречами. Она положила чеки в свою сумочку, даже не проверив их, после чего достала два ключа и положила их на стол. Только теперь она расслабилась, зажгла тонкую сигарету и, мягко взглянув на меня, спросила:

— Ну, мы что-то забыли или это все?

Трудно было представить себе лучший момент, чтобы поведать ей о любви, которая бурлила во мне вот уже столько дней, и без малейших колебаний и запинки, опустив немного голову, чтобы не встретиться с ее взглядом, я начал изливать ей свою душу, обращаясь доверчиво и непрерывно к этой женщине, которая всего лишь на девять лет была моложе моей матери.

— Я знаю, то, что я собираюсь сейчас сказать, покажется вам абсурдом, потому что и мне самому это кажется абсурдом в этой же степени. Но это чистая правда. И если вы мне верите, то должны просто выслушать меня и сказать, что с этим делать, потому что с той минуты, как мы вернулись из Индии, я ходил вокруг вас, пытаясь связать нас вместе как можно более прочными узами и не дать этой связи распасться. И хотя вы ничем меня не поощряли, но вы и не отвергли моих попыток быть как можно ближе к вам, и лучший пример этому — вот эта квартира, которую я решил арендовать исключительно с целью быть связанным с вами, чтобы вы не исчезли из виду. — Произнося это, я не поднимал головы, потому что боялся, увидеть в ее глазах понимающую усмешку, которая отошлет меня прочь, хотя содержание сказанного, на мой взгляд, должно было ее тронуть.

Я прямо скажу вам — я не могу объяснить того, что со мною случилось, — продолжал я, не поднимая головы. — В ту последнюю ночь в Риме, после того как Лазар ушел, я просто рухнул в пропасть охватившей меня любви к вам. Сейчас, да и тогда это было противно всякой логике и потрясло меня своей необъяснимостью, поскольку до этого я никогда не влюблялся в женщин, которые были бы старше меня. Я прошу не запрещать мне говорить это и не возмущаться моими словами; я и сам не стал бы их произносить, и хотел бы избегнуть их все это время… но дело-то в том, что, избегая каких-то слов, мы не в силах избежать причин, которыми эти слова были вызваны, а именно причины переполняют меня всего, всю мою душу и мысли, с утра до вечера и с вечера до утра. И я не верю, что вы хотите, чтобы все это я вырвал из своей души… вырвал и выбросил вон. Другими словами, если все это аморально, то ведь не более, чем когда, к примеру, взрослый мужчина влюбляется в маленькую девочку… так ведь?

На какое-то время наступила мертвая тишина, и я почувствовал, что не могу больше добавить ни слова — ни одного слова из тех, что тяжким грузом висели у меня на сердце столько дней. Поэтому я оставался безмолвен, опустошенный, с опущенной головой, упершись взглядом в ковер, который, как я механически отметил, был сильно потрепан по краям — обстоятельство, которое не мешало бы занести в инвентарную опись, и стоял так, пока, собравшись с мужеством не поднял глаз в абсолютном отчаянии и не взглянул на женщину, что сидела, вдавившись в спинку дивана в неудобной, скрюченной позе, напоминая большой, мягкий бархатный шар, ее автоматическая улыбка совершенно исчезла, и жестом, которого я никогда у нее не видел, она зажимала свой рот рукой с пальцами, побелевшими от напряжения, — вся олицетворенное внимание, которое подтолкнуло и воодушевило меня на продолжение моих излияний.

— Я задавался вопросом — а что, если вы и Лазар хотели, чтобы я сопровождал вас в Индию не только потому, что я врач, но еще и потому, что надеялись, что я могу влюбиться в Эйнат… как это часто бывает в английских кинофильмах, где все кончается хорошо. Но действительность редко похожа на кино, даже на самое правдоподобное… Вот и здесь — вместо того, чтобы влюбиться в заболевшую девушку, я влюбился в ее мать, и вовсе не потому, что меня ее не было, — она у меня была и есть, и я вполне ею доволен. Дори, пожалуйста, не пытайтесь объяснить мне самому всю эту философию. Когда-нибудь это можно попробовать, но не сейчас и не здесь. Здесь и сейчас я говорю совсем о другом. О загадке, если можно так сказать. О тайне. Именно с этим словом и понятием я всегда боролся и именно с этим столкнулся сейчас. И знаете что? Я предчувствовал нечто подобное. Именно поэтому, услышав, что вы присоединяетесь к нашему путешествию по Индии, я в первую минуту решил от нее отказаться.

Может быть, это был самый подходящий момент, чтобы встать и покинуть ее в хорошем, дружеском настроении, сложив ладони вместе на индийский манер и чуть поклонившись. Ничего от нее я не ждал. Договор был подписан, ключи перешли из рук в руки, и в квартире, где мы сейчас сидели, я теперь был хозяином. А она гостем. А раз так, то хозяин не может встать и оставить гостя на произвол судьбы, одного. Поэтому я вернулся на свое место и застыл, окаменев, прислушиваясь к тому, как снаружи барабанит дождь и сильный ветер безуспешно пытается сорвать крышу.

Она тоже сидела безмолвно. Была ли она ошеломлена, или она ожидала моего признания? Скорее всего, она была ошеломлена, несмотря на свою подготовленность к чему-то подобному, потому что она продолжала сидеть, скрючившись, в углу дивана, пальцы по-прежнему она прижимала ко рту, как если бы они должны были защитить ее от приближающейся неминуемой катастрофы. Ее полное лицо было напряжено и покраснело, но глаза за стеклами очков были уже полны безмятежности — если только не глубокого удовлетворения. И в конце концов ослепительная улыбка пробилась сквозь ее защитные барьеры. Она отняла пальцы ото рта, легонько согнула их, словно подзывая любимого ребенка и сказала шепотом:

— Иди сюда.

Я мгновенно вскочил на ноги и оказался рядом с ней, но не стал дожидаться, пока она скажет, чего она хочет, ибо я твердо знал, чего хочу я, и, склонившись к ней, взял ее за плечи и притянул к себе. «А сейчас — никаких колебаний», — сказал я себе. И, не спрашивая разрешения, одним движением поднял ее на ноги и стал целовать ее в лоб и в щеки, губы, гладя ее мягкую, в нежных складках шею. Ее дыхание стало тяжелым и, сопротивляясь, она пыталась оттолкнуть меня, что-то сказать. Но я не дал ей говорить, крепко прижав свои губы к ее, вдыхая тонкий аромат сигареты. которую она незадолго до того курила, а затем страстно поцеловал и продолжал целовать, чувствуя, как ее руки гладят меня по волосам. «Это неправильно, — бормотала она, пытаясь мягко меня оттолкнуть, — это бессмысленно… это просто глупо». Но я только сильнее сжимал ее в объятиях, потому что знал, если физический контакт сейчас исчезнет, то исчезнет и вся неповторимая магия этой минуты. Ибо пока еще ничего не произошло. Я должен был собрать все свое мужество и добраться до ее тела, чтобы именно в теле осталось воспоминание обо мне, когда наступят ожидающие нас долгие пустые дни.

Я был сам не свой от желания стиснуть ее округлые груди, которые были лучшими из всех, которых я когда-либо касался. В полном отчаянии, с детской какой-то решительностью я попытался стащить с нее верхнюю часть ее бархатного одеяния, теряя сознание от мысли, что вот сейчас я снова увижу россыпь родинок, усеявших ее белые плечи и руки. Но собственная моя рука по инерции рвалась ощутить прежде всего прикосновение к ее великолепному, округлому животу. И когда я к нему прикоснулся, меня пронзило ощущение глубочайшего наслаждения, какого я еще не испытывал прежде. Я чувствовал жар ее тела, о котором я мечтал все эти годы, когда представлял, как я прильну к нему лбом и щеками, и жар этот, это тепло жизни растопит лед долгих лет ожидания, заполнивший меня.

* * *

И хотя она сама сделала первый шаг, поманив меня к себе, я чувствовал, что правильнее всего не проявлять сейчас неуместного рвения, а предоставить всю инициативу ей, признавая преимущество любовницы перед любовником. За ней оставался выбор и последнее слово. А я, молниеносно сбросив туфли и носки, освободился от оставшейся на мне одежды и, невзирая на холод, прежде чем она успела раскрыть рот, предстал перед нею абсолютно голым, как в тот день, когда появился на свет — я был, наверное, похож на человека, решившего вброд перейти через реку. Я хотел, чтобы она увидела меня таким, каков я есть; поняла, что я не стыжусь стоять вот так перед ней, и она вольна решать, подхожу ли я ей со всей своей любовью и отчаянием. И, несмотря на изумление, которое, я уверен, она испытала от зрелища моего незнакомого ей тела, которое она была вынуждена была видеть перед собою, я почувствовал и то, что ее страхи постепенно рассеиваются, каким-то образом переплавляясь в желание. И здесь она, быстрым и нервным движением подняв руки, проговорила: «Нет… не здесь, не здесь» — и медленно, даже как-то обреченно пошла по направлению к спальне ее матери. Затем она механически смахнула мой черный надтреснутый шлем с кровати, где я забыл его в то время, как мы рассматривали шкафы, после чего, погруженная в свои ощущения, обернувшись, бросила на меня, шедшего за ней совершенно раздетым быстрый взгляд, как бы опасаясь, что я тут же попытаюсь раздеть и ее, подняла руку умоляющим жестом, скрывавшим в себе тем не менее злость, и проговорила: «Нет… пожалуйста… я сама». Она села на край кровати и медленно, с видимым усилием сняла свои высокие сапоги, а затем после некоторого колебания надавила на несколько невидимых пуговиц на своем комбинезоне и потянула, покраснев от усилий, через голову кофту со слишком узким воротом, совершенно растрепав при этом свою прическу — я видел, что открывшаяся ей моя нагота приводит ее в глубокое смущение, пробуждая чувство стыда, непонятно только, за себя, оказавшуюся в такой ситуации, или за меня. Затем, со странной покорностью, словно добродетельная, верная жена, она сняла свой лифчик, стянула панталоны и вытянулась на кровати, положив голову на подушку в цветастой наволочке. Сейчас она возлежала передо мною, подобно обнаженной натуре на картине прославленных художников — отсутствовали только вазы с цветами и корзины с фруктами. Но взгляд, которым она смотрела на меня, не был ни отвлеченным, ни безразличным. Я видел, что она волнуется и — почему бы? — сердится. «Уж не воспринимает ли она меня, — мелькнуло у меня в голове, — за юного неопытного девственника, не знающего, что делать?» Я знал. Но она сочла нужным предупредить меня, снова подняв руку: «Только без царапин и укусов». Я покорно склонил голову и, переполненный любовью к этой женщине, опустился рядом с нею на кровать и начал покрывать поцелуями ее маленькие ступни — на них были точно такие же ямочки, как и у нее на щеках. Я сразу почувствовал, что эти исполненные откровенного желания поцелуи доставляют ей наслаждение, но испугался, что из-за сотрясавшей меня страсти, кончу, не успев начать, и усилием воли остановился, чтобы снять с нее очки. А затем бережно лег на нее, внезапно поразившись прохладе всего ее тела, прильнувшего ко мне, за исключением ее мягкого округлого живота, излучавшего такое тепло, словно в нем был скрыт некий независимый от остального тела его источник. Я снова стал целовать ее губы и ее большие упругие груди, прижимаясь к ней лицом. При этом я не в силах был понять, почему она уступила мне так быстро… но тут вдруг почувствовал, что она теряет терпение, и не желает более ждать, пока я закончу свои любовные игры; ее рука охватила мой член и направила его туда, где огонь ее желания пылал с не меньшей силой, чем во мне.

Она была четвертой женщиной в моей жизни. Но она была единственной, вызвавшей у меня ощущение, будто я веду огромный океанский лайнер в глубоководную гавань. В отличие от всех остальных, будораживших меня внезапными криками, стонами и глубокими вздохами, она за все время нашего слияния не произвела ни малейшего шума; даже дыхание ее оставалось спокойным и тихим, как если бы, пораженная своей уступчивостью, она заодно лишилась бы возможности получать более сильные ощущения и удовольствие. Оказалось, что она впервые изменила своему мужу — она сочла необходимым сказать мне об этом в тот момент, когда она высвободилась из моих объятий и быстро поднялась, собирая свою одежду. Я поверил ей, и, испытывая гордость, переполнявшую мое сердце, в то же время ощутил некую сочувственную горечь из-за того, что я привнес в ее жизнь. Желая показать, что она всецело может мне довериться, я не пошел за своей одеждой, лежавшей в соседней комнате на полу, а остался нагим, сидя на кровати со скрещенными ногами.

— Ты похож сейчас на того сумасшедшего немца, который на легком самолетике проник в святая святых России, посадив его, в обход всех заслонов на Красной площади, — неожиданно сказала она с какой-то обидой в голосе, собирая растрепавшиеся волосы в тугой узел на затылке. И, видя недоумение на моем лице, добавила со странной улыбкой: — Не пойму, как ты тоже ухитрился проникнуть ко мне в святая святых моей добропорядочной замужней жизни.

Ожидала ли она от меня какого-то ответа? Я предпочел держать язык за зубами и остался сидеть, как сидел, втянув голову в плечи, боясь, чтобы любое, сказанное мною слово, она не восприняла теперь как презрение к ее с Лазаром браку, красоту которого я постиг во время нашего недавнего путешествия и секрет которого я ревниво хотел сокрушить, прикасаясь к ее телу Она натянула сапоги на свои длинные стройные ноги, а когда неожиданно раздался телефонный звонок, сказала самым будничным, без тени тревоги голосом:

— Это должен быть Лазар. — И поспешила в соседнюю комнату.

Она не закрыла за собою дверь, хотя и разговаривала с Лазаром, понизив голос. Но я вовсе не собирался подслушивать их разговор и сидел в углу кровати голый, подобно факиру, расположившемуся возле стены храма, созерцая сумерки, надвигающиеся на спальню старой леди, которая в эту минуту, скорее всего, сидела за чашкой чая в доме для престарелых, не имея никакого представления о том, что происходило в ее кровати. Тем временем ее дочь вернулась уже в пальто и со следами тщательного макияжа на оживленном лице.

— Это не был Лазар, — сказала она, отвечая на мой взгляд и сохраняя полную серьезность, добавила: — Это был друг моей матери. Ты должен быть готов к тому, что ее поклонники будут звонить сюда, и тебе придется давать им номер ее нового телефона в том доме, который я тебе не называю, поскольку ты и так его знаешь.

— А что будет с нами? — спросил я безнадежным тоном, чувствуя внезапно, что не существует тяжелой золотой цепи, связывающей нас, а есть лишь тончайшая ниточка, способная лопнуть в любую минуту.

— Ничего, — ответила она серьезно. — Ничего с нами не будет. Забудь обо всем, что случилось. Это был просто эпизод. С моей стороны будущего все это не имеет. Ты можешь позволить себе нечто подобное, ты — человек свободный. Я — нет. Ты холостяк, а холостяк много опаснее, чем человек женатый.

Я молчал, это не имеет значения, потому что лишь я, заваривший эту кашу, мог положить конец всему. Но сердце мое сжималось от боли за нее, пусть даже я бессилен был хоть чем-то ей помочь. Похоже, ее мучали сомнения; ей казалось, что меня снова одолевает похоть. Подавшись ко мне, она взяла меня за руку.

— Ты удивлена, что я в тебя влюбился? — спросил я ее.

На мгновение она задумалась, а затем сказала:

— Да. Это странно… и это не нужно. Пусть даже мне приходилось слышать о подобном от людей, которых я знаю. Но… ты так молод… на самом деле — зачем тебе нужна женщина вроде меня? И, кстати — ты не замерз, сидя вот так?

— Есть немножко, — сказал я. — Но мне не хочется одеваться, потому что тогда исчезнет запах твоего тела.

Она покраснела, но улыбка в ее глазах не исчезла, и, подойдя ближе, она легко поцеловала меня в один глаз и другой и взъерошила мои волосы.

— Если телефон позвонит снова, можешь не подходить. Но если все-таки возьмешь трубку и это окажется Лазар, скажи ему, что я уже давно ушла, и будь очень осторожен, чтобы не выдать меня, не то нас обоих ждут большие неприятности.

Едва она ушла, как я начал по ней скучать. Нехотя я оставил пустую кровать, и в полной темноте, опустившейся на квартиру, пошел собирать свою одежду, валявшуюся беспорядочной кучей на ковре, и вдруг к собственной радости обнаружил в просвете между крышами и телевизионными антеннами восхитительную синюю полоску моря, которую, как мне показалось, я уже больше никогда не увижу из моего окна. Аромат ее духов все еще держался на моих ладонях, и я вдыхал этот запах, поднеся их к лицу, когда зазвонил телефон. Я, не поднимая трубки, знал, что на этот раз звонит Лазар, который разыскивает свою жену. «Ну и что? — сказал я себе. — Чего мне бояться?» Я поднял трубку, и голос его прозвучал так четко, словно сам он находился за стеной.

— Она уже ушла, — сказал я быстро, раньше даже, чем он спросил меня о ней.

— Значит вы все закончили? — спросил он.

— Похоже, что так. — Я произнес это не слишком уверенно, не желая, чтобы он подумал, что с этой минуты они могут забыть обо мне.

— А она показала вам, где находится вентиль, который вы искали, или в итоге забыла о нем?

— Она забыла, — сказал я с легким вздохом, и мы вместе рассмеялись над ее бестолковостью.

Он тут же объяснил мне, где я найду этот вентиль, который и в самом деле находился в совершенно невероятном месте. Внезапно тревога охватила меня. Свободной рукой я стал натягивать одежду, словно он мог увидеть мою наготу по телефону. Через стену, из соседней квартиры, до меня донеслись звуки шагов, и по спине у меня пробежал мороз, как если бы там, за стеной, появился его, преследующий меня призрак, в то время как его голос продолжал звучать в трубке. Во мне поднимался страх пополам с угрызениями совести за то, как я с ним поступил, и более всего мне хотелось бросить трубку. Но Лазар был настроен так дружелюбно… присущая ему восприимчивость подсказала ему, что мне не по себе, и он ринулся мне на помощь.

— Скажите мне, только честно, — вы на меня в обиде?

Само это слово поразило меня.

— Я в обиде? Почему бы я мог обижаться на вас?

— Откуда мне знать? Может быть, вы думаете, что я мог бы заставить Хишина оставить вас в хирургическом отделении… Но поверьте, я не могу вмешиваться в такие дела. И никакого веса в вопросах о назначениях я не имею.

— Я знаю это… я знаю, — поспешил я заверить его. — И я никогда на вас не сердился. Как раз наоборот.

Но Лазар явно не был удовлетворен:

— Так или иначе, завтра вы встречаетесь с профессором Левиным, и я думаю, что он согласится взять вас, пусть временно, в свое отделение.

— Завтра? Я встречаюсь с Левиным? — я был в полном изумлении. — Он что, наконец поправился?

Теперь настала очередь Лазара удивляться:

— Но разве Дори вам ничего не сказала? Я просил ее сообщить, что на завтрашнее утро вам назначена эта встреча. И это она забыла тоже? Вы не знаете, что это с ней сегодня случилось?

 

IX

И после того, как они разорвали на клочки и разбили вдребезги все, что их связывало, эта пара торопливо разъединилась и, словно стрелы, выпущенные из мощного лука, поодиночке взмыли в сияющую бездну, дабы вернуть себе свободу, похищенную у них, и доказать, что они достойны этой свободы. И никогда это не было еще столь прекрасным — возможность парить высоко, отдаваясь порывам прохладного бриза, ласкающего их крылья, устремляясь туда, где каждый из них мог обрести одиночество, получив наконец то, к чему они давно были готовы, — стародавний маршрут, прочерченный некогда племенем крылатых динозавров, не заботясь ни о безопасности, ни о сердечном тепле мигрирующих стай, пересекающих океаны по испытанным, проверенным древним путям, позволявшим попутному ветру нести их туда, где им никогда больше не встретить напарника, от которого они только-только освободились.

Время от времени птицы опускаются на землю, дабы восстановить силы на берегу реки или в желтеющем поле, погружая свой клюв в свежую воду, и осторожными шажками ступают по воображаемому кругу; обходя самца (или самку?), который восхитителен в своем кажущемся абсолютном безразличии. Но этот прозрачный зеленый зрачок (вне зависимости от того, самец это или самка — определить это невозможно) настороженно посматривает на это передвижение, словно желая убедиться, не таятся ли за этим какие-то неожиданности. Но никаких неожиданностей нет. Лишь землепашец, бредущий своей бороздой вслед за плугом с длинной оросительной трубкой на плечах, да маленькая девочка в школьной униформе с тяжелым ранцем на спине, возвращающаяся домой по протоптанной тропинке. Но даже если крошечная, змейка рискнет показаться средь низкой травы — она будет в ту же секунду замечена, схвачена проворным клювом и исчезнет.

И так это продолжается. Время от времени птицы опускаются на крыши или электрические провода, столбы и мачты, погружают головы в благоухающие лужи, выуживая из них то красного червячка, то трепещущего комара, но глаза при этом всегда остаются открыты, чтобы видеть того, кто некогда был частью его души. На случай, если он вдруг, взмахнув крыльями, устремится за горизонт. Ибо он не в силах поверить, что одиночество возвращается вновь, оставляя ему ненужную и постылую свободу. И тогда, когда солнце уходит, он с силой взмывает снова в небеса в надежде на западный ветер, который понесет его в пустыню, потому что только там, уверен он, существует надежное убежище. В свете уходящего дня, на низкой высоте, он скользит, не торопясь, над бледнеющей пустотой в зареве этого вечернего часа. А затем, с той же силой воли, с которой он и его напарник разорвали тайну, некогда соединившую их, часами продолжает полет, не обращая внимания на спустившуюся тьму, время от времени ощущая поблизости жаркое дыхание хищников. И в полночь, усталый, но довольный, он позволяет себе продолжительный отдых, достаточный, чтобы оправить перья на ветвях одинокого дерева или в зарослях кустарника посреди равнины, отдавшись объятиям вновь обретенной свободы. Но в тот же момент понимает, что проблеск, приветственно сверкнувший ему из чащи — это не светлячок и не осколок стекла, нет — это открытый глаз его напарника, второй его — или ее — половины, от которой он пытался бежать. Пытался весь этот долгий день, оставив позади секреты и тайны.

* * *

Даже после того, как разговор с Лазаром был закончен и трубка опустилась на рычаг, мое чувство тревоги не исчезло, ибо я понимал, насколько глубоко я проник в интимную жизнь не только его жены, но и самого Лазара, так сильно связанного с ней. Я знал также, что произошедшее между нами — даже если ей удастся представить это как ни с чем не связанный эпизод — не освободит меня от нее, но более того, только увеличит мое к ней влечение. И ноги мои сами понесли меня обратно к кровати, полуодетого и полного тоски, к ложу любви, которое с этого момента являлось просто моей кроватью, и силою воображения я вновь мог представить, как я прижимаюсь лицом к ее, излучающему живительное тепло белому животу, белому и упругому. Я с головой накрылся розовым шерстяным одеялом, которое старая дама оставила мне, и предался размышлениям в ночной тиши и в полной темноте о том, каковы мои шансы оказаться женатым, на что мои родители так рассчитывали, на что рассчитывал я сам, и что сейчас было от меня дальше, чем когда-либо. Когда несколькими часами позже я проснулся и вспомнил, что мне предстоит совершить, сердце мое преисполнилось радостью.

Я взял оба ключа от квартиры, положил их в карман и вышел наружу, не в силах сдержать восхищения самим собой, которое мне нужно было разделить с кем-нибудь еще, но пришлось разделить лишь с пустотой мокрых ночных улиц. Оседлав мотоцикл, я понесся по ним и вскоре затормозил возле своей старой квартиры, решив провести остаток ночи в ней, и это внезапное решение неожиданно оказалось как нельзя более кстати, ибо ранним утром мне позвонили из терапевтического отделения и пригласили на срочную встречу с профессором Левиным. Я терялся в догадках о причинах подобной срочности. Были ли это напоминания Лазара или Хишина, или я был обязан все тому же переливанию крови, не дававшему ему покоя по неведомой мне причине настолько, что едва поправившись, он тут же пожелал меня увидеть. И чего ожидает он от этой встречи?

Так или иначе, я попросил перенести собеседование на более поздний час, а освободившееся время решил провести в больничной библиотеке, просмотрев все, что знал больничный компьютер о гепатите. Заодно я решил отыскать работы самого профессора Левина, одну из которых я должен был прочитать, перед тем как отправиться в Индию, — ту, что Хишин должен был, но не передал мне. Но я ее не обнаружил — похоже, что Хишин попросту ее потерял. Вопреки всему, что я прочитал этим утром в библиотеке, я так и не понял, в каком направлении мне следует ожидать претензий Левина. Взяв листок бумаги, я выписал на нем все результаты анализов крови, сделанных в Калькутте, которые я знал назубок. При желании, я мог бы представить их чуть более радикальными, что, в свою очередь, еще более подтверждало бы мой образ действий, но подобное решение всегда было чуждо мне, и идея эта была мною отвергнута, едва успев появиться.

В полдень, вооружившись последними достижениями науки, я вошел в кабинет, который выглядел и меньше и мрачнее, чем такой же у Хишина, но может быть это только казалось, потому что в нем царил беспорядок и весь он был завален книгами и папками. К моему удивлению, я был встречен дружеской улыбкой, после чего Левин прикрыл дверь, так что мы могли говорить без помех. Затем он подкатил свое кресло ближе ко мне, как если бы он собирался не просто поговорить со мной, но и устроить форменный экзамен по всем правилам.

— Я понимаю, доктор Рубин, — начал он, произнося слова тихо и так медленно, как если бы он находился под действием транквилизаторов, например, таблеток анафранила, но, может быть, это просто была присущая ему манера разговора, — как я понимаю, доктор Рубин, у нас с вами есть общий пациент.

— Общий пациент? — довольно тупо повторил я за ним, пока меня не осенило. — Ах, да, конечно. Бабушка.

— Бабушка? — теперь уже сконфуженным казался он. Меня бросило в пот.

— Простите, — пробормотал я, покраснев. — Это влияние миссис Лазар, только-только я подписал с ней договор об аренде квартиры, в которой жила ее мать. — И я издал кроткий и смущенный смешок, который в глазах Левина выглядел, похоже, легкомысленно и неуместно, во всяком случае, он не только не присоединился ко мне, но даже не улыбнулся, продолжая изучать меня с любопытством и интересом, как если бы я удивил его своей прыткостью и приоткрыл мои деловые качества, которых он во мне не ожидал.

— Так или иначе, — продолжал он, — я говорил о вас с нашей больной сегодня утром, и она сказала, что очень довольна тем вниманием, с которым вы отнеслись к ее проблемам, хотя и выразила некоторое беспокойство тем, какие изменения вы внесли в мои предписания. И хотя мне остался неясным характер этих изменений, я заверил ее, что причин для беспокойства нет. «Если новый режим, рекомендованный доктором Рубиным, помогает вам, — сказал я ей, — мы все будем рады, если же нет, то и тогда никакой трагедии; до тех пор, пока он не станет настаивать на срочном переливании крови, вам нечего бояться». — И здесь наконец ехидная улыбка появилась на его лице, несмотря на скрытую боль во взгляде.

Я только кивал головой, посмеиваясь и не обращая внимания на грубый намек, касающийся переливания, ибо мне страстно хотелось прежде всего объяснить ему, почему я изменил старой леди рекомендованные им предписания. Но тут же я понял, что его не интересуют мои соображения по данному поводу. Единственное, чего он хочет, — не отклоняясь, перейти к вопросу о моей кандидатуре на место, оказавшееся вакантным в его отделении. К моему удивлению, прежде всего он стал расспрашивать меня об учебе на медицинском факультете Еврейского университета, особенно в течение первого года, для чего, взяв листок бумаги, он стал записывать на него все сведения о лекциях, прослушанных мною, особенно тех, что касались естественных наук, таких, как химия и физика. Затем он подробно расспросил меня о моем практическом опыте, полученном во время армейской службы. И под конец он стал расспрашивать меня о том, чем я занимался в последний год, когда я работал в больнице, — и о работе в операционной, и в целом в хирургическом отделении. А кроме того, не раз и не два он возвращался к одному и тому же — что я думаю по поводу Хишина, который предпочел мне другого претендента.

Я пытался добросовестно и честно отвечать на все вопросы, стараясь тем не менее, несмотря на его попытки разговорить меня, никак не впадать в критический тон по отношению к Хишину, который, как я знал, несмотря на все соперничество между ними, оставался его ближайшим другом. Но я ни словом не обмолвился о предложении доктора Накаша поработать с ним в частной клинике в роли его ассистента, поскольку не хотел уводить наш разговор в сторону. В конце концов его расспросы закончились, и он скрестил руки на груди, погрузившись в долгое и мрачное раздумье.

На мгновение он поднял на меня взгляд своих больших голубых глаз, словно желая сообщить мне что-то, но в следующий момент, передумав, снова опустил голову, подпер кончиками пальцев лоб и застыл в раздумье. Мне было ясно — он колеблется, стоит ли затрагивать вопрос, связанный с переливанием крови, скорее всего не желая портить хорошее впечатление, которое до этой минуты сложилось у него обо мне, не в последнюю очередь еще и потому, что я предстал перед ним по рекомендации административного директора больницы, смотревшего сквозь пальцы на его периодическое отсутствие на работе в связи с личными проблемами несколько нестандартного свойства.

И я почувствовал вдруг искреннее сочувствие к этому замкнутому, несчастному человеку, которому было столько же лет, сколько было Хишину, при том что выглядел он намного более пожилым и уставшим. Я искренне хотел бы помочь ему справиться с его проблемами, ну а если бы он напал на меня, то после моего посещения библиотеки, я знал, что смогу себя защитить, поскольку в свете прочитанного все мои действия выглядели не только превосходными, но и замечательными по своей простоте. И потому, когда мне показалось, что он готов поставить точку на этом, таком важном для меня, разговоре, я сказал вежливым, но достаточно уверенным голосом:

— Мне сказали, профессор Левин, что у вас есть некоторые сомнения в отношении переливания крови, которое я провел в Индии дочери Лазара. И я был бы очень признателен вам, если бы вы уделили немного времени этому, объяснив мне, что вызвало подобное отношение к моим действиям.

Я еще не закончил, как понял — я попал в яблочко. Сначала он покраснел, потом встрепенулся, поднял голову и отнял руки от лица, в глазах его я увидел изумление, вызванное не столько моей откровенностью, сколько смелостью, и он начал говорить, возбуждаясь с каждым сказанным словом все сильнее и сильнее:

— Если сказать вам честно, доктор Рубин, я решил не касаться этого инцидента, но поскольку вы сами начали этот разговор, я желаю услышать от вас, как вы объясните сам факт этого переливания крови, который не только не был необходимым, но был также достаточно безответственным и более того — просто опасным.

Такой яростной атаки я не ожидал.

Но я держал себя в руках, а потому тем же вежливым тоном спросил:

— Но все же, профессор Левин… что вы имеете против переливания крови? Существовала реальная опасность внутреннего кровотечения. За последние двадцать четыре часа я наблюдал три сильнейших кровотечения из носа. Равным образом у меня на руках были очень плохие показатели функции печени. Минутку… прошу меня извинить — вы видели данные обследования?

— Возможно, я удивлю вас, доктор Рубин, сообщив, что данные обследования, о которых вы упоминаете, никакого отношения к делу не имеют, — последовал мгновенный ответ, в котором слышалось нескрываемое наслаждение. — Конечно, я их видел. Вот они. — И с этими словами он выхватил лежавший у него в кармане рубашки сложенный лист бумаги и бросил его мне.

У меня прыгнуло сердце при одном взгляде на серую, с кругляшами эмблемы, индийскую бумагу, которую я привез из Калькутты. Я до сих пор не понимал, куда она задевалась. Теперь я это понял. Лазар и его жена взяли ее, чтобы показать друзьям-профессорам, и за моей спиной проверить лишний раз, насколько обоснованным был мой испуг в Варанаси.

— Но почему вы говорите, что данные обследования не важны? — спросил я, не в силах более сдерживаться и чувствуя, что следующее нападение снова может произойти совершенно неожиданного направления. — Если печень претерпела столь обширные повреждения, если уровень трансаминаз вырос до показателя сто восемьдесят и сто пятьдесят восемь, ясно, что факторы свертывания крови так же не в порядке. Я уже не говорю о билирубине, который достиг тридцати. Так почему бы не укрепить организм бедной девушки хоть каким-то количеством свежей и безопасной плазмы от ее родной матери? Не помочь ей справиться с кровотечениями? Ведь это же факт, что после этой трансфузии кровотечения прекратились.

— Они прекратились сами по себе, а вовсе не из-за вас, — эти слова профессор Левин буквально швырнул мне в лицо. — Факторы свертывания крови, которые, как вы думаете, вы улучшили, проведя переливание крови, зависят от энзимов, а не от кровяных клеток, и они ведут себя совершенно по-разному в процессе трансфузии. Они появляются и исчезают, и совершенно бесполезны, до тех пор, пока не растворятся в особой сыворотке, которая связывает их. Но этому, мой юный друг, ваши замечательные учителя в Иерусалиме не могли вас научить, так что вы попросту об этом не знали. И у меня к вам претензий нет, тем более что профессор Хишин признался, что он попросту забыл вручить вам мою статью, которую специально для вас я и приготовил, поскольку предчувствовал, что подобное осложнение с кровотечением может произойти. Но, доктор Рубин, у меня есть к вам претензии в том, что вы столь безответственно подвергли опасности мать, которая могла быть заражена вирусом дочери. Когда они в полной своей невинной доверчивости рассказали мне, как вы настояли на отмене полета до Нью-Дели, чтобы иметь возможность произвести переливание крови… в этом городе… забыл, как он называется, я почувствовал, как у меня волосы становятся дыбом от ужаса. Это чудо, что все так обошлось. Иногда Господь защищает людей от их докторов. Но самому себе я задал вопрос — что, этот молодой человек просто идиот, который никогда не слыхал о простейших правилах переливания крови, или у него имелись какие-то скрытые мотивы поступить так? Во всяком случае, это выше моего понимания. И когда после всего этого мне предложили принять вас на временную вакансию в моем отделении, моя первая мысль была такой: «Нет, нет, нет. Кого угодно, только не его». Но Лазар, а также его секретарша… и даже ваш профессор Хишин стали давить на меня, равно как и разные другие люди, чьей объективности я доверяю… они говорили, что на самом деле вы вполне вменяемый молодой человек, надежный и скромный… и должен признаться, что, поговорив с вами, я тоже к этому склоняюсь… словом, доктор Рубин, если вы хотите занять место в нашем отделении, даже на временной основе, я предлагаю вам провести следующую неделю в библиотеке, чтобы вы смогли вызубрить несколько самых элементарных законов физики, таких, как закон равновесия, и ознакомиться в справочнике по биологии с движением вирусов, узнать, как они размножаются в потоке крови, уделяя особое внимание вирусам В и С, которые интересны сами по себе… а затем, на следующей неделе или неделей позже, вы можете заглянуть ко мне. Никакой спешки нет. Приходите, мы все обсудим, и вы, я уверен, поймете раз и навсегда, в какую катастрофу вы могли ввергнуть абсолютно здоровую женщину, которую мы все так любим, из-за вашего глупого пристрастия к театральности.

И в эту же минуту, похолодев, я вспомним, как Эйаль, лучший мой друг, точно с такой же спонтанностью отреагировал, когда в Иерусалиме я рассказал ему о проведенной мною трансфузии. У меня не было никаких оснований думать, что он просто хотел сбить меня с толку. Где же тут находилась истина? Мог ли я ошибаться — настолько? По спине у меня пробежала дрожь при мысли, что? Дори могла подумать, подумать и поверить, будто я мог бездумно и глупо подвергнуть ее здоровье опасности, утратив при этом ее веру в меня как врача. Тем не менее я понимал, что любой ценой я должен был доказать свою правоту в споре с этим неуравновешенным человеком по фамилии Левин. Действовать при этом надлежало в моей лучшей «англо-саксонской» манере, как ее называл мой отец, гордившийся мною, избегая перепалки и не упоминая даже об оскорбительном выражении: «вашего глупого пристрастия к театральности». Лицо мое горело, когда, поднявшись, и вне себя от оскорбления, униженный до глубины души, я вышел из кабинета, не попрощавшись и не сказав больше ни слова. Похоже, что моя попытка превратиться в терапевта была ошибкой.

Когда я шел по коридору терапевтического отделения, глаза мои были полны слез. Тем не менее я успел отметить, что большинство больных в палатах были среднего возраста; стариков, впрочем, хватало тоже. Я шел и не мог отделаться от мысли, что я прав, а профессор Левин — нет. Нет и еще раз нет. Он ошибается, его страхи — это плод его воображения. Но — и я понимал это абсолютно точно — я никогда не смогу доказать ему всю абсурдность его аргументов, потому что истина его не интересует. Единственное, чего он хочет, это унизить меня, унизить и раздавить. Но разве не об этом предупреждал меня доктор Накаш, который прекрасно его знал? Да. Ну и хорошо, ну и ладно. И внезапно я понял, что хочу увидеть доктора Накаша, ибо он дал мне в своей простой и прямолинейной манере возможность войти в другой мир, в то время как из этого я, похоже, был окончательно изгнан, изгнан из этой самой больницы, в которой, как я был уверен еще несколько месяцев тому назад, я нашел свое истинное место, на котором проработаю до конца жизни.

Я поискал Накаша в комнате отдыха, но там мне сообщили, что он в операционной. Мне не хотелось отказываться от своей идеи увидеться с ним, и я отправился в другое крыло. Через окошко в двери я увидел своих друзей по хирургическому отделению, стоящих в операционной в своих зеленых халатах, а также доктора Накаша в белом: темнолицый и тощий, он сидел рядом с больным. Вскоре он заметил меня и дружеским жестом дал мне знак, чтобы я его подождал. Через несколько минут он вышел ко мне. Я рассказал ему о встрече с Левиным, включая злобное замечание о моей «тяге к безответственной театральности». Доктор Накаш не был удивлен. Он только улыбнулся, ругаясь сквозь зубы.

— Я говорил вам. Он тяжелый человек. Все, что ему нужно, это унизить вас. Оставьте его. Он вам не нужен. Завтра вечером нам предстоит серьезная операция в частной клинике. И в течение следующей недели — еще две. Я уже рекомендовал вас остальным анестезиологам. Не тужи, Бенци, специализируясь в анестезиологии, с голоду ты не умрешь. А если в конечном итоге вернешься в хирургию, это даст тебе преимущество перед твоим анестезиологом. Ты будешь знать больше любого из них.

* * *

И он вернулся в операционную, чтобы сидеть у пациента в изголовье, а я поспешил вон из больницы, которая впервые с момента моей работы в ней показалась мне совершенно невыносимой. Кроме всего прочего, мне не хотелось столкнуться с кем-нибудь из знакомых, перед которыми пришлось бы оправдываться. Кто мог бы представить себе два месяца назад, когда я стоял в большом офисе между двумя важными и наиболее могущественными людьми больницы, которые видели во мне «идеального человека», занятыми тем, что уговаривали меня отправиться в Индию, что дело обернется подобным образом — таким, что в огромной этой больнице мне не найдется места даже для временной работы, а все те мечты, которые я лелеял в прошлом году, я потерял из-за странного, необъяснимого увлечения, доставившего мне такие страдания. Предложение доктора Накаша означало возможность для меня выпутаться постепенно из создавшейся ситуации. Однако, после того, как мое тело так дивно соприкоснулось с ее, я был обязан не только своей душе, но и своему телу, вкусившему наслаждение, продолжать начатое и доказать себе самому, что это не было случайным эпизодом, как она заявила, пока быстро облачалась в свои одежды. Потому что если я начал все это, только я и мог это закончить. А заканчивать я не хотел. Не хотел.

Так говорил я сам себе, выйдя наружу и устремляясь к большой автостоянке в ярком свете зимнего дня. Я пробрался к своему мотоциклу, который я недавно втиснул среди начальственных машин под специальным навесом — не только, чтобы поберечь его, но и чтобы иметь возможность заглянуть в машину Лазара и увидеть, не забыла ли Дори чего-либо из своих вещей. Включив зажигание, я быстро вырулил с территории больницы, но, остановившись на первом же светофоре, не мог удержаться от того, чтобы не оглянуться на желтоватое здание с дымом, спиралью подымающимся в небо из двух высоких труб, и в эту минуту мне показалось, что это не я покидаю больницу, но что больница, превратившись в огромный океанский лайнер, нагруженный врачами и их пациентами, отправляется в путешествие, чреватое бурями и приключениями, в которых я не достоин принять участия. Профессор Левин был прав — он нащупал мое больное место, а воспаленная ментальность обостряла все чувства. Правдой было то, что некоторая театральность имела место в моей деятельности в Варанаси. Как театральность того же рода проявилась и во взаимоотношениях врача с его пациентом, поскольку лишь через действие можно было преодолеть естественную стыдливость, позволившую предстать обнаженным перед другим человеком. Получившим таким образом возможность увидеть его рот, почувствовать теплоту живота, услышать биение сердца и потрогать интимные места. Но там… в отеле в Варанаси, среди ярко окрашенной плетеной мебели, там это не было неким показательным действом, это было начальным толчком, отправной точкой начинающейся влюбленности, началом любви, которая, как я должен был отныне верить, никогда не умрет и не превратится в случайный эпизод.

Когда я добрался до старой квартиры, я увидел открытую дверь и незнакомые чемоданы, стоящие в холле. Моя квартирная хозяйка тут же поспешила мне навстречу и сообщила, что новые арендаторы уже вселились, поскольку им некуда больше деваться и ждать они тоже больше не могут. Так как я обещал хозяйке освободить квартиру не откладывая и моя новая квартира была уже готова меня принять, почему бы мне не съехать прямо сейчас? Возразить мне было нечего. На самом деле мне просто не хотелось начинать всю эту нудную возню с переездом, не хотелось паковать свои пожитки, которых неожиданно оказалось больше, чем я предполагал, — и все это на глазах у влюбленной парочки, только что отслужившей в армии и сгоравшей от желания остаться наедине, — неудивительно, что они тут же стали описывать вокруг меня круги, заглядывая в шкафы и тут же осваивая каждую полку, которую я освобождал.

Мой мотоцикл, разумеется, мало чем мог помочь мне при переезде, и я позвонил Амнону, другу детства из Иерусалима, который работал сейчас над докторской диссертацией по физике на астрономическом факультете Тель-Авивского университета и подрабатывал себе на жизнь ночным сторожем на большой консервной фабрике на юге города. Ночью в его распоряжении был старенький пикап, и я попросил его помочь мне с переездом на новую квартиру, в которой я уже опробовал кровать, но еще не ночевал. Мне нужно было дождаться наступления ночи, когда он заступит на смену, а пока что юная пара начала вежливо, но неумолимо выдавливать меня из квартиры. Сначала мы вроде бы договорились, что я освобожу для них одну из комнат, куда они смогут отнести свой скарб, пока я разбираюсь с остальным. И поначалу они ограничились одной комнатой, хихикая вполголоса, пока они заполняли своими пожитками шкафы, или развешивая по стенам картины. Но ближе к вечеру, когда они увидели, что я пока еще не двинулся с места, они стали проявлять признаки нетерпения и начали активно обживать свою теперь квартиру, отправившись в кухню, чтобы приготовить ужин, после чего девушка удалилась в ванную, чтобы принять душ. Они очень похожи были на сиамских близнецов, между которыми поддерживается непрерывная связь. Даже когда девушка скрылась в душе, ее кавалер непрерывно заглядывал в ванную, чтобы передать ей какую-нибудь вещь, или, наоборот, что-то взять у нее. Наконец раздался звонок Амнона, который сообщил, что появится в течение получаса. После чего я принялся сносить вниз свои чемоданы, сумки, одеяла и подушки, а юная пара, присоединившись ко мне, спустила вниз картонные коробки с моими книгами и кухонной утварью; но даже после того, как я уселся внизу среди своих пожитков, ожидая появления Амнона на его пикапе, они осмотрели всю квартиру и доставили мне кучу забытых вещей, оставленных за ненадобностью. По правде говоря, мне было как-то не по себе расставаться в подобной спешке с первой моей в Тель-Авиве квартирой, которая мне очень нравилась, и где я наслаждался одиночеством и покоем, квартирой помнившей мои первые шаги в больнице, когда я переоборудовал кухонный стол в операционный и, вооружившись ножом, вилкой и куском лески, пробовал сымитировать плавные, но быстрые движения Хишина.

Амнон появился очень поздно и нашел меня сидящим на тротуаре в накинутом поверху шерстяном одеяле, в окружении моего имущества. Я был похож, скорее всего, на депортированного беженца. Но я не мог сердиться на него, поскольку знал, что он оставил свою сторожку ради того, чтобы помочь мне. Мы быстро погрузили все в открытый кузов, после чего я оседлал мотоцикл и поехал впереди грузовичка, показывая дорогу. На новом месте моего проживания мы столь же быстро выгрузили все на тротуар, и Амнон тронулся обратно.

— Ты все-таки должен объяснить мне, в чем состоит проблема Хокинга, касающаяся первых трех секунд после большого взрыва, — сказал я Амнону перед тем как расстаться.

Я знал, что ему нравятся мои расспросы, касающиеся астрофизики, которые давали ему возможность прочесть мне длинную лекцию, во время которой я сидел перед ним, как ученик перед профессором. Вот уже несколько лет он пробивался к докторской степени. Он посвящал этой задаче всего себя. И в конце концов его друзья перестали расспрашивать о работе, боясь, чтобы скептицизм, который мог прозвучать в их голосах, не выдал их.

— В любое время, когда захочешь, — сказал Амнон. — Ты же знаешь, как мне нравится, когда ты на время забываешь о своем шарлатанстве и готов хоть на время обратиться к настоящей науке. — Голос его звучал на редкость дружелюбно.

Затем он спросил мой телефон, но тут же оказалось, что я забыл свой новый номер, так что я клятвенно пообещал позвонить этой же ночью и дать его. Но в новой моей квартире телефон молчал. Мысль о том, что мои родители вполне вероятно пытались разыскать меня весь вечер очень меня встревожила, поскольку они наверняка спрашивали себя, куда это я запропастился. Все последнее время я чувствовал новую нотку беспокойства у них в голосе, и не было никакой необходимости усиливать их тревоги. Да… но что же все-таки стряслось с телефоном? С последней ночи никто к нему не прикасался. На мгновение мне почудилось, что разговаривая с телефонной компанией о последних фиксированных разговорах, Дори автоматически могла попросить их отключить телефон.

Было уже очень поздно, и квартира была завалена моими вещами. Сейчас мне показалось, что она меньше моей прежней квартиры, которую я только что оставил, и что шкафы полны бабушкиных одежд — признание этого факта неожиданно вызвало во мне раздражение. Но больше всего меня тревожило то, что я не мог выполнить обещание, данное Амнону, который наверняка честно дожидается моего звонка, сидя в холодной сторожке и думая, что я решил избежать встречи с ним, после того как воспользовался его помощью и его грузовиком. Я оставил свои вещи там, где они лежали — на полу, — и вышел, чтобы отыскать телефон-автомат, из которого я мог позвонить ему и уточнить время встречи. А пока я искал телефонную будку, из головы у меня не уходила мысль о невнятности с этими первыми тремя секундами Большого Взрыва, проповедуемого Хокингом и не только им, во время которых, по собственному признанию Хокнига, произошло нечто, о чем теория предпочитает помалкивать, не в силах понять, что же все-таки произошло и как именно. Если бы вы спросили меня, я сказал бы, что произошло превращение духа в материю. Не больше и не меньше. Кто знает больше, пусть объяснит понятнее.

Когда в конце концов я обнаружил телефон, я слишком устал, чтобы вовлечь Амнона в споры по поводу моих теорий и попросту попросил его связаться с телефонной компанией и ознакомить их с моей проблемой, дав им номер моего нового телефона, который на этот раз я записал на своем удостоверении личности. А затем, несмотря на поздний час, я позвонил родителям, которые, по моему мнению, должны были недоумевать, куда я мог исчезнуть. Но оказалось, что они давно уже крепко спали, ни о чем не тревожась, потому что, когда они позвонили в мою новую квартиру, автоответчик сообщил им, что телефон временно отключен.

— Вероятно, в этом виновата моя новая хозяйка, — немедленно сказал я, рассмеявшись, но вместе с тем чувствуя раздражение. — Вместо того, чтобы просто спросить состояние счета за предыдущие дни, она пустилась в пространные объяснения, после которых телефонная компания отключила аппарат. Просто ужасно… И что я теперь должен делать?

Но моя мать успокоила меня. У нее были необъяснимые связи в правительственных структурах — быть может, с тех пор, как мой отец работал в одной из них.

— Они снова включат твой телефон не позднее завтрашнего утра, а кроме того, до этого времени телефон нам не нужен. Поскольку мы сами приедем в Тель-Авив, чтобы подписать гарантии и помочь тебе обустроиться на новом месте.

Внезапно я понял, что мне неудобен их столь быстрый приезд в мою новую квартиру, в которой аромат любовных объятий с Дори еще висел в воздухе, а кроме того, я был уверен, что матери мои новые апартаменты, к которым она с самого начала была настроена враждебно, не понравятся. Но даже если она и не скажет о квартире ничего плохого, она не сможет удержаться от расспросов об истинных причинах, побудивших меня столь поспешно сюда переехать.

— Нет, нет, завтра не приезжайте, — поспешил я сказать. — Гарантии могут подождать. Я ведь выдал достаточное количество отсроченных чеков. Не приезжайте, у меня совсем не будет завтра утром свободного времени. А поздно вечером я принимаю участие в сложной операции вместе с доктором Накашем, который пригласил меня в качестве ассистента, и я должен буду отправиться туда заранее, чтобы ознакомиться и проверить весь инструментарий и обговорить предварительно ход действий. Зачем же вам приезжать посреди всех этих дел? Дайте мне немного времени, чтобы оглядеться. Кроме того, есть больше смысла в том, чтобы я сам приехал в пятницу в Иерусалим, чтобы повидаться с вами — тогда я и привезу с собой эти гарантийные письма, а вы их подпишите.

Когда я закончил, на другом конце провода воцарилось молчание. Я нисколько не сомневался, что они разочарованы, особенно отец, который, по своему обыкновению, разработал посещение Тель-Авива в мельчайших деталях. Но мое обещание провести вместе с ними уикэнд подсластило пилюлю, и они сдались.

— Значит, завтра ты снова будешь оперировать? — спросил отец, неожиданно возвращаясь к реальности. — Видишь, ничего не потеряно. Они снова хотят видеть тебя в операционной.

— Операцией это будет только для хирурга, отец. А моя роль сведется к тому, чтобы сначала усыпить кого-то, а затем разбудить его. — Произнося эти слова, я с тоской смотрел на молодую женщину, одетую в зимнее пальто. Она стояла в нескольких шагах от меня на пустой улице.

* * *

Я ничего не сказал им о своем разговоре с профессором Левиным, не желая опечалить их еще больше. Я должен был постепенно приучить их к мысли, что я расстался с больницей. А пока что я торопился возвратиться к себе в квартиру, и хотя за спиной у меня был нелегкий день, усталости я не чувствовал, немедленно принявшись раскладывать свои вещи по новым местам. Выяснилось, что в добавление к бабушкиному шкафу, Лазар забыл освободить две маленьких прикроватных тумбы, в которых сохранилось множество документов, старых писем и альбомов с фотографиями. Сначала я не мог решить, должен ли я очистить их самостоятельно. Могу ли я сделать это, но мысль о том, что эту ночь мне придется провести в обществе семейных архивов, набитых фотографиями и документами абсолютно чужих мне людей, оказалась для меня непомерно тяжелой. Слегка поколебавшись, я решил свалить весь этот мусор в несколько пустых коробок из-под обуви, которые я отыскал на балконе и засунул в шкаф, где висели серые костюмы отсутствующей старой хозяйки. Поначалу у меня шевельнулось желание вытащить из этой груды один из альбомов и внимательно просмотреть его, так как в нем я нашел множество старых фотографий Дори — молодой солдатки, студентки юридического факультета, Дори вместе с Лазаром и без него, Дори с младенцем на руках — всегда улыбающаяся, красивая и стройная — одним словом, девушка что надо. Кончилось это тем, что я вернул этот альбом к другим. Мне он был не нужен, более того, он меня рассердил. У меня не возникло никакой связи с ее прошлым, в нем ничто не имело отношения ко мне, в нем не было ничего, что воспламеняло бы мое воображение, и для моей любви к ней я не нуждался в горючем. Я хотел ее такой, какой она была сейчас, женщиной средних лет, зрелой, избалованной, но полной уверенности в себе.

После этого я несколько вечерних часов отдал тому, что перетаскивал свое имущество с места на место, вычищая квартиру. Я повесил свои картины на гвозди, оставшиеся в стенах, не желая нарушать тишину грохотом молотка. Затем я принял душ и застелил свою постель чистыми, благоухающими простынями, оставленными для меня хозяйкой, и с отключенным телефоном, гарантировавшим, что ни одна живая душа не станет трезвонить, погрузился в глубокий и продолжительный сон, результатом чего было то, что бодрым и выспавшимся я прибыл в частную клинику в фешенебельном районе Герцлии для участия в операции, которая началась на закате, а закончилась ночь спустя на рассвете.

Это была очень сложная и опасная операция на мозге. Производил ее хирург лет тридцати пяти, специально прилетевший из Америки, помогал ему местный врач, известный до ухода на пенсию хирург из нашей же больницы; в недавнем прошлом он работал с доктором Накашем, и без колебаний доверил ему руководство процедурой анестезии. Впервые я увидел, что доктор Накаш может утратить часть своей врожденной безмятежности и внутренней уверенности. Он был очень возбужден и покраснел, а после представления меня заморскому хирургу и его персональному ассистенту, начал общаться со мной на английском, попросив отвечать на нем же, так что мы решали лингвистические проблемы прямо на месте, которое с момента, как я переступил порог, поразило меня своим уровнем. По контрасту с теми операционными, с которыми мне довелось познакомиться до сих пор, — холодными, без окон, всегда изолированными от внешнего мира, спрятанными в самой середине больницы, подобно тому, как машинное отделение помещают в середине подводной лодки, — здесь мы оказались в операционной, удобной и залитой светом. Он лился из окон, портьеры которых были раздвинуты, открывая пасторальный вид на эспланаду, полную мирно прогуливающихся вдоль моря людей. Таких инструментов, как здесь, я еще не встречал в нашей больнице — легкие, небольшого размера, они сами ложились в руку. А в самом центре всего этого великолепия находился большой, наголо обритый череп симпатичного и крепкого мужчины лет пятидесяти пяти. Со времен моих занятий по анатомии я не видел человеческого черепа, зажатого в щипцах и последовательно вскрытого за слоем слой и сшитого опять рукою артиста, оставившего на обозрение только часть беловатого мозга, пульсирующего всеми своими мельчайшими капиллярами, чье тончайшее равновесие между покоем и жизнедеятельностью контролировал Накаш при помощи аппарата для анестизиологии, больше похожего на произведение искусства, с его множеством мониторов, выдающих непрерывно меняющиеся показатели. Так началась эта долгая ночь, в течение которой я приобрел начальные знания того, что означает прирасти к месту на долгие часы, не сводя глаз с монитора и особенно с показателей изменяющегося уровня концентрации кислорода, равно как и объема воздуха, закачиваемого в легкие и, конечно, пульса и кровяного давления, как и многого еще, что составляет драму анестезиологии, особенно при операциях на мозге, когда легчайшее вздрагивание или даже кашель пациента могут вызвать в мозге необратимые последствия.

— Если вам становится скучно, — прошептал мне Накаш где-то ближе к середине ночи со своим тяжелым акцентом выходца из Ирака, — представьте себе, что вы летчик, и пилотируете чью-то душу, которую надо уверенно и безболезненно провести через пустоту сна без толчков, ударов или падений. Но сделать это надо с гарантией, что вас не занесет слишком высоко по недосмотру, иначе вы окажетесь в иных мирах.

Эти речи, касающиеся роли анестезии, я слышал от него уже и ранее, но сейчас, в сердце ночи, стоя после нескольких часов операции на ватных ногах и не спуская глаз с молниеносно меняющихся показаний на многочисленных мониторах аппарата, со вскрытым черепом и пульсирующими мозгами у себя перед глазами, отражающимися на зеленоватом экране дисплея, я почувствовал, насколько он прав. Действительно, из врача я превратился в пилота или штурмана, пусть окруженного медсестрами, выглядевшими как сверхпривлекательные стюардессы в этом частном госпитале, то и дело появлявшимися то для того, чтобы взять у больного немного крови, то для измерения у него уровня калия и соды, то для того, чтобы ввести ему коктейль из пентотала или морфина, содержавшийся в подвешенных на кронштейне специальных сосудах, придуманных Накашем для большего спокойствия после «инструментального полета», как он называл операцию. Впервые наблюдал я и принимал участие в подобной работе со всей ее скукой и сопутствующими огорчениями, когда мысли и внимание анестезиолога обращены не только на тело пациента, или, говоря проще, на лежащую на операционном столе плоть, и даже не на зеленоватую опухоль, которую два хирурга стараются извлечь из глубины мозга, сколько на душу, которую я неожиданно для себя ощущаю в своих руках, душу, замершую в неведомых мне грезах и снах.

Когда операция подошла к концу, мы увидели, что рассвет уже пробивается сквозь складки портьер. Два хирурга и операционные сестры ушли, а больного увезли в реанимационную палату. На некоторое время Накаш сел у его изголовья, а затем удалился для выяснения вопроса об оплате. Оставив меня ожидать «приземления» — другими словами, наблюдать за монитором, чтобы уловить первые признаки того, что, больной начинает дышать самостоятельно. Сейчас я не чувствовал усталости. Раздвинув шторы, я наслаждался первыми минутами утренней зари, окрасившей море в пастельные тона. Руки мои были чисты, без каких-либо следов крови и запаха лекарств, без той теплоты, вынесенной из глубины человеческого тела, которую я обычно долго ощущал на кончиках пальцев после операции, даже если моя роль в ней была минимальной. И даже если я собственными глазами не видел опухоли, которая была отправлена для биопсии, я испытывал чувство глубокого удовлетворения, как если бы я и в самом деле играл важную роль в этой битве. Я подошел к больному и приподнял ему веки, как это при мне делал Накаш, не представляя точно, что я хотел увидеть.

Новая, очень красивая медсестра, которой не было во время операции, вошла в комнату и, сев со мною рядом, сказала:

— Доктор Накаш послал меня вам на подмену, чтобы вы могли уйти и расписаться в ведомости на получение денег.

Мне не хотелось оставлять пациента, чтобы собственными глазами мог я увидеть, как выпущенная на свободу душа возвращается в тело. Дружелюбное напоминание сестры о предстоящих мне денежных расчетах в такую минуту почему-то меня покоробило. Но я был новичком здесь и не хотел с самого начала нарушать правила игры. А потому прошел в офис секретарши, где меня уже поджидал чек на восемьсот шекелей, прикрепленный к листу, содержащему детали оплаты и различных с нее удержаний. Накаш внимательно рассмотрел мой чек. Затем спросил меня, все ли в порядке. А потом отослал меня домой.

— Я присмотрю, чтобы наш пациент приземлился благополучно, — сказал он с улыбкой.

И я отправился в раздевалку, пусть даже я и не запачкался в процессе операции. Я просто не хотел пренебречь теми великолепными удобствами, которые предоставлялись здесь, и с удовольствием встал под душ. Затем оделся, повесил на руку свой защитный шлем и приготовился уйти из клиники, но прежде чем уйти, не мог не заглянуть в послеоперационную палату, чтобы убедиться в отсутствии каких-либо неожиданностей. Похоже, их не было. Ибо пациент был один. Накаш исчез. Анестезионный аппарат был задвинут в угол. Красавица-медсестра также отсутствовала. Похоже было, что одинокая душа вновь вернулась в тело. Пациент дышал самостоятельно.

Я без проблем добрался до квартиры, оставив позади бесчисленные ряды отчаявшихся владельцев машин, состязавшихся друг с другом за возможность въехать в Тель-Авив. Чек уютно лежал у меня в кармане, сумма на нем равнялась четверти моего месячного заработка в больнице. Сейчас я думал о Дори. Должен ли я ждать, пока родители подпишут гарантии, или я могу связаться с нею без какого-либо формального повода? Дети, одетые в школьную форму, спускались по ступеням. Соседи рассматривали меня с подозрением — быть может, из-за черной кожаной куртки и защитного шлема, — они стояли и смотрели, как я своим ключом открываю двери. Но никто не произнес ни слова.

Дома я приготовил себе обильный завтрак, затем опустил жалюзи и приготовился к долгому, безо всяких неожиданностей сну, особенно с учетом того, что телефон был отключен. Но пока я тонул в провальном сне, линию подключили, и около часа дня телефон разбудил меня непрерывным и занудным звонком. Это была моя мать, очень довольная тем, что ее усилия принесли столь явные плоды. Первое, о чем она спросила, это когда я собираюсь у них появиться. «Завтра рано утром», — без промедления ответил я, зная, что этим я смогу компенсировать им отмененную поездку в Тель-Авив.

И так оно получилось на самом деле — я прибыл в Иерусалим в пятницу, до того еще, как отец вернулся с работы, и я тут же выложил все, что со мною случилось — и интервью с профессором Левиным, и мое окончательное расставание с больницей.

Мать выслушала все, не произнося ни слова. В какую бы переделку я ни попадал, она никогда не спешила возлагать всю вину на противоположную сторону, даже если было ясно, что эта противоположная сторона не права и отнеслась ко мне несправедливо; для нее гораздо важнее было понять, какие черты моего характера заставили их поступить так, а не иначе. И сейчас, тактично, но настойчиво, она стала допытываться — так ли был я уверен, что переливание крови было столь уж необходимо? И что я чувствовал, осуществляя его? Мне было ее жаль. Она ощупью блуждала во мраке, отыскивая нечто, чего там никак не могло оказаться. Но я боялся, что она может наткнуться на что-то, что в этой темноте было. А потому я сознательно подбавил мрака, в водах которого она и продолжала барахтаться. Затем появился отец. Я хотел чуть-чуть отложить огорчительные новости, но мать, не теряя времени, вывалила все на него. В первые мгновения он побледнел, но чуть позже отошел и с каким-то непристойным удовольствием выслушал крутые определения, которые доктор Накаш дал болезням профессора Левина. Тот факт, что профессор Хишин не высказал никаких сомнений в отношении трансфузии, показался отцу подтверждением моей невиновности и полностью его удовлетворил. Равным образом на него произвело большое впечатление описание частной клиники в Герцлии, не говоря уже об уровне оплаты за одну ночь работы.

— Это показывает, — сказал я с улыбкой, — что работа над душой важнее и оплачивается куда выше, чем работа над телом. Потому что в конце концов вся официальная ответственность ложится на анестезиолога. Ибо если с больным случается что-нибудь, кого следует проклинать? Кто возьмет на себя смелость снова вскрыть желудок или обнажить мозг, чтобы выяснить, совершена ли ошибка или, наоборот, операция проведена так, как нужно?

Моя мать погрузилась в глубокое раздумье, бросая на меня время от времени испытующие взгляды. Я чувствовал, что чем-то она не удовлетворена, но знал также, что точную причину своей неудовлетворенности она назвать была бы не в состоянии.

После того, как мы с отцом поболтали вдоволь о заработках врачей и возможных осложнениях в хирургии, мать достала белый конверт, на котором красовалось мое имя. В конверте находилось приглашение на церемонию бракосочетания моего друга Эйаля, которая должна была состояться в киббуце Эйн-Зохар, расположенном в пустыне Арава. Мои родители получили отдельное приглашение; Эйаль пригласил их, позвонив по телефону и настоятельно просил их приехать. К этому приглашению присоединилась и мать Эйаля, и сама невеста, Хадас, взяв трубку, добавила к словам жениха несколько теплых фраз. Похоже было, что всем им действительно важно было присутствие на свадьбе моих родителей, знавших Эйаля еще ребенком.

— Уж не собираетесь ли вы и на самом деле отправиться в пустыню? — в изумлении спросил я, и тут же выяснил, что да, собираются и уже твердо обещали это Эйалю, и намерены совершить это путешествие на их собственном автомобиле, чтобы после окончания торжеств продолжить свой путь до одного из тех роскошных отелей, что за последние годы выросли по берегам Мертвого моря, чтобы провести там еще несколько дней. То, что им пришлось отменить поездку в Тель-Авив, только усилило их жажду путешествий. А потому, вместо того чтобы, дождавшись меня, согласовать наши совместные планы, как они обычно и делали, они все решили без меня и даже забронировали уже гостиничные номера.

— Что вам делать на молодежной свадьбе в киббуце? — вопросил я с ехидной улыбкой. Но мать уже решила ехать, а потому мой вопрос — что заставляет их терпеть неудобства путешествия на старой машине — повис в воздухе; Эйаль просил их присутствовать на свадьбе, и они не хотели его обижать. Они помнили его еще с тех пор, когда он носился у нас по дому, и было время, особенно после того, как его отец покончил с собой, когда они относились к нему, как ко второму сыну. А кроме всего, им просто хотелось оказаться на свадьбе в киббуце, в самом сердце пустыни. По их расчетам, я должен был присоединиться к ним в Тель-Авиве, куда они могли за мной заехать, чтобы потом вместе добраться до Аравы, а после церемонии в киббуце отправиться в свою гостиницу на берегу Мертвого моря. Они уже заказали там номера и для себя, и для меня — разве есть что-нибудь плохое в том, чтобы устроить себе отдых на несколько дней? Но мне вовсе не улыбалась идея встретиться со старыми друзьями в сопровождении родительского эскорта. И я тут же отверг их предложение провести с ними на Мертвом море вместе даже одну ночь, сказав, что они должны будут двигаться к намеченной цели, не рассчитывая на меня, поскольку я буду на мотоцикле, с тем чтобы, не завися ни от кого, иметь возможность вернуться в Тель-Авив в любую минуту.

— Но у тебя теперь нет никаких обязательств перед больницей, — сказала мать, явно обиженная моим отказом сопровождать их во время отдыха.

— У меня есть другие обязательства, — отрезал я, не пускаясь в объяснения.

Они были очень обескуражены моим отношением к их планам, особенно мать, которой совсем не улыбалось путешествие в одиночку по дорогам пустыни, ибо она боялась заблудиться, зная привычку отца путать все, что можно, при пользовании дорожной картой, тем более что его врожденная гордость не позволяла ему остановиться на обочине и просить помощи у незнакомых людей. Но когда я убедился, что никакие препятствия — с моей помощью или без нее — не в состоянии заставить их нарушить обещание, данное ими Эйалю, я немного смягчился и обещал встретить их на выезде из Беер-Шевы. А затем, после свадьбы, довезти их до гостиницы. Здесь мать заметно расслабилась, и мы мило провели вместе этот субботний вечер. Я подробно рассказал им об очень сложной операции на мозге от начала и до конца, остановившись на новых для меня ощущениях, которые я испытал на месте анестезиолога, напомнивших мне об Индии, и на этот раз я охотнее рассказывал и о времени, проведенном в Калькутте, и о причалах в Варанаси, но даже не упомянул о Лазаре. Ни словом не обмолвился я также о необходимости подписать гарантийные обязательства, и только поздно вечером в субботу, прежде чем двинуться в Тель-Авив, моя мать напомнила мне об этом, после чего обе подписи были тут же поставлены.

* * *

И я отправился в обратный путь с подписанными гарантийными обязательствами и ощущением того, что еще одна нить протянулась между мною и Дори. Но ведь это абсурдно, с отчаянием думал я, что после моего любовного признания, и после того, как я оказался с ней в постели, я чувствовал себя так, будто находился в самом начале пути, и мне нужен был никчемный клочок бумаги в виде предлога для встречи с нею. Я знал, что мой телефонный звонок послужит ей хорошим поводом, чтобы избегнуть встречи, пусть даже она и сама не знала точно, чего же она хочет. Если правдой было то, что со мною она в первый раз изменила своему мужу, а я-то уж знал, насколько она привязана к нему, она, бесспорно, должна была испытывать сильнейшие угрызения совести за то, что она сделала, пусть даже она, хоть в небольшой степени, но искренне была влюблена в меня, или, на худой конец, просто желала продолжения того, что произошло между нами. А потому, бесспорно, я обязан был дать ей шанс порвать возникшую между нами связь еще до того, как мы встретимся снова, и тут не существовало для этого более простого и более действенного средства, как неожиданно появиться в ее офисе, как это сделал бы старый клиент, не нуждающийся для встречи в предварительной договоренности. Пусть даже по делу небольшой важности. И хотя я подозревал, что она испугается, увидев меня, она скоро поймет, что мое появление в ее конторе, которое, конечно же, поразит ее вначале, будет иметь лишь одну цель — показать ей, насколько она может мне верить, верить всецело, что это такой же акт доверия, как в момент, когда я, сбросив с себя одежды, предстал перед ней обнаженным, всецело в ее распоряжении, предоставив ей самой решать, какой выбор она желает сделать. Ну да, я ведь, кроме всего, находился в тот момент на ее территории, что уже само по себе защищало ее от любого неподобающего жеста или слова и позволило бы ей избегнуть любого со мной контакта — ведь у меня и на секунду не возникало мысли о возможности сексуального насилия и все мое поведение должно было свидетельствовать прямо об обратном — не только и не столько о сексуальной тяге, нет — речь шла о чем-то неизмеримо более глубоком, как если бы для меня это было единственным способом доказать ей, какого благонравного арендатора она получила в моем лице.

Возможно, что именно из-за той важности, которую я придавал своему внезапному появлению в ее офисе, я отменил его, хотя уже не раз и не два кружил по улочкам вокруг здания, кружил просто так, но и для того, чтобы увидеть, как она решительной своей походкой выходит из парадной двери, направляясь к месту индивидуальной офисной парковки. Да, я отменил свое появление, не желая торчать там между ожидающими своей очереди посетителями, имея при себе в качестве предлога лишь гарантийное обязательство и тем умаляя то сладостное ощущение нашей взаимной сопричастности, при мысли о которой у меня начинали дрожать руки. И так это длилось до того момента, пока я не увидел ее во сне, сразившем меня в середине дня, поскольку теперь, когда я сам был властелином своего времени, я приобрел привычку проваливаться в сладостный, долгий дневной, точнее, послеполуденный сон. В моем сне она стояла и в дружелюбной своей и доверительной манере разговаривала с Хишиным, который, прикинувшись в шутку больным лежал в палате на одной из кроватей. И этот незатейливый, простой сон почему-то возбудил меня до такой степени, что в тот же день, ближе к вечеру я купил пестрый шелковый индийский шарф, который я отыскал в одной из лавчонок на Басл-стрит и прямым ходом отправился в ее офис и спросил темноволосую секретаршу, которая запомнила меня по тому утру, когда мы организовывали всю ту суету, что предшествовала путешествию, и которая тепло приветствовала меня теперь, согласившись впустить меня на несколько минут, как только ее начальство освободится. Но оно освободилось как раз в эту минуту, и я вошел внутрь, плотно прикрыв за собою дверь, сел напротив нее не ожидая разрешения, после чего, не поднимая глаз, вручил ей гарантийное обязательство, подписанное моими родителями и сказал:

— Вот гарантии, о которых вы говорили.

Ее глаза светились обычной ее улыбкой, и сама она выглядела абсолютно безмятежной, как если бы давно была готова к подобному и внезапному вторжению. Вот только я-то не мог понять, к чему эта ее безмятежность, невозмутимость и спокойствие: относятся к тому ли, что все происшедшее между нами она по-прежнему считала мимолетным эпизодом, после которого все было кончено, или, наоборот, — ее спокойствие было знаком того, что она поверила — я не принял ее слов всерьез и появился с документом о гарантиях собственной персоной, так как не собирался оставить ее в покое. Она взяла гарантийное письмо и сложила его так, как если бы хотела порвать его пополам, но в следующий момент заколебалась и притихла. Возможно, в ней заговорил в эту секунду профессиональный юрист, прикоснувшийся к документу. Колебалась она недолго и, преодолев сомнения, разорвала бумагу на клочки и выбросила в корзину для мусора со словами:

— Не беспокойтесь… я вам верю. — Потом подняла на меня смеющиеся свои глаза и спросила: — Ну и… как ты поживаешь? Уже поправился? — Произнося это, она покраснела, словно боясь, что я скажу нечто нескромное, но я совершенно невинным голосом спросил ее в свою очередь:

— Поправился? От чего?

Тогда сказала она:

— Ты знаешь от чего. От чего-то, что совершенно невозможно и чего никогда больше не случится.

Я промолчал, опасаясь, что нахлынувшее на меня вожделение омрачит мой рассудок и лишит меня сил для возражения. Тем не менее их у меня нашлось достаточно, чтобы посмотреть на нее в упор. На ней был серый костюм — того же фасона, что висели у ее матери в шкафу. Узел ее волос был слегка ослаблен, и длинная прядь упала на шею. Цвет самих волос был темнее тех, что запомнились мне неделей раньше, и я не мог решить, покрасила ли она их, или меня ввело в заблуждение освещение комнаты. Ее макияж тоже понес потери в течение рабочего дня, и теперь на скулах проступили трогательные веснушки. Груди ее в эту минуту выглядели не такими массивными, форма их отчетливо подчеркивалась белой блузкой. А за столом на мгновение я увидел мелькнувшую полоску так запомнившегося мне живота. Бесспорно, ее нельзя назвать красавицей, подумал я, и смутное воспоминание о послеполуденном сне проплыло в моем сознании. Но была в ней та теплота и наполненность жизнью, та устремленность, в которой сейчас я так нуждался… и если она продолжала думать, что между нами все кончено, что ж… у нее на это были все права и все основания. За исключением одного: пусть я даже не сумел убедить ее в этом, но сам я твердо знал — только тот, кто начал дело, вправе его и закончить. А пока, в наступившем тяжелом молчании я достал завернутый в подарочную бумагу шарф, лежавший у меня в кармане, и выложил этот пакет на стол прямо перед ней, прохрипев грубым голосом:

— Я приобрел это для вас. Может быть, потому, что он напомнил мне об Индии. Я не знаю.

Она застыла. Я видел, как возбуждение охватило ее. Словно ни мое признание в любви, ни то, что я стоял перед ней обнаженным, ни то, что произошло потом, не убедило ее в серьезности моих намерений так, как этот маленький кусок шелка. Она крепко сомкнула веки и снова прижала пальцы к губам, словно желая ударить себя за то, что она сделала со мной и с самой собою. Она развернула пеструю оберточную бумагу и в полной тишине достала мой подарок… затем смущенно улыбнулась и сказала:

— Скажи мне, Бенци, чего ты на самом деле хочешь? Мне скоро пятьдесят. Я не понимаю, что случилось в Индии такого, что вывело тебя из равновесия? Что произошло? Согласна, в этом есть и моя ошибка. Мне польстила, не скрою, мысль о том, что я вызвала желание у столь молодого человека. Но это и все… все. Куда это может вести? Нет, это невозможно, и ты это знаешь.

— Да, знаю, — подтвердил я с безнадежным упрямством. — Знаю. Но все, о чем я прошу, — это об еще одной встрече.

— Нет, — не раздумывая, мгновенно ответила она. — Забудь об этом. Пусть даже мне самой этого хочется. Это не имеет значения. Что этот еще один раз даст нам? Только то, что нам захочется еще… и ты опять придешь, чтобы донимать меня. И, собственно, почему бы тебе не поступать так — ты человек свободный и у тебя ни перед кем нет никаких обязательств. Ты одурачил меня, когда попросил сдать тебе квартиру моей матери, потому что я поверила твоим словам о том, что ты собираешься жениться.

— Но я и в самом деле хотел бы жениться, — ответил я без запинки.

Секретарша постучала в дверь и, не дожидаясь ответа, открыла ее, сообщив, что клиент (она назвала его фамилию) уже прибыл.

— Очень вовремя, — сказала Дори, поднимаясь из кресла, и двинулась к выходу на высоких своих каблуках, мимо меня, чуть задержавшись рядом и обдав меня облаком любви. Видно, она хотела что-то сказать мне, как-то подбодрить…

Но в это время клиент — пожилой и весьма элегантно одетый человек, слишком возбужденный для того, чтобы ждать, — открыл дверь и оказался внутри прежде, чем было произнесено хотя бы одно слово. Она немедленно одарила его одной из своих автоматических улыбок и, руководствуясь каким-то внутренним побуждением, представила ему меня — не исключено, чтобы пресечь всевозможные подозрения.

— Это доктор Рубин… для нас он нечто вроде семейного врача. Заходите, пожалуйста, и располагайтесь.

Клиент рассеянно покивал мне головой и уселся. Дори проводила меня до приемной и сказала:

— Как я поняла, эта идея насчет профессора Левина не сработала.

— Не сработала, — сразу же, занервничав, подтвердил я. — Он… он странный какой-то. Я его не понимаю. Он зациклился на том, что я мог инфицировать тебя гепатитом, который был у Эйнат, во время переливания крови в Варанаси.

Она коротко рассмеялась — похоже, что над опасениями Левина.

— Но ведь ты и в самом деле заразил меня, — произнесла она со странной улыбкой, повернулась и ушла в свой кабинет, не закрыв за собой двери, так что мне видно было, как она взяла со стола шарф, подаренный мною, и, подержав несколько секунд, убрала в один из ящиков своего стола.

Тем же вечером, в семь часов, доктор Накаш позвонил мне и попросил, не мешкая, приехать в клинику Герцлии. Там в течение ближайшего часа должна была начаться операция. Поначалу предполагалось, что она пройдет без участия ассистента, но накануне доктор Накаш жестоко простудился, этим утром у него поднялась температура и, хотя он принял все необходимые меры, чтобы поправиться, он побоялся в таком состоянии появиться в операционной, а потому счел за лучшее обратиться ко мне, чтобы я, как он выразился, «руководил полетом» самостоятельно, при этом, заверил он меня, сам он будет рядом, буквально за соседней дверью, откуда сможет наблюдать за моими действиями:

— А вам не кажется, что вы слишком рано отправляете меня в самостоятельный полет? — спросил я возбужденно.

— Нет, — доверительно ответил Накаш. — Все будет хорошо. Я ведь остановил свой выбор на вас не случайно. Я целый год присматривался к вам в операционной и оценил вашу хватку и ваше понимание внутренних процессов. Вы понимаете значение анестезии. Ведь Хишин не кривил душой, когда расхваливал вас — там, в кафетерии, кстати, если вы по нему соскучились, сможете скоро его увидеть, поскольку этим вечером проводить операцию будет именно он. Но ради бога, Бенци, седлайте своего коня и мчитесь сюда, и чем быстрее, тем лучше.

Мое настроение, которое заметно упало после встречи с Дори, начало подниматься. Я вскочил в седло мотоцикла и, подгоняемый срочностью предстоявшего мне дела, рванулся в середину несчастных участников дорожного движения, пытающихся выбраться из Тель-Авива.

И все равно — я добрался до операционной уже после того, как первые предварительные уколы были сделаны под наблюдением и руководством Накаша. Чтобы оградить окружающих от своих микробов, он соорудил для себя странную защитную маску, целиком охватывающую его голову оставляя лишь два отверстия для его узких черных глаз. Пациентом на этот раз была женщина в возрасте около пятидесяти, синеглазая и полная, фигурой своей напомнившая мне Дори. Ей предстояла полостная операция на желудке, коррекция грыжи и ваготомия — то есть то, в чем Хишин был блистателен и удачен, несмотря на необъяснимую и загадочную смерть молодой женщины, которую он оперировал накануне путешествия в Индию. Я надел маску и с помощью медсестер начал готовить больную к операции. Поскольку Накаш держался от нас на расстоянии, я начал разговаривать с больной сам, расспрашивая ее об ощущениях в эту минуту, о ее муже и детях, открывая в то же самое время ее грудь, чтобы иметь возможность еще раз прослушать сердце и легкие, чтобы избежать ненужных сюрпризов. Из коридора донесся низкий смешок Хишина, и Накаш знаком дал мне понять, чтобы я поторопился. Я ввел ей первую порцию дормикума и одарил ее улыбкой, закрывая одновременно ее лицо маской и присоединяя к аппарату анестезии, чувствуя, как расслабляется под моими руками ее тело, затем последовал первый укол пентотала, призванного расслабить мышцы, затем я ввел ей анестезионную иглу, после чего у нее отключилось сознание и тут же я ощутил, как вырвалась на свободу и воспарила ее душа. Держа обеими руками цилиндр, я дал ей начальную дозу кислорода. Затем разжал ее стиснутые зубы и вставил в раскрытый рот маленькую металлическую полоску ларингоскопа, чтобы рот оставался открытым, и в луче света мне открылся узкий проход. Я осторожно ввел трубку в ее легкие. Затем включил аппарат искусственного дыхания. Сестра обнажила округлый белый живот, продезинфицировала его спиртом и нанесла линию разреза. Накаш, стоявший за дверью в своей маске, похожий на белую мумию, поднял два пальца, раздвинутых буквой «V», и знаком попросил меня расчистить ему поле зрения, чтобы на расстоянии он мог видеть мониторы на анестезиологическом пульте, показывающие состояние тела, которое покинула душа.

Хишин не спешил появиться, подобно дирижеру, ожидающему, пока оркестранты настроят свои инструменты, но когда сестра вошла в операционную, неся рентгеновский аппарат и подключила его к освещенному экрану, я вспотел от волнения, поскольку знал, что Накаш держал мое участие в операции от Хишина в секрете. Он появился не спеша, довольный собой, улыбаясь, что-то тихонько напевая про себя. Розовато-лиловый цвет его халата и маски, который в этой клинике заменял стандартно-зеленый, придавал ему легкомысленный вид, как если бы он разоделся так не для операции, а для чего-то другого. Он остановился и в хорошо разыгранном изумлении воззрился на стоявшего в углу в необычной маске Накаша. А затем его глаза встретились с моими, которые я в это же время не отводил от мониторов.

— Что за приятный сюрприз! — воскликнул он, придя в себя. — Мой друг, доктор Рубин! Итак, вы расстались со скальпелем, но не с операционной. Очень хорошо. Совершенно правильное решение. Когда вы покинули нас, я сам подумывал дать вам совет специализироваться в анестезиологии, но боялся, что вы решите, что я хочу помешать вашим великим амбициям. А теперь вижу, что там, где я боялся, доктор Накаш преуспел. Мои поздравления, Накаш! Вы нашли себе идеального помощника.

 

X

А затем, в конце концов, этот жесткий, зеленый, немигающий глаз — самца или самки определить невозможно, — мерцая, начинает тускнеть, пока, побежденный сном, не закрывается совсем. И, вопреки печалям и разочарованиям свободы, вновь ускользнувшей от них, нежность от прикосновения чужих, но дружеских перьев, приносит в темноту чувство удовлетворения и комфорта. А когда тонкие стрелы рассвета появляются меж лысыми желтыми скалами, и невидимая кисть окрашивает небо в пурпур, эта пара у же прижимается друг к другу, путаясь в ветвях кустарника, сухих, но еще крепких, ожидая, пока солнце ворвется в незамутненную синеву небес, превращая ее в мерцающую голубизну. А они, оказавшись в самом сердце Аравы, усваивают урок, гласящий, что ни один из них не в состоянии оставаться в одиночестве.

Но с той поры, когда они разорвали цепи брака, соединявшего их, с того мгновения и навсегда они обречены были скрести когтями почву пустыни, добывая себе пропитание, и пить, утоляя жажду, горькую и соленую воду Мертвого моря. Благоговея передроковой предопределенностью их встречи, они обреченно тащат за собою кровоточащие останки того, что некогда было таинством, о котором им не дано забыть никогда, и что безжалостно преследует их в надежде соединить их снова. Сейчас эти рухнувшие жалкие останки лежали перед ними на камнях, искалеченные и изнуренные, но все еще подергивающиеся так, словно они хотели снова взлететь или, по крайней мере, превратиться во что-то иное. Утраченная рука оборачивалась черным крылом, потерянная нога превращалась в хвост, а треснутая оправа очков оборачивалась острым клювом — и так это длилось, пока огонь полудня не составлял все эти куски в единое целое и лоснящийся черный ворон не поднимался с иссушенной земли взмахом черных своих крыльев.

* * *

Почему-то предполагаемая свадьба Эйаля вызвала во мне возбуждение, смешанное с непонятной мне самому тревогой, как будто вся важность события была напрямую связана с выбором места. Сам Эйаль неутомимо созывал предполагаемых (и желательных) участников действа, непрерывно консультируясь со всеми, с кем можно, как предельно увеличить количество гостей. Похоже, он боялся, что людей испугает расстояние до киббуца и свадьба будет печально малочисленна, а посему он разослал максимальное количество приглашений и непрерывно звонил мне, требуя, чтобы я напомнил ему имена и адреса давно исчезнувших и забытых школьных друзей. Но и бесконечный список свадебных приглашенных не вносил успокоения в его душу, а посему без устали вися на телефоне, он звонил людям снова и снова, чтобы убедиться, что ему не грозит их отказ в самую последнюю минуту. Возможно происходило это с моим другом Эйалем потому, что после потери отца он подспудно боялся быть отвергнутым и забытым, — ситуация, которая только увеличивала мою тревогу и предчувствия, напрямую связанные с моими собственными родителями, хотя они не только купили очень красивый и дорогой подарок от всех нас для молодой пары, но и заказали для моей матери новый наряд, а отец для этой поездки договорился в гараже о новой машине, подвергнув ее тщательному осмотру. Старая машина, учитывая предстоящий долгий путь, для этих целей не годилась — ведь водителю предстояло провести за рулем почти весь день.

С учетом того, что нам предстояло встретиться в Беер-Шеве, мои родители рано утром прибыли в Тель-Авив и после визита к престарелой тетке, доживавшей свой век в богадельне, они поужинали вместе со мной в маленьком ресторанчике, после чего мы отправились на мою новую квартиру, чтобы перед долгой дорогой немного передохнуть. К моему немалому удивлению выяснилось, что мать относится к этому, вновь арендованному, жилищу с большей симпатией, чем к предыдущему, несмотря на то, что и здесь она обнаружила множество недостатков.

— Хотя я полагала, что ты совершил ошибку, — сказала она в присущей ей педагогической манере, — это было правильное решение.

Я приготовил для них свою постель, перестелив чистые простыни и наволочки, и достал электрический нагреватель из соседней комнаты, настояв, чтобы они по-настоящему разделись, перебравшись в пижамы и постарались хоть на короткое время уснуть, чтобы набраться сил перед серьезным предприятием, предстоящим всем нам. Поначалу их позабавила моя настойчивость, но под конец они сдались. А затем моя мать минут через пятнадцать уже вышла из комнаты, в то время, как отец погрузился в глубокий сон из которого не мог выплыть так долго, что мы даже забеспокоились. Когда он наконец появился на пороге, изумленный и сконфуженный, выглядел он после такого сна еще более усталым, чем до него. А я испытал чувство глубокого сочувствия к ним обоим, подумав, что вполне мог бы ради их спокойствия пожертвовать своей идеей, связанной с отдельной от них поездкой на мотоцикле, мог бы просто поехать с ними вместе в машине, чтобы в случае необходимости помочь отцу. Для меня проблема была в том, что нужно было возвращаться из киббуца через гостиницу на Мертвом море; я знал, что если не буду на мотоцикле, мне придется, после свадьбы, сопровождая родителей, провести ночь в отеле, после чего рано утром возвращаться автобусом в Тель-Авив — нудный, связанный с напрасной потерей времени вариант, к которому я не был готов. Особенно в свете того, что я обещал Амнону, который, присоединившись к родителям, тоже приглашенным на свадьбу, заручился моим обещанием взять его пассажиром на мой мотоцикл до самого Тель-Авива, чтобы на долгом пути обратно мы с ним могли бы наконец завершить все еще не законченный астрофизический разговор, начатый давным-давно.

Свадебная церемония должна была начаться в половине восьмого, но Эйаль заставил нас поклясться, что мы прибудем засветло, чтобы успеть насладиться потрясающе красивым закатом. «Не пропустите зрелище заката в пустыне», — без устали твердил он нам. Но при этом он имел в виду не только возможность порадовать наш маленький караван видом заходящего солнца, но и, желая как-то смягчить неудобства ста пятидесяти миль пути, который еще предстоял. В целом, мой отец был неплохим водителем, но в последнее время он стал испытывать странные приступы сонливости за рулем, которые наверняка закончились бы катастрофой, если бы не бдительность матери. Кроме того возникал вопрос ориентации на местности. Хотя дорога до киббуца была достаточно несложной и прямой, я знал, что было в этих автострадах нечто такое, что когда ты рулил автоматически, как это делал мой отец, ты с напряжением ждал нужного поворота, а когда движение по прямой становилось невыносимым, он мог в самом неожиданном месте резко повернуть руль, решив, что свернуть надо именно здесь. А потому, еще не тронувшись в путь, мы договорились, что он свернет с дороги, лишь увидев сигнал, который я ему подам. Я начал двигаться очень медленно прямо перед ними, как если бы это была важная иностранная делегация из заморских краев, которую следовало провести сквозь лабиринт тель-авивских улиц и без потерь вывести в основной поток автотранспорта, до того как движение достигнет дорожной развязки, ведущей на юг. Утренние лучи приятно грели мой шлем теплом ранней весны, несмотря на то, что повсюду еще оставались приметы ушедшей зимы. И я не мог отказать себе в удовольствии остановиться на обочине, и, изображая из себя хмурого представителя дорожной полиции, остановить родительскую машину, чтобы посоветовать им опустить стекла и подышать свежим утренним воздухом.

В себе же я взращивал законное чувство обиды и гнева из-за обескураживающего противоборства в офисе Дори, но надежды при этом я не терял. Ее определенная решительность, с которой она попыталась отделаться от меня, застала меня врасплох. Сначала я ведь ни на что не надеялся, но когда неожиданно она отозвалась на мое пламенное признание в любви, понял, что не только ошибался, считая себя сумасшедшим в глазах Дори, но и, наоборот, оставался для нее тем, кем я был всегда, рациональным и разумным человеком, добивающимся, а точнее сказать, домогающимся лишь того, что находилось в границах возможного. И в самом деле, реальность доказала, что даже женщина, подобная ей, столь явно недоступная, может видеть во мне приемлемого и возможного партнера, хотя я и не мог бы ответить, почему и каким образом — может быть, исключительно из-за очарования и относительно молодого возраста, а может быть, из-за каких-то иных, присущих мне качеств, которые она разглядела во мне под солнцем Индии. И если она попыталась отделаться от меня, то скорее всего потому, что боялась не очень понятной ей силы моей страсти, — похоже, что с подобным явлением встречаться ей не приходилось. Возможно, мне следовало переосмыслить ее замечание об опасности внебрачных связей с холостым мужчиной, особенно сейчас, находящимся в состоянии, близком к сумасшествию. Так может быть, подумал я, может быть, мне следовало перестать упрямиться и покончить со своим холостым образом жизни? Ведь это был единственный способ, каким я мог защитить ее от меня, как я защищен был от нее. То есть моя женитьба — таков был реальный выход. Все это отдавало этаким высокомерием, но ничего другого придумать я не мог. Тем не менее простая эта мысль продолжала пульсировать во мне, и, выкатившись на асфальтированное покрытие, я все прибавлял и прибавлял скорости, пока не понял, что машина родителей, двигавшаяся позади, вдруг куда-то исчезла. Если бы им каким-то волшебным образом стали известны мои мысли, они, я уверен, обрадовались бы сверх всякой меры. Ибо я знал, что одной из побудительных причин, подвигнувшей их на это утомительное путешествие, с дорогим свадебным подарком на заднем сиденье, было не только и не столько желание высказать свое благорасположение к предстоящему бракосочетанию Эйаля, сколько возможность дать зримый сигнал их единственному сыну, мчащемуся сейчас впереди в своей кожаной куртке и черном шлеме, сигнал того, что на самом деле было для них важным — и не просто важным, а самым важным делом из всех дел на свете, говорящем о том, насколько его одиночество беспокоило их.

— Возможно, мне и на самом деле следует жениться, — сказал я, адресуя эти слова самому себе. Я произнес их вслух и тут же повернул на грунтовку, которая вела на вершину холма, давая возможность обозреть не только основную дорогу, ведущую с севера на юг, но и разглядеть сельскохозяйственные угодья, окружавшие Кирьят-Гат поясом поселений, придававших картине безмятежный деревенский вид — зеленеющие квадраты люцерны, недавно вспаханные поля плодородной коричневой земли — вид, который не могли испортить даже безобразные полосы полиэтиленовой пленки, сверкавшие под лучами солнца подобно нагревательным элементам гигантской электрической плиты. Дорожное движение было неторопливым и, обгоняя машину родителей, я разглядел бледное лицо моей матери, обмотавшей голову платком в защиту от ветра, врывавшегося в приспущенное окно. На заднем сиденье я увидел подростка — очевидно из тех, что путешествуют автостопом, — мой отец любил подбирать таких бедолаг, несмотря на мои просьбы не делать этого, а затем выслушивать их мнение на события, происходящие в мире. Ну что ж, теперь у них с матерью был собеседник, и им было не так скучно. Подумав об этом, я позволил их машине обогнать меня; неторопливо двигаясь за ними, я мог быть спокоен, по крайней мере, в одном — мой отец не свернет неожиданно на дорогу, ведущую в Ашкелон.

Заправившись на колонке Беер-Шевы, мы согласно решили, что путешествие наше, по крайней мере, до этой минуты, проходит легко и приятно, а это означало, что мы, без сомнения, прибудем вовремя и даже чуть раньше. Но, миновав Иерухам, городок, расположенный на вершине холма, уже зазеленевшего молодой травой после обильных зимних дождей, мы начали углубляться в собственно пустыню, небо над которой хмурилось, так что радовавший нас красноватый свет начинающегося заката сменился мрачнеющей и подозрительной желтизной. Было бы весьма удивительно, подумал я, если бы вдруг хлынул дождь. Но бегущие над головой тучи сумели выдавить из себя лишь несколько больших и холодных капель, зато ветер с востока задул вдруг с такой яростью, что мою «хонду» стало просто сдувать с дороги. Пришлось сбросить скорость, отчего расстояние между мною и родителями сократилось. С этого момента я перестал быть для них гидом и впередсмотрящим, более того — я мешал их продвижению, и в момент, когда ветер стал еще сильнее, я разрешил им обогнать меня, и теперь двигался позади машины, которая, таким образом хоть как-то защищала меня от порывов ветра. Моя мать сидела в машине, повернув голову назад, наблюдая за моим сражением с непогодой и тревожась, как бы не потерять меня из виду. Время от времени она поднимала руку в странном жесте: не то приветствия, не то ободрения. Я знал, что в душе она очень сердилась на меня за мое эксцентричное, по ее мнению, решение совершить столь долгий путь на «хонде», но не менее был я уверен и в том, что ни единого слова упрека или просто критики никогда не слетит с ее губ, после того как дело сделано. И за всю эту сдержанность я был благодарен ей от всего сердца. А потому дружески помахал ей в ответ и продолжил борьбу со свирепым ветром. Я был уверен, что, продвигаясь подобным образом, мы прибудем на свадьбу, скорее всего, уже после наступления темноты. Но когда мы медленно и осторожно сползли вниз по крутому, на тысячу футов, спуску с вершины холма к перекрестку, я почувствовал, как ослабевает ветер, и тут же, после недолгого и теплого душа, который длился в течение нескольких минут, в мрачном, мутном небе появились просветы, залившие нас фантастически чистым, таинственным, фиолетово-розовым светом, который был своеобразным ответом на вызов, брошенный пустыне великолепным закатом, родившимся далеко отсюда, в глубине Средиземного моря.

Родители хотели устроить короткий привал, чтобы я мог немного перевести дух. Но мне не терпелось как можно скорее покрыть оставшиеся тридцать миль, всей душой надеясь, что мне удастся все-таки сдержать данное Эйалю обещание прибыть до наступления темноты; что-то подсказывало мне, что в этом случае меня ожидает какая-то неведомая мне награда.

Эйаль нервно ожидал нас возле ворот киббуца — как если бы, стоя там, он был в состоянии повернуть в сторону готовящейся церемонии всех проезжающих по дороге — до самой последней минуты. Увидев наш маленький приближающийся караван, он просветлел лицом. А когда мы подъехали, бросился обнимать и целовать меня. Но внешне он совсем не походил на счастливого жениха. Лицо его было бледным от усталости и какого-то напряжения, а под глазами лежали темные круги.

— Идем поздороваемся с моей матерью, — сказал он, не дав мне даже отдышаться, — она уже который раз спрашивала о тебе. И с этими словами он вскочил на заднее сиденье моего мотоцикла и махнул рукой в сторону небольшого каньона, спрятавшегося за спинами зданий, где просторная лужайка окружала плавательный бассейн, чьи безмятежные воды зеркально отражали нависающий над бассейном дикий утес. На лужайке то здесь то там видны были круглые белые столы, походившие на гигантские грибы, но народу за столами было пока еще совсем мало; в основном это была длинноволосая молодежь, чье внимание было обращено на гитариста, который сидел, положив инструмент на колени. Когда он касался струн — возможно, настраивая гитару, низкий звук, не искаженный колонками усилителя, наполнял воздух странной волнующей вибрацией, укрепившей меня в предчувствии, что еще до того, как окончится эта ночь, я встречу кого-то, на ком я женюсь.

* * *

Мать Эйаля, одетая во все белое, как если бы невестой была именно она, сидела в центре лужайки со стаканом бледно-желтого сока. С последнего времени, когда я видел ее, она, похоже, поправилась еще больше, несмотря на строгую диету, которую Эйаль прописал ей, как если бы она прибавляла в объеме не от съеденной пищи, а от нависшей над ней угрозой остаться одной. Но я хорошо помнил, даже спустя столько лет, ее былую красоту и восхищение, которое тогда переполняло меня. Я был еще ребенком, но не забыл ничего, так что сейчас ее тяжелое белое лицо, покрытое макияжем, все еще сохраняло для меня его былое очарование. Мои родители, которые в отличие от меня, не видели ее уже несколько лет, с трудом ее узнали, и когда она поднялась, чтобы обнять их и расцеловать, они были поражены и обескуражены ее видом. Тем временем Хадас, одетая очень просто, но лучившаяся неподдельной радостью, прибежала, чтобы познакомить нас со своими родителями, членами этого киббуца, которые не успели еще сменить свою повседневную рабочую одежду и были озабочены последними приготовлениями к церемонии.

— Эйаль все волнуется, что никого не будет, — сказала Хадас, весело рассмеявшись, — но он ошибается. Все будут, а кое-кто из них очень вас удивит. — И с этими загадочными словами она испарилась.

Вместо нее возникла девушка с огромными голубыми глазами и в густых кудрях, спросившая, не принести ли гостям каких-нибудь напитков. Мои родители, привыкшие, по английскому обычаю, к послеполуденной чашке чая, попросили принести им чай и, если можно, молока, а я делал сразу два дела — внимательно вглядывался в лицо этой девушки, пытаясь вспомнить, где я его видел прежде, и решая, что я хочу заказать, в итоге, склонившись к стакану молока, — просьба, которая была тут же одобрена и подхвачена моей матерью, воскликнувшей с энтузиазмом:

— Отличная мысль, Бенци! Мы присоединимся к тебе, как только получим свой чай.

— Не знаю, что со мною происходит, — говорил я меж тем матери Эйаля, провожая взглядом, голубоглазую девушку, направлявшуюся к бару, — но, к собственному удивлению, я страшно рад за Эйаля.

— Не исключено, что ты будешь следующим, Бенци, — и она ласково улыбнулась мне. — Тебе не удастся увернуться.

— Нет, нет, он не увернется, — поддержал ее мой отец и указал на двух больших птиц, которые в эту минуту плавно опускались на зубчатую кромку утеса, в лучах закатного солнца вырисовывавшегося с особой четкостью. — Это что, ястребы? — спросил он у девушки, которая принесла нам наше питье.

Но пока та расставила на столе чашки с чаем и стаканы с вином, птицы скрылись в одной из многочисленных расщелин, четко различимых в лучах заходящего солнца. А когда она подняла глаза, в моем мозгу что-то вспыхнуло, — и я узнал ее.

— По-моему, ты — Микаэла, — в изумлением вырвалось у меня.

Она кивнула:

— Я думала, что тебе ни за что меня не узнать.

— Это та самая девушка, — сказал я радостно своим родителям, — которая вместе с Эйнат была в Бодхгае и привезла Лазарам сообщение о ее болезни.

Мои родители восприняли мои слова, наклонив головы, после чего Микаэла, одарив их улыбкой, словно для того, чтобы со своей стороны подтвердить правдивость услышанного, после чего сложила вместе ладони, поднесла их к лицу и наклонила голову жестом, полным такой красоты и изящества, что сладкая боль пронзила мне сердце. Видение большой гостиной Лазаров возникло перед моим взором, повторяя красочный круговорот индийских впечатлений, среди которых парила теплая, оживленная улыбка женщины, которую я любил.

— Как долго ты пробыла на Востоке? — спросил ее мой отец.

— Восемь месяцев, — ответила Микаэла.

— Так долго?! — воскликнула моя мать.

— Это не долго, — убежденно сказала Микаэла. — Если бы у меня не возникли проблемы с деньгами, я оставалась бы там много дольше. Я просто с ума сходила, так мне хотелось остаться.

— Но что в Востоке так привлекает молодежь? — не без удивления произнес мой отец.

Она задумалась, глядя на него и в то же время обдумывая свой ответ:

— Каждому нравится что-то свое. Мне лично очень понравилось их отношение ко времени. Я там стала буддисткой. — Она сказала это настолько серьезно, что невольно вызвала уважение. Воцарилось молчание. И тогда взгляд ее огромных светлых глаз остановился на мне, как бы желая удостовериться в том, что это именно я, и тоном, в котором я различил некий упрек, она добавила: — Мы все очень удивились тому, что все вы так быстро вернулись.

— Все? — спросил я в изумлении от этого множественного числа. — Кто это «все»?

— Никто в отдельности, — сказала она, уходя от ответа. — Просто наши друзья, которые, подобно мне, сходят с ума от Востока и кто наслышан о вашей истории.

— Моей истории? — Внезапно я почувствовал, что краснею, и встревожился. — Что ты имеешь в виду?

Но тут уже она заколебалась, и по лицу ее промелькнула легкая улыбка. А затем она стала смотреть туда же, куда смотрели мои родители. А именно, в сторону двух автобусов, только-только возникших у въезда в каньон и переполненных приглашенными гостями, которые, как боялся Эйаль, вполне могли и не приехать. Но они приехали.

С этого момента каждую минуту кто-то звал Микаэлу помочь со вновь прибывшими, и она, уходя, извинялась все с тем же типичным, вывезенным из Индии, жестом, чтобы в следующую секунду затеряться в толпе, хлынувшей на поляну и растекающейся в разные стороны вместе с сумерками, которые, казалось, эти люди, прибывшие с севера, принесли с собой. Позднее я выяснил, что она тоже, подобно Хадас, имела прямое отношение к киббуцу, не будучи его членом, хотя ее родители покинули его, когда ей было шесть лет; тем не менее время от времени она наезжала сюда, нанимаясь на сезонную работу, которая могла оборачиваться и помощью на кухне во время вот таких, как эта, свадебных церемоний, и работой официантки в киббуцной столовой, или еще чем-то подобным. Меня все это очень тронуло, и некоторое время я следил за ее мелькающей то тут, то там фигуркой, но потом мое внимание было отвлечено целой вереницей давно исчезнувших из моей жизни друзей по университету и даже школе. А также парочкой профессоров из больницы «Хадасса», которых Эйалю удалось уговорить приехать на свадьбу и к которым он в благодарность, очевидно, за дорожные мучения, проявлял все это время особое внимание. При этом сам Эйаль выглядел умиротворенным, и в его глазах снова появился озорной блеск. Он затеял всю эту суматоху со свадьбой в киббуце не только для того, чтобы сэкономить денег, но и потому еще, что вынашивал планы (дурацкие, по-моему) бросить работу в больнице и перебраться жить в этот или подобный киббуц в Араве, чтобы приобрести опыт в более «выразительной», как он это называл, области медицины, и жить там, наслаждаясь тишиной и спокойствием.

Мои родители, которые сидели сейчас, потягивая вино, принесенное им Микаэлой с предупредительной готовностью, поглядывали на меня с каким-то странным задумчивым выражением. Было относительно тихо — никакой назойливой грохочущей музыки, как это бывает обычно, слышны были только мягкие гитарные аккорды, доносившиеся с того места, где слабо проглядывался силуэт гитариста. Не было видно и разгулявшихся, ошалелых от возбуждения среди взрослых детишек, обычно ведущих себя на подобных мероприятиях, как оголтелые рэкетиры. У матери Эйаля не было родственников, а родные ее покойного мужа прервали с ней, после его самоубийства, все отношения. Так что большинство гостей были либо членами киббуца, либо друзьями новобрачных, в большинстве своем молодежь, многие из которых приехали в одиночку. Молодые врачи из «Хадассы» вели себя благовоспитанно под взыскующими взглядами своих профессоров. И только один ребенок, мальчик, приехавший из Иерусалима, сидел совсем тихо между матерью и отцом. Это был тринадцатилетний, умственно отсталый, младший брат Амнона и его родители, которые, подобно моим, были приглашены на свадьбу, поскольку Эйаль проводил много времени в их доме после смерти своего отца. А он, Эйаль, был не из тех, кто забывает сделанное ему в прошлом добро.

И родители Амнона, и мои собственные, похоже, были весьма польщены, получив приглашение на эту свадьбу, равно как и обрадованы встречей. Некоторое время они посвятили собственным делам, имевшим место в последние годы, а затем перечили к воспоминаниям о наших, полузабытых уже, подвигах в детстве, после чего мой отец сделал попытку выяснить, как обстоят дела у Амнона с завершением его докторской диссертации, — и здесь, к моему изумлению, я увидел, как моя мать, которая никогда не дотрагивалась до отца на людях, в темноте сжала его бедро, острым своим чутьем ощутив, что родители Амнона меньше всего хотели бы углубляться в эту тему, которая заставляла их смущенно умолкнуть, а моя мать меньше всего на свете хотела бы оказаться причастной к этому смущению.

Отец мгновенно уловил намек и прекратил свои расспросы, тем более что Микаэла очень удачно появилась с большим подносом в руках, предложив всем нам попробовать по куску горячего пирога, восхитительно благоухавшего мясной начинкой. Похоже было, что свадебный протокол предусмотрел подачу подобного кушанья непосредственно перед церемонией бракосочетания, с тем чтобы мысли о еде не отвлекали внимания гостей от происходящего торжества, к которому следовало отнестись со всей серьезностью и которое было задумано и подготовлено в оригинальном стиле с участием двух раввинов реформистского направления — мужчины и женщины, специально приглашенных в киббуц из соседнего поселения Иахель неподалеку от Эйлата. Мне не терпелось оказаться с Микаэлой в каком-нибудь укромном уголке и потолковать с ней: что именно имела она в виду, когда говорила о «моей истории». Ее страстное увлечение Индией, в котором она нам призналась, ее намерение вернуться туда при первой возможности вызвало у меня соблазн сравнить ее впечатления с моими собственными. И, не доев свой кусок пирога, который неожиданно оказался изумительно вкусным, я поднялся и положил ей руки на плечи до того, как ее поглотила орда молодых киббуцников, друзей Хадас, которые только что вернулись из душа после завершения дневных трудов.

— Извини, Микаэла, — сказал я, намеренно обращаясь к ней по имени, — можно мне поговорить с тобой кое о чем?

Она покраснела, как если бы мои ладони, лежавшие на ее плечах, придавали вопросу некую интимность.

— Поговорить? Почему бы нет? — ответила она.

— А когда? — продолжал я настаивать. — Когда ты освободишься?

Она посмотрела на меня своими огромными глазами.

— Я уже свободна, — ответила она без улыбки. Лицо ее было очень серьезно. — Мне только нужно вернуть поднос. — И она отправилась к буфетной стойке, чтобы вернуть поднос.

А я остался ждать ее в окружении гостей Эйаля, всех этих старинных друзей детства, обдумывая пришедшую мне в голову мысль, которая могла на первый взгляд показаться столь же удивительной, сколь и безрассудной, хотя на самом деле была отчасти вынужденной, но весьма волнующей. Если я и на самом деле готов был жениться для того только, чтобы выглядеть не столь опасным в глазах женщины, которую я полюбил, может быть тогда именно такая девушка — «буддистка» — вроде вот этой, вежливой и жизнерадостной, перелетающей свободно, как птица, с места на место воплощения духовных исканий, — может быть, именно такая девушка и подходит мне.

Она сняла свой маленький передник, повесила его на спинку стула и сказала с доверчивой улыбкой:

— Ну вот… вся твоя.

— Тогда давай переберемся куда-нибудь, где потише, — сказал я, желая намекнуть, что хотел бы с ней не просто поболтать.

Она не удивилась моим словам, хотя на поляне вовсе не было так уж шумно; людей было немало, но они стояли и разговаривали, не производя особого шума. Время от времени они отправлялись в буфет, чтобы отрезать себе еще кусок пирога, пришедшегося, похоже, всем по вкусу. Сначала она повела меня по направлению к киббуцным домикам, но внезапно остановилась, как если бы ей пришло в голову что-то лучшее, а потом зашагала в сторону небольшой ложбины, где мы оказались в тени утеса, — в том месте, откуда начиналась каменистая тропинка, отчетливо просматривавшаяся меж меловых выступов в свете отдаленных лампионов.

— Иди сюда, — сказала она таинственным голосом. — Если ты не хочешь взобраться еще выше, мы можем здесь тихонько посидеть и в то же время увидеть все… до тех пор, пока не начнется церемония.

На мой взгляд, ее нельзя было назвать слишком красивой, но она, безусловно, была очень и очень симпатичной. Ее гибкое тело было слишком костистым на мой вкус, а лицо ее казалось слишком маленьким для таких огромных глаз, которые блестели сейчас в свете восходящей луны, словно два больших светильника. Я взобрался вслед за ней в молчании, удивляясь внезапному ее решению привести меня сюда, на эту продуваемую ветром каменистую тропу, продвигаясь по которой, мы слышали вскрики птиц, поднявшихся со своих гнезд и хлопанье крыльев.

— А буддисты могут жениться? — спросил я, и почувствовал себя идиотом. В ответ она только прыснула от смеха.

— Они могут все, — ответила она, нисколько, похоже, не удивленная моим вопросом. — Буддизм — это не еще одна злобная религия, ищущая как бы сильнее придавить человека или запугать его, это лишь средство, призванное облегчить неизбежные страдания. — Все это она произнесла серьезно, и выражение «неизбежные страдания» прозвучало искренне и убежденно, вызвав во мне волну доверия и симпатии. — Ужасно жалко, что вы не смогли еще на несколько дней задержаться возле храмов Бодхгаи, — продолжала она. — Тогда ты понял бы то, чего мне не удается втолковать тебе сейчас… и боюсь, что позже не удастся тоже. — И снова в ее словах я уловил упрек в том, что я не использовал все открывавшиеся передо мною возможности во время незапланированного путешествия в Индию.

— Но каким образом я мог бы остаться? — вопросил я, оправдываясь, как будто она меня в чем-то обвиняла. — Мистер Лазар так рвался обратно. А я… разве я мог бросить Эйнат, которой было так плохо?

— Да уж… ей было и на самом деле очень плохо, — вежливо подтвердила она и добавила: — Если бы не ты, она не доехала бы до дома.

Тропинка тем временем резко повернула, так что мы неожиданно остановились, словно повиснув в воздухе над блестящей голубой поверхностью плавательного бассейна, окруженного прибывшими на свадьбу гостями. Мы стояли совсем близко к ним, но оставались совершенно невидимыми и изолированными, погрузившись в глубины истории, которую Микаэла предпочитала называть моей, но которая, конечно же, являлась историей Эйнат, а мне еще предстояло вытянуть из Микаэлы все, что она знала и что могла она поведать с присущей ей простотой и ясностью, с которыми она говорила обо всем, оставляя ощущение приятной умиротворенности, позволявшей мне расслабиться после долгих месяцев внутреннего конфликта и напряжения.

Она встретилась с Эйнат и еще двумя израильтянками на улице в Калькутте, где Эйнат, ошеломленная открывшимся ей видом, оказалась в самые первые дни своего путешествия. Микаэла, наоборот, считала себя уже старожилом Индии, пропутешествовав по центральным штатам страны, и вот уже более трех месяцев обосновавшись в Калькутте, где она примкнула к волонтерам — французским и швейцарским врачам, предлагавшим бесплатную медицинскую помощь в импровизированных клиниках прямо на уличных тротуарах. Они так и называли себя — «тротуарные доктора», и вот к ним-то Микаэла и примкнула, получая взамен еду дважды в день и место для ночлега. В это время она и повстречалась с Эйнат, когда та обратилась к врачам за помощью — ей срочно надо было сменить повязку на ноге. Микаэла мгновенно поняла, что Эйнат нуждается в ее помощи, что она очень испугана и огорчена своей встречей с Калькуттой и, быть может, сожалеет о своей поездке в Индию. Но она понимала и то, что растерянность, испытываемая Эйнат, — это общее чувство, охватывающее всех тех, которые чувствуют, что помимо нищеты и безобразия, здесь таится еще некая духовная мощь, которая может, даже вопреки воле, втянуть их в себя, и это в особенности относится к тем, кто обладает незначительной самоидентификацией, кто чувствует себя слишком слабым для достижения своих амбиций и, в особенности, тех, кто при любой возможности готов бежать куда глаза глядят. И действительно — очень скоро Эйнат уговорила двух своих подруг, бросив дела в Кулькутте, двинуться в Непал, чтобы всецело погрузиться в девственные красоты Гималаев. Но уже через две недели, к полному изумлению Микаэлы, Эйнат вернулась в Калькутту одна и разыскала ее. Так началась их дружба. Поначалу Эйнат работала бок о бок с Микаэлой, помогая тротуарным докторам, но вскоре бросила работу и присоединилась к одной молодежной группе туристов, направлявшихся в Бодхгаю, чтобы предаться там медитациям, по системе випассана; она поступила так, считала Микаэла, не потому, что на самом деле заинтересовалась буддизмом, но потому лишь, что принадлежала к категории людей, для которых процесс поиска важнее, чем сама находка.

— А для тебя? — в упор спросил я Микаэлу.

— Для меня? — Какое-то время она размышляла, желая ответить как можно более честно. — Мне кажется, что для меня найти важнее, чем искать. Но, может быть, я на свой счет ошибаюсь.

В эту минуту я бросил взгляд на своих родителей. Они стояли и разговаривали о чем-то с профессорами из Иерусалима, время от времени поглядывая по сторонам, скорее всего, в поисках меня. Амнон стоял неподалеку от них с двумя девушками, которых мы оба знали по университету, он что-то говорил им, возбужденно жестикулируя, в то время как его младший брат, лежа на траве, пытался поймать струйки разбрызгивателя. Ни Эйаля, ни Хадас нигде не было видно. Скорее всего, они готовились к церемонии. Но мать Эйаля продолжала сидеть все на том же месте, неподвижно, словно замерзшая белая статуя, — нетронутое блюдо с едой стояло перед ней на столе. Каждый раз она вглядывалась в маленькую расщелину, в которой мы укрывались, и выглядело это так, как если бы она нас заметила. Внезапно с одного конца поляны воздух заполнило стройное пение — небольшая группа мужчин и женщин, членов киббуца, пела, держа перед собою раскрытые ноты. Выглядело это величественно.

— Кажется, они начинают, — сказала Микаэла. — Может, нам подойти поближе?

— А зачем? — неохотно возразил я. — Если у тебя нет возражений, мы можем остаться где сидим и наблюдать за свадебной церемонией отсюда. Мне не терпится услышать окончание твоего рассказа, особенно, в той его части, где появляюсь я. Ты остановилась на том, что Эйнат убежала… но не сказала, от чего именно она убегала.

— От чего? — Мне показалось, что Микаэла была удивлена моим вопросом. — Прежде всего, от родителей… но может быть, и от чего другого.

— От родителей? — повторил я, не скрывая изумления. Меня переполняло любопытство пополам с волнением. Неужели мне предстояло услышать сейчас нечто, чего я не знал еще о Лазаре и его жене? — В каком смысле?

— Ты отлично понимаешь, в каком смысле, — молниеносно отрезала она. — Ты ведь только что не спал эти две недели в одной постели с ними. Разве не так?

— Наверное, у тебя есть основания говорить так, — уклончиво ответил я, рассчитывая спровоцировать Микаэлу на еще одну атаку, с тем чтобы иметь возможность защитить потом обоих, — и женщину, которую я любил, и ее мужа. — Мне они показались очень приятной парой, ко мне они были милы… может быть, немного слишком привязаны друг к другу. Несколько, я бы сказал преувеличенно по части патетики — жена, к примеру, не выносит отсутствия мужа и не в состоянии остаться одна даже ненадолго. Но это и все.

— Может быть, это все для тебя, — сказала Микаэла с неприкрытой злостью, — но, безусловно, этого более чем достаточно для того, кто вынужден жить вместе с ними, как Эйнат, задыхаясь от этого невероятного симбиоза. Иногда мне кажется, что если бы они не взяли с собой в Индию тебя, им не удалось бы привезти ее обратно живой. На обратном пути к дому она умерла бы у них на руках.

— Умерла у них на руках? — повторил я в изумлении эту драматическую фразу, поражаясь глубокой и неприкрытой неприязни к Лазару и его жене, содержавшейся в этих словах. — Ты преувеличиваешь, Микаэла. Умереть не так уж просто, и ты это знаешь.

Пение, доносившееся снизу, становилось все громче, и простые, незнакомые мне мелодии поражали богатством и сложностью звучания. Две пары, облаченные в свободную голубую одежду, появились в центре лужайки, неся с собой хупу. Они воткнули шесты в заранее приготовленные держатели и развернули большой, богато разукрашенный шатер, который был достаточно велик для того, чтобы вместить несколько пар, стоящих плотно друг к другу. После того как навес был воздвигнут, рядом с ним как из-под земли вырос маленький хор, певший весьма громко, словно подбадривая молодоженов своей оптимистической песней. А затем, с противоположных сторон поляны появились двое раввинов, закутанных в молитвенные облачения; с некоторой иронией они отвесили друг другу поклон и также вошли под балдахин, в то время как некая юная девица ступила на трамплин для прыжков в воду, подошла к краю и царственным жестом пригласила Эйаля и Хадас приступить к церемонии бракосочетания.

* * *

— Боюсь, что все это действо выглядит несколько нелепо, — сказал я Микаэле.

— Но почему? — протестующее воскликнула она. — Я видела и прежде такую церемонию… и она поражала меня своей красотой и натуральностью. Если я когда-нибудь выйду замуж… я хотела бы, чтобы и у меня все происходило точно так. — И она залилась краской, словно испугавшись того, что произнесла. Но это была та внезапная и непреднамеренная реакция, которая не имеет никакого логического объяснения.

Я был тронут ее искренностью и прижал очень осторожно к своей груди ее кудрявую голову.

— Скажи мне, — попросил я, — скажи, когда я впервые увидел тебя в доме у Лазаров сразу после твоего возвращения из Индии, ты была острижена наголо, так, что в первую минуту я принял тебя за мальчика. Как же ты отрастила свои кудри так быстро?

Я заметил, что она не попыталась освободиться от моих рук. Более того, она притихла и замерла, словно хотела дождаться, пока намерения моих рук проявятся более определенно.

— Я не знаю, — сказала она, пожав плечами, и рассмеялась. — По-видимому, они больше ничего не умеют. Но смотри, смотри, как они ведут Эйаля!

И они действительно вели его так, что правильнее было бы сказать: «он был ими ведом». Он был одет во все белое и сопровождаем эскортом из двух человек, которые крепко держали его слева и справа, в то время как он плавно перемещался меж них. Один из этой пары был отец Хадас, другим, к моему изумлению, оказался профессор Шалев, глава педиатрического отделения больницы, которого Эйаль выбрал на то место, которое принадлежало его отцу. Как это ловко и умно придумано моим другом Эйалем, подумал я про себя, когда вся троица скрылась под пологом. Сделать своего босса ответственным за себя. Наверняка это не окажется лишним в минуту, когда вопрос коснется заполнения пустующих вакансий. С другой стороны поляны в сопровождении своей матери и женщины, которую я не знал, появилась Хадас в своем белоснежном, до земли, свадебном наряде. Мать Эйаля, по-видимому, не могла — а может, и не хотела — проводить свою будущую невестку под свадебный полог, и она осталась сидеть на том же месте, задумчиво, отдельно от всех остальных, время от времени поглядывая в нашу сторону, как если бы она решила понаблюдать именно за нами. И вдруг внезапно вспыхнули все огни, и чей-то голос попросил всех прибывших на свадьбу гостей встать. Два мощных луча осветили балдахин, отчего засверкали и запереливались украшения свадебного шатра, который стал похож на драгоценный камень. Воцарилась оглушительная тишина. Вода в плавательном бассейне замерцала, застыв, как зеркало. В охватившем землю безмолвии различимо было лишь хлопанье крыльев — это ночные птицы, привлеченные светом, кружили над лощиной.

— Больше нам отсюда ничего не разглядеть, — разочарованно прошептала Микаэла и подалась вперед, пытаясь увидать, что происходит под сверкающим пологом впереди нас. В приоткрывшемся вырезе белой блузки я увидел маленькие твердые груди, контрастировавшие с ее длинным стройным телом. Я подумал о своих родителях, остававшихся внизу с последними из гостей, радующихся церемонии, но не исключено, задающими себе вопрос, не приближается ли их очередь вести меня под руки к купе. В эту минуту я готов был удовлетворить их желание, чтобы широкий зев свадебного шатра поглотил нас, как поглотил он Эйаля, и чтобы я стоял под сияющим украшениями пологом — таким вот, как этот, — лицом к лицу с юной девушкой, слушая то, что говорит пара неразличимых молодых рабби, чьи теплые слова поддержки возносятся к небесам сквозь тишину ночи.

— Я думаю, — прошептал я Микаэле, — что на самом деле приятнее наблюдать за всем этим именно отсюда. — И она согласилась со мной, после чего так и осталась сидеть, где сидела, подтянув колени и прижав их к груди.

— Я хотела бы только увидеть их обоих поближе, — сказала она безо всякого раздражения, с покорностью, которая, скорее всего, происходила не только от ее буддизма, но и от ее принципиального отношения человека абсолютно безмятежного, который, как мне вдруг стало ясно, в состоянии был не только воспринять странную любовь, более похожую на западню, в которой я оказался, но и утихомирить вызванную ею боль.

— Извини, что мы по моей вине оказались на этом месте, — извинился я в той чисто британской манере, к которой привык дома, — но мы все еще не добрались до конца истории, которую ты обещала мне рассказать. Так что же говорила обо мне Эйнат — если только она вообще говорила что-либо?

Слабая улыбка тронула губы Микаэлы, так непохожие на те, что завладели моим сердцем. Эта улыбка не шла от всей души, нет — это была улыбка, полная скепсиса, хотя и не лишенная доброты. И поскольку церемония под нами достигла в этот момент наивысшей точки, она поведала мне, что Эйнат не имела ни малейшего представления о планах своих родителей добраться до ее местопребывания в Индии и забрать ее домой. Какой-то человек, прибывший в Калькутту из Бодхгаи, рассказал Микаэле о молодой израильтянке, лежащей в тайском монастыре, которая заразилась гепатитом и очень больна. По описанию Микаэла узнала Эйнат, и поскольку она поняла, что, скорее всего, Эйнат подхватила инфекцию, работая в Калькутте, от одного из пациентов «тротуарной клиники», она почувствовала свою перед ней моральную ответственность, почему и отправилась в Бодхгаю, чтобы присмотреть за ней. Когда она отыскала Эйнат лежащей в маленькой темной комнате, желтой и растерявшейся, страдающей и расчесывающей свои раны, она решила, что родители Эйнат должны быть информированы о положении дел, чтобы они могли прибыть к дочери или послать кого-нибудь, кто мог бы забрать ее, но Эйнат категорически отказалась дать ей свой адрес, как если бы в ее намерения входило как можно глубже погрузиться в болезнь и погрязнуть в ней — возможно, потому, что она рассчитывала в конечном итоге каким-то образом выбраться из всего этого собственными силами. Но Микаэла испугалась, что если она оставит Эйнат здесь, ее состояние ухудшится еще более, кроме того, она заметила у своей подруги еще в Калькутте скрытое желание затеять некое подобие флирта со смертью. А потому, вопреки убеждению, что за свою судьбу каждый отвечает сам, она приняла решение вылететь из Индии в Израиль и настояла, чтобы Эйнат дала ей письмо к своим родителям. Прибыв домой, она тут же поспешила на квартиру Лазаров в Тель-Авиве предупредить их, что случилось с их дочерью. Но когда Эйнат увидела, двумя неделями позже, как в маленькую комнатку входят родители, она не только удивилась тому, что им пришлось совершить продолжительное и трудное путешествие, чтобы увидеть ее, но еще больше испугалась, поскольку не сомневалась ни минуты, что они не станут сидеть у изголовья, тихо ожидая ее выздоровления, а начнут вместо этого делать все возможное, чтобы утащить с собой обратно в Израиль. Но, по-видимому, когда она увидела незнакомого молодого врача, следовавшего за ними, тут же начавшего задавать всякого рода раздражающие вопросы, а затем тихо опустившегося возле нее, начав обследовать ее неторопливо и внимательно, у нее поднялось настроение, поскольку она тут же решила, что может вверить себя в его руки.

— Да! И она решила совершенно правильно!

Заявление это прозвучало, быть может, несколько высокомерно, но ощущение вернувшейся реальности охватило меня, когда я вспомнил темный альков, спальный мешок, брошенный в углу и двух изумленных молодых японок, согнувшихся над крошечной газовой плиткой.

— А не упоминала ли она, случайно, при тебе о переливании крови, которое я произвел ей в Варанаси? — с нетерпением спросил я Микаэлу, поскольку в том, как она говорила, было нечто, позволявшее мне надеяться, что посредством этой истории мне удастся рассеять туман, окутавший не только то, что я делал, но и мой истинный характер, проявившийся за время путешествия по Индии.

— Конечно, она все мне об этом рассказала, — кивнула Микаэла. — Она всем говорит, что ты спас ее жизнь.

Я был очень тронут. Мне хотелось замереть, позволив этим словам проникнуть до глубины моей души. Этим замечательным словам. И остановиться на этом. Но я уже утратил над собою контроль, а потому, чуть поколебавшись, спросил:

— Ну а ты? Как это показалось тебе? Тебе показалось это правдой или обманом чувств?

Она не удивилась странному моему вопросу. Опять на ее лице появилась смешливая улыбка. Ее лицо не было красивым, если уж говорить правду до конца, но эти огромные сияющие глаза обещали нечто такое, чего не могла дать никакая красота.

— Я думаю, что это чистая правда, и ты действительно спас ее, — ответила она просто, без минуты колебаний и великодушно. И тогда я, не в силах более сдерживать себя, и придя в величайшее возбуждение, потянулся к ней и обнял теми самыми руками, которые Эйнат сочла так вызывающими доверие. Я обнял Микаэлу со всей моей теплотой и так бережно, как только мог, тем не менее стараясь не произнести ни единого слова любви, чтобы не осквернить ту, настоящую любовь, которую я испытывал к другой женщине. Единственное, что я мог себе позволить, это было искреннее, но ни к чему не обязывавшее признание. Я сказал Микаэле (и это было истиной правдой):

— Ты мне нравишься. Очень, очень нравишься. Очень.

И погрузив ладони в ее густые кудри, я притянул ее голову к себе и бережно стал целовать ее глаза. Но она движением, выдававшим большой опыт, прильнула своими губами к моим и поцеловала меня долгим, нескончаемым поцелуем, в то время как пение под нами сошло на нет, лужайку снова залило светом, и крики с пожеланием счастья «Mazel tov!» приветствовали пару, появившуюся из ритуального шатра.

А следовательно, мы должны были поспешить обратно. Но этот поцелуй, что имел место между нами, словно прилепил нас друг к другу, и мы неуверенно ступили на тропинку, петлявшую по затененной стороне утеса. Но прошли мы по ней немного, ибо Микаэла вдруг остановилась и втолкнула меня в некое углубление, оказавшееся небольшой пещерой, пропитанной ароматом пустынных трав и с сухим песчаным полом. Я не встретил никаких затруднений, снимая с нее ее белую блузку, после чего холодный лунный свет упал на ее маленькие острые груди, в которые я тут же зарылся лицом не только потому, что мне захотелось ощутить их зовущую и податливую упругость, но прежде всего потому, что от них исходил аромат чего-то нездешнего, что напомнило мне об Индии, которой Микаэла сама была пропитана. Но тут же мне пришлось понять и другое — богатый опыт Микаэлы в общении с противоположным полом и абсолютная ее честность, с которой она действовала, не давали мне ни малейшего повода витать в облаках и предаваться отвлеченным мечтам, в то время когда лицо мое покоилось меж ее грудей, упругих и прохладных, тем более что ее длинные и сильные ноги уже обхватили меня и деликатно укладывали на сухое песчаное ложе, напоминая о том, что обязан довести до конца мужчина, раз уж он прижался лицом к обнаженным женским грудям. И мы занялись любовью — торопливо, без особенной страсти, но также и без какой-либо обиды и без слов любви, которые принадлежали другим, но нежно, получая и доставляя удовольствие друг другу… А потому мы кончили разом и вместе, но не издав ни звука, потому что и она и я, мы знали, что не только мои родители, но и множество моих и ее друзей находились настолько близко, что любой громкий звук тут же обнаружит наше присутствие.

— Веришь ли ты в реинкарнацию душ? — неожиданно спросил я ее вполголоса, когда она закончила одеваться и счищала сухие травинки со своих волос.

Мы уже снова были укрыты темнотою, вернувшись на тропинку, выводившую нас прямо к тому месту, где стояли мои родители. Она тут же остановилась, словно мой вопрос поразил ее — то ли тем, где он был задан, то ли тем, когда.

— Переселение душ? — Она вперила в меня пристальный взгляд своих огромных глаз, в которых я прочел неприкрытый упрек. — Я не ожидала от тебя такого.

— Это почему же? — удивленно спросил я.

— Потому что полагала, что врачам это должно быть известно.

— Известно — что? — Сказать по правде, теперь я был смущен.

— То, что такой вещи, как душа, не существует, — быстро ответила она. Меня позабавило, но также и немного встревожило то неистовство, с которым она произнесла эти слова.

— Ты хочешь сказать… ты веришь, что души не существует?

— Конечно, — с новой ноткой нетерпения заявила она. — Душа — это выдумка воображения людей, которым необходимо иметь нечто вечное и неизменное внутри них, нечто такое, о чем они могли бы тревожиться, и что могли бы в себе лелеять и баюкать. — Было что-то восхитительное и чарующее сейчас в ее досаде, и потому я крепко обнял ее, когда мы вновь двинулись вниз по тропе.

— Но что же такое реинкарнация, если души нет? Но если это нечто, что переходит от одного существа к другому?

Она замерла на мгновение, испытующе глядя на меня, словно хотела определить, посмеиваюсь ли я над ней, или говорю серьезно, а затем пустилась в объяснения, из которых выходило, что реинкарнация — это всего лишь совокупность склонностей и способностей, которые подвержены непрерывным, постоянным изменениям, ибо сами существа являются лишь звеньями происходящего и непрерывно повторяют самих себя, поскольку энергия, необходимая для любой материальной или духовной деятельности, не расходуясь до конца, высвобождается и может быть затем использована снова. И эта деятельность или эти события, имевшие место в прошлом возвращаются в другом виде. Что-то новое в ее облике, симпатичное, но так же отдающее догматизмом увиделось мне в том, как она отстаивала свое мнение, сопровождая свои слова энергичными жестами. Она так увлеклась, что не обратила внимания, что мы вошли в ярко освещенную зону, и гости, стоявшие вокруг столиков с маленькими чашечками ароматнейшего кофе и с бокалами вина, воззрились на нас с большим изумлением, в то время как мы пересекали лужайку плечом к плечу, давая основания задаться вопросом, где же мы были и чем занимались во время брачной церемонии. Мы разошлись в разные стороны без единого слова и двинулись в противоположных направлениях, чтобы примкнуть к своим друзьям. Здесь передо мною внезапно вырос Эйаль в своем свадебном наряде, и я изо всех сил обнял его.

— Так куда же ты, друг, подевался? — спросил он в несколько агрессивном тоне.

— Микаэла повела меня на скалу, чтобы мы могли наблюдать всю церемонию сверху, — поведал я ему. В его глазах появилась хитрая улыбка, как если бы он точно знал, чем именно мы занимались за его спиной. Во время свадебной церемонии.

— Значит, в конце концов она тебя поймала.

— Поймала меня? — переспросил я в недоумении. — Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что еще неделю назад она приставала к Хадас, допытываясь, будешь ли ты на свадьбе, поскольку, сказала она, сама она будет на ней только, если приедешь ты.

Я был поражен подобными новостями и сгорал от желания узнать от него подробности, но мои родители уже заметили меня и заспешили, боясь, что я снова исчезну.

— Где тебя носило? — поинтересовался мой отец, щеки которого пошли красными пятнами от выпитого вина.

Я рассказал им, что наблюдал за свадебной церемонией со склона холма вместе с Микаэлой. Моя мать не проронила ни слова, но глаза ее пытливо изучали мое лицо. Могла ли она, мелькнуло у меня в голове, по выражению моего лица догадаться, чем мы занимались с Микаэлой?

— Церемония и в самом деле выглядела очень мило, — сказал я. — Сначала я боялся, что все это обернется нелепостью, но под конец я был по-настоящему тронут.

Оба они разделили мои чувства. Они были очень рады, что смогли совершить подобное путешествие в самое сердце пустыни. Это даст им теперь пищу для разговоров на многие предстоявшие годы. Тем не менее им не терпелось поскорее двинуться в путь. Хотя часы показывали всего лишь девять вечера, путь до гостиницы на Мертвом море требовал никак не менее полутора часов, при том что уже многие годы они ложились спать ровно в десять. Я пошел за Амноном, который изъявил желание уехать вместе с нами. Сначала его просто невозможно было оттащить от старых друзей, хором которых он увлеченно дирижировал, но в конце концов я его увел. Мы начали прощаться, и я, конечно, пошел искать Микаэлу. В какой-то момент я подумал, что она незаметно исчезла, но вскоре я перехватил ее взгляд. Она в одиночестве сидела за столом и с большим аппетитом что-то ела.

* * *

Должен ли я был признаться ей, перед тем как отбыть, что я удивился, увидев, как она жадно, большими глотками, пила вино из вместительного бокала? Мне хотелось попросить ее не отказываться от существования души, тем более с такой легкостью. Но потом я подумал, что продолжение этого разговора следует, пожалуй, отложить до нашей следующей встречи, — а в том, что такая встреча, как минимум, еще одна, состоится, у меня не было ни малейшего сомнения. Эта девушка обладала четко выраженными качествами, и качества эти трогали меня до глубины души. Не только ее добродушие и беззаботность, которую она излучала, но равным образом аура самодостаточности и манера, с которой она себя вела — то, как она ожидала меня, как ждала, когда я найду ее и подойду к ней. Да, несомненно, она мне нравилась. Она могла оказаться для меня идеальной парой. Меня тронуло, как она сидела одна, в стороне ото всех, и ела, просто потому что хотела есть. Сам я не мог, да и не хотел полюбить ее, потому что я уже любил другую женщину, ту, которую я столь счастливым образом превратил в свою квартирную хозяйку. Это было одной из причин, по которой мне не терпелось продолжить наш спор и убедить ее в наличии души, чтобы ее взгляд на мир чуть изменился и подвел ее к мысли, что ее призвание, обязанность и долг дать мне то, о чем я мечтаю и чего жажду — свободный брачный союз, который избавил бы мою квартирную хозяйку от страхов, что я буду бесконечно преследовать ее своим вожделением.

Я подошел, чтобы попрощаться с нею. Она не выглядела ни обиженной, ни оскорбленной, наоборот, она посмотрела мне прямо в лицо.

— Ты, наверное, голоден тоже? — произнесла она, улыбаясь, и подвинула ко мне полную тарелку еды, высившуюся перед ней.

— Да, я хотел бы поесть, но мои родители спешат уехать. — И внезапно, не в силах сдержаться, добавил: — Но поскольку мне точно известно, что душа существует, разговор наш не окончен, ибо я еще не привел решающих аргументов. Дело в том, что как ты, наверное, слышала, я теперь занимаю место по другую сторону операционного стола. Теперь я уже не хирург, а анестезиолог. А если ты анестезиолог, ты обязан верить в существование души, потому что именно ты своими руками позволяешь душе покинуть тело, с тем чтобы в нужный момент она могла без помех вернуться обратно.

— Значит, ты вот так взял и превратился в анестезиолога? — тихо спросила она, делая большой глоток вина из бокала в ее руке, стараясь уловить важность произошедших изменений, поскольку мир медицины не был для нее полностью чужим после трех месяцев работы с «тротуарными врачами» в Калькутте.

— Да, — ответил я и снова не смог удержаться, чтобы не добавить несколько слов, которые должны были ей понравиться: — Я укладываю тех, кто без меня не мог бы уснуть, и кто без меня мог бы никогда не проснуться.

Она уловила мой намек, но мимолетная улыбка на ее губах выдавала какую-то примесь горечи и была совсем не похожа на ту искреннюю и дружелюбную улыбку, что так пленила мое сердце. Мы обменялись номерами телефонов и договорились созвониться где-то в конце недели в Тель-Авиве. Когда я прощался с нею, то заметил мою мать, стоявшую чуть поодаль и наблюдавшую за нами.

Перед тем как двинуться в путь, я решил немного прокатить младшего братишку Амнона, стоявшего возле «хонды» и не спускавшего с машины восхищенных глаз. Я надел ему на голову свой шлем и тихонько поехал меж киббуцных домиков. Он был страшно обрадован, хотя и испуган, и крепко вцепился в мою спину. Его родители тепло поблагодарили меня. Когда мы миновали освещенную площадку киббуца и выехали на основную дорогу, то поняли, что луна, стоявшая высоко в чистом небе, дает более чем достаточно света, и на прямых участках шоссе ничто не препятствует хорошей скорости, уже через тридцать минут мы достигли перекрестка Арава. А еще через двадцать мы миновали белеющие разработки калия неподалеку от Эдома, где дорога завиляла, из-за чего нам пришлось сбросить скорость вплоть до Мертвого моря, но не для того, чтобы полюбоваться величественными очертаниями холмов Эдома, освещенных светом луны, а, в основном, потому, что боялись пропустить отель моих родителей, оказавшийся совсем новым и недавно возведенным строением, расположенным чуть в стороне от других зданий. Было четверть одиннадцатого, когда Амнон ухитрился разглядеть маленький дорожный указатель, который вывел нас на грязную подъездную дорогу, так что гостиницу мы нашли уже в полной темноте. Поскольку мои родители известили гостиничную администрацию, что мы приедем поздно, клерк, заведовавший выдачей ключей, не удивился, увидев их, но несколько побледнел, при появлении мотоциклиста в коже и черном шлеме, вносящего их багаж.

— Может быть, мы найдем здесь комнату для тебя и Амнона, чтобы вы могли здесь переночевать, — предложила моя мать.

Амнону предложение явно понравилось. Он устал после тяжелого дня и ночной смены, и ему очень улыбалась мысль провести эту ночь в гостиничных условиях, где он мог к тому же вдоволь наговориться со мной о том, что происходило на свадьбе. Но я отказался. Мне не терпелось как можно скорее остаться наедине с собой в моей квартире, разобраться во всем, что произошло, а главное — понять, какова теперь будет роль Микаэлы в моей жизни.

— Не волнуйтесь, — сказал я родителям. — Ночь ясна, «хонда» в полном порядке, нас двое, и каждый, при случае, позаботится о другом. — Это было любимое выражение моего отца, и я часто пускал его в ход, уходя ночью с приятелем.

Мы выпили по чашечке черного кофе в гостиничном вестибюле, а я добавил к этому плитку шоколада из стоявшего здесь же автомата, чтобы унять терзавший меня голод, после чего, достав запасной шлем из багажника позади мотоцикла для Амнона, сел в седло, и мы тронулись.

Тем временем луна ушла, но на небе светилось бесчисленное количество изумительно красивых звезд. Прибрежная дорога, которая вела к перекрестку Иерихо, была совершенно пустынна, и мы могли мчаться по ней прямо по середине, как если бы это была наша частная дорога. По тому, как Амнон вцепился мне в поясницу, я понял, что он боится, когда я прибавляю скорость, но спустя какое-то время он не только расслабился, но и стал смотреть вверх и по сторонам и вообще стал получать удовольствие от нашей прогулки. Скалистая громада Массады вскоре показалась у нас слева, в безмолвии ночи похожая на древний авианосец, всплывавший из морских глубин. Несколькими минутами позже мы увидели огни киббуца Эйн-Геди, а также сельскохозяйственной школы, стоявшей над ручьем Аоугот. Дорога пошла вверх к вершине холма, и все, что я мог сделать, это удержать мотоцикл, чтобы он не взвился в воздух и не полетел над водами Мертвого моря, поблескивавшими прямо под нами. А затем последовал спуск к побережью, после которого мы, миновав Мицпе-Шалем, выбрались на ровный участок дороги, на котором мотоцикл мог легко разогнаться до девяноста миль в час. Мы даже не заметили указатель поворота на горячие ключи Эйн-Фешка, и если бы не крутой поворот дороги после пещер Кумрана, мы вообще пронеслись бы мимо, даже не заметив их. И лишь внушительный силуэт старого заброшенного отеля на побережье возле Кальи позволил нам понять, что нам пора уже расстаться с самым заглубленным местом на земле. А затем, миновав перекресток Альмагор, своими зеленеющими рощами уходивший к западу, мы выбрались на пологий откос, поднимавший нас грунтовой дорогой к городу общего нашего с Амноном детства — Иерусалиму.

— Где у нас будет возможность поспорить о твоих астрофизических теориях, Бенци?! — с отчаянием прокричал мне сзади Амнон прямо в ухо, поняв, что на этой скорости он через короткое время окажется возле собственного дома в Тель-Авиве, прежде чем ему представится другой случай спасти меня от нелепых заключений о «Краткой истории времени». Обернувшись, я тоже ответил криком:

— Не знаю!

Я надеялся, что мы сможем посидеть с ним в каком-нибудь кафе в Атаре или еще где-нибудь в районе Старого города, но, похоже, было уже слишком поздно для подобных посиделок — Иерусалим, это не Тель-Авив. Тогда почему бы мне не остановиться где-нибудь у дороги? Может быть, небо над головой поможет мне объяснить мои идеи? И после Мицпе-Иерихо, неподалеку от места с названием Мисхор Адумим, я свернул с магистрали и двинул коротким грязным проселком, ведшим к чему-то, поросшему не то деревьями, не то кустарником на вершине небольшого холма, над которым небо раскинуло свой звездный полог, создававший впечатление безграничности, но и уединенности в то же время, позволяя с большого расстояния разглядеть Иерусалим, уснувший в складках своих холмов. Я стащил с головы шлем и приготовился в ночной тишине объяснить своему другу теорию, которая выкристаллизировалась у меня в мозгу в последние несколько недель. Но для начала я хотел предупредить его, чтобы он меня не перебивал, сколь странным сказанное мною не показалось бы ему, потому что новые идеи всегда поначалу выглядят нелепо. Он хмыкнул и опустился на траву. Не знаю, почему, но шлема он не снял, и потому выглядел, как рассеянный путешественник, забредший на Землю с другой планеты. В листве деревьев шла какая-то возня — прямо у нас над головами, — похоже, мы нарушили сон всего птичьего населения.

— Хокинг признает, — начал я, — что его занимают две нерешенные проблемы: проблема начала и проблема конца, которые, без сомнения, не могут рассматриваться одна без другой. Первая проблема связана с теорией Гуса об инфляционном расширении, при котором Вселенная расширяется со все возрастающей скоростью, начиная с первых же мгновений после Большого Взрыва. И вторая проблема — это то, что ожидает Вселенную в конце. Хокинг отрицает возможность того, что Вселенная потихоньку будет безостановочно расширяться и впредь, до тех пор, пока силы гравитации, о которых я с изумлением узнал, что они являются самыми слабыми из сил, существующих в природе, но которые тем не менее достаточно сильны, поскольку не встречают противодействия, будут возрастать в расширяющейся Вселенной до тех пор, пока силы гравитации и силы, вызывающие это расширение взаимно не уравновесят друг друга. И тогда Вселенная перестанет расширяться. Но в этом случае мы должны задаться вопросом, как согласуется драматическое, таинственное, необъяснимое возникновение этого самого Большого Взрыва, который из точки, имеющей нулевые размеры и безграничную плотность, создал всю эту огромную Вселенную, как согласуется все это с тем, что останется в конце, а останется нечто статическое, некий неподвижный миф, неспособный к развитию с превосходным равновесием между гравитацией и силами, вызывающими расширение. Короче говоря, вот вопрос вопросов — какова связь начала мироздания с его концом? Вот о чем я спрашиваю самого себя. Ты со мною согласен?

Амнон покивал, но как-то не слишком уверенно. Похоже, ему очень хотелось возразить мне, но он сдержался.

— Мне кажется, бессмысленно ломать себе голову над вопросами начала, если при этом не просматривается связь этого начала с концом, — медленно проговорил он. — Потому что можно прийти к заключению, что само начало являлось результатом некоего замысла. Какого-то намерения начать. А у кого оно могло возникнуть? Только у Бога, существование которого Хокинг категорически отрицает. И в последней главе он говорит, что мы должны согласиться со следующим выводом: поскольку Вселенная возникла в результате Большого Взрыва, закончит она свое существование в результате Большого Треска. С последующим сжатием и коллапсом — и вот тут-то определится взаимосвязь начала и конца, который окажется новым началом, ибо ничего другого представить невозможно…

На лице Амнона проступило выражение беспокойства и подозрительности, как если бы в голову ему пришла мысль, что старый его друг, высказывающий с такой горячностью абсолютно лишенные какой-либо логики по-детски бессвязные идеи, серьезно болен. Я заметил это и заспешил, желая опередить его, чтобы успеть высказать самое главное.

— Короче, вот о чем я прошу тебя подумать, потому хотя бы, что осталось еще много такого, чего я не понял: сжатие Вселенной будет происходить согласно физическим законам гравитации и расширения, и это именно то, с чем столкнулись Хокинг и все остальные: с необходимостью признания такого понятия, как человеческий дух, не являющийся составной частью Вселенной, ибо понять, что такое частица, обладающая нулевыми параметрами и при этом безграничной плотностью, частица, ставшая первой причиной Большого Взрыва, может только человеческая душа.

— Я не совсем до конца понимаю, что ты имеешь в виду, говоря о душе, — промямлил Амнон и рассердил меня.

— Ты отлично понимаешь, что я имею в виду… — сказал я со злостью.

В этом месте Амнон собрался с силами и перебил меня, не дав договорить.

— То, о чем ты битый час толкуешь мне, Бенци, — это чистой воды мистицизм. И тот факт, что ты врач, не играет никакой роли. Какая душа? Какой дух? Я всегда говорил, что медицина никогда не была наукой… Послушал бы ты себя!

И здесь мой энтузиазм вдруг пропал. Равно как и желание защищать свои идеи.

— Возможно, что ты прав, — тихо сказал я. — Все это не имеет значения. — И после паузы добавил: — А свадьба была хорошей. Обычно я ненавижу эти брачные церемонии, но эта именно была спокойной и приятной. Настолько приятной, что я подумал — может быть, мне тоже устроить нечто подобное? — Я почувствовал в этот момент сильное желание довериться ему, так мне хотелось разделить хоть с кем-то все мои жизненные проблемы. Это было бы, подумалось мне, для него некой компенсацией за то разочарование, которое он так явно испытал, выслушивая мои детские теории. — Нет, серьезно… я совсем не исключаю, что на самом деле женюсь. Ты слышишь меня, Амнон? Я тебя предупреждаю, может быть, я скоро женюсь, и тебе придется снова добираться до Аравы, но уже на мою свадьбу, Амнон!

Он сидел на земле, смертельно усталый, уронив голову на грудь. На меня он не смотрел. Воспринял ли он серьезно то, что я ему сказал? И куда это он смотрит?

Я проследил за его взглядом.

Он смотрел теперь на огромную черную ворону, внезапно возникшую меж ветвей, на которых она, попрыгав, устроилась, глядя на нас с такой яростью, что невозможно было сказать, боится ли она нас или, наоборот, собирает силы для атаки.

 

Часть третья

СМЕРТЬ

 

XI

Но я женился не в Араве. Моя свадьба состоялась в маленьком помещении, расположенном в самом центре нижнего Иерусалима. Несмотря на самые приятные воспоминания от свадьбы в киббуце, мои родители не видели никакого смысла в том, чтобы тащить своих гостей, часть из которых должны были приехать специально для участия в церемонии из Англии, в киббуц, расположенный в центре пустыни. Родители Микаэлы, давно уже разведенные и покинувшие киббуц много лет тому назад, так же не были никак привязаны к старому их дому, в отличие от Микаэлы, и поскольку они не в состоянии были взять на себя хоть какую-то часть расходов по свадьбе, да и вообще отнеслись к предстоящему событию без особых эмоций — по всему этому они предоставили моим родителям свободу. Вообще-то это выглядело несколько странно — я имею в виду равнодушие родителей Микаэлы к свадьбе их дочери, ведь попутно выяснилось, что она не так молода, как мне представлялось, — она была на несколько месяцев старше меня. Но родители ее, похоже, вовсе не горевали по поводу того, что у их дочери все еще нет семьи, полагая, возможно, что столь независимая, как Микаэла, девушка, попросту не нуждается в муже, хотя, может быть, они были уверены в другом — что в момент, когда их дочь решит выйти замуж, с подходящими кандидатами не будет проблем. И, соответственно, когда я порознь был им представлен как будущий их зять, меня обескуражило то, что оба они восприняли это событие до обидного буднично, и на них не произвело никакого впечатления, что человек, стоявший передними, являлся дипломированным врачом с надежно обеспеченным будущим, как если бы их Микаэла могла подойти к любому понравившемуся ей мужчине и приказать ему: «Женись на мне!» Что касается нашего случая, все было с точностью до наоборот — это я попросил Микаэлу выйти за меня замуж, а она мне не отказала, очевидно, в соответствии с постулатами буддизма, по которым мы не являлись двумя людьми, решившими связать себя друг с другом вечными узами, но были всего лишь двумя потоками, свободными и независимыми в своих течениях, для которых не было ничего страшного, если воды их на какое-то время сольются.

* * *

Подобным образом Микаэла объясняла свое согласие выйти за меня замуж, когда я сделал ей предложение — предложение, которое было несколько преждевременным на мой собственный взгляд. Разумеется, я встретился с нею через два дня после свадьбы Эйаля, и в тот момент я не мог даже предположить, что события развернутся подобным образом. Возможно, именно потому, что я не любил ее, а просто испытывал к ней расположение и приязнь, все случилось так невероятно быстро — всего лишь три месяца спустя после свадьбы Эйаля, если уж быть точным, я тоже стоял под хупой с Эйалем, Хадас и Амноном, в изумлении и не без удовольствия поглядывая на юного, ультраортодоксального рабби, который специально был прислан местным раввинатом, дабы освятить наш брак, и который делал это с такой истовостью и так долго, как если бы сама возможность нашего с Микаэлой союза вызывала у него некие подозрения. Но, разумеется, он не мог знать, что Микаэла уже три месяца как беременна, поскольку и сам я узнал об этом лишь на следующий день после свадьбы. Она без каких-либо эмоций просто сообщила мне об этом и спросила, что я предпочитаю — чтобы она сделала аборт или оставила ребенка. И я, несмотря на то, что, как мне казалось, за эти месяцы я достаточно хорошо узнал Микаэлу, не мог не удивиться ее скрытности, какие бы логические и моральные доводы она не выдвигала. В нашем браке Микаэла желала быть совершенно свободной, не думая о выгоде и не омрачая свою жизнь калькуляцией чего бы то ни было.

— А если бы не нужно было так спешить… или я вовсе не предложил тебе выйти за меня замуж, — спросил я ее, — чтобы ты сделала?

— Скорее всего, оставила бы ребенка себе, потому что он ведь не виноват в том, что я никак не предохранялась в ту ночь, когда мы были с тобой на утесе.

Это была ее позиция и ее точка зрения — она утверждала, что забеременела во время нашей первой встречи в Араве, как если бы для нее имело особое значение и смысл зачать ребенка там, где родилась она сама, в месте, к которому она до сих пор испытывала чувство любви и ностальгии. Но, может быть, ей просто хотелось в это верить? Наверное, все-таки нет. Потому что когда тремя днями позже после свадьбы Эйаля мы занимались с ней любовью, я обратил внимание, что она не только предохранялась сама, но дополнительно подвигла к этому и меня тоже. И еще одно: пусть Микаэла и казалась мне идеальным партнером по браку, который, с одной стороны, защитит мою любовницу, как она того хочет, а с другой стороны, гарантирует мне необходимую свободу для удовлетворения моей страсти, то какой же мне был смысл устраивать ей западню и завлекать в ловушку с этой незапланированной беременностью, чтобы с помощью подобного трюка потом на ней жениться — в наше время такое не проходит ни у женщин, ни тем более у мужчин. И когда она, на следующий день после свадьбы поведала мне о том, что она носит в себе, объяснив причины, по которым держала это в тайне, я понял, понял снова, что не ошибся с выбором, хотя и был какое-то время страшно зол на нее за ее несколько безответственное отношение как к плоду, так и к самой себе. Потому что она просто сходила с ума от возможности мчаться на заднем сиденье моего мотоцикла, который вызывал у нее восторг с первого дня. Оказалось, что Микаэла совершенно не ведает страха; если и было что-то, чего она боялась, я так об этом и не узнал.

В пятницу, в первую же ночь, когда я заехал за ней, чтобы подбросить ее до квартиры, которую она снимала еще с двумя девушками на юге Тель-Авива, я обратил внимание на то, каким образом она затянула ремешок шлема под подбородком, сияя от представившейся возможности прокатиться на «хонде». В большом защитном шлеме она выглядела очень мило, и шлем, который был ей велик, только подчеркивал ее огромные сияющие глаза. Она не обхватила меня руками, нет — она скрестила их на своей груди, отпуская реплики по-поводу того, как медленно я еду. Когда мы подъехали к моей квартире, она не спешила снять шлем и долгое время провела у зеркала, разглядывая себя в новом обличье, до тех пор, пока я силой в конце концов не снял с нее шлем. Тот факт, что мы уже занимались с ней любовью, вынудил меня экономно рассчитывать каждое движение, но наш с ней опыт взаимного общения не позволял, похоже, интерпретировать язык наших тел с достаточной точностью, результатом чего была неправильная оценка моих намерений, при попытке стащить с нее шлем — она расценила это как желание поскорее затащить ее в постель. В ответ она крепко обняла меня, закрыла глаза и начала поглаживать меня и целовать, нетерпеливо обвиваясь вокруг меня и теряя при этом равновесие, и так продолжалось до тех пор, пока я не взял ее на руки и не понес к кровати, которую я про себя не без оснований называл «бабушкиной», хотя, кроме кровати, вокруг было достаточно еще предметов, принадлежавших старой леди и заслуживавших такого же эпитета.

На этот раз занятие любовью доставило мне меньше удовольствия, при том даже, что длилось дольше и в один момент я даже почувствовал, что теряю сознание. Яркий свет в спальне, который мы не выключили, тоже не способствовал более сильному удовольствию, ибо оставлял в поле зрения не слишком зажигательную картину ее костлявых бедер, неистово ходящих подо мною — и это так контрастировало с мягкой белой плотью холеной женщины средних лет, спокойно лежавшей на этой самой кровати незадолго до того. Микаэла, кончая, испустила два коротких вскрика, как это делают потревоженные птицы, и я испугался, что причинил ей боль. Но, несмотря на некоторое разочарование, хорошее мнение о ней у меня не изменилось, и после того, как мы оделись и сели пить кофе с пирожными, которые я специально для нее купил, я с прежним удовольствием смотрел на ее ярко-синие глаза, которые излучали доверие к ее партнерам до тех пор, пока они не претендовали на большее, чем то, на что имели право. Она начала расспрашивать меня о моей работе в больнице и о моей новой работе в качестве анестезиолога в частной клинике в Герцлии. После этого ее заинтересовало, способен ли я определить различные экзотические болезни, с которыми ей довелось столкнуться в те три месяца, когда она работала на калькуттских тротуарах. Довольно оригинально описывала она этих пациентов, смешивая описание физических симптомов с психологическими наблюдениями, и делала это так наглядно и живо, что очень скоро моя гостиная была переполнена обитателями тротуаров и мостовых Калькутты во всем их красочном убожестве. Мне, как врачу, особенно нравилось отсутствие у нее брезгливости по отношению к больным, и это качество в моих глазах только увеличило ей цену.

— Жаль, что ты не получила медицинского образования, — сказал я ей, и она со мной согласилась. Да, ей и самой время от времени приходила в голову подобная мысль. Но каким образом могла она поступить в медицинский институт, если у нее не было даже документа об окончании средней школы?

Я был потрясен, услышав, что ее выгнали из одиннадцатого класса, — тем более, что моя мать, я уверен, обязательно обнаружит этот факт и поделится им с отцом, который так же, как и она, будет разочарован. Я собирался приехать с Микаэлой в Иерусалим к моим родителям на следующей неделе и официально представить ее им. При этом мне предстояло избежать даже малейшего намека на тот обескураживающий момент, что в настоящее время Микаэла работала официанткой в одном из кафе в центре города. С момента ее возвращения из Индии, у нее были проблемы с поиском места работы, равно как и с поиском своего места в этом мире, не исключено еще, что из-за непреходящей тоски по Индии, которая, по ее словам, буквально грызла и мучила ее ночью и днем, особенно потому, что возвращение это было вынужденным.

— Вынужденным? — изумился я. — Помнится, ты говорила совсем другое. Что вернулась для того лишь, чтобы рассказать родителям Эйнат о болезни их дочери.

— Не только поэтому, — призналась она честно. Она осталась без копейки. Без единой рупии. И ей не хватило мужества, чтобы заняться чем-то, что было ниже ее достоинства.

— Чем же это? — спросил я, похолодев.

Но выяснилось, что она имела в виду нищенство, занятие, не считающееся предосудительным с точки зрения буддистской философии, с которой она заигрывала. И я рассмеялся, испытав после испуга огромное облегчение, пусть даже у меня не было ни малейшего сомнения, что в прошлом у нее были мужчины, о чем свидетельствовала та легкость, с которой она отдалась мне. Так же легко и просто она поднялась, чтобы убрать со стола грязную посуду, которую тут же стала мыть в раковине. Я не стал останавливать ее, скорее, наоборот. Я хотел, чтобы она почувствовала себя в этом доме хозяйкой, пусть даже я знал, что новое мое жилище ей не нравится.

Она никак не могла понять, зачем молодому человеку вроде меня, вздумалось арендовать такую старомодную респектабельную квартиру со шкафами, доверху забитыми старым тряпьем.

— Они хотя бы сбавили в конце концов цену? — спросила она, стоя у раковины с необъяснимой враждебностью в голосе по отношению к Лазарам.

— Возможно, и снизят, — ответил я и рассказал ей, сколько я плачу. Сумма показалась Микаэле завышенной, тем более для человека, оказавшего хозяевам столь важные услуги. — Зато отсюда ты можешь увидеть кусочек моря, — сказал я, желая найти доброе слово для квартиры, и рассказал о красном луче света, который при закате падал прямо в мойку. — Тебе еще понравится мыть здесь посуду, — с улыбкой пообещал я ей.

— Уж не думаешь ли ты, что я буду специально приходить сюда, чтобы мыть тебе посуду? — с иронией ответила она.

— Не специально, — уточнил я. — А только тогда, когда будешь здесь. — И я пощекотал ее шею губами.

Тут же ее огромные глаза просияли, и она на мгновение закрыла их, пытаясь в то же время поставить намыленную чашку на мраморный прилавок. И опять она обвила руками мою голову и принялась меня целовать, а я, по силе ее объятий понял, что она снова хочет предаться любви, веря, что это в моих силах — дать ей то, чего она желает. Я сделал все, что мог, чтобы не разочаровать ее, хотя и отказался возвратиться в спальню и раздеться, настояв на том, чтобы отдаться страсти экспромтом прямо на кухне, которая для этого была вполне приемлемых размеров, что и было проделано в окружении разбросанных одежд и осколков разбившейся чашки. И хотя сам я на этот раз не кончил, я получил удовольствие от того, что Микаэла снова испытала оргазм, хотя на этот раз вместо крика она лишь глубоко вздохнула.

— Ты меня любишь? — отважился я спросить ее, когда увидел, что она открыла глаза. На какой-то момент она задумалась.

— Точно так же, как ты любишь меня, — в конце концов ответила она совершенно серьезно и без тени улыбки, и это определило ее политику поведения в подобных ситуациях в будущем — сравнивать свои и мои чувства, особенно в том, что касалось признаний. Что до признаний в моей любви к жене Лазара, я предпочел держать их в тайне от нее, испугавшись, что даже в глазах столь свободно мыслящей женщины, как Микаэла, подобные отношения могут показаться чем-то средневековым.

После полуночи хлынул внезапный дождь, и Микаэла, вновь облачившись в шлем, взобралась на заднее сиденье мотоцикла. Разумеется, предложи я ей это, она осталась бы ночевать… но я не предложил, вопреки искреннему моему желанию как можно скорее упрочить наши отношения. Я после двух изнурительных любовных схваток предпочел провести ночь один в своей просторной кровати и привести в порядок свои мысли.

Вернувшись, я собрал остатки разбитой чашки и положил их в пластиковый мешок, но не потому, что рассчитывал их как-то склеить, а потому, что это была чашка из сервиза, и я не хотел ее выбрасывать, не получив на то разрешения хозяйки. Я договорился о встрече с Микаэлой на следующий день, хотя и знал, что всю субботу она будет занята в своем кафе. Я хотел также договориться с нею о встрече на следующей неделе, особенно о твердой дате нашей совместной поездки в Иерусалим. Я боялся, что ее тоска по Индии, о чем она не переставала говорить, и беспросветно тусклая жизнь ее в Тель-Авиве вполне способны подвигнуть ее на новое бегство. И если я не хотел ее потерять, думалось мне, я должен был наладить с ней постоянный контакт. Но поскольку дважды в неделю у меня были ночные дежурства на станции скорой помощи на юге Тель-Авива, в дополнение к частной работе в герцлийской клинике, мои возможности для встречи были весьма ограничены. А потому я уговорил ее после рабочей смены в кафе приезжать ко мне на станцию скорой помощи и сопровождать меня во время квартирных вызовов, на что она с радостью согласилась, поскольку это напоминало ей о днях работы в Калькутте. Поначалу больные и их окружение бывали смущены тем, что она шествует за моей спиной, держа под мышкой шлем и всем своим видом напоминая пришельца с далекой планеты. Но поскольку я взял за правило немедленно представлять ее как медицинскую сестру (а иногда она и в самом деле помогала мне проводить обследование), они быстро привыкали к ее присутствию, и сама она, к моей радости, начала ко мне привыкать. Немного провоцируя ее, я любил спрашивать Микаэлу, нравлюсь ли я ей. «Ровно настолько, насколько я нравлюсь тебе», — следовал немедленный ответ, сопровождаемый загадочной улыбкой, которая пробегала по ее загорелому лицу, точно рябь. Но зато она перестала жаловаться на свою тоску по Индии, как если бы часть этой тоски была поглощена нашими отношениями и, разумеется, фактом моей работы, которую сама она могла теперь наблюдать. У меня не было никаких сомнений, что ее очень привлекает чисто врачебная сторона моей деятельности. И это именно было тайной причиной, по которой она так стремилась встретиться со мной на свадьбе у Эйаля. Она напоминала мне моего отца — и тем, что затевала перекрестный допрос, расспрашивая о болезнях и их симптомах (делая это даже во время движения с заднего сиденья мотоцикла), и тем, что хотела постичь такую неопределенную и тонкую границу между болезнью и здоровьем. И, разумеется, тем еще, что, как и мой отец, относилась к той категории одержимых любопытством людей, которые стремились получить ответы на свои вопросы, касающиеся страдания и боли на основе изучения собственного тела, которое у Микаэлы, к примеру, выглядело достаточно крепким и под солнцем Индии покрывшимся натуральным, золотисто-коричневым индийским загаром, что я и отметил во время нашей первой встречи в гостиной у Лазаров, когда я по ошибке принял ее за молоденького мальчика. Так или иначе, это впечатление некоторого интеллектуального сходства между Микаэлой и моим отцом еще усилилось тем, что они быстро нашли общий язык с самой первой нашей встречи в доме моих родителей, которая состоялась через десять дней после свадьбы Эйаля, которую мы все воспринимали как событие, исполненное некоей духовной силы, истинное происхождение которой мы до конца не понимали.

Этот визит к родителям был для меня очень важен, поскольку я хотел увидеть их реакцию на Микаэлу прежде, чем я приму какое-либо судьбоносное решение. Если бы я знал, что она беременна — факт, которому она в ту пору не придавала особого значения, — то конечно, не посадил бы ее на мотоцикл, а постарался бы успеть на один из последних автобусов, идущих в Иерусалим. Пятница всегда являлась самым тяжелым днем для всех, занятых в герцлийской клинике, ибо в пятницу хирурги, работающие в больших больницах, оставляют своих обычных пациентов, препоручая заботу о них родным и близким, чтобы успеть к операционным столам в частных клиниках, операции в которых зачастую заканчивались уже после наступления субботы. И мне самому тоже приходилось, оперируя последнего больного, закутывать его в нагретые простыни, чтобы поддержать в нем температуру, падавшую до опасной черты в результате операции.

Тем не менее (я имею в виду поздний час) я никогда не отказывался от возможности добраться до Иерусалима. Не отказался и в первый наш визит, успев позвонить родителям и предупредить их, что мы прибудем поздно и им не обязательно откладывать из-за нас свой ужин — совет, который они игнорировали, надеясь, что мы постараемся не затягивать наш отъезд из Тель-Авива, теряя время на долгие сборы. И на самом деле — Микаэла собралась быстро, я тоже не стал мешкать, и вскоре уже наша «хонда» неслась по дороге на бешеной скорости не только потому, что в этот поздний час движение заметно стихло, но еще и потому, что я знал, как обожает Микаэла сумасшедшую езду, при любом удобном случае, ожидая от меня, что я смогу исполнить все ее ожидания по этой части. В восемь часов, начиная с того момента, когда мы начали подъем на Шаар-Хагай, дорога вдруг раскрылась перед нами, а полная луна, поднявшись над холмами, стала освещать нам путь, время от времени скрываясь за кипарисами и соснами, наполнявшими ночной воздух благоуханием все то время, пока мы неслись к дому родителей.

Мой отец, прислушивавшийся к звукам в ночной тиши, услышал рев мотоцикла в минуту, когда мы только-только въезжали в улицу, и вышел на ступеньки, чтобы встретить нас. Я заметил, что он был ошеломлен, а может быть, даже испуган, разглядев как следует невероятно большие глаза Микаэлы. Но я знал также, что густая их синева, так похожая на цвет собственных его глаз, успокаивающе подействует на него — и действительно, он немедленно начал оказывать ей повышенное внимание, взял у нее шлем и куртуазно помог освободиться от тяжелой армейской куртки, тут же заведя живую беседу — тихий, вежливый человек, каким он всегда был. Но мать пока что вела себя более сдержанно, вглядываясь в мое лицо и пытаясь понять, чего я ожидаю от нее во время этого визита. От них.

* * *

Этой ночью, в старой моей комнате, Микаэла дала мне недвусмысленно понять, что хочет заняться со мною сексом, — идея, которая показалась мне не только легкомысленной, но и небезопасной, поскольку мою мать всегда отличал чуткий сон, а крики Микаэлы во время оргазма могли разбудить весь дом. Я знал, что мать была весьма встревожена той абсолютной откровенностью, с какой Микаэла во время ужина поведала моим родителям о своих склонностях, имевших место в прошлой ее жизни в последние годы, из чего легко можно было сделать вывод, что наиболее достойным из всего она считает работу с врачами-добровольцами на тротуарах Калькутты. И при этом она, при первой же возможности, не упустила случая, чтобы не осведомить моих родителей о своих злоключениях во время учебы в средней школе, не высказав ничего, что позволило бы заподозрить ее в честолюбивых замыслах продолжить свое образование в обозримом будущем. При всем при этом она продолжала излучать обычную свою уверенность и независимость, нисколько не умалявших впечатления от ее вежливости и хороших манер, и все же я не сомневался, что разговорами этими моя мать была огорчена, и что после того, как отец уснул, не случайно, не в силах уснуть сама, она долго еще бродила по дому, так что, я думаю, со стороны Микаэлы, было нечестно настаивать на совокуплении в этих неблагоприятных обстоятельствах, особенно с учетом того, что следующей же ночью мы окажемся наедине в моей тель-авивской квартире.

Не тут-то было.

— Это твой отец виноват, — говорила она, целуя меня с нарастающей страстью. — Он настоял, чтобы я попробовала вина… А когда я выпью, то схожу с ума от желания. — И руки ее все настойчивей продолжали меня ласкать. Но и я уперся.

— Ты разбудишь весь город. — Она попыталась — не слишком уверенно, разубедить меня.

— Я могу кончить, не издав ни звука.

Но я ей не верил, потому что в последний раз она так кричала и стонала, что, хотя мне это и нравилось, мне пришлось зажать ей рот. Так что я не хотел, чтобы до родительской комнаты за стеной донесся от нас хотя бы единый звук.

— Ну, Бенци, — не унималась Микаэла.

— Я сказал — нет.

В своей неудовлетворенной страсти Микаэла долго еще продолжала вертеться на моей подростковой кровати даже после того, как мне удалось уснуть, — сама она сумела это сделать лишь под утро, когда я сел за завтрак со своими родителями, которые настроились услышать от меня о моих намерениях, — при условии, что они были ясны мне самому. Но что я мог им сказать? Едва ли мог я намекнуть на мою истинную страсть — жену Лазара, страсть, которая преследовала меня даже здесь, в эту минуту, в прохладном, напоенном весной воздухе Иерусалима с ароматом роз, распустившихся в его садах. Еще меньше мог я сказать им, что женитьба, к которой я готовился все более серьезно, была лишь средством обеспечить безопасность той невероятной женщины, которая заполняла все мои мысли, и которую я должен был защитить от себя самого.

А потому, прежде чем им представился случай перейти к вопросам, я сам попросил их высказаться об их впечатлении от Микаэлы. Как я и предполагал, отец, поспешивший высказаться первым, не увидел у нее никаких недостатков.

— Сплошные достоинства, — сказал он. — Сплошные. Славная девочка. Она в полном порядке. И будет тебе сильной поддержкой, — заключил он с уверенностью, вообще-то несвойственной ему в подобных вопросах. — И она совсем не выглядит избалованной, несмотря на то, что она такая изящная, — добавил он и неожиданно покраснел. К моему удивлению, мать тоже отозвалась о ней в доброжелательном духе.

— Я согласна. Может быть, потому, что она сама не слишком ясно представляет, чего она хочет, она и не может пока что найти своего места в мире, предпочитая плыть по течению. Но я уверена, что стоит ей родить, она бросит якорь и станет хорошей матерью.

Загадочно, как это мать безошибочно почувствовала то, о чем я не мог даже помыслить, пусть даже это в то субботнее утро было уже свершившимся фактом и существовало в виде двухнедельного эмбриона в матке молодой женщины, спавшей в эту минуту в кровати, в которой сам я провел столько лет. Три месяца спустя, уже после моей свадьбы, когда я сказал своим родителям о беременности Микаэлы и напомнил матери о ее словах, восхитившись ее интуицией, она решительно отклонила мои восторги и сказала:

— Об интуиции не может быть и речи. Тогда я ни о чем даже не подозревала. — Голос ее звучал при этом довольно сердито, быть может, потому, что, несмотря на то, что она понимала Микаэлу, у которой могли быть причины, чтобы скрывать от меня свою беременность, она не могла избавиться от ощущения, что к факту появления ребенка мы относимся достаточно безответственно. — Не только вы и ваши чувства существуют на свете. Этот ребенок тоже является человеческим существом.

И это поразило меня. Странно было слышать, как она, подобно Микаэле, отзывается о крошечном зародыше как об уже полностью сложившимся существе. Однако дело было в том, что моя мать была права. Микаэла и на самом деле подвергала себя опасности, трясясь и подпрыгивая позади меня на мотоцикле и подбивая меня до предела увеличивать скорость, что граничило с безрассудством — даже без ее беременности. Если бы, обнаружив это, она поставила меня в известность хотя бы через полтора месяца после нашей встречи, я бы запретил ей садиться на мотоцикл и, возможно, поменял бы его на автомобиль, что я в конечном итоге и сделал.

Ну а пока мы еще окончательно не расстались с моей любимой «хондой», мы провели немало времени, носясь по дорогам страны, особенно после того, как я намекнул ей о своем намерении поговорить с ней о делах, касающихся брака. Я не собирался откладывать этот разговор в долгий ящик и приступил к нему после нашего второго посещения Иерусалима ранним субботним утром на середине пути в придорожном трактирчике неподалеку от аэропорта, возле которого мы, как правило, останавливались. Она сидела напротив большого зеркала, висевшего на стене за прилавком, в черном своем защитном шлеме, который лишь усиливал сияние ее огромных глаз, чуть-чуть укрупняя лицо, которое, по ее собственным словам, было для таких глаз слишком маленьким и изящным. Она не была удивлена моим предложением, может быть, уверенности ей придавало ощущение, что она понравилась моим родителям, несмотря на ее неудачи на почве образования, отсутствие профессии и необъяснимую тоску по Востоку. Внутреннее чувство говорило ей, что мое желание поскорее вступить в брак, не вполне напрямую связано с нею и, может быть, не очень понятно даже мне самому, но покров таинственности и какой-то двусмысленности, исходивших от столь рационального, как я, человека, только придавали мне в ее глазах дополнительную привлекательность. Я поцеловал ее в лоб, ощущая твердую поверхность шлема в своих ладонях, и от всей души хотел найти в себе силы, чтобы произнести слова: «Я тебя люблю», — но рот мой отказался произносить их. Вместо этого я сказал нечто более обтекаемое: «Мы любим друг друга», — что и на самом деле было более правильной и честной формулировкой в данном случае, поскольку эта любовь, которая принадлежала другой, совершенно невероятной женщине, находилась меж нами на столе, подобно великолепно приготовленному блюду, которое она имела право попробовать. Она слушала меня внимательно, а затем, после некоторого раздумья, сказала:

— Если ты и в самом деле хочешь жениться как можно скорее, с моей стороны возражений нет. Мне с тобой хорошо. Даже если мне и не совсем понятно, что заставляет тебя так спешить, — неужели тебе так тяжело оставаться наедине с собой? Но если мы поженимся, то только при условии, что ты не будешь чинить мне препятствия, когда я захочу еще раз посетить Индию — не на долгий срок, но и не на пару дней. Лучше всего было бы, если бы ты смог поехать со мной, но если ты не сможешь — обещай, что не станешь мне мешать. И если к тому времени у нас уже будет ребенок — то ты и твои родители должны будут позаботиться о нем, в ином случае мне придется тащить его в Индию с собой.

Не знаю, почему, но я внезапно испытал такой прилив радости, что потерял над собою контроль и уткнулся в нее лицом, затем легонько сдвинул с ее головы шлем и прильнул к ее губам долгим поцелуем на виду у немногочисленных посетителей, сидевших за столиками в этот ранний субботний час. Они смотрели на нас дружелюбно и ободряюще и, похоже, им нравилось, что с головы этой молодой и привлекательной девушки исчез наконец тяжелый и пыльный шлем.

Чуть позже Микаэла, в дополнение к первому, добавила еще и второе условие: она хотела современную, то есть немногочисленную свадьбу, на которую будут приглашены только члены семьи. И это понятное и простое в своей естественности желание, которое я принципиально разделял, оказалось просто камнем преткновения, пунктом, вызвавшим массу проблем и осложнений. Когда я уведомил об этом родителей, у них резко упало настроение, и поначалу мы долго сидели, погрузившись в глухое молчание. Несколькими днями позже оба они, каждый на свой лад, стали протестовать против условий, на которых настаивала Микаэла. Как родители своего единственного сына, они чувствовали себя просто обязанными закатить грандиозную свадьбу, на которую могли бы пригласить всех своих друзей и знакомых и тем ответить взаимностью на полученные ими на протяжении жизни подобные приглашения. Более того, воспользовавшись моей свадьбой как неотразимым предлогом, они мечтали затащить наконец в Израиль наших британских родственников. Я не мог не почувствовать справедливости их доводов и попросил Микаэлу пересмотреть ее решения, но столкнулся неожиданно с совершенно необъяснимым упрямством, которое проявлялось в ее характере и раньше, но бывало всегда смягчено ее буддийской уравновешенностью. Сейчас буддизмом и не пахло. Она не хотела ни каких-то неведомых ей родственников, ни большой свадьбы. И точка. Сама идея свадьбы в арендованном специально огромном зале торжеств вызывала у нее отвращение, и она не присутствовала на подобных мероприятиях даже тогда, когда речь шла о самых близких ее друзьях. Не любила она посещать равным образом и такие тихие свадьбы, на какой она была в киббуце Эйн-Зохар, из-за их многолюдности, а появление ее на бракосочетании Эйаля и Хадас объяснялось лишь желанием встретиться со мной, желанием, вызванным рассказами Эйнат о нашем пребывании в Индии.

После того, как я понял, что не в силах повлиять на нее, я попробовал убедить моих родителей удовольствоваться приглашением семейного круга, который можно было бы собрать в доме одного из самых радушных наших родственников, жившего в пригороде Тель-Авива. Но подобное предложение просто оскорбило моих родителей и никакого желания пойти на компромисс не вызвало. Пришлось мне взвалить на себя роль посредника между ними и Микаэлой, и я взял за правило, перед тем как отправиться на ночное дежурство, ужинать в кафе, где она работала, с тем чтобы убедить ее в необходимости более гибкого подхода. Чуть позднее и мои родители попросили у меня разрешения переговорить с Микаэлой и попробовать переубедить ее. С этой единственной целью они отправились в Тель-Авив, чтобы встретится с ней. Но она не поддалась на уговоры, как если бы все ее сомнения, связанные с браком, упирались в вопрос о том, как нужно к этому относиться: как к большому мероприятию или семейному делу. В один из моментов этой дискуссии она сорвалась и нагрубила моим родителям, после чего залилась слезами; в свою очередь испуганные родители дали задний ход. Мое сердце обливалось кровью при виде их переживаний. Они были воспитанными людьми, абсолютно чуждыми всему показному, и если они так горячо сражались за право организовать большую свадьбу, причина была одна — оба они хотели отблагодарить людей, приглашавших их из года в год на свои семейные торжества. А если даже они были уверены в том, что большинство наших английских родственников не выберутся к нам, они все равно хотели дать им знать, что здесь, в Израиле, никто из них не забыт, а также объявить на весь мир, что холостой жизни их любимого сына пришел конец.

Но слезы Микаэлы огорчили меня тоже, поскольку она не относилась по типу к людям с повышенной эмоциональностью, и если уж она расплакалась на виду у моих родителей, это означало лишь одно — что-то гнетет ее в настоящее время. Может быть, ее до сих пор мучают сомнения, связанные с поспешностью этой женитьбы, в центре которой оказалась она сама, а может быть, в глубине сердца она чувствовала, что у этой свадьбы существуют потаенные, скрытые от ее понимания мотивы, которых она не могла распознать. Атмосфера таинственности, витавшая над моими поступками, делала меня в ее глазах еще более привлекательным, но вместе с тем начала ее смущать. Несмотря на ее внутреннюю свободу и фаталистский взгляд на жизнь, в ее спокойствии и уверенности появились трещины.

В книжном магазине я приобрел книгу, посвященную индийской религии и философским вопросам, и начал читать ее, надеясь понять таким образом ход ее мыслей и компенсировать ей недостающую любовь с моей стороны.

Тем временем просьбы моих родителей дали эффект, и двумя днями позже после их встречи она по собственной инициативе позвонила им и сказала, что согласна расширить круг приглашенных на свадьбу, которая с этого момента из разряда «маленьких» переместилась в разряд «средних» при условии, что выбором зала для церемонии будет заниматься она сама. А поскольку для «средней» свадьбы, зал должен был иметь соответствующие размеры, выбор у Микаэлы был достаточно ограничен и почти бесперспективен. Микаэла, которая последние дни все больше отдалялась от меня, в конце концов остановила свой выбор на крохотном зальчике в одной старой гостинице, расположившейся в центре нижнего Иерусалима. Вход в гостиницу был непригляден, но само по себе помещение выглядело достаточно привлекательным, со множеством зеленеющих растений и с владельцами, гарантировавшими исключительное обслуживание. После того как Микаэла произнесла свое решительное «да», мы на мотоцикле вернулись в Тель-Авив, остановившись, как обычно, возле нашего излюбленного трактирчика неподалеку от аэропорта. В Микаэле чувствовалось какое-то напряжение, и выглядела она грустной. На этот раз она немедленно сняла свой шлем, но даже не посмотрела в сторону зеркала. Но в эту минуту я не знал, что она получила результаты двух проверок на беременность — это случилось несколькими днями раньше. Я мог только уловить это новое напряжение, исходившее от нее, обусловленное, как я понял позднее, решением не посвящать меня в совершенно менявшую всё ситуацию, с тем чтобы мы свободно могли отказаться от бракосочетания даже в самую последнюю минуту, если сочтем такое решение необходимым. Я не исключаю, что подсознательно она хотела именно этого, чувствуя, что я занят лишь миром в собственной душе и забочусь только о собственном интересе.

* * *

Приглашения в конце концов были напечатаны на английском и иврите, и мои родители принялись пачками рассылать их в Англию, чтобы дать родным и близким время подготовиться к поездке. Затем мы уселись и стали дополнять список именами местных гостей.

Мои родители честно придерживались обещания, данного ими Микаэле, прилагая все усилия, чтобы не превысить лимит свадьбы «среднего» размера. Я заметил, что отношения моей матери к Микаэле изменилось после той внезапной вспышки, закончившейся потоком слез в тель-авивском кафе — она начала сочувствовать ей, проявляя понимание, смешанное с симпатией и жалостью. Проблема, однако, состояла в том, кого исключить из числа приглашенных на свадьбу, совместив это с приглашением тех, кто заведомо не придет. Отец приготовил три списка возможных гостей. Сначала они попросили меня назвать имена тех, кого я считал бы «бесспорными». Я назвал Эйаля и Хадас, мать Амнона, но без ее родителей, двух старых друзей, которых знал еще со времени армейской службы и еще двоих по медицинскому факультету. Затем добавил доктора Накаша и его жену, которую я никогда не видел, а потом, после секундного колебания относительно Хишина, решил обойтись без него, зато вписал имена Лазара и его жены, вместе, разумеется, с Эйнат, без болезни которой я не встретил бы Микаэлу.

Мать кисло улыбнулась:

— Интересно, что мы не позволяем себе пригласить наших добрых соседей, с которыми столько лет прожили дверь в дверь, в то время как совершенно чужих нам Лазаров ни с того ни с сего зовем в гости.

— Зовем не «мы», а я, — отпарировал я. — Это мои гости. В чем проблема? У меня есть свои основания пригласить их. Не говоря уже о том, что ты волнуешься напрасно — они не придут.

— Еще как придут, — сказала мать, сконфузив отца, который уже приготовился внести их в список гостей, которые не придут.

В глубине души я знал, что права моя мать. Жена Лазара не упустит случая увидеть, как я стою под хупой и не только из-за желаний, которые я у нее вызывал, но и потому еще, что она знала: все, что я сделал, я сделал, думая о ее пользе.

* * *

"Но даже если она этого и не знает, — размышлял я, — моя обязанность сказать ей об этом". Имея это в виду, я должен придумать, каким образом лучше доставить ей это приглашение персонально. О самой свадьбе она, должно быть, уже слышала от Эйнат, с которой Микаэла часто встречалась и которую она пригласила даже на вечеринку по случаю завершения ее положения свободной девушки. Я был несколько взволнован возможностью снова встретить Эйнат, которую я не видел с момента нашего возвращения из Индии.

— По крайней мере, у тебя не было проблем с тем, чтобы отыскать квартиру, — сказал я ей, приветствуя ее у дверей и дружески обнимая. Она смущенно улыбнулась и покраснела.

Относилась ли она ко мне не только как к доктору все то время, что мы были в Индии? Она чуть-чуть прибавила в весе, следы гепатита исчезли, но исчез также индийский загар, до сих пор остававшийся у Микаэлы. Выглядела она вполне здоровой и очень привлекательной. На ней были модные черные брюки и белая шелковая блузка, поверх которой она накинула искусно расшитое красное болеро, зеленые, под цвет ее глаз, серьги мягко покачивались в ушах. Вела она себя застенчиво, но ее, похоже, забавляла ситуация оказаться в квартире собственной бабушки, в то время, когда в ней живет кто-то чужой. Когда она была школьницей, сказала она, то часто прямо из школы приходила сюда поужинать с бабушкой, а когда оставалась на ночь, то спала на диванчике в гостиной.

— И тебе удобно было спать на этом узком диванчике? — спросил я.

— Узком? — удивленно повторила за мной Эйнат. — Минута — и он превращается в просторную кровать.

Сама мысль, что этот старый диван способен во что-нибудь превратиться просто не приходила мне в голову. Не обращая внимания на возражения Микаэлы, я мигом сдвинул стулья и кофейный столик в сторону, и Эйнат показала мне потайной рычаг, при помощи которого диванчик превращался в огромную и удобную кровать.

— Видишь, как хорошо, что ты пришла, — сказал я с нежностью. — Ты вспомнила детство, а мы получили дополнительную кровать. Когда твоя мать передавала эту квартиру в мои руки, она забыла познакомить меня с секретами этого волшебного ложа.

— Моя мать? — сказала Эйнат насмешливо враждебным тоном. — Моя мать вряд ли знает, что творится в ее собственной спальне.

И я неожиданно почувствовал, что заливаюсь краской и мне не хватает воздуха, как если бы простого упоминания о женщине, которую я люблю, было достаточно, чтобы вызвать в воображении воспоминание о ее тяжелом белом теле и изящных маленьких ступнях, возле которых я стоял на коленях в соседней спальне, из которой Микаэла в эту минуту выходила, держа в руках пластиковый мешок с какими-то вещами Эйнат, которая стояла и, улыбаясь, смотрела на все происходящее вокруг меня, не подозревая о том, что творится во мне самом.

Тем временем стали появляться гости, и я быстро вернул диван в исходное положение. Двое «индийских» приятелей Микаэлы и Эйнат уже стояли на пороге. Они совсем недавно вернулись из Индии, где провели больше года, и Микаэла набросилась на них, ожидая рассказа о новых местах и старых знакомых, израильских и всех прочих, которые либо сейчас, либо в прошлом бродяжничали в этой стране. Внезапно огромный субконтинент превратился в укромное место, нечто вроде большого киббуца, полного интимных уголков и дружелюбных обитателей, и это продолжалось до тех пор, пока я не почувствовал сомнения в том, а был ли я, хоть на короткое время, в стране, о которой шла речь, или это все произошло в моем воображении. А потому я тихо сидел и слушал, время от времени задавая короткие вопросы.

Мне показалось странным, что Эйнат принимает участие в разговоре с таким энтузиазмом, говоря о местах и людях так, как если бы она была во всех этих историях главным действующим лицом, а вовсе не бедной и больной девочкой, чьи отец с матерью вынуждены были найти ее, и для того, чтобы спасти, вернуть домой. Я не мог оторвать от нее глаз. Она, на свой лад, была очень привлекательна, хотя ни движениями, ни жестами не напоминала свою мать. У нее было совсем другое лицо, похожее, скорее, на лицо ее отца, только более нежное и много более открытое. Не пострадала ли в конечном итоге ее печень? Удивившись неожиданно, я поздравил самого себя с тем, что запомнил результаты уровней ее трансаминазы. На языке у меня вертелось множество чисто медицинских вопросов, но я проглотил их, не желая в этот вечер оказаться в роли лечащего врача.

Тем временем один из «индийских» друзей Микаэлы заметил мое затянувшееся молчание и предложил переменить тему разговора, предположив, что мне это неинтересно. Против чего, рассмеявшись, возразила Микаэла.

— Он сам виноват, если это так. Он мог остаться в Индии много дольше, а не мчаться обратно, как послушный мальчик, вслед за Эйнат и ее родителями. Не будет никакого вреда, если он услышит несколько историй — может быть, к нему вернется аппетит и он захочет вернуться в Индию со мной.

Она не договорила, потому что в это время прозвонил входной звонок, и Амнон, нашедший охранника, согласившегося на несколько часов подменить его, вошел, принеся бутылку красного вина; его сопровождали еще две пары, явившиеся, дабы поддержать наш дух ввиду предстоящей свадьбы. А за ними еще пара незваных гостей. Так что вскоре квартира стала напоминать «платформу калькуттского вокзала после объявления посадки», как я заметил, обращаясь к «индийским» друзьям. Но меня уже никто не слушал, поскольку все разбились на группки, а часть народа вообще перебралось в спальню, расположившись на большой бабушкиной кровати.

Эйнат тоже прошла в спальню, и, сняв туфли и свое симпатичное болеро, прилегла на постель рядом с остальными. Я сел с нею рядом и начал, невзирая на шум, говорить с ней, расспрашивая прежде всего о бабушке, и тем рассмешив ее, ибо вопрос был: что сказала бы старая дама в эту минуту, увидав, что творится в ее спальне. После чего я плавно перешел к ее родителям, накапливая по кусочкам новую информацию о ее матери и аккуратно подталкивая ее к воспоминаниям о тех чувствах, которые она испытывала с момента нашей первой встречи в монастыре в Бодхгае. Сначала ее ответы звучали уклончиво, но в процессе разговора становились все более и более откровенными. В сумерках ее лицо еще больше похорошело. Она подтвердила, что переливание крови, произведенное мною в странноприимном доме, явилось переломным моментом в деле ее выздоровления. Мать ее тоже была с этим согласна, согласен с этим был также ее отец, переставший чуть позже преуменьшать важность принятого тогда решения, потому что он еще какое-то время, оказывается, сердился на меня «из-за истерики, которую ты закатил в аэропорту, когда настоял на остановке в Варанаси.

— Истерику? — Моему изумлению не было предела. Это слово так легко слетело с ее губ! — Ты это серьезно? По-твоему я выглядел истериком?

— Да, — сказал Эйнат. Но, увидев мое непреходящее удивление, добавила: — Чуть-чуть. Но ведь ты был прав. Это происходит потому, что если уж отец вобьет себе что-то в голову, его невозможно переубедить. Тебе ничего не оставалось, как изобразить истерику, чтобы отменить полет до Нью-Дели.

Но я не мог избавиться от изумления. Никто и никогда прежде не называл меня истериком. Наоборот — меня всегда считали образцом уравновешенности. Более того, женщины, с которыми я встречался, обвиняли меня в излишней флегматичности. Обнаружил ли я в самом деле склонность к истерии в аэропорту Варанаси? И если да, то не могло ли это происшествие быть предзнаменованием того, что четырьмя ночами позже случилось в Риме, когда внезапно я понял, что влюбился в эту грузную женщину, которая всего лишь несколько недель тому назад лежала возле меня в этой просторной кровати, где горстка хохочущих незнакомцев развалилась сейчас, как у себя дома, распространяя вокруг себя запах пота, болтая друг с другом и благосклонно поглядывая на меня и на Эйнат. Эйнат сидела меж ними, скрестив ноги и, казалось, целиком уйдя в себя и нервозно сжимая рукой уголок покрывала; при этом она время от времени поглядывала на меня словно желая что-то мне сказать. Пока наконец не произнесла:

— Ты знаешь… Я очень счастлива, что вы с Микаэлой решили пожениться. Я даже чувствую, что несу какую-то ответственность за это.

— Бесспорно, — сказал я и рассмеялся. — Это ты во всем виновата. Твоих рук это дело. — И добавил после паузы: — Твоих… и твоих родителей.

— Моих родителей? — пораженно повторила она. — При чем здесь они?

— Потому что они, не исключаю, заразили меня вирусом своих взаимоотношений, показав мне, насколько люди могут быть привязаны друг к другу.

Она рассмеялась неприятным язвительным смехом. И я внезапно испугался, что она может рассказать отцу, как я назвал его любовь вирусом. Мне следовало быть осторожнее с теми словами, что вырывались у меня изо рта.

— Знают ли они, что я женюсь? — Она пожала плечами. Вот уже несколько недель она жила на съемной квартире. — Я должен их пригласить, — пояснил я.

— Это еще почему? — недоуменно спросила она.

— Они это заслужили, вот почему, — коротко отрезал я и увидел, что этими словами лишил ее частицы счастья, которое до этого подарил ей.

Но я и сам не знал, проистекало ли мое решение лично вручить приглашение из простого и понятного желания увидеть ее и ее мужа у себя на свадьбе, или это был лишь предлог, который позволил бы мне снова увидеть ее лицом к лицу, чтобы иметь возможность сказать ей: „Ну вот, видишь — я человек серьезный, выполняющий то, что обещал. Я затеял этот брак, чтобы защитить тебя от этой дикой, неуправляемой страсти, что сжигает меня, но также и потому, что после этого ты разрешишь мне встречаться с тобой время от времени, чтобы я мог положить голову на твой мягкий округлый живот…“ Но я вовсе не хотел приходить к ней в офис без предупреждения, прокрадываться, словно нищий, меж клиентами в промежутке между одним и другим, чтобы договориться о встрече. В голосе ее я улавливал неуверенность, пусть даже вместе с удовольствием и восхищением. Разумеется, она знала о моей женитьбе, и, возможно, даже понимала, что за этим стоит. Но когда я предложил ей встретиться на квартире, она тут же в панике заявила: „Нет, нет. Только не там“. И мы условились встретиться у нее в конторе после рабочего дня, когда секретарши уже уйдут, а в кабинетах ее коллег выключат свет.

Когда я пришел, то застал ее в обществе молодой пары, обсуждавшей с нею какие-то уголовные дела, а потому я устроился возле полуоткрытой двери, терпеливо прислушиваясь к ее сильному, чистому голосу, полному скрытой мощи. Я сидел так, чувствуя, как все мое тело наполняется постепенно сладкой болью вожделения, уже закипавшего во мне. В этот раз я пришел без подарка, чтобы не встревожить ее вновь, и когда клиенты ушли, а она осталась сидеть, погрузившись в бумаги, я поднялся и тихонько постучал в дверь, после чего, не дожидаясь приглашения, вошел внутрь, наклонив голову так, чтобы она не увидела румянец, полыхавший на моих щеках.

Покраснела ли она тоже? Мне было трудно сказать, поскольку она тут же стала приводить в порядок свой макияж. Бесспорно, она выглядела смущенно, сверкнув в мою сторону фантастической своей улыбкой, которую, как я только сейчас до конца понял, я так любил. Время, прошедшее с момента нашей последней встречи в этой комнате, только усложнило нашу жизнь, ничем не облегчив. Но она была настолько меня старше, что если бы я даже захотел, я не в состоянии был бы спасти ее от обязанности так или иначе взвалить на себя всю тяжесть окончательного решения, не прибегая при этом к пустым уловкам. Я видел, как она колеблется, не зная, как ей поступить, — встать из-за стола и подойти ко мне или просто остаться сидеть. Она выбрала последнее, может быть, для того, чтобы скрыть элегантное свое платье, которое, хотелось бы мне верить, она надела из-за меня или, в конце концов, из-за нашей встречи.

Без минуты промедления я вручил ей пригласительный билет, который она взяла, восхищенно вскрикнув, что могло выглядеть преувеличением или прозвучать фальшиво, если бы в глубине души я не был уверен в ее искренности. Она и на самом деле рассчитывала, что моя женитьба освободит ее от меня. Она поднесла приглашение к глазам и начала читать его вдумчиво и не спеша, сначала сторону, написанную на иврите, а затем, судя по движению глаз, по-английски. Я внимательно разглядывал ее. Мне показалось, что она недавно покрасила волосы — теперь в них было больше рыжины. Увидел я также следы от двух маленьких прыщичков, на которые я обратил внимание еще на последнем нашем свидании, когда я ее целовал, еще мне показалось, что лицо ее немного припухло, что вполне могло быть следствием наступивших „ее дней“, но может из-за приема гормонов. Опять подтвердилось то, что я и так знал: никто не назвал бы ее красивой женщиной, и тем не менее я весь трепетал от вожделения. Она все никак не могла расстаться с приглашением, читая его снова и снова, и уточняя, где находится эта гостиница, а после того, как я подробно все ей описал, она захотела узнать, почему мы не приискали более привлекательного места — за чертой города. Я рассказал ей о возражениях Микаэлы против организации больших торжеств, подчеркнув, что не видел смысла организовывать такое, в общем-то, ограниченное мероприятие где-то в пригороде. Мне показалось, что подобное объяснение удовлетворило ее, после чего она, улыбаясь, спросила:

— Это приглашение — искреннее, или дипломатический знак внимания?

— Искреннее абсолютно, — заверил я ее мгновенно.

— Тогда, — сказала она, — мы постараемся прийти. Почему бы и нет? Я на самом деле очень за вас рада. За вас с Микаэлой, разумеется, пусть даже она кажется мне слишком загадочной — и это при том, что она множество раз бывала у нас в доме, — может быть, из-за ее необыкновенных глаз. Но Эйнат всегда отзывалась о ней очень хорошо. И она заслужила хорошего мужа… такого, как ты, — ведь это благодаря ей мы вовремя узнали об Эйнат.

— И благодаря ей я встретился с тобою, — добавил я в тот же миг. Она выглядела польщенной и помахала мне дружески своей полной в веснушках рукой, не переставая улыбаться. Я наклонился и поцеловал ее пальцы, и, к моему удивлению, она не отняла руки, но только улыбнулась еще шире и, понизив голос, прошептала:

— Осторожней… Лазар где-то на подходе… он сейчас появится.

Но прикосновение моих губ к ее пальцам так возбудило меня, что я вынужден был сжать колени, чтобы скрыть эрекцию, вызванную мыслью, что она не вполне уверена в себе, оставаясь со мною лицом к лицу, а потому, скорее всего, это по ее инициативе должен был появиться сейчас Лазар и забрать ее в этот вечерний час из конторы.

— В соответствии с условиями нашего договора, — сказал я, улыбаясь, — я должен получить твое согласие на вселение в квартиру еще одного квартиранта.

— В самом деле? — И в изумлении, она рассмеялась, как если бы собственной рукой же подписывала договор. — Ты должен получить мое разрешение? Ну так я тебе его даю. — Но затем лицо ее помрачнело, и она добавила: — Но если вы заведете ребенка, я вынуждена буду переговорить с матерью.

На мгновение мне показалось, что она ожидает от меня вопросов, касающихся здоровья ее матери, с тем чтобы она могла с гордостью похвастаться жизнелюбием старой леди. Но у меня сейчас не было никаких намерений тратить время на подобные разговоры или упражняться в остроумии в разговорах о детях — я знал, что Лазар уже на подходе, и меньше всего мне хотелось, чтобы он появился до того, как я успею хотя бы заикнуться о той непреходящей боли, которую я каждодневно испытываю от своей тяги к ней. Что же до вопроса о ребенке… Я не видел смысла ни говорить, ни думать о каком-то гипотетически возможном ребенке, о котором она вскользь упомянула и который уже являлся реальностью внутри Микаэлы.

Резко поднявшись, я двинулся к ней и чуть слышным извиняющимся шепотом спросил:

— Ну, а как ты? — Она откинулась к спинке своего рабочего кресла и с испугом посмотрела на меня. Такой я ее еще не видел. Прежде чем она собралась ответить, я добавил в отчаянии: — Потому что, несмотря на все это, — и я кивнул на приглашение, все еще лежавшее на столе, — я думаю только о тебе.

После этих моих слов испуг в ее глазах исчез, а улыбка вернулась.

— Не грусти, — успокаивающе проговорила она. — Я тоже думаю о тебе. Все будет хорошо. От мыслей еще никто не умер.

— Ты уверена? — смущенно сказал я, чувствуя, как меня захлестывает волна радости. Я наклонился, чтобы поцеловать ее, но она, выставив вперед руки, уперлась мне в плечи, чтобы остановить меня.

— Говорил ли ты кому-нибудь обо мне? — с тревогой спросила она.

— Нет, никому, — честно ответил я.

— И никому не говори впредь, если хочешь, чтобы мы с тобой виделись.

— Но почему, черт побери, я должен кому-то рассказывать и зачем? — спросил я ее негодующе.

Руки, отталкивавшие меня, внезапно ослабли, и мое лицо оказалось вплотную к ее, так что я мог вдохнуть аромат ее духов и быстро поцеловать ее, что превышало все мои ожидания от этой встречи, пусть даже, отшатнувшись, она вскочила на ноги и быстро вытолкала меня прочь.

— Собираешься ли ты дождаться здесь Лазара? — спросила она на прощанье озорным тоном. — Потому что он хотел тебя видеть.

Я был захвачен врасплох.

— А он, что — знает, что я здесь?

— А как же, — сухо ответила она.

Я был слишком счастлив и возбужден, чтобы встречаться с Лазаром, а потому, наскоро попрощавшись, выскочил на улицу, уже погружавшуюся в темноту.

И остановился, потому что хотел удостовериться, что он придет, не забыв, что она не должна оставаться в одиночестве в обезлюдевших этих местах, погруженных в мглу весеннего вечера. Я притаился, спрятавшись за огромным стволом старого дерева, усеянного белыми цветами, и стоял так, пока не появился его автомобиль, который я узнал по его фарам еще издалека, — он въехал в боковой проезд и медленно катил в поисках места для парковки. В конце концов он отказался от этой попытки и затормозил прямо напротив подъезда. Вопреки обыкновению, когда входная дверь грохотала немедленно, возвещая о его прибытии, на этот раз прошло какое-то время, пока он выбрался из машины и, с не свойственной ему медлительностью, которая ему не шла, прошествовал внутрь. А меня захлестнула волна любопытства, заставившая задаться вопросом: „Так чего же он хотел от меня?“ И страх перед внезапным свиданием с ним исчез, как если бы существование Микаэлы давало мне новые силы и определяло новый статус в отношениях с ним.

 

XII

Позволительно ли начать сейчас размышления о смерти? Потому что тогда мы должны будем найти ту потайную дверь, через которую она пробирается в душу; так что душа может привыкнуть к ее безмолвному присутствию, как если бы это была маленькая статуэтка, принесенная в дом в качестве безобидного подарка или необдуманного приобретения, безответственно и бездумно положенного на заветное место, на, скажем, маленький прикроватный столик, покрытый кружевной салфеточкой, — и все это совершенно не задумываясь, что невинный этот и неодушевленный предмет может в одну прекрасную ночь неожиданно преобразиться, смахнуть кружевную салфеточку и мягким неуловимым движением прикончить изумленную душу.

Иначе, как сама смерть разберется со стаей докторов, которые, несмотря на разногласия между ними, борются с нею при помощи наиболее сложных методов, какие подсказывает им опыт, и наиболее эффективных таблеток, имеющихся у них в распоряжении? И тогда нам придется снова возобновить наши прежние связи, такие, как этот давнишний замкнутый человек, сбежавший из сумасшедшего дома, блуждающий во мраке с проволочными очками на носу, позволивший уговорить его присесть с нами рядом и выпить, наконец свой чай, который давно успел уже остыть, но не успевший изложить до конца свои фантастические взгляд на мир, вечно пребывающий в покое, в котором каждый час является последним и самодостаточным. И все это для того лишь, чтобы убаюкать нас, усыпить живущий у нас внутри ужас перед смертью, засунутый во внутренний карман его пальто в форме маленькой бронзовой статуэтки.

* * *

Но в последний момент, находясь от него в нескольких шагах, я отказался от своей идеи, испугавшись, что он учует запах духов своей жены; духов, которыми, в этом я был твердо уверен, она опрыскивалась исключительно для меня. Отказался войти с ним вместе вовнутрь, чтобы не оставлять ее там одну. Мне не хотелось смущать ее своим неожиданным повторным появлением, тем более бок о бок с ее мужем. Если он хотел мне что-нибудь сказать, у него будет возможность сделать это на моей свадьбе, поскольку сейчас я был уверен, что они там будут, и мысль об этом наполняла меня радостью. Впервые я позавидовал ему, когда я вернулся к своему наблюдательному пункту позади старого тель-авивского дерева, наблюдая, как открывается дверь и как они идут, о чем-то разговаривая между собой с такой интимностью. Даже абсолютно незнакомые с ними люди, вроде моей матери, замечали эту связывающую их близость, и восхищались ею, когда они ее продемонстрировали, появившись среди первых гостей, стоя рядом, едва ли не вплотную друг к другу, только что не обнимаясь в холле старой иерусалимской гостиницы, украшенной живыми цветами, которые Микаэла выбрала, чтобы они перебили затхлый запах.

Они прибыли без Эйнат, которая появилась одна чуть позже с красиво завернутым подарком. На следующий день, когда мы принялись разглядывать свадебные подношения и дошли до подарка Эйнат, оказалось, что внутри красивой подарочной бумаги была маленькая глиняная фигурка со многими распростертыми руками, при виде которой Микаэла закричала от восторга, а потом замерла, закрыв лицо статуэтки своими ладонями. Когда она спустя некоторое время отняла их, я заметил, что у нее горят щеки, а глаза увлажнились. Оказалось, что некий отшельник в Калькутте продал Микаэле и Эйнат одинаковые статуэтки, которыми обе они восхищались. Но поскольку Эйнат знала, что Микаэла, возвращаясь в Израиль, потеряла свою, она решила подарить ей оставшуюся. По контрасту, подарок, который принесли родители Эйнат, — бирюзового цвета покрывало, которое заставило подпрыгнуть мое сердце, пришлось Микаэле совершенно не по вкусу, и она, пойдя в магазин, обменяла его на большую диванную подушку. Я никак на это не отреагировал, не желая вызывать ненужных подозрений.

В конечном итоге, Микаэла ухитрилась обменять большинство полученных нами подарков, как если бы этим актом она могла стереть из своей памяти всякие следы нашей свадьбы, которые угнетающе действовали бы на нее все предстоявшие годы, потому что на самом деле эта свадьба превратилась в переполненное народом мероприятие, потому, возможно, что мои родители честно пытались провести „среднюю“ свадьбу в „среднем“ по размеру помещении. Огромное количество гостей, занесенных моим отцом в список, тех, чье прибытие не ожидалось, — прибыли, и среди них, к глубокому нашему изумлению, множество родственников из Англии, которые узрели в моей свадьбе вполне подходящий повод для посещения Израиля. Сестры моей матери и сестры отца были, разумеется, приглашены остановиться в доме родителей вместе со своими мужьями, и моим родителям пришлось уступить им не только свою спальню, но и мою комнату, что сделало ее непригодной для нашего с Микаэлой пребывания в ней при подготовке к свадьбе. А потому, чтобы нам не пришлось появляться на церемонии прямиком из Тель-Авива, усталыми и потными, Эйаль, справедливо полагавший себя неким катализатором нашего брака, предложил нам воспользоваться домом его матери как до, так и после свадьбы. Его мать с радостью согласилась принять нас, накормила вкуснейшим ужином и сказала, что мы можем ложиться в старой комнате Эйаля, где я непреклонно отказался заниматься любовью с Микаэлой, которая, как я уже заметил, особенно возбуждалась в самых невероятных местах. Бесспорно, мне не хотелось смущать ее стонами мать Эйаля, которая, кроме всего, не удалилась в свою комнату, чтобы отдохнуть, и стала ломать себе голову над тем, как придать простому белому платью Микаэлы более праздничный вид. Кончилось тем, что она уговорила Микаэлу взять две тяжелых античных серебряных броши, которые она тут же добыла из глубины своего ларца с драгоценностями, и, добавив немного искусственных цветов, добилась того, что платье невесты стало если не более элегантным, то наверняка много более оригинальным. Но вопреки всем этим усилиям, призванным улучшить внешний вид Микаэлы, особенно платье, которое пришлось отутюжить дважды, мать Эйаля на деле хотела лишь одного — избежать предстоявшей всем нам церемонии.

Когда родители Микаэлы, как это и планировалось с самого начала, прибыли, чтобы отвезти нас к парикмахеру, а уж оттуда на свадьбу, она остановила меня и стала уговаривать остаться с нею, на том основании, что не годится жениху и невесте приезжать вместе на свадьбу, предложив позднее присоединиться к Эйалю и Хадас. Мне это показалось резонным, особенно если учесть, что большого желания быть вовлеченным в отношения между разведенными родителями Микаэлы, о бурных ссорах между которыми я был уже достаточно наслышан, у меня совершенно не было. Поэтому я остался и стал ждать Эйаля, присоединившись тем временем к его матери, которая налила мне чашку ароматного и горького травяного чая, который становился все более темно-красным в свете летнего иерусалимского дня — цвета, который напомнил мне о времени моего детства и сладостных мечтах в дни долгих каникул. Она была укутана в легкий купальный халат, без прически и следов макияжа. Когда я, как можно тактичнее, осведомился, не хочет ли она пойти и переодеться, она поняла, что я догадался о ее намерениях и со странным выражением лица, в котором смешались мольба и грусть, сказала:

— Оставь меня, Бенци, прошу тебя. Все последние дни я не слишком хорошо себя чувствую. Я боюсь, что начну там задыхаться. Я знаю эту гостиницу, там у них так много ступенек. Разреши мне остаться, Бенци, и не обижайся, ведь ты же знаешь, как я тебя люблю. — Я начал было что-то мямлить о том, как будут огорчены мои родители… но она отмела все это. — Да не будут они скучать без меня. А даже если и будут, — тут она застенчиво улыбнулась, — скажи им, что ты сделал для меня исключение по медицинским показаниям. Это ведь так замечательно, что вы с Эйалем стали докторами. Я помню все, что было с вами, как если бы это происходило вчера. Такие два маленьких замечательных малыша, игравших „в доктора“ и превращавших весь дом в госпиталь, заставляя нас ложиться в постель и лежать там, закрыв глаза, а потом делать вдохи и выдохи, чтобы вы смогли нас прослушать и лечить нас при помощи таблеток и делая нам перевязки. — И тут она засмеялась, и я почувствовал, что в эту минуту она совершенно счастлива.

Да и у меня от возвращения в туманное и такое далекое детство потеплело на душе, и я тоже вспомнил с поразительной отчетливостью двух крошечных малышей, суетящихся возле большой и красивой женщины, чтобы посыпать ее ступни белой пудрой, а потом забинтовать их. Воспоминания эти сидели во мне так глубоко, что мне пришлось закрыть глаза, чтобы вызвать их из прошлого. А потом я открыл их и увидел грузную пожилую женщину, кутающуюся в полы банного халата каким-то механическим движением. Она расценила мое молчание как знак согласия, затем прислушалась, наклонив голову, и сказала радостно:

— Они уже здесь. — И поднявшись, чтобы открыть им дверь, неожиданно сказала: — Твоя Микаэла… она ведь совсем не простая девушка. Ты уверен, что любишь ее?

— Думаю, да. — Я улыбнулся, но на самом деле меня поразил ее вопрос.

— Тогда люби ее, Бенци, и не думай больше ни о чем. — И она отворила двери раньше, чем Эйаль разобрался со своим ключом.

И он, и Хадас были еще влажны после душа. Мы обнялись, а затем они получили возможность рассмотреть меня со всех сторон. Они оба настояли, чтобы я надел галстук хотя бы в честь английских гостей. Сначала я решительно отказался, но в конце концов махнул рукой, и мы все вчетвером отправились в спальню его матери, чтобы я мог выбрать себе подходящий галстук из тех, что остались после его отца.

Несмотря на то, что холл был переполнен, в воздухе витал дух дружелюбия и веселья. Эта свадьба оказалась славным мероприятием и веселой затеей. Прохладительные напитки, которых сам я прежде даже не пробовал, судя во всему, оказались на высоте, поскольку долго еще после свадьбы мои родители с гордостью говорили о комплиментах, которые им довелось выслушать от гостей. Приглашенные со стороны Микаэлы были представлены в небольшом количестве и оказались людьми воспитанными и приятными, а потому без затруднений растворились среди гостей, приглашенных моей семьей. Равным образом наши британские родственники были не только в высшей степени сдержанными, но и обнаружили незаурядное дружелюбие и чувство юмора, чему немало способствовал их тяжелый шотландский акцент, внесший в общение гостей забавный элемент.

Доктор Накаш, который прибыл довольно рано вместе с женой, оказавшейся, как и он, очень тоненькой женщиной с такой же, как и у него, темной кожей, может, разве чуть менее грубой, быстро употребила хорошие свои восточные манеры и беглый английский для того, чтобы тут же обрести новых друзей среди гостей, прибывших из-за границы, и вскоре уже сама представляла Лазара и его жену своим новым знакомым. Что касается меня, то я хотя и рад был видеть Лазаров, тем не менее вынужден был игнорировать их присутствие до конца церемонии, которая откладывалась из-за опоздания Микаэлы; и тем не менее, из-за потока непрерывно прибывавших гостей, напиравших друг на друга, чтобы поздравить меня, внезапно я обнаружил, что стою перед Лазаром. С тех пор, как его жена оказалась со мной в постели, я не встречался с ним лицом к лицу и теперь, несмотря на родных и друзей, окружавших и защищавших меня со всех сторон, я задрожал, когда почувствовал, как его руки обвивают мою шею. Наше путешествие по Индии, и особенно то, как мы спали вместе в купе поезда на пути в Варанаси, давали ему в собственных его глазах право на проявление интимности, включая такие вот, безо всякого предупреждения, объятия. „Спасибо, что пришли, спасибо, что пришли“, — не переставая бормотал я, не поднимая головы, чтобы не встретиться взглядом с этой женщиной, в чьих глазах, когда это все же произошло, я не обнаружил ни смущения, ни стыда. Лазар вручил мне подарок и немедленно объяснил, что нужно сделать, чтобы обменять его. Пока я рассыпался в благодарности, стараясь угадать, что внутри этого большого и мягкого свертка, сестра моей матери, прибывшая из Глазго, на которую возложили ответственность за сохранность свадебных подарков, поспешила ко мне, чтобы освободить мне руки. Преодолевая смущение, я представил ее Лазарам, и она, проявлявшая самый живой интерес к мельчайшим деталям моей жизни, не только сразу же поняла, кто это перед ней, но и с неподдельным энтузиазмом воскликнула:

— А! Так это вы! Нам всем так хотелось вас увидеть! Ведь эта свадьба, не так ли, целиком дело ваших рук!

— Дело наших рук? — повторил за ней Лазар в полном недоумении, наклонив голову в тщетной попытке уловить скрытый смысл, ускользавший, похоже, от него из-за явного шотландского акцента.

Но моя тетушка была не из тех, кто останавливается на полдороге. Она с подчеркнутым пылом обняла меня и продолжила:

— Ну, как же, как же! Ведь это у вас дома он встретил Микаэлу, не так ли? И это закончилось тем, что он потерял свое место в больнице, из-за того, что ему пришлось затем ехать в эту Индию…

Смущенный до чрезвычайности, я попытался поправить ее, но Лазар дотронулся до меня, чтобы успокоить, и попросил ее повторить то, что она сказала, хотя я и видел, что прозвучавшее обидело его, выставив меня самого в дурацком свете.

— Он вовсе не потерял свое место в больнице, — сказал он на своем незамысловатом английском, сопроводив свои слова уверенной улыбкой директора, чья сила зиждилась на точном знании вещей, недоступных другим, включая и его жену, которая повернулась к нему с вопросительным выражением на лице.

— Что вы имеете в виду? — спросил я его по-английски, не желая обижать свою тетку.

— Пусть сначала закончится свадьба, — продолжил Лазар, по-английски, кивая в сторону серьезного молоденького рабби, который в эту минуту входил в холл, — а потом ты получишь еще подарок. — И, повернувшись к моей тетке, смотревшей на него восторженно раскрыв рот, закончил: — Не волнуйтесь… мы о нем позаботимся…

* * *

Несмотря на прибытие рабби, церемония была отложена еще немного, потому что родители Микаэлы потеряли друг друга в паутине иерусалимских улиц. Но на этом все ее неприятности закончились. Работа парикмахера имела ошеломляющий успех. От новой прически лицо Микаэлы словно увеличилось, волосы потемнели и курчавились еще больше. Смотрелась она поистине великолепно, и те ее друзья и родные, которые до того были как-то растворены в общей массе гостей, поспешили обнять и расцеловать ее. Тем временем степенный, хотя и молодой рабби, присланный раввинатом, уже стоял под хупой, воздвигнутой гостиничными официантами. На мой вкус — и с этим был согласен мой отец, — он был слишком суров и не принимал в расчет настроение аудитории. Державшуюся с большим достоинством Микаэлу он заставил, как и полагалось, на виду у собравшихся семь раз обойти вокруг меня. Его проповедь о значении и важности брачной церемонии была довольно путанной и полна ссылок на кабалистические предания, о которых кроме него, похоже, никто не слыхивал. Хуже всего было то, что во всем этом не было ни капли юмора, он ни разу не пошутил, как это принято в подобных случаях, и в какие-то мгновения это выглядело так, словно в самом факте нашего брака он усматривал какую-то опасность, от которой и хотел нас предостеречь. Но оказалось, что этот фанатичный иерусалимский рабби, вызывавший у большинства гостей раздражение своим сухим, суровым стилем, очень понравился Микаэле. И сама церемония не показалась ей слишком длинной, а то, что ей пришлось семь раз обойти вокруг меня, не вызывало у нее никакого чувства унижения, более того, она была в восторге от подобной экзотики. С того дня, когда ей пришлось уехать из Индии, она жаждала вновь соприкоснуться с миром обрядов и ритуалов, погружавших ее в мистический мир, к которому она относила и нашу свадьбу, мысленно соотнося ее с тем, что довелось ей наблюдать на улицах Индии. Тем не менее свою беременность она не рассматривала как одно из таинств нашего брака и упоминала о ней, используя вполне рациональные и логически обоснованные выражения. Спустя всего двадцать четыре часа после свадьбы она сказала мне о своей беременности — полуголые, при последних предзакатных лучах, мы погружались в тяжелые воды Мертвого моря.

Мы остановились в той же новой гостинице, которая так понравилась моим родителям после свадьбы Эйаля, и они великодушно предоставили нам „пару деньков из медового месяца“, в дополнение к свадебным дарам оплатив и гостиничные номера, и питание. Микаэла, похоже, испытывала угрызения совести за наше безответственное поведение там, в пустыне, и слишком часто, на мой взгляд, повторяла, что если считаю будущее появление ребенка несвоевременным и чересчур поспешным, она ничего не имеет против аборта. Она не придавала значения зарождающейся жизни на этой стадии. В предыдущие годы она уже сделала два аборта, и насколько я мог по ней судить, никакого последствия для нее это не имело. „Но может иметь на этот раз“, — заговорил во мне врач, возобладавший в эту минуту, у которого кружилась голова от скорости, с какой таяла его свобода, — и все из-за необъяснимой любви к другой женщине. Я не знаю почему и каким образом Микаэла пришла к заключению о том, какого пола зародыш, который был в ней, но, думаю, что, поскольку, упоминая о нем, она все время произносила слово „она“, то была девочка, и тут же я почувствовал, что все во мне восстает против аборта. Мне было также ясно, что Микаэла отнеслась ко мне с совершенным доверием, полностью осознавая неприятности, в которые она меня вовлекла. Но она еще и еще раз возвращалась к своему намерению посетить Индию, уже сознавая, что появление ребенка неминуемо отодвинет эти ее планы и, уж как минимум, усложнит их, а потому — и это она понимала тоже — лучшим решением для нее был бы тайный аборт, сделанный шестью неделями раньше, когда беременность только-только была обнаружена. Но поскольку она не хотела меня ни обманывать, ни скрывать что-то, считая, что ребенок в равной степени принадлежит и ей и мне, она не стала прерывать беременности и не сказала мне о ней, чтобы я никак не чувствовал себя обязанным на ней жениться.

* * *

Теперь я вижу все это с абсолютной ясностью, ясностью, которую лишь подчеркивала тишина и покой пустыни. Мы были совсем одни на пляже в тот душный летний вечер. Я был взволнован новостями, но вместе с тем чувствовал какую-то печаль. Решение Микаэлы скрыть от меня свою беременность показалось мне более благородным, чем то, что я утаил от нее мою страстную увлеченность, шансы которой воплотиться в жизнь, в свете того, что я сейчас узнал, становились еще более туманными. А кроме того, я почувствовал, что со своей стороны тоже должен сделать некий благородный жест во имя ребенка, а потому я наклонился и поцеловал Микаэлу в твердый и плоский живот. Я лизнул ее пупок, а потом, удостоверившись, что поблизости никого нет, спустил наполовину ее бикини и дотронулся языком до того места, откуда в положенный срок появится младенец. Но кожа Микаэлы настолько пропиталась солями Мертвого моря, что я обжег себе язык; кроме того, зная ее любовную неуемность, я не хотел возбуждать ее прежде, чем мы поужинаем. А потому я только спросил ее, улыбаясь:

— Ну, а что ты думаешь об ее имени? Давай назовем ее Айелет, поскольку мы зачали ее на свадьбе у Эйаля.

Но у Микаэлы уже было наготове другое имя, более значимое и, можно сказать, неотразимое, исполненное для нее внутреннего смысла. Шива, разрушительница, кроме того, что на иврите Шива означает „Возвращение“. Так что это было имя, связанное с персонажем, соединившим нас не только в техническом, так сказать, смысле, но и глубочайшем духовном, а именно, с Эйнат, чей подарок Микаэла захватила с собой на Мертвое море, очевидно, чтобы получить поддержку во время медового месяца.

Я нашел Эйнат, стоявшую грустно и как-то отрешенно возле родителей с подарком, завернутым в красивую бумагу, лишь после того, как церемония была завершена, и я, в поисках ее отца, начал протискиваться через густую толпу гостей, чтобы узнать, что именно он собирался мне сообщить.

Дори я обнаружил в окружении отцовских друзей, стоявших с полными снеди тарелками в руках. Сама она еще ничего не ела, но одну за другой курила свои тонкие сигареты, сдавленная людьми со всех сторон, и тем не менее я видел, что глаза ее мерцали и искрились. Я дружески обнял Эйнат, и она мне ответила тем же, но тут же, смутившись, спросила о Микаэле, поскольку хотела собственноручно вручить ей подарок, предупредив меня:

— Этот — не для тебя, а лично для нее.

Я поднял руки, сдаваясь:

— Хорошо, хорошо. Это для нее. — И добавил тоном ворчливого дядюшки: — Но почему ты ничего не ешь? — И мне самому понравилась эта роль обиженного хозяина. — Хочешь, я принесу тебе что-нибудь?

Но Эйнат отклонила мою помощь:

— Нет, нет. Этого абсолютно не нужно. Ты уже достаточно позаботился обо мне. Я что-нибудь возьму сама. Все выглядит так вкусно…

И действительно, отовсюду раздавались похвалы по поводу выбора блюд и обслуживания. Лазар снова и снова штурмовал буфет, возвращаясь с переполненной тарелкой, на которой каждый раз можно было разглядеть ростбиф, пришедшийся ему особенно по вкусу, в то время как доктор Накаш и его жена, проголодавшись, просто не отходили от буфета, предпочитая быть в первых рядах, когда официанты подносили новое блюдо, доставлявшееся прямо из кухни. Даже мой отец, всегда такой застенчивый, не обращая внимания на друзей и родственников, окружавших его, извинился, отправился к раздаче и поблагодарил шеф-повара за отличный стол, не скрывая, что готов поддаться новым соблазнам. Ближе к концу свадьбы, когда холл начал потихоньку пустеть, Микаэла, которая до этой минуты ничего не попробовала, также поддалась позывам голодного желудка и уселась вместе со своими родителями и их представительными гостями в углу, то и дело посылая своего младшего брата наполнять тарелки еще остававшимися яствами. Моя мать, решительно отказавшаяся от пищи, чтобы иметь больше возможности проявить персональное внимание к гостям, не держала в руках даже маленькой тарелки. Но моя зоркая моложавая тетушка из Глазго не забывала о своей старшей сестре и каждый раз, просачиваясь сквозь толпу, подносила ей на вилке, „что-то особенное“, от чего матери неудобно было отказаться. Кончилось это, тем, что и ее голос присоединился к хвалебному хору.

Похоже было, что только мы с Дори по-настоящему не ели ничего. Наверное, она была голодна, но гордость не позволяла ей наряду с другими толкаться возле буфета. И через какое-то время Лазар, обратив на это внимание во время одного из своих рейдов, донес до нее большое блюдо со всевозможной едой. Она так хотела есть, что вилка выскользнула у нее из пальцев и упала на пол, и она осталась стоять так, с полной тарелкой в руках, ожидая, что кто-нибудь принесет ей другую вилку, но дождалась лишь того, что один из официантов, пробегавших по залу, и решивший, что она уже поела, выхватил тарелку из ее рук и унес в посудомойку. Сам я даже не попытался подойти к буфету и не остановил ни одного из официантов, которые на огромных подносах разносили разнообразные закуски, один вид которых вызывал у меня приступ тошноты. Вместо этого я наблюдал за своими родными и друзьями, отдававшими должное обильному угощению. Внутри меня бурлила искренняя радость, накатывавшая волна за волной, это была радость за моих родителей, не перестававших наслаждаться встречей со своими обожаемыми родственниками, особенно, с приехавшими из Британии, собственная моя радость за старых моих друзей, сопровождавших меня под хупу, и, разумеется, радость за Микаэлу, выглядевшую ослепительно красивой. Ну и, конечно же, это была радость, вызванная присутствием женщины, которую я любил и которая в эту минуту, стояла, держась ровно, разве что чуть покачиваясь на высоких своих каблуках и бросая на меня через весь зал улыбчивые взгляды.

Ну а кроме того, меня ведь ждал еще обещанный Лазаром таинственный подарок, который внезапно пробудил во мне надежду снова вернуться в больницу окольным путем, который пролегал через Англию и лондонскую больницу. Это был госпиталь Святого Бернардина, врачебный и административный директор которого, пожилой джентльмен по имени сэр Джоффри, несколько лет тому назад посетил Иерусалим и влюбился в эту страну Он щедрой рукой пожертвовал нашей больнице комплект новейшего оборудования и различные медикаменты, пополнил книгами больничную библиотеку, а затем, желая упрочить связи в дальнейшем, уговорил Лазара согласиться на обмен специалистами. В рамках этого соглашения врач из Англии начал с недавнего времени работать у профессора Левина в терапевтическом отделении, где уже успел зарекомендовать себя с самой лучшей стороны, в то время как наш доктор Сэмюэл должен был отправиться в Лондон со всей своей семьей на ожидавшее его место. Но в последнюю минуту произошла накладка. Несмотря на заверения английской стороны, там не сумели надлежащим образом оформить разрешение на работу доктора из Израиля так, чтобы он мог получать за нее полную ставку, и к стыду и горю английского коллеги Лазара он мог только отозвать своего врача обратно, навеки покрыв себя позором. Вот тут-то и блеснул хитроумный Лазар, вспомнивший о моем британском паспорте, который он видел в Риме у индийского консула. А вспомнив, сказал себе следующее: „Доктор Рубин — вот кто им нужен, а вовсе не доктор Сэмюэл. Доктор Рубин! Идеальная кандидатура для подобной работы. О лучшем не приходится и мечтать — удача просто сама падает ему в руки, словно дар небес — возможность поработать в такой, пусть даже чуть-чуть старомодной больнице, тем не менее вполне достойном заведении и на достойном месте под покровительством самого директора, который будет ему вторым отцом. И пусть все это продлится не более десяти месяцев — не беда, в любом случае это послужит во славу нашей больницы, после чего доктор Рубин сможет — пусть как бы с черного хода — снова вернуться из своей командировки, бюрократам здесь придраться будет не к чему. А поскольку в государстве Израиль никто, кроме Всевышнего, не отважился бы предсказать будущее — более чем возможно, что к моменту возвращения из Англии место в одном из отделений для него так или иначе найдется“.

— Да, но в каком? — все же спросил я, несмотря на то, что был в восторге от открывающихся перспектив.

— В каком именно? — удивленный моей глупостью переспросил Лазар, раскланиваясь с моими родителями, которые приблизились к нам с двух противоположных сторон, словно почувствовав всю важность происходящего разговора.

— Так скоро этого не скажешь. Посмотрим. Когда станет ясным, кто у нас остается, а кто уходит. — И с этими словами Лазар вежливо повернулся к моим родителям, чтобы рассказать им о сделанном мне предложении.

Моя любопытная тетя, обратив внимание на моих родителей, слушающих с глубоким вниманием то, что говорил им Лазар, на всех парусах помчалась к месту беседы, боясь пропустить хотя бы слово. С ее появлением все перешли на английский.

Моя тетя заинтересовалась месторасположением больницы, но поскольку она жила в Шотландии, название местности ничего ей не сказало, равно как и другим нашим родным, знавшим Лондон много лучше нее. Затем к этому вопросу были привлечены все остальные. Один из родственников, о котором я не знал ничего, высокий и очень подобранный человек, одетый в черное и носивший маленькие в металлической оправе очки с толстыми бифокальными стеклами, придававшими его длинному бледному лицу странное выражение, так вот именно этот человек, неведомым мне образом связанный с медициной, знал во множестве деталей все относящееся к больнице, которая находилась в северо-восточной части Лондона. Слушая его подробное описание, я подумал, не был ли он там неоднократным пациентом. Определение этой больницы как „немного старомодной“, по словам Лазара, описывавшего это заведение, объяснялось типичным израильским высокомерием, основанным на равнодушии, ибо больница являлась одним из наиболее известных учреждений подобного рода, неким, можно сказать, историческим памятником, основанным в Средние века, а если точнее, то в начале двенадцатого столетия. Некоторые из принадлежавших ей корпусов были очень старой постройки, но остальные подверглись капитальной реставрации. Две моих тетушки пришли в восторг от всех этих новостей, ведь если я и Микаэла оказывались в Англии, то наверняка туда же двинутся и мои родители, а раз так, то все со всеми смогут встретиться вновь. И Дори, которая стояла неподалеку от нас и кивала кому-то, кто делился с нею своими наблюдениями, больше поглядывала в сторону слушателей, окружавших Лазара и меня, густо покраснев (что было ей совсем не свойственно), когда моя мать начала горячо благодарить за столь благородное участие их обоих в судьбе ее сына.

Была ли моя мать не права? Принадлежала ли эта замечательная идея им обоим, или только Лазару, который хотел спасти честь своего английского коллеги, дав мне в то же время утешительный приз плюс некоторую надежду на будущее, или подобная мысль и на самом деле исходила от нее, поскольку она, увидев, как решительно могу я действовать, предпочла таким именно кардинальным образом отделаться от меня и моих претензий на роль постоянного любовника? И может быть, она здесь и вовсе ни при чем, а это Лазар, каким-то образом догадавшись о моих чувствах к его жене, подсознательно захотел убрать меня с пути? Все эти и подобные мысли, непрестанно крутились у меня в голове, когда я прощался с последними из расходившихся гостей, но мне этими мыслями было не с кем поделиться, включая разумеется, и Микаэлу, которая услышала о предложении Лазара лишь после того, как свадьба завершилась, глубокой ночью в доме матери Эйаля.

Мне было страшно стыдно за то, что я не принес с собой ни кусочка из тех деликатесов, которых так много было на свадьбе, и которые хоть в малой степени возместили бы ей то, чего ей не довелось отведать. А теперь и сам я почувствовал приступ голода, и догадавшись об этом каким-то сверхъестественным образом, мать Эйаля, уже лежавшая в постели, поднялась и отправилась на кухню, откуда спустя некоторое время вернулась с тарелкой салата и омлетом, которые и поставила передо мною, не обращая внимания на мои возражения и протесты. Вот тут-то я и рассказал им о предложении Лазара, сделанном мне: в течение месяца подготовиться к отъезду на год по обмену с лондонской больницей. Мать Эйаля откровенно обрадовалась за нас, но у Микаэлы это предложение не вызвало излишнего энтузиазма. Если ей что и нравилось в нем, то потому лишь, что все английское она прочно увязывала с Индией. Может быть, именно поэтому, когда мы отправились спать в старую спальню Эйаля, в которой все эти годы хранились игрушки его детских лет, Микаэла вдруг почувствовала прилив желания, как если бы то, что это был чужой дом, каким-то образом соотносилось в ее сознании с таким же чужим домом, ожидавшим нас в Лондоне, и эта двойная чуждость удваивала ее желания. Я совсем не представлял себе, каким образом смогу выдержать силу этого удвоенного желания, особенно в нашу свадебную ночь. Я совершенно не хотел, кроме всего прочего, оскорблять шумом любовных борений слух пожилой женщины, которая, не важно по какой причине, принялась бродить по дому. На всякий случай я плотно прижал свои губы ко рту Микаэлы, а мой язык, как я надеялся, надежно блокировал любой звук, который она могла издать во время секса, оказавшегося на редкость продолжительным.

Но следующей ночью в гостинице на берегу Мертвого моря, привлекающего множество путешественников своей неповторимостью, я решил не поддаваться неукротимому вожделению Микаэлы. Я не хотел нанести ущерб нашему беззащитному английскому зародышу и так страдавшему от бесконечной тряски, пусть даже в утробе матери, так любившей мчаться по дорогам на заднем сиденье мотоцикла. А ведь ему, такому крошечному, предстояло еще путешествие в Англию. Ему… или ей? Мы оба уже думали о будущем ребенке, как о существе женского пола, как о будущей англичанке, то есть гражданке Англии, чья принадлежность к коренному населению будет определяться не только наличием у меня британского паспорта, но и фактом ее появления на свет на британской земле. Микаэла без конца говорила о предстоявшем путешествии — объяснялось это, по-моему, тем, что все последнее время она страдала от жесточайшей депрессии, вызванной потерей ею свободы — во-первых, от вынужденного возвращения из Индии, о котором она до сих пор не могла забыть, а затем от нашего стремительного брака, который теперь осложнился еще более ребенком, который, сколь бы он ни был желанен, затягивал все туже петлю на ее шее. Не удивительно, что переезд в Англию таил для нее некие многообещающие, пусть в данный момент и не вполне четкие, возможности.

В противоположность Микаэле, я был скорее смущен, чем обрадован внезапным предложением Лазара. Прежде всего потому, что оно означало отдаление от женщины, которую я не мог убрать из своих мыслей. И даже если я знал точно, сколь узок спектр моих надежд, знал я и то, что здесь, в Израиле, в любую минуту своей жизни я мог сесть на мотоцикл и в следующую же такую минуту занять наблюдательную позицию в подъезде одного из близлежащих к ее дому зданий, или неподалеку от ее офиса, и смотреть, как она входит — или выходит, — улыбающаяся и довольная собой, двигаясь легкой своей походкой, пусть даже в последнее время она стала чуть подволакивать левую ногу. И я уже не смогу больше получать такого удовольствия, как то, которое получил в тот день, когда я подписал с Дори договор на аренду, о котором я должен был решать — оставить его или разорвать. Микаэла, которой квартира не понравилась с самого начала, хотела, чтобы я отказался от договора об аренде, с тем чтобы перед отъездом в Англию нас ничего не связывало. Она хотела уложить все наши вещи в ящики и оставить их на складе в гавани, в которой работал ее приемный отец. „Они могут оставаться там, пока мы не вернемся, — сказала она и неожиданно добавила с ехидной улыбкой: — Если только мы вообще вернемся“. Для нее в этом вопросе не было никаких проблем, потому что все ее имущество легко размещалось в одном не слишком большом ящике. Но я отказался складывать свое имущество, всю свою одежду, мебель, книги и другие вещи, словом, все, что у меня собралось за предыдущие годы, и сваливать все это в сомнительном складском помещении на территории, граничащей с пляжем. Отправить все мои пожитки к родителям я тоже не мог. И уж тем более не мог я разорвать свои отношения с моей квартирной хозяйкой, ибо только из-за нее я и арендовал эту квартиру. А потому я призвал своего друга Амнона, чтобы он поселился у меня, оплачивая какую-то часть арендной платы. К моему удивлению, он согласился, хотя квартира была далековато от места его работы, да и с парковкой могли возникнуть проблемы.

С тех пор, как жизнь столкнула меня с Микаэлой, наши связи с Амноном стали крепче, поскольку она обладала большим терпением, чем я, и в тот день, ближе к вечеру, когда я отправился ассистировать доктору Накашу в герцлийскую частную клинику, она пригласила Амнона поужинать перед ночным дежурством. Работа над докторатом у него с тех пор не сдвинулась с места, и несколько раз я проклинал себя за ту дурацкую речь, которой я разразился тогда на дороге между Иерихоном и Иерусалимом — что-то о взаимоотношениях между духом и материей, — совершенно не принимая во внимание то бедственное положение, в котором он уже так давно пребывал. Сейчас мне было стыдно вспоминать собственное красноречие, ибо не исключено было, что оно каким-то образом задело его. Но и этого было мало — ведь я признался ему тогда в своем намерении жениться, не сказав, на ком, — и каково же было ему узнать, что я имел в виду именно Микаэлу, Микаэлу, которая нравилась ему всегда и так сильно, что у меня возникло даже подозрение, что он был по-настоящему в нее влюблен, пусть даже он не до конца признавался в этом себе самому, при том что его преданность мне, как и моя к нему, и его доверие были абсолютными. А когда мои теоретические спекуляции соединились с ее эротической привлекательностью — удивительно ли, что он стал наносить нам краткие визиты, чтобы поговорить со мной, но еще больше, чтобы обсудить с Микаэлой, каким образом материя трансформируется в дух. Через какое-то время мне это надоедало, но Микаэла обладала бесконечными запасами терпения и могла слушать его часами, вплетая в мои примитивные, незамысловатые теории пестрые нити мистических преданий мумбо-юмбо, которых она в большом количестве привезла, возвратившись из Индии

* * *

У меня не было никаких сомнений, что мы вернемся к концу года. В противном случае я терял возможность воспользоваться потайной дверью черного хода, если употребить метафору бюрократов, примененную Лазаром для того, чтобы вернуться в больницу. Он также обещал нанести нам визит во время нашего пребывания в Англии.

— А вот это было бы просто великолепно! — воскликнула Микаэла с неподдельным восхищением. — Мы будем счастливы принять вас одного или с Дори, если она сможет вас сопровождать.

— Она сможет, не сомневайтесь, — ответил Лазар без промедления. — Если уж она добилась, чтобы поехать с нами в Индию, как вы можете подумать, что она упустит случай побывать в Англии? Вы уже своими глазами видели, что она не в состоянии оставаться одна.

Разумеется. Разумеется, я видел это. И мысль о возможной встрече в Англии поддерживала меня, когда я предупредил доктора Накаша, что я отказываюсь от такой выгодной работы в герцлийской клинике в качестве его помощника. К его чести, он не стал меня отговаривать.

— Постарайся приобрести там еще большой опыт в качестве анестезиолога в дополнение к работе терапевта, — посоветовал он. — В медицине все взаимосвязано. Это может и в самом деле оказаться старой больницей с устаревшим оборудованием, но ты всегда можешь там встретить кого-то, у кого есть чему поучиться.

Мои родители, само собой, были в восторге от нашего приближающегося путешествия в Англию, несмотря на предстоящее расставание; но когда я, в отсутствие Микаэлы, сказал им о предстоящем через шесть месяцев событии, постаравшись, не без труда, убедить их, что сам узнал о беременности Микаэлы только после свадьбы, поскольку она не хотела, чтобы этот факт был решающим при моем свободном выборе наших дальнейших отношений, они были просто поражены, как если бы они только сейчас открыли для себя эту неукротимую сторону ее натуры в добавление к этическим и независимым аспектам в ее характере. Но открывшаяся перед ними перспектива в ближайшее время стать бабушкой и дедушкой возобладала и перевесила все остальное. Немедленно они приняли решение отменить их собственное посещение Англии. Взамен планировавшегося приезда в ближайшие три месяца, осенью, они прилетят в середине зимы, прямо к появлению ребенка на свет, и останутся на более долгий срок, чем собирались. Мысль о том, что их внучка родится там же, где когда-то родились они сами, приводила их в восторг.

— Это выглядит так, как если бы мы вернулись в Англию, — сказал отец, покраснев от удовольствия и удивляясь курьезам природы. Я подхватил его мысль.

— Мы назовем ее Шива. „Возвращение“. Это точно то имя, которое Микаэла хочет дать девочке, но не по названной тобою причине, а потому, что оно звучит по-индийски.

Микаэла, раскрасневшаяся от долгой прогулки, которую она предприняла, чтобы дать мне возможность побыть наедине с родителями, вошла, бросив на нас долгий, гордый, торжествующий взгляд. Мой отец был не в силах удержаться, чтобы не обнять и не расцеловать ее, позабыв о своей врожденной застенчивости и помня лишь о том, что у нее внутри находится часть его собственной плоти и крови. Мать тоже подошла, чтобы обнять ее, хотя я и знал, что втайне она огорчена хитростью Микаэлы. Скорость моего превращения из принципиального холостяка в отца семейства выглядела в ее глазах безответственностью слишком явственной, чтобы ее оправдывать. Но тем не менее от этих новостей все в ней кипело, наполняя ее радостью. Я сказал Микаэле, что сообщил родителям о том странном имени, которое она и придумала для нашего ребенка, и увидел, что она моими словами просто оскорблена, ее протест был полон возмущения.

— Это совершенно не странное имя. Так мы решили ее назвать с самого начала. Разве ты забыл? Шива.

И она стала объяснять моим родителям мифологическое значение бога Шивы: он был разрушитель, и как таковой дополняет бога Брахму, „созидателя“, и Вишну, „хранителя“. Мои родители рассмеялись.

— Не надо спорить об этом сейчас. Ведь это же глупо. Вы еще тысячу раз измените все, — сказали они, но я уже чувствовал, что именно таким и останется имя моей дочери, и все, что я могу сделать, это чтобы оно писалось через „бет“, а не через „вав“, как пишется имя индийского божества, которое я впервые услышал от босоногого лодочника, везшего меня среди причалов и пристаней Варанаси.

Между тем нам следовало скрыть факт беременности Микаэлы от Лазара, чтобы он не уменьшил своего давления на английского коллегу, обещавшего найти для Микаэлы работу на неполный рабочий день — не потому что он боялся, как бы Микаэла не заскучала в Лондоне (потому что она всегда находила, чем себя занять), а для того, чтобы уладить вопрос с моей зарплатой, которая, как стало известно, была весьма и весьма умеренной, поскольку основывалась на моей зарплате в Израиле, исчислявшейся в шекелях в том количестве, что я получал бы, останься я работать у нас в больнице.

Но было уже поздно что-либо менять и даже просто ворчать. Оба мы с Микаэлой были молоды, здоровы, и запросы у нас были самыми скромными. Кроме того, мои родители, проконсультировавшись по телефону с английскими родственниками, решили тронуть фамильные сберегательные счета и дать нам какое-то количество наличных, чтобы помочь продержаться до моей первой получки. На деньги, вырученные за проданный мотоцикл, мы взяли билеты на самолет и прикупили немного зимних вещей, а оставшиеся деньги поместили в банк на депозит, чтобы было из чего покрывать оплату выданных мною отсроченных чеков, гарантировавших оплату съемной квартиры согласно подписанному договору.

В самолете Микаэла преобразилась; похоже было, что, покидая Израиль, она не только взмывала в воздух, откинувшись в кресле, но и дух ее воспарял над расстилавшейся внизу землей, хотя и летели мы не на Восток, а на Запад. Но для нее разница была несущественна; она была убеждена, что и духовно, и интеллектуально Индия была ближе Англии, чем Израиль. Я, сидя рядом с ней, был не в духе, поскольку очень нервничал, одолеваемый тревожными мыслями о будущем. Как только меня захватила необъяснимая и сумасшедшая влюбленность в Дори, я оказался втянутым в водоворот, и жизнь меня понесла неведомо куда, сбивая с толку противоречивыми и взаимоисключающими сигналами, которые я получал в различных формах от объекта моих вожделений. В настоящее время судьба увела меня от нее на достаточно большое расстояние, и кроме нечеткого обещания Лазара о том, что они, возможно, посетят Англию, в моем активе ничего не было. А ведь все, что мною делалось — делалось для нее: и скоропалительная женитьба, и аренда квартиры и все большая зависимость от Лазара и его проектов. И я снова задумался обо всех людях — особенно о родителях, оказавшихся вовлеченными в мои дела, но не представлявших себе ни истинных их масштабов, ни мотивов. Наиболее честным выходом было бы признаться во всем и облегчить мою совесть, но… Я глядел на Микаэлу, огромные глаза которой отражали сияние синего неба, прорывавшееся сквозь тучи. Если бы я внезапно признался ей, что страстно люблю жену Лазара, — что бы она сказала мне? Позволил бы всеобъемлющий дух ее индуизма или буддизма спокойно принять мои слова, не испытав при этом боли от подобной страсти, и включить ее как составляющую часть нашего брака?

Потому что именно так сама Микаэла воспринимала институт брака — для нее это выглядело как „общий поток“, в котором было все. И в рамках подобного толерантного восприятия, пусть даже включающего внезапное признание, возможность которого промелькнула у меня в мыслях, оно имело право на существование — поток, вмещающий все, нес и подобную возможность, подобно тому, как мощный поток несет лишенные листьев и ветвей стволы упавших деревьев. Но это была теория. А на практике я решил держать в себе мои секреты. Тем более что в эту минуту мне не в чем было сознаться, поскольку за время этого сумасшедшего месяца, прошедшего с момента нашей свадьбы, у меня не было никаких контактов с Дори, кроме одного-единственного телефонного звонка, в котором я спросил ее, могу ли я на время моего пребывания в Англии пересдать ее квартиру моему другу Амнону. Насчет предстоявшего появления ребенка я не обмолвился ни словом. И не только потому, что боялся отказа с ее стороны продлить договор по аренде, который поначалу предполагал наличие одинокого квартиросъемщика, а не увеличивающегося семейства, но и потому, главным образом, что я не хотел привлекать внимание Дори к моей сексуальной жизни с Микаэлой, что вполне могло послужить ей предлогом для разрыва наших с ней отношений, как если бы наше бракосочетание являлось пустой формальностью. На самом же деле, хотя я мог слышать, как люди входят и выходят из ее офиса, настроена она была очень дружелюбно, и ее жизнерадостный, нежный голос наполнил меня таким вожделением, что когда я повесил трубку, то почувствовал вытекавшие из моего пениса капли жидкости, как если бы он заплакал. Она тоже, подобно родственникам моего отца, восприняла нашу свадьбу как исключительно радостное событие. Даже некоторая прямолинейность юного рабби, чью красоту она все же заметила, не раздражала ее и не показалась ей неуместной.

— Иной раз вовсе не плохо относиться к миру с подобной серьезностью, — сказала она, и смех ее наполнил телефонную трубку. Затем она похвалила меня за то, что я принял предложение, сделанное мне ее мужем, признав, что имела к нему некоторое отношение. Это ее профессиональная память юриста напомнила ей о существовании моего британского паспорта в минуту, когда Лазар рассказал ей о сложностях, с которыми столкнулась их программа по обмену специалистами с Лондоном.

— Может быть, таким образом ты хочешь отделаться от меня? — спросил я с беспокойством, но без гнева. Она снова рассмеялась.

— Может быть, я и хотела бы. Только разве это возможно? Я вижу, что ты вселяешь в свою квартиру друзей, чтобы быть уверенным, что она никуда не денется, когда вы вернетесь.

Она была права. Мысль о возвращении в Израиль уже овладела мною с первых же часов нашего пребывания в Лондоне, где мы оказались серым дождливым утром. Сознание того, что отныне, из-за того, что нас будут окружать только незнакомые лица и я вынужденно окажусь еще более тесно связан с Микаэлой, добавляло ко всему прочему достаточно печальную ноту.

Сэр Джоффри лично встречал нас на летном поле. Выглядел он достаточно старым рыжеволосым англичанином, упрямо сохранявшим преданность Израилю, что не добавляло ему популярности среди коллег. Поначалу трудно было разобрать, что он говорит, отчасти потому, что он проглатывал половину произносимых слов, а частично из-за своеобразного юмора, смысл которого поначалу ускользал от меня. Я удивлялся, как это Лазар с его примитивным английским сумел завязать с ним столь дружеские отношения. И хотя он являлся главой администрации в этой больнице, похоже, что он не вполне одобрял методы, которыми у себя руководствовался Лазар. Его собственный стиль руководства был совсем другим, и уж, конечно, менее авторитарным. Вот пример: когда мы добрались до больницы, он не мог найти санитара, который занес бы внутрь наши сумки, и ему пришлось одну из них тащить собственноручно до гостевой комнаты, примыкавшей к одному из больничных отделений и предназначавшейся для нас на всю первую неделю нашего пребывания в стране, до тех пор, пока мы не подыщем себе квартиру. На мгновение, когда мы прошли мимо помещения со старыми мониторами, стоявшими в конце коридора, нам показалось, что сэр Джоффри вознамерился устроить нас в больничной палате, но когда мы вошли в предназначенную нам комнату, все увиденое нами было забыто. Это была очаровательная комната в старомодном стиле с чем-то вроде полога из зеленого материала над высокими кроватными спинками и с небольшими бортиками, обеспечивавшими безопасность сна. В былые дни комната отводилась представителям благородных сословий и аристократам, попадавшим в эту больницу, особенно, если они оставались здесь ненадолго, а также для проведения встреч, семинаров или совещаний по поводу сложных медицинских проблем.

Пожилая темнокожая медсестра вошла, чтобы предложить нам по чашке чая; мы согласились с радостью, особенно с учетом того, что сэр Джоффри принес с собою множество анкет, содержавших такое количество административных деталей, которые сэр Джоффри мог одолеть с большим трудом даже с нашей усердной помощью. Он тщательно просмотрел мой британский паспорт, затем углубился в заверенное нотариусом и переведенное с иврита на английский наше брачное свидетельство с акцизными марками и восковыми печатями красного цвета, пытаясь, похоже, извлечь какие-то сведения, необходимые ему для определения статуса Микаэлы, разрешающие продолжительное пребывание в стране и легальное трудоустройство. Все у нее оказалось в порядке, да ее это, похоже, не слишком и волновало. Сняв обувь, она улеглась на одну из маленьких кушеток, стоявших в комнате, добродушно поглядывая огромными своими глазищами на сэра Джоффри, который, вне сомнения, был изумлен атмосферой буйного вожделения, окружавшей странную молодую женщину в этой полутемной холодной и чужой для нее иноземной комнате — вожделения, которое обязывало меня, уставшего от путешествия и пребывавшего в некоторой депрессии, немедленно приступить к исполнению супружеских обязанностей, как только он покинет комнату. Но тут принесли чай, и в честь прибытия в Англию я решил выпить его так, как его пили мои родители, — с молоком. После того, как сэр Джоффри закончил заполнять все анкеты и, убрав их, завинтил свою авторучку, я начал расспрашивать его о различных отделениях, работавших в больнице, особенно об отделении хирургии, не утаив о своем опыте в качестве хирурга и недавней практике как анестезиолога, и после некоторого сомнения осведомился, не представится ли мне возможность принять участие в операциях, хотя бы время от времени. „Да“, — отвечал сэр Джоффри. Лазар говорил с ним по телефону пару дней назад и рассказал ему о профессиональных склонностях молодого врача из Израиля, а кроме того попросил, буде представится такая возможность, найти работу на неполный день для его жены, и он, сэр Джоффри, начал трудиться в этом направлении сразу же, чтобы выполнить просьбу его друга. Однако тут же выяснилось, что глава терапевтического отделения хотел бы пока что обойтись без помощи израильского врача, а у заведующего отделением хирургии нет места для еще одного хирурга. И тем не менее… и тем не менее в отделении скорой помощи были бы счастливы заполучить еще одну пару рук, а там, как известно, операции совсем не редкость и они, эти операции, там зачастую не менее сложные, чем в хирургическом. Так что если я действительно хочу этого, ничто не препятствует тому, чтобы я влился в их бригаду — в качестве ли хирурга или анестезиолога, это уже что мне больше подходит.

— Так что он наконец получит свою долю счастья, — сказал Микаэла по-английски тихим голосом, в котором таился упрек, тут же она принялась объяснять сэру Джоффри, как страстно хотелось мне стоять у операционного стола. И хотя ее английский был вполне основателен, она говорила с легким акцентом, который приобрела в Индии; ивритского акцента у нее не было. Сэр Джоффри слушал ее с нескрываемым интересом, судя по всему, очарованный ее огромными сияющими глазами, которые вносили блеск в сумрак большой, но плохо освещенной комнаты.

Я, по правде говоря, был изумлен звонком Лазара. Было ли это еще одним подтверждением искреннего его душевного расположения ко мне, или опять здесь приложила руку моя любимая, желая соблазнить меня возможностью поработать хирургом в продолжительном моем пребывании в Англии, отложив на неопределенное время все планы на возвращение? Что ж, может быть, Микаэла и не ошибалась, говоря, что я не вполне счастлив, но я был определенно доволен и полон надежд. Мысль о том, что вскоре мне вновь, возможно, доведется ощутить в своей руке скальпель, рассекая им живую плоть в атмосфере тихой английской вежливости, без ехидных замечаний Хишина или завистливых взглядов моих конкурентов, настолько захватила меня, что я упустил момент, когда должен был предостеречь Микаэлу от немедленного согласия, данного ею сэру Джоффри на работу ответственной за уборку в маленькой часовне, примыкавшей к больнице. Идея физической работы для беременной Микаэлы, тем более по поддержанию порядка в часовне, для жены врача, работающего тут же в больнице, вовсе не вызвала у меня восторга, но я держал язык за зубами, чтобы не обидеть ее и не унизить в глазах сэра Джоффри, потратившего на нас столько времени и совершенно счастливого, что сумел удовлетворить все потребности израильского врача, причем сделал это исключительно быстро и продуктивно.

* * *

Я начал разбирать чемоданы и сумки, в которых находилось все, что могло нам понадобиться в начальный период, пока мы не подберем себе подходящей квартиры. Микаэла взяла индийскую фигурку, которую дала ей Эйнат, и поставила на маленькую полочку над кроватью, отвесив ей глубокий поклон. Затем она предложила отдохнуть немного в просторной кровати перед окончательной разборкой наших вещей. Но я не чувствовал себя усталым и не хотел, чтобы наши пожитки еще какое-то время лежали смятые в чемоданах. Микаэла сняла свитер и носки и расстегнула пуговицы на джинсах, чтобы ослабить давление на живот, который понемногу стал уже округляться. Затем она раскинулась на постели, дожидаясь меня, пока я пытался хоть как-то убрать разбросанные вещи в просторные шкафы и присоединиться к ней. Ее веки начали трепетать, что, как я уже хорошо знал, означало о перезарядке ее любовных батарей, наполняя предвкушением секса эту большую и необычную комнату. Но я не испытывал ни малейшего желания заниматься любовью. Я устал от перелета и переживал восхитительные перспективы работы в хирургии, открывшиеся передо мной.

— Я сейчас не могу, Микаэла, — предупредил я ее, заметив ее протянутые ко мне руки и закрывшиеся глаза.

Но она не отступила. Поднявшись, она сняла с себя остатки одежды и, обнаженная, вновь вытянулась на простынях, которые показались мне не слишком чистыми, и с обычным своим бесстыдством объявила:

— Чего ты ждешь? Я замерзла. Иди сюда и, по крайней мере, согрей меня, если уж ты ничего другого не можешь.

И хотя никакого желания греть ее у меня не возникло, я не захотел обидеть ее чувства, особенно после того, как узнал, насколько принципиально важным было для нее предаться любви в новых местах, превращая это в сакральный акт самоутверждения. Но когда я встал, чтобы убедиться, закрыта ли дверь, я обнаружил, что замок отсутствует, равно как и ключ, а есть только тоненькая цепочка, которая не в состоянии была помешать любому открыть дверь и заглянуть внутрь, — скорее всего, с целью использования комнаты в непредусмотренных правилами целях.

— Не можем ли мы отложить все это? — умоляюще спросил я, опасаясь не столько неожиданных посетителей, сколько ее криков и стонов, которые могли испугать больных, шатающихся по коридору. Но Микаэлу уже было не остановить. Она вся тряслась от вожделения.

— Давай! — стонала она. — Давай же! Не будь таким трусом!

И она рывком потянула меня к себе, с силой вдавив мою голову между своими грудями, а потом я сполз вниз к ее ногам таким образом, что мой язык мог доставить ей то удовольствие, которого ей не в состоянии был дать ей мой вялый член. И тут раздался слабый стук в дверь, которая распахнулась настолько, насколько позволяла цепочка, но вполне достаточно, чтобы можно было разглядеть ошеломленное лицо сэра Джоффри, который забыл передать нам список подходящих для съема квартир, специально подготовленный для нас его секретаршей. Он был так ошеломлен, что не успел даже пробормотать извинение, и исчез, оставив свой листок между дверями. Но тем же вечером, позднее, когда мы встретились за ужином в больничной столовой, он выглядел даже еще дружелюбнее, чем прежде, как если бы сцена, открывшаяся его взору, только подтвердила его мнение об израильских врачах, как людях динамичных, чуждых предрассудков и полных энергии.

Что было абсолютной правдой. Во всем, что касалось энергии и динамизма, которые мы продемонстрировали на всех этапах своей акклиматизации, я преуспел больше, чем этого можно было ожидать, частично, быть может, потому, что наш английский оказался на высоте, тем более что я, не прекращая, прилагал усилия, чтобы моя речь походила на речь моего отца, — с момента нашего прибытия на землю Англии я взял себе ее за образец, демонстрируя уверенность, присущую торговцам недвижимостью и продавцам подержанных машин.

Не прошло и двух дней, а мы нашли уже подходящую квартиру неподалеку от больницы, состоявшую из двух больших и удобных комнат, достаточных, чтобы принять моих родителей, на день или два, но недостаточно удобных, чтобы разместиться в них надолго. Маленький автомобиль из вторых рук, который мы тоже купили, выглядел вполне достойно, а его ходовые качества не отличались от внешнего вида. И хотя я не получил еще официального разрешения на пользование больничной парковкой, предназначавшейся для старших врачей и администрации, Микаэла, установившая полусерьезный тон в общении с сэром Джоффри, сумела получить такое временное разрешение для нашей машины, которую мы могли теперь оставлять на заднем дворе маленькой часовни, что вообще освобождало нас от парковочных беспокойств, особенно поздним вечером, когда все прилегающие окрестности бывали забиты машинами. Это сильно облегчило нашу жизнь — особенно Микаэле в процессе ее знакомства с улицами Лондона, которые с каждым днем она узнавала все лучше и лучше. При этом мне не очень нравилось, как быстро сокращается расстояние между ее животом и рулевым колесом, и я, не уставая, напоминал ей о необходимости пользования ремнями безопасности, которыми она то и дело забывала пристегиваться. Не переставая, твердил ей и о том, что водить машину ей следует медленно… но это уже превосходило ее силы. У меня не оставалось иного выхода, кроме как положиться на судьбу; в противном случае ее независимость и достоинство были бы сильно задеты. Пришлось доверить ее собственной судьбе — даже в том случае, когда она стала посещать районы, густо заселенные выходцами из Юго-Восточной Азии и Дальнего Востока в расчете на встречу с любезными ее сердцу индусами. Мне оставалось полагаться лишь на ее с каждым днем все более заметную беременность, возможно, способную оградить ее от насилия. Я знал, что у нее осталось чуть больше четырех месяцев относительной свободы до рождения ребенка, в то время как я с головой погрузился в больничные обязанности, наполнявшие меня не только энтузиазмом, но и повседневными заботами.

С целью подтвердить законность и престиж соглашения об обмене между ним и Лазаром, сэр Джоффри представил меня всем врачам отделения скорой помощи как опытного хирурга с опытом анестезиологии. Моя практика в качестве военного врача тоже должна была способствовать моему авторитету. И после первой недели, прежде еще, чем я успел выучить названия всех инструментов и запомнить места их расположения в маленькой операционной, а также понять назначение иных медицинских помещений, я был приглашен принять участие в операции, объектом которой была маленькая темнокожая девочка лет десяти, серьезно пострадавшая в дорожной катастрофе. Операция еще только началась, как старший врач, ответственный за ее течение, был вызван для оказания немедленной помощи другой жертве того же инцидента, у которого случился инфаркт, и, не говоря ни слова, без тени сомнения, ведущий хирург передал мне скальпель, попросив продолжать только что начатую операцию и довести ее до конца, следуя намеченному курсу, в соответствии с которым я должен был удалить поврежденную селезенку. Вот так, неожиданно для себя, я оказался один-одинешенек перед тоненьким детским телом маленькой уже вскрытой девочки, погруженной анестезиологом в глубокое забытье. Она теряла пульс. Сестра, ассистировавшая мне, была совсем молоденькой и растерянной, и только врач, отвечавший за анестезию — пожилая женщина с сединой в волосах, вселяла в меня уверенность. Для начала я понял, что мне элементарно не хватает света. А потому я не в состоянии был разглядеть все, что хотел, внутри глубоко вскрытого желудка. Возможно, меня смущала очень темная кожа ребенка. После того как моя растерявшаяся помощница безуспешно попыталась усилить освещение над операционным столом, она предложила мне маленькую, но сильную лампочку на резиновой ленте, крепившуюся на лбу, — нечто подобное я видел у шахтеров, вынужденных ползком пробираться в своих подземных штреках. И в эту минуту сам я тоже почувствовал себя шахтером, забирающимся вглубь внутренних органов, которые впервые в жизни находились в полном моем распоряжении.

Тут же я понял, что внутреннее кровоизлияние полностью остановить не удалось, и я нашел то место, где произошел разрыв сосуда, который надлежало восстановить в первую очередь. Я задействовал дополнительную порцию крови и продолжил операцию, работая очень медленно, поскольку ожидал, что оперировавший хирург вот-вот вернется и возьмет в руки свой скальпель. Но он все не возвращался, и мне пришлось продолжать в одиночестве, заметив про себя, что, может быть, и профессор Хишин, и доктор Накаш были правы, когда говорили, что я слишком много раздумываю во время операции, и эта неторопливость свидетельствует о моей непригодности к делу хирургии. Но здесь, в английской операционной, мне показалось, что мой стиль работы будет принят более доброжелательно.

Поскольку пульс у больной пришел в норму, равно как и дыхание, а стройное тонкое тело было достаточно расслабленным, меня охватила страшная тревога, что вот-вот может произойти что-то неожиданное и непредвиденное, что скажется на ходе операции и убьет ребенка, попавшего в мои руки, покрыв позором не только меня, но и Лазара, и его жену, которые прислали меня сюда. А пока что я дольше обычного медлил возле операционного стола, проверяя и перепроверяя каждый разрез, и для большей уверенности затребовал даже рентгеновский аппарат, чтобы сделать дополнительный снимок позвоночника.

Было уже далеко за полночь, и седая врач-анестезиолог отвела взгляд от аппарата для анестезии, чтобы понять причины моей медлительности. Может быть, это было просто проявлением хороших манер, избавлявших ее от необходимости спрашивать, что случилось, тем более что она имела на это право. Зато молоденькая сестра и не думала скрывать свой гнев, подчеркнуто резко собрав инструменты, с грохотом отправила их в стерилизационный бак, бормоча что-то про себя. Но я предпочел проигнорировать ее эмоции. А затем, после того как зашил желудок аккуратными мелкими стежками, которые не превратятся потом в шрам, в конце операции, длившейся более пяти непрерывных часов, дал знак анестезиологу начать выводить пациентку из-под наркоза. Я не позволил ей уйти из операционной, пока не убедился, что слова, которые она промямлила со своим невероятным акцентом, имели некий смысл, а именно, что мозг девочки не претерпел каких-либо нарушений в результате операции, которую я провел собственноручно от начала до конца. Не снимая своего забрызганного кровью халата, я шел вслед за ее кроватью, пока ее катили в палату скорой помощи. Больница в этот поздний час была удивительно тиха, и даже те больные, которых не развезли еще по различным палатам, спали глубоким сном. Я поискал глазами старшего врача, чтобы известить его об окончании операции, и обнаружил, что он удалился на отдых в свою комнату давным-давно, не позаботившись даже узнать, чем завершилось то, что он передал мне из рук в руки, — так велика была его вера в молодого израильского врача. Единственным свидетельством жизни в комнате ожидания была группа высоких и стройных африканцев, благодаривших меня с трогательным почтением и чуть ли не благоговейно. Для них, похоже, моя неторопливость была предзнаменованием надежды.

Так я нашел свое место в работе больницы и с тех пор понял, что независимые, самостоятельные операции лучше всего остального способны проложить мне путь в отделение скорой помощи, и я стал добровольно брать на себя дежурства в ночные смены, что с большим удовольствием было воспринято моими коллегами, которые оказались куда менее высокомерными, по сравнению с врачами в Израиле. И таким вот образом все чаще я оказывался в маленькой операционной, примыкавшей к приемному покою скорой помощи, иногда в качестве анестезиолога, а иногда как хирург, совершающий сложнейшие операции на свой страх и риск, хотя бы и моим собственным, необычным путем, — характерным признаком которого была подчеркнутая неторопливость, к которой с каждой операцией седовласая женщина анестезиолог привыкала все больше и больше. Что же касается хорошенькой, но нетерпеливой медсестры, то я избавился от нее, предпочтя работать со спокойной и послушной сестрой из Шотландии.

В конце каждой ночи, когда я видел, что ничего для меня интересного больше нет, я отправлялся домой в нашу квартиру, расположенную неподалеку, будил Микаэлу и рассказывал ей о моих подвигах. Она просыпалась немедленно, и слушала все с жадным вниманием — не только потому, что она всегда любила слушать о медицинских делах, но также и потому, что видела меня счастливым и полным энтузиазма. Ее круглый животик постоянно увеличивался в размерах, напоминая под простыней маленький розовый холм, и время от времени во время моего рассказа мне чудилось, что я вижу слабое движение, свершающееся у нее внутри, свидетельствовавшее, что ребенок тоже прислушивается к моим словам.

За последние месяцы беременности любовные аппетиты Микаэлы значительно уменьшились — и потому, что маленькие размеры чужой квартиры уже не возбуждали ее, как некогда, и потому, что особое мнение некоего путешественника, только что вернувшегося из Индии, гласило, что половые сношения в данной ситуации могут повредить плод. Мне не хотелось углубляться в теологические дебаты с нею об определении различных значений жизни и наличии сознания у эмбриона, особенно с тех пор, как я потерял интерес к сексуальному общению с ней. Но память о любви, которую мне довелось испытать на другом животе, огромном и белом, в начале весны в бабушкиной квартире, наполняла мое сердце желанием столь жгучим и сладостным, что мне пришлось отвернуться, чтобы Микаэла не заметила слез, навернувшихся мне на глаза.

Но Микаэле было не до неожиданных слез на глазах ее мужа. Она была полна радости от пребывания в Лондоне, очарована своей свободой, возможностью бродить повсюду, встречаться с людьми, побывавшими в Индии и мечтающими, подобно ей, оказаться там еще раз. Так что когда я добрался до постели после того, как долго отмокал в ванне, смывая с себя кровь и гной, я нашел ее погруженной в крепкий сон, необходимый ей для выполнения той несложной работы, что предстояла ей с утра — привести в порядок пол в маленькой часовне и выровнять стулья для паствы, собирающейся на молитву, или туристов, пришедших, чтобы насладиться необычностью старинного здания. Она была вполне довольна этой простой физической работой, которая оплачивалась столь щедро, что у меня закралось подозрение — не является ли это некоей субсидией сэра Джоффри, призванной компенсировать мою не слишком высокую зарплату. Домой она приносила из часовни оставшиеся несгоревшими огарки свечей и время от времени зажигала их в комнатах, создавая подобие праздничной атмосферы.

Иногда, выходя из ванной в серые предзакатные часы, я видел, как перед тем как отправиться в постель, она составляла несколько огарков вместе, чтобы скрасить мне мое одиночество перед тем, как я тоже усну — и в самом деле, мерцающий свет умиротворяющим образом действовал на мою душу, погружая меня в дремоту, или, как минимум, показывая, что время близится к пяти — именно тогда, когда время от времени я звонил своим родителям до того, как они отправлялись на службу, в то же время давая возможность оплачивать разговор по пониженным тарифам. Поначалу я звонил им часто, поскольку не получал никаких сведений от Амнона и беспокоясь о том, не забывает ли он вовремя платить за квартиру. Двухчасовая разница во времени между Лондоном и Иерусалимом гарантировала, что я всегда застану своих родителей дома уже проснувшихся и свежих, готовых поделиться со мной последними новостями о них самих и стране, но с еще большей жадностью желающих услышать о моей жизни и о том, как протекает беременность Микаэлы и не существует ли опасности преждевременных родов. Они уже зарезервировали места на самолет, оплатили свои билеты и попросили Микаэлу подыскать им квартиру поблизости от нашей собственной. Точно так же заботливо старались они не затягивать разговоры по телефону, за которые платили, хотя и не могли обойтись без подробных расспросов о стоимости аренды в нашем районе, чтобы с большей точностью понять, какое жилье им больше подходит. Голоса их звучали прекрасно не только ввиду представлявшейся им возможности превратиться в дедушку и бабушку и встречи с нами, но также и в предвкушении длительного пребывания в Англии, в которую они до сего времени совершали лишь кратковременные набеги с тех пор, как эмигрировали в Израиль. Они собрались пробыть на этот раз в Англии целых два месяца, и выглядело это так, словно они возвращались к себе домой, туда, где когда-то и они появились на свет.

 

XIII

Иногда пыль оседала на маленькой статуэтке до тех пор, пока она не тускнела. И если никто время от времени не вытирал ее мягкой тряпкой, кончалось тем, что тощий паук спускался с потолка и начинал терпеливо плести сложную сеть густых и прозрачных нитей вокруг нее, словно элегантное кружевное одеяние — до тех пор, пока луч солнца, рожденный бризом, дующим сквозь открытое окно, не превращал забытую всеми статуэтку в запыленную маленькую девочку, сверкавшую волшебным, окутывавшим ее платьем, готовую пойти танцевать с любым, кто пригласит ее.

Но только кто же ее пригласит? Кто может забыть, что смерть — это смерть, даже если она сменит свои одежды?

* * *

Роды состоялись морозной зимней ночью в нашей маленькой квартире в сотне-другой ярдов от больницы. Я до сих пор не могу понять, как Микаэле удалось уговорить меня, и особенно моих родителей, согласиться на это. Но поддались ли мы и в самом деле ее настояниям, или просто уступили ее желанию дать ребенку жизнь именно таким образом в присутствии одной лишь акушерки? С другой стороны, что могли мы сделать? „Простите, — не уставала повторять она с отстраненной улыбкой, отметая наше несогласие с ней, — простите, но это ведь я, а не вы носили все это время в себе ребенка. И я полагаю, что имею право решать, где именно ему появиться на свет“. И этими словами все прочие аргументы оказывались исчерпанными. Тем не менее я не уверен, что мы старались так уж сильно, чтобы заставить ее отказаться от ее намерения, как если бы мы сами хотели привыкнуть к тому факту, что есть в ней некая эксцентричность, которую мы должны ей простить, учитывая ее многочисленные достоинства, которые так бесспорно проявились в Лондоне.

Всего лишь в нескольких улицах от нас, она ухитрилась найти примыкавшую к небольшому особнячку, окруженному садом, однокомнатную квартиру, чьи владельцы на долгое время отбыли в Италию, и встретить моих родителей с большой теплотой и радушием в день прилета. Хотя она была уже в середине девятого месяца своей беременности, это она настояла, чтобы мы встретили их в аэропорту, а оттуда привезли прямо к нам, где их уже ожидал любовно приготовленный ужин из разнообразных колбас, сосисок и сыров, которые, как она уже знала, мой отец очень любил. Мать мою она тоже удивила блюдом, которое та любила в детстве — малиной в креме; узнала она это, оказывается, от моей разговорчивой тетки из Глазго. Накануне их прибытия Микаэла приготовила им кровати, застелив их чистыми полотняными простынями, а кроме того, положила лишнюю подушку на кровать моей матери, стоявшую рядом с отцовской, так, чтобы ее голове было высоко — точно как у нее дома в Иерусалиме. И в завершение всего она побеспокоилась, чтобы Стефани, горничная, с которой Микаэла уже успела подружиться, не забыла наполнить горячей водой две грелки, поскольку английское представление об отоплении комнат явно расходились с тем, к чему привыкли мои родители, особенно с учетом того, что в последнюю неделю на страну опустились сильные морозы, а январь еще только начался.

Эта Стефани, зрелая женщина из Южной Америки, которую Микаэла встретила в церковном хоре и прониклась — взаимно — самыми дружескими чувствами, оказалась источником некоторых ее новых идей, включая идею о желательности родов в домашней обстановке с помощью одной лишь акушерки — по-видимому, это было модным среди молодых женщин Северного Лондона, которые, кроме того, что полагались на крепкое свое здоровье, были озабочены еще и тем, как наиболее естественным путем дать жизнь здоровым будущим поколениям. Я знал, что и Микаэла думает о чем-то подобном и что она хотела произвести подобный опыт над самой собой, — родить естественным природным путем, полагая, что если половина человечества производит потомство подобным образом, не поднимая вокруг этого особого шума, то нет никаких оснований и мне волноваться по этому поводу. Ее беременность протекала совершенно нормально, а сама она была крепкой и здоровой молодой женщиной. Она также посещала специальные курсы для рожениц и знала, что ее ожидает, а в случае чего-то непредвиденного наша больница находилась прямо за углом, и уж в самую последнюю очередь, не без насмешки напоминала мне Микаэла, ее муж — врач. И она была права, хотя среди многочисленных операций, которые мне довелось проводить в нашей маленькой операционной, не было ни одной, связанной с родами, особенно с такими, как эти — ведь ребенка, который должен был вот-вот появиться на свет, я, оставшись наедине с собой, уже звал по имени: Шива. Микаэла была довольна, это имя казалось ей единственно возможным, ибо в нем ей слышалось нечто божественное. „Ты только вслушайся, Бенци, — не уставала она повторять, — „Шивити Элохим ла-негди“ — „Я никогда не забываю о Боге““.

— Но ты при этом подразумеваешь совсем иного Бога, — немедленно парировал я.

— Но почему же другого? — не соглашалась она. — Однако ничего… ты скоро поймешь, что это всегда тот же самый Бог, Бенци. Когда она научится читать и писать, она сама сможет решить, как будет звучать и выглядеть на бумаге ее имя. В любом случае, по-английски это выглядит одинаково, и это очень важно.

И на этом закончились наши пререкания. Эхом же этих разговоров явился ее отказ вернуться домой после истечения годового пребывания в Англии.

Донеслось это эхо и до слуха моих родителей на пути из аэропорта, о чем они не преминули мне сообщить вместе с поддержкой желания Микаэлы рожать дома. Правда, поначалу они очень тактично и мягко пытались отговорить ее, памятуя о своих успехах при переговорах с нею, касавшихся организации свадьбы. Но здесь я предпочел занять нейтральную позицию. Я чувствовал себя в этом вопросе обязанным быть на стороне Микаэлы. В конце концов, я врач или нет?

И с этим нельзя было не считаться, полагал я. По счастью, племянница моего отца и ее бледный и тощий очкарик-муж, тот самый, с какой-то таинственной внешностью, позвонили родителям в день их прибытия и пригласили поужинать, перед тем как пойти в театр, желая, очевидно, в какой-то степени отвлечь их от неминуемо тревожных дум о предстоящих родах, о которых, по моему настоянию, им надлежало узнать после того, как все закончится. Это было совсем не просто, поскольку они жили поблизости, и, несмотря на их обещание не беспокоить нас без особой надобности, звонили ежедневно по нескольку раз в день.

Когда Микаэла, которая переходила уже все сроки, позвонила мне в шесть часов вечера и сообщила, что у нее стали отходить воды, я велел ей ничего не говорить родителям и поспешил из больницы домой. Там меня встретила Стефани, которой нравилось принимать участие в подобных родах и которая в значительной степени несла ответственность за решение Микаэлы: ее присутствие должно было поддержать роженицу и придать ей мужества в ближайшие часы. Микаэла уже лежала, бледная и улыбающаяся, на матрасе, с той стороны двуспальной кровати, где обычно лежал я, поскольку собственный ее матрас был насквозь мокрым после выхода околоплодной жидкости и теперь сушился возле батареи отопления в соседней комнате. Я удивился тому, что околоплодная жидкость имеет запах. Первые схватки еще не подошли, и в ожидании их я успел сварить кофе и сделать сэндвичи для Стефани и для себя, но Микаэле я запретил есть, чтобы позднее ее не рвало. Даже сейчас Микаэла пыталась меня убедить, что „акушерка принесет все необходимое“. Тем не менее я приготовил все сам — полидин, к примеру, как кровоостанавливающее, три ампулы усиливающего схватки питосина, несколько порций марсоина, успокаивающе действующего на блуждающий нерв, который мог блокировать применение лекарств, которые я тайком „одолжил“ в нашем медицинском кабинете больничной „родилки“ в надежде, что нужды в их применении не возникнет. Твердо зная, что в подобных случаях всегда что-нибудь может пойти не так, и я должен быть к этому готов, я, не спрашивая разрешения, принес из больницы несколько простых, но необходимых инструментов в своем чемоданчике: щипцы, скальпели, длинные изогнутые ножницы и иглы, и, едва переступив порог, тут же отправил их в кастрюлю с кипящей водой, игравшей роль стерилизатора. Как странно все же, думал я, что я должен сидеть здесь, в нашей крошечной кухоньке, томясь страхом возле кастрюли с булькающей водой, когда в какой-то сотне метров отсюда находится больница с самым современным операционным оборудованием, к которому я имел свободный доступ. И если я на самом деле любил Микаэлу, должен ли я был уступать ей так быстро?

Акушерки все еще не было, несмотря на то, что уже давно она сказала по телефону, что выезжает. Микаэла не высказывала никаких признаков беспокойства, она хорошо подготовилась и была уверена, что все пройдет гладко. Стефани и я наблюдали, как она встретила первые схватки, применив специальные дыхательные упражнения, которым ее научили на курсах, не издав при этом ни звука. Время от времени звонили родители, пытаясь по тону моего голоса угадать положение дел. Я взял с них слово, что они не придут, пока я их не позову, и они поклялись, что не появятся без разрешения, — но получасом позже, взглянув в окно, я увидел их. Они топтались неподалеку, словно хотели, несмотря на холод, быть поближе к полю сражения. На них были теплые пальто, и время от времени они поднимали глаза, всматриваясь в наши освещенные окна. Затем они исчезли, скрывшись в ближайшем саду, из которого, как оказалось, они и позвонили, чтобы сказать нам, что они рядом, и могут, если это нужно, появиться у нас буквально через минуту.

Акушерка, судя по всему, намертво застряла в вечерней пробке, не проявляя никаких признаков жизни, и я всерьез задумался, что мне делать, если, не дай бог, она не появится вовсе, при том, что я не видел, каким образом можно было бы переправить Микаэлу в больницу против ее воли. Интенсивность схваток нарастала постепенно, но никаких признаков того, что матка открывалась, я не видел. Микаэла была тиха и до сих пор не издала ни звука, что меня, знавшего, как любит она кричать и стонать во время любви, весьма удивило, ибо это означало истинное мужество, боль, которую она испытывала была столь свирепой, что лицо ее приобрело меловой оттенок. В какой-то момент меня охватила злость на самого себя за то, что я так бездумно доверился незнакомой мне акушерке. Но прежде, чем предпринять более решительные шаги — добраться, например, до больницы и организовать профессиональную помощь, — я решил призвать сюда, в квартиру, родителей. Не только для того, чтобы с Микаэлой остался кто-то, более надежный, чем Стефани, пусть даже та выглядела спокойно и собранно, но и для того, чтобы их присутствие поддержало ее практическим советом, который могла дать ей моя мать, которая, что ни говори, произвела на свет одного человека — пусть даже это было тридцать лет тому назад.

И я помчался в паб, чтобы позвать их. Сначала я не мог разглядеть их в общей сутолоке, потому что, вместо того чтобы тихо сидеть в углу, как я ожидал, они, с видом завсегдатаев, стояли посередине бара с пивными кружками в руках и вели оживленную беседу с кучкой англичан. Когда они увидели меня, протискивающегося к ним, возбужденного и взъерошенного, мой отец, тоже возбужденный столь приятным времяпровождением, поначалу решил, что все уже позади, и я прибыл для того лишь, чтобы сообщить им эту новость. А потому он начал знакомить меня со своими собеседниками, и по их дружеским кивкам я понял, что тоже являлся предметом собеседования. Когда мы вышли из паба, отец стал укорять меня (он начал делать это с первых же минут пребывания в Англии) за мой скудный английский, указывая на ошибки, которые я допускаю в разговоре, и предложив специально позаниматься с ним, — по его настрою я понял, что он готов немедленно приступить к делу. Но моя мать, выглядевшая очень взволнованной, перебила его с непривычной резкостью.

— Мы, кажется, прилетели сюда из Израиля не для того, чтобы улучшать английский язык Бенци, тебе не кажется? Может быть, нам стоит дождаться рождения Шиви?

Было что-то очень приятное и обнадеживающее в том, как она впервые произнесла имя малыша, который еще даже не родился, — более того, похоже не очень-то спешил с этим, если судить по ощущениям Микаэлы. Мой отец, разумеется, не был допущен в спальню и только осторожно поглядывал в дверную щель, но мать сидела у постели, оживленно разговаривая с Микаэлой и Стефани, которая казалась безмерно огорченной произошедшим с акушеркой. С момента ее звонка минуло уже более трех часов — но никаких признаков ее существования до сих пор не было; что они обе — моя мать и Микаэла — думали о ней, не трудно догадаться.

И тут, я понял, что все хлопоты по появлению этого ребенка на свет ложатся на меня; принимая во внимание тот факт, что больница находилась от квартиры в какой-нибудь сотне метров, ситуацию иначе как скандальной назвать было нельзя. Микаэла видела, в какой я злобе, и умиротворяющее пыталась мне улыбнуться. Ее лицо побледнело еще больше, под глазами уже появились темные круги, и я знал, что в эту минуту она испытывает сильные боли, но не хочет жаловаться, особенно после посещения курсов Ламаза, которые она так добросовестно и с таким энтузиазмом посещала под наблюдением и руководством той самой акушерки, которая исчезла так внезапно, что ее местонахождение было загадкой даже для тех людей, бравших телефонную трубку в ее доме и которые должны бы были это знать. Я принес инструменты и таблетки, приготовленные заранее, в спальню, положил в ноги Микаэле две подушки, чтобы приподнять их, и, не колеблясь, вколол ей порцию питосина, призванного ускорить схватки. Я еще никогда не применял ранее подобной инъекции, но после того, как ознакомился с его формулой в инструкции по применению этого препарата, отбросил все колебания прочь. Моя мать с уважением смотрела за моими действиями и ободряюще кивала мне, всем своим видом выражая уверенность в том, что у меня легкая рука. И хотя она до конца так и не прониклась сочувствием к идее рождения на дому, она всем своим существом излучала оптимизм в минуту, когда все разногласия должны были отойти на задний план, чтобы поддержать Микаэлу до момента следующих схваток. Она пыталась вспомнить детали собственных ее переживаний при родах, к которым Микаэла прислушивалась с видимым вниманием. После инъекции схватки участились, но никаких признаков раскрытия матки все еще не было. Твердая головка ребенка, которую я нащупал при пальпации, стараясь понять, каково положение всего тела, показала мне, что все должно пройти нормально, и ребенок, словно он тоже прослушал курсы, знает, как и куда он должен устремиться, как только матка начнет раскрываться.

Но этого пока не происходило.

Можно было ввести Микаэле марсоин, но мне не хотелось этого делать, поскольку это лекарство вызывало расслабление мышц, что, в свою очередь, могло затянуть роды. И тут я понял, что все мои страхи несколько преувеличены, а поняв, сказал себе, что нет никаких причин для паники — в конце концов любой шофер „неотложки“ принял роды не раз и не два за время своей карьеры, а Микаэла демонстрировала столь незаурядную выдержку До сих пор она ни разу не попросила меня дать ей что-нибудь уменьшающее боль и без единой жалобы выполняла все, что я ей говорил. Похоже, она готова была вывернуться наизнанку и вылезть из кожи вон, только бы я разрешил остаться в нашей спальне и не заводил разговора о том, чтобы перебраться в больницу.

* * *

И вот, когда роды наконец состоялись — между шестью и семью утра, после дополнительной инъекции, — и медленно, словно распускающаяся роза, стала раскрываться матка, когда в теплой атмосфере нашей спальни, где по требованию Микаэлы свет был притушен, голова ребенка, покрытая буйно вьющимися волосами, появилась в одну минуту с серым лондонским рассветом, я понял и принял настойчивое желание Микаэлы рожать в домашней обстановке, особенно после того, как сами роды прошли так гладко и легко. Девочка, очевидно договорившись с Микаэлой, которая не издала ни звука в течение всей долгой ночи, только коротко вскрикнула и тут же, стоило мне перерезать пуповину, замолкла. Я передал ребенка из рук в руки моей матери, которая завернула малышку в большое полотенце; руки ее тряслись от волнения, которого я не мог даже предполагать в этой абсолютно несентиментальной, сдержанной женщине.

Позднее, вспоминая эти мгновения, я уяснил себе, что эмоции, от которых затряслись руки моей матери, относились не только к самому факту рождения этого ребенка, с его поразительно густыми волосами, но равным образом и к тому далекому и смутному теперь, покрытому туманом времени воспоминанию о чувствах, которые она испытала некогда, рожая меня, в полном одиночестве и не подозревая, что в ее жизни подобное больше не повторится. Сам я тоже был странно тронут этой черной кудрявой головкой, появившейся из окровавленной материнской утробы, но по причине прямо противоположной — головка моей дочери была совсем не похожа на стриженую голову Микаэлы в тот день первого нашего знакомства, когда я, в гостиной Лазаров принял ее за мальчика. Теперь смуглая малышка тихо покоилась на моей подушке, пока я дожидался, чтобы вышла плацента, с тем чтобы я без спешки мог наложить швы на разрывы в вагине с помощью ниток, принесенных мною из больницы. Я употребил здесь выражение „не спеша“ потому лишь, что Микаэла, вся светившаяся от счастья, видела, насколько горд я тем, что в качестве врача способствовал рождецию собственного ребенка. Но она не имела ни малейшего представления о той цене, которую мне придется заплатить за то, что вынужден был иметь дело с ее кровью, вагиной и плацентой. И когда Стефани, на которую произвело большое впечатление то, как я проявил себя в течение всей этой долгой ночи, под конец пригласила моего отца в спальню взглянуть на его внучку, я не стал дожидаться реакции этого добряка, который всю долгую ночь просидел, не сомкнув глаз, в гостиной, а поспешил в ванную, чтобы смыть то, чем, как я чувствовал, я запятнал и ту не слишком большую любовь, которую я испытывал к своей жене.

* * *

И так велика была усталость, накопившаяся во мне, во всех четырех ипостасях, в которых я выступал в течение всей этой бесконечной ночи — как врач, муж, отец и сын, — что я едва не заснул в теплой, благоухающей ванне, пропустив появление исчезнувшей акушерки, оказавшейся высокой смуглокожей женщиной восточного типа с надменным выражением лица и седыми волосами. Ее таинственное исчезновение объяснилось весьма прозаически: как только она получила наш вызов, она поспешила выйти из дома и тут же попала под машину, когда по переходу шла через улицу. Машина задела ее колено, и в результате ей пришлось несколько часов провести сначала в полицейском участке, а затем в отделении скорой помощи. Поскольку у нее не было номера нашего телефона, а в городской телефонной книге не значилось наших фамилий, она не могла с нами связаться. Однако она не догадалась просто вернуться домой, а под грузом ответственности и скрипя зубами от боли, явилась сюда, чтобы выполнить данное ею обещание, сопутствуемая молоденькой дочерью, с единственной целью — выяснить, нужна ли еще ее помощь. Поскольку роды были уже позади, Микаэла и Стефани были ей рады и предложили сесть в кресло, стоявшее в спальне, — прежде всего, чтобы в подробностях рассказать ей, как проходил весь процесс рождения нашей дочери и как помогло при этом правильное дыхание, которому она научила Микаэлу, превозмогать боль; ну а затем, чтобы она опытным глазом взглянула на ребенка и высказала свое мнение. Они разбудили девочку и положили ее, голенькую, на колени акушерке, которая внимательно осмотрела ее и смазала специальным маслом, которое она принесла с собой. После чего Стефани положила ее обратно в нашу кровать рядом с Микаэлой, поскольку у нее еще не было кроватки, хотя Микаэла и купила заблаговременно все необходимое для ребенка, но она оставила все это в магазине: „Чтобы не вызвать зависть таинственных сил зла до тех пор, пока роды благополучно не завершатся“.

— Не могу поверить, — сказал мой отец Микаэле в полном изумлении. — Современная свободная женщина вроде тебя может говорить о существовании „таинственных сил зла?“

— Конечно, мне не хочется верить в существование этих сил, — шутливо ответила Микаэла. — Но что я могу поделать, если эти силы верят в меня?

Микаэла и Стефани превозносили меня до небес перед акушеркой, которая внимательно разглядывала пуповину, потом похвалила наложенные мною швы, но не могла скрыть своего несогласия с инъекцией, которую я сделал Микаэле с целью ускорить роды. Почему я вдруг так заспешил? — хотела бы она знать. У природы есть ее собственный ритм. Если бы я так не поторопился, она успела бы прибыть и принять в этих родах участие, как положено. Кто знает, о чем она думала в эту минуту — о гонораре, которого лишилась, или о профессиональном достоинстве? Или о том и о другом?

Но сейчас все это уже не имело значения. Мой отец сидел с осунувшимся лицом, и мать попросила меня вызвать для них такси, поскольку не хотела, чтобы я уходил из дому. Но я настоял на том, что сам отвезу их, и вышел, чтобы вывести нашу машину с заднего двора часовни, где мы парковались. Наш маршрут пролегал через утонувшие в тумане лондонские улицы, напоминавшие кадры из времен немого кино, и нам хотелось запомнить его, с тем чтобы когда-нибудь сказать Шиве, как выглядел Лондон в день, когда она родилась.

Когда мы подъехали к воротам маленького садика, окружавшего опрятный коттедж, арендованный родителями, моя мать, также в эту ночь не сомкнувшая глаз, вдруг заявила, что хочет вернуться обратно, чтобы побыть с Микаэлой, с тем чтобы я мог поспать часок-другой на ее кровати рядом с кроватью отца. Не знаю, что ее обеспокоило — может быть, мрачное выражение моего лица… или она уже скучала по новорожденной? Так или иначе, но я отказался, хотя, безусловно, мне не помешали бы несколько часов сна в их приятной комнате, в окружении буржуазного комфорта и тишины типичного английского жилища. Но я не представлял себе, как отнесется Микаэла к моему отсутствию в самые первые часы после родов, а потому я попрощался с родителями, которые горячо обняли меня. Я видел, что они очень счастливы, и густой туман, окружавший нас и напомнивший им об их детстве, только усилил это ощущение. Их просто распирало от гордости за мое умелое участие в родах после всех пережитых ими страхов.

Я тоже был доволен собой и на обратном пути домой, плавно объезжая небольшие молочные фургоны, обдумывал, что мне написать в очередном месячном отчете, который я посылал секретарше Лазара о своей работе в лондонской больнице. Должен ли я упомянуть о том, что я принял дома роды собственного ребенка, что могло быть расценено кое-кем как свидетельство крепнущих отношений с Микаэлой, или мне достаточно просто упомянуть о факте рождения Шивы? Упомянуть так, чтобы любимая мною далекая и непостижимая возлюбленная поняла, что все это означает. Что она может теперь, поскольку все пути открыты, возобновить сладостные наши и тайные отношения, будучи защищена от меня двойной преградой?

Но прибыв домой, я понял, что мне следовало все же принять предложение моей матери остаться спать у них в комнате, поскольку Микаэла и Стефани были с головой погружены в оживленный разговор с акушеркой, которая, невзирая на боль в колене, вместе со своей дочерью разместилась на нашей кровати, допивая не то вторую, не то третью чашку чая и держа в руках не нашего ребенка, а маленькую индийскую статуэтку со множеством раскинутых рук. Вертя ее в ладонях, она рассуждала не о рождениях и о младенцах, но о жизни как таковой, ее целях и значении — о предметах, о которых меня тоже попросили изложить свое мнение. Стефани налила мне чашку чая, и я, сняв обувь и улегшись между женщинами на моей же кровати, перебирал пальцами крошечные пальчики своей дочери, лежавшей рядом со мной, посверкивая глазками. Мне открылось, что и Микаэла, и Стефани имели все резоны поддаться речам этой акушерки, оказавшейся женщиной красноречивой и обладавшей странными и забавными взглядами на мир и мироздание. За ее практичным, профессиональным лоском скрывалась пылкая вера в переселение душ, и не обязательно только после смерти, но на любом жизненном этапе. Она была убеждена в том, что душа является чем-то более тонким и более легким, чем обыденное понятие, поскольку она сдвигает такие, более тяжелые частицы, как память и оставляет нетронутыми тревогу и честолюбие, что и позволяет ей тихонько перемещаться с места на место и от личности к личности. Привела она и пример: когда, сказала она, она повредила колено — тогда, вечером, — и ее доставили в больницу, где она поняла, что уже не попадет к нам вовремя, она послала свою душу, чтобы та присутствовала в этой комнате, поселившись во мне. Не чувствовал ли я, спросила она меня, что все у меня получалось много легче и с большей уверенностью, чем когда-либо раньше?

— Да, чувствовал, — честно подтвердил я. — Но если это ваша душа поселилась во мне, — с невинным видом осведомился я далее, — куда в это время подевалась моя собственная душа? Я уверен, что двух душ у меня внутри в эту ночь не было.

Акушерка совершенно свободно приняла мой вызов.

— Ваша душа была во мне. Это очень просто. Я удерживала ее, пока роды не закончились. А потом вы вернули мою душу мне.

— И как же вам показалась моя душа? — спровоцировал я ее.

— Сказать по правде, она мне показалась немного ребяческой, — ответила она серьезно и покраснела, словно выдала какой-то неблаговидный секрет.

— Ребяческой? — От удивления я рассмеялся, хотя этот неожиданный ответ показался мне чем-то обидным. — В каком смысле — ребяческой?

— Странным образом… она влюбилась, — ответила она.

— Влюбилась?! — в изумлении вскрикнул я. — Но в кого же?

— Ну… например, в меня, — бесстыдно отвечала она, пристально глядя мне в глаза до тех пор, пока ее дочь, все это время не спускавшая с матери обожающего взгляда, не прыснула смехом, который тут же передался Микаэле и Стефани тоже, а в конце концов и самой акушерке, которая поднялась и слегка взворошила младенцу волосики, а потом положила мне свою ладонь на плечо успокаивающим жестом.

Но после того, как все три женщины наконец покинули квартиру, а Микаэла удалилась в гостиную с ребенком, чтобы дать мне возможность поспать, поскольку сама она была настолько возбуждена, что заснуть была не в состоянии, я почувствовал внезапно, что в голове моей — туман, а в мозгах что-то жужжит. Может быть, подумал я, душа моя и впрямь могла полюбить эту гордую седоволосую акушерку так же, как я полюбил Дори, которая явилась мне в каком-то туманном сне; и когда я проснулся и понял, что нахожусь в тысячах миль от нее, — человек с небольшой своей семьей в сером и зимнем Лондоне, — мне захотелось завыть от тоски. Было три часа пополудни, за окном моросил мелкий дождь, а из соседней комнаты доносился голос моей матери, восхищенно разговаривавшей с Микаэлой, которая так и не сомкнула глаз, но находилась в приподнятом настроении, возможно, потому, что кроватка, ванночка и детская одежда были наконец доставлены из магазина. Теперь у ребенка появился свой собственный уголок в этом мире, и поскольку кое-каких мелочей еще не доставало, мой отец поехал за ними, невзирая на дождь. К шести вечера я был уже в состоянии отправиться на свое дежурство в больнице, зная, что ребенок находится в надежных руках Микаэлы и моих родителей, и что жизнь в доме скоро нормализуется.

Я быстро вернул на место позаимствованные ампулы и инструменты, очень рассчитывая на то, что никто не заметил их отсутствия. Но мне было очень жалко, что никому из коллег я не мог рассказать о родах на дому, так как боялся, что это будет расценено, как акт недоверия к больнице. Еще меньше мог я похвастаться собственной ролью в этом процессе из-за того, что побоялся выглядеть в их глазах человеком безответственным. Поэтому я прикусил язык, а поскольку пронизывающий холод свел к минимуму количество пациентов, я мог наслаждаться своими успехами, грея руки у огня собственных подвигов, совершенных минувшей ночью.

После полуночи, когда мое дежурство закончилось, я отправился домой, где застал Микаэлу кормившей ребенка грудью. Мои родители только что отбыли, очевидно не в силах оторваться от своей внучки, а может, не желая оставлять Микаэлу в одиночестве. Впервые после родов мы оказались с ней наедине.

— Ты свалишься, если не поспишь, — мягко сказал я ей.

Она ответила мне дружеской улыбкой:

— Не беспокойся. Я в порядке.

Не приходилось сомневаться, что рождение ребенка укрепило наше взаимное расположение. Микаэла не могла мне помочь, но была под впечатлением моего врачебного искусства, тогда как у меня воспоминание о том, с каким достоинством она переносила боль, наполняло меня уважением к ней как личности. Не знаю, приходило ли ей в голову, что я отказался давать ей болеутоляющее или анальгетик не только потому, чтобы она сохраняла ясное сознание в процессе родов, но и потому еще, что втайне я желал отомстить ей за то, что она принудила меня выступить в роли ее акушера. У меня возникло странное ощущение, что наше растущее друг к другу уважение нисколько не увеличило того чувства любви, которое должно было, возникнув, сблизить нас еще теснее, но которое на самом деле производило обратный эффект — чувство равнодушия лишь усилилось в этот полуночный час, превратившись в безразличие при взгляде на ее полные грушевидные груди, которые не вызвали во мне ни малейшего желания даже притронуться губами к ее соскам, чтобы почувствовать то, что ощущает моя дочь.

В течение следующей недели Микаэла постепенно восполняла потерянные часы сна и активно готовилась к возвращению в нормальный режим жизни — особенно, к изучению Лондона. Мои отец и мать находились в полном ее распоряжении в качестве сиделок, но она не хотела слишком уж рассчитывать на их помощь как потому, что хотела дать им возможность насладиться их отпуском, который так или иначе заканчивается через две или три недели, так и потому, что нам пора уже было начать привыкать обходиться без них. Она подвешивала лямки детского спальника к животу, который уже вернулся к нормальному размеру, и в этот спальник она поместила Шиву, которая чувствовала себя в нем не менее удобно, чем детеныш кенгуру в материнской сумке.

Итак, всего лишь через неделю после родов, Микаэла уже в состоянии была вернуться к своей немудреной работе по поддержанию порядка в часовне, с ребенком, висящим возле живота; готова она была также наносить визиты своим старым друзьям из Индии, которые жили теперь в Восточном Лондоне. Ее естественное спокойствие стало передаваться ребенку, подраставшему в атмосфере душевной уравновешенности его матери, и девочка, похоже, ничуть не страдала от того, что Микаэла таскала ее за собой по всему Лондону; ни единого крика протеста ребенок не издавал и, казалось, искренне был всем доволен.

Было еще преждевременно судить о том, кого девочка напоминает внешне, не принимая во внимание родительские предположения. Она не похожа была на меня, и она не унаследовала необыкновенных глаз Микаэлы. Однажды, когда я остался с нею в квартире один, что-то в ее чуть вытянутом, обтекаемом черепе и чуть узковатых глазах заставило меня вспомнить бледную и несколько таинственную личность нашего не-еврейского британского родственника, мужа племянницы моего отца, который с большой теплотой относился к моим родителям. В одно из воскресений, например, он и его жена высказали пожелание собрать всех наших английских родных и устроить вечеринку в честь новорожденной; одна из гостей, а именно, моя энергичная тетушка из Глазго, подхватила инициативу и пригласила родителей погостить неделю у нее в Шотландии, перед тем как возвратиться в Израиль. Несмотря на свою любовь к младшей сестре, моя мать заколебалась, не желая расставаться с малышкой, — и отказалась. Тем временем мы открыли существование полулегальных яслей, организованных в педиатрическом отделении больницы в помощь семьям сотрудников, — ясли не были рассчитаны на детей возраста Шивы, но Микаэле посчастливилось понравиться заведующей яслями, и та согласилась присмотреть за ребенком. Таким образом мои родители получили возможность принять настойчивые приглашения тетушки, после чего они с чистой совестью могли завершить свое пребывание в Британии и насладиться видами и ароматами страны, в которой прошло шотландское детство моей мамы.

* * *

Я всячески поддержал их намерение уехать — к радости моей тети, но поскольку сэр Джоффри обмолвился, что Лазар и его жена со дня на день могут прилететь в Лондон, меньше всего мне хотелось, чтобы мать стала свидетельницей лихорадочного возбуждения, охватившего меня, как только до меня дошли эти новости. И хотя сэр Джоффри на самом деле даже не упомянул о приезде Дори, я знал, что она ни за что не позволит Лазару улететь в Лондон без нее. Я даже сказал самому себе, что это говорит о том, что она ничего не знает о рождении Шивы, — а ведь я сообщил об этом в примечании к ежемесячному отчету, который аккуратно посылал на адрес секретарши Лазара. Я спросил сэра Джоффри о программе пребывания Лазаров на время их визита и выяснил, что все дни будут буквально забиты различными мероприятиями и встречами, поскольку Лазар был одержим идеей учредить „общество друзей“ нашей больницы в Лондоне. Поэтому я предложил себя в качестве дополнительного эскорта, с тем чтобы позаботиться о миссис Лазар и уберечь ее от скуки. Мои слова очень развеселили сэра Джоффри. Отсмеявшись, он сказал: „Она вовсе не похожа на леди, способную скучать“. Такое впечатление от жены Лазара он вынес после предыдущего визита этой пары два года тому назад, когда он впервые увидел миссис Лазар, повисшую у мужа на руке, улыбающуюся и довольную жизнью и собой. Было видно, что она ему нравится, и я должен был сразиться с ним за право встретить их в аэропорту, что совсем не обрадовало Микаэлу, которой пришлось из-за этого отказаться от урока йоги в Южном Кенсингтоне, поскольку ей надо было остаться дома с ребенком, — мне пришлось напомнить ей, что Шива слегка простужена. Она не протестовала, но несколько насмешливым тоном отозвалась о моем желании „обслуживать этих Лазаров“, а также выразила сомнение, что наш маленький „моррис“ достаточен, чтобы вместить „этих двух толстяков“. Вместе с их багажом. И я понял, что враждебность, которую Эйнат испытывала по отношению к своим родителям, она сумела как-то передать Микаэле — возможно, это произошло тогда, когда они вместе работали в Калькутте. А потому я не счел нужным ей отвечать. Я в тот момент думал о том, как изумятся Дори и Лазар, когда у выхода из аэропорта увидят меня, — хотя, разумеется, они уже привыкли и к аэропортам, и ко мне в них.

Но на деле вышло так, что Лазар разглядел меня раньше, чем я заметил их, и тут же обнял меня. Его жена при этой неожиданной для нее встрече, нисколько не покраснела; сияя, как всегда, она развела руки для объятия и с естественностью, поразившей меня, расцеловала в обе щеки, и хотя я понимал, что это были всего лишь дружеские поцелуи, которые можно было отнести за счет волнения, вызванного перелетом и приземлением, и что такой же прием был бы оказан сэру Джоффри, если бы он, а не я приехал их встречать. Я не смог сдержать дрожи, бившей во мне, как если бы эти улыбчивые, незатейливые поцелуи, дарованные мне так естественно в присутствии ее мужа, содержали обещание чего-то по-настоящему важного, что должно было произойти во время этого визита, начавшегося вот так в мягком свете лондонского дня. Вот приблизительно какие мысли проносились у меня в голове, в ее присутствии со мною рядом, когда она выискивала место, куда пристроить свои длинные ноги в тесном пространстве маленького автомобиля, из-за чего я никак не мог сообразить, каким кратчайшим путем довезти их от аэропорта к их гостинице к вящему раздражению Лазара, который выглядел усталым и тем не менее спешил как обычно.

— В Нью-Дели мы разбирались с маршрутом удачнее, — саркастически хмыкнул он, зажатый на заднем сиденье между чемоданами и сумками, не поместившимися в багажник, и глядя на незнакомые ему улицы Лондона, в которых он, по его убеждению, разобрался бы все же лучше меня, если бы оказался на моем месте за рулем.

Когда же мы в конце концов добрались до их гостиницы и я начал вынимать из багажника их чемоданы, то понял вдруг, что один из них, тот, что я достал последним, был тем самым, что сопровождал нас в нашем путешествии по Индии, и я с мистическим чувством необъяснимой радости наклонился к нему, чтобы погладить чуть протершуюся кожу, на которой, как мне почудилось, еще остались следы красноватой пыли, поднимавшейся ветром с грязных дорог возле замков Бодхгаи. Лазар хотел открыть этот чемодан прямо в гостиничном вестибюле, чтобы достать оттуда подарки, которые они привезли ребенку, но Дори остановила его. „Не торопись… у нас еще масса времени впереди. Мы все вручим самой девочке“, — сказала она и начала расспрашивать о ее необычном имени.

После того, как я объяснил ей, почему Микаэла выбрала это имя, она была взволнована и поражена, немедленно уловив глубокую связь с Индией, которая касалась и ее тоже. Я хотел рассказать им о моей отговорке, касавшейся соотнесенности девочки с именем божества, желавшего разрушить всю Вселенную, и мое желание придать ему более умеренное значение, превращавшее имя Шивы-разрушителя на другое, звучавшее на иврите как „Возвращение“, но потом понял, что это слишком сложно объяснить доступными словами двум уставшим людям, жаждавшим лишь одного, — побыстрее добраться до своего номера и отдохнуть после полета.

Когда я вернулся домой, Микаэлы не было. Несмотря на то, что девочка была простужена, Микаэла решила погулять с ней. Я рассердился на нее за пренебрежение моими медицинскими предписаниями, более того, я разглядел в этом своеобразный акт мести за то, что она называла моим „преувеличенным и необъяснимым почтением к этим Лазарам“. Истина же заключалась в том, что, несмотря на мастерство врача, продемонстрированное мною во время родов нашей дочери, Микаэла не желала во всем остальном отдавать мне роль первой скрипки — даже в том, что касалось медицинских вопросов.

— В дальнейшем, — заявила она, — ты для нее только отец. Но не ее врач. — Это было произнесено безапеляционным тоном, который она время от времени позволяла себе.

Было ясно, что для нее это вопрос принципа, и она не желала проявлять никакой уступчивости. В общем-то, она была права. Но применительно к конкретному случаю, я боялся, что прогулка с простуженным ребенком может способствовать инфекции, после которой мы все вынуждены будем сидеть в квартире, вопреки моему желанию как можно скорее освободиться, устремившись навстречу женщине, которую с того самого момента, как я вновь увидел ее, я знал — не могу уступить никому.

Не могу и не уступлю. Уступить ее, даже в мыслях, означало бы подвергнуть себя саморазрушению, лишить меня той силы, что позволяла сосуществовать рядом с Микаэлой и ребенком, более того, даже с моими родителями, которые с недавних времен смягчились настолько, что верили каждому моему слову и готовы были сделать все, о чем бы я их не попросил. И мне требовалось не так уж много, чтобы я мог перенести наваждение, преследовавшее меня день и ночь, — все, что мне было нужно, это случайная ее улыбка, способная придать мне смелости зайти снова в ее офис и признаться в любви с храбростью отчаяния, которое в конечном итоге не может ей не польстить. Польстить и зажечь в ней встречный огонь, несмотря на постоянное присутствие преданного мужа, который непрерывно целует ее вне зависимости от места, времени и наличия окружающих…

Но когда Микаэла вернулась с ребенком, который выглядел совершенно здоровым и розовым от прогулки на морозном воздухе, безо всяких следов утренней простуды, я был восхищен материнским инстинктом, который с такой непревзойденной точностью диагностировал незначительность легкого посапывания, которое показалось мне таким важным. И снова я понял, насколько права была моя мать, когда во время первого знакомства с Микаэлой предсказала, что как только она родит, она тут же отвлечется от своих проблем и найдет свое место в этом мире, и даже ее незадача с получением аттестата зрелости, перестанет иметь для нее значение. Сейчас она казалась мне настолько привлекательной, в момент, когда поменяв девочке пеленки, она принялась кормить ее грудью, что у меня мелькнула неглупая, на мой взгляд, идея — по-быстрому затащить ее на ночное дежурство; возможно, это помогло бы мне уменьшить вожделение, которое уже сжигало меня при мысли о женщине, только что прилетевшей в страну, которую мне предстояло пригласить в самое ближайшее время на чашку чая вместе с ее мужем, чтобы они могли взглянуть на ребенка и поднести ему купленные заранее подарки, — а мне дать возможность узнать что-либо о планах, связанных с моим возвращением в израильскую больницу, убедившись что английская дверь и в самом деле ведет домой, а не захлопнется у нас перед носом.

Но моя замечательная секс-идея нисколько Микаэлу не вдохновила. Ее новая подруга — все та же акушерка — рекомендовала ей полное половое воздержание в течение трех месяцев после родов, чтобы дать организму прийти в норму после родового шока. А поскольку спорить с акушеркой я не мог, я остался в таком напряжении, что не смог уснуть даже после ночной смены, и потащился ранним утром снова в больницу. Там я оставил Шиву в яслях и стал бродить туда и сюда вокруг офиса сэра Джоффри, надеясь столкнуться с Лазарами. И столкнулся. Издалека я расслышал уверенные шаги Дори, а затем увидел ее глаза, смотревшие на меня с недоумевающей тревогой, поскольку, как я понял, она решила, что я болтаюсь по коридору исключительно из-за надежды встретить ее возле офиса сэра Джоффри, и разве она ошибалась? Тем не менее я решил воспользоваться случаем и попросил ее зайти к нам и посмотреть на Шиву. Если бы я не поймал ее на ходу, без сомнения, она, словно маленькая толстенькая собачка, проследовала бы за своим мужем, встречавшимся с сэром Джоффри, который, как мне уже рассказал об этом накануне Лазар, успел предложить тель-авивской больнице побывавшие в употреблении приборы для анализа и анестезии, оказавшиеся в Лондоне невостребованными. Мне же стало совершенно ясно, что приглашение посмотреть на ребенка ей пришлось по душе. И Лазар, которому не терпелось взглянуть на оборудование поближе, чтобы удостовериться, что подарок сэра Джоффри не таит в себе никакого подвоха, посоветовал жене принять мое предложение.

— Ну, Дори, в чем дело? Пойди и взгляни на беби, и если Бенци свободен, может быть, он покажет тебе собор Святого Павла, который ты сегодня хотела посетить? Боюсь, что я застряну здесь надолго, а после всего этого мне предстоит еще встретиться с человеком, который отвечает за вечеринку в честь „Общества друзей“.

— А когда же ты сам увидишь ребенка? — оскорбленно поинтересовалась Дори, как если бы подобное мероприятие было из тех, что нельзя пропустить.

Но я, вне себя от радости, что смогу остаться с ней наедине, возможность чего так невероятно легко свалилась на меня, быстро уверил их в разрешимости этой проблемы.

— У вас будет еще множество случаев увидеть малышку, уверяю вас, — убежденно успокаивал я Лазара, который, похоже, вовсе и не горел таким уж энтузиазмом, после чего мы условились, что я доставлю Дори сюда же, в офис сэра Джоффри в течение двух ближайших часов.

И вот так, в результате неожиданного стечения обстоятельств, она неожиданно оказалась в моем распоряжении, пусть даже всего лишь на два часа, но зато в совершенно незнакомом ей месте, одетая в тунику из синего бархата, памятную мне по Индии, которая, похоже, относилась к тому виду одежды, которую можно было носить всюду. На своих высоких каблуках, уверенно отбивавших четкий ритм, она зашагала рядом со мною — холеная, надменная женщина средних лет, которая, к тому времени, пока я достигну ее возраста, не исключено, уже простится с этим миром. И эти новые для меня мысли наполнили меня не только печалью, но и каким-то глубоко нежным чувством. Самым приятельским образом, но не переходя никаких границ, как если бы мы никогда не лежали обнаженные друг возле друга, я начал расспрашивать Дори о ее матери и как у нее идет жизнь в доме для престарелых — о чем, как я знал, она любила поразговаривать, наполняя речь одним нам понятными намеками.

Когда мы вошли в помещение яслей, стараясь ступать как можно тише, и я получил разрешение на минутку взять свою Шиви, я не ограничился тем только, что вынул ее из кроватки, но я разбудил ее и передал Дори в руки, чтобы она могла подержать нечто, являвшееся моей плотью и кровью.

Она приняла ребенка со всей осторожностью, прижав к себе, и испустила возглас, полный восхищения и радости, который сестра, стоявшая рядом с нами, без сомнения, сочла преувеличенно громким, но который — я-то знал — был совершенно искренним. Густые волосики Шиви просто заворожили Дори, и она прижала кудрявую головку девочки к своей груди и не хотела ее отдавать. Пока я не настоял — тактично, но решительно, чтобы мы вернули окончательно проснувшуюся малышку в ее колыбель. Я был так тронут энтузиазмом Дори, что не мог сдержаться, и пока мы шли к боковому выходу, поведал ей всю историю с моим участием в родах в нашей спальне, излагая ее во всех деталях. Автоматическая улыбка в ее глазах перемешалась теперь с неподдельным удивлением. Ее эта история, похоже, очень порадовала. И так она в нее погрузилась, что вместо прогулки к собору Святого Павла или трудно объяснимого досрочного возвращения к офису сэра Джоффри, где ее наверняка ждала встреча с мужем, мы решили, что воспользуемся представившейся нам возможностью и просто двинемся узкими улочками куда понесут нас ноги, так или иначе приближаясь к больнице, наслаждаясь теплом и истинно британским обличием этого района, в котором, тоже совершенно случайно, находилась арендованная моими родителями квартирка. И, не скрою, мне очень вдруг захотелось узнать, что эта оживленная дама, которая заставила нас волочиться от отеля к отелю в Индии до тех пор, пока она не нашла то, что отвечало ее требованиям, да — что она думает и что скажет о домике, который Микаэла отыскала для моих родителей и который она уже облюбовала для нас самих, случись нам еще раз оказаться здесь. И поскольку ключи, как от садовой калитки, так и от дверей квартиры, позвякивали в единой связке с моими собственными с тех пор, как два дня тому назад я простился на перроне с моими родителями, ничто не мешало нам войти внутрь.

* * *

За маленьким домиком, стоявшим посреди хорошо ухоженного сада, находились отдельные ворота, которые, после того, как мы проходили мимо посадок роз, вели в апартаменты моих родителей. На воротах висели маленькие колокольчики, которые, судя по всему, позволяли владельцам особняка осуществлять контроль за приходом и уходом их квартирантов. Но сейчас в этом не было смысла, поскольку владельцы дома сами отдыхали в Италии. После того как колокольчики отзвонили, я открыл дверь, которая вела в очень темную комнату, и пригласил Дори пройти внутрь. Несмотря на то, что шторы и занавески не раздвигались уже несколько дней, в комнате стоял приятный запах половой мастики и застоявшийся аромат постельного белья, на котором они спали. Часть их одежды, как я мог видеть, аккуратно висела в шкафу. Возможно, из-за всех этих запахов Дори поначалу не решалась войти в большую и приятную на вид комнату, но сделала это после моей настоятельной просьбы, ибо мне хотелось не только показать ей все, но и услышать от нее, насколько умеренной была цена всех этих удобств с учетом всех имеющихся достоинств. После чего она, согласившись, проследовала за мною следом в маленькую кухоньку и даже заглянула в совсем уж крохотную ванную, которую, как обычно, моя мать приводила в полный и законченный порядок. Квартира отапливалась платным газом, который я тут же поспешил включить, благо монеты у меня были с собой; решил я также раздвинуть шторы, чтобы она могла полюбоваться маленьким садиком через окна, но она жестом остановила меня, села в кресло и в полумраке, точно так же, как в квартире ее матери, сидела так, скрестив свои стройные ноги. Все, что я при этом чувствовал, — это волну желания, перемешавшуюся с тревогой. Прошел уже целый год, и я не знал, как мне теперь себя вести. Должен ли я был вновь уверять ее в своей любви? Не решив этого вопроса, я предложил ей выпить чаю — чаю потому, что мои родители не пили кофе. Похоже, что Дори была удивлена, но сумела это скрыть и приняла странное мое в этой ситуации предложение — может быть, потому, что она не успела еще разобраться в своих ощущениях.

Но она разобралась. И к тому времени, как я вернулся в комнату, после того как вскипятил воду в электрическом чайнике и опустил в чашки с кипятком пакетики с чаем, она уже поднялась и стояла, проявляя все признаки нетерпения, как если бы только сейчас поняла, насколько странно и, может быть, даже противоестественно незадолго перед предстоявшим нам возвращением в больницу тратить оставшееся время на то, чтобы сидеть в темной зашторенной комнате моих родителей и пить чай. Всем своим видом она выражала желание, которое мне показалось скорее безрассудным и ребяческим. А именно — она жаждала посмотреть остальные комнаты этого дома. Я бросил взгляд на свои часы — у нас оставалось тридцать или сорок минут, что мы могли еще оставаться здесь. Если мы хотели вовремя вернуться к назначенному Лазаром сроку, не дав ему никакого повода для подозрений. Понимает ли она, думал я лихорадочно, что не существует лучшего места в мире, чем это, где бы мы могли заняться любовью столь же анонимно и тайно, — или ее останавливает мысль о том, что делать это придется на постели моих родителей? Вот на этих вплотную сдвинутых кроватях? Я испытывал вожделение такой силы, что у меня свело живот, но я проследовал за нею в длинный и темный коридор, который привел нас в темную, но поразительно большую комнату, в которой вся мебель — кресла, диванчики и книжные шкафы — находились под белыми чехлами. Я хотел включить свет, но оказалось, что в этой части дома электричество было отключено. Мне оставалось только надеяться, что это обстоятельство удержит ее от дальнейших исследований, но я ошибался — ее любопытство не знало границ, и она, продолжая улыбаться и не спрашивая моего разрешения, прошла дальше и открыла деревянную дверь, ведущую в маленькую и прелестную студию, отделанную красным деревом; из нее другой коридор приводил в неожиданно светлую комнату, поскольку в ней шторы почему-то задернуты не были. Скудный свет зимнего дня вливался внутрь через удивительно большие окна — может быть, по контрасту с остальным домом, утонувшим в сумерках. Это была еще одна спальня, всем своим видом разительно отличавшаяся по стилю от остальных комнат особняка, и я сразу почувствовал, как изменилось настроение у моей спутницы, потому что она с нескрываемым интересом стала ее обследовать, а затем неожиданно откинула на кровати покрывало, обнажив красивые, в зеленоватых цветах простыни.

Что ж… это место более годилось для занятия любовью, чем любое из виденных нами до того, — и уж всяко было лучше кровати моих родителей. Все в этой комнате проливало свет на привычки путешествовавших в эту минуту по Италии хозяев, и не подозревавших о моем существовании. Больше всего я боялся, что если я повлеку все же Дори в родительскую спальню, ее порыв пропадет, и к тому времени, когда мои чары снова возбудят ее, нужно будет срочно возвращаться. И тогда, не тратя времени на декларации о любви, и не произнося ни слова, я подошел к ней, обнял и стал целовать, чувствуя, как оседает в моих руках ее тело.

И сейчас она не разрешила мне снять с нее хоть что-нибудь, как если бы рассматривала это как посягательство на ее свободу и независимость, и как если бы она, подобно тому, как это было в первый раз, ожидала, что я снова буду стоять перед ней обнаженным. Ожидая, пока она разденется и ляжет на покрывало, которое на ее взгляд, было не только красивее, чем отглаженные цветные простыни, но и заметно чище. Она не торопила меня, она лежала, закрыв глаза, ожидая, пока я перестану покрывать поцелуями ее сладострастный полный живот, который, с последней нашей встречи, округлился еще чуть более, как если бы она владела секретом медленной, но бесконечной беременности. Но когда я попытался передвинуться ниже, к ее промежности, она остановила меня, слегка дернув за волосы и потянула, дав понять, что мне лучше лечь с нею рядом. После чего взяла мой член и попыталась ввести его вовнутрь, рассердившись нешуточно, когда ей это не удалось из-за того, что на нем был уже надет тонкий презерватив. Мое лицо исказилось от боли и я чуть не заплакал от обиды и огорчения от странного поворота в наших отношениях. Вожделение медленно уходило. Я не мог заставить себя сконцентрироваться снова, а потому знал и то, что не смогу удовлетворить эту жаждущую любви женщину, а вынужден буду наблюдать, сгорая от стыда, как и ее тоже покидает возбуждение, уходя, как в море во время отлива уходит волна. Но мы продолжали лежать, и лежали так долго, не размыкая объятий, пока она не открыла глаза и не сказала, взглянув на часы: „Не грусти… это все не важно. В любом случае, здесь это невозможно“. И с необычной для нее быстротой она оделась, с нетерпением поглядывая, как я медленно и тщательно собираю свою одежду, словно я раздумал уходить из этой холодной непонятной комнаты.

А затем мы ушли из дома, который, по ее словам, очень ей понравился — настолько, что, как она сказала, будь у нее достаточно свободного времени, она обязательно показала бы его Лазару как лучшее место из тех, что можно арендовать, оказавшись в Лондоне. На обратном пути она оживленно говорила что-то, прибавляя шаги, как если бы то, что произошло между нами, давало ей надежду отделаться от меня — если не навсегда, то хотя бы на время. Но когда мы вошли в административное крыло больницы, ее странная оживленность уступила место какой-то скованности. Она предложила мне расстаться с нею в конце коридора, чтобы самой, без сопровождения, войти в приемную сэра Джоффри.

Мне показалось, что в его комнате темно, как если бы там никого не было, и, не желая оставлять ее одну, я остался там, где был. И в самом деле, дверь оказалась заперта, и в комнатке секретарши тоже было пусто. С того места, в конце коридора, где я стоял, я мог видеть, что она очень возбуждена — не только потому, что она не любила оставаться одна, но также потому — и это было очевидно, — что она не привыкла дожидаться своего мужа. Она уселась на стул прямо напротив входа в офис, но затем, вскочив, принялась расхаживать туда и обратно, пока не наткнулась взглядом на меня, все еще стоявшего в дальнем углу холла.

— Ты уверен, что мы пришли туда, куда надо? — с каким-то вызовом спросила она, словно подозревала, что я способен специально завести ее неизвестно куда.

Когда я уверил ее, что мы именно там, где надо, она неожиданно сказала с горечью, вселившей в меня ушедшую было надежду:

— Зачем же мы тогда так торопились? — И с тем она отослала меня, отказавшись от моего предложения разыскать ее мужа.

Я пошел в детскую комнату удостовериться, что Микаэла уже забрала Шиву, но девочка была еще здесь. Сестричка сказала, что Шива так больше и не уснула, и все это время проплакала с той минуты, что я вернул ее в кроватку, и предложила забрать ее домой, не дожидаясь Микаэлы. Я положил ее в спальник, но вместо того, чтобы прямиком отправиться домой, и вопреки тому, что я очень не любил болтаться с ребенком вокруг больницы, я пошел обратно к офису сэра Джоффри убедиться, вернулся ли Лазар за своей женой.

С конца коридора я увидел, что она все так же сидит на стуле, выпрямившись и скрестив ноги, с сигаретой в руке, и сердце мое переполнилось любовью и участием. Подойдя к ней, я спросил:

— Что происходит? И где Лазар? — Она пожала плечами и улыбнулась с несвойственной ей меланхолией, словно предугадывая худшее. — Ничего страшного, — сказал я ей. — Не беспокойся. Он должен быть где-то здесь, в больнице. Возьми у меня на минуту ребенка и присмотри за ней.

Она загасила сигарету и с готовностью согласилась, словно обрадовавшись возможности сыграть роль бабушки. Я двинулся к отделению хирургии, поскольку знал, что оборудование, которое сэр Джоффри собирался передать Лазару, находилось там. Но в хирургическом мне сказали, что примерно полчаса назад эти двое отправились в отделение скорой помощи.

— Зачем? — в изумлении спросил я и услышал, что сэр Джоффри настоял, чтобы Лазар прошел срочное обследование.

Не переводя дыхания, я помчался в неотложку к огромному удивлению флегматичного англичанина, встретившегося на моем пути; без сомнения, он принял меня за одного из этой пары. В знакомой мне палате скорой помощи я тут же разглядел гриву седых волос, принадлежавшую Лазару. Он лежал на одной из больничных коек, сняв пиджак и обувь, рукава его рубашки были закатаны, он слушал то, что говорил ему заведующий отделением доктор Арнольд, и неопределенно кивал головой. Доктор Арнольд, тихий аккуратный человек, объяснял что-то сэру Джоффри, касающееся показаний ЭКГ. Увидев меня, Лазар перестал кивать и спросил меня на иврите:

— А где Дори?

— Она ожидает вас около дверей офиса сэра Джоффри, — отвечал я. — Хотите, чтобы я сбегал за ней?

— Совершенно этого не требуется. Это ее только напугает. Я выберусь отсюда через минуту, — ответил Лазар и с улыбкой добавил: — Представьте себе… они хотели оставить меня здесь.

Все произошло, когда они хотели проверить оборудование для диализа. Оно было оснащено многими дополнительными электронными системами и приборами, такими, например, как сфигмоманометр и ЭКГ, и желая продемонстрировать их в работе, сэр Джоффри предложил Лазару испытать их на себе — просто из любопытства. Случайный взгляд на показания электрокардиографа обнаружил наличие учащенного сердцебиения, которое Лазар абсолютно не ощущал, ввиду его кратковременности. Техник, обслуживавший аппарат, немедленно обнаружил отклонение от нормы и поспешил вызвать дежурного кардиолога, который изучил показания ЭКГ и тут же предложил госпитализировать Лазара. Но Лазар, не чувствовавший никакой разницы по сравнению с обычными ощущениями, и сэр Джоффри, допускавший, что в аппарате, простоявшем в бездействии долгое время, может что-то разладиться, потребовали повторения теста на другом аппарате, показания которого оказались не просто лучше, но и почти нормальными.

Самый опытный кардиолог, приглашенный, чтобы дать окончательное заключение, предположил, что неблагоприятные показатели вполне можно было объяснить волнением, вызванным стрессом от перелета и всем, что с этим связано. Этот последний кардиолог был родом из Пакистана — английские врачи обычно более осторожны в том, чтобы смешивать тело и душу.

В какой-то момент сэру Джоффри надоели все аргументы, и он отправил Лазара в отделение скорой помощи, где, как он чувствовал, он сможет положиться, на спокойного и надежного доктора Арнольда, который провел дополнительное обследование и решил, что, возможно, имела место ошибка, а показания первой ЭКГ можно признать почти нормальными. Тем не менее давление крови у Лазара было слишком высоким, и доктор Арнольд дал ему десятимиллиграммовую таблетку нифедипина, которая сразу уменьшила показания давления крови. Дал он Лазару и лекарства для приема в течение нескольких ближайших дней и приказал принимать их вплоть до возвращения в Израиль. А затем повернулся ко мне и стал объяснять расшифровки показания ЭКГ, с тем чтобы я, как можно тщательнее, перевел его слова на иврит Лазару, ответственность за визит которого в Лондон, в каком-то смысле, висела на мне, поскольку сам я оказался здесь по его инициативе.

— Я ничего не чувствую. Совершенно ничего. И раньше не чувствовал тоже, — не переставая, повторял Лазар своей жене, извиняясь за это маленькое происшествие, и повернулся к ней, чтобы полюбоваться ребенком, сделав при этом попытку взять его из ее рук.

Шиви была извлечена из своего мешка и удобно устроилась в объятиях женщины, у чьих коленей недавно лежал я сам, сгорая от стыда за собственную несостоятельность.

Лазар меж тем выглядел просто замечательно. И хотя я мог бы на этот момент кое-что добавить к чисто врачебной картине его здоровья, опираясь на сведения, полученные от доктора Арнольда, и касавшиеся тонкостей расшифровки ЭКГ, я решил оставить пока что все, как есть, и не усугублять сумятицу, поручив Лазаров полному попечению сэра Джоффри, поскольку знал, что сам я еще увижу их чуть позже, на небольшом приеме в больнице, организованном Лазаром для привлечения еврейских — и нееврейских — спонсоров в число друзей нашей больницы в Израиле. И в этот вечер, свежевымытый, в черном костюме с красным галстуком, веселый и жизнерадостный, Лазар выглядел абсолютно здоровым. Он оживленно беседовал о проблемах нашей больницы в Тель-Авиве, и его тяжеловесный английский с густым израильским акцентом звучал на удивление солидно и убедительно, напоминая мне о нашем совместном путешествии по Индии. Микаэла, сидевшая рядом со мной, слушала его с насмешливой улыбкой, в то же время незаметно дав грудь Шиви, для которой мы пока что не могли найти няни.

 

XIV

Визит моих родителей в Глазго, которого так долго ожидала моя тетка, был омрачен сильнейшей простудой, которую моя мать, скорее всего, подхватила от ребенка. Когда отец сообщил мне об этом по телефону, я вспомнил, что стрептококки, попавшие от ребенка к взрослому, способны вызвать опаснейший абсцесс у взрослого человека в гортани, и я обругал себя последними словами зато, что не предупредил мою мать о необходимости воздерживаться от слишком близких контактов с Шиви при первых же признаках ее простуды. И хотя моя тетушка со всею преданностью ухаживала за матерью, предаваясь радостям воспоминаний о событиях и происшествиях далекого детства, обе они вынуждены были оставаться дома, в то время как отец бороздил просторы северной Шотландии и острова Скай в сопровождении моего дяди и одного из холостых кузенов, наслаждаясь великолепными ландшафтами и ведя разговоры на медицинские темы, ибо холостой кузен был, как и я, врачом. Из-за болезни матери им пришлось задержаться в Шотландии на три дня больше, и когда я встретил их на железнодорожной станции, то сразу обратил внимание на ее бледное лицо и сухой кашель, решив, что, несмотря на всю ту помощь, которую они оказывали Микаэле в уходе за ребенком, им следует как можно скорее возвращаться домой, поскольку сырой лондонский воздух мог только ухудшить ситуацию.

Прямо со станции я отвез их к маленькому особнячку, и когда занес внутрь чемоданы, меня пронзила жестокая тоска по Дори — настолько непереносимая, что, пока они развешивали свои одежды, я тихонечко проскользнул во внутренние помещения дома и прямиком отправился в дальнюю спальню, которая сейчас была ярко освещена лучами солнца, врывавшимися сквозь широкое окно, не прикрытое шторой. С удивлением я увидел изящный кожаный чемодан, лежавший поперек двуспальной кровати и в том точно месте, где я так сплоховал, что в эту минуту показалось мне делом по-человечески понятным и простительным и, более того, чем-то оправданным, настолько, что я ощутил странное желание повторить все сначала. Я поспешил вернуться к родителям, выразившим неодобрение моим вторжением на территорию анонимных хозяев особнячка, которые, как они знали, должны были со дня на день вернуться.

„Они уже вернулись!“ Я зажал рукой рот.

— Ну так чего же ты искал? — глядя на меня с большим подозрением, спросила мать. — Я вижу, что в наше отсутствие ты тоже побывал здесь. — И она показала на две чашки, из которых мы с Дори пили чай, сделав из этого факта свой собственный вывод.

Я не предпринял даже слабой попытки обмануть мать. Я махнул на это рукой с самого детства — не только потому, что она с безграничным терпением и умением всегда докапывалась до правды, но, главным образом, потому, что усвоил — наказание за ложь всегда больше, чем наказание за правду. Поэтому, не отвечая до поры до времени на ее прямо поставленный вопрос, я пустился в детальный рассказ о том, что случилось с Лазаром. Я в подробностях описал врачебный переполох, который был вызван его ЭКГ, а затем перешел к вечеру „друзей израильской больницы“, который прошел с поразительным успехом, несмотря на примитивный английский язык Лазара, а закончил свой рассказ об очень хорошеньком халатике для Шиви и об обещании Лазара предоставить мне постоянное место в больнице в качестве анестезиолога на полставки.

— Анестезиолога? — переспросил мой отец, не скрывая разочарования. — Всего лишь анестезиолога? И почему не на полную ставку? — Он спрашивал меня требовательным тоном, который он перенял у Лазара после возвращения того из Индии.

— Потому, — отвечал я, — потому, что на сегодняшний день это все, что можно сделать. — Сказав это, я выжал из себя беззаботную улыбку. — Более того: на следующий год доктор Накаш уходит на пенсию. Но его место мне не достанется.

— Доктор Накаш уже уходит на пенсию?

Родители мои, помнившие его по свадьбе очень хорошо, были ошеломлены. Я тоже был обескуражен, услышав об его уходе. Темный цвет его кожи и благообразная гладкость лица, похоже, всех сбивала с толку.

— Но зачем при всем при том ты притащил в наш дом этого Лазара с его женой? Вот чего я не могу понять, — вернулась моя мать к единственному пункту разговора, который ее по-настоящему занимал.

Я немного наклонил голову — ровно настолько, чтобы она не могла заглянуть мне в глаза и сказал:

— Здесь побывала только его жена. Лазар должен бы осмотреть часть оборудования, которое сэр Джоффри предназначил в виде подарка для нашей больницы, а потому, чтобы помочь ему, я взялся развлечь его жену; сначала отвел ее в ясли и показал Шиви, а потом повел вокруг больницы — ну, вроде как на небольшую прогулку; при этом мне пришло в голову показать ей ваш особнячок, который так удачно нашла вам Микаэла. Ей так все понравилось, что они, не исключено, арендуют его для себя в один прекрасный день.

На что моя мать заметила, что я лишь напрасно терял свое время — еще летом весь дом был продан, а новые владельцы, бесспорно, захотят сами занять все комнаты.

— Ну, что ж, выходит я ее обманул, — сказал я, пытаясь натянуть на себя зеленый кардиган, который мой отец — впервые в своей жизни по собственной инициативе — привез мне в подарок как сувенир с острова Скай. Мать молчала. И хотя она — я видел это — не была убеждена до конца моими объяснениями того, как сюда попала миссис Лазар, ей пришлось удовлетвориться услышанным. Ибо что иное могла она себе представить? Она не была искушенной в земных делах женщиной, и в жизненном ее опыте не было ничего, что помогло бы ей предположить правду, совершенно для нее невозможную. И она отступилась — сидела с усталым видом и время от времени кашляла. Звук этого кашля мне совсем не нравился, но поскольку я никогда не прослушивал стетоскопом ни ее сердце, ни легкие, я мог только надеяться, что те капли, которые мой кузен-врач выписал ей, так или иначе помогут.

Но они не помогли. И всю ту последнюю неделю, что мои родители еще оставались в Лондоне, она отказалась от удовольствия взять ребенка на руки, что являлось для нее, насколько я мог видеть, настоящей жертвой, так как Шиви буквально завладела ее сердцем — и не только потому, что была ее внучкой. Микаэла, которая инстинктивно разгадала страдания моей матери, решила отбросить все опасения.

— Возьмите ее, — решительно сказала она. — Вы ничем ее не заразите… и выкиньте это из головы. Она здорова, как бык.

Но, невзирая на желание как можно крепче прижать к себе маленького „бычка“, мать все-таки не рискнула поцеловать ее, время от времени передавая в руки моему отцу, который воспринимал все это с глубоким ребяческим восторгом. Мы все переживали из-за матери, чье посещение Англии заканчивалось столь печально. Чтобы чем-то скрасить ее последние дни в Лондоне, Микаэла предложила всем вместе посетить так называемые „индийские ночи“, комбинированное шоу, включавшее посещение очень дорогого индийского ресторана с просмотром гала-концерта народных певцов, музыкантов и циркачей.

Платила за все Микаэла. Она же просто не могла дышать от восторга, и только поглядывала в нашу сторону, пытаясь определить степень нашего восхищения. Боюсь, что я не оправдал ее надежд — мне было скучно, хотя я и готов был признать, что примитивные формы искусства обладают определенным очарованием. Акробаты были определенно хороши.

Кажется, представление не захватило только меня — все остальные зрители, включая моего всегда сдержанного отца, то и дело вскакивали на ноги, сотрясая воздух бурей аплодисментов. Микаэла кричала в полный голос, радуясь триумфальному успеху представления, призванного раскрыть сердца людей, подобных мне и моим родителям, которые, по ее убеждению, не могли не подпасть под очарование чудес Индии. Ведь она так хотела снова туда попасть, но для этого требовалось, чтобы пламя, бушевавшее в ее груди было поддержано хоть чьим-либо еще маленьким огоньком. А кто, кроме меня, мог бы ее понять лучше других? Я мог — и я должен был рано или поздно ее понять, понять и поддержать ее. В разное время и в разных формах я от нее это слышал. „Ты полюбишь эту страну“, — не уставала она повторять при каждом удобном случае с величайшей серьезностью, как если бы на самом деле я никогда не был в Индии, как если бы это не я, а кто-то другой плыл на лодке по Гангу, освещаемый огнями погребальных костров, на которых люди этой страны сжигали своих мертвецов; но говорила она так, словно я никогда не входил под своды заброшенных замков в Бодхгае и не ступал на причалы Варанаси, не говоря уже о темном зале кинотеатра в Калькутте. Нет, похоже, что, по ее мнению, все это было не в счет, ибо было вторичным по отношению к моим обязанностям врача, призванного помочь и вызволить попавшую в беду Эйнат, с тем чтобы добиться расположения ее родителей. До тех пор, пока я по собственной инициативе не окажусь в Индии, с тем чтобы попытаться очистить мою душу, которая, по ее мнению, так в этом нуждалась, подобно всем остальным в мире душам, которым необходимо очищение, я не мог сказать про себя, что я был там. А кроме того, считала она, я ведь обещал ей — после того, как сделал ей предложение там, в придорожной забегаловке неподалеку от аэропорта в Лоде, что я не стану препятствовать ее возвращению в Индию, и вот теперь пришла мне пора поддержать ее, преодолев возражения моих родителей, которых, за время нашего совместного пребывания в Лондоне, она успела искренне полюбить. Она отлично понимала, насколько они будут поражены, решись она отправиться в Индию без меня — с ребенком или без — вот почему ей так хотелось, чтобы я сопровождал ее — пусть даже на короткое время, под предлогом ознакомления с методами работы „тротуарных врачей“ в Калькутте — французы называли их „врачами для забытых богом“. Все эти соображения накладывали на нее особенную ответственность в отношениях с моими родителями. И это было по-своему очень странно, что женщина, столь свободная и независимая, как Микаэла, чьи отношения с собственными ее родителями оставляли желать много лучшего, проявляла столько деликатности в отношении моих, заботясь о том, чтобы не огорчить их. Но я уже был уверен, что связь, возникшая между моей женой и моими родителями, особенно матерью, которая со всей присущей ей решительностью взяла под свое крыло невестку, вопреки моей легко угадываемой холодности, прикрываемой неискренними улыбками и показным вниманием, будет со временем крепнуть все сильнее, исполняя таким образом те обязательства, воображаемые или действительные, которые у меня отныне, если не навсегда, были перед Микаэлой.

* * *

В день моей сексуальной незадачи на зеленом цветастом постельном покрывале в бледном свете солнца, прорывающегося сквозь полуотдернутые шторы, когда я пришел домой с Шиви на руках, подавленный и униженный своим провалом и страшно огорченный тем, что произошло с Лазаром, я вдруг понял, что каким-то образом должен компенсировать Микаэле мою невнимательность. После подробного рассказа обо всех происшествиях дня, который она выслушала, сидя спокойно в кресле, в то время как Шиви сосала грудь, тихонечко урча, я внезапно опустился на колени у ее ног, сильных и гладких, просунув между ними свою голову и начал целовать их, потихоньку продвигаясь вверх — не только лаская языком внутреннюю поверхность бедер, но и подбираясь к наиболее интимным ее частям, пока не добрался до раскрывшихся мне навстречу ее губ, прикрывавших влагалище, которого я не касался с тех пор, когда мне после родов пришлось накладывать швы не далее, как шесть недель тому назад. Сейчас мой язык и губы могли почувствовать, насколько искусно это было выполнено. Микаэла была настолько изумлена этим внезапным нападением в то время, как Шиви все еще урчала у ее груди, что, в свою очередь, начала потихоньку стонать, испуская все более и более громкие звуки; кончилось это низким и продолжительным криком удовольствия, который, не сомневаюсь, пришелся бы по душе моей матери, имей она возможность услышать его; я уверен, что этот крик если и не уничтожил бы совсем, то сильно уменьшил бы подозрения моей матери в том, что моя любовь к Микаэле недостаточно сильна.

Когда мы простились с моими родителями, сопровождая это необычно теплыми объятиями и пожеланиями в переполненном до предела аэропорту Хитроу, моя мать, несмотря на продолжающийся кашель, согласилась поцеловать ребенка, которого мы со всеми предосторожностями сочли возможным взять с собою в зал отправления, чтобы хоть немного смягчить грусть расставания с Англией. При этом моя мать не упустила случая, чтобы, отведя меня в сторону, еще раз не похвалить свою невестку, попросив, кроме всего прочего, все же не позволять ей бродить по Лондону слишком много без сопровождения, поскольку это может у нее превратиться в привычку к своего рода свободе, от которой ей будет трудно отказаться по возвращении в Израиль.

— У меня нет никаких возражений, если однажды вы захотите уехать в Индию, особенно после того, как Микаэла проявила такой интерес и уважение ко всему, связанному с этой страной, — добавила она в своей откровенной манере. — Но ехать туда сейчас было бы крайне безответственно, безответственно и опасно для малышки, которая слишком мала для вакцинации от опасных болезней, которые там распространены, — впрочем, ты сам с этим встретился. Подождите несколько лет, пока Шиви подрастет, а ты получишь постоянное место в больнице. А затем ты сможешь взять неоплачиваемый отпуск и уехать в Индию не как турист, а как врач, и принести этим людям добро. И кто знает, может быть, твой отец и я… мы тоже навестим вас там.

На пути из аэропорта Микаэла вела машину, а я держал Шиви, прижимая ее к груди, и оба мы ощущали странную печаль, думая об уехавших родителях и о том, как не просто будет нам управляться без них. Но пока я был преисполнен уверенности, что мы увидимся с ними, самое позднее, через четыре месяца. Микаэла предавалась грезам о том, что мы задержимся в Лондоне еще минимум на год — не только потому, что все индийцы, с которыми она познакомилась на различных окраинах Лондона, помогали ей утолить ее тоску по Индии, но равным образом потому еще, что факт отсутствия у нее даже среднего образования не имел здесь такого значения, как в Израиле. Даже наоборот — здесь ее статус оказался много выше. Ее друзья, прилетавшие из Израиля, чтобы провести недельку в Лондоне, звонили ей прямо из аэропорта, желая получить информацию о местах, до которых рядовым туристам было бы крайне трудно добраться, — в тех случаях, когда они знали о существовании подобных мест. Иногда те из них, кто был победнее, приглашались Микаэлой провести у нас день или два — пока не найдут себе чего-нибудь по карману. Поскольку я работал ночами, мне не мешало, что, возвращаясь домой, я заставал в гостиной свернувшихся клубком гостей, потому что я знал — к тому времени, когда я днем открою глаза, никого из них уже не будет. По поводу одного из подобных случаев Микаэла, к глубокому моему изумлению, рассказала мне, что одной из этих обнаруженных мною фигур была не кто иная, как Эйнат Лазар, которая на один день задержалась в Лондоне по пути в Соединенные Штаты.

— Как же случилось, что ты не разбудила меня до того, как она уехала, не дав мне даже сказать ей пару слов? — сказал я Микаэле, не на шутку рассердившись.

Она стала извиняться:

— Прости. Мне в голову не пришло, что тебя может заинтересовать Эйнат. Мне казалось, что ваши контакты закончились в тот момент, когда вы улетели из Индии. А кроме того, мне кажется, что то внимание, которое ты оказывал ее родителям, когда они были здесь, более чем достаточно для того, чтобы они позаботились о твоих делах в Израиле. Разве я не права?

Естественно, я надулся при подобном циничном взгляде на вещи, хотя, с другой стороны, испытал облегчение при мысли, что Микаэла ничего не подозревает об истинных моих чувствах к жене Лазара, пусть даже ее представления о сексуальных границах возможного были достаточно широки, чтобы вместить в себя и то, что произошло с ее собственным мужем. Но на самом деле, был я уверен, Микаэла не принимала Лазаров точно так же, как не принимала все то, что так или иначе было связано с нашим возвращением домой.

— Из-за чего спешка? — раз за разом спрашивала она меня. Израиль никуда не денется. И если мы останемся в Лондоне еще на год, я смогу, убеждала меня она, еще больше накопить опыта в качестве хирурга, и если это не убедит Хишина, то наверняка убедит какого-нибудь другого заведующего хирургическим отделением дать мне подобную работу. — Мы ведь счастливы здесь, правда? — снова и снова повторяла она, умоляюще глядя на меня сияющими своими глазами. — Никто в Израиле не ждет нас, за исключением твоих родителей. И что нам мешает навестить их в следующее Рождество?

Но я стоял на своем, настаивая на точной дате нашего возвращения — где-то в начале осени, — невзирая на все доводы Микаэлы, в которых, безусловно, было много смысла, тем более что их поддерживал сэр Джоффри, пробовавший переубедить меня и склонить к тому, чтобы мы остались еще на год. Сэр Джоффри за это время подружился с Микаэлой и часто, улучив минутку, заглядывал в часовню, в то время как она наводила там порядок. Обычно он устраивался возле алтаря, на котором располагалась и Шиви в своей переносной колыбельке, и болтал с Микаэлой, которая мела и натирала пол, об Израиле, Индии и вообще о мире. И хотя английский язык Микаэлы явно нуждался в элементарном знании грамматики, она обладала потрясающей способностью ухватывать сленг, идиомы и прочую сомнительную лексику, которой она щедро уснащала эту болтовню, поражая, судя по всему, сдержанного сэра Джоффри богатством своей грамматики и необъятностью словаря. Иногда мне приходилось задуматься, были ли отношения Микаэлы с сэром Джоффри столь уж безукоризненно платоническими, — причудливые подозрения, основанные, скорее всего, на собственном моем желании как-то уравновесить мое равнодушие к ней в прошлом с равнодушием, которое я предвидел и предчувствовал в будущем. Иногда, вернувшись домой из больницы, я готов был поверить, что ощущаю запах присутствия сэра Джоффри у нас в квартире. Запах, безусловно и был, но что это был за запах? Одно бесспорно — это был запах больницы, которым было пропитано мое тело — и я, и моя душа.

Так или иначе, когда сэр Джоффри отказался от попытки уговорить меня остаться еще на один год, он написал мистеру Лазару и попросил подобрать на мое место кандидатуру другого врача. Не получив ответа, он дозвонился в офис, но Лазара не застал. В конце концов Лазар перезвонил ему сам, согласился с его запросом и, между прочим, сообщил, что в скором времени ложится для операции на сердце. Он упомянул это не для того, чтобы пожаловаться на судьбу или разжалобить сэра Джоффри, ибо это было вовсе не в его характере, но, в основном, для того, чтобы сообщить английскому коллеге — показания ЭКГ, сделанные в Лондоне, к сожалению, не были ошибкой оборудования. В действительности это следовало понимать так: старые приборы, подаренные Израилю, находились в хорошем рабочем состоянии, и поскольку они показали наличие у Лазара асимптотической аритмии, ему пришлось пройти еще через один тест, результатом которого была рекомендация консилиума о необходимости катетеризации, несмотря на то, что сам Лазар никогда не жаловался на боли в груди.

Но сэр Джоффри вовсе не был обрадован известием, что его старое оборудование, использовавшееся для ЭКГ, оказалось в хорошем состоянии. Он предпочел бы, чтобы оно врало. Он сообщил мне о предстоящей Лазару операции, и лицо его при этом было мрачным, что тут же вызвало у меня дополнительную тревогу. Пусть даже и баллонирование, и аортокоронарное шунтирование стало в практике современной хирургии явлением заурядным и повседневным настолько, что Хишин, который не был кардиохирургом, отзывался о подобных операциях с иронией, тот факт, что болезнь коронарных сосудов сердца сопровождалась аритмией, зафиксированной нами еще в Лондоне, делало этот случай весьма и весьма сложным. Я пытался вспомнить, что говорил мне при осмотре Лазара доктор Арнольд — страдал ли Лазар вентикулярной или супервентикулярной аритмией — при том, что первая была бы более опасной. Но кто я такой, думал я, обвиняя самого себя, кто я такой, чтобы ставить диагноз кардиологического заболевания человеку, находящемуся за тысячи миль от меня, тем более что речь шла о директоре огромной больницы, в чьем полном распоряжении находилось множество высококлассных специалистов любого профиля, которые вот уж никак не нуждались в помощи или подсказке со стороны молодого врача вроде меня, практически не имевшего опыта работы кардиолога? Но виной всех моих тревог, скорее всего, являлось то обстоятельство, что когда злосчастное показание ЭКГ появилось на распечатке, я в это же самое время был на расстоянии двух миль от больницы и занимался адюльтером с его женой, что и вызвало во мне всплеск вины и тревоги, как если бы неким таинственным образом мои действия повлияли на его сердце, вызывая его фибрилляцию, в то время как она, в свою очередь, спровоцировала мой сексуальный провал.

Все эти мысли вызвали в человеке моего возраста ощущения, о которых вы, наверное, не раз задумывались, глядя на экран; что касается меня, то меня эта ситуация подтолкнула к действию. И я отправился к платному телефону, откуда стал названивать в офис Лазара, чтобы узнать, как он себя чувствует и что происходит с его операцией. Секретарша Лазара, человек проверенный и всецело преданный ему, была очень тронута проявляемым мною интересом, но отвечала по-деловому кратко, экономя мои деньги. Выходило так, что у врачей не было единого мнения о том, чего следует ожидать после операции. Вся беда была в том, пожаловалась секретарша, что слишком много вокруг этой проблемы оказалось врачей, а также друзей и даже просто знакомых, которые во все вмешивались и всем давали советы, так что это просто счастье, что сейчас всем процессом стал руководить один человек.

— И кто же это?

— Профессор Хишин.

У меня невольно вырвался крик:

— Кто?

— Профессор Хишин.

— Но ведь он же не кардиохирург!

— Ну и что? — сказала секретарша. — Он ведь не собирается проводить операцию. Но он будет решать, кто это будет, и, разумеется, он будет присматривать за ним во время операции.

Эти сведения из Тель-Авива вместо того, чтобы успокоить меня, только усилили мое волнение. Я сказал „волнение“, а не „возмущение“, потому что, честно говоря, чем это я мог так возмущаться? Если консилиум решил рекомендовать операцию на сердце с установкой шунтов — одного, двух, трех — да сколько бы их ни было, — все равно, это была рядовая, рутинная операция, которую будут выполнять опытные руки профессионалов, обладающих высочайшим рейтингом, и это при том, что риск неблагоприятного исхода подобной операции не превышал одного процента для человека здорового, то есть такого, который никогда не страдал от каких-либо кардиологических проблем. Мое внутреннее возбуждение касалось в настоящее время скорее моральных, чем медицинских проблем.

Поскольку до нашего возвращения в Израиль оставался всего лишь месяц и сэр Джоффри недвусмысленно дал мне понять, что последние две недели я могу рассматривать как дополнительный отпуск, я решил — со всевозможной предупредительностью и тактом — вернуться в Израиль на две недели раньше запланированного нами срока, с тем чтобы я смог попасть на операцию к Лазару. Поначалу Микаэла не хотела верить собственным ушам, снова и снова требуя, чтобы я выложил все свои аргументы. Ведь я только что чуть ли не заставил ее сократить наше пребывание в Лондоне до одного месяца — и вот теперь отнимаю у нее две из четырех оставшихся педель?

Ее возмущению не было границ. Впервые за весь год, прошедший со времени нашей свадьбы, мы не могли договориться, и наша перебранка грозила перерасти в нешуточный кризис. Аргументы, которые приводились с обеих сторон, становились все более ироничными, жесткими и злыми. Из-за охлаждения наших сексуальных отношений мы не пытались, как это сделали бы более расположенные друг к другу пары, доказать свою правоту друг другу в постели. Лишенные всякой сексуальной подоплеки или расчетов, наши аргументы, случись здесь оказаться постороннему наблюдателю, показались бы ему холодными, но выдержанными, пусть даже излишне острыми. Я не собирался лгать Микаэле и извиняться перед ней за мое желание вернуться как можно скорее, но, сдерживая себя, мягко заявил о моей привязанности к Лазару и естественному отсюда желанию быть рядом и поддержать его и его жену во время операции. И поскольку даже самому себе я не мог до конца признаться в истине и настоящей причине волнения и тревоги, что могло бы склонить Микаэлу, я перенес часть своей любви к Дори на самого Лазара, как если бы мы с ним стали настоящими преданными друг другу друзьями во время путешествия по Индии. Как если бы он стал для меня кем-то вроде отца, который вправе рассчитывать на мою поддержку.

— Ты и в самом деле полагаешь, что кроме тебя ему не на кого рассчитывать? До такой степени, что тебе нужно бросить все в Англии и нестись в Израиль — зачем? Чтобы, как щенку, вертеть хвостом? — Ее слова были пропитаны горечью, а всегда большие глаза превратились в щелки, как если бы она и на самом деле где-то вдали пыталась разглядеть маленькую собачку, несчастного щенка, выползающего из-под больничных ворот и заискивающе помахивающего хвостиком.

— Ты права, — добродушно согласился я. — У него не будет недостатка в людях вокруг. Но… как бы это получше объяснить тебе? Я должен быть там не из-за него. А из-за себя.

В конце концов она устала сражаться со мной, с моими, непонятными ей, решениями и туманными аргументами и оборвала наши пререкания, сделав мне потрясающее предложение. Если я так отчаянно рвусь присутствовать на операции Лазара, я могу отправиться туда сам, а она прибудет позже; точное время можно оговорить заранее. Или, более того (и застенчивая, непривычная улыбка внезапно появилась на ее лице, а глаза радостно засияли): да, именно так — она просто прилетит позднее. Потому что это, кроме всего прочего, будет еще и справедливо. Ибо если я позволяю себе оставить ее и уехать на две недели раньше, то, следуя той же логике и в полном соответствии с принципами равенства и справедливости, она может позволить себе прилететь на две недели позже. Тут же я спросил:

— А Шиви?

— Шиви? — задумчиво повторила она все с той же хитроватой улыбкой. — Может статься, что именно она, одна из всех нас прилетит в срок. Мы ее поделим между нами. Если честно — так честно. Я найду кого-нибудь, кто привезет ее к тебе в Израиль, а у тебя будет еще более чем достаточно времени, чтобы все для нее подготовить. Может быть, ты сможешь на время отвезти ее к своей матери, а мне доставишь удовольствие, оставив меня здесь.

И так оно и было. Но после того, как я передвинул на две недели дату моего отлета, мой агент в бюро путешествий предупредил меня, что больше никаких изменений не будет, поскольку все рейсы на начало сентября уже раскуплены. И тут я задумался — а зачем я все это затеял? Как если бы я только что открыл для себя, насколько мне нравится Лондон, переполненный добродушными туристами; Лондон, предоставивший мне столько возможностей оперировать пьяных англичан, сбитых автомобилями, или азиатов, вызывавших скорую помощь в полуночный час, и всем этим лишивший меня всех тех радостей культуры и искусства, которые можно найти только в таком огромном городе. И хотя билеты в театр чаще всего были нам не по карману, существовало множество других, не менее интересных мероприятий, таких, к примеру, как лекции различных знаменитостей, включая, к огромному моему изумлению, Стивена Хокинга, который был главным действующим лицом встречи с публикой в стиле „спрашивайте — отвечаем“, посвященной его космологической теории — в Барбикане за два дня до моего отлета. Я знал, что лекционный зал будет битком набит публикой, но решил все-таки рискнуть и пойти туда, чтобы таким образом вознаградить себя за преждевременный отлет, на который я сам себя и подвигнул, подчиняясь труднообъяснимому импульсу, как если бы я ожидал чего-то очень важного, что должно произойти во время операции Лазара, или, как если бы глядя на его вскрытую грудь, я надеялся увидеть там нечто, имеющее отношение ко мне самому. Я пригласил Микаэлу присоединиться ко мне на время лекции Хокинга, невзирая на то, что ребенок последнее время вел себя очень беспокойно, как если бы ему передалось напряжение, возникшее между Микаэлой и мной. Но Микаэла не высказала к космосу никакого интереса. Научная сторона этого вопроса ее не интересовала. Ее интересовала только сторона эмоциональная… к тому же она пела в церковном хоре, репетиция которого совпадала по времени с лекцией Хокинга; выбор был предопределен. Но она предложила мне отправиться на Хокинга, прихватив с собою Шиви, рассчитывая, что воспитанные англичане, заполняющие лекционные аудитории, увидев мужчину с маленьким ребенком, уступят мне место в зале. Что и получилось на самом деле. Малышка Шиви, повиснувшая на своих лямках, помогла мне найти сидячее место в зале, который, конечно же, был полон — но, вопреки моим ожиданиям, не переполнен.

Поначалу Шиви вела себя тихо. Оттого, может быть, что большую часть дневного времени она проводила, подвешенная в своем спальничке к Микаэле, которая носилась вместе с ней по всему городу, и она рассматривала мать как часть самой себя, в то время как я являлся неким отдельным существом, вызывавшим ее интерес тем, что и в его руках она чувствовала себя уютно. Так что не ее вина в том, что вечер оказался расстроенным. И хотя в зале присутствовали отдельные представители астрофизики, большинство были простыми людьми, читавшими или слышавшими о „Краткой истории времени“, для которых это вечернее мероприятие и предназначалось. Но глухой, чуть дребезжащий голос великого Хокинга, доносившийся из коробки синтезатора, вмонтированного в его инвалидное кресло, был мне непонятен, в отличие от коренных англичан, составлявших большинство аудитории, и легкость, с которой я обычно понимал разговорный английский, особенно после года пребывания в Лондоне, сейчас, к глубокому моему разочарованию, куда-то исчезла. Может быть, в том не было моей вины — та же незадача могла быть уделом еще многих, кто не понимал искусственный голос, мешавший мне полностью насладиться этим вечером. Но может быть, причина была в странном сочетании полностью парализованного человека в инвалидной коляске, с жестяным голосом, доносившимся у него из подлокотников, с той атмосферой ветрености, свободного веселья, перемежающегося шутками, каламбурами, полными скрытых намеков репликами, имеющими какое-то отношение и ко Вселенной, и к ее черным дырам, и Большому взрыву, с которого все началось, и к Большому краху, которым все должно закончиться, включая вечный и мучительный вопрос, был ли у Всевышнего выбор, когда он создавал этот мир, не говоря уже о самом главном вопросе — существует ли сам Создатель. Все эти же теоретические вопросы, которые я пытался разрешить для себя неспокойным зимним днем в родном моем Старом Тель-Авиве, в прежней моей квартире, по которой я бродил в пижаме, ожидая телефонного звонка матери Дори — все это вновь всплыло передо мною здесь, в Лондоне, славным летним вечерком, среди веселья, с которым чопорные англичане, сидевшие вокруг меня, развлекались, снисходительно поглядывая как на меня самого, так и на девочку, примостившуюся у меня на коленях. Но общее веселье не захватило меня, не исключаю, потому, что в голове у меня все время крутились мысли о Лазаре, дожидающемся операции, и о Микаэле, неожиданно проявившей в последнее время по отношению ко мне труднообъяснимую враждебность. Все это, взятое вместе, и не давало мне возможности спокойно устроиться в своем кресле и улыбаться жестяным шуткам вместе со всем залом. А потому, когда Шиви, которая тихо лежала у меня на коленях на протяжении долгого времени, внезапно испустила громкий вопль, обративший на себя внимание всей аудитории, включая Хокинга, отреагировавшего мгновенной и остроумной шуткой, я поднялся со своего места и поспешил к выходу, так и не задав самого элементарного вопроса из тех, что меня интересовали — о сжимающейся Вселенной.

* * *

Несмотря на весь свой хирургический опыт, который я приобрел работая в отделении скорой помощи госпиталя Св. Бернардина, я покидал Лондон в состоянии депрессии, к которой неожиданно присоединилась боль от мысли о расставании с ребенком, пусть даже я знал, что не пройдет и двух недель, как я снова увижу ее, встретив в аэропорту Лода, куда она прилетит в сопровождении двух английских подруг Микаэлы, с радостью согласившихся позаботиться о ребенке во время полета; а еще через две недели и в том же аэропорту я буду встречать Микаэлу.

Меня самого в Бен-Гурионе встречал мой старый друг Амнон, который все это время жил в нашей квартире и который, услышав, что я возвращаюсь на две недели раньше, решил одолжить у фирмы, где он работал ночным охранником, пикапчик, чтобы помочь мне с моим чемоданами и другим багажом, таким, например, как колыбелька Шиви. Разумеется, я рад был его видеть, но при встрече обнаружил, что он прилично прибавил в весе и вдобавок отрастил волосы, что придало ему исключительно неряшливый вид. С его стороны он был удивлен, увидев, что я ношу пиджак и галстук — и это в летнюю израильскую жару. Во время погрузки моего багажа в старый пикап я заметил также, что в разговоре он усвоил новый стиль — нигилистический и вместе с тем циничный — и это Амнон, который из всех моих друзей был самым простым и чистым. Это встревожило меня, и, когда мы, покинув аэропорт, влились в общий поток хайвэя Аялон, я начал — без нажима — расспрашивать Амнона о состоянии его докторской диссертации. Он сказал, что слегка изменил направление своей работы, придав ей более философский уклон, и сейчас имеет другого научного руководителя из Института науки и философии. Те смутившие его идеи, которые он от меня услышал глубокой ночью на обратном пути со свадьбы Эйаля, все еще кружили ему голову.

— Ты не поверишь, — сказал он, — но я все еще не могу забыть твоих бредовых идей, и все не могу отказаться от попытки извлечь из них хоть какой-то смысл с точки зрения науки. — При этом улыбка была такой странной, как будто я должен был догадаться, на что он намекал.

Я рассказал ему о вечерней лекции Хокинга, и он слушал, жадно впитывая каждую деталь, громко рассмеявшись двум или трем каламбурам, которые мне удалось запомнить. Несколько раз он начинал расспрашивать меня о причинах преждевременного возвращения. Он не мог понять, как это я уехал от Микаэлы, которая ему так нравилась, оставив ее в одиночестве в Лондоне.

— Вы что, не могли достать еще один билет? — снова и снова спрашивал он.

Услышав мое объяснение, он страшно удивился, но принял его, — как я надеялся, поймут и все остальные.

— Очень мило, что ты так беспокоишься о Лазарах, — сказал он полусерьезно, полуцинично. — Если будешь продолжать в том же духе, в один прекрасный день и сам станешь директором больницы.

Квартира не была запущена, чего я втайне опасался, но поскольку Амнон пользовался полной и неконтролируемой свободой, внешний вид комнат был изменен. Большая двуспальная кровать, на которой мы с Дори занимались любовью, стояла сейчас посреди гостиной, покрытая все тем же коричневым покрывалом. Амнон обнаружил, что с определенной точки он может разглядеть поверх хаотических крыш Тель-Авива полоску воды, что, по его утверждению, благотворно влияло на его сон. Я должен был делить с ним квартиру еще в течение недели, пока он не переедет на новое место, но поскольку он работал по ночам, мы встречались редко и не успели надоесть друг другу.

После краткого и делового визита к моим родителям, во время которого отец отдал мне свою старую машину, я все свое время проводил в больнице, с тайной целью попасть в команду, которая будет проводить Лазару операцию на открытом сердце — желательно, как участник операции, но на худой конец и просто наблюдателем. С этой целью я прежде всего разыскал доктора Накаша — выведать у него то, что он знал. Но оказалось, что он не знал даже того, назначат ли его ведущим анестезиологом операции, поскольку операционную бригаду формировал профессор Хишин, которому я — равно как и профессору Левину — по возвращении из Лондона еще не представился. Разумеется, в такой больнице, как наша, имелось и отделение кардиологии, которое возглавлял доктор Граннот, лишь недавно вернувшийся после долгой стажировки в Соединенных Штатах с репутацией блестящего кардиохирурга. Несмотря на все это, Хишин и, частично, Левин, не сочли его подходящей фигурой для проведения этой операции. Возможно, их пугала мысль, что после нее между Граннотом и Лазаром возникнут особо доверительные отношения, которые каким-то образом будут угрожать их собственной многолетней дружбе с директором больницы. Так или иначе, они решили доверить руководство операцией не сорокалетнему Гранноту, а человеку их лет — профессору Адлеру из большой больницы в Иерусалиме, эксперту в области аортокоронарного шунтирования, — разумеется, под их непосредственным наблюдением и руководством.

Поначалу Лазар энергично возражал против привлечения хирурга со стороны, ибо это могло быть воспринято как акт недоверия к мастерству хирургов его собственной больницы. Но Хишин и Левин, работая плечом к плечу, столковались между собой тянуть с окончательным решением как можно дольше, до тех пор, пока Граннот не отбудет на важную конференцию в Европу — вот тогда у них окажутся развязаны руки для того, чтобы пригласить их друга из Иерусалима, не испытывая при этом угрызений совести.

Таким образом, эта операция была „уведена“ из кардиологического отделения и переправлена в отделение общей хирургии к Хишину, которому и надлежало теперь набрать бригаду исполнителей. И он, и Левин, несмотря на свои руководящие должности, договорились помогать своему другу в качестве простых ассистентов. Не удивительно, что Хишин выбрал Накаша в качестве анестезиолога, но поскольку Левин не хотел обидеть доктора Ярдена, анестезиолога из кардиологического отделения, он настоял на включение в состав бригады и его тоже, в пару к доктору Накашу, не оговорив при этом, кто будет являться старшим по отношению к другому. Зато доктору Накашу дали право выбрать себе помощника. Это было в точности то, на что я надеялся. Было это на шестой день после моего возвращения в Израиль. До сих пор мне удавалось избегнуть встречи с Хишиным и с Лазаром, отдыхавшим дома по рекомендации двух друзей, и я его не видел. С момента моего возвращения в Израиль я все время крутился возле доктора Накаша, возможно, моего будущего коллеги в отделении анестезиологии, в надежде склонить его к решению выбрать из всех возможных кандидатов в помощники именно меня. Но Накаш, который никогда не высказывал никаких сомнений в моей профессиональной компетентности внезапно заупрямился и отказал мне.

— Зачем это тебе нужно? — сказал он своим сухим тихим голосом. — Там будут два анестезиолога. Два. И я не думаю, что тебе там найдется работа. Лазар и без того относится к тебе, как к другу. Зачем же ты хочешь попасть туда, где он будет лежать со вскрытой грудью?

Но я стоял на своем. Хишин и Левин тоже были ему друзьями. Давними и настоящими. Но они не только собираются присутствовать на операции, но и примут в ней самое непосредственное участие. И мы все должны научиться проявлять наше мастерство в любой, какая случится, ситуации, вне зависимости от того, кем является пациент. Доктор Накаш выслушал мои доводы, его маленькие угольно-черные глазки поблескивали на смуглом лице, розовый язык поминутно облизывал губы как всегда, когда он обдумывал что-нибудь. Он колебался, поскольку и в самом деле хорошо относился ко мне — на свой скрытый, потаенный манер. С другой стороны, он не хотел ранить меня видом моего начальника, лежащего на операционном столе, но в то же время желал дать мне то, чего я так страстно от него добивался. В конце концов он решил проконсультироваться с Хишиным, который без раздумья ответил:

— Бенци? В чем проблема? Что за вред может быть от нашего Бенци здесь? Чем больше, тем лучше — к старым друзьям присоединяются новые!

Может быть, я только переносил собственное свое лихорадочное возбуждение на окружающих, но, по мере того, как день операции приближался — это должен был быть десятый день после моего возвращения из Англии, — я ощущал, как вся больница замерла в состоянии тревожного ожидания. Но не исключено, что я еще просто не втянулся в израильский стремительный ритм после года работы долгими ночами в неспешном и дружелюбном коллективе старинной английской больницы. А кроме того, операция, через которую предстояло пройти Лазару, была обычной, чтоб не сказать рутинной, для больницы, и каждую неделю несколько подобных операций по шунтированию и замене клапанов сердца — по меньшей мере, десяти больным — делались точно так же, как и исправление врожденных пороков сердца для нормальных, но также и недоношенный детей. И тем не менее я чувствовал носившиеся в воздухе напряжение и тревогу. Похоже было, что религиозный персонал, который в своей повседневной работе ближе соприкасался с административным директором и его секретарями, чем персонал медицинский, отвечая за истинный дух больничной жизни, являлся источником и слухов, и разносившейся повсеместно тревоги. Тот факт, что операция была „уведена“ у кардиохирургов и передана отделению общей хирургии, тоже способствовала драматизации событий, и, не исключено, что профессор Хишин назначил операцию на тихие предвечерние часы для того, чтобы к моменту ее завершения он и профессор Левин получили возможность вместе со старым другом отдохнуть в палате интенсивной терапии.

В день операции, под вечер, я решил пробраться в административный корпус, чтобы поздороваться с секретаршей Лазара, которую я застал сидящей на стуле возле офиса Лазара в полной темноте. Когда я вырос перед ней в дверном проеме, она испустила радостный крик и немедленно вскочила, подставляя мне для поцелуя усталое лицо. Я обнял ее, ласково расцеловав в обе щеки, и сел рядом поболтать. Первым делом она попросила показать ей фотографию ребенка и рассказать об Англии, но вскоре я перевел разговор на Лазара, который, к моему изумлению, все еще находился вместе с двумя ведущими помощниками у себя в офисе, очищая от бумаг свой стол накануне госпитализации. Секретарша тоже вся трепетала от волнения и тревоги по поводу предстоявшей ее боссу операции, и ее волнение нравилось мне, поскольку показывало, что волнуюсь не я один. Внезапно она сказала:

— Зайди, наконец, к нему и поздоровайся.

Я почувствовал, как меня бьет дрожь и, не подумав, сказал:

— Ну… зачем его сейчас беспокоить?

Но она, не обращая на мои слова никакого внимания, легонько постучала в дверь, а затем, открыв ее, возгласила:

— Сэр… здесь доктор Рубин, вернувшийся из Англии. Хочет поприветствовать вас перед операцией.

Лазар со своими помощниками сидел за большим столом. Внешне не похоже было, чтобы он похудел, разве что был очень бледен. Быстрым дружеским жестом он пригласил меня войти и, подозвав поближе, спросил, не скрывая удивления:

— Но ведь вы планировали вернуться в середине месяца… кажется, пятнадцатого? Что случилось с вашими планами?

Я был ошеломлен тем, что в бюрократической, забитой доверху голове этого человека нашлось место для столь незначительного события, как предполагаемая дата нашего возвращения из Англии — меня, соискателя места в больнице, не имеющего никакого определенного статуса. От растерянности я не сумел соврать что-нибудь правдоподобное, а потому, покраснев на виду у всех, я выпалил правду, прозвучавшую неожиданно громко:

— Мне хотелось присутствовать здесь во время вашей операции. И завтра я буду помогать доктору Накашу в качестве анестезиолога.

Здесь уже изумился непробиваемый Лазар.

— Вы вернулись специально из-за моей операции?

Пораженный, он повернулся к своим помощникам, которые были удивлены, похоже, не меньше него моей заботой. Затем, отдышавшись, Лазар сказал:

— Я вижу, что весь медицинский персонал готовится принять участие в этом представлении. Жаль, что эту операцию нельзя провести на сцене большой аудитории.

Он фыркнул, а мы с обоими помощниками присоединились к его смеху, и только секретарша улыбалась застенчиво и чуточку таинственно. Но Лазар тут же пресек представление, легонечко помахав мне ладонью, с чем я и покинул кабинет.

Перед тем как распрощаться с секретаршей Лазара, я спросил ее, как ко всему происходящему относится Дори. Как я и ожидал, она в страшном напряжении и смущена даже больше, чем ее муж. Вскоре она должна была появиться, чтобы провести эту ночь вместе с ним в той комнате, что специально была предоставлена в их распоряжение перед операцией. Сама мысль, что даже одну-единственную ночь она не в состоянии пробыть в одиночестве в собственной своей квартире и своей кровати, наполняла меня странным сочувствием. Ситуация так меня тронула, что в какой-то момент я даже подумывал, чтобы дождаться ее здесь, возле офиса, но испугался, что, услышав объяснение моего преждевременного возвращения из Англии, она попросит профессора Хишина убрать меня из операционной… и усилием воли удалился со сцены. Но не до конца. Я сидел, скрытый темнотой, становившейся все гуще. Сидел, ожидая звука ее твердых, уверенных шагов.

В течение всех шести часов операции она и ее сын сидели в офисе ее мужа под заботливым присмотром секретарши, непрерывно предлагавшей им закуски и напитки. Из дома для престарелых явилась бабушка, чтобы поддержать своим неиссякающим оптимизмом семью.

Хишин и Левин собственноручно выкатили Лазара из палаты. Произошло это в два часа ночи. В роли санитаров они выглядели довольно убедительно. А Лазар казался совершенно спокойным и взирал на происходящее с некоторым удивлением. Внимая шуткам и прибауткам, непрерывным потоком обрушившимся на него из уст Хишина, он лишь улыбался и тихо кивал головой. В противовес Хишину профессор Левин выглядел тихим и торжественным. Наверное, он переживал очередной всплеск безумия, который приглушал приступ ярости.

Из-за бесчисленных инструментов, заполнявших пространство, на котором проводились операции сердца, само это место превратилось в своего рода приемное отделение, в котором доктор Накаш и доктор Ярден уже поджидали директора больницы. Я тоже стоял здесь же; в углу. Да. И мне было совершенно ясно, что там и будет находиться мое место в процессе операции — в отдаленном углу. В стороне от двух специалистов, ответственных за все, связанное с технической стороной процесса шунтирования, не смешиваясь равным образом с бригадой из трех операционных медсестер, что гротескно делало меня похожим на профессора Адлера, столь же одинокого. В эту минуту он стоял у раковины и мыл руки в глубокой задумчивости, в то время как Хишин и Левин ловили каждое его движение, буквально буравя его взглядами. В операциях подобного рода очень важно наладить взаимопонимание между хирургом и анестезиологами, и после «старта» они договариваются, каким образом отправлять больного «в полет», применяя раствор фентанила, анестетик кратковременного действия, хорошо поддающийся контролю, в противоположность анестезирующему газу, действие которого имеет более общий и неустойчивый характер. Как раз в это время Накаш имел возможность объяснить мне это изменение в первоначальных планах, прежде чем Лазара ввезли в операционную.

И тут же его вкатили. Я обратил внимание на нечто совершенно невероятное: у доктора Накаша тряслись руки. Немного. И все-таки… После того, как он начал вводить коктейль, приготовленный им заранее в две внутривенные линии в запястьях, настал момент для введения трубок, подающих смесь к легким. И снова я увидел, что он, наиболее опытный и точный из всех присутствующих анестезиологов, внезапно пропустил то место, в которое трубка должна была попасть, и не успевший еще потерять сознание Лазар задергался под темнокожей рукой Накаша, как если бы хотел ее укусить. Накаш побелел и вынужден был с силой прижать лицо Лазара, чтобы восстановить контроль. Выяснилось, что трубка вошла слишком глубоко, так что работать могло только одно легкое, и необходимо было вновь вернуться к месту раздвоения и начать сначала, чтобы оба легких оказались в одинаковом положении.

В противоположность этому, столь несвойственному Накашу, волнению, которое лишь усилило мою тревогу, другой анестезиолог, доктор Ярден, работавший с кардиохирургами, сохранял все это время незаметный, но безупречный профессионализм. Он, не теряя ни секунды, нагнулся над правой ногой Лазара, чтобы ввести дополнительную внутривенную линию в случае необходимости срочного вливания крови или раствора, если что-либо пойдет не так. Неожиданно взору всех присутствующих открылись гениталии директора больницы. В совершеннейшем почтении я склонил голову, но в поле моего зрения все оставшееся время оставался его огромный член, в эту минуту тихий, но полный достоинства, не подозревая, правда, что один из присутствующих в операционной готов соперничать с ним во имя невероятной любви. После того, как большой участок тела был очищен бетадином, доктор Ярден ввел в член длинный и тонкий катетер, затем он расстелил стерильное полотенце поверх всего пространства, для защиты от огромной иглы, воткнутой в бедренную вену для дополнительной внутривенной поддержки.

Для меня было ново, что в сложных операциях подобного рода вспомогательные точки были приготовлены по всему телу для того чтобы иметь наилучшую дополнительную, в случае опасности, возможность поставить капельницу с раствором или лекарством. Накаш, который к этому моменту полностью уже оправился и пришел в себя, приготовился вести центральную венозную линию через яремную вену в правый желудочек сердца. Хишин, который смотрел на все эти приготовления с большим интересом, не без колебания предложил свои услуги, но Накаш, горевший желанием восстановить свое достоинство после промаха, допущенного им с трубками, настоял на том, что сделает все сам, и начал расстилать стерильные синие полотенца по всей поверхности груди больного, который уже был провентилирован к этому времени. Он натянул перчатки и с решительностью хирурга ввел в действие венозную линию — быстро и умело. Затем он бросил окровавленные перчатки в бак и кивнул на Хишина и Левина, которые наблюдали за ним с восхищением студентов-медиков первого курса, которым разрешили вкатить больного в операционную.

— Поди сюда и помоги мне, Бенци, — обратился ко мне Накаш так, как обычно зовут ребенка, желая его чем-нибудь занять.

Он сказал это не только, чтобы показать, что не забыл обо мне, но, в основном, чтобы обосновать необходимость моего присутствия в глазах остальных анестезиологов. Я немедленно зашагал вслед за кроватью, которую уже покатили в другое помещение, работая в то же время помпой, подававшей кислород в легкие Лазара до тех пор, пока его не подключили к аппарату искусственного дыхания. А там «идеальный» хирург, великий профессор Адлер, уже ожидал своей очереди, облаченный в стерильный халат, с лампочкой на голове, подключенной к электрокабелю, — все это обеспечивало луч света, позволявший ему через сильные узкие линзы, которые он предпочитал всему остальному, видеть мельчайшие повреждения, когда он работал с младенцами, явившимися в этот мир с врожденными пороками сердца. На арго хирургов, эта узко направленная специализация называлась «пентхаус» — то, что выше крыши, во всей пирамиде кардиохирургии, и даже хирург, столь высокомерный, как профессор Хишин, признавал ту высочайшую степень мастерства, которое при этом требовалось, чтобы исправлять ошибки и упущения, допущенные Создателем.

Но больной, лежавший в эту минуту перед профессором Адлером, вовсе не был недоношенным младенцем с крошечным дефективным сердечком — это был большой и значительный человек, важная фигура — административный директор огромной больницы, которому нужна была простая и рутинная операция по установке трех шунтов. А потому профессор Хишин, с такой охотой взявшийся выполнять работу медсестры, стал обрабатывать обнаженное тело своего друга бетадином, по консистенции и цвету напоминавшим яичный желток; бетадин должен был гарантировать так необходимую стерильность, перед тем как будет произведен вдоль всей ноги надрез, который дает хирургу возможность извлечь длинный отрезок вены, из которого и нарезают затем шунты.

Гордый профессор Хишин, ожидавший свершения чуда и покровительственно поглядывавший на все и на всех, был не только доволен, но, можно сказать, счастлив действовать, пусть даже в качестве младшего хирурга, при своем иерусалимском друге, к которому и он, и профессор Левин обращались, как в студенческие годы, по кличке. «Бума», — говорили они. Бума. Но сам Бума почему-то не выглядел особо счастливым оттого, что два профессора ждали и жаждали исполнить любой его приказ. Выглядел, во всяком случае, несколько озадаченным той горою проблем, что небжиданно возникли перед ним. В своей иерусалимской вотчине хирург такого, как он, класса, обычно появлялся в операционной через два, а то и три часа после начала операции, после того, как вся предварительная работа была уже выполнена ассистентами и помощниками, за работой которых он мог наблюдать по телевизору не покидая своей комнаты. Когда же он в конце концов спускался в операционную, он видел, что грудь пациента уже обнажена, внутренние грудные артерии отделены и зажаты в нижнем конце, а вены, которым предстояло превратиться в артерии, погружены в размягчающий раствор и готовы к употреблению. И такому хирургу, как он, не оставалось ничего, как только с блеском провести заключительную стадию. Что он обычно и делал.

Но здесь… здесь он вынужден был начать с элементарных, долгих и скучных приготовлений, которые он, разумеется сделал бы с не меньшим блеском… но он ведь в течение бог весть какого времени не занимался этим. Хишин, который лучше всех остальных понимал, в какой ловушке оказался великий иерусалимский чудодей, постоянными шутками пытался разрядить атмосферу — настолько хотя бы, чтобы время проходило быстрее и приятнее, а сам друг не ощущал бы себя объектом эксплуатации. Рассчитывал ли он на дополнительное вознаграждение от семьи Лазаров? Это было сомнительно. Или и он, подобно мне, мог рассчитывать на оплату не в деньгах, а в виде каких-то благ? На этот вопрос ответа у меня не было. Ни в отношении Хишина, ни в отношении Левина, который будучи, по преимуществу, терапевтом, занял свою позицию поближе к анестезиологам, имевшим отношение к вопросам, связанным с душой. Они повесили простыню между грудью Лазара и его лицом, прикрыли ему глаза и зафиксировали шею, постепенно уменьшив давление крови и погружая во все более глубокий сон в ожидании того, наиболее болезненного момента; момента, когда грудь будет вскрыта электропилой — операции, которую колдун из Иерусалима проделал с такой ошеломляющей быстротой и апломбом, что Хишин не мог удержаться от крика «браво», на что его старый друг ответил слабой улыбкой, перегнувшись, чтобы украдкой взглянуть на застывшее лицо пациента, чей глубокий сон, подтверждался показаниями приборов и параметрами характеристик, которые высверкивали искрами на инструментах вокруг нас, свидетельствуя, что сам Лазар не был потревожен этим ужасным распилом.

Хотя я стоял только что не вплотную к профессору Левину, он упрямо игнорировал меня, как если бы с того момента, когда решил не возвращаться, чтобы подвергнуться его переэкзаменовке и расспросам о том, что произошло в Индии, он исключил меня из сообщества достойных людей и перевел в категорию моральных уродов. Но зная — как знал я, что, несмотря на все его внутренние проблемы, он был и оставался одним из самых мыслящих и интеллигентных врачей в больнице, я предпочел наблюдать за выражением его лица, которое оставалось серьезным и строгим, как если бы то, что происходило здесь, вызывало у него чувство глубокой тревоги. Была ли вызвана эта тревога, эта озабоченность тем фактом, что он был терапевтом, спрашивал я себя, а потому в течение долгого времени ему не приходилось бывать в операционной? А может быть, его беспокоила мысль об очередном приступе безумия, который ему предстояло перенести, и который его друг Лазар должен будет допустить после своего пробуждения — пусть даже много недель спустя?

А пока что два анестезиолога, доктор Накаш и доктор Ярден, начали готовиться ко второму «улету» — на этот раз в космическое пространство. Все три ассистента, которые на этот раз заправили все трубки туда, куда надо, и в ожидании дальнейших распоряжений занимались приготовлением солевого раствора и замерли, готовые в любую секунду к тому, что ведущий хирург передаст им кровь Лазара. И вот этот ведущий хирург приступил к делу — отдавая приказы и распоряжения, которые невнятно доносились из-под маски и которые ассистенты громко повторяли вслух, приступая к выполнению функций, которыми в живом теле занимаются сердце и легкие: накачивают, очищают, насыщают кислородом и возвращают в тело кровь в нужных количествах, потребных работающему сердцу. В этот момент я увидел, как Левин поднял глаза и посмотрел на экран, установленный в углу на уровне потолка, где он мог разглядеть на мониторе, отражавшую работу сердца у Лазара гладкую, горизонтальную, без флуктуаций линию. И тогда я почувствовал, что не в силах больше держать под контролем себя и свое возбуждение, — не как врач с каким-никаким опытом и стажем, а как снедаемый назойливым любопытством новичок, а почувствовав, на цыпочках подкрался к Хишину — он как раз заканчивал накладывать шов Лазару на ногу и стоял на небольшом возвышении, позволявшем ему видеть, как ведущий хирург стремительно имплантирует шунты, казавшись при этом чрезвычайно удовлетворенным тем, как идут дела, — и попросил его разрешения присоединиться к нему и посмотреть на мастерскую работу доктора Адлера в надежде научиться у него тому, что еще не умел. Потому что никто лучше Хишина не знал, что, несмотря на то, что меня вышвырнули из хирургии, отправив в ссылку к анестезиологам, мое истинное, настоящее и вечное желание, которое не проходило и не пройдет, было ощутить мои руки внутри человеческого тела. «Конечно», — без раздумья ответил он и подвинулся, освобождая мне место, удобное для обзора. И тогда, в середине стальной рамы, державшей вскрытую грудь, словно открытую книгу, я внезапно увидел во всем его величии остановившееся сердце Лазара, и в то же мгновение боль от моей невероятной любви, противостоявшая застывшей любви этого сильного человека, пронзила мое собственное сердце.

 

XV

Слишком близко, совсем у края, стоит коричневая статуэтка на маленьком столике рядом с нашей кроватью. Можем ли мы обратить к ней наши жалобы? Что это, как не кусок неорганической материи, исторгнутый из природы, лишенный собственной воли и желания, безразличный к его старательно вылепленному изображению? Для маленькой глиняной руки, протянутой к нам, не только невозможно прикоснуться к нам — она не может даже вернуться на место. И, несмотря на нежную, таинственную улыбку Джоконды на ее лице, это угроза; угроза нам — сейчас, в глубине ночи, когда мы мечемся и вертимся в постели. Почему безмолвное это изображение смерти должно хоть чем-нибудь отличаться от очков, например, или бумажника, или даже ключей, лежащих рядом? И тем не менее рука в непроглядной ночи пытается нащупать только ее, чтобы обхватить стройную шею и сдавить ее в темноте, ~ в темноте, потому что при свете дня нас остановило бы выражение на ее раскрашенном лице и чувственный порыв ее тела, создающий обманчивое впечатление того, что этот кусок глины есть нечто одушевленное, обладающее плотью и душой. А потом, в темноте, до нас доносится звук падения, потому что нащупывавшая рука промахнулась, и мы выбираемся из постели и начинаем шарить по полу, нащупывая разлетевшиеся куски, и внезапная боль сдавливает нашу грудь и пронзает сердце, оповещая нас, что смерть пришла на самом деле — пришла к нам, а вовсе не к кусочкам глины, разлетевшимся, по полу.

* * *

А теперь, когда «космический улет» Лазара начался, ведомый тремя проворными смуглыми ассистентами, ответственными за подготовку шунтов, аппаратом, похожим на произведение искусства, соединенным множеством больших и малых пластиковых трубок, извивающихся по операционному столу и отсасывающих кровь из квадратной стальной емкости, питающей ретрактор, который открывает сердце, как открывают книгу, а затем захлопывает ее обратно, — после всего этого Накаш может оставить свой пост возле головы Лазара и выйти из операционной, чтобы подбодрить себя чашечкой кофе из своего персонального термоса, — я тоже не отказался бы от этого крепкого кофе, который его жена собственноручно готовит ему каждое утро. Но я не могу, подобно Накашу, взять и уйти, хотя доктор Ярден, наблюдающий за ходом анестезии абсолютно добросовестен в исполнении своих обязанностей, тем более что аппарат искусственной вентиляции легких отключен, сердце Лазара, так же как и его легкие, парализовано, а уровень очистки крови и насыщенности ее кислородом во время поступления ее в тело и мозг жестко регулируется указаниями ведущего хирурга, который держит все параметры под контролем, время от времени отдающим отрывистые команды. Трое ассистентов тут же повторяют их за ним, и вообще вся тройка действует как слаженный орудийный расчет, создавая уверенность, что ничего непоправимого произойти не может из-за какого-либо недопонимания в их команде. Кровь легко течет по трубкам, исключая опасность свертывания, благодаря гепарину, который нейтрализует естественный фактор свертывания, обеспечивая беспрепятственное движение, как при повышении ее температуры, так и при ее охлаждении. Старший из ассистентов рад объяснить мне все это; к крови он относится, как к некоему самостоятельному и независимому элементу природы. Когда доктор Ярден увидел, что Накаш не возвращается обратно в операционную, он вытащил из своего кармана пачку сигарет и предложил мне вплотную заняться анестезиологическим монитором, для чего нужен был не анестезиолог, а просто пара глаз, которая следила бы за поступлением фентанила и кураре, отвечавшими за расслабление мышц и обезболивание. Левин тоже покинул операционную, и возле операционного стола теперь осталось всего три врача — доктор Адлер, профессор Хишин и я. Я взял две скамеечки и водрузил их одну на другую так, что смог оказаться выше занавески, защищавшей голову Лазара, получив таким образом лучшую возможность с этой точки впрямую обозреть вшитые шунты. Эта операция была произведена доктором Адлером с помощью Хишина, игравшего двойную роль — внимательного ученика своего старого друга, который комментировал ему различные технические детали, и роль учителя для меня — великодушно делясь наиболее пикантными случаями клинических диагнозов или анатомических особенностей, с тем, чтобы утолить неуемный интерес, с каким я слушал его откровения, оправдывавшие мое здесь присутствие, причина которого была ему еще не вполне понятна, но и могла, с другой стороны, быть тем самым легитимирована.

Этой ночью, лежа в постели, перед тем как с головой уйти в подушку пытаясь уснуть, я прокрутил в памяти все шесть часов операции — обнаженные гениталии Лазара, его остановившееся в раскрытой груди сердце, выставленное на всеобщее обозрение, кровь, циркулирующая по множеству пересекающихся друг с другом трубок, замершие бронзовые колеса кардиопульмонологической машины, готовившей шунты, — и все другое, все, что произошло за эти шесть часов; теперь это казалось мне более гармоничным, осмысленным и слаженным, чем я себе представлял. Включая тот, самый драматический, надо полагать, момент, когда кровь была уже возвращена в тело и сердце должно было вернуться к своему обычному синусоидальному ритму… но не вернулось. Этот отказ заставил профессора Адлера прибегнуть к крайним мерам: взяв два электрода от дефибриллятора, он приладил их с двух сторон к неподвижному сердцу и дал несколько коротких электрических разрядов, чтобы заставить сердце заработать как надо. И большой экран монитора показал всю действенность этой меры — на мониторе появилась синусоида, а профессор Адлер перевел дух. Да, подумал я, Хишин и Левин были правы, пригласив из Иерусалима мастера своего дела, работавшего с такой профессиональной уверенностью, которая рассеяла все одолевавшие меня предчувствия и страхи, — об этом я мог признаться себе после того, как операция завершилась. И хотя после операции, длившейся шесть часов, он устал так, что не в силах был просто раздеться, попросив медсестру, чтобы она помогла ему освободиться от всей амуниции — маски, перчаток, головной лампы, стерильных колпака и халата, он не потерял интереса к происходящему и готов был с мудрой улыбкой опытного врача выслушивать соображения окружающих, с терпением человека, которому никогда не надоест копаться в человеческом теле.

Но Левин, который так и не избавился от враждебного ко мне отношения, вдруг ни с того ни с сего завел разговор об ошибках, совершаемых молодыми врачами, которые… Мне было ясно, куда и в кого он метит. Но ему не повезло: профессору Адлеру вовсе не улыбалась роль третейского судьи в чужом деле. Оборвав едва начавшуюся дискуссию, он пробормотал нечто успокаивающее относительно Лазара и его сердца и вышел вон, чтобы сообщить жене Лазара и другим членам его семьи, что операция прошла успешно.

* * *

Я не присоединился к эскорту, сопровождавшему погруженного в сон Лазара в отделение интенсивной терапии, в отведенную специально для него отдельную палату. Хишин, который был главой хирургического отделения, превратил свой кабинет в импровизированную спальню для жены Лазара, которая непременно здесь хотела провести эту ночь. Сейчас, когда операция была позади, и я увидел то, что хотел увидеть, и почувствовал то, что хотел почувствовать, я хотел остаться наедине с самим собой. Но поскольку время было уже за полночь и цены на международные разговоры шли по ночному тарифу, я решил позвонить Микаэле, чтобы окончательно уточнить все вопросы, связанные с возвращением Шиви, до которого оставалось два дня, а также рассказать ей, насколько гладко прошла операция Лазара и как блестяще провел ее этот волшебник из Иерусалима, и что я нисколько не жалею о том, что раньше времени улетел из Лондона, пусть даже выяснилось, что мое присутствие в операционной было никому не нужно. Но, несмотря на столь поздний час — в Лондоне было одиннадцать, — Микаэлу я дома не застал. Это показалось мне не только странным, но и встревожило меня — ведь она повсюду таскала за собою ребенка, а ночные автобусы Лондона — не лучшее место для этих целей.

После немалых усилий нам удалось продать машину одной из больничных медсестер, с тем чтобы оплатить наш перелет в Израиль. Это касалось Микаэлы и меня, ибо для Шиви возвращение было бесплатным — ее приняла на свой билет одна из двух славных англичанок, которые согласились позаботиться о ней на обратном пути. Когда я встретил их в аэропорту, оказалось, что Микаэла, не поставив меня в известность, обещала им, что они смогут остановиться у нас на квартире на первые несколько дней пребывания в Израиле. Я был в ярости. Лишь за несколько дней до того я наконец сумел избавиться от моего друга Амнона и его барахла, и вот теперь, пожалуйста, — новые гости. Ситуация тем более неприятная, что я все еще не пришел в себя после операции Лазара, со времени которой прошло никак не более сорока восьми часов. До сих пор у меня не было сил навестить Лазара в его отдельной палате, отведенной ему в отделении Хишина, поскольку я боялся, что Дори увидит, как все во мне кипит и бурлит.

Тем не менее выбора у меня не было. Раз Микаэла обещала… Словом, я вручил двум англичанкам свои ключи, написал на бумажке адрес на двух языках и попросил их быть в квартире поаккуратней, поскольку принадлежит она не мне. Я также посоветовал им не задерживаться в городе дольше, чем два дня.

— Вам совершенно незачем слоняться по Тель-Авиву, — сказал я с мрачным видом. — Грязный городишко. Отправляйтесь в пустыню. Садитесь на автобус до Эйлата — вот там и получите все, что Израиль может вам предложить.

Я посадил Шиви в специальное креслице, которое я загодя принес и закрепил в отцовском автомобиле так, что она сидела со мною рядом, но спиной к движению, и покатил в Иерусалим, чтобы на семь дней оставить ее с моей матерью, взявшей — авансом — недельный отпуск в счет будущего года, поскольку все, что ей полагалось, она уже израсходовала на свою поездку в Англию. На пути в Иерусалим Шиви внимательно поглядывала на меня, словно желая вспомнить, кто я. Она была слишком мала, чтобы запомнить меня по Англии, особенно после двухнедельного перерыва, но тем не менее она и не должна была забыть меня совсем. И вот здесь, на границе между воспоминанием и забывчивостью, она поглядывала на меня с каким-то подозрением, но так прелестно, что я не мог удержаться, чтобы, нагнувшись, не поцеловать ее, воспользовавшись минутной пробкой. А потом начал разговаривать с нею, делясь моими планами на будущее и даже издавая какие-то звуки, которые мне хотелось считать пением, — а пел я давно забытые мною самим старинные песни, которые, как я полагал, должны были ее развлечь, а мне — поднять настроение. Потому что с момента операции, перенесенной Лазаром, я чувствовал себя так, как если бы шунты, вшитые ему, были каким-то образом имплантированы и мне самому, так что время от времени я чувствовал в груди острую боль, словно это я был вскрыт электрической пилой.

Но когда я наконец добрался до родительского дома в Иерусалиме, я тут же перестал копаться в своих переживаниях, чтобы целиком сосредоточиться на их проблемах. При всем том, что они были очень рады увидеть свою внучку снова, они равным образом очень беспокоились, смогут ли они должным образом ухаживать за ней на протяжении целой недели, — это особенно относилось к моей матери, обычно очень спокойной и собранной в любой ситуации. Было совершенно ясно, что она полна скрытого негодования в отношении Микаэлы; более того, она подозревала, что, несмотря на все обещания, та не вернется в Израиль. В этом пункте я ее успокоил: что бы там ни было, но Микаэла — пока что — всегда выполняла обещанное, пусть даже обещание вернуться в Израиль было дано против ее воли и под прямым моим давлением, — не исключено, что здесь сыграло свою роль мое согласие оставить ее на собственное усмотрение в Лондоне еще на две недели. Она нуждалась в подтверждении ее прав на свободу и независимость. Так вот — она получила их.

После того как я устроил Шиви в кроватку, которую мой отец заблаговременно одолжил у своего молодого коллеги по работе, и дав родителям исчерпывающие инструкции по питанию и купанию девочки, я рассказал им об успешной операции, перенесенной Лазаром, и о моих собственных перспективах, связанных с работой в больнице. И рухнул в кровать, едва добравшись до подушки; то, что мне приснилось, заставило меня встать еще до рассвета, шепотом попрощаться со всеми и пуститься обратно в Тель-Авив, чтобы начать свой первый рабочий день в больнице в качестве постоянного, пусть даже на полставки, члена медицинского персонала.

Поскольку ключи я отдал англичанкам, мне пришлось долго топтаться у входной двери и звонить, пока одна из них, в коротеньких шортиках и кофточке, едва прикрывавшей грудь, не проснулась и не впустила меня в квартиру. Разумеется, они перепутали мои инструкции и расстелили свои спальные мешки в спальне вместо гостиной, но за исключением этого ничего страшного я не обнаружил — кухня была прибрана и опрятна. Тем не менее я снова попытался соблазнить их красотами пустыни, то есть тем, чего ни за какие деньги они не смогли бы получить в Англии. При ближайшем рассмотрении они выглядели не так молодо, как во время нашей встречи в аэропорту. Они были, пожалуй, моего возраста и костлявым своим сложением и атлетичностью форм напоминали Микаэлу, чье подавленное настроение через две недели мне нетрудно было представить себе.

Я поехал в больницу, и, поскольку мне не было еще отведено место для персональной парковки, мне пришлось отгонять машину на дальнюю улицу и возвращаться пешком. Официально осень уже вступила в свои права, но утренний свет был еще ярок, и я вынужден был надеть свои солнечные очки, чтобы для моих глаз перемена Англии на Израиль прошла как можно более безболезненно. Прежде всего я направил свои шаги в отделение анестезиологии познакомиться с начальством, которое оказалось энергичной женщиной средних лет с острым, хорошо подвешенным языком, — неделю назад Лазар уже уведомил ее о моем назначении, и она готова была меня принять, несмотря на то, что официальное подтверждение еще не поступило, отведя мне место в операционной — но в ночные смены. «Странно, — подумалось мне, — странно, что и здесь, как и в Лондоне, мне надо начинать с ночных дежурств». Но я принял ее предложение — не только потому, что хотел свести к минимуму свои контакты с англичанками, но и потому, что это позволяло мне держать Лазара в поле зрения и — кто знает — может быть, разделить его одиночество.

В кафетерии я столкнулся с Накашем и спросил его о состоянии дел у Лазара. Его выздоровление протекало нормально. Его уже отсоединили от всех приборов жизнеобеспечения и перевели на девятый этаж, в личные апартаменты Левина, где последний также имел возможность принимать участие в лечении. Не позднее трех-четырех дней Лазар мог возвращаться домой. «Ну вот, — сказал я сам себе, — ну вот — чего же ты так всполошился?» Но тем не менее я воздержался от визита к нему, зная, что палата сейчас переполнена посетителями — как сотрудниками больницы, так и обычными визитерами. Поэтому я отменил свой визит до вечера, точнее, до начала моей ночной смены.

И я вернулся к себе на квартиру, тайно надеясь, что две мои гостьи уже убрались. Если бы! Мне показалось, что они только-только протерли глаза и, накинув банные халаты поверх своих ночных рубашек, они попросили меня указать им кратчайший путь к пляжу, пригласив составить им компанию. Я уже было отказался, но внезапно сказал себе самому: «В чем дело, Бенци? А почему бы и нет? Может быть это именно то, что и требуется — с головой уйти в глубину моря? Может быть так избавлюсь я от тоски, что все это время так угнетала мое сердце?» И я начал искать свои плавки, которые не надевал уже много лет и которые, судя по изумленным взглядам британских девиц, вышли из моды давным-давно. Мне было странно самому, взглянув со стороны, увидеть себя спускающегося запруженными тель-авивскими улицами в середине рабочего дня в шортах, летней рубашке, словно я был еще тинэйджером, в компании этих двух странноватых девиц, которые, кроме всего прочего, оказались кузинами, любящими путешествовать по миру вдвоем.

— А в Индии вы когда-нибудь были? — поинтересовался я.

Нет, в Индии они еще не были. Я тут же стал уговаривать их сделать это. Да, где бы они ни были, они слышали, как это необычно и прекрасно. (Слышали они, скорее всего, нечто подобное от Микаэлы). Как бы то ни было, они готовы были, при случае, составить нам компанию и взять на себя заботы о нашей маленькой Шиви.

И тут мы вошли в море. Оно было тихим, ласковым и совершенно спокойным, словно не знало, что такое волны. На мгновение запах, исходивший от него, напомнил мне запах околоплодных вод в лондонской квартире, но это не остановило меня, и я кинулся в зеленоватую гладь, сопровождаемый одной из длинноногих англичанок в фейерверке брызг. И мне сразу полегчало, снимая с души груз, висевший на мне со времени операции Лазара. После того как мы накупались и обсохли, я пригласил девушек полакомиться воздушной кукурузой, продававшейся на пляже в лавочке.

Но кого мы обнаружили у кромки моря? Да Амнона, перебрасывавшегося мячиком с неким, интеллигентного вида, юношей.

— Ну, теперь мне понятно, почему твоя диссертация не идет, — не удержался я — и тут же пожалел об этом, потому что Амнон вдруг густо покраснел. Но, похоже, он на меня не рассердился, поскольку тут же проявил неподдельный интерес к обеим атлетически сложенным девушкам.

— Ах, — ответил он не без язвительности, — теперь мне ясно, почему ты так спешил выставить меня из квартиры. — И наклонившись к моему уху, спросил: — Спишь с обеими?

У меня не было ни времени, ни желания вносить ясность в этот вопрос и объяснять ему, что они в буквальном смысле свалились на меня с неба. Но я чувствовал, что Амнон в глубине души еще обижен на меня, и в виде жеста доброй воли предложил вернуться к нам домой вместе. Было четыре часа дня, и Амнон вместе с девушками, не снявшими даже мокрые купальники, принялись готовить еду.

— Мне очень неудобно, но не позднее завтрашнего дня вам придется уехать, — снова предупредил я девушек, на этот раз не сказав ни слова о пустыне. — Потому что мне надо быть в Иерусалиме и забрать ребенка, а ему нужны тишина и покой. — Последнюю фразу я добавил, чтобы логически обосновать мое требование о депортации.

Амнон был на высоте и в ту же минуту пригласил англичанок перебраться к нему, каковое предложение кузины приняли с энтузиазмом, почему-то задевшим меня. Они были не похожи на двух шлюшек, но не исключено, что благодаря своему кровному родству, считали для себя приемлемым пускаться вот в такие сомнительные авантюры, на которые обыкновенные подружки вряд ли согласились бы. Они не были хорошенькими, несмотря на свое атлетическое телосложение и пристойный внешний вид. Каждая сама по себе не отличалась привлекательностью даже для человека вроде меня, такого, который вот уже две недели не спал со своей женой, тем не менее мысль, возникшая неожиданно и заключавшаяся в том, что, быть может, через час или два Амнон окажется с обеими девицами в постели, настолько воспламенила меня (хотя подобные перспективы не прельщали меня никогда), что я готов был оставить этих мускулистых кузин у себя. Но достались они Амнону.

Я же дозвонился до родителей, желая узнать, как они справляются с Шиви. Все шло там гладко — разве что отцу приходилось отпрашиваться с работы чуть раньше, чтобы помочь матери, чей голос, несмотря на все ее успокаивающие заверения, выдавал некую напряженность. Ей было тяжело. Я уже успел заметить, что после свирепой простуды, которую она подхватила в Шотландии, она выглядела болезненно, и я дал себе слово, что как только Лазар пойдет на поправку, а Микаэла вернется в Израиль, я на день или два отправлюсь в Иерусалим проследить за ее здоровьем. В любом случае, мои родители не скрывали своего глубокого удовлетворения от общения со своей внучкой, которая уже успела порадовать их парой забавных трюков. Так что после этого разговора я распрощался с Амноном и англичанками, приканчивавшими приготовленный ими же самими ужин, и отбыл в больницу. Было шесть вечера. Прежде всего я отправился в отделение интенсивной терапии и отметил мой приход. Я взял свой бипер, а затем отправился на девятый этаж в терапевтическое отделение, чтобы увидеть Лазара. Найти его местонахождение было совсем не трудно. В конце коридора толкалось несколько врачей и членов административного персонала, которые, по всей очевидности, не могли дождаться своей очереди посетить директора больницы, а россыпь радостного смеха, доносившегося до меня, сказала, что там же находится и Дори. И, не дойдя до конца, я повернул обратно, не желая стать частью этой толпы. Я вернулся на это место спустя два часа.

Теперь здесь царила тишина. Дори сидела на стуле, выставленном в коридор. Ее сын сидел рядом; с другого бока сидела ее мать.

* * *

Поздоровавшись с ними, я спросил, как себя чувствует больной. Дори покраснела так, как если бы и она была в меня влюблена: на мгновение она словно онемела. Зато бабушка, которая, похоже, была рада меня видеть, сразу ответила, что ее зять чувствует себя хорошо, и профессор Хишин, делавший этим утром ему перевязку, был очень доволен тем, как идет процесс выздоровления. Дори тем временем овладела собой и, приветливо улыбаясь, познакомила со мной своего сына. Он равнодушно кивнул; похоже было, что он смертельно устал от подобных процедур, следовавших одна за другой в потоке посетителей, совершавших восхождение на девятый этаж. Я напомнил ему, что однажды мы уже встречались с ним, — два года тому назад, когда я приходил к ним домой в первый же вечер, посвященный предстоящему путешествию в Индию. Он испытующе посмотрел на меня. «Да, да, — повторила его мать, — это и есть тот самый доктор Рубин».

Похоже, что они находились снаружи, в коридоре, потому что в эту минуту уже профессор Левин обследовал пациента и делал ему перевязку. И хотя я не сомневался, что мое появление разозлит Левина, я не мог упустить возможности взглянуть на человека, которому на моих глазах вскрыли грудную клетку. А потому, постучав, я открыл дверь и вошел в палату. Профессор Левин, который в данную минуту был занят тем, что наносил йод на длинный шов, змеившийся по груди Лазара, злобно уставился на меня, едва я успел переступить порог палаты, поразившей меня своими размерами и дивным видом, открывавшимся из окна, а также множеством цветов, стоявших повсюду. Сердечность, с которой Лазар приветствовал меня, помешала Левину тут же выставить меня вон. А Лазар издал свой обычный вопль:

— Куда вы, к черту, запропастились, доктор Рубин?! — кричал он точно так же, как и в тот, самый первый раз в Индии, на железнодорожной станции в Нью-Дели, — хотя на самом-то деле исчезли они, а не я. И сейчас я ответил с такой же, как тогда, улыбкой:

— Вот он, я. — И добавил: — И был здесь все это время.

Я поинтересовался его самочувствием, и он немедленно ответил, что чувствует себя просто замечательно; звучало это так, как если бы он хотел поблагодарить меня в ряду других врачей, принимавших участие в его операции, в которой, как он полагал, я сыграл отведенную мне роль. Левин закончил смазывать швы специальным составом отвыкшими от подобной работы руками заведующего отделением. А я стал разглядывать медицинские карточки пациента, собранные вместе в папке, висевшей на спинке кровати, вглядываясь в показания температуры, кровяного давления, характеристик ЭКГ и в результаты анализов мочи и крови за последние несколько дней. Может быть, тот факт, что я принимал участие в операции, позволил мне обратить внимание Левина на слишком большую беспорядочность, прослеживаемую ясно на множестве полосок ЭКГ, которые показывали на преждевременные вентрикулярные удары, иногда двойные или даже тройные, происхождение которых мне было неясно.

— Нет ли здесь опасности возникновения вентрикулярной тахикардии? — спросил я.

Поначалу Левин пытался игнорировать мои расспросы, но поскольку я упорно повторял их, он грубо рявкнул:

— Да, доктор Рубин. Мы тоже заметили это. Глаза у нас пока еще на месте, да не покажется вам это странным, и мы в состоянии прийти к собственным заключениям. И мы совершенно не нуждаемся в том, чтобы каждый врач в этой больнице совал свой нос в наши дела, даже если речь идет о директоре. Я не сомневаюсь, что вам есть еще чем занять себя. Так почему бы вам не заняться своим делом, поручив нам заботы о мистере Лазаре?

Хороший совет. Но последовать ему я не мог. Я знал, что не успокоюсь, пока не найду ответа, и четырьмя часами позже, уже ночью, снова поднимался по лестнице на девятый этаж, где нигде, кроме как в дежурке для медсестер, не было света. Мой врачебный халат позволил мне пройти все посты беспрепятственно. Дойдя до закрытой двери, ведущей в палату, где лежал Лазар, я остановился и прислушался. Но все, что я мог услышать, был звук работающего телевизора. Не решаясь войти без разрешения, я тихонько постучал. Ответа не последовало, что лишь усилило мою тревогу, и я открыл дверь.

Помимо лунного света, заливающего палату через большое окно, и отблеска телеэкрана палату ничто не освещало. Дори, поджав под себя ноги, сидела в кресле и спала, держа в одной руке очки, а другой держась за руку Лазара, который, в свою очередь, полулежал, уставившись маленькими своими глазками на телевизионный экран, свисавший с потолка. Начиная с первых дней нашего путешествия по Индии, я не ощущал, насколько эти люди близки друг другу, — после целого дня, проведенного рядом, она не в силах была оставить его хоть ненадолго. Внезапно я ощутил стыд; стыд за то, каким образом я предал его. И мне захотелось дать самому себе клятву — никогда более даже не прикасаться к ней — пусть даже она сама меня об этом попросит. Если это и в самом деле была невозможная любовь, что ж — пускай тогда все связанное с нею тоже будет невозможным. И нереальным.

Лазар приветствовал мое появление в мертвой тишине полуночи как явление совершенно нормальное — выразилось это в дружественном помахивании ладони. Я подошел к нему и, заметив, что глаза его поблескивают, а щеки розовее обычного, инстинктивно положил ладонь ему на лоб. Он принял это безропотно, как если бы с той минуты, когда он пересек больничный порог в качестве пациента, каждый, имевший отношение к врачебному процессу, мог отныне на законных основаниях подойти и потрогать его лоб. У него была небольшая температура, что было естественно и предсказуемо после жестокой операции, которая должна была потрясти весь его организм, но это могло и настораживать врача. Лазар признался мне, что некоторое время тому назад медсестра заметила и температуру и, то, что его немного лихорадит, но решила дождаться утра, чтобы проконсультироваться с профессором Левиным.

— Я дам вам таблетку, которая собьет температуру, — сказал я без затей.

Поскольку Лазара «увели» из кардиологической хирургии и поместили под персональный надзор двух руководителей различных — и можно сказать, несовместимых — отделений больницы, а ведущий и наиболее авторитетный специалист, оперировавший его, растворился в воздухе, он был попросту брошен в этой своей прекрасной отдельной палате, наполненной удушающим ароматом цветов, хотя на ночь все цветочные горшки были из комнаты вынесены. Наши перешептывания разбудили Дори, которая открыла столь любимые мною глаза, немедленно засветившиеся ее неповторимой улыбкой, исполненной такой радости, как если бы ничего серьезного не случалось в окружающем ее мире.

— Ну, Бенци, как он на ваш взгляд? — спросила она, и мне трудно было понять, обращается ли она ко мне как к другу или как к врачу.

— Он выглядит прекрасно, — заверил я ее с улыбкой. — Боюсь только, как бы он не потерялся между этими своими важными и самыми замечательными врачами, которые отвечают за него, — добавил я и тут же пожалел о сказанном, потому что увидел: она переживала за него так, что каждое сомнение, высказанное со стороны, мгновенно нарушало ее душевное равновесие.

— Что вы имеете в виду? — спросила она.

— На самом деле — ничего, — сказал я, пытаясь ее успокоить. — Но случайно заглянув сюда, я обнаружил, что у него температура, и оказалось, что рядом нет никого, кто дал бы ему жаропонижающую таблетку, потому что для этого пришлось бы разбудить профессора Левина, — как будто только ему одному во всей больнице это под силу.

— Я этого не понимаю. А вы… вы тоже не можете дать ему эту таблетку? — спросила она с таким наивным доверием, что у меня защемило сердце, еще больше оно защемило, когда я увидел ее глаза без очков — ведь до этой минуты без очков я видел ее только в те мгновения, когда мы занимались с ней любовью.

— Конечно, — с полной уверенностью сказал я. — Конечно, я могу. Пусть у него даже небольшая температура — почему он должен страдать?

Но на самом деле беспокоила меня вовсе не температура. Все мои мысли упрямо вращались вокруг возможности возникновения вентрикулярной тахикардии, которая могла внезапно перейти в вентрикулярную фибрилляцию.

Я забрал множество распечаток ЭКГ Лазара, сделанных с момента операции, чтобы получше вглядеться при полном свете луны этой осенней ночью, а вглядевшись, увидел длинные полоски быстрых сокращений предсердия, которые отличались от обычных, нормальных; их было пять или шесть в ряд, и формой они тоже отличались от нормальных — в них же явно доминировал синусоидальный ритм, который заставлял меня предполагать его вентрикулярное происхождение. Даже несовершенные, как у меня, познания в кардиологии были достаточны, чтобы дать пищу моим страхам и привести меня к мысли сфотографировать эти результаты ЭКГ и взять их назавтра с собой в библиотеку, а там повнимательнее изучить их или даже добраться до находящегося в Иерусалиме профессора Адлера, и от него услышать, что он скажет. Кажется, впервые с тех пор, как я начал работать в больнице, я чувствовал себя настолько уверенным в своей правоте, что только мой возраст и не слишком большой профессиональный опыт удержали меня от того, чтобы немедленно тут же, посреди ночи, отправиться к профессору Хишину и попробовать обсудить сложившуюся ситуацию — ситуацию, не разобравшись до конца в которой мы рисковали попасть ь катастрофу. Но…

Но я оставил свой пост в палате скорой помощи, и ни на минуту не забывал, что этот факт в любое мгновение мог быть обнаружен. А потому я прошел в дежурку к медсестре, находившейся в конце коридора, и выписал для Лазара две таблетки парацетамола и капсулу с пятью миллиграммами валиума для его жены, а после того как убедился, что эти таблетки и капсулу они приняли, удалился, пообещав появиться назавтра поближе к полудню, — я должен был дать такое обещание, поскольку видел, что, несмотря на непоколебимое доверие, которое они питали к своим именитым больничным друзьям, они испытывали, быть может, даже неосознанно, некую зависимость — в хорошем смысле слова — от некоего молодого врача, который сопровождал их по Индии.

А потому, проснувшись довольно поздно следующим утром, я не отправился в Иерусалим, как обещал своим родителям, желая помочь им с Шиви, которая, по уверению моей матери, была в полном порядке и доставляла им массу радости, а вместо этого просто позвонил им и принес глубокие извинения. А поскольку я не знал, как объяснить даже самому себе все нараставшую внутри меня тревогу, касавшуюся состояния Лазара, которое вынуждало меня оставаться в максимальной близости к больнице, я предпочел не скрывать ничего и выложил им всю правду, не вдаваясь, впрочем, в детали медицинского характера, и эти разумные, рациональные люди должны были довольствоваться какими-то таинственными моими предчувствиями на том основании, что они привыкли во всем доверять мне.

За шесть часов до начала моего дежурства я уже вернулся обратно в больницу, где отправился в библиотеку, чтобы разобраться с показаниями ЭКГ и освежить мои знания об аритмии. Но после всех моих штудий прояснения в моих мозгах не наступило — получалось, что в некоторых случаях артериальные сокращения вполне могли выглядеть на ленте ЭКГ, как вентрикулярные. Эта неопределенность только усилила мое беспокойство, источник которого был для меня еще менее понятен, чем прежде. Я отправился в кардиологическую палату интенсивной терапии и начал просматривать распечатки ЭКГ больных, перенесших острый инфаркт миокарда в самое последнее время, а затем, выбрав подходящий момент, попросил дежурного врача показать мне ЭКГ с несомненными признаками вентрикулярной тахикардии. Вооруженный этими распечатками, я вновь отправился на девятый этаж, чтобы посмотреть, как себя чувствует Лазар. В кафетерии я услышал от двух психиатров, навестивших его, что он выглядит и действует «как тигр-людоед» и что завтра — или днем позже — его, скорее всего, перевезут домой, а еще через неделю он вернется в больницу и снова начнет владычествовать, заняв свое руководящее кресло.

Двое психиатров рассказывали все это, кипя бессильной яростью и не жалея желчи, поскольку Лазар отверг их предложения, превратив исполненный надежды визит в суровое поле битвы, ибо он был одержим своей очередной новаторской идеей — отделить от больницы отделение психиатрии, превратив его в самостоятельное коммерческое подразделение.

— Пусть решают свои душевные проблемы за пределами больницы, — сказал он мне, улыбаясь от уха до уха, когда я пересказал ему разговор двух психиатров. — Где? Да где угодно, только не здесь.

Отдельная палата, которую в последний раз я видел залитой лунным светом, сейчас была полна удушающего аромата цветов, но более всего напоминала нечто вроде офиса из-за двух телефонов, стоявших на полу возле кровати, и Монблана деловых папок рядом с подносом для еды. Левин делал тщетные попытки как-то ограничить поток посетителей, но Хишин, стоявший у постели Лазара, был, скорее, восхищен, чем озабочен столь явным приливом энергии у его больного. Температура у Лазара пошла вниз. Повязки были сняты, и сквозь распахнувшуюся больничную пижаму четко виден был ровный, уходящий от горла вниз шов.

Дори сидела в углу, слушая болтовню секретарши Лазара. Она успела сделать макияж и облачиться в элегантный костюм; туфли на ее стройных ногах были, как всегда, на высоких каблуках… словом, выглядела она так, словно она, как обычно, целый день провела у себя в юридической конторе, а затем прошлась по дорогим магазинам… последнее, правда, она и на самом деле совершила, если судить по сверткам и пакетам, сгрудившимся у ее ног. Намеренно не обращая внимания на секретаршу, я внезапно повернулся к ней.

— Собираетесь ли вы снова провести ночь в палате?

В изумлении она лишь закивала головой, как если бы я на самом деле знал, что она предпочтет спать, скрючившись, в кресле, только бы не оставаться одной, пусть даже в собственной удобной кровати. Эта мысль пронзила меня, но легко, словно касание пера. Несмотря ни на что, между нами никогда не возникало отталкивающих моментов. И огромная волна любви к этой уже немолодой женщине, которая смело достала сигарету и зажгла ее в закрытой наглухо палате, — к ужасу профессора Хишина, который в этот момент появился в комнате и, простерев к ней обе руки, пытался остановить ее в попытке отравить всех нас, — охватила меня всего, словно мифическое облако.

* * *

Возможно ли, что в глубине души я хотел смерти Лазара? Эта скрытая, тайная, подспудная мысль, пропитанная какой-то сладостью и раз за разом посещавшая меня с непонятным мне самому упорством с момента нашего полета домой из Рима, ныне напомнила мне о себе снова и заставила выйти на небольшой балкон, а там — перегнуться через перила, как если бы я был не против выпасть наружу, решив тем самым все проблемы раз и навсегда. Одновременно Левин вытащил на этот же балкон Хишина, желая познакомить его с результатами некоторых проверок, доставленных ему только что, включая исследование вентрикулярных функций, полученное методом радиоактивного сканирования. Хишин надел очки и бегло просмотрел результаты. Выглядел он совершенно безмятежным.

— Это можно было предсказать, — разобрал я слова, произнесенные его глубоким, уверенным голосом. — Не нужно быть кардиохирургом, чтобы понимать, что сердечная мышца перенесла страшное потрясение в процессе хирургического вмешательства и продолжительного взаимодействия шунтообразующего аппарата. Этим вполне объясняется ее плохое функционирование.

Но Левин, чей голос я едва мог расслышать, тем более разобрать его аргументы, продолжал, как мне показалось, на чем-то настаивать. Хишин слушал внимательно, но не казался убежденным.

— Ну, хорошо, — сказал он наконец. — Давайте подержим его до конца недели и за десять последующих дней повторим все тесты снова. И если функции сердца покажутся нам неудовлетворительными, мы переправим его в Иерусалим к Буме и послушаем, что он скажет.

Левин закивал, но мне показалось, что он не был удовлетворен. Внезапно он уставился своими серо-голубыми глазами на меня, тихо стоявшего на балкончике, держа в руках распечатки ЭКГ, делая вид, что не имею никакого отношения к предмету их разговора. Жестом Левин подозвал меня. А когда я, сделав несколько шагов, подошел, несказанно удивил меня, дружески тронув мою руку, и глубоким своим низким голосом, глядя на распечатки в моих руках, сказал, обращаясь к Хишину:

— А вот послушай, что скажет тебе доктор Рубин, Иосиф. Ты был единственный из всех, кто разглядел его таланты… кто выбрал его из всех врачей больницы, чтобы послать в Индию. Бенци… скажи профессору Хишину, что ты думаешь о состоянии Лазара. Об аритмии.

Я был настолько ошеломлен дружеским прикосновением Левина к моей руке и его поразительно дружеским тоном, что поначалу просто потерял дар речи и начал невразумительно бормотать нечто, но постепенно овладел собой и даже добавил в свои аргументы кое-что новое, пришедшее мне в голову за те несколько часов, что я провел в библиотеке, а затем и в кардиологическом отделении, в палате интенсивной терапии. Хишин внимал мне с отеческой улыбкой, но мне показалось, что энергия, с которой я приводил свои доводы, впечатлила его больше, чем то, о чем я говорил.

— И ты позволил такому сотруднику, как Бенци, проскользнуть у тебя между пальцев, — укорил он Левина, когда я закончил.

— Это зависело не от меня, — глубоко огорченным тоном парировал Левин. — Решение было за ним.

И на этом медицинская часть дебатов была завершена, едва начавшись, поскольку на сцену вышли дети Лазара, Эйнат и его мальчик, который носил уже солдатскую форму, — они вошли в палату и были с энтузиазмом встречены всеми присутствовавшими.

Выяснилось, что Эйнат, которая обнимала сейчас и целовала своего отца с обычным своим смущением, только что вернулась из Соединенных Штатов; в аэропорту ее встречал брат.

Когда она обернулась к матери, ожидавшей очереди, чтобы обняться, она бросила на меня взгляд и покраснела. Я же шутливо погрозил ей пальцем и сказал с деланой насмешкой:

— Да…а… Как же это, Эйнат? Провести ночь у нас дома, а потом исчезнуть, не попрощавшись?

Она вновь залилась краской, засмеялась и стала объяснять родителям, в какой спешке она была во время краткой остановки в Лондоне. Тепло их отношений окутывало меня, словно облако. Я чувствовал себя одним из них, как если бы всегда был членом этой дружной семьи. Неожиданное примирение с профессором Левиным еще больше увеличивало ощущение радости. Но, к сожалению, у меня, да и у других, времени было в обрез — все куда-то опаздывали, а потому спешили — все, кроме Эйнат. Особенно спешил сын Лазаров, державшийся по отношению ко мне несколько отчужденно. Он должен был возвратиться на свою базу, и его мать вызвалась подбросить его до железнодорожной станции, после чего ей предстояло еще заскочить домой, чтобы приготовить все необходимое к предстоящей ночи в больнице рядом с мужем. А пока она стояла возле его кровати, прощаясь и отдавая последние распоряжения, поправляя слегка растрепавшуюся прическу, и решая, что забрать из больницы домой, а что принести из дома. Ревнивым глазом я отметил, что его рука, вся в синих пятнах гематом от уколов, сжимала ее руку, которая в свою очередь гладила его по шевелюре, как если бы он стеснялся подобного проявления нежности на людях, а, может быть, желая, чтобы ее рука легла ему на грудь, помогая скрыть возникающую боль, которую ему не хотелось бы связывать с его высокопрофессиональными друзьями.

А затем мы все расстались с главой больничной администрации; все, кроме Эйнат, выглядевшей донельзя утомленной после перелета, но утверждавшей, что не хочет спать, поскольку ее биологические часы говорят ей, что сейчас утро. Мы вышли в коридор, где великолепный чистый свет вливался вовнутрь через огромные окна девятого этажа отражением морской глади, расстилавшейся за крышами домов, — то был мягкий розовый свет осени в полуденное время, когда вся больница заполнялась посетителями, толпившимися на эскалаторах, и потоками вливающихся в больничные палаты, неся с собою цветы и фрукты, вечерние газеты и плитки шоколада, которые они рассыпали, расставляли, раздавали близким и дальним, только бы отвлечь их мысли и внимание от больничного персонала с его инструментами, капсулами, уколами и процедурами и вдохнуть новую надежду в этих, тихо лежащих под больничными простынями людей.

Несмотря на то, что с одного бока возле Дори находился ее сын, а с другого секретарша Лазара, я не терял надежды, что смогу хоть какого перекинуться с ней словом-другим без свидетелей, но надежды мои были разрушены вмешательством Хишина. Я почувствовал, что он хочет поговорить со мной еще в палате Лазара, как если бы информация, которую я сообщил ему и Левину на балконе касательно неравномерности, обнаружившейся на ЭКГ, убедили его, что следует поискать иной подход к лечению сердечной мышцы Лазара, ибо проблема эта, похоже, вызывала у него — так же как и у меня — не отпускавшую его тревогу. Возможно, что теперь и он жалел, что позволил мне так просто уйти из хирургии. Так или иначе, он подал мне знак, чтобы я его подождал, двинулся к дежурке медсестер и кратко переговорил о чем-то по телефону со старшей медсестрой своего отделения, которая, несмотря на его просьбу, отказалась освободить его от участия в операции, которая уже была один раз перенесена с планировавшихся утренних часов. Тогда он повернулся ко мне и спросил самым дружеским тоном о моих планах — собираюсь ли я домой перед своей ночной вахтой. Я посмотрел на часы — была половина пятого; до начала смены оставалось два часа. Если бы у меня был мой мотоцикл, я бы без колебаний домчался бы домой, принял душ и немного отдохнул перед предстоявшей долгой ночью, а главное — позвонил бы родителям еще раз. Но преодолевать дорожные пробки вечерних часов в Тель-Авиве, а затем высматривать место для парковки машины… это было совсем иное дело. И Хишин отлично все понял.

— В таком случае, — решительно сказал он, как если бы он все еще был моим начальником, — в таком случае составь мне компанию на время операции, которая не займет много времени, но более не может быть отложена. Лазар говорил мне, что в лондонской больнице они разрешали тебе оперировать сколько ты хотел. Ну… англичане любят резать своих пациентов не спеша и со всей деликатностью. — Тут он подмигнул мне и рассмеялся.

И я рассмеялся тоже — не только потому, что он проявлял такое неожиданное для меня дружелюбие с той самой минуты, когда я вернулся из Лондона, но равным образом из-за некоего победительного чувства самоуважения, переполнявшего меня после неожиданного примирения с профессором Левиным. Кто знает, промелькнула у меня в голове дикая мысль, кто знает, может быть, Амнон был прав, и однажды я стану здесь заведующим отделением или, чего доброго, директором больницы.

Так, окутанный мечтами о грядущем величии, что время от времени случалось со мною и раньше, я согласился начать свою ночную смену здесь, в чистом и розовом свете уходящего дня, следуя за Хишиным по дороге к хирургическому отделению. Я взял с тележки последний зеленый комплект, состоявший из рубашки и штанов и, пока анестезиолог начал готовить свою адскую смесь для очередного «улета», предстоявшего совсем юной женщине, смотревшей на нас обвиняющим и печальным взглядом, я уговорил дежурного на коммутаторе дать мне возможность переговорить с родителями по междугородней линии. Оказалось, что они сами пытались связаться со мной, единственно чтобы сообщить мне, что звонила Микаэла. Звонила она этим утром из Глазго, где она провела ночь в доме моей тетушки вместе со Стефани на пути к острову Скай. Меня удивило и рассердило, что, пока мы здесь тонули в заботах и неприятностях, Микаэла отправилась на увеселительную прогулку по Шотландии и навещает места, которые моя мать помнила с детства. Я спросил их о Шиви, и они сообщили мне, что утром ее дважды стошнило, и им пришлось обратиться к старому доктору Коэну, педиатру, который в детстве лечил меня, и он, обследовав ее, выписал рецепт, но, главное, успокоил их. Затем она прочитала мне наименование лекарств и попросила разрешения дать их Шиви. И хотя мне было сказано, что девочка на эту минуту чувствует себя много лучше, я не сомневался, что они нервничают и хотели бы, чтобы я приехал и забрал ее.

Я обещал, что отправлюсь в Иерусалим при первой же возможности, сразу после окончания ночной смены. Когда я вошел в раздевалку, то увидел доктора Варди, моего бывшего соперника, стоявшего в забрызганной кровью зеленой униформе, с маской, свисавшей у него с шеи — на лице его, всегда выражавшем удивительную серьезность, я прочитал вопросительную готовность помочь нам, если потребуется. Хишин спросил его о только что завершившейся операции, и Варди начал рассказывать со всегдашней своей обстоятельностью, пока Хишин, извинившись, не прекратил свои расспросы. Он показался мне расстроенным, как если бы мысли его были заняты чем-то иным.

— Хотите ли вы, чтобы я ассистировал вам? — спросил Варди, казавшийся удивленным внезапным появлением своего патрона.

— Нет, этого не потребуется. На сегодня с вас достаточно, можете отправляться домой, — отвечал Хишин, положив свою руку мне на плечо. — Я захватил с собою Бенци, как-никак бывшего хирурга, а ныне анестезиолога. Он составит мне компанию, думаю, этого достаточно.

С этими словами мы отправились в операционную, помыли руки, надели перчатки и маски… а затем он внезапно спросил меня, справлюсь ли я с анестезией самостоятельно. Не задумываясь ни на мгновение, я ответил утвердительно, хотя с формальной точки зрения у меня не было права работать без помощника во время операции. Хишин сказал анестезиологу, что тот может быть свободным, после чего, получив необходимую информацию, Хишин повернулся к белому животу женщины, что всегда вызывало во мне чувство глубокого сострадания и нежности. Мягким и безошибочным движением он провел тонкую, ровную линию от пупка до линии лобковых волос, которые на мгновение в лучах света, пробившегося сквозь круглое смотровое оконце, казались охваченными пламенем. Хотя операция по шунтированию, свидетелем которой я был неделю назад, намного превосходила по сложности операцию на желудке, которую проводил сейчас профессор Хишин, в эту минуту казавшийся мне похожим на мясника, невозможно было не восхититься его точностью и мастерством, заключенным в его длинных пальцах, в то время как они пробирались к нужному месту среди салфеток, погружаясь в теплые глубины человеческого тела, лежащего перед ним; погружаясь, чтобы не только увидеть, но и почувствовать то, что должно было быть сделано.

Теперь в операционной нас было трое — Хишин, я и новая, никому из нас не известная ранее, хирургическая сестра — нежное существо с лицом такой чистоты и свежести, что могло бы принадлежать и ангелу. После получаса работы, когда мы подошли к критической точке операции, внутренний телефон, висевший на стене, зазвонил требовательно и резко. Я поспешил поднять трубку и сразу узнал голос Левина, потребовавшего немедленно связать его с Хишиным. В первую секунду под впечатлением от состоявшегося между нами примирения, я хотел назвать себя, но Левин показался мне настолько перевозбужденным, что я отказался от этой мысли, ограничившись лишь предположением, что Хишин сейчас не сможет подойти к телефону и позвонит немедленно, как только освободится. Но Левин настаивал на своем, и Хишин, вполуха прислушивавшийся к разговору, попросил меня выяснить, в чем такая спешка. По-прежнему не называя себя, я повторил в трубку, что Хишин никак не может отойти от операционного стола и просит сообщить, что случилось. Левин, в голосе которого я различил явное колебание, спросил, кто с ним говорит. После того, как я себя назвал, его возбуждение стало еще явственнее, и своим глубоким голосом он произнес:

— Я думаю, доктор Рубин, что вы были правы в отношении аритмии у Лазара. Его состояние резко ухудшилось. В эту минуту он подключен к аппарату искусственного дыхания. С ним сейчас находится кардиолог из палаты скорой помощи. Он утверждает, что у Лазара вентрикулярная тахикардия, требующая применения электрошока, но для меня крайне важно, чтобы сюда пришел Хишин, хоть ненадолго, и взглянул на него, потому что он лучше всех знает его общее состояние…

По его голосу я понял, что присутствие Хишина было важно не само по себе, а потому, чтобы было с кем разделить ответственность в случае катастрофы. Я немедленно обрисовал эту ситуацию Хишину. Он застыл на месте и поднял обе окровавленные руки, как если бы хотел поймать в воздухе собственную голову. Он знал, что в эту минуту там, наверху, Лазар борется за жизнь, но не менее хорошо он знал, что лишен возможности уйти из операционной. Более того — он даже не мог послать наверх меня, чтобы я узнал, что там происходит. Внезапно я увидел, что у него трясутся руки, и почувствовал, что он теряет контроль над собой, не в силах сконцентрироваться. Через какие-то мгновения он попробовал вернуться к работе, но сразу остановился и попросил меня попробовать найти доктора Варди, если тот еще не ушел, и привести его. Увидев, что я колеблюсь, не желая оставить свой пост, он сердито выкрикнул:

— Не волнуйтесь! Я пригляжу за всем, пока вас не будет…

* * *

Это было ведь буквально против всяких правил — уйти из операционной, не завершив работу. Но я знал, что если я найду доктора Варди, Хишин сможет подняться наверх и со всей своей смелостью и находчивостью сможет, наверное, попробовать спасти жизнь Лазара. Но в коридорах никого не было видно, за исключением двух дежуривших медсестер возле палаты скорой помощи. Внезапно пробившийся луч заката, показавшийся мне кровавым, резко усилил во мне чувство страха, и в окружавшей меня абсолютной тишине я слышал, как бьется мое сердце. Хишин целиком был занят желудком пациентки, лежавшей на операционном столе, и некому было следить за показаниями приборов. Я нажал на кнопку главной двери корпуса и поспешил в заполненный обычной суетой коридор, чтобы посмотреть, не найду ли я какого-нибудь хирурга, способного встать на место Хишина. Вдали я разглядел коричневое пальто Накаша. Он уже направлялся домой, но когда я объяснил ему сложившуюся ситуацию, он тут же повернул обратно и поспешил вслед за мной по направлению к хирургии. Разумеется, он не посмел войти в операционную в обычной своей одежде. Пока я отсутствовал, Левин позвонил еще раз.

— Но чего он хочет от меня?! — закричал Хишин, лицо которого стало просто серым. — Как я могу сейчас уйти из операционной?

В считанные минуты слух о том, что состояние административного главы больницы стало катастрофическим, распространился по всем отделениям со скоростью лесного пожара — я видел, как два врача из отделения сердечной хирургии изо всех сил понеслись наверх, где доктор Левин отчаянно взывал о помощи ко всем вокруг. С ужасом я снова увидел, как задрожали руки профессора Хишина. На мгновение он замер и стоял так, с закрытыми глазами, собирая всю свою волю, а затем вернулся к работе в том же ритме, удерживаясь от желания ускорить ход событий.

Тихая медсестра с лицом ангела, до сих пор ни разу не раскрывшая рта, не могла больше сдерживаться и спросила:

— А кто он такой, этот Лазар?

Хишин промолчал, но я начал рассказывать ей о Лазаре много пространнее, чем требовал ее невинный вопрос, как если бы я хотел укрепить его душу, которая в эту минуту находилась между жизнью и смертью.

Еще раз прозвонил телефон. На этот раз это был Накаш, который сообщил, что ему удалось уговорить Левина, чтобы тот переправил все еще находившегося без сознания Лазара вниз, в отделение кардиохирургии, в палату скорой помощи, которая была неподалеку от операционной. Хишин одобрительно закивал. Час его ужасных испытаний настал под взглядом всего больничного персонала. Но мог ли он и в самом деле спасти своего друга? Пока что он продолжал зашивать кровеносные сосуды, чтобы остановить кровотечение. Время от времени он подставлял свой лоб медсестре, чтобы она вытерла с него пот. Звуки перевозбужденных голосов возвестили нам о том, что прибытие Лазара состоялось, но Хишин не только не двинулся с места, но и сделал мне знак, чтобы я остался на своем.

Накаш вошел в операционную, уже облаченный в зеленую униформу, на голове у него был прозрачный пластиковый колпак, лицо было скрыто маской. В свойственной ему ненавязчивой и вежливой манере он предложил свою помощь, с тем чтобы Хишин мог уйти не теряя времени. Все, что он мог сообщить нам о Лазаре, сводилось к тому, что фибрилляция сердца продолжалась, несмотря на примененный электрошок. Внезапно в операционную ввалился Левин, в обычной своей одежде со странным, не поддающимся описанию выражением лица; выглядел он так, словно приступ безумия у него уже начался. Но Хишин мгновенно остановил его.

— Ради бога, Давид, — сказал он железным тоном, — давай возьмем себя в руки. Я должен закончить операцию. И эта девочка… она имеет право рассчитывать на нас… на то, что мы сделаем для нее все возможное.

Он перегнулся над вскрытым животом, не прекращая работать, и, когда он закончил, приготовился к тому, чтобы зашить разрез. Ждать дальше не приходилось, и я предложил наложить швы вместо него. Хишин жестко взглянул на меня, словно видя впервые, запавшие его глаза горели на побелевшем лице. Минута ему понадобилась, чтобы хоть как-то прийти в себя. Затем он произнес:

— Хорошо. Действительно — почему бы и нет? Накаш позаботится об анестезии. — После этого он положил хирургические ножницы на поднос, протянул медсестре руки, чтобы она сняла с него перчатки и поспешил наружу.

Я начал зашивать огромный разрез, прислушиваясь к тому, что происходило в палате скорой помощи, хотя и знал, что тяжелые двери, изолировавшие все звуки, не позволяли услышать абсолютно ничего. Я предложил Накашу выглянуть наружу и посмотреть, что происходит, но он помахал своею темной рукой и твердо сказал:

— Нет, Бенци, давай подождем. Сейчас не время их беспокоить. — Это было сказано так, словно он боялся того, что мог увидеть за соседней дверью.

И я продолжил внимательно и аккуратно зашивать огромную рану, стараясь изо всех сил, чтобы длинный шов на животе молодой женщины был как можно менее заметен. В конце концов я смог дать знак доктору Накашу, что операция окончена и он может проверить, вернулась ли больная после «полета» на землю по состоянию ее зрачков, прежде чем одеться и отправиться домой.

В коридоре я почувствовал, как на меня навалилась такая усталость, накопившаяся за этот день, что я вынужден был на мгновение буквально упасть на один из маленьких стульчиков, чтобы заполнить анкету анестезиолога и попросить медсестру — ту, с лицом невинного ангела, — пойти и узнать, чем все это кончилось в палате скорой помощи, находившейся в конце коридора. Она ушла и тут же вернулась. И произнесла, не глядя на меня:

— Доктор Рубин… мне очень жаль…

Я вскочил и сам помчался туда. Глаза мои немедленно остановились на кровати, втиснутой между монитором и большим старым дефибриллятором. Тело директора больницы было покрыто белой простыней, но на лицо был наброшен стерильный зеленый лоскут, который вызвал у меня в памяти картину того, как эти двое на базаре тканей в Нью-Дели стояли возле прилавка, заваленного шелковыми изделиями, и она непрерывно примеряла один шелковый шарф за другим, в то время как он терпеливо ждал, пока она закончит, и на лице его застыло выражение усталости и скуки, в ожидании, пока можно будет двинуться дальше. Но дождался он лишь того, что она, прежде чем он успел открыть рот, накинула ему на голову шарф из зеленого шелка, затянув концы ему под подбородком, как это делают пожилые леди; к звонкому смеху, которым она разразилась, тут же присоединились случайные зеваки.

А теперь он был мертв. Острая боль сжала мне сердце. А добрые его друзья, Хишин и Левин, снедаемые чувством потери и вины, должны были теперь же сообщить эту ужасную весть его жене — женщине, которая не способна была прожить без него даже одного дня. Накаш сейчас стоял позади меня; на шее у него был галстук. На какое-то мгновение он заколебался, но затем любопытство — или что это было — взяло верх и, подойдя к мертвому телу, лежавшему посреди врачебных принадлежностей, он приподнял зеленый лоскут и стал смотреть на остывшее лицо Лазара, шевеля губами и, наверное, мысленно прощаясь с ним. Ведь Накаш прибыл к нам с Востока и, вне зависимости от огромного своего опыта работы анестезиологом, в глубине души оставался фаталистом, и когда смерть забирала кого-то из близких ему, он просто принимал это, принимал как есть, целиком, без вопросов, без жалоб и без искушения проклясть кого-либо.

Он не сделал ни малейшей попытки обсудить со мной мой диагноз, но просто покинул нас — меня и Лазара; повернулся и отправился домой, гася за собою свет. Он всегда делал так из экономии, сейчас тоже, погрузив половину здания во мрак. Я решил не переодеваться и так, как был, поспешил в палату скорой помощи не только потому, что мое дежурство уже началось, но и потому еще, что был уверен — хоть кто-нибудь здесь да объяснит мне, наконец, что же все-таки произошло. Но двое хирургов из молодых, на которых я наткнулся (оба они были с Хишиным и Левиным в то время, как те предпринимали отчаянные попытки спасти Лазара), были настолько ошеломлены, что, несмотря на искренние попытки объяснить мне и прокомментировать случившееся, не могли связно восстановить картину происшедшего, заикаясь и путаясь в словах. Все, что я от них узнал, это то, что после фиксации факта смерти Лазара, Левин и Хишин, не теряя времени, бросились оказывать помощь Эйнат, находившейся в глубоком шоке. Поначалу они собирались взять меня с собой, чтобы вместе довести эту печальную новость до его жены, но поскольку я был еще занят в операционной, они вместо меня пригласили секретаршу Лазара, которая тут же впала в истерику и принялась кричать и плакать. И снова, вопреки распространенной практике, молодые врачи не спешили с обвинениями. Никто не мог ожидать случившегося — всего лишь за два часа до катастрофы ЭКГ показала вполне приемлемые результаты. Аритмия обычно непредсказуема — она наступает и исчезает когда ей вздумается. И я решил держать рот на замке — ведь все равно никому не было известно, какие узы намертво привязывали меня к Лазару, а потому я впрягся в работу скорой помощи, бывшей, как обычно, сверхинтенсивной, а тем временем вести о смерти директора больницы словно гигантские волны, накатывали и растекались по всем уголкам огромного здания, заставляя трепетать всех и каждого, кто этой ночью оказался в больнице. Около двух часов ночи меня позвали в хирургическое отделение, чтобы я ассистировал при местной анестезии. Как только все закончилось, я поспешил в маленькую инструментальную снова, чтобы убедиться наверняка, что тело перевезено в больничный морг, где я, к слову сказать, еще ни разу не был.

— Как мне туда пройти? — спросил я человека в справочном бюро, расположившемся в вестибюле рядом со входом, и дежурный рассказал мне, что и где, утверждая при этом, что в такие часы морг закрыт и никого в нем нет. — Не говорите чепухи, — сказал я сердито. — Люди умирают ночью тоже, — и двинулся по направлению к цокольному этажу.

Там, на лестнице, я столкнулся с тремя врачами, которых сразу узнал. Это были доктор Амит, заместитель заведующего отделения сердечной хирургии, доктор Ярден, анестезиолог, принимавший участие в операции Лазара, и старейший патологоанатом доктор Хейфец. Я понял, что они возвращаются оттуда, куда я направлялся. К моему изумлению, они, в свою очередь, не только узнали меня, но и не выглядели удивленными, увидев меня в таком месте, как если бы это было вполне естественно — то, что я шел в морг в два часа ночи.

— Был ли ты там, когда все это случилось? — сразу же спросили они, как будто искали, кого проклинать.

— Нет, — ответил я. — Но хотя все это время я находился в операционной, я ни на минуту не переставал думать о возможности вентрикулярной тахикардии.

Доктор Амит опустил голову. Он не был со мною согласен. Возможно, считал он, непосредственной причиной смерти и была аритмия, но он подозревал, что причиной катастрофического ухудшения состояния Лазара был инфаркт, вызванный закупоркой одного из шунтов. Все трое выглядели очень подавленными случившимся.

— Эта смерть не улучшит репутации нашей больницы, — сказал доктор Хейфец, согласившийся спуститься со мной и показать тело. — Но от него мало что осталось, — предупредил он меня, спускаясь по ступеням, — потому что Лазар, как и все мы, завещал свои органы исследовательской лаборатории.

Мне показалось странным, что патологоанатом без малейших колебаний согласился на мою просьбу, как если бы он тоже понимал, что я имею на это некоторые права. Слышал ли он о нашей совместной поездке в Индию? Он открыл дверь, ведущую в два соединенных вместе помещения. Посередине образовавшегося пространства находился огромный холодильник с рядами металлических корыт. Одно из них он вытянул. Я увидел уменьшившегося, сморщенного Лазара, всего покрытого грубыми швами, после того как из него изъяли внутренние органы.

— А сердце они забрали тоже? — спросил я.

— Разумеется, нет, — изумленно ответил доктор Хейфец.

Внезапно я успокоился и ощутил жажду деятельности. Я понимал, что не следует мне будить родителей посреди ночи, но я должен был хоть с кем-то поделиться переполнявшими меня чувствами. И я позвонил им и рассказал о внезапной смерти Лазара. Как и все отзывчивые люди в подобной ситуации, они были ошеломлены и обескуражены, снова и снова забрасывая меня вопросами, как подобное могло случиться, как если бы, сидя у себя дома в Иерусалиме, они могли понять, что за смертельную ошибку допустили такие выдающиеся специалисты своего дела, как Хишин и Левин. Внезапно мне захотелось их утешить и попросить их не предаваться отчаянью, поскольку душа Лазара уже переместилась в меня, хотя и понимал, что первой их реакцией будет мысль о том, что я повредился рассудком. А потому я лишь спросил у них телефон моей тетушки в Глазго, по которому я мог бы связаться с Микаэлой.

Я взял бипер из палаты скорой помощи, включил и поспешил по направлению к офисам администрации, которые, я был уверен, в общей суматохе остались незапертыми. Я не ошибся. Дверь, ведущая в офис Лазара оказалась открытой, и мне не пришлось даже включать в нем свет, поскольку луна четко высвечивала мне цифры на телефонном диске. Я разыскал Микаэлу и Стефани у моих родных в Шотландии, рассказал ей о внезапной смерти Лазара и попросил, прервав ее путешествие, как можно скорее вернуться домой. На другом конце провода повисло молчание.

— Послушай, — сказал я, чувствуя, как злость охватывает меня, но стараясь не дать ей выплеснуться наружу. — Послушай меня. Я знаю, что ты настроилась провести в Британии еще неделю.

Но я считаю это неправильным… то, что ты в этой новой ситуации хочешь оставить меня одного с ребенком.

— О какой такой ситуации ты мне толкуешь? — не понимая, спросила издалека Микаэла.

На мгновение я испугался, что вот-вот сорвусь. Неужели она не понимала? Стараясь держать себя в руках, я сказал ей:

— Микаэла. Я тебя прошу… — Я говорил тихо, но твердо. — Речь идет не только о Шиви, которой ты нужна. Мне ты нужна тоже. Только с тобой я могу поговорить о том, что произошло со мной. Потому что никто, кроме тебя, не в состоянии поверить, что душа Лазара переместилась в мое тело.

И снова на другом конце провода воцарилась глубокая тишина. Но теперь уже это была не тишина сопротивления. Это была новая, совсем не похожая на прежнюю, тишина. И я знал, что сказанные мною сейчас слова поразили ее воображение, возбудили ее любопытство настолько, что, не сомневаясь более, она откажется от своего путешествия на остров Скай и первым же самолетом вернется домой.

 

Часть четвертая

ЛЮБОВЬ

 

XVI

Дважды в течение траурной недели я звонил Лазарам с выражением соболезнования. Первый раз я звонил сам, а на следующий день после похорон — с Микаэлой, которая вернулась в страну на четвертый день после нашего ночного разговора по телефону. Мне предстоял еще один визит — к моим родителям, которые разрывались между желанием пойти на похороны и звонком с выражением соболезнования, но я уговорил их ограничиться сочувственным письмом, которое я и продиктовал им в телефонную трубку. Так как на меня легли, в связи со смертью Лазара, как скрытые, так и явные заботы, я попросил родителей забрать Шиви с собой, пока Микаэла не прилетит.

Заботы явные были более ясны, чем тайные, и включали в себя собственно похороны, назначенные на следующий день после смерти, ибо больничная администрация и многочисленные друзья Лазара задались целью организовать величественную церемонию погребения, дабы реабилитировать репутацию больницы и пресечь слухи о неудачной операции и неправильном диагнозе. На меня легла обязанность поддерживать больничное реноме на должном уровне, исходя из ощущения, что именно я мог быть рассматриваем как источник наиболее достоверных сведений; более достоверных, чем те, что исходили от профессора Левина, который был просто раздавлен смертью своего друга, случившейся не только в его отделении, но и при его непосредственном участии. Это поразило его настолько, что он просто опустил руки и передал часть своих обязанностей своему заместителю; выглядело это, как вынесенный им самому себе приговор. Тем самым он отвел от себя все критические стрелы, перенаправив их на профессора Хишина, который не только «стащил» операцию у кардиохирургов, но мало того, — привлек специалиста из другой больницы.

Следовало бы сказать правды ради, что время от времени больные умирали во время операции по аортокоронарному шунтированию и в отделении сердечной хирургии тоже, но это рассматривалось как «внутренние» случаи, в то время как смерть Лазара была «внешней», привнесенной со стороны, что виделось многим, как акт предательства. А так как я был убежден, что причина смерти Лазара была никак не связана с хирургией, а являлась следствием ошибочного диагноза, в момент нарастания критики я считал своим долгом прервать молчание и выступить на защиту профессора Хишина от хулителей и клеветников, большинства из которых я даже не знал раньше — всех этих докторов, медсестер и административного персонала, всех тех, кто начал прихватывать меня в коридоре на следующий же день после смерти Лазара, пытаясь вытянуть из меня истинную картину происшедшего. Доктор Накаш, случайно оказавшийся свидетелем одного такого коридорного собеседования, отвел меня в сторону и предупредил с несвойственной ему резкостью, чтобы я держал рот на замке. И во время похоронной церемонии, проходившей на площадке перед фасадом больницы, я заметил, что он и его жена ненавязчиво обретались неподалеку, словно желая уберечь меня от намерения присоединиться к наиболее интимному кругу провожающих Лазара в последний путь — членов семьи, старых и верных друзей, окруживших Дори, державшуюся с горестным достоинством возле своего любимого мужа.

Провожающие толпились на площадке, все увеличиваясь в объеме — количество их превосходило все мои ожидания, — и многие показались мне искренне опечаленными, поскольку среди толпы немало было таких, в чьих глазах я видел слезы. Это были мужчины и это были женщины; они слушали надгробную речь, которую произнес главный врач больницы, невзрачный, недавно ушедший на пенсию человек, начавший читать свою речь тихим, но звучавшим отчетливо голосом; речь эта рассказывала о жизненном пути Лазара. Оказалось, что Лазар появился на свет и вырос в двух или трех кварталах от больницы. В молодости он изучал медицину, но, проучившись всего год, вынужден был уйти из университета из-за болезни отца и пойти работать, чтобы поддержать своих младших братьев и сестер, стоявших сейчас среди тех, кто окружал Дори, — их можно были выделить по их поразительному сходству с братом. Со своего места я видел, как двое из них старались не подходить к Дори слишком близко, как если бы боялись, чтобы эта элегантная, ухоженная дама, старавшаяся держаться как можно ближе к могиле, не увлекла их с собою в своем горе. И не они одни — даже ее мать держалась чуть поодаль от дочери, стоя рядом с внуком и внучкой так, что со стороны они казались единой группой, где двое поддерживали третьего. И только Хишин — может быть, в силу своего врачебного авторитета, который в глазах семьи Лазаров оставался незыблемо абсолютным, — отважился подойти к Дори и взять ее за руку.

Хишин в соответствии с событием был облачен в черный костюм, но вместо кипы на голове у него была старая черная бейсбольная шапочка, которая делала его похожим на грустную птицу. В качестве человека, который в течение многих часов провел с ним рядом у операционного стола и приучился распознавать малейшие нюансы его переменчивого настроения, я на расстоянии чувствовал страшное напряжение, в котором он находился; мне казалось, что вот-вот он выхватит скальпель и примется оперировать сам себя. В тот момент я еще не знал, что он договорился, что произнесет прощальные слова, перед тем как Лазара опустят в могилу, и что именно в эти минуты он повторял первые предложения этой своей речи, окидывая взглядом маленьких глаз враждебно настроенную аудиторию. Дори тоже смотрела на бесчисленные лица, окружавшие ее, но вид у нее был при этом такой, словно ни одно из произносимых слов до нее не доходило. Она была так раздавлена обрушившейся на нее катастрофой, что не смогла даже следить за выражением своего лица, которое даже в эти ужасные минуты было освещено ее привычной автоматической улыбкой — но такой растерянной, жалкой и слабой, что при взгляде на нее у меня разрывалось сердце.

На следующий день в квартире Лазара, среди толпы, то входящей, то выходящей из нее, Дори, в черном своем и памятном мне бархатном платье, попыталась вспомнить хоть что-то из прощальной речи, звучавшей перед больничным фасадом. Лицо ее, совершенно лишенное макияжа и от этого бывшее еще белее обычного, обращалось вопросительно, то к одному, то к другому из гостей, переполнявших квартиру, явно свидетельствуя, что ни одного слова произнесенного вчера, она не расслышала. Но и люди, окружавшие ее, тоже мало чем в состоянии были ей помочь, создавая впечатление, что вообще никто ничего не слышал.

И тогда я, не в силах более видеть это, поднялся на другом конце комнаты и слово за словом повторил не только то, что касалось непосредственно биографии Лазара, рассказанной главврачом, и не только то, что с большой эмоцией сказал о нем мэр, с которым у покойного бывали настоящие бюджетные сражения, но и, равным образом, всю целиком речь, произнесенную на краю могилы профессором Хишиным, хотя сам Хишин при этом сидел за спиною хозяйки рядом с незнакомой мне молодой женщиной, не то его любовницей, не то уже женой, которая большую часть года жила в Европе.

В течение всей недели, последовавшей за смертью Лазара, он дважды в день наведывался к ним на квартиру, частично, чтобы поддержать детей и вдову своего незабвенного друга, а частично, чтобы защитить их и оградить от ненужного и тягостного любопытства совершенно разных людей. Так что было бы вполне естественно ожидать, что среди людского половодья он не обратит на мое присутствие никакого внимания, и тем не менее я, сидя незаметно в отдаленном уголке гостиной, то и дело ловил на себе его быстрый вопрошающий взгляд; похоже, он пытался угадать, не намерен ли я сообщить Дори нечто такое, чего она еще не знает. Но ничего подобного в моих намерениях не было.

Тяжесть, которую я ощущал внутри с момента смерти Лазара, сопровождалась время от времени легким головокружением, как если бы я терял контроль над тем, что во мне происходило, исключая возможность каких-либо жалоб и нареканий в адрес Хишина, во что тот, в свою очередь, вряд ли мог поверить до конца. Его подозрения могли усиливаться еще при виде того, как забыв о приличествующем мне поведении, я не откланивался, а после часа с лишним пребывания в доме все еще тупо сидел все на том же месте, наклоном головы прощаясь с приятелями из больничных отделений, покидавших квартиру и не высказывая намерений последовать их примеру, как если бы я был одним из домочадцев. Разумеется, я им не был, но… с другой стороны, меня не покидало чувство принадлежности к этой охваченной горем семье и к этой квартире, в которой мне довелось до сего времени побывать лишь дважды, считая и вечер накануне путешествия в Индию.

И тем не менее я ощущал нечто родственное в теплой атмосфере этого дома — пусть даже с момента возвращения из Индии дом этот становился ареной самых моих разнузданных фантазий. А теперь сокрушенный дух хозяина этого дома, который столь сострадательным образом поселился в моей душе, позволил мне не только подняться с места и пройти на кухню, не спрашивая разрешения на то, чтобы налить себе стакан воды, но даже двинуться дальше и пройти в спальню, где я провел курс вакцинации Лазару и его жене, перед тем как отправиться в Индию. А кроме того Дори, которая без колебаний вторглась в спальню чужого дома в Лондоне, вряд ли была бы вправе упрекнуть меня за то, что я, как загипнотизированный, стою на пороге ее большой элегантной спальни, где мягкий осенний свет заходящего солнца окрашивал в багровые тона большое окно и высвечивал предметы женского туалета, небрежно разбросанные на кровати, кресле и стульях, смягчая впечатление некоторого хаоса, который, без сомнения, привел бы в ярость Лазара…

И в этот момент я едва не подпрыгнул, ощутив легкое прикосновение к моей спине. Это был Хишин. Его стройная фигура показалась мне еще более похудевшей за последние дни, маленькие его глаза казались усталыми и налились кровью. Хотел ли он тоже увидеть здесь нечто или просто проследовал за мной? Он стоял совсем рядом и, подобно мне, взирал на царивший повсюду беспорядок, произведенный растерявшейся, а может и чем-то разгневанной вдовой.

— Были ли вы здесь когда-нибудь раньше? — вдруг задал он мне изумивший меня вопрос.

— Когда-то давным-давно, — ответил я, чувствуя, что начинаю краснеть. — Накануне нашего путешествия в Индию. — И тут же я понял, что он имел в виду не квартиру, а эту спальню, а потому без перерыва продолжил: — Именно здесь я сделал им необходимые для поездки в Индию прививки.

Он покивал головой. Было что-то глубоко трогательное в том внимании, с которым он относился ко мне. Несмотря на смерть Лазара и глубочайшую пропасть в общественном статусе между нами, я ощущал существование чего-то, чему я не знал названия и что относилось не к самой медицине, а, скорее, к врачебной этике, и это что-то, не имевшее названия, странным образом связывало нас. Но поскольку я никогда ранее не видел его таким… уязвимым, что ли, я решил избегать всего, что могло бы затрагивать его уверенность в себе, напоминая о произошедшей трагедии, которую никто не сумел предотвратить. Но один вопрос интересовал меня настолько глубоко, что я не мог сдержать себя и спросил Хишина напрямик:

— А профессор Адлер, проводивший операцию, — что он думает по поводу всего происшедшего?

— Бума? — с яростью переспросил Хишин. — Что думает Бума? Да он в тот же день улетел за границу и вернется не раньше следующей недели. Он ничего и ни о чем не знает. Но что, Бенци, он может сказать нам? Чего мы не знали бы сами? Вы-то уж знаете, что вентрикулярная тахикардия никак не связана с операцией, которая происходила на твоих глазах.

Теплая волна счастья взмыла во мне от этих, произнесенных великим Хишиным, слов — ведь он подтвердил мой диагноз, который одним этим фактом обрел абсолютную непререкаемость. Окрыленный этим неожиданным триумфом, я продолжал стоять в спальне, внезапно утонувшей в розоватых тенях, которые накрыли, поглотили хаос, оставленный отчаявшейся женщиной, которую я так безнадежно любил. И я решил хоть чем-то приободрить Хишина, который, пусть и не захотел найти для меня места в своем отделении, предпочтя моего соперника, тем не менее рекомендовал меня как «идеального человека» для поездки в Индию. Мог ли я об этом не помнить! И я начал превозносить надгробную речь, произнесенную им на кладбище.

— Ваше прощальное слово было потрясающим, — сказал я, — если это выражение является приемлемым в данном случае.

Он закрыл глаза и скромно склонил голову в знак благодарности и признательности, как если бы при этом прислушивался к топоту людей, непрерывно входивших и выходивших через наружную дверь. Хотя он и получил массу комплиментов за свою речь, мой отзыв — я видел это — был ему приятен.

— Мне ее так жаль, — добавил я, не в силах удержаться. — Что она будет делать без него? — Хишин бросил на меня быстрый взгляд, выражавший удивление, как если бы ему показалось, что подобный вопрос неправомочен в устах столь молодого человека, как я, тем более что тревога, прозвучавшая в нем, касалась женщины, по возрасту едва ли не годившейся мне в матери. — Она не способна и минуты пробыть наедине с собой, — добавил я обиженным, с ноткой отчаяния тоном.

— В каком смысле она не может оставаться сама с собой? — изумился он, как если бы это утверждение, касающееся предмета, который должен был бы быть хорошо ему известным, вдруг приоткрылся для него с какой-то неизвестной стороны.

Здесь я понял, что должен впредь быть предельно осторожным, даже с учетом того, что события нескольких последних дней очень сблизили нас. Но ведь разрушительное чувство вины ни на мгновение не переставало терзать его — и здесь он был совсем один. Слова его прощальной речи, столь поразившей меня, до сих пор эхом отдавались в моем мозгу. Вспоминая, как соскользнуло с носилок в вырытую могилу тело директора больницы, я тут же внутренним взором видел, как Дори, поддерживаемая Хишиным, пошатнулась на подкосившихся ногах, а сам я почувствовал, как меня с обеих сторон поддерживают невидимые руки Накаша и его жены.

Пришел в себя я чуть позже, когда Хишин произнес уже первые слова своей памятной речи, которую я дословно пересказал Микаэле на пути домой из аэропорта. И хотя Микаэла, без сомнения, предпочла бы сначала выслушать мой рассказ о Шиви, которая немедленно узнала свою мать, несмотря на долгую разлуку, и теперь тихонько лежала у нее на коленях, она сдержалась и внимательно слушала, как я, слово в слово, пересказывал ей речь Хишина, зная, что если мне кажется, что сказанное важно для меня, то тем самым оно становилось важным и для нее тоже.

Слушала она меня терпеливо и внимательно, понимая, вероятно, что если я почему-то считал столь важным детально пересказывать ей речь Хишина, раньше, чем мы, после годичного перерыва, окажемся дома, то в этом есть нечто личное, касающееся в равной степени и меня, и ее. И она готова была набраться терпения для того, чтобы это узнать. И действительно, в настоящее возбуждение она пришла в том месте моего пересказа, когда Хишин от общих мест, восхваляющих достоинства ушедшего в мир иной административного директора, сменил тон с пафосного и высокопарного на доверительно-интимный и почти что нежный, когда начал рассказывать о реакции Лазара на состоявшееся два года назад путешествие в Индию в качестве иллюстрации к иной, невидимой, или еще точнее, тщательно скрывавшейся стороне души этого успешного администратора — это место его погребальной речи заставило пришедших на похороны людей, столпившихся среди надгробных белого камня плит, еще ближе придвинуться к тому месту, где стоял Хишин, залитый полуденным светом осеннего дня, обещавшего закончиться дождем; несмотря на эту угрозу, люди хотели узнать о впечатлениях и мыслях Лазара об Индии. Хишин, как я тут же разгадал, затеял весь этот разговор исключительно для Дори, вытиравшей слезы и вопрошающе глядевшей на оратора. А оратор рассказывал, как ужаснулся Лазар и как был он поражен впервые в жизни, увидев лежащих на грязных улицах Индии больных и калек, заброшенных и никому не нужных в своей нищете и своих несчастьях; но, увидев все это и придя в ужас, Лазар не отвернулся от этой картины, а честно взглянул на нее широко раскрытыми глазами и задался очень важным вопросом — а так ли велик разрыв и глубока пропасть между собственным нашим миром и миром этих лежащих на тротуаре людей, и гарантирует ли этот разрыв нам какие-нибудь духовные преимущества. И можем ли мы полагать с достаточной степенью уверенности, что испытываемое нами счастье на самом деле превосходит счастье их?

— И возможно, — продолжал Хишин задавать свои вопросы вместо Лазара, который не мог, восстав из могилы ни подтвердить, ни опровергнуть приписываемые ему странные мысли, — и возможно, что презрение и равнодушие, демонстрируемое этими людьми, которых мы называем отсталыми и относим к «развивающемуся миру», пользуясь собственными критериями и представлениями, — так вот, не исключено, что именно они способны приобщить нас к более верному пониманию мира, который мы, увы, покидаем слишком быстро, расставаясь с близкими нам людьми с болью, которую, как я уверен, в эту минуту испытывает каждый из нас.

Затем, окинув взглядом окружавшие его лица, внимавшие ему, и поправив криво сидевшую на его голове черную бейсбольную шапочку, Хишин начал вновь живописать похождения Лазара в Индии, дойдя до того момента, когда покойный директор однажды ночью оказался в одном купе с неким отставным индийским чиновником, ехавшим из Нью-Дели в Варанаси и изумившим Лазара неафишируемой и вместе с тем непоколебимой верой в возможность реинкарнации после погружения в священные воды Ганга. Мне было странно слышать, как Хишин описывает эту ночь в поезде, описывает так, словно Лазар был в купе один, но немного подумав, я не мог не признать, что в чем-то он был прав — в действительности Лазар был один в эту ночь, бодрствуя в темноте и прислушиваясь к дыханию остальных трех, погруженных в сон спутников. А Хишин продолжал голосом, полным боли, в то время как взгляд его остановился на мне:

— Можем ли отрицать мы, абсолютно современные люди, что время от времени хотели бы родиться заново, особенно в такую вот минуту, когда мы стоим перед только что засыпанной могилой? Но как можем мы утешить себя мыслью о еще одном рождении, когда с каждым днем нам становится все яснее, что ничто в мире не способно родиться дважды? Поскольку не существует такой вещи, как душа… не существует и не существовало никогда.

В этом месте явственный ропот протеста прокатился над толпой, но Хишин непоколебимо продолжал. Он сам, доверительно сообщил он, всю свою сознательную жизнь провел, заглядывая в самые потаенные уголки человеческого тела, и не обнаружил и следа этой души; равным образом и его друзья нейрохирурги, специализирующиеся на операциях головного мозга, готовы поклясться, что все увиденное, найденное и поддающееся осязанию оказывалось чистой материей, без малейшего намека на существование какого-нибудь духа; хотя при этом и они, так же, как и он сам, согласились, что придет однажды час, когда возможно будет всего достичь искусственным путем и, уж конечно, прежде всего путем трансплантации отдельных частей мозга, точно так же, как в настоящее время возможна трансплантация отдельных органов человеческого тела. А следующим этапом будет возможность — путем ли пересадки или путем неких инъекций или приспособлений — расширить возможности нашей памяти, отточить наш интеллект и усилить наше наслаждение.

— А потому, — заключил неожиданно Хишин, — я не могу утешиться верой в существование бессмертной души Лазара, у которой я мог бы просить прощения, но могу и буду жить, помня о человеке из плоти и крови и о том, что он для меня значил. И если на самом деле имела место ошибка, то потому лишь, что я слишком его любил.

Слабая, но исполненная иронии усмешка скользнула по губам Микаэлы. Мне трудно было решить, относилась ли она непосредственно к словам Хишина или к моим усилиям передать их как можно точнее.

— Вот как, значит, он хочет выбраться из всего этого, — сказала она мягко, не поясняя, что она имела в виду, и снова сделала попытку встретиться со мною взглядом — попытку по-прежнему неудачную, поскольку с момента нашей встречи в аэропорту я сосредоточенно следил за дорожным движением на трассе, а в эту минуту вглядывался в знакомые улицы и переулки, окружавшие наш дом, в надежде найти удобное место для парковки.

И в самой квартире, где я ничего не сделал, чтобы вернуть на свои места мебель, передвинутую Амноном, Микаэла продолжила свои попытки встретиться со мною взглядом, желая, как я понял, вернуться к разговору, которым я так возбудил ее воображение, позвонив ей из офиса Лазара всего через несколько часов после его смерти; разговор, показавшийся ей настолько важным, что она тут же прервала свое путешествие и вернулась домой.

Так и не добившись ответного взгляда, она положила Шиви в небольшой игровой загончик, который мои родители купили для нее неделю назад, пошла ко мне в кухню, где я стоял возле раковины и, обхватив меня руками, принялась целовать-не только потому, что любая перемена обстановки тут же вызывала в ней страсть (а после годового отсутствия даже собственная квартира могла считаться новой), но и затем, чтобы дать мне знать, что странное и таинственное признание, сделанное мною в ту ночь, вызвало у нее доверие, интерес и чрезвычайно ее возбудило. От прикосновения ее обнимающих сильных рук истекало тепло, растекавшееся по всему моему телу, равно как и от ее проворного языка, не отрывавшегося от моего лица. И желание, уже почти покинувшее меня из-за злости на нее и обстоятельств, связанных со смертью Лазара, вновь взмыло во мне с такой силой, что я почти задохнулся от усилий, с которыми я пытался справиться с ее языком и стал покрывать поцелуями ее глаза, для того хотя бы, чтобы избежать ее пронзительного взгляда, умоляющего меня повторить вновь поразительное признание, заставившее ее поспешить обратно в Израиль. Я взял ее на руки и, пока Шиви с живым интересом наблюдала за нашими действиями, отнес ее в другую комнату, которая, вследствие любви Амнона к морю, превратилась из спальни старой леди в гостиную. Я уложил ее на узкий диванчик, не удосужившись превратить его в двуспальное ложе, стащил с нее одежду и, встав на колени, чтобы удобнее было осыпать ее ласками, стал целовать интимные места, стараясь обнаружить свидетельства ее неверности мне в Англии или Шотландии. Но я ничего не обнаружил, а потому поднялся и лег рядом с нею, а затем занялся любовью с таким энтузиазмом и неутомимостью, с какими делал это в ту незабываемую ночь в пустыне, едва не пропустив свадьбу Эйаля. Остановились мы лишь тогда, когда хныканье Шиви превратилось в непрерывный и требовательный крик.

— А с Лазаром ты тоже занимался любовью? — спросила она меня со смешливым блеском в глазах, когда она вышла из ванной, расчесывая влажные волосы. Она с нежностью смотрела, как я кормлю Шиви, которая восседала в своем высоком креслице лицом к свету, заливавшему кухню через узкое окно. Ее удивительное любопытство облегчало мне ответ на ее вопрос.

— Мы ведь все время кого-нибудь любим — и тех, кто жив, и тех, кого уже нет, — спокойно ответил я. — И среди них — что в этом такого — было место и Лазару.

И в наступающей на нас темноте вечерней поры, рядом с ребенком, прислушивающимся к нашему разговору играя со своей соской, я поведал Микаэле историю его смерти, исполненную истинного драматизма — диагноз, операция, начало выздоровления и внезапный коллапс. Я говорил обо всем этом не как врач, пытающийся доказать свое предвидение случившегося благодаря точно поставленному диагнозу, но как человек, испытавший глубочайшее потрясение при виде вскрытой грудной клетки своего покровителя и старшего друга и остановившегося сердца в этой груди. Я говорил о том, как смотрел на это неподвижное сердце и никак не мог сдвинуться с места, не желая оставлять его одного.

— Ты не хотел оставить его одного? — в изумлении произнесла Микаэла с ноткой какого-то недоверия в голосе, словно она ожидала услышать нечто более определенное, и в то же время более таинственное.

— Совершенно верно, — подтвердил я, думая о том, следует ли включить свет в кухне, уже заполненной тенями. — Это то, что я подразумевал. А как ты представляла себе все это? — И я коротко рассмеялся. — Уж не думала ли ты, что душа Лазара на самом деле переселилась в меня?

— А почему бы и нет? — ответила Микаэла, переходя на шепот. И она начала ласково поглаживать Шиви между бровями, изливая на нее нежность, скопившуюся за те две недели, которые она провела в Лондоне без ребенка. Шиви ежилась от удовольствия и урчала, как кот. — Если ты ухитрился вместить в себя душу акушерки в ту ночь, когда я рожала, почему бы тебе не проделать это и с душой Лазара? — Она избрала этот тон на грани между иронией и истинной серьезностью как обычно делала, когда хотела добраться до истинных намерений.

В ответ на ее реплику я рассмеялся — совершенно искренне.

— Душа акушерки? Кто придумал такое?

— Она сама, — ответила Микаэла. — Ты что, не помнишь? Мы еще все восхищались твоим мастерством, с которым ты помог Шиви увидеть свет.

Я промолчал. Не скрою, мне было приятно признание моих врачебных достоинств, но я не хотел продолжать этот разговор, который неминуемо вернулся бы к Лазару, который в любом случае не мог восстать из гроба и выдать меня.

На следующий день вместе с Микаэлой мы отправились к Лазарам, чтобы она сама могла выразить им свои соболезнования. Я настоял на том, чтобы она отправилась вместе со мною и поддержала Эйнат, которая своими глазами видела смерть отца. Мы не были уверены, что уместно в данном случае, связанном с трауром, брать с собой ребенка, но нам приходилось брать ее повсюду, поскольку мы так и не смогли пока что найти ей няньку, и в то же время я не хотел, чтобы Микаэла отправилась на эту квартиру без меня — отправилась туда, где не единожды без нее я побывал в моем воображении.

И снова в гостиной было полно народу, большинство которого составляли лица, знакомые мне по больнице, которые не успели еще выразить этой семье свои соболезнования в течение прошедшей недели. Не все они более или менее часто встречались с Лазаром, но все они чувствовали себя надежно под прикрытием и защитой могущественного директора, не спускавшего с медперсонала своего орлиного глаза; теперь же, когда их убежище было разрушено, они, тревожась за себя, хотели бы понять, что сулит им будущее.

Хишина, восседавшего на том же самом месте, я тоже застал там — как и раньше, он сидел рядом с Дори, справа от нее. Его потертая черная шапочка, в которой он был на похоронах, снова красовалась у него на голове, подобно символу персональной печали. Юная его спутница, которую он привез с собой из одного своего посещения Европы, отсутствовала; ее место сейчас занимал какой-то коротышка, облаченный несколько неопрятно в спортивную куртку, издалека показавшуюся мне знакомой. Подойдя чуть ближе я, к своему изумлению, понял, что коротышка — это не кто иной, как профессор Адлер, ас хирургии из Иерусалима. И хотя это было, вообще-то, неслыханно, чтобы хирург явился выразить соболезнование семье человека, бывшего еще совсем недавно его пациентом, Хишин настоял, чтобы тот прибыл с ним вместе, для того чтобы пресечь любые, могущие возникнуть слухи по поводу случившегося несчастья, и продемонстрировать великого хирурга, проведшего саму операцию столь успешно. Он доставлен был Хишиным прямо из аэропорта по пути домой в Иерусалим.

С ребенком, повисшим на своих лямках где-то возле живота Микаэлы, мы осторожно подошли к Эйнат и Дори, в отсутствие строгого взгляда Лазара курившей одну тонкую сигарету за другой. Слушала она, не слишком вникая в суть разговора и без обычной своей улыбки, как профессор Адлер объяснял с методической и чисто врачебной точки зрения полную свою невиновность в постигшей ее катастрофе. Эйнат, чье лицо было мертвенно бледным, при виде Микаэлы чуть оживилась; она поднялась со стула, а потом, обняв, стала гладить ее и целовать с такой страстью, что Шиви вполне могла быть расплющена между Микаэлой и нею. Дори отвлеклась от речи профессора Адлера и перенесла свое внимание на дочь, которая все еще обнимала шею Микаэлы. Я с тревогой смотрел на струящиеся по ее щекам слезы, а потом перевел взгляд на пепел, падающий на ковер и, инстинктивно нагнувшись, придвинул поближе пепельницу.

Здесь профессор Адлер наконец-то узнал меня и ободряюще улыбнулся. Вспомнил ли он в этой связи о вентрикуляриой тахикардии? Судя по его открытому, вежливому взгляду, я в этом сомневался; а кроме того, явно было видно, что он вовсе не торопится поскорее попасть к себе домой и готов был терпеливо тратить свое время на разговор с никому не известным молодым врачом вроде меня. А потому, дождавшись, когда Эйнат уведет Микаэлу с Шиви в свою комнату, я смело опустился на освободившееся рядом с профессором Адлером место, оказавшись таким образом рядом с двумя профессорами и Дори. На лице ее на миг промелькнула прежняя необъяснимая улыбка; улыбка, которой необходимо было дать какое-то объяснение, а потому она тут же объяснила иерусалимскому другу Хишина, как Лазар был добр ко мне (что тут же кивком подтвердил Хишин) и как он хотел мне помочь, и как он в меня верил — и все эти слова сопровождались не только очередным подтверждающим кивком Хишина, но и моей склоненной от таких похвал головой, опускавшейся все ниже и ниже, словно под действием силы тяжести, словно я был подростком, которого мать расхваливает в присутствии незнакомых людей.

Кончилось, однако, тем, что, не совладав с собой, я повернулся к профессору Адлеру и спросил напрямик, как он объясняет то, что случилось сердцем Лазара после столь успешно проведенной операции, которой я сам был свидетелем. Профессор Адлер тут же принялся объяснять и даже стал рисовать мне что-то на большом листе бумаги, но, увы, — мне показалось, что и великий этот хирург, столь решительно и профессионально вскрывший Лазару грудь, никак не может нащупать исчерпывающее объяснение этой внезапной смерти, громоздя вместо этого одно объяснение на другое в попытке скрыть слабость каждого объяснения в отдельности. Дори пробовала слушать его, но прибытие делегации ее коллег, адвокатов и судей в черных мантиях отвлекло ее внимание от Адлера. И кто мог бы осудить ее? Даже если бы истинная причина смерти ее мужа могла бы выясниться здесь и сейчас — разве это вернуло бы его к жизни?

С ее точки зрения, она была права, конечно. С ее… но не с точки зрения врача, особенно молодого, для которого необъяснимая смерть была неприемлема. А потому я снова принялся за профессора Адлера, пытаясь добиться от него ясности не только для меня, но и для него самого, что же на самом деле произошло. И он, похоже, готов был терпеливо отвечать на мои вопросы, но здесь в разговор вклинился его друг, профессор Хишин, напомнивший Адлеру, что в своем стремлении расставить все точки над i он совсем позабыл о том, что только что вернулся в Израиль, где темнеет рано и где его, Адлера, давно уже дожидается его собственная жена — между прочим, в Иерусалиме, а с учетом прибытия новой волны визитеров не худо бы освободить для них место. Профессор Адлер намек понял, поднялся и, прежде чем двинуться к выходу, дружески попрощался со мной, пригласив, в случае моего посещения Иерусалима, разыскать его, с тем чтобы продолжить наш разговор.

— Это было бы просто замечательно, — тут же ответил я. — Ведь как вы, быть может, слышали, мои родители живут в Иерусалиме. — И с этими словами я проводил обоих профессоров до входной двери, а сам остался, словно настроившись на длительное участие в траурных мероприятиях, подобно Эйнат или старой леди, ее бабушке, которая сейчас находилась в кухне и готовила чай для посетителей. Новый передник был ей очень к лицу. По-моему, она была рада снова увидеть меня.

Было совершенно ясно, что моя возлюбленная, которая и в лучшие-то времена не могла вынести бремени одиночества, могла рассчитывать лишь на присутствие в ее доме сына-солдата, из комнаты которого сейчас доносились звуки оживленного юношеского разговора, сопровождаемого — если только мой слух не подводил меня — мелодией рок-музыки, звучавшей, правда, приглушенно и мягко. Образовавшаяся после смерти Лазара пустота должна была быть чем-то заполнена, и прибытие Эйнат и старой дамы служило этой задаче: обе они собирались пробыть с Дори в течение всей траурной недели. Но что ожидало ее в будущем? Я напряженно ломал голову над этим, как если бы на мне лежала ответственность за решение. Думая об этом, я нажал на дверь спальни и, к моему облегчению, увидел, что беспорядок, царивший здесь два дня назад исчез, как если бы встревоженный дух Лазара вернулся, чтобы навести порядок. Должен ли был я и на самом деле нести теперь ответственность за то, чтобы она не оставалась одна, спрашивал я себя. И хотя я провел две недели, путешествуя с нею, и дважды оказывался с ней в постели, на самом деле, я мало что знал о ней. И вот теперь, глядя на нее, окруженную друзьями и доброжелателями, обнимавшими и целовавшими ее до тех пор, пока прическа ее не растрепалась, а локоны не повисли вдоль лица, скрывая не только ее слезы, но равно и восхитительную ее улыбку, которую даже глубокое горе и нескрываемая печаль не смогли совсем стереть с ее лица, я спрашивал себя: пришло ли на самом деле время взвалить на себя эту ношу преданного служения любви, которую я всегда называл невозможной и которая вдруг оказалась возможной, достижимой и совсем рядом?

* * *

Но была ли она и на самом деле возможна? Донельзя возбужденный мыслями об этом, с пылавшим лицом я вошел в комнату Эйнат, чтобы забрать домой Микаэлу и Шиви. И, встретив полный любопытства и какой-то тревоги взгляд зеленых глаз, я заподозрил, что Микаэла уже сказала ей нечто о переселении душ, поскольку у Эйнат с Индией были свои собственные счеты с того времени, как неделями она беспомощно лежала в монастырской больнице Бодхгаи и вполне могла проникнуться идеями и верованиями людей, заботившихся о ней, что могло привести ее к восприятию самых невероятных вещей. Я дружески улыбнулся ей, успокаивающе тронув ее руку, как делает это врач, и как делал это я сам, когда она была моей пациенткой, — но сейчас она вздрогнула так, словно ее поразило током. На кончике языка у меня вертелся вопрос, не является ли это результатом того, что нарассказывала здесь Микаэла, и неужели она, Эйнат, готова поверить, что одна личность может вместить в себя часть иной индивидуальности? Но я не сказал ничего, сев безмолвно на краешек постели, протянув руки, чтобы взять Шиви, но она вдруг выгнулась и заплакала, словно взять на руки ее собрался не ее отец, а какой-то посторонний человек. Эйнат выглядела истощенной. Смерть своего отца она наблюдала в течение считанных минут, пока профессор Левин не отослал ее из комнаты, но эти несколько минут оставили в ее сознании глубокий след.

— Рубец… с которым она не может так просто расстаться, — сказала мне Микаэла по пути домой. — Этот рубец, этот шрам… она может рассказать о нем лишь людям, которые обожают смотреть на чужие шрамы… а также тем, кого она любит и кто любит ее. Это, скорее, душевный шрам, совсем другой, чем тот, что остался после гепатита. Несмотря на столь драматическое переливание крови, которое ты сделал ей в Варанаси.

По ее тону невозможно было понять, были ли ее слова пропитаны сарказмом или нет. Я уже сталкивался с тем, что вещи, которые я считал исполненными свойственным ей злобным сарказмом оказывались впоследствии серьезными, хотя и абсолютно невинными. А потому я не торопился с ответом. Воспоминания о трансфузии, проведенной в Варанаси, теперь казались мне чем-то, происходившим во сне, а не в реальности, которая была наполнена каплями мелкого, только что начавшегося дождя, в свете фар казавшимися сверкающими алмазами.

Шиви сидела у Микаэлы на коленях, зачарованно глядя на движение «дворников», которые то останавливались, то начинали метаться по стеклу опять. Я заметил, что лямки, на которых держалась Шиви, Микаэла забыла в комнате Эйнат. Но я никак не отреагировал на это и не предложил, пока не поздно, вернуться за ними, предпочитая сделать это позже этим же вечером, чтобы посмотреть, кто останется на ночь с Дори.

— Сказала ли ты Эйнат что-нибудь обо мне? — спросил я, не вдаваясь в детали, но Микаэла сразу поняла, что именно я имею в виду.

— Нет, — ответила она без промедления, и ее огромные глаза посмотрели на меня со странной улыбкой. — Если она сама так и не поняла, что с ней самой происходит, какое значение могут играть для нее мои слова? — А затем добавила шепотом: — А ты сам не почувствовал, как она задрожала, когда ты вошел в комнату?

Понимала ли она, куда могут завести ее подобные разговоры?

— Я вижу, тебе хочется поиграть с огнем? — процедил я, крепче сжимая рулевое колесо и удивляясь слову «огонь», которое как-то странно слетело у меня с губ.

— Но огонь уже полыхает во всю, Бенци, — сказала Микаэла спокойным, но твердым голосом. — Той ночью, когда ты позвонил мне, попросив вернуться домой и не побоялся сказать, что с тобою произошло, ты вырос в моих глазах, ты стал для меня равным брамину — вот почему я, не колеблясь, прервала путешествие и тут же вернулась домой, пусть даже и подозревала, что позднее ты попытаешься все отрицать, хотя все происшедшее исполнено такой неслыханной красоты и силы.

Я молчал, с удовольствием глядя на Шиви, которая, оторвав свой взгляд от «дворников», заинтересованно поглядела на меня, как если бы удивилась, почему я не отвечаю Микаэле, охваченной в эту минуту явным желанием заставить меня признать то, что, по моим словам, случилось со мной. У нее не было намерения принизить мои медицинские познания, призналась она, которые, по ее убеждению, не уступали по уровню тем моим профессорам, включая маленького иерусалимца, которые, несмотря на весь свой опыт, проглядели приближение смерти Лазара, лежавшего перед ними со вскрытой грудной клеткой на операционном столе. Она сказала, будто сама она знала, что я предчувствовал возможность несчастья с Лазаром еще будучи в Англии, и этим объясняла она тот факт, что я так спешил вернуться, как человек, увидевший издалека пылающее на горизонте пламя, но поспешивший в направлении пожара не для того, чтобы погасить его, а для того, чтобы получить от него заряд вдохновения. Потому что это был не простой, а священный огонь, в котором сгорают тела умерших, а бессмертная душа наконец становится независимой от тела. Микаэла знала, как велика притягательная сила этого огня, и сколь могуществен он мог оказаться для вдовы, могуществен и привлекателен настолько, что зов его был сильнее страха смерти.

— Вдова, говоришь ты? — Я произнес это шепотом, удивленный и заинтригованный внезапными, чисто индийскими ассоциациями Микаэлы.

Но Микаэла, как оказалось, говорила не просто так — она собственными глазами видела во время своего пребывания в Индии вдову, сгоревшую заживо, и она никогда не забудет, как это произошло, сколько бы лет она еще не прожила. Хотя этот ритуал запрещен законом и совершается редко и скрытно, притом что посторонним никогда не разрешается при нем присутствовать, — «тротуарные» доктора и их помощники в Калькутте смогли договориться с двумя индийскими этнографами, которые, желая вознаградить их преданность в деле бескорыстной помощи больным и увечным, согласились показать им нечто такое, что не только потрясло их и ошеломило, но и позволило заглянуть в самую сокровенную глубину национального самосознания. Не все врачи и медсестры, получившие это предложение, воспользовались возможностью провести два дня, путешествуя по разбитым дорогам в поисках отдаленной деревни, которая, несмотря на всю свою убогость, была буквально наводнена туристами и торговцами. Но ничто не могло удержать Микаэлу от возможности самой увидеть древний ритуал, который британская администрация пыталась всей своей мощью искоренить, поскольку знала, что всякий, кто замечен в отвращении к истинному лику смерти в Индии, означающем неприятие духа этой страны, обречен на полную неудачу во всех своих, связанных с любым бизнесом, начинаниях.

Церемония имела место на окраине деревни, в потаенной лощине, и все зрители должны были держаться в отдалении, особенно посторонние люди. Вдова оказалась женщиной лет пятидесяти, высокой и крепкой, которая приняла решение исключительно по собственной воле и сообразно ей одной понятным убеждениям. Видение яркого, мощного пламени, постепенно охватывающего ее, навсегда врезалось в память Микаэлы и Эйнат, которую Микаэла уговорила сопровождать ее.

— Я постоянно удивляюсь, как много времени вы проводили вместе, — сказал я Микаэле, которая вместе с Шиви поднималась по лестнице, не замечая еще, что она забыла захватить лямки, о чем я вскоре «вспомню», что в свою очередь позволит мне вскоре оказаться возле дома другой вдовы, которую, к счастью для меня, ничто и никогда не подтолкнет к огню костра, чтобы доказать всему миру степень ее любви к ушедшему мужу.

— Да, — сказала Микаэла, стряхивая дождевые капли с волос и открывая дверь в квартиру. — Мы много времени проводили вместе, но на все увиденное реагировали всегда по-разному. Даже если зрелище было ужасным, я ушла в приподнятом настроении, точно так же, как и индийцы, которые привели нас туда, и которые, можешь мне поверить, были ничуть не менее современны и образованны, чем мы. Но Эйнат… она была так поражена… Она так испугалась увиденного и так разозлилась на меня за то, что я ее привезла туда, что я думаю… я думаю, что все это началось именно там.

— Началось? Что «началось там»?

— Ее болезнь. Гепатит. Ее ужасное состояние.

— Но что ты имеешь в виду? — нажал я на нее, в возбуждении от мысли, что я подошел вплотную к источнику тайны, перевернувшей мою жизнь.

— Я не знаю. — Микаэла пожала плечами. — Может быть, ее иммунная система настолько ослабла в момент этого зрелища, когда она своими глазами увидела, как женщина в возрасте ее матери медленно входит в бушующее пламя. И когда это случилось, это показалось ей настолько отвратительным, что какой- нибудь вирус мог вполне внедриться в нее.

Когда Микаэла увидела, насколько меня заинтересовал ритуал самосожжения вдовы, она пообещала разыскать парочку фотоснимков, которые один из ее друзей сделал тайком, до того как солдаты, окружившие костер, разогнали толпу. Но они были не в состоянии спасти женщину, от которой вскоре остался один только пепел.

Зазвонил звонок входной двери. Это оказался Амнон, заглянувший проведать Микаэлу, перед тем как отправиться на свое ночное дежурство. Мы были рады видеть его и настояли, чтобы он остался с нами поужинать, после того, как выкупаем Шиви; наблюдая за этой процедурой, Амнон сказал, что, пожалуй, и сам не прочь завести при случае ребенка. Чтобы как-то погасить распиравшее меня возбуждение от мысли, что вот-вот я смогу вернуться на квартиру Лазаров, я предложил ему помочь мне поставить всю мебель на прежние места. Микаэла попробовала отговорить меня, ссылаясь на то, что перестановка ничего не испортила, но я уперся: то, что было хорошо для холостяка, совсем не подходит семейной паре. Кроме того, передняя комната должна всегда быть готовой принять в себя гостей, а не превращаться в спальню. И, чтобы окончательно пресечь всякие возражения, я сослался на статьи подписанного мною договора об аренде, по которому я являлся «ответственным квартиросъемщиком, подписавшим договор и вследствие этого являющимся полномочным представителем владельца квартиры». Вот такого!

И мы поволокли кровать обратно на свое место, передвинув узкий диван к стене напротив большого окна, откуда вполне просматривалась полоска моря, разумеется, не в столь позднее, как сейчас, время, когда лил дождь и с моря все гуще наползал туман. Учитывая погоду и позднее время, Микаэла была весьма удивлена моей решимостью отправиться за забытыми лямками, словно на следующий день мы не смогли бы без них обойтись.

Чувствовал ли Хишин виноватым себя настолько, чтобы на обратном пути из Иерусалима посчитать необходимым нанести визит охваченной горем семье еще раз? Я задумался над этим, разглядев его машину рядом с машиной Лазаров. Вбежав по ступеням и тихонько постучав в дверь, я невнятно извинился перед открывшей мне старой дамой, которая впустила меня, одарив дружелюбной улыбкой, — свежая и прямая, в своей белой кофточке и хорошо сшитой юбке из тартана. Квартира, еще несколько часов тому назад переполненная людьми, теперь была пуста и сумрачна, и огромное количество стульев, которые пришлось одолжить у соседей, теперь в беспорядке стояли по всей квартире, говоря о несчастье, обрушившемся на эту семью, яснее любых слов.

Не тратя времени на разговоры, бабушка провела меня темным коридором к комнате Эйнат, чтобы разыскать оставленное, в то время как всхлипывания Дори, донесшиеся до меня из находившейся рядом кухни буквально вонзились мне в сердце, словно нож. Распахнутая дверь ее спальни вновь демонстрировала исчезнувший было хаос. Из комнаты сына-солдата пробивался свет, самого его не было, но на стене висела его М-16. Дверь в комнату Эйнат была закрыта, и бабушка, постучав тихонько и не дождавшись ответа, открыла дверь. Эйнат, одетая, спала, свернувшись клубком; от маленькой настольной лампы на лицо ее падал свет. Мы еще не перешагнули порог, как глаза ее открылись, словно она ожидала, что я вернусь, потому что тут же вытащила из-под кровати забытые лямки Шиви и протянула их мне, прошептав:

— Извини.

— Нет, это ты извини, — сказал я и шагнул к ней, чтобы забрать эти лямки у нее из рук. Она улыбнулась и кивнула мне.

— Поцелуй за меня Шиви, ладно? — и, пробормотав это, снова свернулась в позу, напоминавшую мне зародыш, безо всякого сопротивления позволив бабушке снять с нее обувь. После чего я отступил в коридор, отказываясь покидать квартиру без того, чтобы увидеть Дори хоть краешком глаза. И здесь очень кстати мне пришло в голову осведомиться у старой дамы, остается ли она в этой квартире на ночь. «Нет», — словно извиняясь, и даже несколько обиженно, ответила она. Нет. Она проводит здесь целый день, но ночевать отправляется туда, где сейчас живет; в ее годы, пояснила она, трудно уже заснуть не в своей постели. Сейчас она ожидала своего внука, вышедшего ненадолго подышать свежим воздухом с друзьями, чтобы он, вернувшись, отвез ее домой. Некоторое время я молчал, замедляя шаги и прислушиваясь к плачущему голосу Дори, перебиваемому голосом Хишина, доносившимся из кухни.

— Я могу подбросить вас, — тут же предложил я, вглядываясь в лицо старой дамы, смутно различимое в полумраке.

— Большое спасибо, — без колебаний отозвалась она, не желая упускать вполне устраивающую ее возможность после изнурительного дня. — Но разве это вам по пути?

— Я сделаю это моим путем, — находчиво ответил я и проследовал за ней в кухню, чтобы сообщить Дори и Хишину, что я доставлю старую даму домой.

Они сидели за кухонным столом, окруженные облаком неонового света. Среди грязных тарелок и чашек на столе лежали очки Дори и несколько скомканных бумажных салфеток. Глаза ее, такие выразительные во время любви, сейчас были красны и немного припухли. Впервые со дня смерти Лазара я смог до конца почувствовать, сколь велика ее потеря. Хишин сидел рядом с ней с мрачным и задумчивым видом, вытянув перед собой свои длинные ноги. Черная бейсбольная шапочка тоже лежала на столе. Перед ним стояла тарелка с остатками ужина; а между пальцами — тонкими сильными пальцами хирурга — он держал одну из дамских сигарет Дори, которой он время от времени затягивался; он делал это, как я понимаю, исключительно из желания поддержать Дори в ее нынешнем печальном состоянии, поскольку прежде я никогда не видел его курящим. Они посмотрели на меня в упор без малейшего удивления или вопроса, как если бы было совершенно естественно, что я оказался возле этого дома в столь поздний час. Дори попыталась скрыть следы слез, но вместо этого подняла голову, словно для того, чтобы я четче разглядел ее заплаканное лицо и сказал ей слова ободрения, поддержки и надежды, которых она могла ожидать либо от себя самой, либо от мужа.

— Можно мне отвезти вашу маму домой? — спросил я, заливаясь краской, как если бы согласия самой старой дамы было недостаточно.

— Конечно, — ответил за нее Хишин, — вы окажете нам важнейшую услугу. — И он обратился к Дори, сказав проникновенным тоном: — Ваш сын, похоже, забыл о нас, заговорившись с друзьями.

Она молча кивнула и сделала глоток чая. Я застыл на дверном пороге в некоторой растерянности, забытые лямки Шиви болтались у меня за спиной. До меня доносились какие-то звуки: это старая леди торопилась поскорее собраться.

— Снаружи идет дождь, — счел я нужным заметить, но тут же успокаивающе добавил, что на улице совсем не холодно.

Дори достала еще одну сигарету. Внезапно я ощутил необъяснимое желание остановить ее, как это часто делал Лазар, все время пытавшийся отучить ее от курения, и я потянулся к пачке сигарет. Поначалу она просто удивилась и даже испугалась, словно увидела руку умершего человека, вновь вернувшегося к жизни. Но она тут же пришла в себя и, убежденная, что я, подобно Хишину, просто тоже захотел закурить одну из ее тонких сигарет, протянула мне пачку, сопроводив ее своей великолепной улыбкой; у меня не оставалось иного выхода, как, взяв сигарету, нагнуться к Дори, чтобы прикурить, — что я и сделал, пробормотав при этом что-то сочувственное; при этом Хишин смотрел на меня весьма дружелюбно, одобрительно кивая головой. Как только мы вышли из дома, я тут же бросил сигарету, затоптав ее в землю. Легкий дождь, освеживший воздух, доставил матери Дори огромное наслаждение, как если бы одни лишь изменения в природе могли принести людям облегчение в их несчастьях.

— Ваша малышка не только очень мила, у нее еще к тому же хороший характер, — говорила старая дама, в то время как я учил ее правильно пользоваться пристяжным ремнем. — А ваша Микаэла знает, как с ней обращаться, — продолжала она.

— И я тоже, — не упустил я возможности подчеркнуть свою причастность к достижениям нашей с Микаэлой семьи на почве воспитания подрастающего поколения в качестве мужа и отца.

— Да, да, конечно, и вы тоже, — поспешно согласилась старая леди, которая, похоже, склонна была верить более спокойствию Микаэлы, особенно имея в виду будущее, о котором она явно хотела бы со мной поговорить.

Но я не хотел понапрасну терять время на болтовню о Микаэле, или даже Шиви, и даже обо мне самом. Я хотел говорить о Дори и о том, как она видит будущее, не говоря уже об очень невеселом настоящем, скрытно намекая на постоянное присутствие Хишина в ее квартире.

— Да, Хишин никогда нас не бросит, — сказала она.

— Для него это все тоже очень непросто, — согласился я. — Он постоянно чувствует вину за то, что перенес операцию из отделения, где она поначалу и должна была состояться, да еще пригласил постороннего хирурга из другой больницы.

Пришлось мне защищать Хишина и его действия. Как если бы обязанность отстаивать его невиновность была поручена именно мне. Старая дама сочувственно внимала всему, что я ей объяснял, согласно кивая головой, словно и ей самой хотелось, чтобы с Хишина была снята всякая вина за смерть ее любимого зятя.

— Конечно, для врача невозможно избежать вероятности смертельного исхода — так же, как невозможно рано или поздно избежать смерти вообще, — говорил я ей, стараясь направить ее мысли в сторону осознания сложности обсуждаемого вопроса.

— Вы имеете в виду, что вечная жизнь невозможна? — Это прозвучало так, словно именно этим я и занимался — убеждал ее в том, что жизнь может длиться вечно. — Но ведь этого же действительно не может быть!

Я вынужден был подтвердить ее подозрения — вечная жизнь невозможна. И тем не менее, если мы примиримся с мыслью о неизбежности смерти, это приведет к исчезновению всякого профессионального соревнования между врачами, пояснил я. Теперь мои слова явно ее встревожили.

— А что, это соревнование… это соперничество между врачами… оно существует на самом деле? — поразилась она.

— Что ж тут такого? — ответил я. — Все мы только люди. Ну вот, для примера: когда я поменял пару предписаний, которые дал вам профессор Левин, признаю, я чувствовал себя триумфатором.

— Но в ту минуту, когда он узнал об этом, он тут же вернул все на прежние места, — едко сказала она и улыбнулась с видимым удовольствием, видя мою реакцию.

Дом для престарелых тонул в темноте, хотя было всего только десять вечера, но старая леди не казалась обескураженной. Она тепло поблагодарила меня и позволила мне высвободить ее из пристяжных ремней, натянула свой белый берет, чтобы защитить голову от моросящего дождя, и осторожно выбралась из машины. Я сделал то же, предложив сопроводить ее до входа. Будучи в прекрасном физическом и умственном состоянии, она, говоря честно, ни в каком эскорте не нуждалась, но со свойственной ее проницательностью поняла, что мне очень хочется продолжить начатый разговор, а потому согласилась, чтобы я ее проводил, причем благодарила меня так, словно я делал ей большое одолжение.

Мы медленно двинулись через пустую террасу. Я задал ей несколько вопросов относительно этого места; она кратко отвечала. Затем мы остановились возле большой стеклянной двери, за которой виден был дежурный, увлеченно пялившийся в телевизор наружного наблюдения, в котором мы гляделись, похоже, как пара загулявших призраков. Внезапно она вздрогнула, как если бы в конце концов узнала меня и почувствовала с собою рядом исчезнувшую душу своего зятя и разглядела его самого — то ли в повороте головы, то ли в движении руки. А может быть, даже по тональности моего голоса. Стеклянная дверь не спешила открываться. Старая леди смотрела прямо на меня, но, похоже, не понимая, что именно мое присутствие побуждает ее говорить о нем.

— Бедный Лазар… у меня так болит о нем сердце, — сказала она грустно и потянула на одну сторону свой белый берет, чтобы хоть как-то защитить лицо от пронизывающего ветра. И словно она не была уверена, что я вполне разделяю ее чувства, добавила: — Знаете ли вы, как хорошо он к вам относился?

Ощущая боль, я покивал головой, как если бы все, что я предчувствовал с момента своего возвращения из Англии, сейчас подтвердилось.

— Но что теперь будет с Дори? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Ей будет сейчас трудно. Очень трудно.

Я видел, что она не хочет углубляться в суть дела.

— Но как же она останется одна?

— Как? — мать Дори вздохнула, предпочитая не понимать, куда я гну. — Я не знаю, как. Все это безумно тяжело для нее. Как и для любого другого.

— Но как она выберется из этого всего? — не отставал я, не давая ей закрыть тему нашего разговора. — Она ведь не в состоянии оставаться наедине с собой ни минуты, для нее это невозможно, так ведь?

Я видел, что моя настойчивость начинает ее смущать. Взгляд ее блуждал, и она дергала ручку двери, словно желая спрятаться там, внутри, избегая встречаться со мною глазами, поскольку я коснулся сейчас чего-то такого, чего она не хотела знать. Но я не отставал, несмотря на явный дискомфорт, который старая дама испытывала.

— Ну, как, например, она останется одна вечером? В пустой квартире? Кто побудет с ней?

В конце концов она поняла, что не может бесконечно уклоняться от моих настойчивых вопросов, которые обнаруживали мое слишком глубокое знакомство с проблемой, источником чего мог быть только Лазар.

— Не забивайте себе этим голову, — сказала она, облегченно улыбаясь. — Если дело только в этом… Она придумает, как ей не остаться одной. Найдет кого-нибудь, кто согласится побыть с ней. Даже когда она была совсем еще ребенком и мы время от времени вынуждены были оставлять ее вечером одну, она всегда находила какую-нибудь подружку, которая соглашалась побыть с ней. Она всегда умела находить тех, кто соглашался побыть с ней, чтобы ни на минуту не оставаться без присмотра.

И меня захватила волна нежности при мысли о маленькой девочке, выбегающей из дома на улицу, чтобы найти себе подружку, согласную переночевать у нее дома. И еще я почувствовал, как тревога потихоньку отступает у меня из сердца и, что еще более важно, словно передо мною открываются какие-то новые горизонты, полные многообещающих возможностей. Я с силой нажал кнопку на двери и попросил через интерком, чтобы вахтер открыл нам. От стал проглядывать список жильцов, отыскивая фамилию старой леди, а, найдя, включил пульт, издавший какой-то дребезжащий звук; дверь отворилась… и тут мы расстались. Но я не уехал, прежде чем не позвонил Микаэле и не извинился за опоздание, предупредив, что я еще только-только на пути домой.

Что было не совсем точно. Но Микаэла отнеслась к моему сообщению достаточно равнодушно, в отличие от Амнона, который все еще находился в нашей квартире, ожидая моего возвращения. Однако я не мог отказаться от возможности проехать мимо дома моей любимой еще раз, а проехав, увидеть, что машины Хишина там уже больше нет. И тогда, выйдя, я тихонько поднялся по темным ступеням и стоял, сдерживая дыхание, возле ее дверей, положив руку на замок, чтобы любимая моя почувствовала, что, несмотря на то, что ее мать уже отправилась домой, а дочь спит в своей комнате, в то время как сын еще не вернулся, — да, что, несмотря на все это, — она не одна.

Не одна.

 

XVII

Но не настало ли теперь время попристальнее вглядеться в эту любовь, которая еще вчера была невозможной, а сегодня уже возможна? Одинокая птица, что влетела в комнату в середине ночи и забилась под кровать среди глиняных обломков разбившейся фигурки, давно засохших кусочков сэндвича, приготовленного в незапамятные времена для школьного завтрака и в силу некоторых причин закончившего здесь свой жизненный путь да так и забытым — может ли она расправить здесь свои огромные крылья, взмахнуть ими и улететь туда, откуда она появилась, маленькая кудрявая девочка в синей униформе, со школьным значком, приколотым к груди безопасной булавкой, оставленная, чтобы делать уроки за кухонным столом много лет тому назад?

После того, как официальный траурный период был закончен, я обнаружил, что шествую по направлению к административному крылу, чтобы узнать, заступил ли на свой пост наследник Лазара. Было это, конечно, бесполезно и смешно, и не только потому, что со дня его смерти прошла всего неделя, но и потому также, что Лазар не относился к тому типу управляющих, что выбирают и назначают себе преемников при жизни, веря, что настоящий преемник появится сам собой, в результате естественного отбора среди подобных ему соперников. Тем не менее, пока я шел по коридору из своего хирургического отделения в зеленой униформе хирурга, с маской, свисающей с моей шеи, ноги несли меня в административную часть больницы к офису Лазара, к дверям которого, как будто ничего не произошло, была привинчена бронзовая табличка с его именем и часами приема. Сейчас в офисе стояла тишина, словно здесь никогда не кипела лихорадочная деятельность, являвшаяся характерной особенностью стиля Лазара, как если бы все вопросы, волновавшие ушедшего в мир иной директора, разрешились сами собой с его смертью.

Две секретарши, всегда находившиеся здесь, куда-то исчезли. Вместо них некий турист с типично англо-саксонской внешностью, решительно стучал на пишущей машинке, но, как я понял, это были не документы и не письма, а сведения из старого и толстого медицинского справочника, очевидно, для одного из клинических семинаров, постоянно проводившихся в больнице. Отсутствие мисс Кольби, преданной личной секретарши Лазара, постоянно высказывавшей мне свое дружеское расположение, — вот что поразило меня и показалось очень странным. Я сказал «отсутствие», а не «исчезновение», поскольку то тут, то там я замечал оставленные ею следы присутствия — особенно в ее комнате: то сумочку, то пальто, висящее на крючке. Но когда я попробовал разузнать, где же она сама, секретарши из соседних комнат лишь пожимали плечами, всем своим видом показывая невозможность дать точный ответ. Наиболее внятное объяснение, которое они в состоянии были из себя выдавить, звучало так: «Где-то она бродит…» Географическое местонахождение этого «где-то» — в самом ли административном корпусе, в других ли помещениях больницы или даже за ее обозримыми пределами — они не уточняли.

«Она все еще бродит вокруг да около», — попробовала объяснить мне точнее знакомая секретарша, когда я снова вернулся после окончания рабочего дня, сопровождая свои слова движением руки, долженствовавшим определить не только границы передвижения мисс Кольби, но равным образом и их интенсивность.

Правда заключалась в том, что и сам я был подвержен такому же бесцельному блужданию. Женщины, скорее всего, догадывались об этом, а потому и не проявляли ненужного любопытства, допытываясь, зачем мне понадобилась секретарша покойного Лазара или почему я не хочу оставить ей записку. Они, похоже, чувствовали, что я хочу не выяснить какой-то конкретный вопрос, но что мной руководит некое желание, скорее всего, абстрактное, побывать во всех тех местах, которые внезапно опустели со смертью административного директора. Для чего у меня теперь была уйма времени, поскольку возвращение Микаэлы освободило меня от забот о Шиви, буквально развязав мне руки, тем более что в больнице я работал на полставки, а частная работа в герцлийской клинике еще не возобновилась.

Вообще-то после года работы в Лондоне и всего того опыта, который я приобрел в Сан-Бернардино, было ниже моего достоинства снова идти на заработки на станцию скорой помощи «Маген Давид Адом». Но пока Микаэла не найдет себе работу и мы не поймем, чего ожидать от будущего, в основном, с финансовой точки зрения, у меня не было иного выбора, как подрядиться на ночные дежурства в «неотложке» несколько раз в месяц. Уход Лазара из жизни лишил меня административной опеки, в которой я так нуждался. Постоянная работа на полставки, которая у меня была, носила скорее административный характер — плод манипуляций Лазара, призванных в какой-то степени компенсировать мне мои потери, понесенные в Индии или здесь. И хотя даже сам постоянный характер моей работы был несомненным достижением, о котором большинство моих сверстников могли только мечтать, для меня это неопределенное положение раздражающей раздвоенности было настолько нетерпимым, что мне очень хотелось, набравшись мужества, послать однажды все это ко всем чертям, поменяв на постоянную работу хирурга в любой другой больнице, которая захочет пригласить меня на полную ставку — пусть даже на какой-то короткий срок. А потому желание отыскать личную секретаршу Лазара было вызвано не только желанием заполнить внутреннюю пустоту, оставленную энергичным директором больницы, но и прояснить для себя самого мое положение и перспективы на будущее в больнице, которые она, как многоопытный секретарь директора, должна была досконально знать.

Чуть более десяти дней после окончания траурной недели прошли в сумасшедшей работе, после чего мне вновь захотелось найти «все еще бродящую» секретаршу. В темном коридоре ее комната выглядела столь же пустой, как и остальные, но на всякий случай я толкнулся в ее дверь. Она сидела за своим столом совершенно одна с кучей каких-то счетов, громоздящихся перед нею; вид у нее был поникший, лицо отдавало желтизной. Мое появление извлекло из нее тонкий вскрик, более похожий на писк. Разумеется, причиной была неожиданность моего появления в этот поздний час, когда здание администрации было абсолютно пустым, а большинство дверей в офисах надежно заперты. В ту же минуту прозвучали взаимные извинения — я извинился за то, что вломился в ее комнату без стука, она — за то, что не дала о себе знать, после того как узнала, что я ее разыскиваю. Встав, она дотронулась до моего запястья и сказала, не скрывая глубокого волнения:

— Ну что ж… признаюсь, что после всего случившегося я не могу просто так сидеть здесь. Хожу, хожу, думаю, думаю и все не могу ответить себе на вопрос — почему мы были так неосторожны? Почему не были более внимательны? И почему не потрудились обратить внимание на явные признаки? С каждым днем я все более виню всех нас за то, что мы не проявили больше твердости.

— Твердости в чем? — спросил я.

— Во всем. И со всеми. Включая Дори, которая в конце концов уступила. Но прежде всего — с ним самим. Потому что, в первую очередь, виноват во всем он.

— Он? — я предпочел не уточнять, кого именно она имеет в виду. Я просто хотел услышать, какое она произнесет имя.

— Да, Лазар определенно виновен тоже, — продолжала она, становясь в своих обвинениях все более и более решительной. — Почему я так обвиняю его? Я ведь предупреждала его, чтобы не связывался он со своим другом Хишиным, который может думать лишь о своем отделении, и ни о чем больше. Ну а вы? Она впилась в меня своим горячечным взглядом. — Да, доктор Рубин, вы тоже виноваты, потому что вы все знали — и хранили молчание.

— Что я знал? — лицо у меня пылало.

— Все, — без колебания ответила она. — Хотя, если уж говорить правду, вы и не могли их остановить. Но давайте сядем.

Она открыла дверь в комнату Лазара, и мы совершенно естественно вошли внутрь, как если бы Лазар сидел и поджидал нас, чтобы утвердить своей директорской печатью коллективную вину, которая привела его к смерти.

Что именно я знал, хотел я спросить ее снова, но не спросил — во-первых, потому что не хотел заниматься с ней выяснением всей глубины этого моего знания, а во-вторых, потому что должен был взять на себя какую-то часть вины, которой эта славная женщина распоряжалась с такою свободой. Мы зажгли свет в просторной комнате, в которой ничего не изменилось, если не считать, что большой диван по каким-то причинам был убран, отчего в комнате поубавилось уюта. Но в остальном все было, как прежде. Земля у растений в больших горшках была сухой и потрескавшейся, но сами растения были еще зелены. Мисс Кольби с видом собственницы уселась в кресло у большого стола; это было обычное ее место, где она всегда сидела, делая записи под диктовку Лазара; я опустился в одно из кресел, стоявших до того у стены и которое она пододвинула мне. Но увидев, что при этом она не учла разницы в нашем росте (из-за чего она вынуждена была смотреть на меня снизу вверх), она не поленилась встать и привычным деловым движением откатила от стола огромное директорское кресло Лазара и жестом предложила мне в него пересесть — теперь наши взгляды пересекались на одном уровне, а сидеть на месте Лазара оказалось много более удобно.

— Ну вот, — с удовлетворением констатировала она, — ну вот, все хорошо. Все хорошо.

Она успокаивала меня, хотя я не проявлял никаких признаков недовольства. В противоположность бледному ее лицу и покрасневшим глазам, движения ее обрели знакомую мне упругую живость, как если бы мое появление превратило свершившийся факт в некую незадачу, которую усилием воли можно было еще какого изменить. И в это же время, когда ощущения счастья, столь сейчас неуместное, вдруг пронзило меня, ее глаза пытливо остановились на моем лице, словно пытаясь помешать моей попавшей в ловушку душе выскользнуть из этой западни. Как я и ожидал, она начала говорить о покойном директоре и о том, как он все время интересовался мной. И если он не преуспел в своем желании склонить Хишина к тому, чтобы он взял меня в отделение хирургии он, в конечном итоге, придумал, как организовать для меня вакансию анестезиолога.

И снова я увидел, как любовь и тревога Лазара в течение двух последних лет оберегала меня, подобно невидимому страховому полису, чью ценность я смог ощутить только сейчас, когда он был потерян. Впрочем, и она тоже, конечно, потеряла ее собственный «страховой полис» — свою позицию секретарши, доверенного лица, имеющего доступ к источнику власти в административном крыле — позицию, оказавшуюся сейчас в опасности и могущую быть потерянной ею всецело и навсегда. Тем не менее она не казалась угнетенной. Скорее, она была охвачена каким-то глубинным энтузиазмом — энтузиазмом женщины, чья молодость прошла и которая обнаружила вдруг, что границы отчаяния, которые, как она полагала, были оставлены ею позади давным-давно, вновь перед нею.

— Но где вы все это время находились? — спросил я, позволив облечь этот вопрос в форму легкого упрека, невзирая на разницу лет между нами.

— Где? С Дори, где же еще, — мгновенно ответила она. — Должен же кто-то помочь ей в организации всего этого.

— «Этого» — чего? — опять спросил я, ощущая огромное удовольствие от самых простых вещей, которых касался наш разговор. Чего я ожидал от мисс Кольби? Секретов? Семейных тайн? Но все оказалось гораздо проще. Она имела в виду помощь в делах будничных, ординарных, вполне заурядных — таких, как банковские счета, страховки Лазара, документы на машину и различные счета, разборку которых мисс Кольби взяла на себя, поскольку лучше других знала, что жена Лазара абсолютно беспомощна в подобных делах. Но было во всем этом что-то обидное, что заставило меня встать на защиту Дори.

— Почему вы считаете ее столь беспомощной, — сказал я. — Она ведь работает. Она — партнер, совладелец серьезной адвокатской конторы. Это очень солидная фирма.

— Совершенно точно, — подтвердила мисс Кольби. — Это очень солидная фирма с целым батальоном помощников и секретарш, которые берут на себя всю практическую сторону вопроса, оставляя ей лишь юрисдикцию. А дома Лазар освобождал ее буквально от малейших забот.

— А дети?

— А дети выросли. Их нет, — живо откликнулась она. — Эйнат вернулась к себе на квартиру, а мальчик служит в армии. Кто-то должен ей помогать.

— Сейчас она тоже одна? — прошептал я, испытывая смешанное чувство тревоги и радости.

Мисс Кольби посмотрела на меня с удивлением, как бы желая убедиться в истинном значении сказанного, а затем сообщила, что последние три ночи, с тех пор как солдат вызвали на их базу, она спала в квартире Лазаров вместе с Дори.

— Вот, значит, как, — не сдержался я, чувствуя известное облегчение. — Значит, она была не одна. Но вы… наверное, вы чувствовали себя в чужой квартире не слишком комфортно?

— Даже если так, — отвечала она уклончиво, — даже если так, кто-то должен помогать ей, до тех пор, пока не будет найдено более радикальное решение.

— Радикальное? — я даже хихикнул — настолько это слово показалось мне неподходящим, и оно на самом деле не годилось для ситуации, обрисованной секретаршей. Радикальным решение было бы, если бы мать Дори вернулась пожить с ней, или, еще лучше, на какой-то срок домой вернулась бы Эйнат, или Дори сдала бы одну из комнат одинокому студенту, пока ее сын не закончит воинскую службу, длящуюся шесть месяцев, при условии, что он, подобно его сестре, не решит отправиться в путешествие по дальним странам. — Я полагаю, вы имели в виду нечто более радикальное. — Опустив глаза, я надавил на рычаг регулировки кресла, что дало мне возможность вращаться на нем то туда, то сюда.

— Да, такое решение было бы, пожалуй, приемлемым со многих точек зрения, — согласилась мисс Кольби; согласилась, к моему удивлению, без возражений и притворства, с той практичностью, которую она усвоила от Лазара за долгие годы их совместной работы. Но она тут же добавила оговорку: — Если уж так, то это должен быть кто-то, подобный Лазару. Кто-то, кто представляет, как надо ее любить и холить, и заботиться буквально обо всем, что ей необходимо, с тем чтобы она могла воспрянуть духом и к ней вернулась бы ее способность одарять всех ее знаменитой покоряющей улыбкой и выслушивать всех, страждущих понимания и утешения. Потому что, даже если вы не поверите тому, что я вам скажу, это чистая правда: иногда она ведет себя, как маленькая испуганная девочка; испуганная, но при этом упрямая, и какой беспомощной, и вместе с тем какой глупой, может она быть, когда ей приходится иметь дело с какой-нибудь техникой, даже такой простой, как кухонные приборы. — На мгновение она остановилась, колеблясь, может ли она доверить мне секреты, открывшиеся ей в последние несколько дней. — Даже я, очень хорошо знавшая их обоих, не представляла, насколько велика была забота Лазара о ней. Можете ли вы поверить, что она не имела ни малейшего представления о том, как работает ее собственная стиральная машина?

* * *

Мисс Кольби рассмеялась над еще одним уроком, который она получила для себя. Это выглядело так, как если бы ее бывший босс, или далее призрак босса, испустил поток внутренних инструкций, отменяющих все существовавшие прежде. Я искренне присоединился к ее смеху. Был я восхищен этим поворотом в разговоре, коснувшемся беспомощности моей любимой, от часа к часу становившейся для меня все более достижимой. И мысль о том, что, возможно, вот в эту самую минуту холодным осенним вечером она идет домой, чтобы бродить в одиночестве по квартире, беспомощная и печальная, или стоять перед стиральной машиной и большой сушилкой, не говоря уже о плите, которые отказываются работать, точно так же, как стереосистема, отказавшаяся играть, пробудила во мне — в отличие от секретарши Лазара — нечто вроде смеси жалости с отвращением, вылившихся странным образом в почти непреодолимую страсть.

На мгновение мною овладело искушение, отбросив предосторожность, поведать встревоженной секретарше о моей непреодолимой, странной, непонятной и сумасшедшей любви и тем самым заверить ее, что плечо, готовое разделить все тяготы, существует. Но даже если я готов был разоблачить себя, я совершенно не был уверен, что имел право подобным же образом выдать Дори, даже если речь шла о ближайшем друге семьи.

— Пойдете ли вы туда спать сегодня ночью? — осторожно спросил я, чувствуя, что не в состоянии контролировать дрожь вожделения в голосе.

Нет, она еще не решила. Дори утверждала, что уже не нуждается в постоянной компаньонке, поскольку худшее уже осталось позади, и у нее достаточно сил, чтобы побыть одной, и самое лучшее, что можно для нее сделать сейчас, это оставить ее наедине с ее собственными проблемами. Все было бы так, продолжала мисс Кольби, если бы два дня назад Дори не простудилась, а вчера ее даже лихорадило, и в этом была причина, по которой мисс Кольби полагала, что ей стоило бы навестить Дори, — просто для того, чтобы проверить, как та себя чувствует. А потому прямо сейчас она собирается ей позвонить.

Хотя, как врач, знакомый с членами семьи, я вполне мог воспользоваться возникшей ситуацией, я придержал язык за зубами и не попросил хоть как-то упомянуть обо мне. Тогда, ночью, когда молча стоял я у ее входной двери, я дал себе слово, что какой-то знак, указывающий на возможность возобновления наших отношений, должен исходить от нее, а не от меня. Сейчас, когда естественная защита, исходившая для нее от Лазара, исчезла, сделав ее не только одинокой, но и очень уязвимой, я должен был сдерживать свое желание проявить какую-либо инициативу, дождавшись, пока желание увидеться возникнет у нее, как если бы это было непременной обязанностью любой чужеродной души, переселившейся в другое тело, — защищать ее от всех неприятностей, включая и собственное мое вожделение к ней, равно как и от страсти, которую мог бы испытывать к ней призрак Лазара.

А пока что мисс Кольби начала по телефону разговаривать с Дори. Я подошел к окну и, опустив шторы, встал за ними, вполуха прислушиваясь к оживленному разговору, глядя, как осенний свет поглощает человеческую реку, устремившуюся прочь после посещения больницы с ощущением облегчения и с опустевшими сумками для передач. Во все время телефонного разговора я прилагал максимум усилий, чтобы остаться незамеченным в своем укромном убежище, чтобы секретарша, увидев меня, не сочла себя обязанной — хотя бы из простой вежливости, упомянуть Дори о моем присутствии, создав у той впечатление, что я пытаюсь связаться с нею через ее друзей, в то время как по моему убеждению, она должна была чувствовать себя совершенно свободной в своих решениях. Когда я выбрался из своего убежища, прежде чем я открыл рот, чтобы спросить, как Дори себя чувствует, секретарша повернулась ко мне и, сохраняя на лице серьезное выражение, сказала:

— Она вас ищет. — И как бы сомневаясь, что я понял всю важность сообщения, подчеркнуто повторила: — Дори разыскивает вас, — как если бы это было самым важным пунктом в долгом разговоре между ними.

— Так почему же вы не позвали меня к телефону? — с улыбкой деланного удивления спросил я мисс Кольби.

Смутившись, она пожала плечами, не проронив ни слова. Привыкнув годами защищать Лазара и скрывать его присутствие в офисе от желающих поговорить с ним до тех пор, пока он не давал на это разрешения, она отнеслась сейчас точно так же и ко мне. Казалось, что даже карандаш, который она вертела между пальцами, ожидал теперь, что подробные распоряжения будут отныне исходить от меня. Но если бы это было и так — были ли бы у меня какие-либо четкие указания для преданной секретарши, удивившей меня своей чувствительностью, что не помогло мне узнать, было ли это на самом деле сигналом, которого я так ожидал, или же просто звонком женщины, страдающей от простуды и желающей видеть врача, являвшегося — пусть даже на очень короткое время — семейным доктором? Ибо если это был сигнал, означавший, что она хочет меня видеть, он пришел много быстрее, чем я мог даже вообразить, хотя он и был бы понятен, исходя от женщины, неспособной оставаться в одиночестве. Тем не менее, он показался мне пугающим.

Был ли я подготовлен к ее звонку? — неистово спрашивал я сам себя, спеша домой, где Микаэла ожидала меня, чтобы мы пошли с ней в кино. Я не решился позвонить Дори, и мы отправились на ранний сеанс, где нам рассказали о превратностях любви, наблюдая за которой я пытался найти решение собственных моих любовных проблем с одинокой вдовой директора больницы. Но мои мятущиеся мысли то и дело возвращали меня к женщине, ожидавшей меня, ожидавшей, что я дам о себе знать, и желавшей удержать меня от каких-либо решений. Тем временем фильм, к очевидному удовольствию режиссера, закончился всех устроившим страстным поцелуем.

— Абсолютный идиотизм, — вынесла свой приговор Микаэла. когда в зале зажегся свет; сняв очки, она сунула их в карман. — Точь-в-точь как индийские фильмы. Но в тех нет хотя бы этих псевдофилософских трюков.

Я согласился с ней и рассказал о фильме, который посмотрел в Калькутте. Она была поражена, узнав, что я провел в Калькутте несколько часов, потратив половину времени на то, чтобы смотреть глупейшую индийскую кинопродукцию, основную канву которой я не только подробно запомнил, но и живописал ей.

— Глупо, — еще раз сказала она. Я не мог не согласиться.

— Ты права, — признал я. — Но Калькутта повергла меня в ужас. Я был просто в панике… А кроме того, я боялся заблудиться.

Я рассказал ей о видении, посетившем меня во сне два года тому назад во время перелета из Бодхгаи в Калькутту; я описал ей все в мельчайших деталях и с такой яркостью, словно я только что вновь очнулся в темном зале маленького грязного калькуттского кинотеатра.

— Но в Калькутте невозможно потеряться, — сказала Микаэла.

И она начала мне описывать неповторимую планировку Калькутты, позволявшую легко найти ее центр. Мне было трудно следить за ее мыслью, не только потому, что мысль ее следовала слишком уж эфемерным путем, что часто случалось с ней, стоило разговору зайти об Индии, но и потому еще, что я был переполнен мыслями о Дори, которая в нездоровье и страданиях, быть может, в эту минуту взывает к моей помощи.

Наша нянька — милая и воспитанная девчушка лет двенадцати, дочь никому не известного отца и одной из школьных подруг Микаэлы по имени Хагит и чей нежный возраст и заставил нас пойти в кино на самый ранний сеанс, — сообщила нам, едва мы успели переступить порог, что меня разыскивает жена Лазара.

— Жена Лазара? — удивленно повторил я за ней. — Она что, так представилась?

— Да. Именно так она и сказала, — доверчиво сообщила девочка.

Микаэла с удивлением наблюдала за тем, как вместо немедленной попытки дозвониться до Лазаров по телефону, я для начала просмотрел, внося кое-какие поправки, домашнее задание девочки по арифметике, а потом, пока она выясняла отношения с огромной порцией разноцветного мороженого, посыпанного тертым шоколадом, которое Микаэла поставила перед ней (единственная плата, которую ее мать согласилась принимать от нас), я, в свою очередь, внимательно просмотрел содержимое ее школьного ранца (очевидно, исполняя обязанности ее отсутствующего отца), выбрасывая из пего обрывки смятой бумаги, равно как и старый недоеденный сэндвич, после чего дождался, пока она попрощается с Шиви, чтобы в конце концов я мог отвезти ее домой.

— Ты не хочешь позвонить миссис Лазар? — спросила меня Микаэла.

— В этом нет надобности, — не раздумывая, отозвался я, даже не взглянув в ее сторону. — Я точно знаю, чего она хочет. Она приболела, и теперь ей нужен доктор. — И я пересказал ей свой разговор с секретаршей, которая взяла Дори под свое покровительство и даже оставалась ночевать в ее квартире.

— Если миссис Лазар уже оказалась в постели, — заметила Микаэла, поправляя девочке ворот на ее водонепроницаемой куртке и делая рожицы, чтобы позабавить Шиви, — можно ожидать, что оплакивание покойного Лазара окажется длительным и весьма тяжелым предприятием.

— Может быть, и тяжелым. Но ведь это только естественно, — согласился я. — Но вот насчет того, что длительным… Я бы этого не стал утверждать.

Микаэла слушала внимательно, безуспешно пытаясь перехватить мой взгляд.

— Ну а что ты решил насчет телефонного звонка? — все-таки успела она спросить, прежде чем я закрыл за собою дверь. — Ты не вправе игнорировать ее.

— Я знаю, — успокоил я ее и пообещал, что на обратном пути домой навещу больную. Когда я на минуту вернулся, чтобы взять свой медицинский саквояж, Микаэла показалась мне успокоенной.

Я не стал звонить Дори, в основном, потому, что боялся, что если я позвоню, она удовольствуется одним-двумя вопросами и откажется от моего предложения навестить ее и осмотреть. Я не был настроен играть исключительно роль врача — вместо той действительной роли, на которую претендовал и которая с каждой минутой представлялась мне все более достижимой, переполняя тревогой и желанием настолько, что я не стал даже дожидаться, пока наша бебиситтер помашет мне сквозь окно; я весь горел, не в состоянии решить, как же я должен воспринимать звонок Дори — как обычный звонок, или как знак, которого я так страстно ожидал. А потому я решил оставить свой саквояж в машине и, поднимаясь на эскалаторе к ней на верхний этаж, твердо решил выяснить это, получив хоть какое-то подтверждение. Меня толкала вперед неведомая сила, бушевавшая во мне с самой первой минуты смерти Лазара, и в то время, как я стоял у входной двери в окружении цветущих растений, я решительно сунул руку в карман, чтобы нащупать там ключ. Не найдя его, я нажал на звонок. Он немедленно испустил пронзительный и резкий, подобно птичьему свисту, звук, который, похоже, никем не был услышан или на который никто не обратил внимания. Вокруг царила тишина. И неудивительно — это была одна из тех толстых звуконепроницаемых дверей, не пропускавших ни звука, ни света изнутри. Я снова нажал на кнопку звонка, который Лазар поставил после их возвращения из Индии, — так я решил, потому что в первое мое посещение этой квартиры никакого птичьего свиста я не слышал, а в течение поминальной недели тем более, поскольку входная дверь была попросту постоянно открыта, пропуская бесконечный поток визитеров.

Но вот в отдалении я услышал нерешительные шаги. Что было и неудивительно — разве могла она предположить, а тем более догадаться, что я без приглашения заявлюсь к ее дверям в такой час? Но когда я ощутил ее сомнения с той стороны двери, касавшиеся вопроса о том, следует ли отозваться на неожиданный звонок, осведомившись, кто это или попросту игнорировать неизвестного визитера, я решительно надавил на свистящий звонок и сказал, приникнув к дверной щели:

— Это я. Всего лишь я. — И желая помочь ей решиться на то, чтобы откинуть засов, добавил: — Ты ведь разыскивала меня.

Дверь отворилась. Она была одета во фланелевую ночную рубашку, поверх которой она натянула толстый зеленый свитер Лазара, прическа была в беспорядке, а по рдеющим пятнам на щеках и тусклому мерцанию глаз я понял, что у нее температура и немалая; это успокоило меня, поскольку, если бы оказалось, что телефонный звонок и на самом деле означал зов любви (или, по крайней мере, мог означать ее), в любом случае, мое появление здесь было не только правильным, но и вполне своевременным.

— Они таки оставили тебя одну! — Этот невольный крик, сорвавшийся с моих губ и бывший лишь выражением моего негодования, прозвучал, к собственному моему удивлению, на глубоко сочувственной ноте.

— Кто оставил меня? — спросила она, нахмурившись; выражение негодования явно читалось на ее лице, возможно, потому, что она чувствовала: в глубине души я продолжал думать о Лазаре как о том, кто не имел права оставлять ее одну.

— Я думал… — заикаясь выдавил я, — что Эйнат, или… — тут я окончательно замолчал, решительно не в силах вспомнить, как зовут ее сына. Но она, разумеется, немедленно поняла и сразу бросилась на его защиту.

— Он солдат, — сказала она. — И должен был вернуться на свою базу.

На лице ее не было даже намека на улыбку, а голос прозвучал враждебно. Означало ли все это, что она сердится на меня? Я чувствовал прилив радости, сопровождаемый тенью страха, и в то же время в ее голосе я явно различил и выделил нотку нетерпения, с которой она время от времени обращалась в Индии со своим мужем.

— Так ты искала меня или нет? — настойчиво переспросил я, словно ни о какой ее болезни уже не шло и речи, стараясь заставить ее видеть во мне, стоявшем перед нею, вовсе не врача по вызову, а молодого, полного сил и желания любовника.

— Да, я искала тебя, — мрачно подтвердила она, точно так же, не обращая внимания на свою болезнь. И, как если бы я поклялся отныне нести за нее полностью всю ответственность и в любую минуту быть рядом, обиженно добавила: — Так где же ты все это время прятался от нас?

Оказавшись в позиции невинно оскорбленного в этой странной ситуации и с учетом последних ее слов, прозвучавших в этой короткой фразе, я, отбросив все сомнения и чувствуя, как растет и крепнет во мне уверенность, что сейчас и прозвучал тот долгожданный сигнал, о котором я столько грезил с момента того вечернего разговора с секретаршей, я с силой притянул ее к себе, чувствуя, как она становится невесомой в моих железных объятьях. Был ли тому виной аромат, исходивший от каждой клеточки ее тела, или могучая поддержка вселившейся в меня души Лазара — сказать не могу. Теперь, когда я прикасался к ней, я понял что ее лихорадка была неподдельной и тревожащей, и что сама она не понимала, насколько серьезно ее положение. По ее коже, очень сухой и горячей, без малейших признаков пота, можно было предположить, что здесь имеет место вирусное заболевание, против которого никакой антибиотик, включая те, что имелись в моем медицинском наборе, не эффективен. Несмотря на толстый свитер Лазара, она дрожала, и я знал, что если я начну настаивать, чтобы она сняла его, дрожь ее только возрастет. А потому я поступил иначе: опустился перед ней на колени и уткнулся головой ей в живот, надеясь возбудить в ней желание.

Но она не хотела этого ни в каком виде и резким движением запустила свои пальцы мне в волосы, как если бы хотела подобным образом поставить меня на ноги и потребовать, чтобы я без обиняков заявил ей о своей любви, как если бы она была не готова более выносить наводящую на нее панику ожидания той минуты, когда мы, как в последний раз, снова окажемся в постели. И поскольку ее требование было обусловлено болезненной слабостью, жаром и лихорадкой, я начал, не отводя от нее рук, целовать и ласкать ее лицо и волосы, продумывая, как, пройдя коридором, оказаться в ее спальне, которая наверняка снова была погружена в хаос; а пока что я лихорадочно искал и находил все новые и новые слова, не только способные описать мою непередаваемую и невероятную любовь к ней, но также в попытке рассказать ей о все более страстном желании, поднимающемся во мне, которое в конечном итоге сводилось к новым обязательствам с моей стороны никогда не оставлять ее одну «Я знаю, почему ты меня искала. Знаю точно», — все повторял и повторял я в возбуждении, помогая добраться до просторной спальни и лечь в большую кровать, разрываясь между естественным желанием врача укрыть ее одеялом, уравновесив тем самым жар ее тела с атмосферой вокруг, и другим желанием — желанием нетерпеливого любовника, жаждущего обнажить ее плоть, стянуть ее толстый старый свитер, а затем стащить с нее ночную сорочку, обнажив полные, налитые груди, пока что лежащие беззащитно и спокойно, возвышаясь над округлым животом. И впервые с момента моего появления я увидел слабую улыбку, промелькнувшую на ее лице, так что у меня возникло подозрение, что она не прочь отложить процедуру, связанную с одеялом; но никакого сомнения в том, что она не готова вот прямо сейчас заняться любовью, у меня — увы — не было, пока я не закончу свою любовную песнь о том, как сильно я ее люблю и не объясню, что же именно с такою силой привлекает меня к ней.

— Все дело в Лазаре. — Я не мог удержаться от того, чтобы не выдать ее умершего мужа, в то же время продолжая гладить и целовать ее руки и обнаженные ноги. — Это произошло в тот самый момент, когда я пытался понять истинную причину, по которой ты захотела отправиться с нами в Индию. — Она сделала попытку открыть глаза, отяжелевшие от нездоровья и желания. — И хотя он говорил об этом с оттенком недовольства, мне было весьма любопытно наблюдать, насколько он был польщен твоим страхом одиночества, который, похоже, сводился к боязни остаться без него.

Продолжая говорить, я постепенно опускался на край просторной двуспальной кровати, приближая мою голову к ней, а еще точнее, пытаясь проскользнуть к ее заветной точке — могучему источнику волшебной тяги, исходившей от нее. Она была поражена, что Лазар говорил об интимных ее качествах с чужим человеком да еще в самом начале нашей поездки. Но сейчас ей стало понятно, почему время от времени на железнодорожных станциях я старался помочь ему, оставаясь с ней рядом вместо него, не понимая, что для нее не было различия между «остаться одной» и «остаться без него».

— Ну а что происходит сейчас? — спросил я, бережно касаясь губами ее тела. Ее голова застыла на подушке и она не ответила мне. — Может быть, это лучше всего так? — снова спросил я, приподнял голову в ожидании ответа и увидел, глядя поверх восхитительной округлости ей живота, как она кивнула, подтверждая; глаза ее были закрыты, словно сила страсти повлекла за собою обморок, усиленный температурой и лихорадкой. Я продвинул свои губы к пылающему огню ее влагалища, и она из последних сил стала помогать моему неутомимому языку, испуская стоны удовольствия, умоляя меня простить ее за то, что я могу точно так же заболеть.

Призрак моей лондонской неудачи незримо парил над нами, а потому я прежде, чем ее болезнь могла помешать нам заниматься любовью, не поленился встать и выключить освещение, оставив только свет маленькой настольной лампы, а затем, со сноровкой, приобретенной в раздевалке, расположенной рядом с операционной, разделся сам и бережно снял с нее все, что на ней еще оставалось, продолжая засыпать ее словами любви, полными нежности, которых она упрямо и отчаянно требовала, прежде чем сумел пробиться к самой сердцевине того ужасного и безмолвного страха перед одиночеством. И только много позже врач и любовник слились воедино в одном человеке, который не только поспешил укрыть ее двумя одеялами, но также обратил внимание на ее сухой, отрывистый кашель.

— А сейчас я стану еще и твоим врачом, — успокоил я ее, довольный тем, что ее болезнь не была напрямую связана со звонком.

Она лежала теперь свернувшись наподобие зародыша, изнуренная и слабая. Я быстро оделся и поспешил за своим медицинским саквояжем. Вытащив ключ из двери, я опустил его себе в карман, чтобы ей не нужно было покидать постель для того, чтобы впустить меня. Несмотря на столь поздний час, бульвар был полон седовласых, элегантно одетых пар, очевидно завсегдатаев филармонии, приехавших на концерт, продлившийся позже обычного.

Я поспешил к таксофону на углу, за которым я обычно прятался, подглядывая, как Лазары входят и выходят из дома. И кто бы мог предположить тогда, что наступит минута, когда ключ от их квартиры будет у меня в кармане, а она будет лежать одна в их двуспальной кровати, больная и беспомощная, ожидая, пока я приду и помогу ей, как если бы мы были давно женатой семейной парой. Засунув телефонную карточку в щель таксофона, я посмотрел на экран, который должен был показать мне, сколько минут разговора у меня осталось. А нужно ли вообще мне звонить Микаэле, спросил я сам себя, а если нужно, что мне ей сказать? Если она волнуется по поводу моего отсутствия, я могу успокоить ее двумя-тремя словами. Но Микаэла чувствовала себя в этом мире в полной безопасности, она была не из тех, кто волнуется из-за лишнего телефонного звонка или отсутствия такового, и, я полагаю, очень удивилась бы, узнав, что кто-то тревожится из-за нее. Я был уверен, что, подняв трубку, она не станет спрашивать, куда я подевался или когда собираюсь домой. Скорее, она поинтересуется, превратился ли я уже окончательно в брамина.

* * *

Маленький зеленый экран таксофона известил меня, что я располагаю тремя разговорными единицами — по времени этого было достаточно, чтобы переговорить с моими родителями в Иерусалиме, которым я забыл позвонить раньше из-за своих дел. Но моя мать, которую я поднял с постели, была, как мне показалось, очень удивлена моим звонком, поскольку всего лишь получасом ранее она имела продолжительный разговор с Микаэлой, рассказавшей ей о том, как прошел день у Шиви и между прочего упомянувшая, что я отправился оказать помощь заболевшей миссис Лазар.

— Извини, мама, я ничего этого не знал, поскольку меня не было дома, — объяснил я.

— Хорошо, тогда откуда же ты звонишь сейчас? — спросила она тревожно. — Сейчас ты уже у заболевшей?

— Нет, — поспешил я успокоить ее, стараясь в то же время не слишком сильно погрязнуть во лжи. — Я говорю из платного телефона на улице. Я попросту вспомнил, что обещал вам позвонить сегодня, но не позвонил…

— О, ничего страшного, — сказала моя мать, хотя я и знал, что она тронута моей заботой. — Если мы говорим с Микаэлой, это то же, что мы говорим с тобой. Но как получилось, что ты до сих пор еще не там? Что с ней случилось? Это на самом деле нечто серьезное, или всего лишь ложная тревога?

— Я еще не знаю, — сказал я, скрупулезно пытаясь избегать лжи. — У нее высокая температура, но другие симптомы, похоже, отсутствуют. Все это очень похоже на вирусную инфекцию. Я очень надеюсь, что индийский гепатит не вернулся с черного хода, — и я коротко рассмеялся, заметив, что, несмотря на короткий разговор в это позднее льготное время, у меня исчезли уже две из трех единиц, оставив мне лишь одну для звонка Микаэле.

— Но зачем она звонила тебе?! — прокричала мать в трубку, и по ее голосу я почувствовал, что она в раздражении. — Где же эти все ее друзья?

— Этого я не знаю, мама. — И я попытался закончить разговор. — Она попросила меня приехать, и я поехал. Что мне оставалось делать? Отказать? Послушай, я страшно спешу. Поговорим завтра. Спокойной ночи.

Но когда я вставил карточку, чтобы позвонить Микаэле, чтобы она, говоря метафорами, как она то любила, увидела первый всполох того пламени, которое вскоре испепелит наш дом, последняя минута растворилась в дыму. Оставалась еще надежда на тех седовласых любителей симфоний, фланировавших по улицам, к которым я безо всякого стыда обратился, предлагая за любую цену откупить у них недоиспользованную телекарту, вне зависимости от того, сколько единиц разговора она сохраняла. Но меня ожидала здесь и раз, и другой неудача, а далее бульвар совершенно опустел за исключением некоего молодого человека, протянувшего мне телефонный жетон, который к этому таксофону не подходил.

Внезапно я почувствовал сильнейшее искушение вообще не возвращаться к ней, даже не возвращать ключа, а просто опустить его в почтовый ящик и исчезнуть, покончив таким образом с моими невероятными фантазиями, готовыми превратиться в серьезную любовную связь, полную грядущих разочарований и боли. Могла ли женщина, подобная ей, на самом деле полюбить меня? Я спрашивал самого себя в полном отчаянии. На самом ли деле она готова была связать со мной свою жизнь? А что скажут при этом ее дети? Ее мать? Хишин? Что скажут мои родители? И что за любовь может предложить мне женщина, в которой до сих пор живет маленькая девочка, оставленная родителями в пустой и темной комнате, которая бежит на улицу, чтобы найти себе подружку, способную провести с нею ночь? Ведь только потому, что я потерял голову от любви к ней, она так вцепилась в меня. Возможно, я должен предупредить Микаэлу, что нечто плохое может проистечь вот-вот, и что смерть Лазара была не концом, а началом этой истории? Но когда я подошел к машине и открыл дверь, я почувствовал снова неопределенное возбуждение, бывшее не только следствием моей усталости после долгого рабочего дня, но главным образом влечением и тоской одинокой усталой души, рвущейся вернуться домой, в квартиру, ключ от которой был в его распоряжении, как и положено. Я взял медицинский саквояж, купленный моими родителями и подаренный мне в день получения диплома, достав его из багажника, и отправился наверх, и пока мой палец легонько нажимал на кнопку звонка, чтобы предупредить ее о моем возвращении, другая моя рука открывала дверь ключом, в то время как голова моя решала вопрос — стоило ли вообще будить ее, если за время моего отсутствия она сумела уснуть?

Но голову я ломал зря. Будить ее не было надобности. Несмотря на свою усталость, она не удержалась, чтобы не встать с постели и не отправиться под душ, после чего она поменяла свитер Лазара на черный бархатный комбинезон, натянула на озябшие ноги белые носки и вставила кусочки ваты себе в уши, и в таком виде уселась на диванчик в гостиной, чтобы выкурить сигарету, настолько погруженная в свой всегдашний страх перед одиночеством, что это походило уже на страх перед смертью. Увидев, что я вернулся, она сверкнула мне навстречу прежней своей непроизвольной улыбкой, глядя, как я ставлю саквояж на маленький и низкий журнальный столик из стекла, на котором в тот первый мой визит в этот дом была расстелена карта Индии. Но затем ее улыбка увяла, и она грустно спросила меня:

— И сколько же нужно времени, чтобы достать саквояж из машины?

Я не стал отвечать ей, ограничившись улыбкой, но мысль о том, как быстро она попала в зависимость от меня, приятно меня взволновала. И чтобы не ослабить уже связавшие нас узы, спросил, не звонила ли ей, разыскивая меня, Микаэла.

— Сюда? — изумилась она. — Она что, знает, что ты здесь?

— Конечно, — без промедления отозвался я и самым решительным голосом пояснил, что теперь, когда Лазара больше нет, исчезла и необходимость лгать кому бы то ни было на свете.

Мне показалось, что она была смущена подобным ответом, молча глядя на медицинские инструменты, которые я доставал из саквояжа. Большинство из них были совершенно новыми и сверкающими, поскольку, не имея частной практики, в своей работе в «неотложке» я пользовался больничным оборудованием. Взяв стул, я пододвинул его к диванчику и быстрым и точным движением вынул сигарету из ее пальцев — что Лазар отваживался делать далеко не всегда. Положив сигарету в пепельницу, я твердо сказал:

— Тебе не следует этого делать, — и взял ее запястье, чтобы проверить пульс, который оказался частым, но при этом менее частым, чем я ожидал, как если бы за время моего отсутствия температура упала.

Давление крови у нее было нормальным, даже немного низковатым для ее возраста: диастолическое чуть меньше восьмидесяти, а удары сердца, несколько учащенные из-за лихорадки, звучали мягко и чисто. В узком луче света от отоскопа я проверил состояние ее горла и ушей. Явных признаков инфекции я не увидел, была лишь некоторая краснота, объяснявшаяся сухостью.

— Тебе нужно выпить чего-нибудь горячего, — сказал я.

Но оказалось, что в ее электрическом чайнике что-то сломалось незадолго до моего появления. Я прервал обследование и отправился на кухню посмотреть, что случилось. Среди грязных чашек и стаканов я увидел чайник, сиротливо стоявший в стороне. Он был в полном порядке, разве что штепсель чуть-чуть отошел от розетки. Я показал ей, в чем была суть проблемы.

— И это все? — спросила она недоверчиво. — Я не могу в это поверить.

— Это все, — твердо ответил я. — Как получилось, что ты сама этого не увидела?

Но она, похоже, органически не в состоянии была увидеть что-либо. Мисс Кольби уже рассказывала мне, как она вся съеживалась при виде электроприборов, как если бы опасалась, что они нападут на нее. Но сейчас, когда красная лампочка на чайнике горела и она убедилась в незначительности «поломки», она, поверив в мои технические таланты, показала мне и тостер, который таким же образом перестал работать несколько дней тому назад, выразив надежду, что и здесь я легко разберусь с неразрешимой для нее проблемой. Что и случилось: в тостере один из винтиков ослаб, и я завернул его с помощью кухонного ножа, после чего проволочки в тостере засветились, раскалившись докрасна. И здесь, безо всякой видимой причины, поскольку электрический чайник начал весело свистеть, нарушая ночную тишину, из ее глаз внезапно хлынули слезы — разве что причиной их было осознание ею глубины новой ее зависимости, такой же, какой была ее прежняя зависимость от мужа, покинувшего этот мир, чтобы уйти в царство мертвых. Я стоял, не шевелясь и не делая попытки подойти к ней. Сочувствие к ней и ее горю удерживали меня от того, чтобы в эту минуту я прикоснулся к ней, а она медленно вернулась в гостиную и села в кресло, чтобы до конца оплакать крушение прежней жизни, ставшее для нее столь очевидным.

В кухне я приготовил две чашки чая, добавив несколько кружков печенья, найденных мною в одном из шкафчиков. Нашел я и сахарницу, а кроме того, отрезал несколько кусочков дыни, залежавшейся в холодильнике. Войдя в гостиную, я поставил поднос на стеклянный столик рядом с моим стетоскопом. Была ли она женщиной, которая нуждалась в заботе о ней все время? Я думал об этом в некоторой панике, вспоминая, как Лазар исполнял вокруг нее некий танец, и каким естественным образом принимала она его услуги — точно так же, как сейчас она принимала мои, кивая, в знак признательности, головой и поднимая чашку с чаем, который тут же начала отхлебывать с видимым удовольствием, пока я решал вопрос — была ли это уже та зависимость, о которой я мечтал и которая сделала бы невозможной ситуацию, при которой она могла бы отослать меня прочь.

— Но как же ты можешь так надолго оставлять Микаэлу? — упрекнула она меня; глаза ее были красны от недавних слез. — Она, наверное, беспокоится?

— Нет, — сказал я, — Микаэла не из тех, что беспокоятся. — И я уважительно описал независимый дух и внутреннюю безмятежность Микаэлы и то, как она воспринимает подобные ситуации. — Она не сидит и не ждет меня. Я уверен, что она давно уже спит.

Но я вовсе не был в этом уверен. И скорее даже наоборот — я думал, что Микаэла бодрствует, чтобы мысленно поддержать меня на расстоянии, чтобы я мог достойным образом встретить испытания, которые, как она догадывалась, ожидают меня впереди. И если она не торопилась со звонком, это не было связано со мною, но исключительно с женой Лазара, которую мое бесцеремонное вторжение и без того должно было привести в ужас. Микаэла не знала, что еще до смерти Лазара у нас возникли определенные отношения, которые, если даже и не были прямой причиной смерти, так или иначе подготовили нас к ней. А если бы знала, то, подобно мне, знала бы и о том доверии, которым я пользуюсь у женщины, которая в эту минуту сидела передо мной.

После того, как Дори допила последнюю каплю чая и раздумывала над тем, не попросить ли ей еще чашку, я поднялся, и повесив стетоскоп на шею, продолжал прерванное обследование. И без малейшего колебания она покорно поднялась и в этот поздний ночной час, стащив комбинезон, стояла предо мною полуголая, белея своими тяжелыми и полными руками и грудью, обнажив секретную карту своих прелестных веснушек, обсыпавших ее плечи, и, хотя казалась при этом несколько смущенной, не выказывала и тени страха перед вероятностью того, что молодой врач снова превратится в пылкого любовника. Как только мембрана стетоскопа согрелась у меня в руках, я прежде всего принялся прослушивать ее сердце, перейдя к легким, что позволило мне составить ясное представление и определить диагноз без того, чтобы взять у нее кровь на анализ, как я сделал это с Эйнат в маленькой комнатке монастыря в Бодхгае, с тем чтобы подвергнуть образцы лабораторным исследованиям.

Поскольку у меня не было привычки, свойственной молодым врачам, подвизавшимся на ночных дежурствах в «неотложке» «Давид Маген Адом», делать многозначительные намеки с психологическим подтекстом тем, кто искренне полагал себя больным, я удержался от критических замечаний в адрес любимой мною женщины по поводу возможных ошибок, посоветовав ей только вернуться в постель, дав передышку уму и телу. Она была слегка встревожена, но в то же время и оживлена, как большинство больных, которым в какой-то момент нужно лишь присутствие врача, который, проводя обследование, одним этим освобождает уже их от чувства страха перед болезнью, а потому безропотно выслушала мои распоряжения, попросив лишь еще чашку чая, перед тем как отправиться в кровать, и даже сама пошла в кухню, чтобы поставить чайник и лично убедиться в его исправности, собираясь насладиться покоем после того, как я уйду. Но я совершенно не собирался покидать ее — и не потому, что знал в глубине души, что и на самом деле она не в состоянии остаться наедине с собой, но и потому также, что был уверен: если уж Микаэла проснулась, она будет, не переставая, думать обо мне, всеми силами помогая вернуть душу, пробравшуюся в мое тело, вернуться в собственный дом и собственную кровать.

Дори покорно приняла две таблетки, которые я дал ей, чтобы сбить температуру, разделась, облачилась в свежую ночную сорочку и без промедления проследовала в постель, попросив накрыть ее тремя одеялами и, когда я соберусь уйти, оставить зажженным свет в коридоре. Но я вовсе не хотел покидать ее, пока не пойму, что она по-настоящему уснула. Оставшись в холле, примыкавшем к спальне, я мог видеть ее через открытую настежь дверь, переводя время от временя взгляд на темное окно, за которым осенний ветер методично сгибал верхушки деревьев. И по мере того как мой пристальный взгляд то и дело возвращался к очертаниям фигуры, погребенной под грудой одеял, я, не переставая, спрашивал себя, каким образом смогу ее оставить. Пусть даже дыхание ее стало глубоким и ритмичным, сопровождаясь чуть слышным похрапыванием, которое мне запомнилось еще в купе, в котором мы оказались в компании индийского клерка, — я все равно не мог взять вот так и уйти.

Волны любви и желания попеременно захлестывали мою двойную душу и неведомое мне ранее удовольствие прочно удерживало на месте. Я вполне мог отправиться в спальню и примоститься на краю большой кровати так, чтобы не разбудить ее, но вместо этого я стоял в коридоре, опершись на дверной косяк, не испытывая никакого желания лечь, благодаря опыту ночных дежурств и долгих часов, проведенных на ногах в любое время суток у операционного стола. По когда тихое посапывание стало громким и грубым из-за положения ее шеи на подушке, я сразу же вспомнил Лазара, взобравшегося на верхнюю полку в поезде, мчавшемся в Варанаси, и, следуя его примеру, я направился в спальню; но мое прикосновение, похоже, оказалось слишком сильным, а может быть, длилось слишком долго, потому что она проснулась, села в постели и, глядя на меня ошеломленным взглядом, с ужасом закричала:

— Это ты?!

Я нагнулся к ней, успокаивая и говоря что-то нежное, поскольку я знал, что она подразумевала его, и только его, как если бы мое прикосновение принадлежало руке мертвого человека. Но все это продолжалось какую-то секунду, не более, а затем выражение боли на ее лице сменилось чувством облегчения. Она потянулась было к маленькой настольной лампе, но тотчас же отказалась от этой попытки и упала головой на подушки, снова свернулась, и я услышал ее ровное дыхание. Но затем она вздрогнула и окончательно открыла глаза.

— Я надоел тебе, — прошептал я, увидев, что она надевает очки, чтобы получше рассмотреть меня.

— Нет, — тут же отозвалась она чистым, без следов сна голосом, как если бы она не проспала последние несколько часов кряду. А когда я выжидательно промолчал, полагая, что ее обязывала к такому ответу простая вежливость, она приподняла от подушки голову и сказала: — Ты никогда не надоешь мне. — Затем, как бы желая усилить значение своих слов, добавила: — И Лазару ты никогда не надоедал. Никогда. Перед путешествием мы беспокоились, что врач, который поедет с нами, будет нам в тягость. Потому что ты-то знаешь теперь, как это с нами… всегда вместе, ни в ком не нуждаясь. Но уже после того, первого вечера, с первой минуты, как ты вошел, мы почувствовали, что сможем с тобою ужиться. И не ошиблись. В течение всех этих двух недель мы восхищались и изумлялись тому, как ты ухитряешься, будучи всегда рядом, не раздражать нас и не надоедать. Может быть, этим ты обязан английским манерам, приобретенным дома? То, что позволяет тебе общаться с людьми, не действуя им на нервы, и то, что ты не расталкиваешь всех локтями, стараясь пробиться вперед, — и это при том, что ты, как и все нормальные люди, мечтаешь о том, чтобы пойти далеко?..

— Пойти далеко? Но куда?

— Далеко. И очень. — Ее голос звучал в ночной тишине чисто и громко.

У меня вырвался смешок.

— Очень далеко?

— Да, да, очень далеко, — повторила она без малейшего колебания. — Лазар так часто говорил о тебе: «Это человек, который хочет пойти очень далеко. И он своего добьется. Но не спеша, тихо — именно это мне в нем и нравится». — На мгновение она замолчала, закрыв глаза, как если бы боролась с желанием снова заснуть.

— Но идти — куда? — настаивал я, чувствуя, как во мне шевелится страх. — Насколько далеко?

Она опустила голову, демонстрируя терпение, словно мать, от которой сын требует объяснить ему то, что объяснению не поддается.

— Далеко по пути, который он ясно представлял.

— Ты имеешь в виду больницу? — спросил я, чувствуя, как голос мой дрожит.

— Да, разумеется, и больницу тоже, — сказала она. — Вот почему он настаивал на том, чтобы тебе была предоставлена постоянная работа, пусть даже на полставки. Когда Хишин позволил тебе уйти, он боялся, что ты перейдешь в другую больницу. Потому что, подобно ему самому, ты не только замечаешь вещи, которые другие не замечают, но и потому еще, что ты знаешь, как впитать их в себя и удерживать там до тех про, пока они тебе не понадобятся. А когда понадобятся — раз… и они уже тут, и тебе не нужно их искать.

— Не нужно их искать? — повторил я за ней, словно эхо. В совершейнейшем возбуждении не замечая, что не понимаю смысла сказанного. — Но почему он говорил обо мне все это?

Она взбила подушку под головой и улыбнулась.

— Возможно, потому, что в самом начале, когда Хишин предложил нам тебя, он сказал: «Это идеальный человек, который вам нужен», и Лазар, который находился под сильным влиянием Хишина, проникся этими словами и поверил в них, особенно после твоей конфронтации с нами в аэропорту, из-за чего мы вынуждены были прервать полет, и, по твоему же настоянию, отправиться в отель, где могли бы сделать Эйнат то переливание крови, которое и сейчас, после всех разъяснений и объяснений мы так до конца и не поняли. Но Лазар всегда говорил: «Если даже решение это было полностью необъяснимо, я знаю, я чувствую, что это спасло ей жизнь».

Я уже слышал, как Эйнат рассказывала о положительном отношении ее отца к произведенному мною переливанию крови, но не оставляющее сомнения слово «необъяснимо», прозвучавшее сейчас в темноте от имени умершего директора, наполнило меня радостью, вне зависимости от того, к чему оно относилось. И я ощущал нарастающую потребность услышать это слово еще раз вместе с именем Лазара, а потому, не в силах более сдерживаться и безо всякого предупреждения, в полном экстазе сдернул простыни и прильнул к животворному и теплому источнику того, что было необъяснимо. После первого же прикосновения я уже знал, что те две таблетки, которые я дал ей перед тем, как она уснула, сработали — температура ее тела была уже нормальной. И если внутри меня и вправду находилась еще одна душа, лихорадочно думал я, настала теперь его очередь. И я начал исступленно обнимать и целовать Дори снова и снова. Она была испугана моим неистовым порывом и пыталась сопротивляться, но даже будучи смертельно усталым, я был сильнее нее. И опять она умоляла меня не молчать, желая снова и снова слышать слова любви, как если бы занятие любовью в тишине ночи было худшим видом предательства. И я повторил все те же уверения в своей любви и страсти, что я уже произносил в начале этого вечера, чувствуя, как ее налитое, зрелое тело расслабляется и обмякает в моих руках.

После всего она погрузилась в глубокий сон, а я лежал за ее спиною, обхватив руками ее живот в том же положении, в котором я видел Лазаров, когда они спали в гостиничном номере с видом на Ганг. Я думал о Микаэле, спрашивая себя, бодрствует ли она сейчас, в попытке мысленно помочь мне, или отказавшись от этой идеи, отправилась спать. В любом случае, мне не надо было спешить домой. Так или иначе, знал я, мне не следовало ни на минуту терять контроль над собственным сознанием — даже здесь и сейчас, в этом укромном убежище, где я лежал на том же самом месте, где обычно лежал покойный директор, и, думая об этом снова и снова, я не мог преодолеть сильнейшего желания еще крепче держать в своих руках это спящее тело. Пусть даже сам я не спал, разве что самую малость, точь-в-точь как тогда, когда я все не мог провалиться в сон, откинувшись в кресле одномоторного самолета, несущего меня в своем чреве из Гаи в Калькутту. Видел ли я хоть какой-то сон? Вспомнить это я был не в состоянии — только набитый до отказа салон самолета и индийцев… индийцев, которых, как мне казалось, были тысячи и тысячи. Затем я попытался припомнить кино, которое в начале вечера мы смотрели с Микаэлой… но все, связанное с этим, испарилось из моей памяти. А потому у меня не оставалось иного выхода, как только поддаться навалившемуся на меня сну. Но длилось это недолго.

Примерно часа через три, в пять утра, я проснулся в той же позе, в которой уснул. Проснулся совершенно выспавшимся, как если бы этот короткий сон был для меня абсолютно достаточным. Я осторожно разомкнул свои руки, выскользнул из постели, оделся и покинул комнату, закрыв за собою дверь. Во всем теле я ощущал необыкновенную легкость освобождения от груза, давившего на меня так долго. В окна гостиной уже пробивались первые лучи света, и я побрел по тихим комнатам, пытаясь определить источник страхов, терзающих женщину, которую мне предстояло оставить одну. В семь я должен был уже начать свою смену в больнице, зайдя перед тем домой, чтобы побриться и сменить одежду. Но я не хотел появиться дома перед Микаэлой в таком виде, потным и измятым после долгой ночи, а кроме того я боялся, что мог подхватить от Дори вирус — если только это был вирус, — во время наших любовных объятий.

И я отправился в ванную, чтобы хоть как-то почиститься. Но обнаружив, что нагреватель полон горячей воды, не совладал с соблазном, разделся и встал под душ. Туалетные принадлежности Лазара были аккуратно разложены по полочкам: зубные его щетки, лосьоны для бритья, его банный халат, висевший на двери — все носило на себе печать его присутствия и выглядело так, словно он только что отлучился куда-то на минуту. Он не ошибался, говоря о присущей мне способности замечать и впитывать в себя самые незначительные детали, вживаясь в них и приспосабливая их к себе, поскольку я тут же узнал многое из того, что он брал с собою в Индию, с легкостью отделяя их от вещей, принадлежавших другим членам семьи. Вот почему я, не колеблясь, и без ощущения того, что я пользуюсь чужим, облачился в его халат, побрился его электробритвой и почистил зубы его зубной щеткой. Я не чувствовал необходимость попрощаться, уходя, поскольку решил вернуться к Дори как можно скорее. Более того — я взял с собой ключ.

Как странно было мне после подобной ночи выйти в сияющее тель-авивское утро, в котором не было ни малейшего намека на какую-либо тайну. Я смотрел на широкий, знакомый мне до мелочей бульвар, на машины, засыпанные мокрыми листьями, сорванными этой ночью буйным ветром, на бидоны с молоком, стоящие возле маленьких магазинчиков, на разносчиков газет, проносящихся по бульвару на своих «веспах». Если бы я мог вот так же промчаться к больнице, которая ожидала меня не меньше, чем когда-то она ожидала Лазара… Но я знал, что если даже я был отмыт и выбрит, я все равно должен был показаться женщине, ожидавшей меня на кухне, и, к моему изумлению, с маленькой и милой Шиви, которая тоже проснулась и теперь сидела в высоком своем креслице с растрепанными волосами и красным «третьим глазом», нарисованным между ее двумя, — несомненный знак продолжающейся тоски ее матери по далекой стране. И когда Шиви увидела, что я вхожу, она приложила обе своих крохотных ладошки к губам в традиционном индийском приветствии, как научила ее Микаэла, чтобы поприветствовать нового брамина, явившегося из преисподней.

 

XVIII

И она быстро нашла ее, но уже не маленькую девочку в измятой школьной униформе, но привлекательную молодую женщину, рано утром стоящую в своей кухне, повязав вокруг талии красный передник и помешивая большой деревянной ложкой кашу для трех ее детей, сидящих на трех разновысоких — в соответствии с их возрастом — сиденьях и в изумлении уставившихся на подоконник, где только что опустилась большая птица, а теперь разгуливала туда и сюда перед ними, словно взволнованная, и озабоченная чем-то школьная, учительница. Дети от души веселятся, глядя на вызывающе красивый и ярко раскрашенный хвост, двигающийся то туда, то сюда, подобно маятнику часов, только живых. Но молодая мать, стоящая позади своего потомства, знает, что, несмотря на общее веселье, она должна быть готова в любую минуту суметь успокоить самую младшую из ее детей, иначе та мгновенно зальется слезами от страха перед крылатым созданьем, которое в эту минуту стоит, уставившись на нее пронзительно, единственным своим зеленым глазом. Она подхватывает малышку на руки, успокаивая и целуя ее, а затем передает с рук на руки ее тайне, что выходит из комнаты: ее лысеющему мужу в элегантном костюме и в позолоченных очках. И эта тайна принимает ребенка с такой веселой и доброй улыбкой, которая, позволяет ей думать, что он уже вышел из своего безумия и не станет больше настаивать на том, что Земля перестала вращаться, и что каждый час является последним и самодостаточным, и ничто во Вселенной не исчезает никогда.

* * *

Но было ли это так уж мудро — врываться к ней сейчас, или я должен был прямо отправиться в больницу? Бледность, покрывавшая лицо Микаэлы, и краснота ее глаз ясно свидетельствовали о том непреложном факте, что события этой ночи вовсе не были ей безразличны. Переживала ли она их, находясь в полном и ясном сознании, или они проходили перед нею в мозгу, затуманенном сном? Она приветливо улыбнулась мне в минуту, когда я появился в кухне, всем своим видом показывая, что не сердится на меня из-за моего отсутствия; более того — ее кажется, удивила поспешность, с которой я вернулся домой. Так должен ли я был выложить все, что случилось этой ночью, спрашивал я себя, и рассказать ей о моей необъяснимой и безрассудной страсти, которая превратилась в любовь, — рассказать ей обо всем этом, перед тем как уйти в больницу? Или я имел право хранить молчание? Но для начала я, склонившись, запечатлел отцовский поцелуй на макушке Шиви, затем поцеловал Микаэлу, аккуратно взяв из ее рук чашку, чтобы покормить ребенка и дать ей возможность торопливо приготовить завтрак, который, по возможности, включал бы в себя чашку сладких хлопьев, которые, с недавнего времени, пришлись мне по вкусу.

Завтракать я предпочитал без разговоров, но вскоре заметил, что не только Микаэла ожидает, чтобы я дал отчет о проведенных последних часах, но даже и Шиви перестала есть, вопросительно глядя на меня всеми своими тремя глазами. А потому я начал осторожно и постепенно, рассказывать о событиях вечера и ночи, отсекая, естественно, некоторые детали, сосредотачиваясь, в основном, на психическом и физическом состоянии больной, доверившейся мне, слегка преувеличивая ее беспомощность в простых домашних проблемах, вроде страха перед бытовыми электроприборами, слегка посмеиваясь над выдуманными, но вполне реальными для нее страхами, терзающими ее, когда ей приходилось оставаться одной. И хотя после смерти Лазара я решил избегать лжи, в этот момент я не хотел в то короткое время, бывшее у меня в распоряжении, втискивать рассказ о моих занятиях любовью в пронизанное ярким утренним светом пространство маленькой кухни, решив заменить его описанием той психологической поддержки, которую я оказал вдове. Но Микаэла, как зачарованная, впитывавшая каждое сказанное мною слово, вылетавшее у меня изо рта, потребовала подтвердить то, что давно уже чувствовало ее сердце, и когда она прервала поток моей речи, напрямик спросив, спал ли я с женой Лазара, я не смог отрицать этого, лишив ее полностью того странного очарования, которое мой рассказ вызвал в ней.

Вот так, не сводя глаз с больших часов, висевших на стене выше многорукой статуэтки, которую подарила нам Эйнат и которая стояла высоко на полке, надежно зажатая между двумя вазами, я начал в сдержанных выражениях описывать не только начальный период наших отношений, но также и второй, чтобы показать, насколько серьезной была моя борьба с душой, поселившейся во мне. Вероятно, увлекшись, я зашел в своем рассказе слишком далеко, потому что внезапно лицо Микаэлы сильно покраснело, и я понял, что она ошеломлена не столько сексом как таковым, но гораздо больше, его повторением, явившимся для нее явным признаком тех перемен, которые ожидали нас всех.

— Если это так, — сказала Микаэла, — то вдова крепко держит тебя теперь. — Она сказала это задумчиво, со смесью восхищения и сочувствия. — Вместо того, чтобы войти во что-то неживое, неодушевленное, чтобы оживить его и возродиться самому, он внедрился в живое человеческое существо, чтобы используя его жизненную силу, вернуться самому на свое прежнее место. — И поскольку я продолжал хранить молчание, она добавила: — Будь осторожен, Бенци. Смотри, как бы в конце концов тебе не потерять твою собственную душу.

— Но я уже почти потерял ее, Микаэла, — пробормотал я с мрачной ухмылкой, пожимая плечами и относя свою тарелку в раковину, после чего достал ключ от квартиры Лазаров из своего кармана, словно желая доказать ей существование осязаемой реальности, скрывающейся за причудливым метафизическим обменом, — совершаемым нами полушутливо, полусерьезно над поверхностью нашего кухонного стола — реальности, которая при всей ее боли только и могла взволновать и вдохновить ее. Потому что в ее глазах эфемерная идея, рожденная в Индии, которую она так обожала и по которой так тосковала, обрела свое воплощение не в индусе, а в рациональном, практическом человеке, западном враче, спокойном человеке, попавшем в мистическую ловушку между душою и телом, ловушку, из которой запутавшийся в ней Стивен Хокинг сумел выбраться ценой паралича.

Но в данный момент мое внимание было целиком отдано Шиви, которая с глубоким и удивительным вниманием прислушивалась к словам взрослых, которыми те, стоя рядом с ней, обменивались над ее головой. Я уже обратил внимание на странный интерес ее к разговорам между родителями, интерес, полный необъяснимого внутреннего любопытства, которое сейчас заставляло ее бессознательно рисовать правильные круги третьего глаза, который Микаэла начертала ей на лбу между бровями, превращая этот символ в грязное пятно, расползшееся по всему лбу.

Я посмотрел на часы. Если я хотел вовремя попасть на работу, я должен был выйти не позднее, чем через несколько минут. С близкого расстояния я разглядел, что любимая статуэтка Микаэлы вся покрыта пылью и даже паутиной, осевшей на ней. Микаэла с улыбкой смотрела на ключ, который я ей показывал.

— А сейчас ты понимаешь, надеюсь, какая глубокая мудрость заключена в обычае, по которому вдова должна сгореть в погребальном огне своего мужа? — спросила она, и глаза ее злобно сверкнули.

— Нет, я этого не понимаю, — честно сознался я, ощущая легкую дрожь тревоги во всем теле.

— Она должна быть сожжена, чтобы тоскующая душа ее мужа не пробралась в чье-то чужое тело. Вдову сжигают не для того, чтобы наказать ее за то, что она осталась жить, но для того лишь, чтобы защитить слабую и ни в чем не повинную душу неизвестного человека, обреченного одолжить свое тело как бы в аренду неистовой любви ушедшего.

Я покивал головой с явной рассеянностью и, поскольку должен был уже уходить, снял глиняную фигурку с полки, освобождая заодно от паутины, чтобы посмотреть, как согласуются — если согласуются — между собой положения всех ее шести рук.

— В таком случае, — сказал я, улыбаясь несколько натянуто, — считаешь ли ты, что Дори тоже нужно сжечь?

— Безусловно, — ответила она без тени улыбки вызывающим тоном. Лицо ее пылало. — Если она заставила Лазара полюбить себя с такой силой, ей должно последовать за ним в могилу. — Глаза ее сверкали странным огнем. Затем она добавила: — А если она не способна сделать это сама, ей нужно помочь.

Последние эти слова, которые были сказаны, конечно же, в шутку, вселили в меня ужас, но я продолжал улыбаться, перегнувшись через Шиви, которая с интересом смотрела на статуэтку в моей руке, и я дал ее ей. Но она не готова была принять неожиданный подарок, и статуэтка, выскользнув из ее маленьких ручек, упала на пол, рассыпав шесть своих рук из глины в разных направлениях, после чего от глиняного же туловища откололась голова. У меня вырвался крик боли, но Микаэла сидела абсолютно спокойно, как если бы она была готова к подобному акту мести после того, что она сказала. Она сложила руки на груди, подчеркивая свою вынужденную сдержанность и не проявляя ни малейшего намерения подобрать с пола кусочки маленькой фигурки, столь дорогой ее сердцу, или ответить на мой нелепый вопрос, как если бы можно было сделать ее ответ более приемлемым. Затем с ноткой удовлетворения, если не торжества, в ее голосе она заявила, глядя на глиняные обломки:

— Теперь я должна вернуться туда и найти другую такую же. — А когда увидела, что я не принял ее слов всерьез, добавила: — Единственное, о чем следует подумать, это Шиви — взять ли мне ее сразу с собой или на некоторое время могу оставить ее под присмотром твоей матери, а то и — почему бы и нет? — жены Лазара.

Но у меня не было уже ни секунды для дискуссий на эту тему. Операция, в которой я должен был принять участие в качестве анестезиолога, должна была начаться в течение получаса. Интересно, что, несмотря на недвусмысленное заявление Микаэлы о том, что она намерена вернуться в Индию, я не чувствовал, что между мною и нею на самом деле разверзлась пропасть, так что я отправился в больницу в состоянии возбуждения и, может быть, даже радости от мысли, что, так или иначе, Микаэла разрешила мне продолжить начатое, не выставляя меня при этом из дома. Когда она — в минуту, когда я уже уходил, — спросила, оставляю ли я ей машину, имея в виду начавшийся ливень и различные хлопоты, которые ей предстояли, я без раздумий согласился, поскольку вовсе не предполагал, что под «хлопотами» она подразумевает подготовку к поездке в Индию.

Конечно, сама по себе разбитая статуэтка была недостаточным поводом для ее скоропалительного решения немедленно отправиться в Индию. Равным образом я не верил, что ее шокировала моя физическая неверность. Женщина столь свободного духа, как Микаэла, никогда не могла почувствовать себя оскорбленной из-за физической измены — ее собственной или чьей-то еще. Нет, больше смысла имела мысль, что все случившееся со мной просто пробудило с огромной силой ее старую тоску по духовной атмосфере, в которой она, как она множество раз объясняла мне, испытывала чувство свободы и независимости, в месте, которое, казалось, переполнено несчастьями и поражениями.

За всем этим прежним стремлением к Индии просматривалось новое тяготение, но не к жизни на огромном субконтиненте, но тяготение к поиску себя самой и источника того, что случилось с ее мужем; случилось более двух лет тому назад, а сама она являлась во всей этой невнятице началом начал, отправной точкой, поскольку именно она тогда вернулась из Индии, чтобы рассказать Лазарам о болезни их дочери. И вот теперь выяснилось, что итогом ее возвращения оказался я, я и моя, связанная с человеческими болезнями карма, и она чувствовала, что для моего спасения она должна вернуться в исходную точку, взяв с собой моего ребенка, чтобы общими силами доставить меня на место, где мне на помощь придут мудрые и все понимающие силы, обитающие среди тех, кто срочно нуждался в моей помощи, иначе говоря, среди истинных страдальцев и калек, ожидающих на тротуарах Калькутты, врачей-добровольцев, которые должны явиться туда из мира, называющего себя свободным и счастливым. Но понимать все это в конце концов я начал лишь тогда, когда Микаэла решила взять Шиви с собой, после того как лондонская Стефани обещала присоединиться к ее путешествию.

Утром, во время операции, ощущая легкое головокружение, я стоял около аппарата анестезии, но мысли мои были не о Микаэле и не обо мне самом, а о женщине, которую я оставил спящей в ее ухоженной квартире, то ли больную, то ли нет, и которая вскоре проснется, обнаружив, что она одна, после чего начнет гадать с тревогой, куда я мог подеваться, ожидая, когда я или кто-либо другой явится, чтобы разделить с ней ее одиночество.

* * *

Добравшись до больницы, я собирался сразу же отправиться в административный корпус, чтобы сообщить секретарше Лазара, чем я ответил на ее обращенный ко мне призыв, в ожидании возможной реакции другой стороны. Но времени на маневры уже не было. Так что мне оставалось лишь дождаться, пока пациент на операционном столе не отправится «в полет», что дало мне возможность позвонить ей и сказать, что ей не о чем волноваться. Она с облегчением поблагодарила меня.

— Я знаю, мы несколько перегрузили вас, — сказала она, необоснованно смешивая в одной фразе ее саму и женщину, постоянно занимавшую мои мысли, — но я заметила, что миссис Лазар пребывала в полном замешательстве, не представляя, к кому она может обратиться, поскольку при Лазаре в ее распоряжении была вся больница. И, разумеется, любой был бы счастлив помочь ей, а теперь, после случившегося, каждый думает, что ей поможет кто-то другой.

— Да, — сказал я. — Я тоже полагал, что профессор Левин позаботится о ней. Ведь он в какой-то, большей или меньшей, степени был их семейным врачом.

— Был, — не без горечи подтвердила она. — В прошлом. Но он рассердился на нее за то, что она отказалась возложить всю вину на Хишина. Он совершенно не согласен с тем, о чем я сказала ему, — а, впрочем, и вам тоже: виноваты все мы, кто больше, кто меньше. Я, Дори, ее мать, даже сам Лазар. Но нет — этот безумный, упрямый, упертый человек, которого Лазар прощал столько раз, хочет только одного — чтобы всеобщее мнение признало виновным одного лишь Хишина. В отличие от вас, доктор Рубин, он снимает с себя всякую ответственность. Вчера, после того как вы ушли, я чувствовала себя неловко за то, что распространила и на вас свои обвинения.

— Но почему? — успокоил я ее. — Вы правы. Мы все виноваты… по крайней мере, морально. И я тоже. Не меньше, чем Лазар.

Но уже не было времени в деталях разбирать вопрос о степени моральной вины любого из нас за смерть Лазара, поскольку больной, которого я оставил на операционном столе, мог равным образом обвинить в криминальном преступлении — халатности — меня самого, и я поспешил обратно, дабы удостовериться, что цифры, высверкивающие на всех мониторах, были совместимы с плавным продолжением «улета», пообещав мисс Кольби, что я вернусь к ней в течение дня для первичного отчета о ссоре, которая вспыхнула вдруг между двумя старыми друзьями. Секретарша согласилась, что именно нам надлежит разобраться в происшествиях, приведших к смерти ее босса, намекнув, что она на моей стороне. Но что ее поддержка могла дать мне, и будет ли она еще помогать мне, когда — раньше или позже — она узнает о моих отношениях с его вдовой? И тогда я принял решение всецело довериться ей, поскольку очень хотел, чтобы эта преданная и одинокая женщина, от отношения которой Лазар так зависел, подобно многим влиятельным людям, которые зависят — иногда целиком — от своих секретарш, была рядом со мною не только в маленьких схватках, то и дело вспыхивающих в больнице, но и в больших сражениях, начавшихся этим утром. В конце операции, когда по зрачку больного я понял, что он, очнувшись от анестезии, пришел в сознание, я оставил его на попечение медсестер из реанимационной палаты и, не получив ответа на звонок в квартиру Лазаров, спустился в кафетерий, купил два сэндвича, вместо того чтобы присоединиться к другим хирургам, и поспешил к офису Лазара.

Мисс Кольби расцвела от удовольствия — не из-за сэндвича с сыром, который я ей предложил, но потому, что я предпочел поужинать в ее обществе.

— Лазар тоже поступал так иногда, — сказала она, и грустная тень воспоминания о тех минутах прошла по ее тонко очерченному лицу. — Когда он видел, что из-за множества дел я остаюсь в офисе, отказываясь идти со всеми в кафетерий, он присоединялся ко мне, а потом спускался и приносил какую-нибудь еду. Кто привык заботиться об одной женщине, обязательно станет заботиться и о другой тоже.

Я добродушно рассмеялся при мысли о жизнерадостном и энергичном директоре, который, лежа в могиле, мучается от невозможности помочь кому-либо.

— Обо мне он заботился тоже, — отозвался я. — Во время полета из Рима в Нью-Дели я проспал свой ужин, а когда проснулся, обнаружил на столике передо мною сэндвич и плитку шоколада.

Секретарша Лазара печально опустила голову. Грусть по ушедшему из жизни Лазару периодически охватывала ее, особенно в связи с изменением ее собственного положения в офисе, начало которому с позавчерашнего утра положило появление новой секретарши. Дама эта приглашена была на работу в больнице по чьей-то рекомендации; имя Лазара ничего ей не говорило. Она внимательно прислушивалась к каждому слову, произносимому мисс Кольби в разговоре со мной, и время от времени насмешливая улыбка пробегала по ее лицу. Заметив, что секретарша Лазара не обращает на нее никакого внимания и не собирается нас представить друг другу, она, дождавшись перерыва в нашей беседе, подошла к нам сама и, представившись, осведомилась о моей фамилии, которую, я был уверен, она уже никогда не забудет, а навеки занесет в файлы своей памяти, как это принято у честолюбивых секретарш. Затем она предложила сварить мне кофе или приготовить чай, на что мисс Кольби ответила решительным отказом и повела меня в кабинет Лазара, чтобы подчеркнуть мою принадлежность к избранному кругу предыдущих друзей директора, избежав при этом назойливого любопытства этой женщины, которая, судя по всему, намеревалась не только быть ей помощницей, но и просто занять место мисс Кольби.

Войдя в большую комнату, я сразу обратил внимание, что диван, отсутствовавший накануне, вернулся на свое место, по-видимому, после небольшой починки или частичной полировки. Сухая прежде земля у растений была обильно полита. На столе высилась новая гора папок, дожидавшаяся внимания нового директора, признаки приближающегося появлении которого были заметны повсюду.

— Знаете ли вы, кто это должен быть? — спросил я мисс Кольби, ставившую электрический чайник.

— Нет, — и она пожала плечами. — Не имею ни малейшего представления. Я даже не знаю, решили ли они этот вопрос вообще. Но мой нюх подсказывает мне — он где-то рядом.

Внезапно я ощутил приступ зависти, как если бы человек, который займет место Лазара в управлении больницей, заменит не только его, но и меня, поскольку я не только хотел, но и мог бы решить все те вопросы, что сейчас были скрыты в этих папках, одну из которых я даже взял в руки и стал листать при явном недовольстве мисс Кольби, которая, впрочем, промолчала.

— А чем административный директор на самом деле занимается все свое время? — спросил я, увидев, что файл, который я держал в руках был персональной анкетой с фотографией молодой женщины, прикрепленной к листу. — Проблемами персонала?

— Не только, — ответила она. — Но им Лазар уделял основное внимание. Ему это очень нравилось. Да, соглашусь — он испытывал удовлетворение, незаметно контролируя жизнь людей.

Я взял чашку кофе, которую она предложила мне, и с глубоким вздохом опустился на диван, преодолевая смертельную усталость после того, как шесть часов отстоял на ногах во время операции в дополнение к бессонной ночи, которую я провел у Лазаров.

Но секретарша была настолько предана семье Лазаров, что вовсе не была поражена, услышав, что я провел там всю ночь. Единственное, чего она была не в состоянии понять, это почему я не удосужился поспать.

— Это уже слишком, — упрекнула она меня в качестве человека, который сам уже приобрел опыт ночных бдений, призванных скрасить одиночество миссис Лазар. — Для нее вполне достаточно знать, что в квартире есть еще кто-то кроме нее, и вы вполне могли устроиться на диване в гостиной.

Она уселась в кресло рядом со мной, скрестив невероятно тонкие ноги, и говорила со мною так, словно я известил ее о своем желании провести там не только эту, ближайшую ночь, но и все остальные. Волна удовольствия переполнила меня вместе с желанием признаться в том, что случилось на самом деле. Почему Микаэла имела право воспринимать все произошедшее в ее индийской версии, а я должен хранить молчание? И женщина, сидевшая рядом со мной была в эту минуту не просто секретарша, а закадычный друг Лазаров. В глубине души она не могла не понимать, кто на самом деле сидит рядом с нею, ибо, когда она увидела, как я зеваю, вжавшись в диван, она внезапно предложила мне снять обувь и хоть ненадолго прикорнуть на диване, перед следующей операцией, пусть даже всего на полчаса.

— Иногда мне приходилось устраивать дела так, чтобы Лазар мог передохнуть между двумя мероприятиями без того, чтобы кто-то это заметил. Вы тоже заслужили отдых, разве не так? — тепло сказала она.

И пока я колебался, принять или нет это заманчивое предложение, она задернула шторы, погрузив комнату в полумрак и отключила батарею телефонов, после чего покинула комнату, произнеся:

— Даже пятнадцати минут будет достаточно, чтобы возместить бессонницу прошлой ночи. — Перед тем как закрыть за собою дверь, она успела еще достать из нижнего ящика тонкое одеяло и накрыть меня. Уже в дверях она обернулась. — Я попробую разобраться, что происходит и куда подевалась наша миссис Лазар.

Бесспорно, отметил я про себя с мрачным удовлетворением, что внезапная смерть Лазара что-то перевернула в голове этой всегда сдержанной и утонченной женщины, если она могла внезапно предложить мне расположиться на его диване. Мысль о том, чтобы попытаться уснуть, выглядела совершенно невозможной, заманчивой и опьяняющей, но ведь то же можно было бы сказать о прошедшей ночи. Закрыв глаза, я, как улитка в раковину, углубился в свои мысли, закутавшись в одеяло Лазара, которое было слишком тонким, чтобы под ним можно было согреться, но можно было вполне реально, а не символически, отгородиться от внешнего мира.

В тишине кабинета я внезапно осознал, что за окном стучит дождь, и это постепенно стало угнетать меня, как если бы дождь тоже присоединился к общей враждебности — той, что нашла выражение в отъезде Микаэлы в Индию, едва она узнала о моей любви. Но если в добавление к тому, что я занял место Лазара рядом с женщиной, которая была всего несколькими годами моложе моей матери, я получил бы возможность занять еще и его кресло, которое вырисовывалось позади стола, и возглавить больничную администрацию вместо него, о, тогда, я думаю, враждебность значительно уменьшилась бы. А собственно, почему бы нет? Пусть я был всего лишь молодым врачом, но я ощущал в себе способность к принятию решений и силу в их отстаивании. С моим медицинским образованием, чувствовал я, мне под силу поднять качество подобных решений, таких, что принимались в этом кабинете.

Подстегиваемый желанием поглубже ознакомиться с содержимым папки, которую я чуть ранее бегло пролистал, я поднялся и, в носках, как был, прошагал к столу для того лишь, как оказалось через минуту, чтобы убедиться, что фотография молодой женщины на первом листе ввела меня в заблуждение, поскольку вся папка имела отношение к старшей медсестре хирургического отделения, которая просила Лазара отложить время ее выхода на пенсию; к просьбе прилагалась рекомендация Хишина. Но пока я раздумывал над тем, что я сказал бы, доведись принимать решение мне, секретарша Лазара, о присутствии которой можно было догадаться лишь по шелесту бумаг, доносившихся из соседней комнаты, постучала в дверь и появилась, чтобы сообщить приятные вести: Дори была дома, температура у нее упала и чувствует она себя хорошо. Она ненадолго выходила за покупками и собиралась отправиться в собственный офис на заранее назначенную встречу. Голос у нее был бодрый, а ближе к вечеру ее сын, молодой солдат, должен был прибыть в увольнение на несколько дней, так что все мы можем немного расслабиться.

— А вы не обмолвились, что я был здесь? — спросил я. Но верная своим принципам никогда не выдавать чьего-либо присутствия без их прямого разрешения, она, не раздумывая, ответствовала:

— Конечно, нет. Мы и так доставили вам достаточно хлопот. Теперь с ней ее сын; Хишин тоже обещал появиться. Вы потрудились более чем достаточно.

После всех этих новостей я покинул административный корпус и отправился в корпус хирургический, чтобы ассистировать доктору Урбану, который вскоре должен был заменить Накаша в качестве анестезиолога. Но когда я прибыл на место, то не обнаружил никого, за исключением самого больного — пожилого мужчины, заросшего рыжими волосами, который только что был доставлен из палаты в операционную. Несмотря на успокоительное, полученное им в палате, он был очень возбужден и беспокойно ерзал в кровати в коротком, белом распахнутом халате; голые ноги его непрерывно подергивались от раскатов грома за окном, глаза были широко раскрыты, и в них стоял испуг. Подойдя к нему, я представился и уговорил полежать спокойно. Затем я осторожно помассировал ему шею и плечи, как если бы я успокаивал перепуганное животное.

Его карточка и коричневый конверт с результатами рентгенологического обследования лежали у него в ногах, и хотя это не входило в мои обязанности помощника анестезиолога, я взял все документы и результаты рентгеноскопии и, разложив их по кровати, внимательно просмотрел, один за другим. Затем я задал больному вопросы, касающиеся его самого. Он оказался тихим и спокойным человеком около семидесяти, членом киббуца в Иорданской долине, гордившимся не только тем, что он все еще был в состоянии работать по шесть часов в день на одной из местных фабрик, но и тем в равной степени, что его сын, который привез его в операционную из палаты на верхнем этаже и сейчас ожидал его снаружи, в комнате для посетителей, также был полноправным членом киббуца. Я поговорил с ним немного о его болезни и попросил рассказать мне, как он сейчас себя чувствует и что его больше всего беспокоит. У него было багровое лицо, дыхание было тяжелым и хриплым. Больше всего, признался он мне, его пугает не боль, которую он испытывает постоянно, а страх перед тем, что его могут оставить одного в операционной.

Я решил обследовать его, во-первых, для того, чтобы протянуть немного время, а во-вторых, чтобы собраться с мыслями.

Прежде всего я измерил ему кровяное давление, которое, как я и подозревал, было тревожаще высоким и абсолютно неподходящим для проведения продолжительной операции, которая ему предстояла, пульс его и биение сердца были столь же нерегулярны. Я не мог бы сказать, какие из этих показателей были временными, вызванными паникой, охватившей его, а для каких имелись иные, более органичные причины, которых там, наверху, никто не заметил.

Я позвонил в терапевтическое отделение и попросил соединить меня с одним из врачей. Когда это произошло, в телефонной трубке я узнал голос профессора Левина. Сначала я хотел просто опустить трубку на рычаг, но он уже тоже узнал мой голос и поздоровался со мной по имени. С момента смерти Лазара мы не обменялись с ним ни единым словом, а потому я был предельно осторожен и изложил ему только сухие факты, безо всяких предположений. Он внимательно выслушал меня, не пытаясь ни оспорить, ни преуменьшить значения деталей, которые меня тревожили, равно как и отмести мои предварительные выводы. Вместо этого он предложил, с несвойственной для него тревогой, поступить мне так, как, по моему разумению, поступить следует, — звучало это так, словно не он, а я был в эту минуту здесь самым большим авторитетом.

— Я полагаю, что один из ваших людей мог бы спуститься сюда и обсудить ситуацию с хирургами, — осторожно предложил я.

— Абсолютно незачем разговаривать с хирургами, — загремело в ответ с неожиданной яростью. — Уж если к ним в руки попал пациент, они его не упустят. Нет, самое лучшее, что вы можете сделать, это прямо сейчас отправить его обратно в палату, после чего мы вместе решим, что с ним делать.

В эту минуту мне стало ясно, что, вмешавшись, я совершил ошибку. Страх, терзавший больного, и тревога, витавшая вокруг меня и бурлившая внутри этим утром, каким-то образом разожгли пламень паранойи профессора Левина. И у меня не оставалось теперь иного выхода, как, выйдя в коридор отыскать сына этого пациента, крепко сбитого киббуцника, который сидел и читал газету, и попросить его отвезти отца обратно в палату.

Я не присоединился к этому мероприятию не только потому, что хотел дожидаться операционной бригады, чтобы объяснить им тайну исчезновения их подопечного, но и потому еще, что совершенно не хотел встретить профессора Левина. Хирург вскоре появился и, как я и предполагал, им оказался не кто иной, как мой старый соперник, доктор Варди. Я сухо поведал ему о сделанном мною обследовании больного, о телефонном звонке профессору Левину и решении отложить операцию. Он молча выслушал мои объяснения, слегка наклонив голову. Я знал, что он с трудом сдерживает желание разразиться градом ехидных комментариев о странном взаимопонимании, возникшем вдруг между мною и профессором Левиным, но переборол себя и не сказал ничего, словно понимая, в каком, не по своей воле, я оказался положении и не желая его еще больше утяжелять. Под конец он пожал плечами и сказал:

— Если так — мы все можем отправляться по домам.

* * *

Поскольку у меня не было машины, я решил часть пути проделать вместе с доктором Варди, но когда я стоял на выходе из больницы, понял, насколько силен сейчас ливень, и мне захотелось вдруг смыть все напряжение и усталость, скопившиеся внутри меня за целый день, этими чистыми водяными каскадами, пронизывавшими воздух. А потому, попрощавшись с доктором Варди, я шагнул навстречу шторму, время от времени находя случайное убежище то под навесом лавки, то у входа в здание, колеблясь между необходимостью добраться до дома и сильным желанием отправиться в офис Дори на юге города, чтобы увидеть самому, так ли она хорошо себя чувствует, как о том говорила. Но за меня эту проблему решили потоки воды, промочившие меня до нитки, так что мне спешно пришлось добираться до дома, чтобы переодеться во все сухое.

Квартира была пуста и, судя по нескольким тарелкам, стоявшим над раковиной на полке, Микаэла и Шиви домой еще не вернулись и не ужинали. Я включил в ванной нагреватель, постоял под горячей водой, а затем поспешил в спальню, где и забрался под стеганое одеяло. Мысли о рыжеволосом пациенте, которого я отправил обратно в палату без операции вызвали у меня чувство раскаяния. Кто мог себе представить, что один только звук моего голоса приведет профессора Левина в явное смущение? Если он действительно мучается, ощущая себя виновным в смерти Лазара, мне следовало бы с особой тщательностью относиться к любым в обозримом будущем контактам с ним.

Зазвонил телефон. Несколько мгновений я не решался взять трубку, испугавшись, что это вызов, возвращающий меня в операционную, но это была всего лишь Хагит, подруга детства Микаэлы и мать нашей юной няни. Она разыскивала Микаэлу, которая должна была быть у нее час тому назад с Шиви.

— Наверное, они задержались из-за дождя, — сказал я, не проявляя никакого беспокойства, и попросил передать Микаэле, что я раньше обычного вернулся из больницы домой.

— Ты хочешь, чтобы она позвонила тебе, как только окажется здесь? — спросила Хагит.

— Только если ей надо со мной поговорить, — ответил я и, после того как положил трубку, снова взял ее, чтобы позвонить своим родителям.

Их не было дома, но у них работал новый автоответчик, который, как мне было известно, они давно уже намеревались купить. Голос моего отца, медленный, но возбул<денный, ответил сначала на иврите, потом на английском, и попросил позвонившего оставить свое сообщение после звукового сигнала. Я поздравил их с новым приобретением, призванным улучшить связь между нами, не делая ее излишне обременительной, поскольку после возвращения Шиви в страну их страстное желание общаться только усилилось, потребовав ежедневных контактов. Потом я добавил несколько слов о буре, разразившейся над Тель-Авивом, упомянув о том, что их внучка вдребезги разбила утром индийскую статуэтку, и пообещал еще раз позвонить им ближе к вечеру, после чего посчитал, что исполнил все свои обязательства на свете, забрался под большое стеганое одеяло старой дамы и углубился в бездны собственной души, пытаясь определить, что от нее осталось.

В конце концов сумрак и сон одолели меня. Сон этот был от начала до конца предназначен мне и никому другому, потому что в нем главным действующим лицом был мой отец. Я специально должен был во сне встретиться с ним в сельской местности возле озера, притаившегося между красивыми холмами, склоны которых заросли настолько, что напоминали, скорее всего, цветущие сады. И хотя все происходило славным весенним днем, приметы тяжелой и долгой зимы еще не исчезли. Затем в моем сне появился некий фермерский дом, под окнами которого громоздились кучи настриженной овечьей шерсти, которую шевелил ветер, сам дом обернулся одной узкой длинной комнатой, заполненной приятными на вид, молчаливыми и сплошь рыжими фермерами, сидевшими вдоль длинного узкого же стола на котором лежало множество вилок и ножей — похоже, что все ожидали прихода последних гостей, чтобы приступить к еде, которую невидимая женщина готовила в соседней кухне. Может быть, подумал я, они ждут, пока я приведу его к ним? И я отправился искать своего отца среди длинных и узких каналов, наполненных водой, которые были проложены между домами, и пока я шел, думал я не о нем, а о старой машине, которую он мне дал. Куда она подевалась, недоумевал я, где я ее припарковал? Неужели я проезжал уже вот здесь, по этим узким грязным тропам, вьющимся среди благоухающих зарослей, устилавших склоны холма? Подъемы на холмы были настолько пологими, что я без излишних усилий добрался до самого верха и оттуда смотрел на огромное озеро, окруженное пространными пустырями, после чего я спустился вниз по противоположному склону, и пока я проделывал все это, я вдруг ощутил себя совершенно несчастным, ощутил полное свое одиночество и тоску из-за того, что вокруг не проглядывалось ни единой души, никого, кто помог бы мне вытащить старую машину из мутной воды озера, в которое я по собственному легкомыслию позволил ей скатиться. Но когда я был разбужен телефонным звонком, все мои печали мгновенно улетучились, словно их никогда и не было. Ибо звонила Хагит, а звонила она для того, как она сама сказала, чтобы я не беспокоился о Микаэле, ибо она нашлась — нашлась и вместе с Шиви находится на пути к ее, Хагит, дому.

— Спасибо, — приветливо ответил я ей. — Спасибо, Хагит. Но, если сказать честно, я и не беспокоился так уж сильно. — Что было правдой, тем не менее эта добрая девушка, давний друг Микаэлы, все равно долго еще извинялась за то, что разбудила меня. И еще она всячески подчеркивала свою преданность давней школьной подруге.

— Я всегда полностью доверяла Микаэле.

— Я тоже, — заверил я ее. — Вскоре у тебя будет повод убедиться, насколько я доверяю ей. После того, как она расскажет о своих новых планах, связанных с ее возвращением в Индию. На этот раз — вместе с Шиви.

— Значит, в конце концов она тебя переубедила?! — закричала Хагит, которая, как мне показалось, была огорчена предстоящей разлукой, пусть даже она отлично знала о неудержимой тяге Микаэлы к Индии. — А ты? — спохватилась она. — Ты тоже уедешь?

— Как я могу здесь все бросить? Нет, ты подумай сама, — потребовал я. И прибавил: — Может быть, после, в конце, я поеду туда, чтобы забрать их обратно.

И с этими мыслями я начал понемногу успокаиваться, особенно когда услышал, как тщательно и деятельно Микаэла занимается подготовкой к отъезду. Это было похоже на то, как если бы она пыталась починить свою любимую статуэтку, решив за время моего отсутствия приделать ей другую голову и лишнюю пару рук, превратив подобным образом свое возвращение в Индию в непреложный факт, лишавший ее возможности вернуться обратно. Она уже посетила, оказывается, несколько туристических агентств, отыскивая рейсы в более удобные числа по более низким ценам, прикидывая возможность альтернативных вариантов; более того, она добралась и до индийского консульства, чтобы заказать визу, и, конечно, она не забыла обратиться в отделение Министерства здравоохранения, чтобы выяснить, подлежат ли вакцинации дети в возрасте Шиви. Но и этого ей было мало, чтобы почувствовать, как ее планы обретают плоть; она с Шиви, не обращая внимания на дождь, отправилась в центр по продаже подержанных автомобилей, чтобы узнать, сколько она сможет выручить за нашу машину, которую она твердо решила продать, заплатив этими деньгами за билеты до Индии, а на оставшуюся сумму купить мне из вторых рук мотоцикл, чтобы я не остался совсем уж без средств передвижения, после того как они уедут.

Все это я узнал, разумеется, из долгого разговора со Стефани (Лондон), целью которого было узнать точную дату их вылета. Она рассказала мне все это во время телефонного разговора, состоявшегося, как только она добралась до места жительства Хагит, как если бы она боялась, что я изменю свое мнение, запретив Микаэле взять с собою Шиви, решение, которое было признано всеми как абсолютно необходимое, особенно после того, как Стефани согласилась их сопровождать.

Голос Микаэлы дрожал от возбуждения; чувствовалось, что день, проведенный под проливным дождем в усилиях по подготовке к путешествию, наполнял ее огромной радостью, как если бы перспективы великой любви открылись сегодня не для меня, а для нее. Сумерки тем временем, несмотря на ранний час, опустились на квартиру, и дождь, шедший в течение всего дня, все еще продолжал идти, как если бы зима, столь уверенно предсказывавшаяся специалистами по погоде, решила показать всем, чего эти предсказания стоят. Я принял душ и облачился в сухие чистые одежды, так что когда Микаэла позвонила, я был на полпути между решением остаться дома или отправиться в офис Дори, чтобы понять, какое место в ее жизни я занимаю после вчерашней ночи. Темно было повсюду, даже в кухне, обычно залитой полуденным светом, но теперь лишь один-единственный луч пробился сквозь обложившие небо тучи, и, добравшись до окна, отразился от поверхности стены чуть выше мойки.

К чести Микаэлы я должен сказать, что захватившая ее огромная радость не помешала ей уловить мое мрачное настроение, которое вызвано было не столько возвращением сына-солдата и расту щей моей неуверенностью относительно моей позиции, но и мыслью о том, что очень скоро мне придется передвигаться исключительно пешком. Но после того, как Микаэла несколько раз заверила меня, что не станет проводить вакцинацию Шиви, предварительно не посоветовавшись со мной, она вдруг ощутила ко мне прилив жалости и убежденно произнесла:

— Ты помнишь, как я удивилась — когда мы впервые встретились на свадьбе у Эйаля, — что ты не воспользовался свободой во время вашего путешествия по Индии? Если ты сожалеешь об упущенных тогда возможностях, почему бы тебе не присоединиться к нам сейчас? Мы все примем тебя с распростертыми руками. Хоть сию минуту, вне зависимости от состояния твоей души. — И вырвавшийся у нее громкий раскатистый смех напомнил мне дни нашего пребывания в Лондоне.

На какое-то мгновение я задумался. А что, если?.. Это была возможность вырваться из ловушки, в которой я застревал все более и более. Может быть, там, где шелковые путы моей безрассудной страсти постепенно ослабнут, ослабнет и эта любовь, растворившись в тайне, которую она сама и породила?

Но Микаэла не в состоянии была проникнуть в эти мои мысли и воспользоваться мгновеньем неуверенности, чтобы уговорить меня. А, может быть, она по-настоящему и не хотела этого? Она сразу приняла мою задумчивость за отказ и, не поинтересовавшись даже, чем я собираюсь заняться в ближайшую пару часов, попрощалась со мной, забыв сообщить, когда она собирается вернуться домой, — как всегда. А я пошел в кухню, включил свет — не только, чтобы разогнать мрак, но и для того, чтобы отыскать мой старый защитный шлем в кладовке между кухней и ванной.

Я не сердился на Микаэлу за то, что она продала машину, чтобы оплатить свой отъезд, поскольку иного пути сделать это не было; а кроме того, мои родители подарили эту машину мне взамен мотоцикла, так что юридически это было нашим общим имуществом, как и все остальное, чем мы владели. Ее предложение потратить часть вырученных денег мне на мотоцикл также показалось мне справедливым; более того, эта идея мне понравилась, хотя я и знал, что, увидев меня на мотоцикле снова, родители мои страшно огорчатся; кстати, их продолжительное отсутствие дома в такой день всерьез меня обеспокоило. Когда я услышал снова в автоответчике взволнованный голос отца, я из осторожности не сказал ни слова, чтобы не встревожить их двумя сообщениями подряд. И я беззвучно опустил трубку на рычаг, надвинул свой черный шлем, который, пролежав в кладовке более полутора лет, пропитался горьким запахом плесени, принесенной ветром с недалекого побережья.

В зеркале я увидел себя таким, каким был прежде — молодым и беззаботным. Не усложнит ли мотоцикл мою жизнь и ту битву, которую я начинаю сегодня с окружающим меня миром? Естественно, я не мог ожидать, что зрелая женщина наденет, подобно Микаэле, мотоциклетный шлем и, держась за меня, отправится на заднем сиденье навестить моих родителей в Иерусалиме. Но я допускал, что однажды, жарким летним днем, когда улицы забиты транспортом, а припарковаться негде, она согласится, подняв ворот куртки, сесть сзади, чтобы вовремя попасть в кино. Простая мысль об этом наполнила меня страстным желанием увидеть ее, пусть даже сейчас был не жаркий летний, а очень даже зимний, и к тому же дождливый, день. Выносить бремя одиночества в пустой квартире я был более не в силах, а потому взял старый зонтик, который старая леди забыла в углу вместе со шваброй и веником, и вышел…

Несомненно, этот большой черный зонт принадлежал не маленькой изящной пожилой даме, а ее мужу, и я рад был убедиться, что, несмотря на годы, проведенные в бездействии, он легко открывался и вполне надежно защищал меня от дождя. И я продолжил свою пешую прогулку, с улыбкой на лице, вспоминая, что индийцы никогда не расстаются со своими зонтиками, будь то под солнцем или в дождь, днем, ею порою даже вечером, как если бы черная полусфера у них над головой обеспечивала им не только физическую защиту от сил природы, но равным образом и защиту духовную. Я, разумеется, тоже почувствовал на себе все это, когда наконец, совершенно сухой, добрался до офиса Дори, который в этот наступивший уже вечерний час был буквально наводнен посетителями.

Все окна в кабинетах ее коллег были ярко освещены; едва ли не два десятка людей дожидались своей очереди в приемной. Я должен был ждать, пока одна из трех секретарш не открыла дверь ее кабинета, чтобы ввести туда двух клиентов, которые сидели поодаль от других в углу приемной; в этот момент, показавшись на миг в дверях, я спросил ее голосом домашнего врача, как она сейчас себя чувствует. Даже если она была удивлена и сконфужена неожиданным моим появлением, она приподнялась и приветствовала меня своей автоматической улыбкой, как если бы я был одним из здешних клерков. Седовласый господин в элегантном костюме, выглядевший, как адвокат, подвинул свое кресло к ней поближе, очевидно для того, чтобы уравнять свою позицию с двумя клиентами, которых впустила секретарша, — похоже, что там намечался какой-то компромисс.

Она использовала образовавшуюся паузу, чтобы выйти ко мне, уверенная, что я не стану пытаться сейчас втянуть ее в какую- нибудь долгую дискуссию. Она была вся в черном, как это уже случалось еще до того, как Лазар умер. Но в этот раз я едва узнал ее в черном свитере с большим воротом и слишком узкой юбке, обрисовавшей живот, выпиравший настолько некрасиво, что даже длинные ее ноги в туфлях на высоком каблуке не могли этого скрыть. Чувствовала ли она себя лучше на самом деле? — спросил я себя. Или, быть может, ей никогда и не было плохо? Но прошлой ночью я ощущал жар ее тела каждой клеточкой своего.

Похоже, она не собиралась представлять меня ни кому-либо из своих коллег, явно недоумевавших, кто я такой, ни незнакомой мне секретарше, пытавшейся преградить мне дорогу, не в силах решить, нужна ли мне Дори или кто-то из других партнеров. Я и сам не собирался затевать долгих разговоров, желая лишь сообщить самые важные новости — что Микаэла все знает, что она отбывает за границу, и что вскоре я смогу всецело посвятить себя ей, до тех пор, пока… кто знает? Я не исключил даже возможности брака. Но что было совершенно невозможно — это подобный разговор в присутствии незнакомых людей, так что я свел свою роль к обязанностям преданного врача, озабоченного состоянием его пациента и заглянувшего в контору на пути с работы домой, чтобы узнать, подействовали ли предписанные ей лекарства.

— Все в совершенном порядке. Озноб абсолютно прошел, — заверила меня она, смущенно улыбаясь, а когда увидела, что я не вполне согласен со столь оптимистичным заявлением, добавила: — Правда, сейчас я начала немножечко покашливать. Но я куплю что-нибудь по дороге домой. Симпокаль… или что-нибудь в этом роде.

— Симпокаль хорош для детей, — быстро ответил я, хотя это лекарство хорошо действовало и на взрослых. — Я найду что- нибудь получше. Когда вы отсюда уйдете? Я спрашиваю, потому что я без машины.

Кончиками пальцев она легонько коснулась моей руки, чтобы я пришел в себя. Она тоже была без машины. В этом случае домой ее подвозил кто-нибудь из офиса. Сегодня, может быть, ее подбросит Хишин, который собирался просмотреть некоторые бумаги, оставленные ему Лазаром и которые находились у него дома.

— Ну, если не здесь, — сказал я, отступая, — я найду лекарство где-нибудь возле вашего дома. — И с этими словами, достав из кармана ключи, я показал их ей в знак серьезности моих намерений.

Увидев ключи, она испустила удививший меня возглас облегчения, как если бы она везде их искала, а теперь нашла, проворно выхватив кольцо из моих пальцев. Вопреки ее терпению, которое она ко мне проявляла, перед лицом все возрастающего недоумения и даже раздражения остальных посетителей, находившихся в кабинете, и ее уверенности в том, что моя молодость не даст подозрительной секретарше догадаться об истинном состоянии наших отношений, она хотела сейчас удержать меня в определенных границах — желание, которое я тут же принял, и, несмотря на разочарование из-за того, что лишился ключей, я вежливейшим образом попрощался со всеми и отбыл.

Дождь прекратился, но я на всякий случай открыл зонтик. Вскоре я нашел аптеку, где моя медицинская визитка позволила мне получить самое сильное из имеющихся лекарств от кашля; это были любимые таблетки Накаша, которые он предпочитал принимать во время простуды или гриппа, чтобы подавить их в зародыше. И хотя теперь я мог вернуться в офис Дори и оставить лекарства от кашля ее секретарше, я испытывал неодолимое желание вернуться на квартиру Лазаров. Видя, что усыпляющее бормотание дождя продолжается, люди потихоньку начали возвращаться на улицы, и жизнь снова потекла своим чередом, несмотря на лужи и моросящую водяную пыль, падающую с неба. Я тоже решил продолжить свой путь через город, обдумывая письмо, которое я оставлю своей любимой вместе с лекарствами. Вскоре, с таким чувством, словно я годы прожил в этих местах, я разглядел серебрящиеся верхушки деревьев на бульваре рядом с их домом, а также то, что щель почтового ящика достаточна, чтобы просунуть туда упаковку. И тем не менее, сложив зонтик, я встал на ступеньку эскалатора, который должен был поднять меня на последний этаж, сознавая, что, поступая так, я начинаю сражение за свою любовь с самым фанатичным, пусть даже еще не изученным противником.

* * *

Но он еще не вернулся из армии. Дверь открыла Эйнат, за спиной которой гудела стиральная машина; сама она зашла домой, чтобы выстирать свои вещи. И вот теперь она стояла на пороге, удивленная и слегка встревоженная при виде меня, держащего в руках аптекарскую бутылочку с пилюлями — не только потому, что она ничего не знала о недомогании ее матери, но и потому также, что думала, будто смерть отца положила конец моим взаимоотношениям с ее семьей, а не наоборот. Сейчас, когда бледное лицо девушки утратило живость красок, а сама красота несколько увяла, мне в глаза бросилось сходство с Лазаром, не столь очевидное прежде, как если бы то, что она увидела, как отец умирает у нее на глазах, таинственным образом наложило отпечаток на ее лицо. Она была небрежно одета в зеленоватый свитер и пару слишком просторных для нее джинсов.

Когда она нерешительно взяла бутылочку из моих рук, стараясь не прикоснуться ко мне, я испугался, что в своем смятении она вполне может отослать меня домой. Я спросил ее, могу ли я позвонить в больницу. Не говоря ни слова, все еще испуганная, она повела меня в гостиную, которая на этот раз была тщательно прибрана, — без сомнения, усилиями прислуги. Сама Эйнат удалилась на кухню, плотно прикрыв за собою дверь — не только для того, чтобы дать мне поговорить без помех, но и чтобы побыстрее самой закончить свой ужин, который я своим появлением прервал.

Я позвонил в палату терапевтического отделения, чтобы осведомиться о состоянии больного, чью операцию я отменил в последнюю минуту. Хотя имя его было мне неизвестно, сестра немедленно поняла, о ком идет речь, не только по детальному описанию его медицинского состояния и возрасту, но и по упоминанию о его рыжих волосах, которые произвели впечатление и на нее тоже. Оказалось, что он был возвращен в операционную после разговора на повышенных тонах между профессором Левиным и профессором Хишиным, который внезапно появился в палате и настоял на проведении операции.

— Что ж, значит, они все-таки поступили по-своему, — мягко сказал я с чувством глубокого раскаяния за то, что чрезмерная моя забота привела к возобновлению соперничества между двумя старыми друзьями. — А не упоминали ли они случайно мое имя? — спросил я.

— Да, доктор Рубин, — ответила сестра. — Они прямо-таки рассвирепели из-за вашего с доктором Варди бездельничанья.

«Бездельничанья?» Услышав это детское выражение, я не мог удержаться и хихикнул. Но кто мог бы объяснить истинные мотивы этой ситуации? Я положил трубку и отправился к Эйнат, которая, сидя за кухонным столом, подчищала упаковку «коттеджа», чтобы спросить, могу ли я сделать еще один звонок. В кухне было все чисто и опрятно; в просвете между цветочными горшками мне было видно, что снова пошел дождь. Эйнат застенчиво улыбнулась.

— Что за вопрос! Можешь звонить столько, сколько нужно. И вообще — чувствуй себя как дома, — сказала она, и я вернулся в гостиную к телефону, чтобы позвонить Хагит и попросить Микаэлу приехать и забрать меня отсюда домой.

Когда я вернулся на кухню, Эйнат спросила, не хочу ли я выпить чашечку кофе перед тем, как уехать.

Признаюсь, что я принял ее предложение с удовольствием. Не только потому, что я в любом случае должен был дождаться прибытия Микаэлы, но и в гораздо большей степени потому, что надеялся еще увидеть хозяйку дома, когда она вернется. А еще мне хотелось попытаться чуть лучше узнать Эйнат — ее и ее брата, который в эту минуту появился, промокший до нитки. С тех пор, как я последний раз видел его в коридоре терапевтического отделения, он поменял свою солдатскую форму цвета хаки на бледно-серое обмундирование военно-воздушных сил, а свою винтовку М-16 — на легкий и компактный автомат Узи, без сомнения, из-за вмешательства влиятельных друзей семьи, которые сумели организовать его перевод в часть, расположенную ближе к дому. Несмотря на его удивление, граничившее с враждебностью при виде меня, сам я попытался быть как можно более любезным.

Когда я рассказал Эйнат о намерении Микаэлы вернуться в Индию, простое это сообщение не только пробудило ее от апатии, но даже каким-то образом вернуло ей часть присущей ей красоты.

— Так я и знала! — с энтузиазмом закричала она, хотя так же выразила некоторое сомнение относительно того удовольствия, которое можно получить, путешествуя по Индии с ребенком. Но когда я сказал ей, что подруга Микаэлы по Лондону согласилась их сопровождать, она тут же успокоилась. Помощь друга — это большое дело, если получится, то сама она тоже с радостью присоединится к ним. Особенно, после всего того, что произошло. Жаль только, что никто ей этого не разрешит. Я, говоря по правде, не понял до конца, что она имела в виду — гепатит или смерть ее отца.

— Тебе нужно разрешение?! — в изумлении воскликнул я. — От кого? От матери? Я дам тебе разрешение.

И хотя я не пояснил, от чьего имени я собираюсь дать ей подобное разрешение, она поняла это так, что я могу дать его в качестве врача, и глаза ее сверкнули неподдельным интересом, за которым последовал вопрос.

— А если я снова заболею, готов ли ты приехать лично и вылечить меня?

— Ты не заболеешь снова, — уверенно заверил я ее. — Но если, вопреки всему, там с тобою что-нибудь случится — будь спокойна. Мы снова приедем и спасем тебя. Но почему ты так туда рвешься, Эйнат? Не достаточно ли тебе для первого раза того, что с тобою случилось? Что тянет в Индию всех вас?

Мои вопросы, похоже, изумили ее.

— Я считала, что Микаэла уже заразила тебя своим безумием, связанным с Индией. Индийским вирусом, если можно так сказать.

— На Микаэлу не стоит ссылаться. Она уже наполовину индуска, — отвечал я. — Именно поэтому она не в состоянии внятно объяснить что-либо такому тупице, как я.

Эйнат посмотрела на брата, который стоял в дверях, прислушиваясь к нашему разговору с толстым ломтем хлеба в руках. Опустив голову, она старалась найти убедительное объяснение, чем же ее очаровала Индия. А затем тихим, запинающимся голосом попыталась сформулировать свои мысли:

— В Индии много привлекательного… Но самое поразительное из всего — это их ощущение времени. Оно там совсем не похоже на наше — оно свободно, открыто, не направлено к какой- либо цели. Оно совершенно не давит на тебя… Поначалу ты воспринимаешь его как нечто иллюзорное, но затем тебе открывается, что именно это и есть настоящее время, время, которое еще не успели испортить… — Когда она увидела, что я не преуспел в постижении глубин этого иного ощущения времени, она добавила: — Иногда это выглядит так, словно Земля перестала вращаться… или никогда и не начинала делать это. И каждый час самодостаточен, поскольку может оказаться последним. А потому никогда и ничто не потеряно.

Насмешливая гримаса прошла по лицу ее брата, но когда он заметил, что я киваю головой в знак абсолютного своего с ним согласия, он запихнул в рот остатки хлеба и вышел, прихватив с собою свой Узи и вещевой мешок, оставленный им на полу посередине гостиной.

Но пронзительный звонок, исторгнутый входной дверью, заставил его остановиться, и он открыл ее своей промокшей, дрожащей матери, обе руки которой были заняты: одна — коробкой с пирожными, другая — сумкой с покупками и зонтиком, с которого стекала вода. И хотя она знала, что ее сын должен прибыть, она громко вскрикнула от радостного изумления, и, побросав свои покупки, бросилась обнимать его, как если бы он вернулся с войны, забыв, что здесь находится и кто-то еще. Затем вскользь поцеловав Эйнат, она попросила ее распаковать коробки и свертки. Когда же в конце концов она обратила внимание с несколько недоумевающей улыбкой на принесенные мною лекарства, пронзительный птичий свист раздался снова, и в дверях показался Хишин в тяжелом от воды пальто и все в той же старой бейсбольной шапочке на голове, неся еще одну сумку с покупками. Он тоже обрадовался увидев солдата, обхватил его за плечи и закричал:

— Я же говорил, что все получится!

Из чего я заключил, что и он приложил усилия для перевода его в другой род войск. Не спрашивая ни у кого разрешения и не обращая внимания на меня, как если бы я был чем-то вроде призрака, он сбросил пальто и устремился к большому столу, стоявшему в углу гостиной. Это и была очевидная цель его визита, поскольку он, не теряя ни минуты, отыскал какие-то бумаги, и, убедившись, что это именно то, что ему нужно, быстро отделил их от груды других бумаг и папок. А затем обратил довольный взор на Дори, сказав ей:

— Ну вот… теперь я могу спать спокойно.

Жестокий приступ кашля помешал ей ответить, и когда все ее усилия не помогли ей унять сотрясавшие ее спазмы, она вспомнила о принесенных мною таблетках и, протянув руку к Хишину, показала ему их, который не сказал ничего, кроме того, что это очень сильное средство от кашля, которому всегда отдавал предпочтение Накаш, и что оно вполне может быть рекомендовано…

— Подождите, не уходите еще, — сказала она своему старому другу, который не проявлял никаких признаков того, что хочет уйти. — Давайте все выпьем чаю.

И, попросив Эйнат включить электрический чайник (напомнив ей, что штепсель должен плотно входить в розетку), она удалилась в свою спальню, чтобы снять свои промокшие, грязные башмаки, к которым прилипли осенние листья, в то время как Хишин заканчивал изучение этикетки на бутылочке с лекарством, не произнося при этом ни слова и полностью утонув в кресле, не выпуская из рук своих бумаг и намеренно игнорируя мое присутствие, словно я и на самом деле превратился в привидение. За последний месяц он еще больше похудел, а лицо его обрело новые черты, которые, несмотря на все то, что произошло, нравились мне.

Из спальни Дори до нас донесся ее кашель, Хишин перестал читать и прислушался. Слабая улыбка прошла по его лицу, как если бы он ничуть не сомневался, что кашель это не был вызван естественными причинами. Наконец его глаза встретились с моими, и он неожиданно спросил самым обыкновенным тоном, как если бы он просто продолжал начатый разговор:

— Так что там утром случилось с Левиным? Что вы такое нашли, из-за чего стали трезвонить ему прямо из операционной? — Но прежде чем я смог что-либо ответить, он остановил меня, предупреждающе помахав, ладонью. — Ничего, — быстро произнес он. — Ничего. Все в порядке. Только не начинайте засыпать меня своими цифрами. Я знаю. Вы правы. Вы всегда правы. Но ради бога — оставьте профессора Левина в покое. Что вам от него нужно? И почему нужно было ему звонить?

— Я не звонил ему, — сказал я, пытаясь защититься. — Я звонил на этаж, а он взял трубку и велел вернуть больного обратно в палату.

— Хорошо, хорошо. — Хишин снова помахал рукой и продолжил неприятным голосом: — Забудем это. Но на будущее — оставьте его в покое. У него сейчас очень тяжелый период. Он боится собственной тени и выходит из себя при малейшем намеке на критику, особенно от вас.

— От меня?! — Крик удивления невольно вырвался у меня, и крик этот, несмотря на всю его естественность, означал также мое понимание того факта, что профессор Левин попросту боится меня.

— Да, от вас, от вас, — нетерпеливо, и даже с гневом подтвердил Хишин. — Почему это вас так удивляет? С самого начала той злосчастной операции, со всеми этими вашими правильными, увы, диагнозами… все это запало ему в голову, и теперь он ни о чем, кроме вас, думать не может. Прошу вас не говорить с ним ни о чем. Ни о медицине, ни о чем-либо еще. Просто не попадайтесь ему на его пути. Он совершенно вышел из-под контроля. Не владеет собой. Мы чудовищно схватились сегодня.

Изумление, охватившее меня, было столь велико, что я не мог сообразить, с чего мне начать. Наряду с сильнейшим смущением, которое слова Хишина вызвали во мне, я ощущал еще и удовольствие, испытывая странное удовлетворение. И хотя не совсем понимал причину, по которой Хишин взорвался, я знал, что сохраню его уважение, если сумею держать язык за зубами.

Дори, войдя в комнату, где мы сидели, снова сильно закашляла, заставив нас обернуться. Она переоделась и выглядела довольно странно в белой кофточке и толстых шерстяных брюках, со старыми шлепанцами на ногах и шарфом, обмотанным вокруг шеи, — как если бы она еще не знала, чего ожидать от наступающего вечера или людей, которые собрались здесь и были ей дороги и близки. Я поднялся со своего места, пылая любовью, готовый начать свою битву здесь и сейчас, но меня окружали люди, которые обязаны были в подобном случае защитить ее, отослав меня прочь. Я ждал Микаэлу, которая долл<- на была вот-вот присоединиться к нам, что она вскоре и сделала вместе с Шиви, висящей на своих стропах, встревоженная и полная любопытства, несмотря на ее долгий, полный деятельности, день, как если бы она уже сейчас начала свое путешествие в Индию.

Большие сияющие глаза Микаэлы обвели комнату, глядя на Дори столь пронзительно, что я испугался, как бы она во всеуслышание не объявила о моей любви, и внезапно я почувствовал непреодолимое желание как можно скорее убраться отсюда. Эйнат уговаривала Микаэлу присесть и выпить чашечку чая, но я железным голосом отклонил ее предложение:

— Хватит. Нам пора. Шиви весь день не была дома, а твоей матери пора в постель.

Я посмотрел на Дори, которая опять зашлась в кашле, но по- прежнему упрямо отвергала любое лекарство. Эйнат, не дожидаясь ответа, едва не плача, снова попросила Микаэлу не уезжать. Только ли намерение Микаэлы вновь отправиться в Индию восхищало Эйнат и тянуло ее к моей жене, или было еще что-то помимо этого? Было нечто, задевшее мое сердце, в том, как Эйнат взяла Шиви, и, достав ее из «кенгуру», стала баюкать, качая на руках.

Микаэла оказалась в затруднительном положении. Она была готова отозваться на умоляющий голос Эйнат и принять от нее чашку чая, не в последнюю очередь потому, что это давало ей возможность удовлетворить ее любопытство в отношении женщины, с которой я прошлой ночью дважды предавался любви. Но она ощущала и мое возбуждение, и мое нежелание оставаться в этом доме. И поскольку она вся была переполнена радостью, связанной с приготовлениями к отъезду, то решила быть со мною предельно уступчивой, подчинившись моему требованию уехать, не откладывая.

И, как оказалось, я был прав, настаивая на скорейшем возвращении, потому что, когда мы оказались дома, и я развернул у Шиви подгузник, то обнаружил, что долгий день, проведенный ею с Микаэлой, не остался без последствий в виде красной сыпи в паху и между ножек. Я решил сам выкупать ее, и когда я сделал все необходимое, чтобы отправить ее спать, а Микаэла, утопая в собственных мечтах, погрузилась в ванну, я поднял трубку и позвонил родителям. Мне казалось неприемлемым, что с момента, как я бросил всему миру свой вызов, прошло уже двадцать четыре часа и никто еще моего вызова не заметил.

Поскольку было уже относительно поздно, я удивился, поняв, что мать в доме одна. Оказалось, что отец отправился на важную встречу с работниками Министерства сельского хозяйства. Его отсутствие подвигло меня на то, чтобы начать мои признания немедленно. Без блуждания вокруг да около, под плеск, доносившийся из ванной, я заговорил сразу о самой сути. Я хочу сказать им кое-что. Микаэла решила вернуться в Индию вместе с Шиви. Да, с Шиви. Стефани прилетит из Лондона, чтобы присоединиться к ним. Я остаюсь здесь. Да, до поры до времени. Не только потому, что в Индии ничто меня не интересует, но, в основном, потому, что все, что меня интересует, я нашел здесь.

Именно то, что я искал. Я нашел любовь. Любовь к замужней женщине, которая неожиданно стала возможной. Возможной в том смысле, что муж ее умер. Она старше меня, намного старше; и вы можете догадаться, кто это. Да, вы можете догадаться. Да, вы знаете, кто она. Если не знаете, я скажу вам. Так что вы узнаете. Да, это серьезно, и да, у меня хватит сил справиться с этим. Откуда я знаю? Я знаю, потому что скончавшийся человек поддерживает меня. Да, умерший муж. В каком смысле? В мистическом смысле, который я никогда был не в состоянии постичь. Не понимал и не понимаю. Но мне и не нужно понимать, поскольку все это происходит внутри меня.

Моя мать погрузилась в молчание столь глубокое, что мне пришлось отнять на время трубку от моего уха. Затем она сказала кратко (она была слишком интеллигентна, чтобы попытаться спорить со мной в эту минуту, особенно чувствуя мое перевозбужденное состояние)… Она всего лишь попросила меня не говорить ни слова моему отцу. Я, не раздумывая, обещал. Но одного моего обещания ей показалось мало, и она, впервые в моей жизни, попросила меня поклясться. И я поклялся ей жизнью Шиви, которой вскоре предстояло отправиться в долгое путешествие.

 

XIX

И теперь, поем того как этот окутанный тайной персонаж покончил с кашей, поданной ему молодой женой, и насладился видом трех смеющихся, перепуганных детей, бросающих крошки на подоконник, чтобы успокоить наглую, упрямую птицу, он поднялся, подхватил свой новый портфель, подаренный ему женой, и с подчеркнутой торжественностью расстался с семьей, после чего прошествовал на свою ежедневную работу. Судя по его статусу оплачиваемого экс- пациента хорошо известного заведения для душевнобольных, никакая реальная работа его не ожидала, когда он вышел в залитое солнцем сверкающее утро. Но тело его, которое могло бы принадлежать и танцору, облачившемуся в элегантный костюм, было переполнено распиравшей его энергией, и свернутый и подержанный его зонт начал выделывать в воздухе энергичные вензеля, как если бы этими движениями он, подобно дирижеру, управлял целым оркестром. Но ни перед кем не раскрыл он свое местонахождение, хотя вторая птица, преданно кружившая над его головой, все же целенаправленно вела его к подоконнику бюро путешествий, где он был тепло приветствуем служащими этого бюро, изнывавшими от желания узнать, куда это он собрался.

Да, внезапно Земля начала снова вращаться, подтвердил он с застенчивой улыбкой, светившейся в его черных глазах, которые теперь можно было четко разглядеть за стеклами его очков в позолоченной оправе. Но тайна этого вращения, продолжал он, отлична от тайны ее неподвижности. Нужно ли на самом деле стремиться попасть во все эти удивительные и соблазнительные места, снимки которых висят на стенах бюро путешествий, — спрашивал он, — если, воспарив чуть-чуть над потоком времени, подобному реке, нас так или иначе его течение принесет туда, куда мы мечтаем попасть, где бы мы ни находились, благодаря, вращению самой Земли. Если вы мне не верите, спросите у птицы, что стучится, сейчас к вам в окно.

— Что это — новое чувство юмора, давшее побеги на месте высохших ветвей на древе жизни, — удивился сотрудник бюро путешествий, компьютер которого перестал работать в ту минуту, когда он вошел в офис. — Если это так, то есть еще надежда, что и подсознание может быть точно так же имплантировано, чтобы заменить то, которое когда-то ампутировали.

* * *

Но лишь тогда, когда моя голова, налившись свинцом от желания спать, упала на подушку, где мягкое мурлыканье дышащей почти неслышно Микаэлы, которая не возражала против того, чтобы спать со мною рядом в одной кровати, только тогда, когда я пытался побороть сполохи света, врывавшиеся снаружи, и давящую темень внутри меня, только тогда понял я, какую ошибку я совершил. Я никогда бы не пошел на то, чтобы — пусть даже поклявшись матери — утаить что-либо от своего отца, ибо, поступая так, я вольно или невольно подтверждал бы возможные подозрения о постыдности моей любви, что могло очень огорчить моего отца, ибо он воспринял бы это не иначе, как попытку скрыть от него недостойные вещи из желания пощадить его чувства. Ну а как иначе должен был я сам отнестись к требованию матери?

Родители мои скрупулезно, до мелочей, придерживались доктрины открытости по отношению друг к другу, в особенности, если это касалось меня, и не потому что их собственные отношения были необыкновенно сильны, но и помимо верности принципам справедливости и чести; а ведь это были основополагающие принципы, которыми они руководствовались в течение всей своей жизни. И вот теперь моя мать, в нарушение всех этих правил, хочет — да, это так — хочет, чтобы я предал отца. Полагала ли она при этом, что ей удастся уговорить меня отказаться от Дори, не прибегая к его помощи? Или наоборот — может быть, она боялась, что в сражении, которое уже началось меж нами, он, перейдя нейтральную линию, окажется моим союзником?

В лихорадочной мешанине моих мыслей я не мог прийти к определенному заключению, что моя мать собирается делать или чего от нее следует ожидать, но в чем у меня не было никаких сомнений, так это в том, что в этот вечер и эту ночь она не сомкнет глаз, а скорее всего, даже не доберется до постели. Мне было не по себе от мысли, что все случившееся ей придется пережить в одиночку, лежа без сна или просыпаясь в мучительной тревоге. Если бы я и на самом деле был хорошим и чутким сыном, а не только человеком с поверхностным лоском и вежливыми манерами, я прежде всего позвонил бы ей и постарался бы успокоить ее, дав в конце концов ей возможность излить свой гнев — все равно — словами или молчанием. Но поскольку я знал, что телефонную трубку может взять не мать, а отец, — пусть даже это случится в процессе разговора, — я не сделал ничего. Если она решила вовлечь меня в сражение, в котором никому не приходилось ожидать поддержки со стороны, — она должна будет сражаться, не рассчитывая на солидарность своего партнера по браку.

Так что отныне эти принципы стали определять взаимоотношения между моей матерью и мной. Я молчал, и любая инициатива для дальнейших уточнений и прояснений находилась отныне в ее руках, точно так же, как инициатива, связанная с определением окончательной даты отбытия в Индию находилась в руках Микаэлы; мне же оставлено было только одно — обязанность разобраться во всем, что было связано с Дори. Но поскольку и моя мать, и я, похоже, оказались в состоянии некоего ступора, если не паралича, Микаэла продолжала свои приготовления энергично и достаточно успешно, пока отъезд в Индию не стал напоминать натянутый лук, где легкого движения достаточно, чтобы произошел выстрел, подразумевая здесь под выстрелом исполнение заветного желания Микаэлы по возвращению в Индию — желания столь сильного, что оно превратило это путешествие в Индию в акт духовного, если не религиозного, действа. Не избавления от меня, разумеется, а от материалистической и на материализм ориентированной действительности, окружающей нас, в которой Микаэла не собиралась прожить до конца дней. И радость ее становилась только сильнее от осознания того факта, что он давал ей возможность приобщить к своей радости, связанной с путешествием, еще и других. Не только Стефани, которая уже каждый день названивала нам из Лондона, но даже и Шиви, чье нежное сознание, верила Микаэла, впитает впечатления, которые останутся у нее на всю жизнь.

Чтобы получше подготовить Шиви к этому путешествию, Микаэла каждое утро подрисовывала ей на лбу «третий глаз» — красным, синим или зеленым, делавший ее, на взгляд Микаэлы, просто неотразимой и еще более усиливавшей ее восторг, связанный с ожиданием отлета. Я старался проводить с ними столько времени, сколько мог, подхватывая и подбрасывая девочку в воздух, едва только она протягивала ко мне свои маленькие ручки. Микаэла уже далеко не всегда могла брать ее с собой, занимаясь деловой частью приготовлений к отъезду, поскольку машина была уже продана, а половина денег потрачена на билеты (другая половина ушла на покупку для меня мотоцикла — разумеется, не столь мощного, как мой старый, но достаточно сильного, чтобы развить пристойную скорость на гладкой городской магистрали). Когда Стефани прибыла чартерным рейсом из Лондона (а случилось это ясной зимней ночью), у меня не возникло проблемы с тем, чтобы примчаться на мотоцикле в аэропорт и забрать ее вместе с ее багажом, который, к слову сказать, состоял из одного лишь рюкзака — груз, который мой маленький мотоцикл одолел с легкостью.

Такая же легкость царила во всем, связанном с путешествием. Дата отлета определилась без труда, поскольку Микаэла выбрала маршрут, начинавшийся в Каире, до которого можно было добраться на дешевом автобусе, и билеты на который оказались исключительно дешевыми, особенно с учетом того, что Шиви еще не было года и она проезжала бесплатно.

Этим объясняется отказ Микаэлы (в ответ на просьбу моей матери) отложить перелет до того момента, пока вся семья не отпразднует первую годовщину со дня рождения Шиви — событие, способное хоть немного смягчить для них расставание с их внучкой, расписание жизни которой вот уже целый год определяло течение их собственной жизни. И хотя они доверяли — как, впрочем, и я сам — находчивости и опыту Микаэлы и ее пониманию тайн индийской ментальности, тот факт, что путешествие выглядело неограниченным во времени, естественным образом наполняло их глубокой тревогой, которую Микаэла пыталась рассеять как только могла, поскольку мои родители очень ей нравились, и она уважала и даже восхищалась ими — особенно, после их посещения Лондона. А потому она выбралась вместе с Шиви в Иерусалим и провела с моими родителями целый день, и чтобы попрощаться с ними, и чтобы переключить их мысли на детальное обсуждение практических вопросов, которые еще оставались нерешенными. Это должно было хоть немного успокоить их. Она взяла с собою Стефани, чтобы напомнить им о свойственном ей и ее подруге чувстве общности; подруга прилетела из Лондона не только для того, чтобы составить ей компанию, но и для того также, чтобы выступить в роли приемной матери для Шиви, если, не дай бог, с самой Микаэлой что-нибудь случится, или, что гораздо более вероятно, когда ей просто захочется на день-другой отправиться в места, совсем не подходящие для того, чтобы тащить туда ребенка.

Как я легко мог бы предсказать, мать сумела уговорить Стефани сопровождать моего отца и Шиви в прогулке по парку, чтобы самой получить возможность остаться с Микаэлой наедине и со всей своей тактичностью попытаться выяснить, что же на самом деле произошло между нами, и есть ли нечто действительно существующее в моем заявлении о любви к «женщине, старшей, чем я», чье имя моя мать, разумеется, не упомянула, пусть даже она отлично знала уже, кто она такая. Ответы Микаэлы на ее вопросы поразили ее не только потому, что они были честны и откровенны (к чему она вполне была готова), но и потому, что в ответах этих прозвучали такие слова и понятия, как реинкарнация и переселение душ, словно путешествие по Индии уже началось, и Микаэла со своей подругой сидят рядышком на берегу Ганга, а не находятся в Иерусалиме напротив женщины, чья бескомпромиссность была столь же чиста, как свет Иерусалима, вливающийся в окна. Моя мать постепенно привыкла к непостижимым для нее изотерическим подходам Микаэлы к явлениям жизни, с чем она столкнулась еще в Лондоне, и поскольку это касалось других, обычно незнакомых ей людей, ее реакция обычно отличалась терпимостью, но сейчас речь шла обо мне, ее единственном ребенке, и о моем браке, над которым нависла угроза полного краха. Но почему?

Она понимала, что физическая неверность была лишь предлогом, воспользовавшись которым Микаэла могла воплотить свою мечту о возвращении в Индию, мечту, которую она лелеяла с первого дня нашего брака — если не раньше. А потому в середине разговора моя мать сменила тактику, полагая, что уехав с Шиви в Индию, Микаэла вовсе не обязательно углубит пропасть, трещину возникшую и грозящую разрушить наш брак, но наоборот — хочет открыть путь для последующего согласия. Так?

Микаэла немедленно согласилась — может быть, и потому еще, что ей стало жаль эту мужественную женщину, которая жаждала этого согласия, страдая от чувства вины за поступки, совершенные мною. И чтобы заручиться поддержкой моей матери в отношении путешествия, она объяснила, что, по ее убеждению, отсутствие в течение последующих нескольких месяцев ее самой и Шиви способно помочь мне выпутаться из ситуации, ведущей, скорее всего, к страданиям и несчастьям. Она верила, что мои чувства — пусть даже испытываемые к одной только Шиви — рано или поздно тоже приведут меня в Индию, где дух мой укрепится, поскольку и реинкарнация, и воскрешение являются естественной составляющей повседневного существования в этих местах.

— Вы оба — желанные гости, если захотите приехать вместе с ним, — сказала Микаэла совершенно искренне. — Мы будем счастливы снова увидеть вас. — Огромные глаза ее сияли неподдельным дружелюбием, как если бы просторы Индии были свободными комнатами в их собственном доме.

Мать поспешила передать мне этот их разговор раньше, чем Микаэла, Стефани и Шиви вернулись в Тель-Авив. Она даже вышла из дома (чтобы купить упаковку молока) и позвонила мне из платного телефона на улице, так, чтобы отец не мог нас подслушать. Ее тревога не касалась более ни моего находившегося в опасности брака, ни моей любви к жене Лазара, которая показалась ей теперь делом проходящим и достаточно нереальным.

Вся ее тревога сейчас была сосредоточена на Шиви, потому что это было для нее самым важным, что она выделила из смущенного красноречия Микаэлы, а именно, что Микаэла собиралась использовать Шиви в качестве приманки, чтобы вытащить меня — и не исключено — вместе с родителями к ней, пусть даже ценою того, что придется безответственно тащить Шиви по всей Индии, переполненной страданиями и болезнями. А потому она внезапно потребовала тоном, не побоюсь сказать, истерическим, чтобы я немедленно остановил это предприятие, или, как минимум, не дал Микаэле забрать с собою Шиви.

— Мама, — сказал я, — послушай. Невозможно запретить матери взять с собой своего ребенка. — Я сказал это спокойно, стараясь сохранить свое хладнокровие, хотя сердце мое обливалось кровью при виде такой бурной реакции со стороны этой всегда исключительно сдержанной женщины.

Но я пообещал ей, что договорюсь с Микаэлой таким образом, чтобы иметь возможность забрать Шиви, если я по каким- то причинам решу это сделать. Несмотря на испытываемую боль при мысли о расставании с ней, которая становилась все сильнее по мере приближения даты отъезда, я думал не о ней, а о другой девочке, беспомощность которой Лазар пытался свести на нет и спрятать, и мысли эти только сильнее раздули пламя моих желаний, которые были живы и пылали еще ярче после неожиданных занятий любовью у постели больной. Если бы моей матери и впрямь удалось уговорить Микаэлу оставить Шиви со мной, я потерял бы всю мою свободу — в том числе и свободу маневра — в сражении за мою любовь, которая вернулась бы к исходной точке и оставила меня ни с чем, особенно после того, как Дори сумела снова окружить себя любящими и преданными друзьями, которые не оставили бы ее одну. И я имею в виду не только ее сына, который рад был представившейся возможности каждую ночь проводить дома, но и Хишина, постоянно названивающего по вечерам, и, кто знает, может быть, ей удалось бы уговорить старую леди, свою мать, время от времени разделять с ней бремя одиночества, помогая ей навести порядок среди хаоса, царившего в ее спальне и выдвинутых из всех шкафов ящиков для обуви, белья и одежды.

* * *

Когда же день отправления приблизился вплотную, сердце мое было уже до краев переполнено печалью, как если только сейчас я понял, чего лишаюсь. И прощание с Шиви стало еще больнее оттого, что все происходило ровно в полночь — странный факт, объяснимый лишь с точки зрения туристической компании, зафрахтовавшей дешевый рейс, который скупила толпа молодых любителей дальних путешествий и низких цен, стремившихся самым экономичным путем добраться до аэропорта в Каире — начальной точке их долгого путешествия.

Когда я увидел Шиви, упакованную в мешке, похожем на рюкзак, вроде тех, что громоздились вокруг Стефани и Микаэлы (чьи рюкзаки были едва ли не самыми большими), я понял, что мое снисходительное отношение к этому путешествию было, мягко говоря, не совсем ответственным. И хотя я собственноручно сделал своему ребенку все необходимые прививки, согласовав дозы инъекций с двумя самыми уважаемыми педиатрами нашей больницы, я не мог избавиться от мысли, что отъезд следовало перенести на другое время, для того, хотя бы, чтобы убедиться в отсутствии у Шиви каких-либо, связанных с прививками, осложнений. Сама Шиви выглядела вполне здоровой и счастливой, судя по тому, как светилось радостью ее личико; когда она с любопытством разглядывала юных путешественников, непрерывно вертевшихся возле нее и восторженными криками привлекавших внимание своих родителей к этому ребенку с нарисованным на лбу третьим глазом, дабы дать этим родителям случай убедиться в существовании туристов намного более молодых, чем они сами.

Все это время я остро ощущал свою вину перед Микаэлой за свою безответственность — впрочем, и за ее собственную тоже, и поклялся, что когда обстоятельства моей жизни чуть-чуть прояснятся, я найду способ вернуть свою дочь туда, где и находится ее настоящее место. Но в ожидании этого момента ее «настоящим местом» будут, по преимуществу, калькуттские тротуары и железнодорожные платформы. А пока что ее путешествие начиналось с тель-авивской отмостки, в щелях которой виден был влажный песок, который она выковыривала, пока ее мать была занята тем, что выдерживала прощальные объятия друзей, количество которых я себе даже не представлял. Друзей, чья преданность была столь велика, что ни поздний час, ни транспортные сложности в такое время не помешали им приехать, чтобы произнести и услышать прощальные слова. Даже Амнон оставил свое ночное дежурство и примчался сюда, чтобы не пропустить момент, когда он сможет обнять надолго исчезающую Микаэлу. До моего слуха донеслись его обещания в случае, если он будет нужен, бросить все и отправиться на любой край света, стоит ему только получить открытку с приглашением — но я-то знал, что он никогда не оставит ни родителей, ни своего умственно отсталого брата, который так в нем нуждался.

Затем настал мой черед сказать в последний раз «до свидания»; и после того, как я долго гладил, покрывая поцелуями личико Шиви, надеясь, что она хоть какое-то время будет вспоминать обо мне, дошла очередь и до Микаэлы. Ее я отвел в сторонку и просил только об одном — быть предельно осторожной. Я избегал любых прикосновений к ней с того самого утра, когда разбилась глиняная статуэтка, боясь возможных обид и недоразумений, но в эту минуту я отступил от собственных правил и, чтобы усилить действие моих слов, взял ее руки в свои, сжал их и запечатлел на ее губах долгий поцелуй. Огромные ее глаза оставались открыты, поблескивая в окружающем нас ночном мраке, пальцы ее легонько взъерошили мои волосы, чего она никогда раньше не делала, и вообще вид у нее был такой, словно она не предполагала даже, а просто знала, что опасности, нависшие над моей головой, намного превосходят все то, что ей самой может встретиться на пути. Перед тем как присоединиться к Стефани и Шиви, уже успевшими занять свои места в автобусе, она, чуть запнувшись, сказала:

— Если попадешь в беду — бросай все и приезжай к нам… мы всегда тебе будем рады. — И когда, с чувством искренней благодарности, я закрыл лицо руками, не в силах скрыть набегающих слез, она добавила нечто, потрясшее меня до основания: — Это еще не повод для смерти, Бенци.

И, не дожидаясь моего ответа, она поспешила в автобус, который, определенно, дожидался именно ее и тут же замигал красными огнями, тихо, словно вливаясь в огромную реку — одну из тех, что ожидали юных путешественников в неведомой им стране, поплыл сначала узкими аллеями, оставляя за собою толпы притихших друзей и родных, только сейчас окончательно осознавших, насколько продолжительной может быть разлука, а затем, удаляясь и становясь все меньше, и меньше, и меньше… пока окончательно не растворился в ночи, от которой осталось не так уж много.

Но они не спешат расходиться по домам. Они бесцельно топчутся на месте, бродят, обмениваясь телефонами и адресами в попытке сплести некую сеть, все нити которой помогут им держать связь с любимыми, чье исчезновение в ночи, даже сопровождавшееся шутливыми напутствиями при расставании, наполняет сердца оставшихся внезапной болью. Только сейчас я заметил Эйнат, которая стояла возле грузовичка Амнона, одетая в долгополое черное пальто, которое в силу контраста только подчеркивало красоту ее белокурых волос, изуродованных, кстати, безобразно короткой стрижкой, словно она получала удовлетворение от подобного надругательства. Появилась ли она только что, или просто старалась избегать встречи со мной? Смущенно улыбаясь, она пыталась решить, принять ли ей предложение Амнона вернуться домой в прицепе, поскольку места рядом с водителем были уже заняты Хагит и ее дочерью, настоявшей, чтобы ей тоже позволили приехать проститься с ее маленькой подопечной, или…

Моментально подойдя к Эйнат, я предложил ей свои услуги. Потому что, даже если она догадывалась о том, что происходит между ее матерью и мною, все же, считал я, этого еще недостаточно, чтобы она меня избегала, а кроме того, эта была прекрасная возможность превратить ее в союзника. И, несмотря на ее смущенное сопротивление, я уговорил ее оставить в покое побитый пикап Амнона, отдав предпочтение заднему сиденью моего мотоцикла, после чего я собственноручно надел ей на голову шлем, галантно затянув ремешок под ее изящным подбородком. И хотя мне приходилось встречаться со страхом, испытываемым ездоками, впервые оказавшимися на мотоцикле сзади, я никогда еще не проявлял такой заботы и внимания, сколько я уделил Эйнат. Словно перепуганный зверек, она прильнула к моей кожаной куртке, когда мы влились в поток, и держалась так, словно я увлекал ее в мрачные и гибельные пространства, едва ли не в преисподнюю, а не просто отвозил домой, двигаясь с разрешенной скоростью по пустым вымершим улицам ночного города.

Добравшись до ее дома, расположенного в тихом, засаженном деревьями квартале, я спросил ее о причинах исходившего от нее чувства тревоги. Но она не впала в истерику от страха, хотя и не нашла в себе силы как-то отшутиться в ответ на мой вопрос. Она просто вела себя так, как если бы ее страхи были естественными и не требовали дополнительных объяснений, поскольку относились не столько к мотоциклу, сколько к тому, кто был за рулем. Я это понял в тот момент, когда, стоя возле мотоцикла, бережно ослаблял ремешок у нее под подбородком, чувствуя, что она вся дрожит. Но дрожала ли она от холода или от страха передо мной? Лицо ее белело у меня перед глазами, пока она по моей просьбе записывала на клочке бумаги номер ее нового телефона, после чего я ее отпустил. Она опрометью бросилась в темный подъезд, в котором и исчезла с такой быстротой, что не понадобилось даже зажигать свет.

Знала ли она действительно о моей любви к ее матери? И казалась ли ей эта любовь, спрашивал я себя далее, испытывая странную боль, чем-то возмутительным, а то и отталкивающим настолько, что сама она, Эйнат, не могла даже на короткое время стоять рядом с человеком, который, что ни говори, без раздумий отправился на другой конец света, чтобы спасти ее, и в кого она верила много больше, чем ее родители, согласившись вверить ему свою жизнь? И даже если она считала, что эта любовь лишает ее чего-то, что принадлежало лишь ей, она могла бы уважать саму тайну этого чувства, которое зародилось в отеле Варанаси, когда кровь ее матери стала переливаться в ее вены.

Эти рассуждения продолжали занимать мои мысли на пути домой, добавляя огорчения к той грусти, с которой я возвращался в квартиру, которая, невзирая на очевидные усилия Микаэлы оставить ее в порядке, на каждом шагу сохранила следы пребывания в ней моей дочери, воспоминание о милом личике которой вызвало слезы у меня на глазах. И хотя родители настаивали на том, чтобы я без малейших колебаний разбудил их в любое время, чтобы рассказать о нашем расставании, я отказался от соблазна переложить на их плечи груз печалей, переполнявших мое сердце, к которым вполне мог добавиться гнев моей матери, разочарованной той, по ее мнению, легкостью, с которой я отпустил Микаэлу и Шиви, так что поддержки я мог ожидать лишь со стороны своей безумной любви, которой я с таким упорством оставался верен.

Но сон мой, который начался едва ли не полной потерей сознания, был самым бесцеремонным образом прерван чем-то похожим на электрошок, пронизавшим меня всего до последней клеточки тела. Надежды уснуть больше не было, несмотря на свинцовую тяжесть, заставлявшую меня остаться в постели. Последним усилием воли я попытался плотно сомкнуть веки, но единственным утешением мне были зажегшиеся в темноте спальни красные огоньки автобуса, в эту минуту пересекающего границу, двигаясь по пустынной дороге под серебряным светом луны, падающим на Шиви, спящую на коленях у Микаэлы и саму Микаэлу, вероятно, спящую тоже, привалившись к плечу своей подруги, Стефани, скорее всего, болтающей с каким-либо юным любителем путешествий. И впервые ощутил я тревогу в глубине сердца от осознания своей оставленности, охватившей мою душу, по мере того как рдеющие огоньки автобуса, с каждой секундой увеличивавшего расстояние между мною и моей женой и дочерью, растворялись в темноте ночи. Такой же, какая царила в моей душе.

И я внезапно ощутил себя отданным на расправу непостижимому и равнодушному миру. Чувство было настолько сильным, что мне пришлось встать и зажечь свет — маленькую настольную лампу, пусть даже это и не вернуло мне спокойствия. Более того, это лишь еще с большей силой заставило меня позавидовать тем, кто был в состоянии уснуть, прижавшись тесно к другому телу, уже погруженному в сон. Ни того, ни другого мне было не дано этой ночью, давшей мне лишь ощущение свободы и одиночества. Или ненужности? И даже мягкий шепот дождя за окном не в силах был смягчить новый ужас одиночества, пронизавший стены этого дома; ужас, настолько сильный, что даже ощущение крови, бегущей по венам не в состоянии было поддержать меня.

Будь за окном шесть утра, я непременно позвонил бы родителям, чтобы избавиться от этого отвратительного ночного переживания. Но я не мог бы раскрыть свою душу матери в присутствии отца или даже просто поговорить с ней о том, что тяжким грузом лежало у меня на сердце — о расставании с Микаэлой и Шиви, о наших планах на будущее, вообще ни о чем, что облегчило бы мне внезапное ощущение заброшенности и ненужности. Да, если бы хоть рассвело. Но на моих часах было три часа ночи, и поскольку у меня никогда не хватало времени, достаточного для знакомства с ночной жизнью Тель-Авива, за исключением круглосуточно работающих дискотек для молодежи, у меня не было никаких шансов наткнуться на случайного, но подходящего собеседника, с кем хотелось бы поделиться своими проблемами в этот поздний — или уже ранний — час.

Но одно, подходящее для этих целей место существовало, и я о нем знал. Наша больница. В которой даже в такой час, наполненный тишиной и безмолвием, людей, пораженных бессонницей, можно было найти в самых потаенных уголках здания, вне зависимости от того, ворочались ли они в своих постелях или же дремали, сидя в кресле — не говоря уже о тех, кто смирно лежал в холодильнике морга в своем металлическом поддоне. Я знал, что после того, как пройдет первое удивление, вызванное неожиданным моим появлением в столь неурочный час, кто- то из анестезиологов из отделения скорой помощи непременно попытается подъехать ко мне с просьбой поменяться с ним местами, а потому я решил двинуться в какую-нибудь другую часть больницы.

Было много темнее обычного. Я спросил одного из охранников, что стряслось с освещением. Он тоже обратил внимание на существенную разницу, и, подумав, предположил, что если света нет по всей больнице — это не может быть случайным совпадением или аварией, но исключительно результатом новой политики экономии электроэнергии, проводимой отныне в жизнь согласно последней директиве высшей администрации. Когда его слова дошли до меня, меня словно осенило: ведь это же означало, что совет директоров нашел преемника Лазара, а если так, то это должен быть человек со стороны, если первой его инициативой было отключить освещение. И я решил дойти до педиатрического отделения, где всегда в достатке было бессонных родителей, готовых бодрствовать всю ночь.

Но сначала я спустился в отделение скорой помощи к своему шкафчику, чтобы оставить мой шлем и кожаную куртку, надев взамен халат с вышитым на нем моим именем, и повесить на шею стетоскоп. Таким образом я сразу превратился во врача, находящегося на ночном дежурстве, отправившись в педиатрическое отделение. Как я и полагал, оно гудело от напряжения — не столько от озабоченных родителей, некоторые из которых спали, привалившись в углу, в то время как другие топали по коридору туда-сюда, потирая красные от бессонницы глаза, превозмогая усталость и тревогу за своих детей, из которых не всем еще был поставлен диагноз, а потому требовавших непрерывного внимания.

Я тоже нуждался во внимании, но родители, обступившие меня, не желали замечать, что я изнурен ничуть не менее, чем они. И хотя я несколько раз повторил, что я не педиатр, а анестезиолог, и пришел сюда лишь для того, чтобы кое-кого найти, они рады были далее случайно оказавшемуся среди них специалисту и забросали меня вопросами, самого разнообразного свойства, на которые я терпеливо отвечал обтекаемо, уклончиво и противоречиво. А потому не следовало удивляться, что спустя некоторое время даже самые упорные из родителей оставили меня в покое, дав мне возможность из последних сил побрести по коридору, ведущему в комнату, полную ярких постеров и детских игрушек, где глаза мои могли бы отдохнуть при виде спящих малышей, многие из которых возрастом были не старше Шиви, которая сейчас покоилась на руках у Микаэлы или лежала на коленях у Стефани.

Но даже после того как я спустился вниз, твердо решив отправиться домой и лечь в постель, чтобы избавиться от необъяснимой тревоги, объявшей меня во время сна, я тем не менее предпринял еще одну, последнюю, попытку прийти в себя, выйдя, как был, в белом своем халате и стетоскопом на шее, наружу, не обращая внимания на ветер, бесчинствующий меж стволов деревьев, высаженных некогда позади главного корпуса и пристройки, в которой нашло себе прибежище психиатрическое отделение, которое только смерть Лазара спасла от исчезновения. И хотя я никогда ранее здесь не был, я знал, что никаких озабоченных родителей там внутри не бродит по коридорам, а если они где-то и есть — вовсе не их я искал. Но дежурного врача я хотел бы найти — найти и посоветоваться с ним.

Но дежурный врач, судя по звукам, доносившимся из дежурки, был в эту минуту во власти глубокого сна. Тем не менее я нашел человека, с которым мог поговорить. И кто же это был? Не кто иной, как старая моя знакомая — бывшая старшая медсестра хирургического отделения, руководимого Хишиным, та самая, чье заявление с просьбой отложить срок ее выхода на пенсию на год было отклонено, и которая несла теперь ночное дежурство в качестве подменной в различных отделениях больницы, чтобы чуть-чуть подработать денег к своей более чем скромной пенсии.

— Но кто с такой быстротой дал отрицательный ответ на вашу просьбу? — сочувственно поинтересовался я, поведав ей, что видел ее папку на столе у Лазара всего лишь несколько дней тому назад. — Будь Лазар жив, он никогда бы не пренебрег запросом, исходящим от профессора Хишина и, безусловно, позволил бы поработать вам еще год, — с уверенностью добавил я, зная, что то же самое сказал бы любой из врачей, работавших в хирургии.

К этой женщине я чувствовал глубочайшее уважение, пусть даже мне было известно, что в прошлом она тоже предпочла мне доктора Варди. Но сама эта седая женщина, сидящая сейчас в пустой и холодной дежурке для медсестер, закутавшись в толстое зимнее пальто, вовсе не была уверена в том, как отнесся бы к ее просьбе сам Лазар, будь он жив. Придвигая ноги к электровентилятору, стоявшему на полу, она сказала:

— Иногда он мог быть очень жестким и даже злым, особенно, если заупрямится, — и увидев, как поразили меня ее слова, добавила: — Не воображайте, доктор Рубин, что если вы провели пару недель с ним и его женой в Индии, вы узнали его со всех сторон.

Было что-то неприязненное в ее голосе, и я не скрыл своего удивления тем фактом, что, несмотря на то, что со времени моего путешествия по Индии прошло года два, она все еще помнит о нем. В ответ она рассмеялась.

— Как я могла бы забыть такое? Я помню даже, насколько обескураженным вы вернулись с большим набором медикаментов, который приготовил для вас доктор Хессинг… и попросили меня сделать вам прививку. Выглядели вы при этом весьма подавленным и очень злились на профессора Хишина за то, что он втравил вас во всю эту историю с Индией.

И внезапно я преисполнился нежностью к этой достойной пожилой женщине, безропотно выполняющей свою работу помощницы медсестры, чтобы принести в конце месяца домой несколько лишних шекелей. Тут же я вспомнил, как я спускал свои штаны, стоя тем вечером перед нею позади импровизированной ширмы, за которой она легко и безболезненно натренированным движением сделала мне два укола.

— Это удивительно, что мы снова встретились с вами сегодня, — не в силах сдержать рвущееся из самых глубин моего существа признание, которое не давало мне покоя с той самой минуты, как я перешагнул порог больницы, — потому что мои жена и дочка этой ночью отправились в путешествие по Индии. Всего несколькими часами ранее я посадил их в автобус, идущий до Каира, и когда я, до смерти усталый, добрался до дома и лег, после часа или двух сна что-то меня разбудило. Что это могло быть, сестра? Я попытался уснуть снова — и не мог. Но самая непонятная для меня ситуация в том, что, как оказалось, впервые в жизни я не смог оставаться в квартире один. Так что же это такое, сестра?

Она выслушала мои сетования, не меняя серьезного выражения на лице. Я знал, что воображение — не самая сильная ее черта, но в ней всегда находило место искреннее сочувствие к человеческому горю как только она проникалась убеждением, что это — истинное бедствие, а не проходящая игра настроения. Она предложила мне чашку кофе, от которого я отказался.

— Нет, нет, спасибо. Хотел бы все-таки попробовать уснуть, — объяснил я свой отказ. — Я должен вернуться домой. Потому что не позднее восьми я должен уже быть на ногах в операционной.

Как и большинство больничного персонала, она была удивлена странным решением Лазара выделить мне половинную ставку, и она спросила меня, сохранится ли подобное положение теперь, после того, как директор больницы умер.

— А почему бы ему не сохраниться? — с некоторым раздражением осведомился я.

Она пожала плечами.

— Возможно, будут предприняты попытки устранить некоторые нарушения, допущенные во имя дружбы, вещи, которые напрямую расходятся или попросту противоречат букве закона, — ответствовала она. — Все это, в конечном итоге, будет зависеть от нового директора.

— Но он — новый директор — уже существует? — спросил я. — Кто-нибудь уже видел его? А что говорит по этому поводу Хишин?

Оказалось, что ничего из интересовавшего меня, она не знает. Так же, как и Хишин. Но в чем она совершенно не сомневалась, так это в том, что кто-то уже был назначен на эту должность. И может быть, это будет не один, а два или даже три человека. У Лазара перед его кончиной в руках сосредоточилась огромная власть, и немало было в больнице людей, считавших что настало время эту власть чуть-чуть ограничить. По крайней мере, профессор Хишин считал именно так.

— Да, — автоматически отозвался я. — Хишин сейчас, должно быть, сильно скучает по Лазару.

Она снова покивала головой. Ее заключения звучали еще более серьезно, чем мои. Хишин опасался мстительности нового директора — этим и объясняется тот факт, почему он столь решительно потребовал, чтобы власть директора была разделена. Несмотря на эпитафию, прочтенную над могилой, он хорошо сознавал тот урон, который он понес, — и не потому, что переоценил свое врачебное всемогущество, как думало огромное количество людей, а потому, что на поверхность выползла обыкновенная зависть, в свою очередь обусловленная ревностью и опасением того, что другие врачи в больнице могут удостоиться большей близости к Лазару, оттеснив Хишина с позиции директорского любимца. Вот почему Хишин так терзался чувством вины и по отношению к покойному, и по отношению к его жене, поскольку всем было известно, как тесно между собою была связана чета Лазаров, в которой если кто-то любил одного, любил и другого тоже.

На секунду кровь застыла у меня в жилах.

— В каком смысле «любил»? — Я улыбался, задавая этот вопрос, но сердце мое переполнилось болью от одной только возможности вины вместе с любовью, вызвавших столь сильные эмоции, что я едва устоял на ногах.

— В каком смысле? — Старая медсестра Хишина была захвачена врасплох и теперь пыталась сформулировать подходящий ответ. — В том смысле, что он всегда был близок с нею — вот как сейчас, и будет продолжать заботиться о ней, пока будет уверен, что она не держит на него зла и не ненавидит его тем более. Потому что суть состоит в том, что Хишина особенно привлекают люди, которые сердятся на него или его ненавидят, — сказала она. За многие годы совместной работы у нее выработалось обостренное восприятие заведующего хирургическим отделением — такое же, как у мисс Кольби в отношении Лазара.

— Но о какой близости к жене Лазара может идти речь, если у него есть сейчас собственная, — возразил я.

— У него есть женщина? — парировала она. — Одна? У Хишина есть уйма женщин, которые ему нравятся. Что за проблема — одной в списке больше, одной меньше?

Короткий и дикий вопль вырвался из какой-то палаты, и дружный вой тут же поддержал его голосами остальных пациентов, словно дожидавшихся всю ночь, пока одного из их сотоварищей не посетят ночные кошмары. Сестра, насторожившись, привычным движением, памятным мне еще по году, проведенному в хирургическом отделении, повернулась в сторону шума, решая, уляжется ли все само собой или ей придется вмешаться, если возникнет такая необходимость. И мне стало больно за эту, столь тяжело добывающую свой хлеб женщину, которая, работая годы и годы в качестве старшей хирургической сестры отвечала за скальпели и шприцы, нитки для наложения швов и приборы для переливания крови, а также за перевязку ран и многое другое, а теперь должна была слушать вопли сумасшедших и умиротворять их с помощью разноцветных таблеток, больших и маленьких, всех мыслимых и немыслимых цветов, выстроившихся на полках за ее спиной. Она определенно была обеспокоена той свободой, с которой я принялся исследовать их. Хотя она и знала, что как врач я имел право лечить самого себя, она тем не менее настоятельно потребовала, чтобы я в ее хозяйстве ничего не трогал без специального разрешения ответственного психиатра.

В какой-то степени я почувствовал себя оскорбленным, но, несмотря на это, врач во мне сказал: она права. Потому что со всей своей прямотой, пусть даже лишенной воображения, она хотела, чтобы я попробовал справиться с одолевавшими меня страхами силой духа, а не мощью фармакологии. Силой духа? Ну, например, при помощи звонка родителям, которые обладали способностью судить о моем настроении по тону моего голоса, сразу догадываясь об источнике моих неприятностей и возможных последствий, вытекающих из них для меня в обозримом будущем. И хотя моя мать постаралась отдалить нас с отцом друг от друга, отказывая ему тем самым в праве узнать о постигшей меня любви к Дори, его врожденно добродушное терпение могло бы самым благотворным образом поддержать меня во время кризиса. Но времени было всего лишь пять часов утра, и я не мог даже помыслить о том, чтобы раньше шести разбудить их, пусть даже кто-то из них, как это нередко случалось, уже проснулся и бродил вокруг дома.

Я попрощался с сестрой, всем своим видом показывая, что я вовсе не таю на нее обиды за то, что она отказала мне в возможности помочь самому себе с помощью таблеток, спрятавшихся в бутылках за ее спиной, и пообещал навестить ее как-нибудь во время одного из ее дежурств, после чего вернулся в главное здание, поглядывая на затянутое тучами небо и гадая, смотрит ли так же Микаэла — находящаяся в эту минуту в самом сердце пустыни — в окно автобуса, ожидая появления первых утренних лучей.

Дойдя до приемного покоя отделения скорой помощи, чтобы вернуть на место мой халат, я забрал кожаную куртку, взял шлем, но, вместо того чтобы подняться к выходу, стал набирать код, открывавший доступ в хирургическое отделение. Код был совсем простой. Первые три его цифры оставались все теми же с тех пор, как пришел в больницу, и мне подумалось, что вот это и есть та работа, которая предстоит новому руководителю больничной администрации — поменять код так, чтобы любой работник больницы, когда ему заблагорассудится — вот так, как это было сейчас, — не имел возможности открывать дверь. Как всегда, во время смены дежурств в больнице замирала всякая деятельность. Но отсутствие света вносило в жизнь ее какие-то новые ноты. С целью экономии электричества администрация посягнула и на святая святых больницы — на операционные, всегда утопавшие в освещении, приходившем из независимых и автономных источников; сейчас все утонуло в темноте, за исключением одной маленькой комнатки.

Хотя я провел в этой части больницы массу времени, после смерти Лазара у меня не возникало достаточной причины, чтобы наведываться в эту комнатку, полную инструментов и лекарств, используемых в сердечной хирургии, — прежде всего это относится к аппарату, применяемому в процессе шунтирования; аппарату, который белые его пластиковые трубки, выползающие и свисающие из него, делали похожим на отдыхающего осьминога. Но не это привлекало мое внимание, а простой шкафчик анестезиологов, полный лекарств, названия которых и состав, равно как и действие, были мне хорошо известны. А потому с усмешкой подумал я о непреклонной сестре, отказавшейся дать мне одну маленькую таблетку транквилизатора из ее набора; сейчас я стоял перед шкафом, полным мощнейших, очень дорогих таблеток, и, не спрашивая чьего-либо разрешения, по собственной своей инициативе, я с легкостью мог составить небольшой коктейль, который затем без труда мог ввести себе в вену, после чего погрузился бы в непробудный сон без ощущений, без сознания, без движения и даже без снов. В сон, от которого никто не смог бы меня пробудить.

Но что было странно мне: когда я стоял в темном, пустом хирургическом отделении, в помещении, полном десятков сложнейших хирургических инструментов, достаточных для того, чтобы, разъяв человека на части, снова собрать его, значительно улучшив, я чувствовал не страх, и не тревогу, которая прервала мой сон, отправив бродить меня где попало — ощущение было такое, будто лекарство, способное мне помочь, находилось не где-то далеко, во внешнем, по крайней мере, мире, но лежало где-то здесь, в этих хорошо мне знакомых стенах моего собственного дома, покинутого сейчас самыми близкими мне людьми. Возможно ли было предположить, что моя любовь старается заключить в свои объятья обеих женщин — ту, что отличалась редким бесстрашием, и ту, которая боялась всего на свете, но более всего — одиночества? Может быть, в ответе на этот вопрос и таилась разгадка тайны, так безжалостно мучавшей меня?

Мысль эта, внезапно пришедшая мне в голову, настолько удивила меня, что я, выключив свет, покинул отделение хирургии даже не прикоснувшись ни к седативным таблеткам, ни к анальгетикам или средствам для расслабления мышц, потому что не хотел прибегать к каким-либо материальным средствам, чтобы укротить мой дух, веря, что причина, послужившая возникновению моей утренней бессонницы, в конце концов укрепит меня, соединив — пусть даже только в мыслях — с моей, удаляющейся от меня все больше и больше, маленькой семьей.

По пути к дому я повернул на широкий проспект рядом со зданием, где жила Дори, чтобы убедиться, припаркован ли большой автомобиль Лазаров на его обычном месте — под колоннами здания. Меня не удивило, когда я обнаружил незнакомую мне маленькую машину, перегородившую выход, — небольшое усилие воображения подсказало, что они купили этот автомобильчик для своего солдата, чтобы облегчить ему ежевечернюю поездку из лагеря к своей матери.

В мгновение, когда я вошел в свою квартиру, я почувствовал возбуждение одиночества, витавшее над руинами моей измученной души, как если бы только здесь, среди этих знакомых стен и знакомой мебели находился истинный мир, существенный и тайный, который немедленно выявлял чью-то слабость и невозможность кому-либо оставаться с ним наедине. Хотя стрелки часов еще не достигли шести, у меня уже не оставалось сил для ожидания, и я позвонил родителям, чтобы рассказать им, как проходило мое прощание с Микаэлой и Шиви, — рассказать, чтобы одновременно услышать ободряющие слова.

Трубку на этот раз поднял мой отец, который и завладел разговором, задавая многочисленные вопросы, требовавшие исчерпывающих ответов, по возможности, как можно более детальных. Похоже, что он вовсе не собирался ни успокаивать меня, ни утешать, поскольку больше, чем кто-либо другой, переживал отъезд Микаэлы и Шиви, как если бы все мои достижения последних двух лет свелись к нулю после их отъезда. Какой-то шорох и эхо, сопровождавшие наш разговор, подсказали мне, что моя мать слушает наши речи по трубке стоящего у ее изголовья аппарата, но, к моему удивлению, она никак не обнаруживала своего присутствия. Я знал, что гнев ее был много глубже, чем у моего отца, и много более справедлив, но ее молчание стало меня тревожить, и когда я почувствовал, что разговор с отцом близится к концу, я сказал, что хочу поговорить с нею.

Она расспрашивала меня сухо и даже холодно, интересуясь тем, откуда я звоню — из больницы или из дома. Когда я сказал ей, что мое дежурство начинается в полдень, она захотела узнать, почему в таком случае я звоню им в такую рань. Значит ли это, что я, в свою очередь, так рано проснулся, или что я вообще не мог уснуть? «И то, и это, — отвечал я. — Проснулся, едва заснув, а проснувшись… — И я честно рассказал ей о своих ночных блужданиях, добавив: — Мне кажется, что мне теперь придется привыкать снова к тому, что я один». На какое-то время молчание воцарилось уже в Иерусалиме, и я услышал, как отец опустил телефонную трубку на рычаг, как если бы он понял, что мать взяла продолжение разговора на себя. А может быть, этим он выразил в своей застенчивой и тем не менее решительной манере свое мне неодобрение, поскольку никогда раньше он не заканчивал свои разговоры со мной подобным образом. Зато голос матери сразу помягчел, как если бы она тоже поняла, что означает этот отцовский жест, и она спросила, не собираюсь ли я появиться в Иерусалиме на уикэнд. Когда я произнес «да», она попросила меня не использовать для этой цели мотоцикл, а приехать на автобусе, как если бы мое расставание с Микаэлой сделало мое существование более подверженным опасности и уязвимым. «А если тебе захочется увидеть своих друзей, ты в любую минуту можешь воспользоваться отцовской машиной», — добавила она, чтобы успокоить меня и поддержать мои намерения, после чего быстро положила трубку, словно с такого расстояния почувствовала, как на меня накатывает сон.

Я отключил телефон — отчасти потому, что я уже поговорил с родителями, но также потому, что я знал — если Микаэла будет звонить перед вылетом, она позвонит не мне, а родителям; она знала, что их огорчения много глубже тех, что она оставила в собственной квартире, где в эту минуту я начал задергивать шторы, чтобы не позволить лучам света потревожить мой сон, уже одолевавший меня. Я был убежден — чем надежней я отгорожусь от всего окружающего меня мира, тем меньше будет моя тревога. И в самом деле — невероятный по своей силе сон наконец одолел меня, настолько, что ничто не в силах было потревожить опустившуюся на меня завесу, как если бы я лежал не в своей постели посреди шумного и делового Тель-Авива, а в жестяном корыте больничного морга. Больница также исчезла из моего сознания — впервые с тех пор, как я начал работать там, и после непрерывных двенадцати часов сна я проснулся, чтобы обнаружить, что уже шесть часов вечера — намного позже начала моего дежурства. Меня, скорее всего, пытались разыскать врачи, прибывшие в операционную, но что они могли предпринять против отключенного телефона? Нашли ли они кого- нибудь мне на замену? Мысль о том, что кто-то может оказаться в операционной на месте, принадлежащем мне, днем раньше показалась бы мне невыносимой при всем известной моей пунктуальности; сейчас же я, абсолютно расслабившись, лежал, не испытывая за собой особой вины. Наоборот, я испытывал давно забытое чувство облегчения. Как если бы не только Микаэла и Шиви исчезли из реального мира, но и сам я тоже.

Правда, имело место противоречие между удовольствием, которое я испытывал от этого исчезновения, и тревогой, вызванной одиночеством. Но я знал, что существует человек, единственный в мире, способный совершенно правильно понять создавшуюся ситуацию. Поэтому я не выключил то слабое освещение, неясно обрисовывавшее знакомый мне мир собственной моей квартиры, заменявший мне лекарства, но в то же время заставлявший меня чувствовать себя так, словно в моем теле не доставало красных кровяных телец.

Тем не менее волнение, вновь овладевшее мною, было столь велико, что я вновь подключил телефон, чтобы позвонить Дори в офис и потребовать права звонить ей не только в качестве любовника или случайно подвернувшегося под руку врача, но и как арендатора, который звонит своей квартирной хозяйке в минуту, когда ему требуется помощь. Дори только что вышла в кафе с одним из приятелей, и секретарша, которая не могла сообщить мне, когда она хотя бы приблизительно вернется, исключительно вежливо спросила меня, кто я и чего хочу. Я согласился назвать себя и попросил передать миссис Лазар, что жду ее звонка.

— Моя жена с дочерью прошлой ночью улетели в Индию, — сказал я секретарше. Тишина на другом конце провода означала, что секретарша совершенно не представляет, что ей делать с этим сообщением, и тогда я грубо добавил: — А я болен и лежу в постели.

Странная эта ложь, столь бойко слетевшая у меня с языка — с языка человека, который всегда гордился тем, что никогда не врет, — обрушилась на меня с такой силой, что я ощутил необходимость вновь отключить телефон, чтобы не быть вынужденным подкреплять первую мою ложь еще одной. А поскольку я объявил себя больным, то не сомневался, что Дори свяжется со мной, не зная, что в этой ситуации я хочу от нее не присмотра, но любви. Понял я также и то, что вырвавшаяся сейчас у меня ложь способна отравить чистоту наших отношений, — точно так же, как мои отношения с больницей, если я, позвонив туда, стану объяснять свое отсутствие той же причиной — шесть часов спустя после того, как я должен был появиться возле операционного стола…

* * *

Я поднялся и выключил свет — так, чтобы быть в состоянии раствориться в темноте, отгородившись ею от моего сокровенного мира, в котором удовольствие от одиночества росло пропорционально расстоянию между мною и моей женой с Шиви, удалявшихся от меня. Но сон переполнял меня настолько, что я не в состоянии был закрыть глаза в абсолютной темноте, которую сам же создал вокруг себя, попросту вновь погружаясь в дремоту. После долгих часов, проведенных в службе скорой помощи, приучившей меня засыпать и просыпаться в считанные секунды, я утратил невинность молодости, позволявшей мне засыпать когда попало и где попало. Совсем наоборот — после десяти часов непрерывного сна мое сознание начало приобретать качества такой чистоты и ясности, какими обладает, пожалуй, лишь ангел, скользящий в небесах: ни голод, ни жажда уже не беспокоили меня.

Я ощущал щетину, выросшую на подбородке с прошлого утра, и задавался вопросом, придет ли в голову Дори искать меня здесь. Если я на самом деле заболел, я не мог находиться на больничной койке или в доме моих родителей; единственным местом, где я мог находиться, была именно эта квартира, которую она предназначала для сдачи в аренду, хотя бы это и не была по- настоящему ее квартира. Что, разумеется, никак не обязывало ее любить меня, но, с другой стороны, должно было напомнить, что именно здесь она согласилась выслушивать мои любовные признания, которым внимала, не прерывая их, закончив тем, что оказалась со мною в постели.

А пока что мозг мой продолжал аккумулировать чистоту и ясность, в то время как я сам преисполнялся верою в то, что и на расстоянии я могу влиять не только на ее мысли, но и на ее холеное тело, чьи милые, спрятавшиеся в укромных местах созвездия веснушек я еще не кончил изучать. А потому, проводив последнего клиента, она должна будет подняться со своего кресла, набросить на себя синюю бархатную тунику и, одарив улыбкой каждого из остающихся в офисе сотрудников, спуститься к выходу, на последней площадке раскрывая свой зонт, даже если с неба еще не упало ни капли, — раскрыть его для того лишь, чтобы под его защитой преодолеть те несколько метров, что отделяли ее от большой машины, припаркованной на соседней улочке. Затем она бросит взгляд на зеркало заднего вида и снова улыбнется, пытаясь в то же время понять, свободен ли выезд; может быть, именно в эту минуту она вспомнит странное мое послание, переданное секретаршей, а затем, держа свою маленькую ступню на тормозе, вздохнет, и приступит к макияжу, доставая все необходимое из большой сумки, лежащей позади нее на заднем сиденье, и проводя тонкие линии вокруг глаз, после чего настанет черед носа и щек. Но вместо того, чтобы между бровей нарисовать третий глаз, который позволил бы ей постичь окружающую ее действительность, она предпочтет одарить своей улыбкой зеркальце, прикрепленное в машине над лобовым стеклом, надеясь — и не без оснований, — что зеркальце ответит ей такой же улыбкой, дав ей ощущение радости. И только тогда сможет она чуть-чуть расслабить ногу, лежащую на тормозе и влиться в середину уличного движения; она проделает это очень медленно, нисколько при этом не думая о машинах сзади нее.

Может быть, она надеялась, что я не расслышу ее мягкого стука в дверь? Потому что она всегда испытывала нерешительность у входа сюда, в квартиру, которая была так хорошо ей знакома, и которая вот уже два года была занята ее любовником. Этим, не исключено, объяснялся и тот факт, что никто из членов семьи или ее друзей не знал, что ее захватил вихрь неодолимой и требовательной любви, от которой ничто и никто не мог спасти ее, кроме нее самой. Может быть, она надеялась, что легкий стук в дверь не будет услышан, так что она сможет развернуться и поспешить вниз с чистой совестью, убеждая себя, что она не бросила меня одного во время болезни, даже если она полагала, что все это не слишком серьезно.

Но душа моя, которую я послал, чтобы сопровождать ее в большой машине, медленно влекущейся в плотном вечернем транспортном потоке, душа, которая поджидала ее даже тогда, когда она останавливалась, чтобы купить пирожных и фруктов в лавочках, о которых я помнил с того времени, когда следовал за нею и Лазаром вплоть до их дома на своем верном старом мотоцикле, душа, которая, подобно ветру, обдувала ее лицо через вентиляционные отверстия, расположенные рядом с приборной доской, чтобы обратить ее внимание на необходимость пуститься в объезд, — акт, рекомендуемый дорожным знаком, к которому она отнеслась, как, впрочем, и к другим подобным знакам, с поразительным равнодушием — эта душа была всецело настроена на то, чтобы не пропустить, уловить самый легкий стук в дверь; более того, не только стук — даже ее дыхание, если бы она решила, не двигаясь, просто постоять с той стороны двери, как я однажды стоял у ее.

Стоит ли тогда удивляться тому, что я спрыгнул с постели, трепеща от возбуждения, которое темнота должна была скрыть, чтобы открыть дверь женщине, возникшей в дверном проеме в мутном свете лампочки на площадке, с зонтиком в одной руке и маленьким букетиком цветов в другой, в новой шляпке на голове, подчеркивавшей красоту ее лица, а черным цветом напоминавшая миру, что ее хозяйка в трауре.

Только тогда, когда она оказалась в квартире, решился я включить свет, чтобы хоть как-то разогнать мрак и избавиться от теней в комнатах, выяснив попутно, насколько преувеличенными и даже ребяческими были все мои страхи, если они так легко могли быть изгнаны. Хотя предполагалось, что я был болен, — чему подтверждением могли служить мои всклоченные волосы, бледное лицо, обросшее щетиной и пижамная куртка, наброшенная на голое тело, — она не спросила меня, как я себя чувствую, а только начала внимательно оглядывать все вокруг, как если бы только сейчас вспомнила, что кроме всего она еще и владелица этой квартиры, обязанная время от времени проверять, как обходится с ее собственностью арендатор. Судя по тому, как с губ ее сползала улыбка, она была не только удивлена, но и, без сомнения, раздосадована теми многочисленными изменениями, которые мы с Микаэлой позволили себе сознательно или бессознательно произвести в уютной, обихоженной квартире ее матери. Но она воздержалась от каких-либо комментариев, направившись прямо к детской кроватке, примостившейся в углу гостиной, разглядывая смятые простыни и мохнатого медведя, оказавшегося слишком большим, чтобы отправиться в Индию, особенно, если бы его пришлось тащить в самолете по проходу между кресел.

Пристально вглядываясь в женщину, которая была много старше меня, я пришел к выводу, что новая шляпка была лишь одним из признаков тех изменений, что претерпела ее внешность, — сюда же следовало отнести и отлично сшитый костюм, высокие каблуки, лишний раз подчеркивавшие красоту длинных ног, дорогие и изящные туфли и плащ свободного покроя, совершенно скрывший живот, — все это вместе взятое превратило ее в светскую даму, выглядевшую много моложе своих лет. Кончилось это тем, что она повернулась ко мне и спросила отчасти недоверчивым, отчасти насмешливым тоном:

— Так ты на самом деле заболел?

Опустив голову так, чтобы она не могла разглядеть краску стыда, заливавшую мои щеки, но могла разобрать, что я говорю ей запинающимся голосом, я попросил у нее прощения за вынужденную ложь, которая только и могла заставить ее прийти в это единственное на белом свете место, равно принадлежавшее нам обоим — единственное, где мы могли чувствовать себя свободными, не опасаясь порицающего мнения третьих лиц. Но она перебила меня голосом, в котором явно звучало нетерпение.

— Перестань извиняться и выбрось все из головы. Я знала, что ты здоров. — И словно для того, чтобы успокоить меня, избавив от угрызений совести, протянула мне букетик анемонов.

При вспышках молнии, я наполнил водой голубую вазочку, стоявшую на полке возле раковины, и поднес эти цветы к лицу, как бы желая сравнить их аромат с присущим только ей запахом ее тела, отлично сознавая, что цветы эти — вовсе не знак нашей возрастающей от встречи к встрече близости, но наоборот — это символ предстоящего расставанья. Когда я ставил этот букетик в вазу, то заметил, что она снова сидит на том же самом месте дивана, на котором сидела два года назад, безмолвно слушая мои признания, и волна боли окатила меня.

Должен ли я начинать все сначала всякий раз, когда мы встречались? Было ли все случившееся с нами противно человеческой натуре, и настолько расходилось с жизнью, что испарялось от встречи к встрече, как если бы оказалось бессильным выдержать самое себя для собственной нашей же пользы? Если бы она только могла поверить, как поверила Микаэла, что душа ее мужа переселилась в меня, это, возможно, принесло бы успокоение в ее сознание. Мне не было необходимости лететь в Индию. Однако я представлял совершенно ясно, что она чувствовала, какое именно предложение я собираюсь ей сделать после того, как она отозвалась на мой звонок и сделала крюк на ее пути домой после долгого и утомительного рабочего дня.

Это не была моя предполагаемая болезнь, которая привела ее сюда; скорее, это был отъезд Микаэлы и Шиви, происшедший с такой скоростью, которая могла быть объяснена не бессмысленной вспышкой гнева, а результатом тех событий, которые произошли в ту ночь, когда я не явился домой. Тот факт, что я в принципе одобрил то, что задумала и предприняла Микаэла, с моего согласия оторвавшая ребенка от ее домашнего очага, с тем чтобы воспользовавшись туристическим рейсом, отбыть на неопределенное время в чужедальние края, известные своей грязью и неизвестными в Израиле болезнями, этот факт говорил сам за себя. И говорил он со всей недвусмысленностью о том, что отныне я обладал той же свободой, что и она, а это беспокоило Дори и тревожило ее. Ввиду тех обязательств, которые она, по моему мнению, должна была на себя взять. И когда она уже не в состоянии была больше сдерживаться, из нее вырвался странный и очень удививший меня вопрос:

— Так что же ты такое? — Вырвался раньше, чем ожидавшийся мною вопрос, чего же я от нее хочу.

Возможно, это был вопрос, которого я долго ожидал, потому что без малейшего колебания я начал говорить ей, глядя прямо в сверкающие стекла очков, вызывавших у меня странное возбуждение, о другой реке, пятой по счету, которая начала струиться во мне начиная со времени нашего путешествия по Индии; имя этой реки было любовь. Внешним выражением этой любви была неведомая мне до того и совершенно ни на что не похожая близость между нею и Лазаром. И если поначалу я был озадачен и даже смущен интенсивностью отношений между ними, которые так невероятно отличались от всего того, что я наблюдал у себя дома в отношениях между родителями, в конце концов я оказался совершенно этим пленен. Поскольку мне, фигурально говоря, довелось лишь обмакнуть кончики пальцев в те четыре реальных реки, текущих между Нью-Дели и Калькуттой, в эту, пятую реку я погрузился с головой и, как если бы этого было недостаточно, я также припал к ее водам, которые теперь, после смерти Лазара, будут вытекать из меня до тех пор, пока я не пойму, кто же я на самом деле. И хотя я знал, что разница в возрасте между нами делает нас неподходящими друг для друга, я знаю и другое — что один лишь я могу гарантировать ей уверенность, что никогда более впредь она не окажется одна.

«Но я хочу быть одна». Поразительный этот ответ она прошептала с каким-то даже неистовством; в глазах ее блеснула ярость — блеснула и исчезла вместе со светом, который заполнил не только комнату, но и всю квартиру, отразившись во всех окнах окружающих домов. А потом сила света как-то внезапно вдруг ослабла, и я услышал нечто вроде приглушенного вздоха — среднее между возбуждением и печалью, заставившее меня произнести с улыбкой, в которой была огромная доля сочувствия. «Но ведь ты не можешь…»

— Потому, что по-настоящему я никогда этого просто не хотела, — ответила она с поразительной уверенностью, как если бы опустившаяся неожиданная темнота позволила ей объяснить всю ее жизнь, как производное от силы воли. И ничего удивительного не было в том, что когда я отправился на поиски фонаря или хотя бы свечи, она сказала: — Зачем? Брось это. В любом случае скоро наступит рассвет.

Достав из сумочки тонкую сигарету, кончиком ее, осветившим окружавшую нас тьму, что выглядело как попытка разглядеть самые удаленные предметы в этой комнате, она заговорила не только о том, что нам предстоит неизбежное расставание, но и о необходимости, прямо-таки долге, каждого из нас поступить так, поскольку оба мы утратили доверие и потеряли защиту наших супругов. Теперь, когда сердце человека, взявшего на себя обязанность заботиться о ней, надорвалось, не выдержав постоянного напряжения, а сам этот человек был мертв, она чувствует, что тайные отношения, возникшие между нами, призванные облегчить ее ощущение удушья от его безграничной и сверхтребовательной любви, она готова признать и поверить в то, что душа Лазара и на самом деле нашла свою новую жизнь в теле человека, сидящего сейчас перед нею.

Когда я услышал эти слова, произнесенные устами той, что знала его лучше, чем кто-нибудь на свете, я не мог более сдерживать себя, а потому я встал с места, движимый сознанием того, что, как свободный человек, могу претворить в жизнь все мои надежды, причем не только связанные-непосредственно с нею, но и имеющие отношения к больнице, более того — к любой ситуации, которая могла бы возникнуть в моей жизни, как если бы передо мною раскрылись просторы не только города или страны, но и всего окружающего мира, освещаемого самыми яркими звездами вокруг нас и над нами. Но Дори, бесспорно так же почувствовавшая силу ужасающей свободы, желающей опять поработить ее, поднялась вместе со мной и выкрикнула с яростью, в которой я различил нотки близящейся истерики:

— Нет! Стой там и не подходи… Не надо ко мне прикасаться. Я… не хочу этого. Это невозможно. Эйнат знает о нас. Это ужасно. Ты должен отпустить меня… дать мне уйти. Скажи себе: «Ее нет. Она ушла. Она ушла, чтобы соединиться со своим мужем в мире мертвых».

 

XX

В пятницу вечером, сухим и ясным зимним днем, путешествие на самом верху двухэтажного автобуса, движущегося из Тель- Авива в Иерусалим может показаться не вполне реальным мотоциклисту, привыкшему нестись много ниже, по самой поверхности земли. Такое передвижение скорее всего покажется ему неспешным плаваньем, разворачивающим перед ним картины холмов и лесов, точно так же, как продавец в лавке тканей мягко разворачивает перед покупателем штуку материи. Что до меня, мне было приятно, что я держу слово, отказавшись от рейда на моем мотоцикле, хотя мне и хотелось испытать его возможности на крутых улицах, ведущих к родительскому дому. Удобное путешествие с его приятными воспоминаниями о езде на английских двухэтажных автобусах призвано было смягчить и облегчить горечь моих мыслей.

Я проиграл сражение за свою любовь. Насколько быстрым и великодушным был ее ответ на мое первое признание в любви, настолько резкой и упрямой была она в этот раз, не разрешив мне далее приблизиться к ней, словно она опасалась за свою жизнь. Даже темнота, окружавшая нас, казалось, призвана была помочь ей в ее попытках избежать моих прикосновений. А когда я, несмотря на ее возражения, настоял на том, чтобы снять покрытый пылью подсвечник, остававшийся стоять на полке с давних еще времен ее матери, и зажег два толстых красных огарка, я с тревогой увидел в розовом пламени свечей, что лицо ее, хотя и раскрасневшееся, было твердым, как если бы битва за то, чтобы расстаться со мною, потребовала от нее мобилизации всех ее сил. Чувство острой жалости к ней на миг пронзило меня. Но я, оцепенев, не издал ни звука, с тем чтобы ей было легче меня оставить.

Когда мы добрались до центральной автобусной станции на окраине Иерусалима, я не обнаружил на остановке никого, кто собирался бы ехать в нужную мне сторону. Похоже было, что я опоздал на последний автобус. И хотя я, разумеется, мог бы позвонить домой и попросить отца, чтобы он приехал и забрал меня, я предпочел сесть на автобус, идущий к центру, с тем, не в последнюю очередь, чтобы отложить трудную встречу, ожидавшую меня. С того самого вечера, когда я, не подумав, признался во всем моей матери, я больше не встречался с нею лицом к лицу, а наши телефонные разговоры стали деловыми и короткими. Даже прощание моих родителей с Микаэлой и Шиви происходило без меня.

Впервые в моей жизни мне было страшно идти домой. Двигался я неторопливо, срезая углы на маленьких улочках, о которых успел уже забыть, хотя прежде, в течение многих лет, проходил здесь пешком, а теперь удивлялся, видя огромное количество верующих, одетых в тяжелые пальто, которые исчезали в дверях частных строений, с приходом пятничного вечера превращавшихся в переполненные молящимися маленькие синагоги. Еще раз осознал я, как с каждым годом суббота все явственнее накладывает свою руку на Иерусалим, в отличие от Тель-Авива, где она опускается на город тончайшим покрывалом тишины, начиная с верхушек деревьев, как мне не раз приходилось наблюдать из окон квартиры Дори. И хотя она тоже была верующей (а верила она в то, что, проявив должное упорство, она в конце концов добьется права остаться в одиночестве после смерти, позволившей ей вырваться из сумасшедшего любовного урагана), я абсолютно точно знал, что в этот момент наступающей темноты она не пребывала в вожделенном одиночестве, но была окружена всеми членами ее семьи — ее матерью, ее сыном-солдатом и, может быть, даже Эйнат, с которой мне следовало заключить мир; все были здесь, в ярко освещенных комнатах, помогая ей готовить ужин.

Полный тоски по городу, который я покидал, я вошел в дом моих родителей, увидев остатки субботних свечей, еще тлеющих в двух старинных серебряных подсвечниках, стоящих, как обычно, по разным концам стола, который в недалеком прошлом был окружен пятью стульями, включая высокое креслице Шиви. Но этим вечером стол снова вернулся к тому виду, который имел в то время, когда я был еще холостяком — три стула, напротив которых на столе знакомые мне по прошлым годам бледно-синие, довольно унылого вида тарелки.

Я пребывал в известном напряжении ввиду предчувствуемой встречи, зная, что и родители боятся ее из-за накопившихся в их сердцах претензий ко мне. Поскольку они до конца не были уверены, что я сдержу свое обещание и приеду автобусом, моя задержка добавила им тревоги, которая и без того постоянно висела в воздухе со времени отъезда Микаэлы и Шиви. Хотя первое извещение о том, что они благополучно приземлились в Индии, уже было зафиксировано на автоответчике, оно было слишком кратким, чтобы удовлетворить моего отца, который беспокоился обо всем касавшемся Шиви больше, чем мать. Будучи человеком застенчивым и скромным, он никогда не перекладывал возникающих проблем на ее плечи и не усложнял ничью жизнь своими чувствами. И тем не менее с рождением Шиви в его сердце поселилась постоянная тревога за нее, которая приобрела вид глубоко скрытой и несвойственной ему агрессии, направленной против меня, особенно после бездумного, как ему казалось, разрешения увезти любимую его крошечную внучку в это безответственное путешествие. И хотя моя мать — которую никто бы не назвал человеком излишне эмоциональным и чье отношение к Микаэле и Шиви было всегда прозаичным и уравновешенным, не раз и не два пыталась отвлечь его мысли от подобных тревог, взывая к его трезвому уму и прибегая к доводам логики, успеха она не достигла. Уныние и депрессия, обрушившиеся на нее после моего столь поразившего ее признания, суть которого она любой ценой решила утаить от моего отца, похоже, удерживали ее и от попытки прийти мне на помощь по той простой причине, о которой сейчас я раз за разом пытался убедить моего отца — что Микаэла была вправе увезти своего ребенка туда, куда она считала нужным, включая Индию. Но этот аргумент не в состоянии был рассеять мрачную атмосферу вокруг обеденного стола. Ни сдержанность, присущая моим родителям, ни хорошие манеры, ни обязательное чувство юмора — черта, неотъемлемая от характера истинного англичанина по праву первородства, — ничто не могло эту атмосферу рассеять.

Особенно тревожил меня совершенно новый феномен — моя мать последовательно и непреклонно не желала встречаться со мной взглядом. Даже обращаясь ко мне, она отворачивала голову, глядя куда-то в сторону. Она еще не знала, что моя любовь была отвергнута и не сулила мне отныне ничего, кроме страданий. Встречаясь взглядом с отцом, который встречал его бестрепетно и открыто в абсолютном молчании, я с горечью думал о несправедливости всего этого. Когда я упрекнул его за то, что он не ответил на мой вопрос, он признался с извиняющейся улыбкой, что не может думать ни о чем, кроме Шиви и того, что с нею происходит в Индии: что она ест, где она спит…

— Перестань изводить себя, — сказал я ему. — Ничего плохого с ней не происходит. У Микаэлы есть особый талант находить безопасный выход из самых сомнительных ситуаций. — Отец слушал меня и кивал. Но успокоенным не казался.

В конце нашей трапезы он попросил мать помочь ему найти его талес, поскольку выяснилось, что старый привратник на его работе пригласил всех сотрудников на празднование бармицвы его внука, которое должно было состояться завтра в синагоге, расположенной в одном из новых пригородов, выросших в последнее время вокруг города.

— Ты что, и в самом деле собрался тащиться туда? — в изумлении спросила мать. — Что ты там потерял? Я уверена, что на самом деле никто не ожидает, что ты придешь.

Но отец настаивал на своем. Он был убежден, что приглашение шло от всей души. Этому простому человеку было важно, чтобы мой отец удостоил бар-мицву его внука своим присутствием. С несвойственным ей пылом мать пыталась отца отговорить. И тут странная мысль пришла мне в голову — она боялась остаться одна! Наедине со мной остаться дома, после того, как я вовлек ее против ее воли в историю моей любви. Которая, по-видимому, до сих пор наполняла ее негодованием и шокировала до глубины души.

Это явилось причиной, почему, несмотря на страшную усталость — результат всех моих бессонных ночей, — я решил избавить моих родителей от своего присутствия и вскоре после ужина, взяв машину отца, отправился навестить Эйаля, которого я не видел уже тысячу лет. Он и его жена перебрались жить к матери Эйаля, которой становилось все хуже и хуже. И хотя я знал, что совместная жизнь со старым и больным человеком дастся Хадас нелегко, тот факт, что это избавляло их от необходимых расходов на квартиру, мог примирить Хадас с неудобствами. Хадас, открывшая дверь, тут же принялась целовать меня с необыкновенной теплотой, поминутно спрашивая, нет ли каких-либо новостей от моей, как она ее называла, «индийской леди». Эйаль, судя по всему, задержался в больнице, и Хадас собиралась вскоре заехать за ним на машине. А пока что мы сплетничали. Хадас заметно прибавила в весе и выглядела умиротворенной и довольной; похоже, семейная жизнь нравилась ей. Мы говорили о Микаэле и об Индии.

— Этого следовало ожидать, — сказала Хадас. — С минуты, когда она вернулась, она не переставала говорить о своем намерении уехать туда снова. Когда мы удивлялись той быстроте, с которой она, Бенци, согласилась выйти за тебя замуж, она сказала: «Бенци — врач. И как врач он всегда найдет там какую-нибудь работу. В Индии».

О Шиви Хадас даже не упомянула, как если бы девочка была естественным продолжением ее тела. А потому, когда я начал жаловаться ей, как я скучаю по ребенку и с какой болью смотрю каждый день на ее пустую кроватку, она спохватилась, что теряет время, и что ей давно уже пора было ехать в больницу, чтобы забрать Эйаля. Перед тем как отправиться, она разбудила свою свекровь, которая знала, что я собираюсь приехать, и просила Хадас как-то заполучить меня.

Мать Эйаля не вставала с постели, а потому пригласила зайти в ее спальню, в которой все оставалось таким же, как во времена моего детства, за исключением инвалидного кресла, которое стояло рядом с ее кроватью, что удивило мена и наполнило глубоким сочувствием. Она успокоила меня; легкий румянец промелькнул у нее на лице, когда она, заметив мою реакцию, сказала, что все не так плохо, и что на самом деле инвалидная коляска ей не совсем уж необходима — она пользуется ею от случая к случаю, да и то потому лишь, что ногам ее тяжело справляться с весом тела. Что, похоже, было чистой правдой — с тех пор, как я в последний раз видел ее, она прибавила немало килограмм. Она явно обрадовалась, увидев меня, и сразу начала рассказывать массу историй из жизни ее сына и невестки, но мое сердце, полное собственных моих печалей и боли, слабо отзывалось на заботы других людей, пусть даже они были старыми друзьями. Моя усталость, вызванная волнениями последней недели тоже давала о себе знать. А потому, глубоко утонув в обтянутом коричневым бархатом старом кресле, я вдыхал знакомый мне запах просторной спальни, до тех пор, пока под звуки ее голоса глаза мои не закрылись сами собой. Она улыбнулась. Сквозь легкий прерывистый сон, спустившийся на меня, я видел, как она поднялась, поразив меня невероятными размерами, закуталась в свой халат, втиснулась в инвалидное кресло и покатила ко мне, чтобы набросить мне на колени одеяло, а затем выкатилась из спальни, теплота и уют которой в соединении с моей депрессией пробудили во мне желание исчезнуть из этого мира или раствориться в нем.

Когда Хадас и Эйаль вернулись после продолжительного отсутствия, нам не удалось насладиться обществом друг друга, как мы на то рассчитывали, и вот почему: даже после долгого и тяжелого дня, проведенного в больнице, Эйаль не хотел говорить ни о чем, что так или иначе не было бы связано с медициной и его работой. Особенно интересовало его то, что произошло с Лазаром во время операции на открытом сердце, а также не изменится ли для меня к худшему ситуация в больнице после того, как директор, чьим благорасположением я, как ему кажется, пользовался, умер. Но я, несколько ошеломленный и не пришедший окончательно в себя после того, как ненадолго вздремнул, отвечал ему обще, абсолютно не удовлетворив любопытство Эйаля, который был страстным любителем сплетен, касающихся драматического противостояния между врачами и способных пробудить его переработавшуюся душу от усталости и летаргии. Лишь его мать, полностью проснувшаяся и нашедшая в себе даже силы подняться из инвалидного кресла, отправилась на кухню, чтобы, несмотря на полночный час, предложить нам как следует перекусить. И мы перекусили горячими — прямо из печки — пирогами, которые я, в основном, и смел, невзирая на поздний час.

Когда же я добрался до дома — далеко за полночь, — то не поспешил, как обычно, на кухню, чтобы поискать чего-либо съедобного, перед тем как отправиться в постель, а просто сидел в темноте гостиной, размышляя о том факте, что, хотя я, зная свою мать, мог поклясться, что в эту минуту она лежит в своей постели без сна, она не отважится выйти, как обычно, ко мне, как если бы ее пугала сама эта возможность. Что касается меня самого, то я совсем не возражал бы против тяжелого, но неизбежного выяснения отношений между нами прямо сейчас, в середине ночи. Молитвенная накидка моего отца, талес, лежала на столе, отглаженная и аккуратно сложенная, свидетельствуя о том, что его решимость оказалась сильнее ее страха перед необходимостью остаться наедине со мной, и завтра, хотим мы того или нет, его отсутствие вынудит нас это сделать. В этом была причина того, что я отворачивался, проходя мимо открытой двери их спальни, — а потому не видел, как она лежит без сна, — прямо отправившись в постель. И в совершеннейшем отличии от мук бессонницы, от которой я настрадался за прошедшие ночи, даже до того, как я мог свернуться в позе эмбриона, чтобы дождаться поддержки в виде настоящего сна, проблески сознания окончательно покинули меня, как если бы присутствие моих родителей в соседней комнате, пусть даже исполненное враждебности по отношению ко мне, в эту минуту действовало на мою нервную систему с той же силой, что и инъекция дормикума.

Возможно оттого, что сон так стремительно обрушился на меня, у меня не возникало ни малейшего желания просыпаться. Единственное, что я испытывал — это чувство подавленности, еще более усиливавшееся от шагов моей матери, мягких, но звучных. Было уже очень поздно, и то, что моя мать не пожелала разбудить меня до того, как отец ушел, говорило не о том, что ее заботила моя усталость, но о ее страхе перед продолжением моих признаний. Чтобы как-то облегчить ее жизнь, я не отправился прямо на кухню, чтобы позавтракать, а прошел в ванную принять душ, после чего долго брился, а вернувшись из душа в свою спальню, не торопясь, оделся и лишь после этого, умытый и одетый, точь-в-точь как какой-нибудь киногерой, чья обворожительная внешность свидетельствует о благопристойности и уверенности в себе, я заглянул в гостиную, которая утопала в умиротворяющем свете зимней субботы в Иерусалиме.

Она сидела в углу дивана, обитого материей зеленого цвета, которую они купили во время их последнего посещения Англии. На большом расстоянии от глаз она держала книгу; длинная напряженная шея делала ее похожей на печальную усталую птицу. Голос, полный сдерживаемых эмоций, струился из приемника, прерываемый лишь самодовольными пояснениями ведущего музыкальных программ. Она почувствовала мое присутствие мгновенно и посмотрела прямо на меня, не сделав попытки подойти, а затем произнесла:

— Все готово и ждет тебя на столе, Бенци. Сначала поешь, а потом мы поговорим.

Это странное, но определенное различие, которым она подчеркивала разницу между завтраком и разговором, яснее чего- либо иного показывало, что ее страх перед предстоящим нашим с нею разговором о моей любви есть в ее представлении нечто постыдное. Я тут же притормозил свое движение и, несмотря на пересохшее горло, жаждавшее хотя бы глотка кофе, вошел в гостиную и сказал:

— Не беспокойся. Я поем позднее. Отец вот-вот должен вернуться. Давай поговорим прямо сейчас.

Я выключил приемник и безо всякой видимой причины, не спрашивая у нее разрешения, захлопнул книгу, которую она раскрытой положила на столик, — то был английский перевод романа израильского автора, о котором она с восторгом отзывалась вечером во время обеда. Затем я не торопясь опустился в кресло и спросил:

— Ты все еще сердишься на меня? — И до того еще, как она собралась ответить, добавил: — Если ты сердита или просто беспокоишься — то теперь ни для того, ни для другого у тебя нет больше причин. Те отношения, о которых я тебе говорил, больше не существуют. Их нет. И честно говоря, чего ты ожидала? Что был хоть какой-то шанс для подобной любви?

Можно было почувствовать, какой шок она испытывала всякий раз при слове «любовь», произносимом мною.

— О чем ты говоришь? — спросила она, с трудом справляясь с прерывистым дыханием.

— О моей любви к этой женщине, — отозвался я быстро и твердо, пытаясь поймать ее взгляд и не дать ей уклониться от моего.

— Но как это может быть? — Она взглянула на меня с извиняющей улыбкой, словно борясь со странным ребяческим упрямством.

— Это возможно, — сказал я голосом негромким, но дрожавшим от ярости. — Возможно… — Сколько длилось это молчание? — Это возможно. Я утверждаю это. Я тебе об этом уже говорил. Послушай меня. Я очень несчастлив, потому что я полюбил эту женщину всем своим существом. Всем сердцем и душой.

Мать сжала кулаки и поднесла их ко рту жестом, полным отчаяния. Снова над нами царило молчание.

— Но… когда это началось? Эта твоя любовь? — выдавила она из себя это слово, и длинная кривая улыбка исказила ее лицо, как будто таким лишь путем она могла заставить свои губы произнести его, не веря в возможность реального его существования и отрицая саму его природу. — Когда?

На мгновение я растерялся, потому что вдруг мне показалось, что говорим мы о чем-то, что имело место в незапамятные времена.

— Вероятно, во время нашего путешествия по Индии. Но не с самого начала… даже, точнее сказать, в конце. А поначалу она очень действовала мне на нервы. Но в конце все мои чувства претерпели полную трансформацию. Я не исключаю, что они взяли с собой молодого врача, надеясь, что он влюбится в Эйнат. Но взамен этого я влюбился в нее.

Моя мать слушала меня с неотступным вниманием, непроизвольно кивая головой.

— Но чего ты хочешь сейчас? — мягко спросила она, все еще держа тонкие, словно у девушки, руки у рта.

— Чего хотят обычно, когда кого-нибудь любят. Всего, — тихо отвечал я, чувствуя внезапно, что только чистая правда, правда, которая всегда была высшей ценностью в этом доме, может спасти меня от ее презрения, если только я раскрою перед ней то, что происходило рядом с ней последние два года. — Да, именно все, — без уверток повторил я. — Потому что все это я уже имел. Я имел все. Я был с нею… Даже до того еще, когда Лазар умер. Еще до свадьбы с Микаэлой… но и после нее тоже. Несколько раз. В Англии, например, когда вы ушли из дома, где вы остановились — но не в вашей комнате, в другой, дальше, в глубине дома.

Лицо моей матери пошло красными пятнами, как если бы упоминание определенного места сделало случившееся настолько реальным, что у нее закружилась голова. Она отвернулась от меня в глубоком волнении… но без гнева. Думала ли она о том, что именно происходило в нескольких футах оттого места, где стояла их супружеская с отцом кровать? Полагала ли она, что именно это явилось причиной смерти Лазара — так же, как это вынудило Микаэлу забрать Шиви и скрыться в Индии?

Но если даже подобные мысли и приходили ей на ум, она подавила их и ничего не сказала, в надежде прервать неожиданный поток моих откровений, не дав мне возможности изложить остальные подробности моей любви, столь неприемлемой для нее. В минуту, когда я ощутил всю силу правды, мне стало жаль мою мать и я тоже замолчал.

— Но сейчас, Бенци… ты сказал, что все кончилось? — с большой осторожностью продолжила она внезапно. Я опустил голову, подтверждая ее слова. — Но почему? Сейчас, когда Лазар мертв?

Моя мать чего-то в этой ситуации не понимала, ее приверженный логике ум требовал логичного же объяснения, вопреки испытывавшемуся ею отвращению. И что-то непонятное творилось в моей душе, когда я начал описывать ей женщину, хотевшую всего лишь испытать свою способность к самодостаточности и независимому существованию. Ведь даже и ее отказ от меня проистекал от ее желания преодолеть боязнь одиночества, облегчив груз невероятной любви к ней ее покойного мужа, опутывавшего ее столь прочными, неразрываемыми узами. Моя мать слушала меня в полном изумлении, чуть приоткрыла свой тонкогубый рот; морщины на ее лице обозначились четче обычного, вырисовывая черты прямодушной и наивной шотландской девушки, которой она когда-то и была.

— Но я полагала… — запинаясь, начала она.

— Так же, как и я, — прервал я ее, не зная на самом деле, что же она собиралась сказать, и, прилагая все силы, чтобы избежать вопрошающего взгляда ее небольших покрасневших глаз. — Может быть, именно в этом причина, что я так несчастен и растерян? Потому что чувствую, как его любовь заставляет меня делать для нее то же, что делал он. Господствовать над нею, хочет она того или нет.

Смертельная бледность покрыла лицо моей матери, как если бы эти странные, эти абсурдные, с ее точки зрения, слова были много более опасными, чем моя невероятная влюбленность в женщину, бывшую всего на девять лет моложе нее самой. А затем она, всегда являвшаяся для меня образцом сдержанности и самообладания, не в состоянии более сидеть неподвижно, вскочила в порыве невероятного возбуждения; согнутая ее спина превратила ее в опасную птицу, закрученный узел ее прически ослаб, и высвободившиеся редкие волосы рассыпались по плечам, на что она не обратила даже внимания, а руки так и остались прижатыми к груди, как если бы она хотела успокоить биение своего сердца, после чего она взволнованно заходила туда и сюда по просторной комнате, все время поглядывая на настенные часы, и так продолжалось до тех пор, пока она не взяла себя в руки, не остановилась напротив меня и уже значительно более спокойным голосом не предложила мне все-таки пойти и позавтракать, как если бы яйца, сыр, кофе и тосты значили бы больше, чем ее обращенные ко мне слова, вернув меня — но не исключено, что и ее тоже, — в ту реальность, которая, по ее убеждению, единственно заслуживала этого имени.

* * *

Увидев, что я колеблюсь, она добавила:

— Ну, пошли же… может быть, я тоже выпью с тобой чашку кофе.

Я встал и двинулся за нею в кухню, сел на свое обычное место и стал смотреть на кусок масла, начавший таять на черной сковороде. Она разбила яйцо, вылила его на сковороду и обложила кружками салями. «Следовало ли мне пожалеть ее и закончить разговоры? — спросил я себя. — Или я должен был выложить всю правду до конца?» Яйцо пошло пузыриться, кусочки салями подплыли к его краям. Она нарезала хлеб и опустила его в тостер, затем положила в тарелку порцию овсянки, которую отец приготовил себе, перед тем как рано утром выйти из дома, чтобы подкрепиться как следует перед долгими часами, предстоявшими ему в синагоге. Не спрашивая меня ни о чем, она поставила тарелку с овсянкой передо мною, полагая, по-видимому, что традиционный завтрак моего детства приведет меня в чувство. Но приятный запах корицы, поднимавшийся над сморщенной белой поверхностью овсянки, аромат моего детства, навеки отложившийся в памяти единственного сына, знавшего, что, хочет он того или нет, жизненный путь его всегда будет означать начало и конец существования его родителей, поверг меня в столь глубокую печаль, что в глазах у меня потемнело. И я отодвинул от себя тарелку, чувствуя, что единственное желание, которое я испытываю, — это желание вернуться в постель, с тем чтобы погрузиться в как можно более глубокий сон.

Моя мать заметила, как я положил ложку и, не говоря ни слова, убрала кашу, почувствовав мое настроение, и улыбнулась мне. Вопреки всему, известие о моем разрыве с Дори привело ее в хорошее настроение, и она расслабилась. Но испытываемое ею в эту минуту облегчение лишь обострило мою боль, и я, чувствуя, как уходит мой голод, отодвинул прочь большое блюдо с яичницей, что она поставила передо мною — блюдо, которое со времен моего детства представлялось мне огромным глазом доисторического животного, и начал говорить матери с жаром, желая предупредить ее о том, что происходило у меня внутри. Далее если я всегда принимал к сведению ее замечание, что не следует терять время на разговоры о том, чего быть не может, отдавая внимание тому лишь, что было исполнено значения и смысла, сейчас, после смерти Лазара, я увидел, что вещи, которые некогда казались фантастическими и невозможными, на деле оказывались вполне реальными и достижимыми. Не касаясь вопроса о том, существует ли душа как таковая, или такого понятия не существует вовсе, как доказывал в своем надгробном слове Хишин над могилой Лазара.

Что же касается меня, то вселившаяся в меня душа покойного директора больницы открыла мне дорогу к такой любви, ради которой только и стоило жить и без которой жизнь с каждой прожитой минутой становилась все более и более бессмысленной, одинокой и горькой, лишенной всякого смысла. Сейчас, когда Микаэла уехала, забрав Шиви с собой, я чувствовал, что теряю способность оставаться наедине с собой, обходясь собственным обществом, — качество, которым я всегда обладал и на которое всегда мог положиться. А теперь вот уже столько ночей я отмучился без сна. И все это время я умирал от усталости, живя на грани нервного срыва. А ведь я знал, каким образом я легко мог бы уснуть — точно так же, как ежедневно я погружал других людей в сон прямо на операционном столе. Просто, если не сказать примитивно, — совершенно безболезненно, в состоянии полнейшей расслабленности — в абсолютный сон, которым врач может вознаградить себя за долгие годы учебы и совершенствования.

Она выключила газовую горелку под чайником и налила себе чашку кофе. Голова ее была опущена, а лицо настолько мрачно, что я спросил самого себя, уж не прочла ли она мои мысли о смерти, которые показали ей, в каком действительном отчаянии я находился, и насколько эти мысли были близки к реальности. Чувствовала ли она ту, переживаемую мною катастрофу, в которую сам я не в силах был поверить до конца? Не спрашивая меня ни о чем, она взяла отодвинутую мною тарелку, счистила поврежденный желток обратно на сковороду и спросила меня:

— Как ты можешь на самом деле думать о чем-нибудь подобном? — Я отметил, что у нее не достало храбрости произнести это слово напрямую, а потому, в свою очередь, спросил:

— О чем? — с тем, чтобы она вынуждена была произнести его.

И она произнесла его, удерживая пальцами чашку, не пробуя поднести ее к губам, как если бы смерть пряталась в черной жидкости.

— Да, мама, — чуть слышно прошептал я. — Уже в Индии я спускался на берег реки, чтобы посмотреть, как сжигают мертвых, потому что если смерть выглядит там столь естественной и настолько менее трагичной, это наводит на мысль о том, что это все не просто так. Далеко не просто.

Лицо моей матери стало настолько мертвенным, что мне стало ясно — мою угрозу она восприняла серьезно.

И вот какая мысль пронзила мой мозг — а почему бы мне не воспользоваться подобной же угрозой в разговоре с Дори? Или в момент, когда я буду провожать ее по темной лестнице к ее машине, припаркованной на соседней улочке, чей мрак разгоняли вспышки не то бензиновых, не то газовых фонарей. Они напоминали мне о тусклых светильниках, освещавших круговую дорожку в Нью-Дели, когда я ходил по кругу при своем возвращении из Красного форта, не понимая, где находится наш отель, где Дори лежала без сна в полудреме — не потому, что не могла уснуть из-за усталости, а из сочувствия к своему мужу, который в полном изнеможении рухнул в гостиничную кровать, проведя накануне бессонную ночь в самолете. Я указал пальцем на светильники и напомнил ей о Нью-Дели, но она, ничего не вспомнив, только улыбнулась. Ее ладные башмаки делали ее ниже (поскольку были без каблука) и несколько более неуклюжей, но вместе с тем и моложе, возможно, из-за того, что новая ее черная шляпка была теперь сдвинута на затылок, а шею обвивал шарф.

Мне следовало сделать это тогда, в сумраке тель-авивской улицы, полной настоящих, невыдуманных тайн; я должен был бы испугать эту женщину, которая хотела разорвать со мною отношения, чтобы остаться одной. Если бы это было не так, если бы это я хотел уйти от нее, а она попросила меня остаться, я не стал бы мучить ее, причиняя ей такую боль, которую она причинила мне. Но я тогда не сказал ничего, поскольку знал, что она не воспримет мою угрозу всерьез, а затем и просто выбросит ее из головы. Только моя мать, знавшая лучше, чем кто-либо иной, что я никогда, с тех самых пор, когда был еще маленьким ребенком, никогда не угрожал чем-то, что не готов был сделать. И вот так, стоя теперь с чашкой кофе в руках, она не имела оснований сомневаться, что моя угроза — реальная или воображаемая, была более чем опасна, и потому она в состоянии была только выдавить из себя хриплым голосом:

— Как ты можешь даже думать о чем-то подобном? Ведь есть люди, которые так от тебя зависят.

— Только не ты, — ответил я с тихой яростью. — Безусловно, только не ты. Единственно, кто зависит от меня, это Шиви, но у нее есть Микаэла, которая всегда будет о ней заботиться, поскольку считает ее частью себя.

В эту минуту послышались отцовские шаги и, судя по тому, с какой скоростью открылась и захлопнулась наружная дверь, и по голосу, которым он позвал мою мать, я понял, что он вернулся в хорошем настроении — если не из-за торжества в синагоге, то просто само по себе и, возможно, из-за того, что без помех добрался до места. Его лицо было в багровых пятнах — верное свидетельство того, что он отведал вина.

— Ты так быстро обернулся! — сказала мать, устремившись ему навстречу, чтобы помешать ему войти в кухню, дав мне время сменить мрачное выражение лица.

— Быстро? — возразил отец оскорбленным тоном, совершенно позабыв о своих утренних тревогах после столь деятельного начала субботнего дня. — Ты считаешь, что быстро? Я вышел из дома в семь часов… и сколько же, ты полагаешь, они могли держать там верующих?

Оказалось, что он без труда нашел нужное место, и поскольку он был единственным представителем начальства, пришедшим на торжество, то и встречен был с большим почтением и даже энтузиазмом; более того, он удостоился чести прочесть отрывок из Торы.

— Для меня было важно пойти туда, — объявил он, убеждая в этом если не нас, то самого себя, а затем снял шляпу и вошел в кухню. Затем он увидел глаз первобытного животного, который тихонько усыхал на сковороде и спросил: — А это что — мне?

— Да, — сказала мать. — Если хочешь, можешь съесть. У Бенци с утра нелады с аппетитом.

Отец немедленно присел к столу и с удовольствием принялся за мой завтрак, хотя, конечно, в синагоге он успел перекусить тоже. По нашему молчанию он догадался, что в его отсутствие между нами имел место какой-то разговор, но он был слишком переполнен собственными переживаниями, чтобы попытаться понять, что же это было, а потому я, не желая искушать судьбу, встал, сказав, что хочу побродить по окрестностям, и вышел из дома, пообещав, что вернусь к обеду.

Я шел, вдыхая сухой холодный воздух сияющего субботнего утра. Странно, думал я, как редко приходится мне теперь ходить пешком, и сладкая меланхолия охватывала меня вместе с воспоминаниями о дождливых вечерних прогулках через весь Тель- Авив с большим черным зонтом над головой. Но как отличались улицы Иерусалима от прямых, открытых улиц Тель-Авива с его извилистыми узкими переулками, подобно вот этой, убегающей вдоль стены больницы Прокаженных, внезапно перетекающей в площадь напротив Иерусалимского театра. Как я жалел, что не мог испытать истинные возможности своего нового мотоцикла на спуске, подобном этому, с огорчением думал я, как если бы навсегда прощался с этим местом.

И так вот, испытывая чувство расставания, может быть, истинное, но не исключено, что и воображаемое, я продолжал идти по улице, полной зарубежных представительств, мимо которых я некогда пробегал каждый день по дороге в школу, останавливаясь поглазеть на знакомые фасады домов и задерживаясь на минуту, чтобы прочитать имена, обозначенные на воротах. Среди них было множество табличек с именами врачей и упоминанием их степеней и специализаций, и я был удивлен, обнаружив, сколь многие из них сохранились в моей памяти до сих пор со дней моего школьного детства, как например, большая пластина с выгравированным на ней именем известнейшего кардиолога: ПРОФЕССОР ЗИГФРИД АДЛЕР, значилось на потемневшей латуни. А рядом с большой пластиной примостилась другая табличка — тоже латунная, но куда более скромная: ПРОФЕССОР АВРААМ АДЛЕР, КАРДИОХИРУРГ. Так значит, это было то самое место, где жил Бума, сказал я сам себе, знаменитый хирург — чудодей, который спустился из Иерусалима в Тель-Авив, чтобы отправить на тот свет административного директора и послать его душу переселиться в меня, чтобы разрушить там мою любовь. При том, что все аргументы, которые Бума громоздил один на другой, не в состоянии были порвать завесу тайны, окружавшую эту смерть.

Меня одолевало искушение войти внутрь и осмотреть дом. В конце концов я обещал ведь профессору Адлеру увидеться с ним, когда я окажусь в Иерусалиме, чтобы мы могли продолжить нашу дискуссию о внезапной сердечной фибрилляции Лазара.

Он показался мне человеком серьезным, заинтересованным в обсуждении сложных медицинских проблем с более молодыми коллегами. Часы показывали полдень. В такое время даже наиболее ленивые люди должны были начать день, а наиболее прилежные могли позволить себе небольшой перерыв с учетом нерабочей субботы. Возможно ли было, что сын, успешно работающий профессор, жил бы в том же запущенном особнячке, что и его отец? Я поразился, увидев, что у дома есть только один вход с табличкой, извещавшей просто и без затей, что здесь проживает АДЛЕР, просто Адлер, без имени и без званий. Я был совершено уверен, что мой Адлер здесь жить не может. Но из-за музыки, доносившейся из глубины дома, я понял, что дом обитаем.

Я постучал в дверь, и старый немецкий еврей в щегольском свитере открыл мне. Я объяснил не только кто я, и кого я разыскиваю, но также и почему. Оказалось, что Адлер-младший живет не здесь, а в Эйн-Керем, возле больницы, а здесь находится только клиника, рядом с клиникой его отца и его жилищем. В это время мать профессора Адлера вышла тоже, полная, уверенная немка, передавшая полноту своему сыну. Что за досада, воскликнули оба Адлера, очень походившие друг на друга; они немедленно позвонят своему сыну на дом, чтобы узнать, сможет ли он со мной увидеться. Но оказалось, что лишь вчера он улетел на конференцию в Англию и вернется не раньше, чем через несколько дней.

— Очень жаль, — не уставал повторять приятный старый джентльмен, известный кардиолог. — Я уверен, что он захочет поговорить с вами, доктор Рубин, об операции Лазара, из-за которой мы все так переживаем. Очень. Я знаю, кто вы: сын упоминал о том, что вы присутствовали при операции и предупреждали об опасности появления вентрикулярной тахикардии. Он много рассказывал мне об этой операции, и хотя это была не его ошибка, все происшедшее оставило у него тяжелое чувство. Что правда, то правда, это не совсем его специализация, скорее, это специализация моя, но он хотел углубиться в проблему, чтобы не столкнуться с неожиданностью… — Он прижал свою бугристую старческую руку к свитеру в районе сердца, если бы вдруг почувствовал в этом месте боль.

— Я знаю, — перебил я его. — Треугольник Коха.

Лицо старого доктора просияло, и его глаза, полные доброты, одарили меня теплым взглядом, полным признательности.

— Да, треугольник Коха, — повторил он обрадованно доверительным тоном, как если бы он лично был знаком с великим Кохом, который первым определил место нахождения невидимого командного пункта, отвечающего за сердце.

Он пригласил меня войти. Но разговор с профессором Адлером, который продолжался целый час в его просторной студии, где мрачная библиотека состояла в основном из книг по литературе и истории, не помогла нам разрешить загадку смерти Лазара, более того, скорее сделала ее еще более непопятной. Во время этого собеседования мне открылось, что знаменитый этот кардиолог, кто был живой легендой в больнице «Хадасса», в свое время на самом деле не слишком интересовался причиной смерти Лазара, с которым никогда не встречался. Единственной его целью было защитить репутацию его сына, а для того он начал рассказывать мне о всех случаях внезапной вентрикулярной тахикардии, с которыми он сталкивался в течение всей своей долгой карьеры, пытаясь найти параллели со случаем Лазара. Жена его, сидевшая вместе с нами и внимательно прислушивавшаяся к нашему разговору, время от времени вмешивалась, чтобы вспомнить кого-нибудь из наиболее известных пациентов ее мужа. Не скрою — мне приятно было сидеть там между двумя благожелательно настроенными стариками, укрытыми от беспощадного яркого полуденного света снаружи, сознавая, что я произвел на них впечатление как своими познаниями, так и пониманием с их стороны моих интересов и вопросов. Но, взглянув на часы, я понял, что не могу больше заставлять своих родителей пропускать привычный для них час обеда.

И мы простились.

* * *

Хотя я и торопился домой, все-таки я опоздал на полчаса, а войдя, сразу понял по выражению на лице матери, что моя угроза встревожила ее всерьез, а потому решил после обеда не уходить снова, а подремать в своей комнате в предчувствии бессонной ночи, снова ожидающей меня, поскольку не в состоянии был оставаться наедине с самим собою в пустом доме. Отец, слегка опьяневший от вина, которым его угостили в синагоге, погрузился в глубокий сон. Мать сидела, пытаясь снова читать свой роман, но, в итоге, не в силах совладать с собою, пришла ко мне в комнату, чтобы заставить поклясться ни единым словом не проболтаться отцу. Зачем делать его еще более несчастным, принося ему лишнее горе? Она ни звуком не обмолвилась о моих угрозах, как если упоминание о них делало их еще более реальными. Но ближе к вечеру, когда я совсем уже собрался обратно в Тель-Авив, она воспользовалась кратким отсутствием отца и спросила, как я себя сейчас чувствую. Неопределенные и несколько бессвязные мои ответы, особенно касающиеся потери мною нормального сна, усилили ее тревогу, и она предложила мне остаться на несколько дней в Иерусалиме.

— Но как? Завтра меня ждут в больнице.

Она задумалась на мгновение, а затем сказала, что она, или мой отец, но, не исключено даже, что оба они вместе могли бы приехать ко мне в Тель-Авив на день или два. К ее удивлению, я не отверг ее предложения с порога.

— Посмотрим, — сказал я. — Надо подумать.

Но она была настроена решительно, а затем, неожиданно для меня, прерывающимся голосом заговорила со мной по-английски, чего никогда раньше не делала. Если я и в самом деле собираюсь на что-нибудь решиться, я, как минимум, должен ее предупредить.

— Не вздумай поднести нам какой-нибудь сюрприз, — прошептала она, показывая, что вполне серьезно восприняла мою утреннюю угрозу. — У тебя нет морального права скрывать от меня ни единой мысли, — добавила она. — Я ведь никогда ничего от тебя не скрывала. — И это было чистой правдой: ни мой отец, ни она никогда и ничего от меня не скрывали; но только сейчас мне пришло в голову, что, может быть, им и нечего было скрывать.

— Так почему ты в такой панике? — спросил я с мрачным юмором, лежа с закрытыми глазами на диване и положив голову точно на то же место, на котором, скрестив свои длинные ноги, сидела тогда Дори, с видимым волнением слушая мои излияния. — Я вовсе не собираюсь огорчать вас чем-нибудь… Но если вы верите в реинкарнацию, у вас будет совсем немного поводов для беспокойства. Потому что, если со мною что-нибудь стрясется, я оставлю вам свою бессмертную душу.

Но она, похоже, была не в том настроении, чтобы восторгаться моим остроумием.

В середине ночи подал голос телефон, вдребезги разбивший остатки моего и без того хрупкого сна. Это была Микаэла, звонившая на рассвете из Варанаси. Голос у нее был теплым, чистым, веселым.

— Варанаси?! — в изумлении закричал я испытывая какую-то зависть. — Мне казалось, что на этот раз ты захочешь побывать в местах, в которых не была раньше.

— Точно, — подтвердила Микаэла, и снова я подумал, что никогда еще голос ее не звучал такой радостью и не был так дружелюбен.

Но как она могла лишить Стефани возможности прикоснуться к самому сердцу Индии? Далее я, случайно оказавшийся в положении туриста, знал, что сердце Индии находится именно здесь, среди причалов и храмов, протянувшихся вдоль берегов Ганга.

— А Шиви?! — кричал я. — Что Шиви? — Шиви тоже находилась под впечатлением духовной атмосферы, переполнявшей Варанаси, потому что она была сейчас счастлива после нескольких бессонных ночей, проведенных в Нью-Дели. — Что случилось? — Ничего особенного, с детьми это случается часто. Диарея, но она, собственно, уже прошла — грязные руки. — Но как это случилось? — Я кричал. Странные звуки вылетали из моей груди, словно это кричали попеременно сидевшие во мне отец Шиви и врач, оба находившиеся слишком далеко от ребенка; но может быть, это кричал еще кто-то, кто искал собственного спасения. Однако Микаэла, даже в состоянии радости остро чувствовавшая мою боль, быстро успокоила меня. Я могу на нее положиться. Когда дело касается Шиви, никаких споров быть не должно. В любом случае, в ближайшие несколько дней они доберутся до Калькутты, где будут окружены заботой и вниманием добрых друзей и превосходных докторов. — Снова Калькутта? — удивленно воскликнул я, и в сердце моем возникло подозрение, что доктора Калькутты привлекают ее ничуть не меньше, чем таинственное очарование Индии. А потому, не в силах сдержаться, я снова взорвался: — Ну так как же Шиви? Я имею в виду, как твои индийцы лечат ее? — И странный этот вопрос, который я задавал себе во время галлюцинации ночных моих кошмаров был воспринят с глубоким пониманием.

— Ей хорошо здесь. Она окружена всеобщей любовью. И я рядом. А что еще надо ребенку?

Я полагал, что ребенку еще много чего надо. Быть дома, например. Но, похоже, я ошибался. Шиви, по словам Микаэлы, и воспринимала Индию как свой новый дом. Даже такой «эксперт» по Индии, как Микаэла, никогда не могла представить, что Шиви проявит столь явный интерес к Индии, равно как и то, какой интерес она сама вызовет у индийцев, которые никогда не встречали подобного представителя Запада. Когда Микаэла сказала им, как ее зовут, их интерес к Шиви перерос в подлинный энтузиазм.

— Они не чувствовали себя оскорбленными из-за того, что девочка носит имя одного из их богов?! — орал я в трубку.

Но в ответ услышал, что они не только не разозлились, но всячески выражали удивление и радость при виде крошечного создания с огромными голубыми глазами, носящую имя грозного и опаснейшего из богов, Шиви-Разрушителя мира, и чувства их были столь сильны, что целые толпы следовали за ней. Меня это скорее испугало, чем обрадовало. Это была Индия!

— Будь осторожнее, Микаэла! Ради всего святого — будь осторожнее! — снова закричал я в трубку. Но голос ее вдруг стал пропадать, делаясь все тише и тише, пока не исчез совсем.

После подобного разговора бесполезно было возвращаться в постель и пробовать уснуть, а кроме того, в любом случае я должен был оказаться в больнице самым ранним утром, поскольку все операции этого дня были сдвинуты в первую половину из-за торжественных проводов доктора Накаша, назначенных на время обеда.

Накаш появился в операционной минута в минуту, хотя это был последний день его работы, чтобы с обычным своим спокойствием занять свое место возле анестезионного аппарата; лысая его голова также привычно просвечивала сквозь пластик шапочки. Не удивительно, что на церемонии прощания маленькая аудитория рядом с помещениями администрации была битком набита истинными и преданными почитателями этого человека, который за сорок лет работы не пропустил ни единого дня.

Хишин тоже произнес прочувственную речь в честь своего безотказного анестезиолога, хотя после смерти Лазара тот потерял вместе со своей уверенностью и свой юмор, так что под конец его речь была скучновата. Церемонией руководил молодой человек лет тридцати, кто был приглашен на место Лазара, как один из двух директоров, которым предстояло отныне выполнять его работу.

— Я вижу, — с некоторой горячностью и не без горечи сказал я мисс Кольби, которая пришла на это прощальное мероприятие не потому, что хорошо знала Накаша, а потому, что не знала, куда употребить свободное время, потеряв свое место в директорской администрации, — я вижу, что одного человека не достаточно, чтобы справиться с делами, которыми занимался бывший директор, и заполнить пустоту, оставшуюся после смерти Лазара.

И это было чистой правдой — требовалось как минимум двое, чтобы решить все оставшиеся дела, в том числе и такое, как мое, требовавшее найти постоянное, вместо временного, на полставки, место для молодого врача. Мое место было упразднено в этот же самый день после церемонии прощания с Накашем, после того, как я поговорил с наследником Лазара, человеком примерно моих лет, который долго извинялся, пытаясь успокоить меня, видя, в какой я нахожусь депрессии, причиной которой явилось не мое увольнение, которого я ожидал и к которому был готов, а то, что в кресле директора теперь восседал мой ровесник, в то время как душа Лазара спешно покидала мое тело.

А пока новое место для меня нашлось лишь в отделении анестезии, и за это я должен был быть благодарным доктору Накашу, который, кроме всего прочего, на следующий лее день пригласил меня в качестве помощника анестезиолога на частную операцию в больницу Герцлии. В течение всей этой длинной операции, удаляя злокачественные новообразования и метастазы, Хишин был непривычно тих и задумчив, и когда я заметил, что он намеренно избегает встречаться со мною взглядом, я подумал, что он каким-то образом узнал о моих отношениях с Дори. Но после того, как операция была окончена и мы переодевались в раздевалке, я узнал истинную причину его враждебности. Профессор Адлер рассказал ему о моем визите к его отцу.

— Чего вы на самом деле добиваетесь, доктор Рубин? — Он загнал меня в угол. — Стараетесь ли вы только узнать правду?

— Да, — немедленно и без секунды колебания отвечал я. — Именно так. И ничего более. И делаю это я для себя самого. А вы что подумали? Что я пойду и буду все рассказывать Дори?

Его маленькие глазки впились в меня, и в полной тишине он сверлил меня взглядом, веря и не веря. А затем он упрямо продолжил:

— Надеюсь… надеюсь, что это так. Очень надеюсь. Что вам в голову не пришло отправиться к ней, с тем, чтобы рассказать ей то, что вы считаете правдой. Пришло время вам повзрослеть, доктор Рубин, и понять, что в медицине есть тоже свои тайны. В этом одна из ее привлекательных сторон. Мы имеем дело с живыми существами, а не с неодушевленными предметами.

Не удержавшись, я спросил его:

— Но как она? Дори? Оправилась ли она уже?

На этот раз Хишин не мог сдержать удовлетворенной улыбки. Он развел руками.

— Вы что, действительно не знаете? — По моему лицу он понял ответ. — Ах, так вы не слышали последних новостей? Нам наконец-то удалось уговорить ее отправиться отдохнуть в Европу. Более того — мы уже договорились, какого числа мы с ней встречаемся в Париже.

— И когда же?

— На следующей неделе.

Поскольку никому не был известен его супружеский статус, непонятно было и другое — это «мы» было просто множественным числом, так сказать, фигурой речи, или подразумевалось появление второй женщины. Так или иначе, я не мог удержаться, чтобы не сказать:

— Она, что, уже отправилась в Европу? — Я говорил спокойно, но все во мне кричало от боли.

Прежний ироничный блеск вспыхнул в глазах Хишина.

— Надеюсь, у вас нет никаких возражений?

Сердце у меня готово было выпрыгнуть из груди. Хишин наклонился ко мне и дружески похлопал по спине. Была ли она уже в состоянии путешествовать в одиночку, в то время как мне самому с каждой минутой оставаться одному становилось все более невыносимо?

Когда я увидел доктора Накаша, стоявшего на автобусной остановке, я, притормозив, предложил ему запасной шлем, с тем чтобы довезти его до дома. Оказалось, что его на три месяца недавно лишили водительских прав. За превышение скорости.

— За превышение скорости?! — ошеломленно повторил я за ним, пока он надевал шлем на свою лысую голову. — А я-то считал вас одним из самых законопослушных людей на всем белом свете…

— Больше вы ничего не считали? — фыркнул Накаш и забрался на заднее сиденье.

Он признался, что никогда до этого не ездил на мотоцикле, но я не ощутил исходящего от него страха; напротив, его рука, которая одним прикосновением могла погрузить человека в сон или вывести его оттуда, легко опустилась мне на плечо, странным образом смягчая мою тревогу, возникавшую во мне от одной только мысли об ожидавшей меня впереди одинокой ночи.

Я довез его до дома и с благодарностью принял его приглашение выпить что-нибудь в его маленькой квартирке, которая, вопреки моим ожиданиям, оказалась неубранной; гостиная была завалена медицинскими журналами, и оборудование маленькой импровизированной лаборатории занимало добрую половину комнаты. Накаш и его жена экспериментировали с возможностью соединения анальгетиков, анестетиков и транквилизаторов, используемых в операционных в таблетках, пригодных для обычного употребления. На каждый, так сказать, день.

— И результаты? — добродушно поинтересовался я, протягивая миссис Никаш свою чашку, чтобы получить еще одну порцию кофе, превосходного, но имевшего какой-то не знакомый мне вкус. — Насколько крепко с этими таблетками можно заснуть?

Они обменялись взглядами, призванными решить, могут ли они вполне довериться мне. У них была очень темная кожа, оба они были поджары, одинаково некрасивы, напоминая в своем абсолютном сходстве однояйцовых близнецов.

Естественно, они не пожелали дать мне полный и недвусмысленный ответ, но видно было и то, что они на что-то намекают и хотят, чтобы я этот намек понял. Что я — чуть позднее — и сделал. Они намекали на то, что этими таблетками они воспользуются сами, когда придет время положить конец их земному существованию, — и таблетки помогут им совершить переход в иной мир быстро и без мучений, в полной независимости от произвольных решений самонадеянных докторов, считающих себя вправе распоряжаться страданиями этой жизни. Чтобы дать доказательства своего успеха, они подарили мне маленькую бутылочку, содержавшую несколько таблеток снотворного, отличающихся от предписанных докторами не по силе воздействия или продолжительности сна, которые они вызывали, но по скорости наступления сна и, что немаловажно, по легкости и приятности ощущений при просыпании.

Поскольку теперь, с маленькой бутылочкой в кармане, я был готов лицом к лицу встретиться с бессонницей, я решил не торопиться домой, а, вопреки порывам ветра, выполнить давнее обещание и навестить Амнона прямо на его работе. Он был так поражен и рад увидеть меня, что чуть не раздавил в своих медвежьих объятьях.

— Я уже решил, что обкормил тебя этими моими проклятыми теориями, — признался он — странное, но трогательное признание, вызвавшее у меня чувство вины. — Но я разберусь с ними, Бенци, вот увидишь. Если я кажусь тебе немного упертым, то это потому лишь, что я не хочу, подобно всем остальным, пережевывать старую жвачку. А хочу сказать пусть немного, но такое, что будет абсолютно оригинальным.

И над этой своей оригинальной идеей он размышлял, не переставая, день за днем, дома и в библиотеке, а также ночью во время ночного дежурства, особенно сейчас, когда в связи с повышением, ему не нужно было больше все время ходить по периметру фабрики, а можно было сидеть с «уоки-токи» и телефоном в маленькой лачуге, забитой до потолка его бумагами и книгами. Но перед тем как заговорить о собственных его проблемах и планах, он хотел услышать обо всех женщинах, которых я отправил в Индию. Добрались ли они уже до Калькутты? Микаэла обещала позвонить ему оттуда прямо в его хижину. Если Микаэла открыла ему то, что скрывала от меня, сказал я себе, возможно, что он знает о ней и другие вещи. И к моему удивлению, я открыл, что Амнон и на самом деле знает многое и насчет нее, и насчет меня — то, что никто не говорил ему, но до чего он додумался сам благодаря собственной интеллигентности и интуиции, но в особенности, благодаря его огромной любознательности, бравшей начало в наших школьных днях и касавшейся его друзей и знакомых.

* * *

— Догадывался ли ты о моей необъяснимой любви? — не мог я удержаться, чтобы не спросить его, не глядя ему в глаза и склонившись над бумагами, разбросанными по столу в попытке разобраться в его уравнениях и кривых.

Он был удивлен тем неожиданным доверием, которое я проявил к нему. Нет, честно признался он. Впервые он услышал об этом от Микаэлы, когда они прощались. Он догадывался о том лишь, что в Индии со мной что-то случилось, но он думал, что это «что-то» связано с Эйнат, а не с ее матерью. Да, впервые он почувствовал это, когда я вернулся из Индии, на обратном пути со свадьбы Эйаля, когда мы остановились на маленьком пригорке по дороге домой из Иерусалима вдоль побережья Мертвого моря и я начал развивать перед ним личную свою теорию о сжатии Вселенной и о том, как дух способствует материальному этому сжатию, до тех пор, пока от Вселенной ничего не остается, с тех пор он стал беспокоиться обо мне.

Я всегда был хорошим другом, о котором не приходилось никогда волноваться, успевающим студентом, который упрямо и точно движется к цели, определенной ему родителями. Но когда он увидел, с какой поспешностью я женился на Микаэле — которую, если только я правильно понял его, я на самом деле вовсе не любил так, как она того заслуживает, он почувствовал, что я иду по его следам, сбиваясь со своего пути. И даже сейчас, когда я приехал к нему в середине ночи — что это, как не свидетельство моей плохой формы?

Сам он, увы, погружен в ежедневные низменные заботы из- за своего брата — да, из-за этого несчастного парнишки. Но я- то… я, который всегда представлялся ему идеальным, уравновешенным человеком — в кого я превратился? Во что-то вроде космического аппарата, сошедшего с орбиты, что бесцельно блуждает среди звезд. Но космический аппарат может вернуться на запрограммированную траекторию. Я ведь должен был видеть, как астронавты возвращаются на оставленный ими объект, снова ложась на правильный курс. Потому что именно в этом и состоит громадное преимущество космоса — здесь возможно все.

На мгновение он затих, удивляясь, что перекладывает вину за свои неудачи на своего умственно отсталого брата. А затем, словно не в состоянии совладать с переполнявшими его эмоциями, поднялся и горячо обнял меня снова, вдавив пистолет, висевший у него на ремне, прямо мне в грудь, так, что я вынужден был тоже встать, чтобы обнять его в свою очередь, — и так, обнявшись, мы стояли в маленькой дежурной сторожке, слушая завывание ветра снаружи, сопровождаемое неземным свистом, издаваемым «уокитоки». И хотя я всем сердцем переживал за него, я чувствовал, что меня отталкивает его сентиментальность, одолевшая его слишком поздно. Упаси меня Бог от того, чтобы я впал в подобное состояние, когда на первый план выходит жгучая жалость к себе, думал я с нарастающим отвращением. Уж лучше тогда просто исчезнуть, уйти — но не в депрессию, а в нирвану, в которой заканчиваются все инкарнации. И я подумал о замечательных таблетках Накаша, которые спасут меня ночью. «Вы всегда можете положиться на Накаша», — любил говорить Хишин.

Весть о том, что Дори направляется путешествовать по Европе в одиночку, продолжала изумлять меня. Как такое было возможно? — думал я, исполненный зависти и злости. Не опасно ли это? И еще одна мысль пришла мне в голову. Я должен найти Эйнат и поговорить с ней. Вежливо, но решительно я высвободился из объятий Амнона, и поскольку у меня был телефон квартиры Эйнат, я спросил его, не знает ли он, где она может быть в это время. Он ничего о ней не знал с момента отъезда Микаэлы, но полагал, что она все еще работает официанткой в одном из пабов, где она работала раньше.

Несмотря на подробные объяснения, я с трудом разыскал это место. Свирепый ветер швырял мотоцикл из стороны в сторону, так что в итоге я заблудился, крутясь по маленьким улочкам у моря в северной части города. И прошла уйма времени, прежде чем я остановился у выкрашенной в красный цвет деревянной двери с названием паба, намалеванным на ней. Это было небольшое заведение, по-видимому, не слишком популярное, поскольку далее в ночь, подобную этой, лишь горсточка людей нашли в ней убежище, но и они сидели с каким-то неуверенным видом, как если бы они так до сих пор не решили, оставаться им здесь или уйти.

Музыка, не слишком громкая, звучала приятно. Мне пришлось напрячь зрение, чтобы увидеть Эйнат в джинсах и красной куртке с названием паба, вышитым на ней; она как раз собирала стаканы с одного из столиков. Вспоминая о том, как она впала в панику той ночью, когда, простившись с Микаэлой, я отвез ее домой, я не подошел к ней сразу, а только помахал издалека и уселся в тихом уголке, где чуть позже мы могли бы поговорить. Хотя она должна была понимать, что я появился здесь, чтобы найти ее, она не подошла ко мне, а послала вторую официантку взять у меня заказ, а сама заняла место за стойкой бара, как если бы чувствовала себя спокойнее, возведя еще один, дополнительный барьер между нами.

Она знает абсолютно все, вдруг понял я со страхом. После того, как я отправился на край земли, чтобы позаботиться о ней, и, быть может, в решающий момент спасти ее жизнь, может ли она хотеть порвать все контакты между нами? Даже сейчас я помнил до мелочей все результаты ее анализов крови, и руки мои точно так же хранили воспоминания о ее уменьшившейся печени. Но помочь себе я не мог.

Я забрал у официантки свое пиво, прошел к бару и сел напротив нее, чтобы заставить ее выслушать то, что я хотел сказать. Но Эйнат, которая, безусловно, следила за каждым моим движением, поспешила уйти в отдаленный угол паба и начала разговаривать с людьми, сидевшими за столом. Небольшое количество посетителей и тихая музыка не давали мне возможности принудить ее сесть напротив и выслушать хотя бы мои вопросы без того, чтобы привлечь всеобщее внимание. И потому я остался стоять возле бара, потягивая свое пиво неторопливыми глотками, зная, что раньше или позже она должна будет вернуться.

Но вместо этого она попросту исчезла. Я спросил вторую официантку, куда она могла уйти, но та сказала, что не знает. Подождав несколько минут, я попросил еще раз наполнить мой стакан и отправился за свой столик. Но Эйнат не возвращалась, а пока новых посетителей не прибавлялось, у второй официантки не возникало никаких проблем в связи с ее исчезновением.

Прошло еще полчаса. Один из посетителей пожелал послушать рок-н-ролл, и вторая официантка немедленно устремилась к музыкальному автомату. Я не привык к алкоголю, и две кружки пива приятно дурманили голову. Я решил уйти, но сначала посетил туалет. Он был пуст, но рядом была дверь, которая вела в освещенную неоновыми лампами комнату.

Я сразу увидел ее. Она сидела в углу, рядом с большим холодильником, держа в руках стакан молока. Очевидно, ей не приходило в голову, что я смогу найти ее в этом месте, потому что, увидев меня, она побелела как мел, словно увидев привидение, вскочила со стула и, вытянув свои тонкие руки жестом, долженствовавшим остановить меня, прошептала (мне все это показалось очень патетичным): «Нет. Нет!» Я увидел, что всю ее трясет от негодования. Если бы я мог предположить такое, я сказал бы, что она в бешенстве. Я понимал ее чувства и уважал их. Смотреть на меня она избегала. Пальцы ее судорожно мяли край слишком просторной для нее фирменной тишотки, и больше всего на свете, видел я, ей хотелось бы, чтобы появился кто-то, способный спасти ее. Но никто не приходил, а оглушительная, сотрясавшая паб музыка рок-н-ролла, заглушала все остальные звуки. Но меня — пусть я говорил, не повышая голоса, — она расслышала. А сказал я ей буквально следующее:

— Ты напрасно меня избегаешь, Эйнат. Я тебе не враг, и не делай вид, будто ты этого не знаешь. Я ничего от тебя не хочу… но скажи мне, как человеку, который, быть может, спас тебе жизнь… скажи, в чем моя вина? Совершил ли я ошибку, когда я влюбился в твою мать, вместо того, чтобы влюбиться в тебя?

Ее лицо, выглядевшее еще более чистым, чем обычно, на фоне безвкусного задника у нее за спиной, на фоне разноцветных бутылок вдоль стены, стало заливаться краской. Она опустила голову, словно ей противно было глядеть на меня, и пробормотала:

— Нет. Ты не сделал ошибки.

— Твои мать и отец взяли меня в Индию для этого. Для того, чтобы я влюбился в тебя, а я повел себя, как врач, — продолжал я. — Был ли я неправ? Скажи мне, был ли я неправ?

Она продолжала стоять, покачивая головой, а потом произнесла с мучительным выражением на лице:

— Нет. Ты не был неправ. Ты врач, и не мог поступить иначе.

И тогда глубокое спокойствие охватило меня, словно я получил от нее разрешение на столь желанное для меня забвение. Но она ведь не знала, что я затеял, она боялась, что я продолжу разговор, а потому проворно прошмыгнула за моей спиной, словно маленькая белочка, изо всех сил стараясь не дотронуться до меня. Шаги ее прозвучали на ступеньках, а потом она — так, как была, в тоненькой своей курточке, — отворила деревянную дверь, за которой угадывались дикие порывы ветра, и исчезла, проскочив, должно быть, в паб, через следующую дверь.

Еще на лестнице я услышал, как внутри квартиры надрывается телефон, и рванулся по ступеням вверх. Это могла быть только Микаэла. Но я не успел — звонки прекратились, прежде чем я успел открыть дверь. На маленькой бутылочке, которую дал мне доктор Накаш, был наклеен ярлычок, перечислявший все ингредиенты сделанного на дому лекарства. Должен ли был я принять целую таблетку или достаточно было половины. Поколебавшись, я разломил одну из них и разжевал половинку. Судя по тому, с какой скоростью мои глаза стали слипаться, я понял, что, добавив в смесь небольшое количество чистого макового экстракта, опытный анестезиолог составил снотворное, обладающее убойной силой. Но я, увы, не мог позволить себе отдаться великолепной тяжести, навалившейся на меня, поскольку в глубине сознания ждал, что телефон зазвонит снова. Что вскоре и произошло.

Но это была не Микаэла. Эта была моя мать. «Где ты был? Где ты был?» Ее жалобный голос бился в моем ухе, словно я обещал ей сидеть дома, когда бы ей ни захотелось найти меня. Оказалось, что Микаэла позвонила моим родителям из Калькутты в начале вечера и имела с ними продолжительный разговор.

— Ну так чего же ты хочешь? — хмуро ответил я на это сообщение, стараясь не порвать тонкую ниточку сна, обещавшего избавить меня от бессонницы. — Не можем ли мы поговорить об этом завтра утром?

Но если я считал так, то мать считала совсем иначе.

— Микаэла и Шиви, — возбужденно говорила она, — добрались благополучно и даже нашли комнаты в хостеле, в котором остановились некоторые из врачей-волонтеров, но Шиви еще не до конца избавилась от диареи, которая началась у нее в Нью- Дели, а кроме того, ее слегка лихорадит…

После подобного разговора мои родители потеряли покой. Не кажется ли мне, что самое время немного приструнить Микаэлу? Им удалось добыть номер телефона одной лавки неподалеку от хостела, где можно оставлять для нее сообщения… Сражаясь с толстой простыней сна, все сильнее обволакивавшего меня, я пытался успокоить свою мать. Диарея естественна для Шиви, особенно для вновь прибывших туристов. Лазар страдал ею на всем протяжении поездки, и до самого конца с ним ничего не случилось. Но главное — о чем они, похоже, забыли, — это то, что Микаэла сейчас находится в компании западных врачей, способных решить все проблемы с Шиви. Я не знаю, удалось ли мне рассеять все материнские страхи, но ударный эффект половины таблетки доктора Накаша лишил меня возможности добавить еще что-либо, и я грубо оборвал разговор, не в состоянии далее вспомнить потом, успел ли я попрощаться.

На следующий день, в полдень, когда я начал отключать своего пациента от анестезиологических аппаратов прежде, чем я успел исследовать направленным узким лучом его зрачки, одна из сестер отделения скорой помощи, подойдя ко мне, сказала, что некая женщина ожидает меня возле комнаты для посетителей. К моему изумлению, я обнаружил собственную мать, сидевшую в окружении родных тех больных, что сегодня перенесли операцию, выслушивая, как обычно, рассказы людей о постигших их бедах, но не говоря ни слова о самой себе. Отождествляла ли она себя с матерью одного из двух молодых врачей, стоявших в эту минуту возле операционного стола, или хранила молчание, чтобы никто не подумал, будто она хвастается?

Далее издалека она выглядела очень устало и напряженно, словно человек, сражающийся на два фронта без ясного понимания, какой из них более важен. Одета она была в серый шерстяной костюм, который я помнил еще со времен своего выпускного вечера. И хотя последний ночной ураган разогнал с неба все тучи, открыв взору сияющую, словно отполированную синеву, она не забыла взять с собою зонтик, как истинная уроженка британских островов, каковой она и являлась. Она прервала свою беседу и подняла глаза, ему ценная тем, что видит меня одетым в мою зеленую униформу, обязательную для операционной. Затем она познакомила меня с женщиной, сидевшей рядом с ней, которая тут же принялась расспрашивать об операции, перенесенной ее мужем.

Я извинился перед ней за то, что не мог ничего ей сообщить, и, не выясняя у матери, что привело ее ко мне, помог ей встать на ноги и предложил взглянуть на операционные, которых она никогда раньше не видела. Она была удивлена и польщена моим предложением, но попросила при этом, чтобы я получил для нее разрешение побывать внутри. На что я ответил, что не нуждаюсь ни в чьем разрешении, и, взяв белый халат с одной из каталок, помог ей в него облачиться, а затем водрузил прозрачный пластиковый колпак поверх ее тощей детской косички. Разумеется, я не мог провести ее в помещение, где непосредственно проводилась операция, но в одно из них, которое сейчас было свободно, — мог, чтобы показать ей различные инструменты и машины, а особенно анестезиологический аппарат, называя ей в то же время разнообразные препараты, хранящиеся в маленьких цветных бутылочках. Она внимательно выслушала мои объяснения, не проявляя тем не менее повышенного интереса к тому, о чем я говорил, и не задала ни одного вопроса, как если бы ее ум был занят гораздо более важными мыслями, в то время как ее взгляд скользил по смертоносным препаратам, находившимся в моем распоряжении.

В связи с тем, что вскоре я должен был принимать участие в еще одной операции, у нас не было времени, чтобы болтаться просто так, и я повел ее в кафетерий, чтобы услышать от нее истинную причину ее столь неожиданного визита. Но вытянуть из нее что-нибудь внятное было невозможно. Прежде всего, она отрицала, что отправилась ко мне специально. Она должна была навестить в доме для престарелых бабушку его племянницы Рахель, которая так любезно принимала их в Лондоне вместе со своим мужем, которого звали Эдгар. После чего ей пришло в голову навестить меня в больнице, чтобы заодно поговорить о Шиви.

Мои успокоительные заверения прошлой ночью не вернули ей покоя. Она жаждала дать мне номер телефона в Калькутте, по которому я мог бы связаться с Микаэлой. Если Микаэла готова была подвергнуть себя опасности — это ее дело, но у нее нет никакого права рисковать здоровьем ребенка. Больше всего мать удивлялась мне — как мог я быть столь безразличным к собственной дочери? Я уже собрался дать ей сокрушительной силы ответ, но не сказал ничего, безуспешно пытаясь представить Шиви в Калькутте. Допивая последние капли кофе, я смотрел в ее воспаленные глаза, стараясь понять, чего же она все- таки от меня хочет. Она, которая никогда не затягивала расставания, сейчас явно не могла с обычной своей легкостью встать и уйти, и после того, как я проводил ее до выхода, вдруг повернулась и пошла обратно к хирургическому отделению.

— Да не беспокойся ты насчет Шиви, — повторил я, перед тем как набрать код, открывающий большие стеклянные двери.

На мгновение мне захотелось сказать ей: «Тебе следовало бы побеспокоиться обо мне…», но я ничего не сказал. И молча исчез в ярко освещенном коридоре, открывшемся передо мной.

* * *

На следующий вечер, поужинав, и в полном отчаянии чувствуя, как новый приступ страха неслышно подкрадывается ко мне даже в самые ранние часы сумерек, я решил вернуться в больницу, чтобы проверить возможности, открывающиеся передо мною в одной из пустующих операционных. Мысль о том, что можно уснуть на одном из операционных столов — уснуть с тем, чтобы никогда больше не просыпаться, с каждой минутой представлялась мне все более и более привлекательной. Но в семь часов вечера из Иерусалима мне позвонил отец. Оказалось, что когда сегодня, во второй половине дня, он вернулся домой, то не застал в доме никого. Не оказалось матери и в страховом агентстве, где она работала секретарем, при том, что по средам после обеда агентство не работает. Голос у отца был какой-то неопределенный, и этим своим непривычным для меня голосом он сказал:

— Уверен, что с ней все в порядке. Так что ты не волнуйся…

— Тогда почему же ты волнуешься? — с нетерпением перебил его я. — Подожди немного, и она вернется. — Но приблизительно через два часа он позвонил снова, сообщив что никаких следов отсутствующей матери он не обнаружил и что никто не знает, где бы она могла быть.

— Ты же знаешь, что я не из тех, кто впадает в истерику, — сказал он в свою защиту, хотя его никто ни в чем не обвинял, — но я совершенно не представляю, где бы она могла быть.

Мы условились поговорить снова через час, но он позвонил через пятнадцать минут. Он провел некоторые разыскания в их доме и ему кажется, что исчез новый чемодан, который они приобрели в Лондоне. Должно быть, она, не сказав ему, кому- нибудь его одолжила.

— Я, как, надеюсь, и ты, совершенно уверен, что она не могла уйти куда-нибудь, не подумав о том, что я буду волноваться, — сказал он, переходя на английский, как если бы язык его детства гарантировал ему восстановление куда-то исчезнувшего порядка вещей.

Я спросил его, не хочет ли он, чтобы я приехал к нему в Иерусалим.

— Пока нет. Но если мне придется пойти в полицию и сделать заявление о пропаже, — здесь он позволил себе говорить в несколько юмористическом тоне, — тебе придется пойти со мной.

Я обещал ему, что буду рядом с телефоном, ощущая, как новая тревога, исходящая от отца, не находящего себе места в Иерусалиме, заставляет меня забыть собственные треволнения, которые дополнились изумлением от его нового звонка. Исчез не только новый чемодан. Та же участь постигла ее любимое летнее платье.

— Могло ли ей внезапно взбрести в голову отправиться в какое-нибудь путешествие? Но куда? — Кажется, что вопрос этот он адресовал больше себе, чем мне. При этом в голосе его не звучало ни нотки жалобы или злости против жены, исчезнувшей без единого слова.

— Посмотри, на месте ли ее паспорт, — предложил я ему, когда на часах уже было десять вечера.

Он немедленно последовал моему совету и еще через пятнадцать минут сообщил, что нашел ее израильский паспорт, но не британский, который всегда находился в том же месте, и тоже исчез.

— Могла ли она взять его с собой? И почему? — Я тебе скоро отвечу, — пообещал он со странной уверенностью, и уже через полчаса позвонил, чтобы сообщить об имевшем место долгом разговоре с сестрой моей матери, живущей в Глазго, и что хотя она была очень удивлена его расспросами и казалась словно бы обескураженной, не будучи в состоянии прийти ему на помощь, он чувствует, что она, если и обеспокоена, то вовсе не в той степени, в которой должна была бы быть. Знала ли она что-либо, чем не хотела с ним поделиться? Или все объясняется тем, что шотландцы еще большие флегматики, чем англичане?

Теперь нам обоим стало понятно, что мать отправилась в таинственное путешествие в неизвестном направлении. Если бы отец мой был более знаком с ее гардеробом, он смог бы лучше определить, что еще исчезло, но он был равнодушен к подобным деталям, и вытянуть из него что-нибудь более определенное было невозможно. Его тревога тем не менее испарилась в минуту, когда он уразумел, что мать отправилась путешествовать. Теперь все происшедшее виделось ему совершенно в ином свете. Даже если человек мог исчезнуть, отправившись в путешествие неведомо куда, рано или поздно он должен оказаться в каком-то определенном месте; рациональная женщина, вроде моей матери, никогда не отправится в путь, не зная конечной цели, — это соображение успокоило его.

— В своем почтенном возрасте я превращаюсь в Шерлока Холмса, — посмеиваясь, сказал он ранним утром, совершенно проснувшись, и доложил мне о личных разысканиях среди ее принадлежностей, находившихся в незнакомых ему выдвижных ящиках.

Еще чуть позднее, между одной судорожной попыткой вздремнуть и другой, я сделал попытку дозвониться до него, но никто не брал трубку. На больничном коммутаторе я оставил сообщение, что у меня исчезла мать и я должен отправиться в Иерусалим немедленно, чтобы помочь моему отцу в поисках, а потому не могу явиться на работу. Почему я не солгал, сказав, что мать заболела? Я жестоко ругал себя, мчась по скоростному шоссе, подгоняемый восточным ветром, ожидая, пока лучи солнца, встающего за моей спиной, рассеют утренний туман. К счастью, ключи от родительского дома были у меня всегда с собой, так что я смог беспрепятственно попасть внутрь, с тем чтобы обнаружить отца безмятежно спящим в его кровати.

— Я не хотел поднимать шума, — сказал он с видимым удовольствием, несмотря на превратности ночи. — Я знаю, что она чувствительная женщина, не забывающая о логике. Но я был уверен, что это ее исчезновение имеет отношение не ко мне, а к тебе. Просто ощущал все эти последние недели, что между вами что-то не так. Но чем больше я пытался докопаться до правды, тем больше она замыкалась. Так может быть, ты скажешь мне, в чем дело?

Но поскольку я поклялся моей матери молчать, отец так и не добился от меня желаемого ответа. Не в последнюю очередь потому, что я вовсе не собирался добавлять к его проблемам мои собственные. Вскоре ему придется задуматься над тем, как объяснить свое отсутствие на работе. Чувствовал ли он, что, как только он объявит коллегам о том, что у него пропала жена, он станет всеобщим посмешищем?

Но в половине восьмого телефон ожил. Это была моя тетка, возбужденно говорившая из Глазго. Моя мать находилась на пути в Калькутту с намерением вернуться обратно с Шиви. Она будет там уже через пару часов, Микаэла знает о ее прибытии. Похоже было, что моя тетушка не знала покоя на протяжении всей ночи, узнав о деталях неожиданного полета моей матери в Индию от Эдгара, того самого тонкого и бледного лондонского родственника, кто был единственным человеком, которому мать доверилась, твердо веря, что он ее не выдаст.

После известия о том, что мать улетела в Калькутту, на моего отца опустилось плотное облако абсолютного спокойствия. Забыв о еще недавно терзавших его тревогах, он оделся и отправился на работу. Выходя из дома, он наказал мне:

— Будут новости — звони мне в офис.

И я остался один в квартире своих родителей, точно так же, когда я не ходил в школу из-за болезни. В больницу я не позвонил. Поскольку я послал такое странное сообщение об исчезновении моей матери, я должен был выждать некоторое время, прежде чем смогу дать хоть какие-то объяснения. А поскольку я вспомнил о том, что перед тем, как отправиться в Иерусалим, захватил с собой маленькую бутылочку Накаша, нужную мне, чтобы было чем унять треволнения моего отца, я достал вторую половинку маленькой таблетки снотворного и проглотил ее, говоря себе при этом: «Теперь, когда мать летит над Индией, чтобы вернуть девочку домой, мне понадобятся все мои силы к ее возвращению, когда все заботы лягут на меня».

Когда отец после полудня вернулся домой, он нашел меня погруженным в глубокий сон. Но будить меня он не стал, поскольку, в отличие от матери, всегда уважал мой сон. Он не стал меня будить даже тогда, когда моя тетушка из Глазго позвонила еще раз, до возвращения моей матери из Индии, выступая в роли промежуточного звена, а точнее, посредника между нами и Эдгаром, которого мать, по одной ей ведомым соображениям, выбрала своим гидом для этого путешествия, — вероятнее всего, из-за его связей с фирмами, ведущими бизнес с Индией. И она не ошиблась! Телефонные звонки, телеграммы и факсы, посланные Эдгаром, сделали ее передвижение приятным и необременительным, благодаря старательности преданных индийских клерков: ее ожидали в аэропортах и железнодорожных станциях, ей бронировали номера в недорогих, но вполне современных гостиницах, и пожилая эта женщина с заболевшим ребенком на руках нигде не ощущала недостатка в комфорте.

А теперь они вернулись.

Мать улетела во вторник, а вернулась в пятницу вечером. Все ее путешествие продолжалось семьдесят семь часов; примерно двадцать шесть из них она провела в воздухе и еще шесть пришлось на поезда. Поскольку я только в четверг вернулся в больницу, мне не хотелось усложнять жизнь своим коллегам еще одним отсутствием, так что я не отправился встречать их в аэропорт, предоставив это отцу. Как только я освободился от дежурства в службе скорой помощи, я тут же, невзирая на наступление сумерек, устремился в Иерусалим на своем мотоцикле; поднятый козырек позволил мне насладиться ароматом диких трав и начавших цвести миндальных деревьев.

В доме родителей повсюду горел свет, и я сразу заметил новые морщины на измученном лице матери, которое тем не менее было освещено каким-то внутренним сиянием. Шиви, которую мать называла не иначе, как Шива (ибо так ее обычно называли друзья Микаэлы), была в очень неважном, но, к счастью, не в критическом состоянии. Она стала тоньше и смуглее, а со своим «третьим глазом» (который мать не стерла за все время их путешествия) и в маленьком желтом сари напомнила мне на мгновение тех индийских ребятишек, которые бежали за мной, когда я спускался к Гангу. За время своего отсутствия она научилась ходить, и, поскольку сейчас она сразу узнала меня — в отличие от того времени в аэропорту, когда две англичанки привезли ее домой из Англии, — она нетвердыми шажками сразу устремилась ко мне. Я подбросил ее в воздух и поймал, крепко прижав к груди ее крохотное тело. Все это время думая о ней, я воспринимал ее как неотъемлемую часть Микаэлы, не понимая, что не в меньшей степени она является частью меня самого.

Оказалось, что Микаэла разрешила моей матери забрать ребенка безо всяких споров. Она была реалисткой и знала, какие опасности подстерегают маленького ребенка в Индии. В течение недолгой ветреной ночи, проведенной моей матерью в Калькутте, у нее создалось впечатление, что привлекательность Индии для Микаэлы зиждилась на простом человеческом опыте, который давал возможность работы бок о бок с «тротуарными» врачами-волонтерами, в свою очередь, укреплявшая в ней ощущение значимости ее собственной личности, что находило выражение в том уважении, с которым относились к ней простые индийцы, принимавшие ее за такого же врача, хотя на самом деле она не окончила даже среднюю школу. Тем не менее моя мать была уверена, что Микаэла скоро вернется.

— Но все дело в том, сможешь ли ты принять ее обратно? — сказала она, стараясь не встретиться со мною взглядом. — Потому что если нет, тебе самому придется вернуться в Иерусалим.

— Ты не помнишь, успела ты пройти вакцинацию перед тем, как уехать, или нет? — спросил я мать, которая, кажется, только сейчас поняла, какой опасности она подвергала свое здоровье. Но отец мой был настолько переполнен радостью, что опустился на колени, ожидая, пока малышка, которую я бережно опустил на пол, продолжит, топая, свои исследования. Похоже, что он вовсе не таил зла на свою жену за ее исчезновение; более того — он явно гордился ее поступком. Поцеловал ли он ее, обнял ли, встретив в терминале аэропорта? Я никогда не видел, чтобы они целовались или обнимались в моем присутствии, не говоря уже о посторонних, и иногда я удивлялся, как случилось, что я вообще появился на свет.

* * *

Наконец двери открылись, и они медленно покатили его кровать из операционной в помещение интенсивной терапии. Он был погружен в глубокий сон, весь забинтован и подсоединен к капельницам и сверкающей аппаратуре, но никто из сестер, ожидавших его в реанимации, не знал, что с ним делать и как ему помочь, потому что никто рядом с ним не размахивал ни ножом, ни пилой, не видно было также никаких трубок или игл, призванных имплантировать то, что давным- давно было удалено. Не видно было ни единой капли крови, после мучительных страданий долгой ночи, вызванных упрямыми попытками докопаться до основания безнадежно расколотой души. И может быть, они поступили правильно, принеся в палату большую клетку, в которой находились две хищные птицы, соединенные цепью, надеясь, что птицы своим пением сумеют смягчить его боль. И правда, впервые на его лице появилась улыбка. А что, спросил он, правда ли, что у этих молодых побегов уже появились корни? Вопрос был адресован суетившимся вокруг его кровати сестрам, среди которых находилась оставленная в кухне в своей школьной форме маленькая девочка, которая превратилась, повзрослев, в высокую красивую девушку, прокравшуюся тайком в палату, переодевшись медицинской сестрой, чтобы заботиться о нем. Но лучи света, отразившиеся в изумруде ее глаз, выдали ее. И тогда я, не в силах более сдерживаться и погружаясь все глубже в бездонный сон, перестал бороться.

— Любимая, — прошептал я ей. — Любимая. Единственная моя любовь…

Ссылки

[1] Via dolorosa — крестный путь ( лат. ).

[2] Маген Давид Ад о м — израильская служба скорой помощи.

[3] Телекарта — пластиковая телефонная карточка, употребляемая для телефонных разговоров.

[4] «Коттедж» — упаковка особым образом обработанного творога (Израиль).

[5] Под субботой автор имеет в виду систему запретов, накладываемых на евреев Торой и ультрарелигиозной частью населения Израиля.