Возвращение из Индии

Иегошуа Авраам Б.

Часть вторая

ЖЕНИТЬБА

 

 

VI

Лазар получил специальное разрешение, подкрепленное медицинским заключением, которое позволяло ему встретить нас в зале для прибытия немедленно после прохождения паспортного контроля. Еще до того, как его увидели дочь и жена, я заметил его коренастую широкоплечую фигуру в мокром дождевике; он стоял возле охранника в конце ограждения, тревожно разглядывая прибывающую с разных рейсов публику, — похоже, он и в самом деле испытывал сомнения в том, сумеем ли мы добраться домой без его помощи. Рядом с ним, промокший насквозь и длинноволосый, с рассеянным выражением на лице, стоял его сын, которого жена Лазара поспешила прижать к груди, как если бы это был больной ребенок, которого нужно отвести домой. Но Лазар не собирался позволять кому бы то ни было тратить время на объятия и поцелуи. Он вручил своему сыну большой черный зонт и поручил ему позаботиться о сестре, укутанной в плащ, и отвести ее прямо в машину, пока сам он, захватив свободную тележку, начал укладывать на нее багаж.

— Подождите, — успевал вещать он при этом, — подождите… Когда окажетесь снаружи, запроситесь обратно в Индию.

— Нужно ли было на самом деле так торопиться с возвращением? — спросила его жена, в голосе которой я различил следы еще не изжитого до конца гнева на мужа, посмевшего оставить ее на целых двадцать четыре часа.

— Не только нужно, но и необходимо, — отвечал он с торжествующей улыбкой, а когда встретился с моим мрачным взглядом, весело воскликнул: — Да вы не беспокойтесь, ваши родители тоже здесь. Они ожидают вас снаружи.

— Мои родители? — я был поражен. — С какой стати?

Лазар был захвачен врасплох.

— С какой стати? Я не знаю. Я полагал, что вы не должны добираться до дома под дождем… так мне казалось. Моя секретарша дозвонилась до них утром, и они обещали приехать и забрать вас в Иерусалим.

Но я не хотел сейчас отправляться в Иерусалим, несмотря на то, что там я оставил свою «хонду»; я хотел остаться в Тель-Авиве и объявиться в больнице как можно раньше.

Лазар сдержал свое слово — все путешествие заняло ровно две недели, и здесь, рядом с багажным конвейером, вхолостую уже вращающимся вокруг своей оси, продолжительность нашего отсутствия предстала передо мною в своих истинных пропорциях. Поэтому я испугался, что во время, пока нас не было, мое плачевное положение только ухудшилось.

— Удалось ли вам рассказать Хишину о том, что с нами случилось? — спросил я, страшно желая узнать, что именно сказал Хишин по поводу проведенного мною переливания крови в Варанаси.

— Нет, — сказал Лазар, обнимая жену за плечи, как если бы пытался утихомирить ее. — Хишина нет в стране; несколько дней тому назад он отправился в Париж. Вот почему сейчас он не с нами. Он посвятил меня в детали. Ничего, ничего… и без него мы управились неплохо. — И он самодовольно улыбнулся нам, как бы распределяя поровну между всеми тремя врачебную ответственность.

Выглядел он при этом весьма бодро. Встреча с группой пожертвователей была успешной. Я заметил, что под плащом на нем был костюм и галстук. Его жена заметно подобрела к нему, о вчерашней размолвке внезапно все забыли. Я смотрел на нее и вдруг понял, что краснею. Она выглядела усталой, но счастливой оттого, что вернулась домой. Влюбился ли я в нее немного на самом деле, не без удивления вопрошал я сам себя, или все это было не более, чем странная галлюцинация?

Но на все эти размышления времени не было, потому что снова стал прибывать багаж и вскоре подоспела минута прощания; мой чемодан, который путешествовал по транспортерной ленте в гордом одиночестве, проплыл и был через мгновение у моих ног, а раз так, Лазар не видел никаких оснований задерживать меня.

— Вам предстоит вести машину до Иерусалима, — сказал он, — и двигайте потихоньку прямо сейчас. — Произнесено это было с присущей ему безаппеляционностью.

Но пока я стоял, соображая, как же наилучшим образом попрощаться с ними, он вспомнил что-то и схватился за ручку моего чемодана.

— Минутку, минутку, разрешите мне освободить вас от коробки с обувью, которую мы к вам затолкали…

К моему удивлению, Дори попыталась остановить мужа.

— Это совсем не важно… Ничего с этой коробкой не случится. Не заставляй его беспокоиться о всякой чепухе… Родители Бенци ведь ждут его.

Но Лазар действительно не мог понять, почему я должен тащить обувь его жены в Иерусалим и обратно.

— На это мне нужно не более минуты, — сказал он и помог мне расстегнуть ремни на чемодане. Не ожидая помощи с моей стороны, он запустил руки внутрь с деликатностью хирурга, делающего полостную операцию, и вытащил из чемодана картонную коробку, которую в течение всего путешествия я даже не вынимал. Он сказал:

— Ну вот… Ничего страшного… — и улыбнулся на прощанье.

— Значит, увидимся завтра утром в больнице, — сказал я, стараясь закрепить тонкую нить, связывавшую нас.

— В больнице? — в голосе Лазара было недоумение, как если бы больница не являлась тем самым местом, где мы оба работали. Но затем до него дошло, и он тут же поправился, сказав: — О, да. Конечно, конечно.

— Тогда, значит, я больше не увижу его? — спросила его жена, разглядывая меня с удивлением, но без признаков грусти. Локоны длинных волос упали ей на лицо и шею, макияж стерся за время полета, и под слепящим неоновым светом снова проступили морщинки. Она явно не знала, как попрощаться со мной, и сладкая волна боли затрепетала во мне.

— Фотографии, — с трудом выдавил я из себя, заикаясь; лицо мое горело. — Фотографии, которые я тогда делал… Они до сих пор еще в моем фотоаппарате. Когда снимки будут готовы, я их принесу.

Лазар и его жена вспомнили, о чем речь, и радостно воскликнули:

— О, да! Наши фотографии!

— Да, — обещал я. — Может быть, я скоро окажусь неподалеку от вас, потому что я должен заботиться о нашей больной до полного выздоровления и быть в курсе ее дел.

И, вероятно, потому, что я обещал встретиться с ними вскоре, мы расстались небрежно, как время от времени мы расставались в Индии — без рукопожатия и объятий. И я отказался от решения этой загадки — уловила ли Дори ту вспышку абсурдной ночной фантазии, называемой влюбленностью, которая, без сомнения, исчезнет, как только я пройду сквозь таможню и исчезну в ночи, где сумасшедший дождь с градом объединит людей в преданности прибывающим в плотную толпу под ограниченной защитой скудного убежища — козырька над входом; толпу, которая демонстрировала традиционный израильский энтузиазм, раскрывающий объятия любому гражданину государства, как если бы сам факт его временного отсутствия гарантировал вернувшемуся теплый прием на пути домой. Таково же точно было и отношение моих родителей, которые ожидали меня в двух точках выхода прибывших пассажиров, с тем чтобы не разминуться со мной. Мать заметила меня первой, и мы, испытывая некоторую тревогу, должны были отправиться на поиски отца, который тихо стоял под зонтиком в моросящем дожде, после того, как со свойственным ему джентльменством уступил свое место под козырьком двум пожилым дамам, которые впали в отчаяние, потеряв всякую надежду укрыться от дождя.

— Ты хорошо выглядишь, — сказала мать, когда мы под предводительством отца шествовали к автомобильной стоянке, пытаясь укрыться от дождевых струй под его маленьким зонтиком. — Похудел, но выглядишь счастливым. Похоже, что ты не разочаровался в нашей Индии.

Моя мать очень боится, когда кто-нибудь разочаровывается или теряет иллюзии; применительно ко мне она боится того состояния опустошенности, которое, по ее наблюдению, характерно для современной молодежи. Следовательно, как человек, благословивший меня на поездку с Лазарами в Индию, которую она называла «нашей» в память о своем дяде, она сгорала от любопытства. И хотя, по сути дела, мне нечего было ей ответить, она чувствовала, что вернулся я удовлетворенным. Если бы не дождь, заставлявший нас аккуратно перешагивать через лужи и потоки мутной воды, она вполне могла бы почувствовать, что мое состояние имеет какое-то отношение к Дори, поскольку боль от расставания, нарастая, уже начала пульсировать во мне.

Моя мать полагала, что я поведу машину, поскольку погода и не думала улучшаться, но отец не собирался никому уступать свое место за рулем.

— Все будет хорошо, — заверил он ее. — Я знаю дорогу, она гладкая, как стол.

И мать распорядилась, чтобы я сидел рядом с ним, контролируя его вождение, которое ей всегда не нравилось.

Отец снял пальто, протер очки и, как всегда, слишком перегрел двигатель. На меня он даже не взглянул. И лишь после того, как он аккуратно и бережно вывел машину со стоянки под сильнейшими порывами дождя и ветра и вывернул на основную дорогу, он повернулся ко мне и сказал с оттенком торжества:

— Итак, это был успех.

— Успех? — пораженно спросил я. — В каком смысле?

— В том смысле, что ты доказал, чего стоишь, — ответил отец в присущем ему рассудительном тоне. — Секретарша Лазара сказала, что ты провел непростую медицинскую процедуру, которая и спасла в последнюю минуту всю ситуацию.

Я быстро повернул голову и посмотрел на мать, которая устроилась на заднем сиденье. Она не казалась обрадованной, что отец преждевременно проболтался о моих подвигах, если можно так сказать. Тем не менее, я почувствовал себя совершенно счастливым. Сумел ли Лазар сказать кому-нибудь из профессоров о моем броске в Калькутту для проведения необходимых тестов и о переливании крови в Варанаси, и облетела ли эта новость административный состав больницы? Или секретарша сообщила нечто совершенно невинное, что услышала от Лазара, и, полная доброжелательства, решила, позвонив, обрадовать моих родителей, не слишком понимая суть произошедшего, незадолго до прибытия самолета? Все это я смогу узнать не ранее завтрашнего дня. А пока что… А пока что рядом со мною был отец, который жаждал узнать все в деталях и в правильном свете и уже давил на меня, с тем чтобы я описал ему врачебную часть путешествия с практической и теоретической точки зрения. И он буквально упивался моими разъяснениями, ибо относился к той категории людей, которые в любой ситуации стараются вынести для себя что-нибудь новое; вот почему он был так скуп на разговоры и так глубок и внимателен в качестве слушателя. Сейчас, слушая меня, он сидел прямо, чуть откинувшись назад, и был похож на задумавшегося судью, но мысли его, я видел это, были отданы самому движению вообще и нашему автомобилю в частности — его «дворникам», фарам, ветровому стеклу и самой дороге, в их противоборстве со свирепой непогодой, грозившей смести нас с дороги; но одновременно с этим он жаждал услышать из моих уст полный отчет о моем участии в спасении Лазаров. Он боялся, что сдержанность, которую он всегда проявлял в отношении меня, и которую, к его сожалению, он передал по наследству мне, заставила меня приуменьшать важность того, что я сделал. Более того, он до сих пор не мог спокойно пережить тот факт, что второй стажер у Хишина получил-таки долгожданную должность, о которой мы все так мечтали. Моя мать слушала молча. Время от времени она задавала короткие вопросы, сводившиеся в конечном итоге к тому, что я проявляю мало энтузиазма, рассказывая об Эйнат, насчет которой она, похоже, имела тайные планы. Она пыталась в моих рассказах расслышать то, что я всячески пытался скрыть. И в конце концов она выпалила:

— Ты все время твердишь: «Жена Лазара, жена Лазара». Но имя-то у нее есть?

— Дорит. Но муж зовет ее Дори, — ответил я, и сладкая боль сдавила мне грудь.

— А как зовешь ее ты? — упрямо продолжала допытываться мать.

— Я? — отозвался я, мгновенно догадавшись, почему она была так настойчива, хотя при этом не забывала всматриваться в дорогу, которая едва была видна в потоках ливня.

— И что она за женщина? — продолжала гнуть свое моя мать.

Я ответил не раздумывая:

— Она… избалованная женщина. Для начала она устроила форменный скандал из-за гостиницы… — И здесь, в изнеможении, я закрыл глаза и увидел маленькую полную женщину, идущую по аллее в Варанаси, ступая аккуратно прямо в грязь и бездумно улыбаясь толпам индийцев, обтекающих ее. И снова меня поразила и обняла мягкая и теплая волна.

Но в этот самый момент мне открылось и другое: я должен быть очень осторожен, вступая в разговоры с матерью, потому что время от времени ей вполне удавалось заглянуть в мою душу с поразительной проницательностью; она, несомненно, могла почувствовать что-то странное, с чем я вернулся из путешествия, и было только естественно, что это ощущение оскорбляло, огорчало ее и поднимало в ее душе желание подавить это нечто, эту смешную вспыхнувшую страсть, пресечь и вырвать с корнем. Если только подобное выражение было применимо к женщине, завладевшей моими мыслями, в которых (я отдавал себе в этом полный отчет) то здесь, то там, возникало слово «вожделение» или даже «похоть». Вот о чем я непрестанно думал, удобно устроившись рядом с отцом, в то время как мы двигались сквозь ночь из Лода в Иерусалим. Я смотрел на дорогу, поднимавшуюся среди холмов, свободных от дождя и тумана, уступив место снежным хлопьям. «Это просто стыд», — сказал я сам себе. Это просто стыд, если мать будет мучаться хотя бы мгновение оттого, что было всего лишь бредом, абсурдом, и чего не могло быть по самой сути. Лучше всего было бы просто не говорить больше о моей поездке в Индию, чтобы исключить намеки, которые задевали каким-то образом всех нас. Поэтому я предложил отцу, который выглядел немного обиженным, что я займу его место за рулем, поскольку снежинки, падавшие поначалу легко и плавно, постепенно превратились в снегопад, неподалеку от Шаар-Хагай достигший такой силы, что превратил нашу поездку в опасную авантюру. И когда мы въехали в Иерусалим, нам стало ясно, что ближайший день или два мне придется провести в Иерусалиме, поскольку родители, которые свято верили в мое мастерство водителя, тем не менее были категорически против того, чтобы я возвращался в Тель-Авив на своем мотоцикле по заснеженному шоссе. Я возражал, но неуверенно; усталость одолевала меня, и восхищение закончившимся путешествием не помогало эту усталость преодолеть. А потом я согласился занять старую комнату в квартире родителей, где я спал в детстве, и расслабиться, поскольку в этом случае мне не нужно было беспокоиться о еде и питье, даже если моя мать никогда не отличалась пристрастием к кулинарии; расслабиться и раствориться в призрачном присутствии чего-то неистребимо британского в этом доме, в чем-то таком, что если даже я лежал недвижим в кровати, я оказывался участником старинного черно-белого кинофильма из жизни семьи, фильма, полного старомодных, добротных и надежных ценностей, которые с самого начала гарантировали счастливый конец. Вот так, укрывшись в доме, окруженный снежным покрывалом, я пытался остудить или даже убить ту неистовую страсть, которую внезапно вызвала во мне улыбающаяся круглолицая жена Лазара, и я пытался остановить свои мысли о ней, заслонившись в этой комнате воспоминаниями об отрочестве и юности, чтобы образ этой женщины исчез, утонул в темных глубинах, влекомых вниз тяжестью ее возраста.

* * *

Но она, улыбающаяся, средних лет, эта женщина отказывалась тонуть, соединившись вместо этого с семейной мебелью и шторами комнаты, в которую меня поместили, когда мне было два года, — именно тогда мои родители перебрались в Иерусалим из Тель-Авива в связи с приглашением отца на государственную службу. Таким образом я сбежал в сон, заботясь лишь о том, как бы не потерять следы моего вожделения на безупречных простынях, постеленных матерью, которая вместе с отцом, не могла прийти в себя от поразившей меня внезапно необоримой сонливости. В течение предыдущей жизни они привыкли видеть перед собой серьезного студента, жгущего до полуночи масляную лампу, трудяги, вскакивавшего с постели спозаранку, а в более поздние времена — врача по вызову, способного работать без сна в напряженном ритме двадцать четыре часа подряд.

— Ты возвращаешь нас снова к временам, так сказать, босоногого детства, — сказала мне мать слегка встревоженным тоном, когда я вошел в старую полутемную кухню поздним вечером, после того как проспал весь световой день и испытывая угрызения совести от навязчивого желания увидеть снова яркие краски индийских святилищ.

— Это из-за снега, — по-английски пояснил мой отец. — Наркотический эффект. — И он поднялся, уступая мне мое старое место за столом, которое он занял сам, когда я уехал из дома.

— Нет, нет… пожалуйста… сиди там, — пытался я отказаться, но он настаивал:

— Это твое место. Садись.

Я сел, и мать тут же поставила передо мной чашку чая и кусок хлебного пирога, на который я тут же положил толстый слой джема, чтобы отбить запах плесени, который ненавидел со времени своего детства.

— Пока ты спал, отец сходил в город и напечатал фотографии, которые ты сделал в Индии, — сказала мать несколько напряженным голосом и не без смущения и протянула мне два конверта, набитых фотоснимками.

— Мои фотографии? — вырвалось у меня громче, чем я хотел, и я повернулся к отцу, не веря, чтобы этот молчаливый и безупречных правил человек мог, по собственной инициативе, прокрасться в мою комнату и взять две катушки пленки, лежавшие рядом с кроватью, на которой я спал. Но оказалось, что инициатива принадлежала матери, — она заглянула в комнату проверить, хорошо ли я укрыт, и заметила две катушки пленки, после чего послала отца отдать их в проявку и печать в мастерскую, расположенную в центре города. Она хотела узнать как можно больше о путешествии в Индию, поскольку из-за усталости я так и не успел ей всего рассказать. «Похоже, она почувствовала: что-то случилось со мною там, — думал я, избегая встретиться с нею взглядом, — но даже ее прирожденная проницательность не помогла бы ей представить, что же произошло на самом деле».

— А ты не хочешь посмотреть, как получились твои снимки?

Я крепко держал в руках конверты.

— Но они же не все мои, — быстро отозвался я. — Часть принадлежит Лазарам. Я дал им свой аппарат, когда они отправились посмотреть Тадж-Махал.

Родители были удивлены, услышав что Лазары вдвоем отправились в Агру, оставив меня опекать их больную дочь; и даже после того, как я разъяснил им, что это была моя идея послать их туда, они осудили Лазаров за то, что они приняли мое предложение, хотя и не скрывали гордости моим великодушием.

— Ну ладно… но почему ты не показал их нам и не рассказал о них все, — сказала мать, протягивая подрагивающие от нетерпения руки к конвертам.

— Это верно, — сказал я. — Но я был уверен, что вы их уже разглядели как следует.

И снова я ощутил приступ паники при мысли о том, что изображение ее может сейчас появиться здесь, на родительской кухне, такой убогой. А потому я встал, взял свою чашку и тарелку, отнеся их в мойку, а затем отправился в ванную, чтобы сполоснуть лицо и еще раз почистить зубы, а когда вернулся, кухня была залита светом, а стол был покрыт красочными яркими снимками Индии, и даже на расстоянии я увидел ее фигуру, которая сверхъестественным образом ухитрилась оказаться на большинстве снимков — чаще, чем я мог себе вообразить; она была почти на всех, а не только на тех, что были сделаны Лазаром возле Тадж-Махала. Была ли ее врожденная безмятежность и автоматическая улыбка тем, присущим только ей, качеством которое позволяло ей выглядеть так фотогенично и естественно на любом снимке, несмотря на ее избыточную полноту, где бы она ни была — в окружении ли оборванных индийцев или сидящей на плетеном стуле в сумерках на фоне тайского монастыря в Бодхгае? Отец разложил снимки один за другим и, рассматривая их внимательно, требовал подробных разъяснений, зато мать сидела молча, и только щеки ее бледнели все больше и больше.

— Ей, конечно, нравилось позировать, — в конце концов произнесла она, и в голосе ее было нескрываемое недовольство.

— Кому? — невинно спросил я. — Кого ты имеешь в виду?

— Жену Лазара… так ты, кажется, называешь ее… — При этом мать сидела, не поднимая головы, как если бы она боялась встретиться со мной глазами.

— Это все ее муж. Это Лазар. Это ему я одолжил свою камеру, — сказал я, оправдываясь. Голос мой прервался от волны восхищения, вновь захлестнувшей меня при одном взгляде на женщину, выступавшую из блестящих и ярких квадратов, разбросанных на сером кухонном столе.

К вечеру снегопад усилился, но я вышел из дому, чтобы навестить Эйаля, друга детства, с которым я учился вместе и который теперь работал в «скорой помощи» по вызову в больнице «Хадасса», где надеялся получить постоянное место в отделении педиатрии — после того, как его услуги отвергло отделение хирургии.

Мы уселись в маленькой комнатке, где стены были украшены фотографиями больных детей — сами эти дети гурьбой носились по коридору, вверх и вниз, под неусыпным наблюдением взволнованных родителей. Мы прихлебывали тепловатый чай из пластиковых стаканчиков и, как это было всякий раз, сравнивали условия работы в наших респектабельных больницах, прежде чем затрагивать какие-нибудь другие темы. Затем он спросил меня о путешествии в Индию, о котором он уже слышал от моей матери, и взгляд его остановился на моем лице в ожидании ответа. В этот момент я почувствовал какой-то толчок, нечто вроде импульса, что-то вроде искушения — немедленно рассказать ему о самой важной вещи, событии, случившемся со мной во время путешествия. Я подумал, что именно Эйаль, последние несколько лет живший вместе со своей матерью, поймет меня лучше, чем кто-либо другой. Но в самое последнее мгновение я остановился. У меня была масса времени впереди, а для такого разговора требовался нужный момент. И я перевел разговор на медицинский аспект путешествия. Мой ночной полет до Калькутты с образцами крови и мочи произвел на него большое впечатление, но вот переливание крови, проведенное мною в Варанаси, вызвало у него сомнение.

— Надеюсь, что поддавшись энтузиазму, ты не внес в организм матери вирус ее дочери, — сказал он, улыбаясь.

— Что за чепуха, — ответил я. — Как я мог бы заразить ее? Кроме всего прочего я позаботился о том, чтобы мать находилась выше дочери.

— Ну, разница не так уж велика, — произнес он тоном знатока. — Впрочем, бессмысленно плакать о пролитом молоке. Сейчас главное для тебя — не потерять связи с этим Лазаром. Но что еще важнее — не брать от него никаких денег. Тогда он останется твоим должником и, может быть, сумеет повлиять на Хишина, чтобы тот еще на год оставил тебя в своем отделении.

В то время как Эйаль продолжал давать мне практические советы, его самого срочно вызвали в палату срочной помощи обследовать только что поступившего мальчика, сделавшего попытку покончить с собой. Было уже поздно, однако меня одолевало любопытство посмотреть, как они здесь работают.

Пациенту было около тринадцати, для своего возраста он был довольно высок; теперь он только вздрагивал под безжалостными ладонями медсестер, которые мяли его желудок. Поскольку я был в гражданской одежде, они приняли меня за брата мальчишки или одного из родственников и вежливо, но твердо попросили покинуть маленькую приемную. В конце концов я решил распрощаться, несмотря на все мое любопытство. Эйаль, который надеялся, что я пожаловал, чтобы разделить с ним ночное дежурство, предложил мне отложить возвращение в Тель-Авив и прийти к нему домой на ужин на следующий день. Я колебался, потрясение, которое я испытал в приемной палате скорой помощи больницы «Хадасса» вызвало у меня острую тоску по моей собственной больнице. Но Эйаль стал тащить меня к себе через занавес, разделявший нас, не выпуская в то же время руку мальчика, который начал блевать, извергая из себя снотворные таблетки через толстую трубку, заправленную ему в желудок.

— Оставайся, — говорил Эйаль. — Ты не пожалеешь. Я тебе хочу кое-что сказать…

— Кое-что? — спросил я подозрительно, не желая связывать себя какими-либо обещаниями.

— Ты не поверишь… Но я женюсь, — объявил он громко, не обращая внимания на то, что комната приемного покоя была полна испуганными и несчастными людьми.

Дорога от Эйн-Керема обратно в город сейчас была чиста; шапки снега на ветвях деревьев и на скалах по обеим сторонам дороги придавали ночи магическое очарование, и я радовался при мысли, что уже завтра после ужина в обмен на историю женитьбы я, набравшись храбрости, поведаю Эйалю мою собственную историю внезапной влюбленности. Почему бы и нет? Кому я мог рассказать ее, если не Эйалю, который лучше других мог меня понять?

Моя мать ждала меня сидя в темноте неосвещенной гостиной, завернувшись в старую шерстяную шаль.

— Это из-за снега, только из-за снега на дорогах, — словно извиняясь, объяснила она и тут же поднялась, чтобы поставить чайник.

— Я уже напился чаю вместе с Эйалем у него в больнице, — сказал я и отправился к себе в комнату, чтобы избежать риска нарваться на ночное собеседование.

А когда она, разочарованная, удалилась в родительскую спальню, через дверную щель я увидел две кровати, образовавшие букву «L», залитые лунным светом из окон.

— Ты не поверишь, мама, — возвестил я громким шепотом, — ты не поверишь… Но Эйаль женится!

Какой реакции я ожидал? «Не поверю?» Моя мать и не думала говорить вполголоса.

— Почему это я не поверю? Самое время ему обзавестись семьей: и ему, и его друзьям.

И мой отец, оторвав голову от подушки, пробурчал иронически:

— Ну вот… Вы начали сражение в середине ночи.

Но мать уже успокоилась и только с любопытством поинтересовалась, что я могу сказать о невесте.

— Ничего, — сказал я. — У нас не было времени поговорить как следует. Но завтра я приглашен на ужин и, может быть, увижу ее.

— Значит, ты останешься с нами еще на день, — сказала мать с видимым облегчением. Пусть сам я пока не собирался жениться, я пробуду с ними еще день.

В свое время я часто ужинал в доме Эйаля, тихом и большом. Там нам было очень хорошо. Его мать, жившая одиноко, не любила, когда в доме никого не было, особенно вечером, и она специально готовила что-нибудь вкусное, чтобы мы никуда не уходили. Она была печальной женщиной со следами былой красоты и любила говорить со мной по-английски, поскольку некогда она рассчитывала найти работу в туристическом бизнесе. Время от времени в ее жизни появлялись джентльмены среднего возраста, но судьбу свою ни с одним из них она не связала…

А пока что мы сидели втроем и с интересом разглядывали фотографии, повествующие о моем путешествии.

— Милая девушка, но явная невротичка, — сказал Эйаль, отодвигая фотографию Эйнат. — В эти акции я не стал бы вкладывать деньги… — Говоря это, он внимательно разглядывал широкое лицо Лазара, который ему, похоже, понравился. — Ну, и здесь все ясно. Сильный человек. Дружелюбный и воспитанный. И если вы сошлись уже с ним достаточно близко, было бы просто глупо потерять все это.

— Его жена тоже очень мила, — внезапно вырвалось у меня, и я почувствовал, что краснею. Эйаль снова внимательно посмотрел на снимки.

— Да, — согласился он. — Она всюду улыбается. Я уверен, что она очень довольна своей жизнью.

И я почувствовал себя от этих слов окрыленным. Мне захотелось еще и еще говорить о ней с Эйалем. Но печальная женщина, его мать (в последние годы она чудовищно растолстела), никак не хотела оставить нас вдвоем.

— Вы рады, что Эйаль наконец женится? — вежливо спросил я ее.

— Даже слишком, — ответил за нее Эйаль.

Его мать не сказала ничего, а, помолчав, спросила, готовы ли мы ужинать. Эйаль напомнил, что мы ждем девушку, которая вот-вот придет. Но мать сказала, что еда остывает, и решительным тоном, которого я за ней не замечал раньше, потребовала, чтобы мы приступили к еде не откладывая… А когда мы сели друг против друга за красиво накрытый стол, она удалилась на кухню. Я опустил глаза и произнес с жалкой улыбкой:

— Ты неожиданно решил жениться, а я… а я ни с того ни с сего влюбился в замужнюю женщину.

— В замужнюю женщину? — Маленькие глазки Эйаля сопроводили его взгляд застенчивой улыбкой, которая свидетельствовала, что мое откровенное признание не застало его врасплох.

— Да… в замужнюю женщину.

— Только не говори мне, что ты имеешь в виду директорскую жену, — сказал Эйаль с улыбкой, показывавшей, что ему меня жаль.

— Жену Лазара? — Я изобразил удивление и фальшиво рассмеялся. — Что за мысль? — И я немедленно поднялся со своего места. — Ты что, на самом деле считаешь, что я мог бы влюбиться в женщину на двадцать лет старше меня?

Но на Эйаля мое возмущение большого впечатления не произвело. Пожав плечами, он продолжал улыбаться.

— Я ни на что не намекаю, это не мое дело. Я только заметил, что ты без конца фотографировал ее. А кроме того, она и на самом деле очень мила. Но все это не имеет значения. Если ты влюблен не в нее, то в кого же? Но, что еще более важно, за кем она замужем?

Он продолжал бы еще, но в эту минуту вошла его мать, неся две чашки с супом, которые осторожно поставила на стол, после чего уселась рядом с нами, положив свои красивые еще и очень белые руки на стол.

— Вы присоединитесь к нам? — приветливо спросил я.

Она колебалась, потом ответила:

— Нет. Я не голодна. — И лицо ее, обращенное к сыну, пошло красными пятнами.

Эйаль поднялся, нежно положил свои руки ей на плечи и мягко сказал:

— Да. Маме надо следить за своим весом.

Ближе к концу ужина, когда невеста — Хадас, живая, хорошо сложенная девушка, с открытым и доброжелательным взглядом, — пришла и начала стряхивать изящными движениями снежинки со своих волос, мать Эйаля удалилась наконец в свою комнату и оставила нас одних. Я дал себе слово не говорить больше с Эйалем о своих проблемах. Но не тут-то было. На этот раз именно он немедленно вернулся к расспросам о «замужней женщине», которая, похоже, поразила его воображение. Хадас, которая вся излучала расположение ко мне, очень удивила меня тем, что была отлично информирована о моем путешествии в Индию. Оказалось, что коротко остриженная девушка, Микаэла, та, которая принесла в дом Лазаров новости об их заболевшей дочери, была из того же самого киббуца, что и Хадас. Я быстро поднялся, поскольку хотел побыстрее уехать, как если бы боялся потерять душевное равновесие в связи с подобным совпадением, которое было для меня слишком уж неожиданным. Борясь с возбуждением, я спросил Эйаля, нужно ли мне перед тем как отбыть, заглянуть в комнату его матери и попрощаться, или дать ей отдохнуть. Эйаль, желавший, кажется, чтобы я не задерживался более, поднялся и сказал:

— Итак, Бенци, только не пытайся меня убедить, что ты не сможешь из-за расстояния прибыть в Эйн-Зохар на нашу свадьбу.

— А вы уже наметили дату?

— Конечно, — ответили они в один голос, тут же назвав мне точную дату и для верности потребовали, чтобы я тут же, при них, занес ее в свой календарь, поклявшись, что никакие силы в мире не помешают мне быть там. Затем Эйаль согласился, чтобы я заглянул к его матери и попрощался, — не стоит лишать ее этого маленького удовольствия. Я осторожно проследовал за ним в просторную затемненную комнату, где мы когда-то играли детьми и где сейчас она лежала, накрывшись одной простыней, которая выдавала, насколько она прибавила в весе за последний год.

— Бенци хочет попрощаться с тобой, — прошептал Эйаль, бережно пробуждая ее ото сна.

— Да, — сказал я. — Я хотел попрощаться и поблагодарить вас за ужин. Все было так здорово… даже вкуснее, чем обычно.

Однако она мне не улыбнулась на прощание, только покивала головой и произнесла:

— Передай мой привет твоим родителям, и не забудь приехать к Эйалю на свадьбу. Тебе обязательно надо быть там — не столько ради нас, сколько ради себя самого.

— Я обещаю, клянусь, — сказал я и в подтверждение своих слов приложил обе ладони к сердцу, как это делали в Индии.

У меня были все основания, чтобы присутствовать на свадьбе. Эйаль еще со школьных времен был моим лучшим другом. Но кроме того, я рассчитывал встретить там похожую на подростка Микаэлу и, быть может, через нее я смогу косвенным образом установить контакты с Эйнат, а уже через Эйнат с ее родителями, поскольку мои отношения с Лазаром оказались исчерпанными. И в то время, как я несся по улицам Иерусалима, удивляясь огромным сугробам, высившимся по обеим сторонам дороги, меня не покидало чувство… нет, не зависти к приближающейся женитьбе Эйаля. Согревала и одушевляла меня мысль о жене Лазара. При том, что этот путь мог привести меня в пропасть неизведанных мною ранее чувств.

Я добрался до дома и сказал своим родителям, ожидавшим моего возвращения с обычным нетерпением, что дороги очистились уже от снега и теперь ничто не препятствует моему возвращению в Тель-Авив; они знали, что я должен вернуться в больницу, чтобы продолжить борьбу за место в отделении хирургии. Отец воскликнул вдруг с совершенно не свойственной ему горячностью:

— Почему это решение они отдали на усмотрение профессора Хишина? Почему это он самолично решает, кто может работать в отделении, а кто нет? В таких ситуациях, всегда имеются скрытые мотивы, и, слушай меня внимательно, Бенци, прежде чем кричать, что я неправ, может быть, именно потому, что ты показал себя таким трудягой, настолько преданным своему делу, да, именно поэтому он хочет от тебя избавиться? Почему решение этого вопроса не поручили всему коллективу отделения, а? Здесь ведь обсуждается не вопрос ловкости рук… здесь речь идет о преданности профессии и этой больнице. А это именно те качества, которые ты проявил за последний год. Почему же никто не вспомнил об этом?

Мне было тяжело слушать подобные речи… быть может, еще и потому, что и сам ощущал несправедливость происходящего.

— Но послушай, отец, — сказал я, пытаясь утихомирить его, — ты рассуждаешь так, будто это единственная больница на свете. Я могу найти такое же место в любой другой больнице в Тель-Авиве.

— Да. Но не такого уровня, как эта, — возразил он, и он был прав.

— А может быть, — продолжил я, — мне стоит вернуться в Иерусалим.

— В Иерусалим? — в изумлении повторил за мной отец. — Ты имеешь в виду, что мог бы вернуться в Иерусалим и жить дома? Ну, тогда уже точно ты б никогда не женился.

Из меня вырвался странный смех. Такого еще не случалось раньше, чтобы моего отца заботило отсутствие у меня брачных намерений. Здесь мама нарушила свое глубокое молчание.

— Не держи его, — сказала она отцу. — Сейчас быстро темнеет. Дай ему уехать, пока еще светло.

Но отец с силой сдавил мои плечи:

— Послушай, что я говорю тебе, Бенци. Ты должен драться за свое место. Особенно сейчас, когда у тебя есть в госпитале союзники — Лазар и его жена.

— Какое отношение его жена имеет ко всему этому? — спросил я с деланным удивлением.

— Она имеет отношение к Лазару, — стоял на своем отец. — А он обладает достаточной властью, чтобы выделить дополнительную ставку хирургическому отделению. Он ведь сам видел, какого уровня ты, как врач. Если бы не ты, они до сих пор торчали бы в Индии вместе со своей умирающей дочерью.

— Ерунда, — сказал я, — ты преувеличиваешь. Все, что я сделал — это произвел простое переливание крови.

— Я не вмешиваюсь в ситуации, в которых не являюсь экспертом, — упирался отец. — Но послушай меня, хорошо? Они ведь до сих пор тебе ничего не заплатили?

— Еще нет, — сказал я примирительным тоном. — Им было некогда, мы простились в аэропорту.

— Не думай об этом. Может, это даже к лучшему, не заплатили и не надо. А вот что надо, так это не терять с ними связь. Они должны сделать все необходимое, чтобы ты остался в больнице и, следовательно, в Тель-Авиве. В этом городе жизнь бьет ключом… там и нужно жить.

И он улыбнулся мне своей удивительной, но усталой улыбкой, которая так оттеняла яркую синеву его глаз и призвана была смягчить резкость слов, поскольку он знал, что вся его ярость проистекает из давней мечты о возвращении из иерусалимской ссылки — мечта о том, чтобы вернуться в Тель-Авив и жить там бок о бок со мной.

* * *

Мать открыла окно и озабоченно подняла глаза.

— Если ты твердо решил возвращаться сегодня, делай это не откладывая, — подвигла она меня к действию в свойственном ей стиле.

Я вошел в свою комнату и увидел, что мои сумки собраны — в них были выстиранные рубашки и нижнее белье. Вытаскивая смену, чтобы переодеться, я увидел жестяную банку с песочным печеньем, которое я любил в детстве и которым моя мать продолжала потчевать меня при каждом удобном случае, хотя я уже давно разлюбил его. Из Индии я не привез ни единой своей вещи. Ничего, кроме чертовой влюбленности, которая продолжала поглощать меня даже здесь, в затененной комнате моего детства. Я переоделся в чистое, а потом, памятуя о том, насколько родители не любят мой надтреснутый шлем, я достал его и подтянул ремешки, надел старые кожаные перчатки и вывел мою замечательную «хонду», которая завелась с одного раза, выбросив струю синего дыма, готовая рвануться вперед, как если бы мое продолжительное отсутствие, снег и холод не имели никакого значения, и ее белое, чистое, стремительное тело было нечувствительно к любым внешним обстоятельствам. Я уложил свои сумки на багажник и накрыл их брезентом. Отец стоял рядом со мной в легкой фланелевой рубашке, любуясь мотоциклом, мать позади него ежилась под платком.

— Позвони, когда доберешься, — сказала она, перед тем как я опустил прозрачный козырек на глаза и нажал на газ, после чего она ушла в дом. Но отец остался на месте, не желая упустить ни малейшей детали моего отъезда, в то время как я сам медленно двинулся вдоль тротуара по проезду, но против движения транспорта, выбираясь на главную дорогу.

«Будь повнимательней», — сказал я самому себе на первом же повороте, ведущем к спуску из Иерусалима, когда мою «хонду» занесло на скрытой тоненькой наледи. Я немедленно среагировал, перейдя на вторую скорость и рыча глушителем, а затем вырулил на середину дороги, заставляя водителей позади меня притормаживать, даже если они, в отличие от меня, ехали уверенно по очистившейся от снега дороге, а потому нервничали и непрерывно сигналили мне. Но у меня не было никакого желания разгоняться, более того — я поднял козырек, чтобы лучше различать блестящую черную мостовую. Как только я установил для себя устраивающий меня темп, я обратил внимание на золотистый свет, разлитый над Иерусалимом, которому отражение заснеженных холмов добавляло пурпурный, благородных оттенков тон. Странный этот свет и эти тени ложились на все вокруг: дома, холмы, долины — и, как мне показалось, выражали и саму душу этого необыкновенного города; ощущение было настолько сильным, что я едва не потерял контроль над своим мотоциклом. На соседней полосе движения водители, обгонявшие меня, неприязненно косились в мою сторону; у некоторых на лице была написана злость, как если бы они чувствовали себя в чем-то обманутыми; скорее всего, моя медленная езда не соответствовала, по их понятиям, моему тяжелому, надтреснутому шлему и не имела оправдания в их глазах. Даже на широком, трехполосном, великолепном подъеме на Кастель, который был полностью погребен под снегом, я не слишком увеличил скорость, ограничившись переходом на третью передачу, хотя «хонде» ничего не стоило не просто подняться, а взлететь на холм даже на пятой и преодолеть это расстояние одним прыжком. За вершину Кастеля садилось закатное солнце. Но заливало оно золотисто-медленным светом не только верхушки зданий и башен далекого Иерусалима, но и нечто более близкое и прозаичное — синие бока полицейского автомобиля, стоявшего на обочине, словно охраняя останки огромного, вдребезги разбитого мотоцикла и большой белый шлем, лежавший неподалеку. Подъезжавшие водители притормаживали, вертели головами и пытались понять, что еще, кроме шлема, осталось от разбившегося мотоциклиста, который так безрассудно несся к сияющим огням Иерусалима. А миновав место катастрофы, они, при виде меня уже не бранились, но заботливо предупреждали об опасности быстрой езды, особенно на спуске, пусть даже дорога в этом месте была многополосной. Но я продолжал нестись на третьей передаче, на которой я и домчался до долины Абу-Гош, думая не о мотоциклисте, а о себе самом. Если бы на месте мотоциклиста оказался я, смогла бы жена Лазара, которую я все еще не решался называть Дори, смогла бы она вспомнить, как меня зовут в течение, скажем, года или двух, когда само путешествие по Индии было бы уже забыто?

Но могло ли нечто подобное быть забытым? Я думал об этом, пока «хонда» жадно заглатывала участок дороги на подъеме, отделявшем поникшие плантации гранатовых деревьев Абу-Гоша от белых вилл арабской деревни, чье название я никогда не мог заучить и которая выглядела как еврейское поселение, которому искусственно привили минарет. А, кроме того, Индия не была ни Европой, ни Америкой, с их неотличимыми друг от друга аэропортами, улицами, залитыми светом, церквями, и уже совершенно одинаковыми гигантскими магазинами оптовой торговли. Могла ли золотая Варанаси с ее сладковатым дымком погребальных костров или замки Бодхгаи с их статуями животных и птиц быть забыты подобным же образом? И была ли эта женщина, чье короткое имя я пытался прошептать борясь с ветром, была ли она обречена на то, чтобы до конца своих дней помнить это путешествие по Индии, даже став древней старухой, доживающей свой век в кровати одной из частных клиник? И как же мне будет жаль, если в этих воспоминаниях не найдется места для молодого врача, сопровождавшего их и воспылавшего необъяснимой страстью к ней; страстью, которой вызвавшая ее женщина, приближающаяся к своему пятидесятилетию, может по праву гордиться. «Странно, — думал я про себя, в то время как мой мотоцикл начал прибавлять скорость, вписываясь в плавные кривые дороги, ведущей к Шаар-Хагай, и мне пришлось опустить мой пластмассовый козырек, чтобы противостоять пронизывающему, пахнувшему сосной ветру, — странно, что я не знаю даже даты ее рождения, хотя ее паспорт, открытый и закрытый, много раз лежал передо мной».

И таким вот образом, переполненный нежностью и сладкими мыслями о любви, борясь со свирепым ветром и прижавшись к мотоциклу, рычавшему за моей спиной, я несся уже на пятой передаче от Шаар-Хагай до Аялонской долины, пересекая последнюю границу Иерусалима, который полностью расслабил меня, наполнив ощущением праздности и спокойствия. И в то время, пока я наслаждался зрелищем фруктовых плантаций и широких полей, а также видом огромного резервуара для воды, который был построен здесь совсем недавно, первый, тихий еще росчерк молний осветил горизонт, похожий на экран исполинского компьютера, росчерк, предупреждавший, что прямо на моем пути вырастает похожее на дирижабль грозовое облако, на розовом фоне заходящего солнца, грозящего не огненным, но водным смерчем. «Надо спешить», — сказал я себе и поднял скорость до шестидесяти пяти миль в час, слишком поздно заметив полицейскую машину, припаркованную на противоположной обочине, которая засекла меня на своем радаре. Синий маячок на крыше замигал, и машина тронулась. Но прежде чем полицейский понял ситуацию, я рванулся вперед со скоростью сто миль, лишив его и проблеска надежды на то, что он сможет меня поймать. И вот на такой поистине дикой скорости, вообще-то чуждой и моей натуре, и моим правилам, я в несколько минут покрыл двенадцать миль, отделяющих монастырь траппистов от развязки, ведущей к аэропорту, и мысли о находящемся рядом пассажирском терминале наполнили меня страстным желанием оказаться там, в то время как я, по обочинам и объездным путям, уже въезжал в сердце Тель-Авива, невзирая на раздражающе занудный дождь; мчался навстречу новым обещаниям и старым секретам.

И вот я дома. Мои сумки громоздятся посередине комнаты подобно паре диких промокших зверей. Не теряя времени, я бросился к телефону, чтобы позвонить Лазарам домой. Это было не только мое право, полагал я, но просто моя обязанность — позвонить моему пациенту и осведомиться о состоянии дел. К моему удивлению, трубку взяла она сама, и голос ее звучал еще более смущенно и потерянно в собственном доме, чем это было в Индии. Но, возможно, благодаря доверию, которое я вызвал у нее во время нашей первой встречи, когда она лежала на спальном мешке в монастыре Бодхгаи, она скоро оправилась от смущения и, отбросив свою апатию, рассказала мне о своем физическом состоянии — так, как она его понимала.

Руководитель терапевтического отделения больницы профессор Левин пришел накануне утром и хотел немедленно забрать ее в свою палату, но ее родители решили дождаться своего друга Хишина, который этим утром вернулся из Парижа. Хишин приехал прямо из аэропорта, провел долгое обследование и рекомендовал оставить ее дома, несмотря на то, что температура снова поползла вверх. Ее температура полезла вверх? Услышав это, я испытал глубокое разочарование, поскольку был уверен, что переливание крови справится с поражением печени, которое, в свою очередь, и было причиной нарушения работы иммунной системы.

— А вы рассказали Хишину о том, что произошло в Индии? — спросил я.

— Конечно, — ответила Эйнат. — Отец и мать рассказали ему обо всем во всех подробностях.

— И что на это сказал Хишин? — насмешливо осведомился я. Но Эйнат была не в силах объяснить мне внятно, что подразумевал профессор Хишин. После короткого молчания она смогла вспомнить только последние его слова. Самое главное, сказал Хишин, что все окончилось благополучно.

Это звучало оскорбительно. Набравшись смелости, я попросил Эйнат соединить меня с ее матерью — и замер у трубки с неистово забившимся сердцем. Но ее родителей не оказалось дома. Жена Лазара ушла на работу вскоре после ухода профессора Хишина, а Лазар отправился по делам незадолго до моего звонка.

— И ты, что — дома одна? — спросил я тоном, удивившим даже меня самого своей яростью.

— Да, — ответила Эйнат так же, по-видимому, захваченная врасплох моим необъяснимым гневом.

Заметив, что я надолго замолчал, она спросила, не хочу ли я, чтобы ее отец, вернувшись, позвонил мне.

— Нет, это совершенно не нужно, — поспешно ответил я. — Мы завтра увидимся с ним в больнице.

Повесив трубку, я расстегнул пуговицы на моей кожаной куртке и, бросив ее на пол, в ту же минуту позвонил в отделение хирургии, чтобы поймать Хишина и напрямую услышать от него, что он думает о переливании крови. Но выяснилось, что Хишин, который прибыл только что, отправился в палату интенсивной терапии, чтобы поговорить с профессором Левиным.

— О чем? — тревожно спросил я. Но сестра из хирургического этого не знала.

— Почему вы вернулись в такой спешке? — спросил меня мой соперник по вакансии в хирургии, вырывая телефон из рук медсестры. — Мы все здесь были уверены, что ты воспользуешься возможностями этого путешествия и вдоволь наглядишься на все чудеса Индии. — Голос его звучал совсем дружески. Слышал ли он что-либо от Хишина в отношении произведенного мною переливания крови в Варанаси? Но он прежде всего жаждал первым услышать о моих впечатлениях об Индии, однако меня-то занимало совсем другое, и я стал расспрашивать о жизни хирургического отделения за две недели моего отсутствия, называя одного за другим больных, которых я прекрасно помнил не только по их фамилиям, но и по операциям, в которых сам принимал участие. Он был удивлен моим интересом к деталям и моей памятью, но отвечал на все вопросы с максимальной полнотой. Затем я внезапно вспомнил молодую женщину, лежавшую на операционном столе в ту минуту, когда Лазар, появившись, позвал Хишина в свой офис.

— Ну, как она? Как? — допытывался я, испытывая необъяснимое волнение. — Ведь ты собственноручно накладывал швы, не так ли?

Его ответ звучал несколько скованно:

— Она умерла от внутреннего кровотечения через день или два после того, как ты ушел.

— Внутреннего кровотечения? — тупо повторил я, испытывая острую жалость к молодой женщине, к ее мужу и ее матери, которые ожидали снаружи результатов операции. — Откуда вдруг взялось внутреннее кровотечение? — Приступ ярости снова накатил на меня. — Я помню каждую минуту этой операции. Помню все до мельчайших подробностей. И когда мы были в Индии, я не забывал о ней. Это была заурядная операция, вполне простая.

— Согласен, — подтвердил он удрученно. — Это была наша ошибка. Мы тоже думали, что это простая операция. Но она не была простой. Начавшееся кровотечение привело к общему заражению, а Хишин так и не смог определить его источник.

— А что показало вскрытие? — не отставал я.

— Все было в норме. Абсолютная загадка.

— Загадка? — с презрением и насмешкой я набросился на него, как если бы он лично был ответственным за эту смерть. — Какая загадка? Для того, чтобы назвать это загадкой, вовсе не нужно быть врачом.

 

VII

Пришло ли уже время поговорить о женитьбе? Если да, то автор, предлагающий свой идеал женитьбы в этой главе должен начать работу по разрушению той твердой серой оболочки, тех стенок раковины, окружающей холостяцкую жизнь, в которую он поместил своего героя, который в эту минуту зимних сумерек мастерски, но и ответственно проводит свой мотоцикл в стремительном потоке дорожного движения в Тель-Авиве, бросая ничего не значащие косые взгляды налево и направо ~ к примеру, на эту вот женщину за рулем автомобиля, с сигаретой в руке, но смотрит на нее не потому, что соскучился по виду приятного женского личика, а в неубывающей надежде увидеть свою знакомую.

Но теперь вернемся к женитьбе. К женитьбе, которая порой выглядит как простая, сама собой разумеющаяся вещь, происходящая совершенно естественным путем, но при этом обязанная быть трудной и предполагающей, как минимум, наличие немалого упорства. С таким же успехом, кажется, этот акт может быть назван неестественным и даже абсурдным, как если бы мы увидели пару больших сильных птиц, влекомых на цепи раздражительным близоруким типом, который таинственно появляется в первой части этой книги и вновь возникает во второй, нимало не теряя своей восхитительной загадочности, поскольку обладает отвратительной привычкой неожиданно появляться ночью в личине давнего полузабытого родственника — неожиданно появляться из стенного шкафа спальни, таща за собой двух хищных птиц, которые выглядят сейчас ручными и покорными, что при ближайшем рассмотрении объясняется, лишь тем, что они прикованы друг к другу.

«Может быть, вам следует освободить их — и пусть летят, куда вздумается?» — предлагаем мы из дружеского сострадания. «Освободить?» — в изумлении отвечает он с разочарованием, и даже с досадой, и еще тверже держит цепь в своей руке. «Как я могу это сделать? Ведь они женаты». «Женаты?» В ночной тиши мы не можем удержаться от смеха и вынуждены даже податься вперед, чтобы лучше разглядеть странную пару, стоящую в счастливом безразличии, касаясь друг друга хвостами. Мы снова давимся смехом. Но мы опоздали и уже не можем получить ответ на свой вопрос, который наш необдуманный хохот заставил звучать легкомысленно, ибо в эту минуту эта пара степенно потащилась дальше, теряя золото перьев и согбенно, неслышной походкой продолжила свой путь, оставляя в неизвестности тайну их женитьбы, ее скрытые цели, их связи, их безмолвную верность ее достижения и ее крах. Сейчас эта тайна шествует впереди, ее лицо неумолимо, ее глаза печальны, груз ответственности пригибает ее, ничего не объясняя до конца и всегда находя этому оправдание, а цепь, намотанная на его ладонь, трепещет и звенит, как маленький колокольчик.

* * *

Когда я добрался до палаты, Хишин как раз совершал обход. Сначала, увидев меня, он решил уклониться от встречи и проскользнул к себе в кабинет, но затем передумал, вышел, остановился прямо передо мной и тепло обнял меня за плечи.

— Я все о вас знаю, — сказал он громким шепотом. — Большой успех… Я горжусь своим выбором. И Эйнат я видел тоже… Я внимательно ее обследовал… и я на вашей стороне на все сто процентов. Не только по диагнозу, но и в вопросе о срочном переливании крови. Я сказал об этом Лазарам… Это была блестящая идея пригласить врача, который по закалке тверже любой стали. И если возникают некоторые незначительные расхождения в мнениях, как например, у меня с моим старым другом Левиным, который относится к переливанию крови, как пустому к ненужному мероприятию, — не обращайте на это внимания. Ибо профессор Левин — человек замечательный, но со странностями и очень гордый, который склонен думать, что это он открыл гепатит. И не огорчайтесь тому, что вы от него услышите, ибо он сказал мне, что хочет с вами поговорить. Советую выслушать его терпеливо, вежливо кивайте головой, но не забывайте, что я на вашей стороне, особенно с психологической точки зрения; если помните, я не раз говорил вам, что психология не менее важна, чем нож в ваших руках. — И он весело помахал воображаемым ножом.

Но мне неинтересно было снова выслушивать рассуждения о его вере в важность психологии. Все, чего я хотел, это немедленного и ясного ответа — готов ли он поддержать произведенное мною переливание крови, поскольку сам я со странным чувством думал о тонкой прозрачной трубке, бесшумно перекачивавшей кровь между двумя кроватями в Варанаси, в то время как внизу, под окнами, людские толпы устремлялись к Гангу.

— Но чем недоволен профессор Левин? — в отчаянии спросил я и, не дожидаясь его ответа, быстро и сердито назвал ему результаты тестов, которые помнил наизусть. Две трансаминазы, одна из которых поднялась с сорока до ста восьмидесяти, а другая до ста пятидесяти восьми, уровень билирубина достиг тридцати, что заставляет предполагать повреждение системы коагуляции.

— Так в чем моя ошибка? — требовал я ответа. — В чем?

Но Хишин только замахал руками.

— Пожалуйста, дружище, не надо обвинять меня. Меня уже обвинили в том, что я ваш абсолютный поклонник. — И он подмигнул сначала мне, а затем медсестре, стоявшей рядом, и соединил ладони вместе, прижав их к сердцу в несвойственном ему прежде индийском приветственном жесте, который поразил меня своим изяществом. — Умоляю, не вешайте этот груз на меня — я никогда по-настоящему не понимал, что там происходит с нашей печенью. И именно для этого мы и пригласили профессора Левина. Похоже, что он — единственный, кто разбирается в этом вопросе. Я же могу от печени только отрезать кусок. — И он снова захохотал и крепко меня обнял. — Нет, нет, доктор Рубин, не тратьте свою энергию, потому что я в самом деле большой ваш поклонник, иначе я не послал бы вас в Индию… и я рад, что и другие думают о вас так же, как я.

Я мгновенно понял, кого он имеет в виду, и ощущение счастья было столь неожиданным и ошеломляющим, что кровь бросилась мне в лицо. Я опустил глаза и ничего не сказал. Зато разговорчивость напала на Хишина, и с той же скоростью, с которой он во время операций накладывал точные, элегантные швы, он обнял меня за плечи, отослал дежурную сестру и подтолкнул ко входу в свой офис. Закрыв дверь, он усадил меня в кресло и сказал:

— Вы что думаете, я не знаю, что именно грызет вас все это время? Но что могу я сделать? В моем отделении есть только одно вакантное место, и я должен был выбирать между вами двумя. Согласитесь, это трудный выбор, ибо каждый из вас имеет массу достоинств и совсем немного недостатков. Лазар и его жена тоже очень интересовались, продолжите ли вы свою работу в нашем отделении.

— Лазар и его жена? — пробормотал я. Но сама мысль о том, что она проявила интерес к моему будущему в больнице доставила мне жгучее наслаждение. — Почему вы вообще заговорили с ними обо мне? — спросил я тоном оскорбленной невинности.

— Я? Они сами начали этот разговор, — оправдывающимся тоном возразил Хишин. — Оба они хотели знать, каковы были ваши шансы на то, чтобы остаться в отделении, и я видел, как их задело, что я выбрал не вас. А потому я вынужден был сказать Лазару, что уж он-то не может жаловаться, поскольку именно в его распоряжении все свободные вакансии в больнице. Дайте мне еще одну ставку, сказал я ему, и я возьму вашего протеже еще на год, даже если… — и он поднял указательный палец, — даже если это не его настоящее место. Из него получится прекрасный врач, но истинное его призвание — в его душе, а не в руках. Не потому, что у него плохие руки, а потому, что он слишком много думает, прежде чем сделать надрез или наложить шов. А тем временем секунды летят, и это не только очень важно, но и очень опасно. Так что зачем ему иметь дело со скальпелем, когда его ощущения, его глубокое понимание проблемы, его блестящие идеи так нужны — в любом месте? Поэтому мы оба решили поговорить о вас с профессором Левиным, ибо у него есть место сменного врача в его отделении сроком на шесть месяцев. Соглашайтесь пока на это, поработайте у Левина. Поучиться всегда есть чему при желании. Если для вас на самом деле важно вернуться к операционном столу. Но прежде, ради всего святого, подведите черту под этим своим переливанием крови, которое вы провели в Индии. Идите к Левину и объяснитесь с ним. Расскажите ему, почему вы сочли это необходимым. Сделайте это так, чтобы он больше не волновался из-за подобных пустяков, поскольку со здоровьем у него самого не слишком.

И на этом закончилось окончательное выяснение моего проблематичного будущего в отделении хирургии. До конца моего испытательного срока оставалось всего две недели, и я должен был выжать из них все, что можно, не пропуская даже простейшей операции. Иногда я оставался в больнице на ночь после своей дневной смены, чтобы не упустить возможности принять участие в срочной операции и лишний раз заглянуть в глубь человеческого тела перед моим вынужденным исчезновением из отделения хирургии. И сейчас, накануне этого события, все как один были ко мне предельно внимательны и всячески подчеркивали свое расположение. Время от времени мне давали самому закончить наложение второстепенных швов, и я делал это хорошо — по крайней мере, с моей точки зрения. Опытные врачи в отделении, знавшие, что скоро я ухожу, удовлетворенно кивали головой и даже сам Хишин сказал: «Очень, очень хорошо. Отличный шов… ужасно жаль, что вы покидаете нас», — и подмигнул мне. Но по-настоящему мы с ним так и не поговорили. Однажды, когда мы стояли и ждали в операционной результатов лабораторных исследований, он попросил меня рассказать ему об Индии. Но я отвечал с преднамеренной и подчеркнутой вежливой сухостью, что вызвало со стороны профессора ехидную реплику, адресованную хирургической сестре, возившейся с инструментами:

— Что вы думаете о докторе Рубине? Мы послали его в Индию, и вот теперь все свои достижения он держит при себе. Вы, в конце концов, могли бы показать нам фотографии. Лазары вчера были у меня дома и жаловались, что вы наложили руку на все фотографии, касающиеся путешествия.

Наложил руку! Именно так я и поступил. Забрал себе все фотографии, сделанные во время путешествия, включая и те, на которых были только Лазар и его жена. Фотографии эти лежали сейчас на маленьком столике возле моей кровати, и я часто разглядывал их, глядя, как они вместе позируют перед объективом на фоне тех или иных видов Тадж-Махала, — возможность, которой, к моему огорчению, я лишился из-за своей преувеличенной воспитанности. Снова и снова изучал я ее лицо и ее фигуру, то как она позирует и то, как непринужденно она улыбается на всех снимках, и в глубине души я уже начал называть ее не иначе, чем «любовь моя…» Я знал, что если я отдам все эти фотографии Лазару, я рискую окончательно оборвать все нити, связывающие нас. А ведь я и так днем и ночью ломал себе голову над совсем противоположной проблемой: каким образом возобновить нашу связь с Лазаром и таким образом приблизиться к ней? Мысль о том, чтобы втайне размножить эти фотографии, пришла мне в голову, но была мною отвергнута, даже если я не был уверен, что в конце концов не смогу удержаться от соблазна, — особенно это касалось одного снимка, на котором она выглядела просто очаровательно в красно-коричневом индийском освещении. Кроме всего я не мог понять, что они думают о финансовой стороне отношений между нами. Собираются ли они как-то заплатить мне или нет? В начале месяца я получил свою обычную зарплату и заметил, что никаких вычетов из-за моего отсутствия на работе сделано не было. Как если бы мое путешествие по Индии совершено было только в моем воображении. Издал ли глава больничной администрации секретное распоряжение, обращенное к финансовому департаменту, закрыть глаза на мое отсутствие, или само это отсутствие не было им известно? Со временем я так и не собрался зайти к Лазару и задать ему этот вопрос. А заодно и напомнить о компенсации, о которой говорила его жена, разговаривая со мной по телефону в день отъезда. Равным образом я не знал, что мне делать с рюкзаком, полным медицинских препаратов, которые до сих пор оставались у меня дома. Я совершенно не представлял, как должен поступить. Сначала я решил было, что оставлю все себе в виде компенсации за все свои невзгоды, но потом испугался, что доктор Хессинг, руководитель фармацевтического отдела, который снарядил меня с такой исчерпывающей полнотой и любезностью, поинтересуется его судьбой. В конце концов я принял решение вручить ему весь этот инвентарь в собственные руки, что и сделал. К моему удивлению, он был разочарован подарком, точнее самим фактом, что я не поленился тащить все это обратно из Индии, вместо того чтобы пожертвовать, как он допускал, какой-нибудь организации… Я попытался ему объяснить:

— Мы оказались в чрезвычайной ситуации. До последней минуты я совершенно не представлял, как поступить. До тех пор, пока мы не вернулись, нам в любой момент еще могло что-то понадобиться. Единственное, что я мог сделать, это оставить мой рюкзак посередине аэропорта.

— Я бы просто написал слово «Израиль», адрес нашей больницы и оставил бы все у любого охранника, — огорченно сказал фармацевт. И, не распаковывая коробки с таблетками и перевязочным материалом, он просто выбросил их, даже не взглянув, а инструменты небрежно швырнул в старую картонную коробку.

Я хотел сказать ему несколько слов восхищения той изобретательностью, с которой он приготовил мне этот набор, рассказать, как я им воспользовался и как он мне пригодился, но он, дружелюбно махнув рукой, уже качал головой, словно я по недомыслию лишил его возможности в частном порядке помочь страдающему человечеству во всем мире.

После этого мои мысли были направлены к тому, как вернуть фотографии Лазару, и, благодаря хорошему воспитанию, полученному мною дома, в последний момент удержался от того, чтобы сделать еще один комплект для себя — не со всей серии снимков, но хотя бы с одного из них, с того, где она стоит совершенно одна; отсутствие других членов семейства, в изобилии представленных на снимках, сделанных в Бодхгае, вполне устраивало меня. Если же я хотел освободиться от мыслей об этой поработившей меня женщине, убеждал я себя, то лучше, чтобы это произошло как можно скорее, пока еще не поздно, и в этом случае отлично получившаяся ее фотография, подобная той, на которой она просто стоит одна и улыбается (пусть даже едва заметной улыбкой) с огромным Тадж-Махалом, как мираж, высившийся за нею в призрачно-розовом свете, — такая фотография могла только отсрочить вожделенное освобождение. И хотя с того момента, когда я в последний раз видел ее, прошло целых три недели, это лишь усилило чувства, которые я к ней испытывал. К примеру, дружелюбное замечание Хишина о том, что не только Лазар проявил внимание к моему будущему, возбудило во мне внезапное подозрение, что в подоплеке этого скрывается тайная влюбленность в жену Лазара самого Хишина, — подозрение столь же идиотское, сколь и неотвязное. Что привело к тому, что в один из моих последних дней пребывания в больнице в хирургическом отделении я обнаружил себя шагающим по направлению к административному крылу, с тем чтобы отдать Лазару его фотографии и осведомиться о здоровье моей пациентки, передав при этом привет его жене. Но секретарша, которая в ту же минуту узнала меня и вспомнила мое имя, приветствуя с искренней добротой и сердечностью, сочувственно сообщила, что Лазар только что вышел из офиса и отправился на обеденный перерыв. И я, словно ведомый дьяволом, так, как был, в своем белом халате, пустился вдогонку, с тем чтобы поймать его или, если не получится, хотя бы за ним проследовать.

Потому что я был уверен — он спешит на свидание с женщиной, которую в тайных своих мыслях я давно уже называл любимой. Он не любил оставлять ее одну — я думал об этом с раздражением, но и со страстью, которая ускоряла мой шаг и обостряла чувства, так что вскоре я смог в толпе спешащих на перерыв разглядеть гриву вьющихся седых волос еще до того, как все заполнили стоянку для машин. Я на ходу ухитрился стащить с себя белый халат, который и засунул в черный ящик, служивший на «хонде» багажником, достал свой треснувший шлем и быстро надел его. У меня не было с собой моей кожаной куртки, а на улице было совсем не жарко. Я завел мотоцикл. Поскольку мне было известно, как выглядит машина Лазаров, о которой мы подолгу говорили на протяжении всего долгого пути от Нью-Дели до Варанаси, я смог разглядеть ее в тот момент, когда она выезжала со стоянки. Из кинофильмов я был знаком с теми преимуществами, которыми обладает мотоциклист, преследующий автомашину, но никогда мне не приходило в голову задуматься над теми преимуществами, которые заключены в мотоциклетном шлеме с опускающимся козырьком, позволяющем преследователю сесть на хвост, оставаясь при этом неузнанным. Был час пополудни, и машина, управляемая Лазаром плыла в общем потоке уверенно и аккуратно, направляясь к центру города и той улице, на которой располагался офис его жены.

Места для парковки там не было, и ему пришлось остановить машину на тротуаре, извинившись перед хозяевами лавки, которым он преградил выезд, объяснив, что уедет, как только она выйдет из офиса. И действительно, не прошло и нескольких минут, как она вышла (для меня они тянулись нестерпимо долго, поскольку, сидя неподалеку от машины Лазара на своей «хонде», я промок до нитки под непрерывно моросившим дождем). Когда я увидел ее, спешащую к машине на своих высоких каблуках — женщину средних лет в короткой, может, даже слишком короткой для ее возраста юбке, одетую в блузку голубого бархата, которую она носила почти не снимая во время нашего путешествия по Индии, — когда я увидел ее улыбающееся округлое лицо, ее, с несколькими офисными папками, зажатыми под полной рукой, пытающуюся раскрыть зонтик, чтобы спасти свою прическу, я понял, что не ошибался в отношении своих чувств. Это не был самообман, и это не был мираж — я и на самом деле полюбил ее.

* * *

Я мог на этом прекратить преследование и укрыться в одном из подъездов, дожидаясь, пока кончится дождь, а затем вернуться в больницу; или я мог подойти к ним, изобразив неожиданную встречу, отдать им конверт с фотографиями, обменяться несколькими фразами, договорившись о возможной встрече в будущем, и распрощаться. Но я вместо этого оставался сидеть на мотоцикле в одной легкой курточке, защищенный лишь надвинутым шлемом, и ждал, пока они стронутся с места; тогда и я мог бы последовать за ними, правда, решив соблюдать на этот раз большую дистанцию, так как боялся, что она может оглянуться. Я двигался следом за ними и притормозил, когда они остановились у кондитерской; сидел и смотрел, как она входит внутрь, а потом выходит, неся в руках прямоугольную белую коробку, перевязанную голубой ленточкой, что напомнило мне о коробке из-под обуви, которую я добровольно возил в своем чемодане. От кондитерской они двинулись к овощной лавке, где после некоторых препирательств и остановились; арабский подросток тем временем загружал в их багажник ящики с фруктами и овощами. Во всем этом проглядывала явная забота об их округлых животиках, подумал я не без сарказма, и хотя я давно уже промок до нитки, я продолжал сидеть у них на хвосте, поскольку хотел увидеть, как они входят в собственное жилище, расположенное на Чен-Авеню. И я увидел это. Увидел, как они выходят из машины, помогая друг другу; как несут все эти корзины и ящики и исчезают за огромной дверью из стекла. Да, все это означало, что она не хочет оставаться одна даже на время обеденного перерыва, подумал я, и почувствовал что-то вроде облегчения.

Но фотографии в этот день я все же им не отдал, несмотря на то, что уже к четырем часам Лазар вернулся в свой офис. Не отдал я их также и на следующий день, но зато точно так же, как и накануне, проследовал за ним, чтобы убедиться, простирается ли его забота о жене день ото дня на время ее обеденных перерывов, во время которых она не хотела быть одна. Снова лил дождь. Вместо короткой юбки и высоких каблуков на ней были грубые башмаки и брюки в обтяжку, а на лоб надвинут был черный берет, поразительно менявший ее облик. Чем все это должно было кончиться? Я впал в отчаяние, возвращаясь, промокнув до исподнего, в больницу, после того, как увидел их, входящих в свое жилище через стеклянную дверь. То был последний день моего пребывания в хирургическом отделении, но до сих пор ничего не было оговорено с профессором Левиным, который вот уже две недели отсутствовал, сраженный какой-то таинственной болезнью, а потому впервые в своей жизни я чувствовал себя как бы подвешенным в воздухе, без опоры и покровителя. И потому решил, что после полудня, когда Лазар вернется, я отправлюсь к нему в офис, отдам фотографии и спрошу, могу ли я получить место временного замещающего врача. Но оказалось, что его секретарша, мисс Колби, при всей ее ко мне дружеской расположенности, не смогла найти в плотном расписании главы больничной администрации свободного времени для нашей встречи. Только с наступлением темноты, когда я по собственной инициативе пошел от одной кровати к другой, прощаясь со своими больными, не подозревавшими, что я наношу им прощальный визит, поскольку я ничего им об этом не сообщил, не желая, чтобы они почувствовали себя покинутыми или даже преданными перед лицом долгой и бессонной ночи, предстоявшей им. В это время и зазвонил телефон, установленный в палате. Секретарша Лазара разыскивала меня, чтобы сообщить — глава администрации закончил прием посетителей и будет рад увидеть меня в своем офисе.

И опять я обнаружил, что нахожусь в просторной, со вкусом обставленной комнате с цветными шторами и цветущими растениями, в комнате, которая самым разительным образом отличалась от всех врачебных помещений, как некая уютная и отгороженная от внешнего мира обитель, защищенная от всех на свете невзгод. От запахов, таблеток и медицинских инструментов, но равным образом и от всевозможной канцелярщины, анкет и бланков, а также папок, создавая впечатление, что отсюда не исходит, а, наоборот, сюда стекается все, что имеет отношение к работе больницы. Лазар сидел за своим столом. Его кудрявая голова, которая так эффектно выделялась среди толпы индийцев на улицах Нью-Дели, опиралась на высокую спинку директорского кресла, в то время как он вел оживленную беседу с мисс Колби, своей преданной тридцатипятилетней секретаршей, стоявшей рядом с ним.

— Ага! — закричал он с дружеским упреком. — Ага! Наконец-то! Куда это вы запропастились?

— Я — запропастился? — повторил я за ним с удивленной улыбкой, поскольку последние три недели мне казалось, что и он и его жена были постоянными моими спутниками ночью и днем. — Все это время я находился здесь, в больнице.

— Я знаю, что вы были здесь, — ответил он с неподдельным дружелюбием, — но мы вас не видели. Дори все время обвиняла меня в том, что я вас чем-то обидел, поскольку с того момента, как мы расстались в аэропорту, вы не подавали признаков жизни.

— Но ведь я позвонил вечером, — протестующее заявил я, переполненный радостью от еще одного доказательства ее интереса ко мне. — Разве Эйнат ничего вам не сказала? Она сообщила мне, что и Хишин, и профессор Левин уже осмотрели ее, а потому, если я правильно ее понял, мне совершенно не о чем беспокоиться!

— Вам очень даже есть о чем беспокоиться, — жизнерадостно рассмеялся Лазар. — Но я в данном случае не имеют в виду Эйнати, даже если она не вполне еще вне опасности, и даже не Левина, который хотел госпитализировать ее для проведения дополнительных исследований, а вместо этого заболел сам. Нет. Я в данном случае беспокоюсь о вас, потому что сейчас как раз тот удобный случай, чтобы мы завершили наши с вами дела.

— Какие еще дела? — невинно осведомился я. Он положил ладони на стол и посмотрел прямо мне в лицо.

— Плата, которую мы должны вам за поездку в Индию.

— Ни о какой плате не может быть и речи, — без промедления ответил я и тут же опустил глаза, чтобы он не разглядел в них и тени колебания. Лазар попытался настоять на своем, и мне пришлось твердо повторить: — Вы не должны мне платить за что бы то ни было. — Говоря это, я встретился с пронизывающим, испытующим взглядом секретарши Лазара, стоявшей рядом с нами. — Само путешествие было достаточной платой. — И в этом месте я почувствовал нечто вроде толчка — но не из-за денег, от которых я так или иначе отказался, но главным образом из-за краткости самого путешествия и поспешности, с которой оно закончилось. — Я пришел сейчас, только чтобы принести вам это, — добавил я, вынимая конверт с фотографиями.

— А, наши снимки! — радостно закричал он, выхватывая конверт из моих рук и доставая из него фотографии, которые тут же передал секретарше, принявшейся разглядывать их с видимым удовольствием, медленно и подолгу.

— Дори, как всегда, очаровательно получается на снимках, — сказала она доверительным тоном.

— Да, — согласился с ней Лазар, вдохнув, — это потому, что она всегда безмятежна, не то что я. И это всегда проявляется на снимках. — И он, глядя на меня, покачал головой, как бы принося извинение за то, что должен превозносить достоинства собственной жены в присутствии человека постороннего. — Да, — спохватился он вдруг, — сколько я вам должен за эти фото? — И он вытащил свой бумажник.

— Чепуха, — сказал я, поморщившись.

— Это еще почему? — запротестовал он. — Я не могу вам позволить здесь отказываться от всего. Скажите мне, сколько это вам стоило, и я заплачу. — И он, вынув из бумажника купюру в пятьдесят шекелей, положил ее на стол.

Я чувствовал боль в сердце при мысли о том, что расстаюсь с фотографиями. Не глядя на деньги, я объяснил, что за все уже заплатили мои родители — и за проявку двух катушек пленки, и за печать.

— Это подарок от них.

— Подарок от ваших родителей? — повторил Лазар. Это заставило его взять фотографии и отказаться от денежных расчетов. — Подарок от ваших родителей? — еще раз повторил он, отправил пятьдесят шекелей обратно и обратился к своей секретарше: — Дори обрадуется, увидев снимки, — она обожает фотографии, а теперь у нас будет в руках нечто, напоминающее нам об этом путешествии, о котором, поверьте, мы уже стали понемногу забывать. — Затем, бросив взгляд на часы, не без удивления заметил: — Но она уже должна появиться здесь. — Увидев, что я потихоньку стал двигаться по направлению к двери, но, возможно, что каким-то образом почувствовав мое смятение, он поднялся и остановил меня. — Подождите минуту и поздоровайтесь с ней. Она о вас спрашивала.

Я посмотрел на часы. Было пятнадцать минут восьмого. Мой последний час пребывания в хирургическом отделении уже закончился.

— Ну… не знаю, — нерешительно сказал я. — Мне нужно вернуться в палату.

— В палату?! — удивился Лазар. — Но сегодня ваш последний день!

— И это вы знаете тоже? — воскликнул я, пораженный.

— Это, и множество других, еще более мелких и менее значительных вещей тоже, — сказал Лазар со вздохом и утомленно закрыл глаза. — Для этого я и нахожусь здесь. Так, например, я знаю, что профессор Левин должен взять вас в свое отделение сменным врачом до июня.

— До июля, — мягко поправил я его.

— Нет, только до июня, — решительно повторил он. — Это место открыто лишь до июня. Но какая в этом разница — июнь, июль. Как говорится, хочешь перейти мост, сначала подойди к нему. Мы должны дождаться, пока ему станет лучше, поскольку он жаждет выяснить с вами кое-какие детали.

— Выяснить? — пробормотал я.

— Ничего особенного, — сказал Лазар успокаивающе. — Разве Хишин ничего вам не сказал? Левин обеспокоен переливанием крови, которое вы произвели Эйнат.

— Я слышал об этом. Но не понял, что его беспокоит.

— Я тоже не понял. И Хишин… Так что вам лучше самому поговорить с ним и объяснить, что конкретно вы имели в виду. Он человек справедливый, хотя и не отличается терпением.

— А что с ним такое? — спросил я.

— Ну… разное, — тонко улыбаясь, ответил Лазар.

— Но что именно? — настаивал я, пораженный таинственностью болезни, поразившей моего будущего работодателя. Лазар обменялся взглядом со своей секретаршей, которая определенно знала секрет болезни профессора Левина, но предостерегала Лазара от откровенности со мной.

— Ничего, ничего, не забивайте этим голову. — Здесь он замахал руками, призывая меня к тишине, и вдруг вскинул голову с выражением глубокого внимания: — А вот и Дори. Я слышу ее шаги.

Ни я, ни секретарша, также поднявшая голову, не слышали никаких шагов — наоборот, тишина в административном крыле казалась еще более глубокой. Но Лазар упрямо настаивал, что даже на большом расстоянии узнает шаги своей жены — так сильны связи, соединяющие их связи, которыми я восхищался и которым завидовал во время путешествия по Индии.

И действительно — вскоре мы услышали звук шагов, мягких, но уверенных, и радость нахлынула на меня, поскольку я понял, что тоже могу распознать их. Она слегка помедлила возле соседней двери, но затем решительно вернулась к двери мужниного офиса, дверь в который открыла уже безо всяких колебаний, улыбаясь своей приветливой улыбкой. Войдя в комнату, она с удивлением воззрилась на меня, но сначала поздоровалась с секретаршей, дружески кивнув ей, а затем и расцеловавшись, после чего, повернувшись ко мне, тем же тоном, что и ее муж, повторила его вопрос:

— Где вы все это время пропадали? Куда вы исчезли?

— Куда ты исчезла? — с деланным гневом передразнил ее Лазар. — Где ты так долго была? Ты обещала быть здесь в шесть, а сейчас уже половина восьмого!

— Не притворяйся, — парировала она, и нежная улыбка скользнула по ее полному лицу. — Не пытайся меня уверить, что все это время тебе было нечем себя занять.

— Не в этом дело, — сказал он с обидой. Но видно было, что он был тронут ее ответом, после чего стал собирать свои принадлежности. — Завтра у меня сумасшедший день. Но лучше взгляни, что за подарок мы здесь для тебя приготовили. — И он протянул ей фотографии, которые она схватила с детским криком восторга, и, не взглянув на меня, стянула со своих плеч накидку и с энтузиазмом воскликнула:

— А мы уже думали, что случайно допустили при съемках передержку. — Не теряя времени, она открыла свой зонтик и пристроила его сушиться в углу, села удобно в кресло, стоявшее между двумя огромными фикусами, достала очки и начала один за другим рассматривать снимки, ухитрившись в то же время вежливо поблагодарить секретаршу, предложившую ей чашку горячего чая, и отклонить возражения Лазара, утверждавшего, что им нужно как можно скорее оказаться дома, и все это с улыбкой, не покидавшей ее лица. — Дай мне минуту, — говорила она, — позволь мне расслабиться на одну минуту. Я до смерти продрогла.

Секретарша, выглядевшая совершенно счастливой от присутствия жены Лазара, вспомнила обо мне и, повернувшись в мою сторону, тактично спросила, не присоединюсь ли я к ним. И хотя я был уже одной ногой в коридоре, я не смог отказаться, ощутив всю гипнотическую силу, притягивавшую меня к этой женщине, неповоротливой в зимних ее одеждах, с веснушчатым, раскрасневшимся лицом. Узел на голове распустился снова, ноги, которые из-за черных ботинок кажутся еще длиннее, скрещены, она сидит, бесхитростно радуясь, издавая время от времени мягкий смешок при виде изображения на фотоснимках, запечатлевших ее саму и ее мужа во время путешествия, о котором, он, по его словам, успел уже совершенно забыть.

Тем временем расторопная секретарша внесла поднос с чайными чашками и кусочками торта с кремом, остававшимися от какого-то мероприятия в административном крыле. Жена Лазара поблагодарила ее с присущей ей доброжелательностью и склонностью к преувеличениям.

— Вы просто спасли мне жизнь. У меня все в горле пересохло. Все утро я бегала, устраивая свою мать в дом для престарелых.

— Ваша мама хочет жить в доме для престарелых? — пораженно спросила секретарша. — Но почему? Я встретила ее в кафе месяц назад, и она выглядела великолепно.

— Да, — благодушно подтвердила Дори, как если бы несла персональную ответственность за то, как выглядит ее мать, — да она выглядит отлично и справляется со всеми делами, но пока мы были в Индии, ей стало известно, что появилась возможность занять освободившееся место в доме для престарелых, на которое она подала заявку несколько лет тому назад. Мы об этом совершенно забыли, поскольку там никто не собирался умирать. Как бы то ни было, она у нас совершенно независима и вполне могла бы жить в своей собственной квартире. Но она боится, отказавшись, потерять это место. Что я могу сделать? Мы обязаны уважать их желания. — И она повернулась ко мне, как бы изумленная моим безмолвным присутствием, и тем своим доверительным тоном, который в последние дни путешествия установился между нами тремя, повторила вопрос, оставшийся пока без ответа: — Ну, так чем же вы занимались все это время? — А увидев, что я раздумываю над ответом, как если бы я был не вполне уверен, что она имеет в виду, прибавила доверительно: — Вы уже оправились от нашего путешествия?

И хотя я был благодарен ей за это «наше», я не в состоянии был произвести ничего, кроме:

— В каком смысле?

— В каком смысле? — повторила она, сбитая с толку педантизмом, скрытым в моем вопросе. — Я не знаю. В конце путешествия вы показались мне огорченным и подавленным.

— Подавленным? — пробормотал я ошеломленно. Сразило меня то, что тайная моя любовь для нее показалась обычной депрессией. Тем не менее меня обрадовало ее внимание к моему настроению. — Огорченным? — И я улыбнулся ей, придав моей улыбке оттенок иронии. — Почему вам это показалось?

Она тут же стала оглядываться, ища своего мужа, который, похоже, должен был подтвердить ее ощущения. Но он, потеряв терпение от этой пустопорожней болтовни, собрал со стола все бумаги и папки, защелкнул свой «дипломат», и, поднявшись, демонстративно выключил настольную лампу, бросив при этом откровенно враждебный взгляд в сторону жены, которая доедала свой кусок торта.

— Нам показалось, что вы огорчены, — продолжала Дори, — из-за того, что вы потеряли место в отделении Хишина.

Лазар, который в это время надевал свой короткий, цвета хаки, дождевик, натянул затем на голову забавную меховую шапку и доверительно сообщил:

— Не беспокойся. Мы нашли ему временную работу в отделении у Левина.

— В терапевтическом отделении? — с энтузиазмом спросила его жена и повернулась ко мне: — Ну, теперь вы довольны?

— Он доволен, — ответил за меня Лазар. — Почему бы ему не быть довольным? Ты же сама слышала, что Хишин твердил все время: он прирожденный терапевт, и там его ожидает достойная работа. — Но увидев, что его жена продолжает неторопливо прихлебывать чай, вскричал, теряя терпение: — Ну, Дори, заканчивай, хватит уже, нам пора двигаться домой!

Но она, словно не слыша, продолжала допивать остатки чая, как бы демонстрируя свою независимость и способность пребывать в полной гармонии с окружающим ее миром, — по крайней мере, до тех пор, пока она не находится в одиночестве. Затем она не торопясь поднялась и завернулась в длинную черную шаль. Достала из своего кармана голубой шарф, а вслед за этим лист бумаги, который протянула секретарше, которая колебалась между естественной преданностью Лазару и восхищением, относящимся к его жене. А Дори, одарив ее улыбкой, сказала дружелюбно:

— Как вы полагаете, могу ли я оставить вам это медицинское свидетельство моей матери, требующееся для дома престарелых, с тем чтобы профессор Левин заполнил его? Я сама позвоню ему сегодня вечером и все объясню.

— Тебе придется запастись терпением, — вмешался Лазар, в голове которого явно прозвучало злобное удовлетворение. — Левина здесь нет, он болен.

— Что? Он опять заболел?! — вскричала его жена, которая, судя по явной тревоге в ее голосе, определенно знала о сути этой таинственной болезни. — Так что же нам делать? Мы должны вернуть анкету не позднее, чем через день.

— Никакой трагедии не произойдет, если твоя мамочка обратится на этот раз в обычную поликлинику, — твердо заявил Лазар. — Каждый месяц она платит за эту возможность и никогда ею не пользуется.

— Об этом не может быть и речи, — так его жена отмела саму возможность подобной ситуации, после чего повернулась к секретарше за поддержкой. — Как он себе это представляет — она идет сама по себе в обычную поликлинику. И к кому она там обратится? Ведь она уже более десяти лет не обращалась к врачу. — Но Лазар выглядел слишком усталым после напряженного рабочего дня, чтобы заниматься еще и этой проблемой; он схватил зонтик жены, собрал пустые чашки из-под чая, поставив их на поднос, быстро сгреб остатки торта, оставленного его женой, отправил их в рот и поспешил к двери, где я ожидал, когда уже можно будет уйти.

— Возможно, какой-нибудь другой врач из терапевтического отделения может сделать это вместо профессора Левина? — заботливо предположила секретарша.

— Я никого не могу просить об этом, — отрезал Лазар. — Это не моя частная больница, и врачи в ней не мои слуги. Левин — мой друг. А потому наблюдает за матерью Дори. Так что не произойдет никакой трагедии, — повторил он, поворачиваясь к своей жене и снова говоря злобным тоном, — если она сходит в поликлинику. Уверен, ее это не убьет.

И он погасил в комнате свет, несмотря на то, что в ней еще оставались две женщины. Оглянувшись, я увидел на стене две тяжелые тени в западне из листвы огромных растений, и снова мое сердце было поражено ускользающим и непостижимым очарованием этой непонятной женщины. Мне оставалось только дождаться подходящего времени, чтобы распрощаться с ней, чего делать мне явно не хотелось. Они прошли через ярко освещенный вестибюль, миновав ряды компьютеров и пишущих машинок. Я не двигался, ожидая, пока она пройдет мимо меня. К моему удивлению, я ощутил сладкий запах ее духов, которые она купила в аэропорту, когда мы прилетели в Нью-Дели, — и там же она спрашивала нас, насколько эти духи нам понравились. В эту минуту она была занята некоей длинной и очень запутанной историей, с которой Лазар несомненно успел уже познакомиться за долгий рабочий день, и которую я волей-неволей должен был выслушать тоже, поскольку тащился позади всех — молодой врач, чье положение в больнице значительно ухудшилось, — хотя участие в поездке в Индию, казалось, придало ему статус некоего отдаленного члена этой семьи, пусть даже не в глазах секретарши, которой подобные вещи совсем не касались, — но достаточно, чтобы, к примеру, предложить мне место у доктора Левина. Или чтобы сопровождать милую бабушку этого семейства во время посещения поликлиники на следующий день под моросящим дождем. А после часами ожидать в очереди, чтобы уломать медицинского чиновника выдать без проволочек старой женщине требуемый бюрократами документ.

Но пока мы толклись в коридоре, не в силах расстаться, сердце мое внезапно переполнилось радостью. Мне пришло в голову, что мне не требуется в этом конкретном случае никакого благоволения со стороны всемогущей секретарши, — я сам, лично, мог предложить свою помощь и тем укрепить ту непрочную (один только я знал, насколько непрочную) нить, которая привязывала меня к этой невероятной женщине.

* * *

Итак, перед тем как расстаться с ними в тускло освещенном главном коридоре, я остановился и попросту предложил им свою помощь в заполнении всех необходимых медицинских анкет, требуемых домом для престарелых. И я увидел, как засияли глаза Дори, хотя она и не произнесла ни слова, ожидая, что скажет Лазар. Он определенно колебался, не желая снова оказаться у меня в долгу; но затем обнял меня за плечи и сказал:

— Вы на самом деле готовы это сделать? Это великолепная идея. К тому же ведь вы завтра свободны, верно? — И тут же, в дополнение к «великолепной идее», выдвинул условие — на этот раз моя помощь будет оплачена надлежащим путем, чтобы не получилось так, как с путешествием по Индии, которое я им практически поднес в подарок.

Его жена поразилась:

— Как это могло произойти, что мы ему не заплатили? — повернулась она к мужу.

— Он сам отказался от платы, — сердито пробурчал Лазар и добавил, обращаясь ко мне: — Ну, что же вы застыли! Скажите ей сами.

— Это неправильно, — железным голосом, заявила Дори несколько истерично, на что, я знал это, она была способна. — Это неправильно, — повторила она. — Мы не можем пользоваться тем, что он в отпуске.

— А мы и не пользуемся тем, что он в отпуске, — с некоторым смущением внес коррективы Лазар. — Мы организовали все таким образом, как если бы все эти две недели он находился в больнице, и пусть до поры до времени все так и остается. Пока мы не решим, что нам делать.

— Но это ведь невозможно, — напустилась она на своего мужа. — А кроме всего, это просто противозаконно.

Я был в восторге от этого неожиданного представления. Сделав шаг, я остановился прямо перед ней и в желтоватом коридорном свете посмотрел через стекла очков в ее глаза, вокруг которых от ее автоматических улыбок уже легло множество мелких морщинок.

— Мадам адвокат, — обратился я к ней новым, легкомысленным тоном, который, без сомнения, удивил их всех не меньше, чем меня самого. — В чем здесь противозаконность? В дружбе? — Здесь я взял тонкую руку секретарши, которая, казалось, была в восторге от того духа легкомыслия, исходившего от меня не без поощрения со стороны Лазаров: — Вот кто в качестве свидетеля может предстать перед любой комиссией по расследованию или судом присяжных и поклясться, что я не только не получал каких-либо выгод от знакомства с директором больницы и его женой, но даже наоборот, они не смогли помочь мне вернуться в хирургическое отделение. Все, что было в их силах — это позволить мне поработать временно подменным врачом в терапии. — И, вытащив из кармана маленький блокнот для рецептов, я быстро набросал номер моего телефона, на случай, если они его не запомнили или даже выкинули куда-нибудь, а себе записал адрес матери Дори и ее телефон, договорившись, что завтра поутру мы созвонимся и уточним, когда мы встретимся.

— Я постараюсь быть с вами, — пообещала она.

— Это было бы крайне желательно, — ответил я просто.

И они, еще раз тепло поблагодарив меня и протянув попеременно руки, чтобы открыть друг перед другом вращающуюся дверь, подобно паре неуклюжих медведей, вышли под дождевые струи, заливавшие ярко освещенную площадь.

Вот так, подумалось мне с удовлетворением, протянулась еще одна нить, способная укрепить установившиеся между нами в Индии отношения, которые начали уже было ослабевать и, без сомнения, вскоре исчезли бы сами собой. Но сейчас, когда судьба выхватила скальпель из моих рук и я против собственной воли превратился в терапевта, я смог стать для них семейным врачом и лечить воспаления горла, измерять кровяное давление, следить за показаниями термометра, реагировать на таинственные боли в желудке и, не исключено, давать советы, касающиеся избыточного веса, — и все это одновременно с ненасытной лихорадкой этой странной, невозможной любви, обреченной длиться до тех пор, пока не исчезнет сама собой, в чем я нисколько не сомневался. Но стоило ей, этой невысокой и неловкой женщине, пытающейся держать свой зонтик над головой мужа, поспешно шагавшего к их машине, скрыться из вида, как я вновь ощутил странное томление. Было ли то, что я испытывал к ней, при детальном размышлении, простой похотью? Да, похоть я испытывал, но все было не так прямо и не так просто, потому что в течение долгого времени мои ощущения были смутными и непонятными мне самому. Так, в своих фантазиях мне не хотелось поскорее раздеть ее; мне достаточно было воскресить запах ее тела, чего можно было достичь не только благодаря близости к ней во время путешествия, ибо на самом деле все возникло еще до него, а именно — в большой спальне их квартиры в Тель-Авиве, когда она настояла на том, чтобы я сделал ей прививку, и я на мгновение увидел ее большие, но прекрасной формы груди, усеянные поразительным количеством необыкновенно больших родинок, и, если говорить правду, именно сами эти родинки, а не груди возникали в моем распаленном воображении, когда я лелеял надежду стать частью ее сокровенного бытия.

Я двинулся обратно в направлении моей хирургической палаты, чтобы сказать прощальные слова тем, кто там окажется, собрать свои скромные пожитки и засунуть пальто в мешок для химчистки, на котором красовалось мое имя. И я снова начал удивляться тому, что собирался я делать со все увеличивающимся притяжением моим к этой женщине, которая выставляла меня на посмешище даже в собственных глазах. Хотел ли я и на самом деле завоевать ее в одолевавших меня фантазиях? Не исключено, что все, чего я от нее хотел, сводилось к вдохновению, которое помогло бы — должно было помочь — мне в выборе девушки, в которую я мог бы влюбиться: такую, какую я и мои родители одобрили бы в качестве будущей жены. И тогда получается, что все, чего я хотел, это некоей близости, которая раскрыла, нарисовала бы облик той юной девушки, какой сама она когда-то была со всеми этими родинками, щедро рассыпанными по плечам и рукам, как некие таинственные знаки тех времен, когда она была не только моложе, но и тоньше, и подобно котенку передвигалась игривой походкой на длинных своих ногах. Тогда, удайся моя попытка, я воссоздал бы более точную картину, представил бы себе ясно тот тип женщины, с которой хотел бы связать свою жизнь. Родители полагали, что моя погруженность в профессию и моя преданность им отрицательно сказываются на моих эротических потенциях. Они ошибались. Даже после двадцати четырех часов дежурства в больнице, когда совершенно обессиленный я возвращался домой, и, почти засыпая, стоял под горячим душем, я был в состоянии извергнуть из себя мощную струю спермы. Так что вопрос был не в моей половой мощи, а в невозможности представить себе ту девушку, в которую я мог бы влюбиться. Потому что когда мои пути вновь пересекались с бывшими подругами, с которыми меня связывали приятные, но ни к чему не обязывающие воспоминания в прошлом, и которые теперь были замужем или отбыли в иные края и оказывалось, что за это время они, как правило, становились более красивыми, более интеллигентными и более зрелыми, ощущение потери было особенно болезненным, поскольку я знал, что упустил свой шанс не из-за высокомерия или эмоциональной стерильности, но исключительно по причине летаргии — но не физической, а эмоциональной, источник которой находился во все возрастающей способности не только довольствоваться одиночеством, но и наслаждаться им. И тут я натыкаюсь на женщину, которая во всем противоположна мне. Чья неспособность оставаться дома в одиночестве, без мужа под боком, оказывается не только не смешной, не раздражающей нисколько, но даже по своему глубоко привлекательной.

На следующий день я проснулся спозаранку, хотя совершенно свободно мог спать допоздна — мне не приходилось так спать с тех пор, как я окончил университет. Мне не только не нужно было идти на работу, у меня и работы-то никакой не было — до тех пор, по крайней мере, пока профессор Левин, не определится со своими претензиями ко мне. А потому я решил предаться отдыху и не только не бриться, но и не вылезать из пижамы, оставаясь в постели до тех пор, пока не зазвонит телефон. Более того, я был готов к тому, что жена Лазара не позвонит вообще, и решил по этому поводу не грустить, продлив себе удовольствие от процесса ожидания, скрасив его новым погружением в глубины «Краткой истории времени», которую я невольно забросил в последние дни пребывания в Индии, где атмосфера не способствовала общению с научными книгами подобного рода; сейчас же, решил я, самое время было разобраться с некоторыми особо невразумительными главами этой книги снова. Ибо прежде всего это была популяризаторская книга — так, по крайней мере, обещала ее обложка, и пусть медицина может лишь косвенно быть отнесена к чистой науке, было бы малопонятно, почему дипломированный выпускник Еврейского университета не в состоянии понять секрета «Большого взрыва» и загадки «черных дыр» расширяющейся Вселенной. А потому, распластавшись под простыней я предался размышлениям о прелестях космической свободы, которые были тем радостнее, что за окном непрерывная непогода заливала эту Вселенную потоками дождя, делая долгое мое ожидание звонка все более и более беспочвенным. Было уже около трех, когда я сделал вывод, что Дори решила отказаться от моих услуг, и та слабая связь, что восстановилась между нами, порвалась безо всякой видимой причины. Тем не менее я отказался от мысли покинуть квартиру — даже для того, чтобы купить упаковку молока и немного сыра. Более того, я даже не спустился на первый этаж, чтобы заплатить владелице дома за уборку лестницы. Вместо этого я прибавил в батарее тепла и снял с себя пижамную куртку.

По наступлении сумерек я предался разнообразным, собственного изготовления соображениям о судьбе Вселенной, чье будущее снова обратится в нечто с радиусом, равным нулю, и невообразимой плотностью, в противоположность тому, что произошло во время «Большого взрыва», о чем Хокинг, похоже, тоже не смог построить ясной и убедительной теории. За все это время телефон так и не зазвонил, но я отказался от мысли проявить инициативу, не желая ронять свое достоинство, и считая, что звонок этот нужен им не меньше, чем мне. Я отключил в ванной нагреватель, но так и не решился встать под душ, опасаясь, что когда телефон зазвонит, я его не услышу. А когда я понял, что день идет к концу и уже наступает вечер, то решил отменить и ежедневное бритье. Этот день, таким образом, оказался днем всеобъемлющего отдыха — физического, совместившегося с чистым духовным удовольствием, и сейчас, когда я принялся за ужин, который сам себе и приготовил, я почувствовал, что наконец проник в суть рассуждений Хокинга о черных дырах в их логической и эмоциональной составляющих, и я принялся разглядывать его лицо, лицо преждевременно постаревшего ребенка, смотревшее на меня с обложки его книги, полной веры в способность интеллигентного обывателя понять его. И только с наступлением темноты, вместе с которой в мою душу закрылась грусть, я решил позвонить старой даме прямо в дом и представиться ей, не будучи, впрочем, уверен, что она запомнила меня.

Но я ошибался! Она не только в ту же секунду узнала, кто я такой, но и не забывала, ибо, как выяснилось тут же, весь этот день полностью готовая, провела в ожидании моего звонка у телефона, не выходя из квартиры, поскольку жена Лазара уверила ее, что я записал номер ее телефона и адрес с единственной целью связаться с ней непосредственно и договориться с нею о времени и месте встречи, удобном для обеих сторон. И хотя они еще не раз говорили друг с другом в течение этого дня, жена Лазара просила ее воздержаться от звонков ко мне на том основании, что я — человек необыкновенно занятый, и если не звоню, то потому лишь, что не имею возможности даже набрать номер. «Я очень, очень виноват», — несколько раз повторял я, разговаривая со старой леди, которая необыкновенно твердо каждый раз освобождала меня от чувства вины, но не скрывала, что сердится на свою дочь за то, что та ввела в заблуждение нас обоих.

— Забудем об этом, — сказала она в конце концов. — Давайте решим, когда мы сможем встретиться.

Я, признаю, принял ее извинения с энтузиазмом, как если бы мы вели речь не о визите к врачу, а о романтическом приключении.

— Когда вам будет угодно.

Старая леди вдруг весело рассмеялась:

— У меня не предвидится на сегодня больше никаких свиданий.

— Тогда, — предложил я не раздумывая, может быть, завтра утром?

— Завтра утром? — сказала она. — Очень хорошо! Или завтра днем, если это вас больше устроит. Или даже сейчас, если хотите.

— Сейчас?! — воскликнул я в изумлении. — Но уже почти что ночь.

— Еще нет, — протестующее раздалось из телефонной трубки. — Только что закончили передавать вечерние новости. А после них следует еще множество программ.

Еще некоторое время я колебался, но затем сказал:

— Дайте мне чуть-чуть времени, чтобы собраться. Сейчас без двадцати минут десять. Я могу быть у вас в половину одиннадцатого.

— Вы найдете меня здесь, даже если доберетесь позднее, — шутливо ответствовала пожилая дама. — А я, не теряя времени, позвоню Дорит. Может, она тоже захочет к нам присоединиться.

— О, да! Мне кажется, это замечательная мысль, — сказал я и поспешил под душ.

Несмотря на всю мою спешку, я приехал позднее половины одиннадцатого: пока я валялся в постели, решая проблемы расширяющейся Вселенной, большинство городских артерий Тель-Авива превратились в настоящие озера, в мутных и желтых водах которых у меня не было никакого желания утонуть, не хотелось мне также залить водой мой ящик с инструментами — подарок родителей по поводу получения мною диплома врача. А потому я приковал цепью свою «хонду» к столбу возле стоянки такси, на одном из которых я и отправился на Гризим-стрит, одну из тех маленьких улочек на севере города, что примыкая к основным дорогам сами по себе оставались тихими. В их зелени располагались ухоженные комфортабельные виллы. Жена Лазара пока что отсутствовала. «Но она приедет», — обещала ее мать, которая, будучи много старше, в отличие от Дори, выглядела подтянутой и стройной. На ней был сшитый на заказ костюм из чистой шерсти и красивые туфли. Квартира с центральным отоплением была вылизана до блеска, хотя мебель показалась мне старой. На низеньком столике возле тахты стоял чайный сервиз и тарелки с печеньем и орехами, находившимися там, скорее всего, с самого утра.

— Давайте начнем, не дожидаясь ее, — предложил я и попросил достать медицинскую анкету-вопросник, требующуюся для дома престарелых; ее-то и надо было в первую очередь заполнить.

Усевшись возле столика, я начал расспрашивать хозяйку о ней самой и тех болезнях, которые она перенесла, начиная с самого детства. Затем вынул сфигмоманометр, но прежде чем я успел приладить его к хрупкой руке старой дамы, она призналась — а может быть, просто вдруг вспомнила, — что время от времени давление крови у нее подпрыгивало: систолическое — до двухсот, диастолическое — до ста десяти.

— Ну, это мы вскоре увидим, — сказал я и измерил ее давление несколько раз. Каждый раз показания несколько различались, но средний показатель был немного высоковат. — Как вы чувствуете себя в данную минуту? — вежливо спросил я. — Вы удовлетворены?

Чуть порозовев и задумавшись на минуту она ответила:

— Наверное, да, — улыбнулась она, чем напомнила мне загадочную улыбку ее дочери.

Я попросил ее показать мне таблетки, предписанные ей профессором Левиным, которые она принимала нерегулярно, потому что от них она впадала в сонливость и депрессию. В чем не было ничего удивительного, ибо они содержали сильное снотворное, употреблявшееся в палатах интенсивной терапии.

— Может быть, взамен этого я дам вам что-нибудь и помягче, — предложил я, — но при условии, что вы будете принимать это регулярно. Даже половины… более того, четверти таблетки достаточно. Главное — это регулярный прием. — С этими словами я поднялся, пошел на кухню и отыскал большой нож, чтобы показать ей, как легко можно разделить таблетку на четвертинки.

На пути обратно в гостиную, я услышал, как поворачивается ключ в наружной двери, которая, открывшись, впустила жену Лазара. Волосы ее были мокрыми от дождя, на ней был черный бархатный комбинезон, который я видел во время второго посещения их дома. На ногах у нее были красивые белые кроссовки. Она была бледна и абсолютно без макияжа. Увидев нож в моей руке, она предостерегающе подняла палец и сказала наполовину шутливым тоном:

— Надеюсь, вы не собираетесь оперировать здесь мою маму. Я больше не хочу никаких недоразумений между нами.

Я оставался у них далеко за полночь. Мы говорили о страданиях, недомогании и боли, а также о пристрастиях питания. Затем я провел ревизию домашней аптечки и предложил некоторые изменения, которые я написал на листке из своего рецептурного блокнота, который как-то напечатали для меня мои родители — там был мой иерусалимский адрес. Затем я попросил ее снять белую шелковую блузку, чтобы я мог прослушать стетоскопом ее легкие. Дори помогла мне освободить софу и усадила свою мать поудобнее, так, чтобы я мог обследовать еще и внутренние органы. Ее кожа была вяловатой, но благоухала дорогим мылом, у нее было тело молодой женщины. Родинки на нем располагались совсем по-другому, чем у дочери. Дори сидела со мною рядом и смотрела на мои пальцы, обследовавшие живот ее матери. Вспоминала ли она в эту минуту сумрачную комнату тайского монастыря в Бодхгае? Мне очень хотелось спросить ее об этом, но я удержался. В конце концов я закончил обследование и сел заполнять вопросник, стараясь сделать это как можно тщательнее. Вообще здоровье пожилой дамы было вполне удовлетворительным, а потому мне показалось, что профессор Левин предписал ей неоправданно жесткий режим. Такой подходил скорее человеку, проходящему курс лечения в больнице, чем живущему обыкновенной жизнью изо дня в день. Следствием этих предписаний было то, что она страдала от жестоких запоров. Я предложил несколько вариантов, способных уменьшить страдания, снизив прием лекарственных препаратов. Длительный отдых в течение целого дня прояснил мое сознание и вызвал поток красноречия, так что когда я закончил свою работу, то счел возможным остаться еще немного на чашечку чая в обществе обеих дам, которые, в свою очередь, никуда не спешили, несмотря на то, что за это время Лазар уже дважды звонил жене. И я подумал — он, что, так же боится оставаться дома в одиночестве?

Ночь, в которую я вышел, была совсем не похожей на ту, в которую я прибыл в этот дом. С усеянного звездами и прояснившегося неба на лобовое стекло автомобиля Дори сыпались бриллиантовые искры. Дори вызвалась довезти меня до места, где ожидала посаженная на цепь «хонда». По дороге она поддразнивала меня, расспрашивая о тех желтых озерах, которые так меня напугали несколькими часами ранее и которые сейчас, уйдя в дренажную сеть, совершенно исчезли. Так для чего же, в первую очередь, вам нужен ваш мотоцикл? — невинно спрашивала она. По некоторым соображениям, я счел этот вопрос сугубо личным, хотя на самом деле затруднился бы дать удовлетворительный ответ. Вместо этого я выразил свое восхищение старой леди и спросил Дори, что они собираются делать с квартирой. Собираются ли они ее продавать?

— Нет, — отвечала она, ведя машину очень медленно, но не проявляя робости по отношению к другим водителям. — Вначале мы планируем сдавать ее в аренду, чтобы мама в любую минуту могла к себе вернуться, если в варианте с домом для престарелых что-нибудь пройдет не так.

— Так вы уже нашли кого-то, кто будет вашу квартиру арендовать? — мягко поинтересовался я.

Дори устало покачала головой.

— Еще нет. До сих пор мы еще не занимались этим вопросом вплотную.

— Почему я спрашиваю, — объяснил я. — Потому, что сам ищу квартиру на съем.

Она взглянула на меня с непонятным подозрением, словно пытаясь отыскать в моих словах скрытые мотивы.

— А сколько вы платите за аренду сейчас? — спросила она.

Я назвал сумму.

— Это немного, — констатировала она со знанием дела. И была права: платил я действительно мало. После этого она пристально поглядела на меня. Я заметил у нее намечающийся второй подбородок, утяжелявший очертание нижней половины лица. — За квартиру моей матери мы захотим более высокую плату, — информировала она меня. — Квартира того стоит.

— Я не сомневаюсь, — мягко ответил я, глядя перед собой на дорогу, как если бы сам сидел за рулем. — Меня это не пугает. И не только потому, что мне было бы приятно думать о вас, как о моей квартирной хозяйке, но и потому также, что, может быть, я вскоре женюсь, и тогда рядом будет еще некто, способный облегчить мне это финансовое бремя.

И тут я заметил, как улыбка на ее лице куда-то подевалась. Лицо ее покраснело — это ясно было видно в свете проносящихся навстречу машин.

— Вы собрались жениться? — тихо спросила она так, словно сама возможность жениться была для меня исключена.

— Ну, не буквально… пока еще нет, — ответствовал я с таинственной улыбкой, переполненный симпатии и любви к ней. — Дело в том, что пока еще нет даже кандидатуры… но я чувствую, что она уже существует где-то, даже если сама не догадывается о моем существовании.

 

VIII

Но на самом деле, как совершаются браки? Почему две совершенно независимых личности решают вдруг связать себя, друг с другом одной цепью, пусть даже тоненькой и нежной? В чем заключена, где скрывается тайна, по которой неведомым путем, в глухую полночь школьница в бледно-голубой униформе со значком, приколотым напротив сердца, оказывается в незнакомом доме, где она сидит, склонившись, над книгами и учебниками за кухонным столом, после чего ее ждет пустая кровать, — эта ли тайна занимает их мысли, привязывая друг к другу чтобы превратить в добровольных рабов, готовых нести ответственность, пусть даже превышающую их возможности.

Ну так вот они перед нами, дрейфующие невозмутимо вниз по реке, в то время как невидимая цепь, соединившая их под поверхностью вод, потихоньку покрывается ржавчиной, словно пленкой. И даже когда они ступают на покрытый зеленью берег и методично выискивают в траве невидимые семена и личинки насекомых, их естественная и свободная поступь скрывает точно отмеренное расстояние между ними, жестко поддерживаемое личностью, которая, сняв свои надтреснутые очки в металлической оправе, устроилась, опустив взор полузакрытых глаз на маленькой копне сена рядом с рекой, подставив слабую грудь лучам весеннего солнца.

А знают ли они, как лететь? И кто позаботится о том, чтобы и в воздухе ничто их не разделило? Эта пара привлекает наше внимание; серьезное создание протягивает длинную, черную, поблескивающую шею по направлению к нам и глядит пристально одним глазом, неизвестно кому — самке или самцу — принадлежащим; ответа на этот вопрос нам не дано узнать. Взгляд устремлен на нас. И прежде чем мы получим ответ на вопрос, которым задались, клюв, огромный и сильный, как меч, пробивает слабую грудь, чья таинственность остается сокрытой в мареве весеннего солнца, а четыре огромных и серых крыла, взмывают в небо, разрывая в клочья все, что их соединяло.

* * *

Я несся обратно, взрывая чистый ночной воздух ревом моего мотоцикла, который всегда чутко отзывался на то, что происходило во мне, — сейчас это было восхищение; я протянул от себя к этой женщине еще одну нить, которую ей, даже при желании, трудно будет разорвать. Ибо если я становился квартиросъемщиком, связь между нами переставала зависеть от случайностей медицинской жизни и моего положения в больнице; равным образом она переставала зависеть от желания или присутствия Лазара; отныне она базировалась на вполне легальных контактах, в которых мы оба оказывались равноправными сторонами; контактах, которые включали не только квартплату, долговые обязательства и депозиты, но равным образом обычную корреспонденцию, муниципальные налоги, сломавшийся бойлер, протекающие трубы и, кто знает, даже недовольные жалобы соседей, если я, к примеру, решу устроить у себя вечеринку. Короче говоря, новые и ни от кого не зависящие связи, которые не были бы целиком связаны с путешествием по Индии и его день ото дня слабнущими последствиями, явно указывали на то, что для спасения и укрепления этих связей лучше переплатить за аренду квартиры, даже если для этого придется снова подрядиться на ночные дежурства в MADA, как я делал это в дни своего студенчества, и покончить с этим вопросом. А кроме того, сейчас у меня появилось больше свободного времени, поскольку энтузиазм и преданность, которые я проявлял по отношению к Хишину и его отделению хирургии, вовсе не были необходимы в отделении терапии, если профессор Левин и в самом деле согласен был взять меня к себе после победы над своей таинственной болезнью и выяснения тех проблем, что возникли между нами в связи с проведенным мною переливанием крови.

Но захочет ли она сдать мне квартиру после того, что я сказал? Если она вспомнит об этом сейчас, это, не исключено, должно привести ее в смущение. И я сомневался, что она расскажет об этом Лазару, который, несомненно, в эту минуту ждет ее, лежа в постели. Мне трудно было представить, что после объяснения, почему она вернулась так поздно, и описания всех тех медицинских процедур, которым мне пришлось подвергнуть ее мать, она вдруг добавит с обычной своей таинственной улыбкой: «Ты не поверишь, но я уже нашла арендатора для маминой квартиры». Даже если у них не существовало секретов друг от друга, и если на самом деле в моих последних словах, довольно двусмысленных, не было ничего, что могло бы насторожить Лазара, было совершенно невозможно предположить, что Лазар, весь во власти прерванного сна, что-то заподозрит. Разумеется, нет. Он просто сядет на смятой постели, как он (я видел это во время первой ночи в Нью-Дели, когда оказался в одной комнате с ними) делал это, проснувшись, и воскликнет: «Да? На самом деле? Он хочет снять эту квартиру? Как это случилось? Она ему действительно нравится?» — но на самом деле утверждаясь во мнении, что все мои желания сводятся исключительно к укреплению моих связей с ним, что, в свою очередь, связано с надеждой повлиять на Хишина, чтобы тот изменил свое решение. Думаю, Лазар полагал, будто я и вправду считаю его всемогущим в больничных делах, тогда как я знал, что даже если он и мог сделать что-либо, он никогда не стал бы вмешиваться в профессиональные назначения для того хотя бы, чтобы сохранить свое влияние для более важных дел. Затем она распустит свой узел волос, высвободив длинные локоны, снимет очки, положив их рядом со столиком и просунет голову в вырез ночной рубашки с разбросанными по ней бледно-желтыми цветами. Она будет сидеть так, втирая крем в свои длинные голые ноги, пресекая самым решительным образом все попытки мужа заглянуть в ее сердце и продолжая одновременно массировать обнаженные ступни, и все неспроста, ибо она уже почувствовала, что я имел в виду ее, и только ее, и в самой глубине охватившего и захлестывавшего ее изумления таилась небольшая доля жалости ко мне, жалости, показывавшей, что она понимала: что-то сломалось, что-то нарушило мое внутреннее равновесие, тот баланс, что был мне присущ, и случилось это в то время, что мы вместе с нею путешествовали по Индии. А потому она сочтет за лучшее попридержать язык и ничего не рассказывать мужу из того, что произошло между нами, и не мешать ему лежать, вытянувшись на простынях, наблюдая, как становятся всё уже, превращаясь в точки, налитые сном зрачки, чутким ухом прислушиваясь к звукам, доносящимся из комнаты Эйнат, которая все еще не могла победить до конца последствия своего гепатита, и которая сейчас, проснувшись, пошла на кухню. Затем она скользнет под одеяло к мужу, пощекочет его тихонько и скажет: «Погоди… подожди… не засыпай еще чуть-чуть. Обними меня, согрей меня немного…» — и положит обе свои озябшие ноги на его согревшиеся во сне бедра.

Да, так… И все же я был рад первым недвусмысленным признакам эмоций, которые мне удалось вызвать в этой женщине. Да, я знал — это все безнадежно, это абсурд; и даже если и имелся какой-то шанс, возможность, это не вело никуда — я отказывался разрушить мою любовь собственноручно, и в то же время я ничего так не хотел, как эту женщину, которая возникла на моем жизненном пути после долгих лет эмоционального одиночества и отсутствия любви; равным образом не хотел я, чтобы ее разрушила она сама, с тем изяществом, с которым она сминала свои тонкие длинные сигареты, которые Лазар с неприкрытой злостью запрещал ей курить. А потому я сказал самому себе: «Ты должен арендовать эту квартиру, чего бы это ни стоило…» И поскольку я был не в силах заставить себя лечь в постель после целого дня безделья, а взгляд в окошко недвусмысленно свидетельствовал, что буря улеглась, я не мог придумать ничего лучшего, как натянуть свою кожаную куртку и, напялив шлем, отправиться неспешно опять на ту же улицу и к тому же дому, где я уже видел себя квартиросъемщиком. В темноте я пытался составить представление о соседях, разглядеть близлежащие магазины и понять, найду ли я возможность парковать мою «хонду» под одним из козырьков зданий или, на худой конец, рядом с колонной дома. Всем, что я сумел разглядеть, я остался доволен, включая близость к морю, расстояние до которого я прошел за несколько минут, шагая вниз по направлению к пляжу, где долго стоял, глядя на волны, с силой накатывавшие на берег, хотя даже малейшие признаки недавнего шторма уже исчезли без следа.

Начинался период неопределенности. В управлении по кадрам больницы я числился как соискатель определенной должности, но на самом деле я как бы повис в воздухе, ожидая, пока профессор Левин оправится от своего недомогания, которое у меня вдруг стало вызывать некоторые подозрения. Секретарша отделения и некоторые сестры отделывались от меня туманными объяснениями по телефону, и так это продолжалось до тех пор, пока я не отправился в больничный кафетерий, уверенный, что наверняка наткнусь на кого-нибудь из терапевтов отделения, способных пролить свет на эту загадочную ситуацию. А для начала я решил пробраться в операционную палату и забрать оттуда свой халат с вышитой на нем моей фамилией — это следовало сделать раньше, чем халат исчезнет, как исчезали многие личные вещи — и не только в нашей больнице. Но в последнюю минуту я отказался от этой идеи, поскольку не желал налететь на Хишина или кого-нибудь из врачей, которые стали бы задавать вопросы, касающиеся моего, мне самому неведомого будущего. А потому я побрел в кафетерий безо всякого халата, в черной кожаной куртке и со старым треснутым шлемом под мышкой.

Войдя в кафетерий, я тут же увидел Хишина, сидевшего перед тарелками с остатками обеда в окружении врачей и медсестер своего отделения, которые курили и спорили, размахивая руками. Стараясь не привлекать к себе внимания, я взял поднос и отправился в противоположный угол, высматривая кого-либо из знакомых, работающих в терапевтическом отделении. Но что-то их не было видно. И я присел за маленький столик, весь уставленный грязными тарелками с остатками чьей-то пищи, и впервые ощутил, насколько отвратителен этот запах, заполнявший все пространство больничного кафетерия, который всегда представлялся мне приятным убежищем во время коротких перерывов в работе, и который теперь, после нескольких дней, проведенных дома, предстал предо мною безобразной и шумной дырой. Я оставил то, что было на тарелке, почти нетронутым и потихоньку принялся за розовый пудинг, который всегда любил. Внезапно на мое плечо легла чья-то рука, и по той легкости, с которой она меня коснулась, я понял, что она принадлежит Хишину. Он стоял возле меня со всей его бригадой; даже старый анестезиолог доктор Накаш был здесь. Все были в зеленой униформе оперирующих хирургов. Выглядели они очень довольными, как если бы только что закончили сложную операцию.

— Что это с вами? Вы что, объявили нам бойкот? — вежливо спросил Хишин, наклоняясь ко мне и глядя на меня сочувственным взором. И прежде чем я придумал ответ, печально покачал головой: — Не злитесь ни на кого из-за меня. Они ни в чем не виноваты.

И тут я понял, что совершил ошибку, игнорируя их, и тем, что демонстративно уселся один.

— А вы, — принимая его тон, спросил я, — вы тоже не виноваты? — В моем голосе было неподдельное возмущение пополам с благородным негодованием. Впрочем, я тут же добавил: — А кроме того, вы абсолютно неправы. Я ведь ни на что не жалуюсь. Путешествие по Индии оказалось просто фантастическим. Почему же я должен на вас злиться? Я ведь знаю, что в душе вы хотели сделать для меня все самое лучшее. — Говоря все это, я глядел ему прямо в глаза.

Он был поражен. Несмотря на серьезность и искренность моего тона, он был уверен, что в моих словах содержится тонко скрытый сарказм, на который он не мог найти правильного ответа. Он оглянулся на своих подчиненных, пытаясь понять, как они отреагировали на мои слова, но все смотрели в разные стороны, предоставив его самому себе. Тогда он решил сделать вид, что все в порядке, снова положил свои ладони мне на плечи, несколько раз кивнул и отправился восвояси, уводя свою команду с собой — всех, кроме анестезиолога, который явно хотел со мной поговорить.

Доктор Накаш был человеком в возрасте, лет шестидесяти пяти, тощим и костлявым, чьи белые волосы, окружавшие его плешивую макушку удивительным образом оттеняли темноту кожи на лице. В Индии я не раз встречал людей, напоминавших мне о Накаше, что вызывало ощущение какой-то нашей с ним близости. Хишин уважал его и предпочитал работать в операционной именно с ним, пусть даже тот не был самым опытным из анестезиологов. «Накаш не всегда понимает, что происходит во время операции, — любил говорить он за его спиной. — Но он весь внимание даже после десяти часов работы в операционной. Это для анестезиолога самое главное. Потому что пациент вручает себя вовсе не рукам хирурга, а искусству анестезиолога».

В эту минуту Накаша интересовало, когда я собираюсь приступить к работе в терапевтическом отделении. Я признался ему, что ожидаю выздоровления профессора Левина.

— Так он еще не появился? — в изумлении спросил Накаш.

— Откуда? — поинтересовался я, и Накаш со всей присущей ему непосредственностью выдал секрет, который до этой минуты все так успешно скрывали от меня. Не мудрствуя лукаво, он выпалил:

— Ему прочищают мозги, и он должен был выйти свежим и обновленным, до той, по крайней мере, поры, пока он не впадет в новую депрессию, которую сам себе и устроит. А что он может сделать? Его больные угнетают его, а он не может избавиться от них, уложив на операционный стол, как это может сделать Хишин. — После этого он спросил, не заинтересует ли меня работа помощника анестезиолога в операционной, при этом, как я понял, он имел в виду себя самого, работавшего, кроме нашей больницы, в частной клинике. — В последнее время они настоятельно требуют, чтобы я работал с помощником, — сказал доктор Накаш. — Поднимают стандарты до уровня мировых. — Вот так. В клинике платили за каждый проработанный час и платили щедро, а кроме того — никаких тебе налогов. Все честно, четко и безо всяких неожиданностей.

— Но у меня совсем нет практического опыта в анестезии, — пробормотал я, пораженный этим неожиданным предложением.

Но Накаш стоял на своем, убежденный, что овладеть тонкостями анестезиологии вполне мне по силам. Техническая сторона, сказал он, достаточно проста и может быть освоена мною быстро, главное же правило — не спускать глаз с пациента и думать о его душе не меньше, чем о его дыхании.

— Потому что, — объяснял он далее, — поскольку сам хирург и его команда концентрируют свое внимание на какой-то одной части организма, только анестезиолог все время думает о пациенте целиком. А не как о сумме отдельных частей. И, следовательно, именно анестезиолог и является истинным терапевтом, вне зависимости от того, что именно хирург вытворяет с сокровенными органами больного. И вы, — добавил Накаш, заключая краткую лекцию, ошеломившую меня своим красноречием и пафосом, — вы хотите быть таким терапевтом.

— Хочу? Это… не совсем точно, — произнес я с горькой улыбкой. — Боюсь, у меня не было иного выбора.

— Я думал, вы были искренни, когда признавали, что Хишин принял правильное решение. Поверьте мне, Бенци, что за всю свою жизнь я перевидал множество хирургов. Кто знает их так, как я? И я говорю вам — я видел вас в работе — что эта работа не для вас. Ваш скальпель застывает в сомнении, потому что вы слишком много думаете. Не потому, что вам не хватает опыта, а потому, что вы чересчур ответственны. А в операционной излишняя ответственность смертельно опасна. Вы должны быть готовы рискнуть отрезать от человека кусок, а после с уверенностью сказать, что сделано это исключительно для его блага. В какой-то степени вы должны быть жуликом, шарлатаном и отчасти азартным игроком. Посмотрите-ка на Хишина — он ведь время от времени производит здесь частные операции тоже, и если вы так уж соскучились по ним, можете оказаться с ним рядом возле операционного стола.

Предложение доктора Накаша было столь соблазнительным, что я не попросил даже времени на раздумье и тут же ответил согласием. Накаш не удивился.

— Я был уверен, что идея вам понравится. И в любом случае позволит вам выпустить пар, пока профессор Левин придет в себя и найдет время устроить вам экзамен по поводу вашего знаменитого переливания крови — того, что вы произвели в Индии. Он — трудный клиент, он непременно должен подавить своих коллег по отделению, а когда это ему не удается, сам впадает в депрессию. Потому, будь я на вашем месте, я не слишком спешил бы оказаться у него в руках.

Я записал домашний номер телефона Накаша, а он записал мой.

— Но это телефон временный, — предупредил я его. — Скоро я перебираюсь на другую квартиру.

Этим же вечером я известил свою домовладелицу — в соответствии с давней договоренностью между нами, — что я намерен съехать в конце месяца. Она выразила свои сожаления. Я знал, что был для нее желанным арендатором; тот факт, что я являлся врачом, придавал ей значительности, пусть даже она ни разу не обратилась ко мне с какими-либо личными проблемами — разве что интересовалась вопросами глобального свойства.

— Могу ли я спросить, почему вы решили нас покинуть? — не могла она удержаться от вопроса.

— Мне нужны перемены, — ответил я так вежливо, как только мог, и тут же пожалел о своем ответе, увидев, как по ее острому лицу прошла гримаса боли.

— Перемены? Но какие? — Она хотела чего-то большего, чем эта отговорка, и в голосе ее я неожиданно различил злость. — Какие перемены? — продолжала настаивать она.

— Просто перемены. — Слово было выбрано мною явно неудачно, но я упрямо повторял его. — Перемены. — И, опустив голову, я повернулся и пошел прочь, положив тем конец любой дальнейшей дискуссии.

Этим же вечером я дозвонился до родителей и рассказал им о предложении Накаша. И не мог удержаться, чтобы не сказать им о своих планах аренды новой квартиры, принадлежащей матери жены Лазара. Они тут же всполошились. Мысль о превращении Лазаров в моих квартировладельцев показалась им крайне неудачной.

— Зачем усложнять свои взаимоотношения с Лазаром именно сейчас, после того, как они только наладились после путешествия по Индии? — сердито спросила мать.

— Но ведь в качестве арендатора я не менее надежен, — спорил я. — А кроме того договор буду подписывать я не с ним, а с его женой.

— Тем хуже, — с непонятным мне раздражением заявила мать и принялась, как могла, отговаривать меня от этой идеи. — Если ты сломаешь в квартире хоть что-нибудь или потребуешь денег на ремонт, она пожалуется на тебя, и это отразится на твоем положении в больнице. И поверь мне, — добавила она с неожиданной злобой, — она себе на уме и своего не упустит. В любом случае никогда не следует смешивать деловые отношения и дружбу.

Мой отец тоже прочел мне лекцию.

— Я не могу понять, — начал он своим тихим голосом, самым верным признаком его глубочайшего волнения, — собираешься ли ты сохранить тот уровень доверия, которого достиг между вами после Индии?.

Я почувствовал, что начинаю сердиться.

— Что вас так беспокоит? — Я ведь не собираюсь жить у них даром. Я буду им платить, и больше, к слову сказать, чем я плачу сейчас.

— Будешь платить больше? — в изумлении переспросил меня отец. — И сколько же?

Когда они услышали, что о точной цене мы еще не договаривались, их неодобрение стало еще сильнее. И тогда из меня вырвался протестующий вопль.

— Мои дорогие мама, папа! Мне двадцать девять лет! Пожалуйста, будьте добры, позвольте мне поступить так, как я считаю нужным! — Это утихомирило их.

Если быть честным, я немного переигрывал. На самом деле они всегда доверяли мне, и сегодняшнее раздражение моими словами было вызвано лишь тем, что я смутил их попыткой скрыть от них мои истинные мотивы. И мне тут же стало стыдно и очень их жаль. Лихорадочно стал я соображать, каким образом успокоить их, не погрязая еще больше во лжи.

— Мне нужны перемены, — вежливо сказал я. — Я увидел эту квартиру совершенно случайно, и она мне понравилась. Это близко у моря, это чистая тихая улица. Я уверен, что никаких проблем ни с Лазаром, ни с его женой не возникнет. Вы ведь меня знаете.

Они слушали внимательно, стараясь понять мое необъяснимое решение, вооружившись своей любовью и доверием ко мне.

— В том, что тебе необходимы перемены, — сказала напоследок мать, — ничего плохого нет. Это совершенно ясно. Смотри только, чтобы эти перемены закончились лишь этой выгодной сделкой и не превратились во что-нибудь иное.

* * *

Когда по прошествии недели никаких сигналов от жены Лазара не поступило, я, стараясь подавить тревогу, подумал вдруг, что, может быть, несколько поспешно объявил об изменениях в моей жизни. Забыла ли она обо мне, или, наоборот, решила избежать? Я знал, что ее мать уже перебралась в дом для престарелых. И я сам позвонил ей туда, первым делом спросив, помогли ли ей новые медикаментозные назначения, которые я ей предписал. Она была очень обрадована моим звонком, и, как она сказала, «счастлива поговорить со мной». Хронические запоры и на самом деле стали терзать ее реже — не столько, быть может, из-за изменения в приеме лекарств, сколько благодаря тишине и покою, окружавшим ее в новом жилище, о котором она говорила с восхищением, приглашая меня нанести ей визит.

— А знаете ли вы, — спросил я ее в конце нашего разговора, — что я буду теперь жить в вашей квартире, которую решил арендовать?

К моему изумлению выяснилось, что она ничего об этом не знала. Ее дочь не сказала ей об этом абсолютно ничего. А потому, сказал я себе, позвонив старой леди, я поступил совершенно правильно. Ибо ситуация выглядела однозначно: если Дори изменила свое решение и нашла других арендаторов — что ж, о'кей, да будет так, и пусть она собственноручно погубит мою любовь. Тем более что моя нынешняя хозяйка квартиры нашла супружескую пару и, не предупреждая меня, уже показала им мое жилище, которое они тут же сняли, — остановив меня на лестнице, она холодно потребовала, чтобы до конца месяца я очистил помещение.

Дурацкая ситуация! Оказаться на улице из-за нелепого и, более того, абстрактного, увлечения, не имевшего никаких перспектив? В конце концов, собрав все свое мужество, я сам позвонил Дори, чтобы понять, что происходит и на что я могу рассчитывать. Секретарша соединила меня, не спрашивая, кто я такой. Дори взяла трубку и, не выпуская ее из рук, продолжала оживленный разговор с кем-то, к кому я вдруг почувствовал жгучую ревность. Ее низкий голос звучал энергично, он был полон уверенности и значения. Когда я назвал себя, то почувствовал, что она смутилась. «Хорошо, — сказал я сам себе. — Что-то мое имя для нее да значит».

— Тут возникло очередное недопонимание, — начал я шутливым тоном, — и в результате мне придется оказаться на улице со всем своим имуществом уже на следующей неделе.

Мне показалось, что она испытала облегчение. Теперь она, не колеблясь, должна была признать, что мое желание арендовать квартиру — это не трюк, с помощью которого я хочу ее охмурить. Ситуация, в которой я оказался и которую я описал, избегая громких слов, подвигнула ее не только принять меня в качестве квартиросъемщика, но и извиниться за то, что она не сделала этого раньше.

— Квартира еще не готова, там еще куча работы. И неизвестно, что со всем этим делать.

— Да ладно, — успокоил я ее. — Оставьте все как есть. Мне ведь немного и надо! — Поболтав с ней немного ни о чем, мы договорились, что встретимся на квартире во второй половине дня во вторник, когда ее офис не работает, что даст ей возможность оглядеться и понять, что именно надо убрать, а что можно оставить, и, разумеется, закончить переговоры о сдаче в аренду. Когда я положил трубку, думал я только об одном: она приведет с собой Лазара или будет одна?

В квартире она ждала меня одна. Стоя у входной двери, я слышал мягкие звуки классической музыки, смешанные с приятным журчанием воды. Я легко дважды постучал, не желая пользоваться звонком, который, как я запомнил после первого посещения, издавал непереносимый вой. Она открыла дверь с мрачным выражением лица, была она на высоких каблуках, в ярко-красном переднике, завязанным вокруг талии. Руки у нее были в масле.

— Вы усложняете мою жизнь, — пожаловалась она, слегка покраснев. — Вы только взгляните, что пришлось здесь для вас переделать.

Ее неприязненный, едва ли не агрессивный тон удивил меня, к этому я не был готов. Как и к отсутствию в ее глазах даже намека на улыбку — взгляд ее за стеклами очков был тверд и непривычно серьезен.

— А что здесь надо делать-то? — запинаясь, начал я, пытаясь защититься от обвинений и осторожно переступая порог квартиры, в которой я тут же ощутил произошедшие перемены, пусть даже до того я побывал в ней лишь однажды в течение немногих часов. Квартира была чиста и уютна, но что-то, по сравнению с тем, когда я осматривал старую даму, что-то исчезло. Может быть, этому способствовало исчезновение расшитых салфеток, лежавших тогда на маленьких столиках возле дивана, равно как и отсутствие хрустальных и серебряных кубков, стоявших за стеклом буфета из темного дерева, а может быть, из-за семейных портретов, которые были сняты со стен. Шторы были раздвинуты, и вид из окон позволял разглядеть бесчисленные крыши и даже полоску моря. Тем не менее, находясь в квартире, трудно было даже догадаться о близости пляжа, места, где я был так счастлив в тот вечер.

И все же я быстро забыл о своем разочаровании, когда заметил, как лучи заходящего солнца преобразили все вокруг, осыпав золотой пудрой все предметы, стены и пол. На стойке белого мрамора в кухне выстроился ряд изящных кастрюль с длинными ручками, они были накрыты крышками и сияли чистотой. Мысль о том, что она так начистила их для меня, а не для того, чтобы убрать их на хранение подальше, глубоко тронула меня. Какая-то смущающая тишина стояла вокруг. Я изо всех сил старался не глядеть на ее стройные ноги в плотно облегающих, золотистого цвета шелковых чулках. Мне показалось, что я ее чем-то раздражаю, быть может, тем, что ей пришлось ради меня заниматься всеми этими кастрюлями. Может быть, это ее оскорбляло?

— Мы полагали, что все у нас в порядке, — сказала она, — но оказалось, что здесь еще уйма дел.

— Как долго ваша мать прожила здесь? — поинтересовался я самым дружелюбным тоном.

— Совсем недолго. Семь лет. С тех пор, как умер мой отец. Но она полюбила эту квартиру. И вложила в нее уйму всего. Это просто стыдно — она вполне могла бы прожить здесь еще не один год. Я до сих пор не понимаю, почему она больше не хочет здесь жить. Вот почему я не спешила связаться с вами. Надеялась, что она изменит свое решение и вернется сюда. Но сейчас, сейчас вы заставили меня покончить с этим.

Поразительное признание, что она уступила моей настойчивости, преисполнило меня таким сильным чувством удовлетворения, что я склонил голову и закрыл глаза, — что она приняла за симптом оскорбленного самолюбия.

— Если ваша мама передумает и решит вернуться обратно, я съеду отсюда в ту же минуту, — галантно заявил я, желая предстать перед Дори наиболее приемлемым арендатором. Но она только покачала головой.

— Этого не понадобится. Не волнуйтесь. Там ей очень нравится. — В этом месте я не смог удержаться от реплики.

— Я знаю, — сказал я и передал содержание нашего телефонного разговора.

Она слушала в полном молчании. Потом на ее губах появилась слабая улыбка, но глаза все еще сохраняли выражение подозрения и строгости, как бы очерчивая точную границу моего, опасного для нее, уровня разрешенного вторжения в ее жизнь.

Тем временем квартира погружалась во мрак, меняя золото заката на смутные иероглифы желтоватого пергамента. Она опустилась на диван с моей стороны и удобно устроилась, скрестив ноги.

Ее маленький двойной подбородок чуть-чуть обвис. Из потертой картонной папки, содержавшей счета за телефон, газ и электричество она достала лист бумаги с какими-то заметками и сказала в полном отчаянии:

— Вот… я попробовала составить опись всего содержимого квартиры для внесения в контракт, который мы должны заключить. Но я совершенно не представляю, с чего начать. Мы никогда не сдавали раньше квартиры. Некоторые, я знаю, вносят в такой список все подряд, включая шкафы и мойку для посуды. Но вы ведь не собираетесь продавать нашу мебель, правда? Или демонтировать туалеты и кухню? — Она произносила все это вполне серьезно, без тени юмора, и мне оставалось лишь молча кивать в ответ. Меня завораживала быстрота, с которой темнело. — Ну так сейчас мы договоримся о вещах, по-настоящему важных, — продолжала она. — Мы отметим наиболее ценные и внесем их в гарантийный список. К примеру, этот ковер или сервизы, или одну, нет две картины. Потом показания электросчетчика, да? И надо будет дозвониться до телефонной компании и записать их счет, ну, вот, пожалуй, более или менее все. Что же до одежды и прочих пожитков моей матери, которые она здесь оставляет, — уверены ли вы в том, что они вам не помешают? Давайте-ка посмотрим, что мы тут имеем и достаточно ли места для вас.

И она поднялась с дивана, но, к моему удивлению, не спешила включить в квартире свет, несмотря на то, что с каждой минутой становилось все темнее и темнее. Из ниши между кухней и ванной, предназначенной для хранения веников и швабры, тянуло прохладой, наполняющей две комнаты, уже утонувшие в вечернем мраке. Когда я проследовал за Дори в материнскую спальню, то заметил, что стеклянные бокалы, с которых исчезла мыльная пена, сияли на белом мраморе, испуская красно-рубиновые лучи. Окошко над мойкой для посуды было устроено в стене так, что улавливало полностью лучи заходящего солнца. Я хотел привлечь ее внимание к своему маленькому открытию, но она уже стояла рядом с двуспальной кроватью матери с красным покрывалом и пухлыми подушками в цветастых наволочках, дверцы двух пустых шкафов были настежь открыты, чтобы показать мне, сколько места имелось в моем распоряжении. Затем она как-то покорно открыла дверцы еще двух шкафов, забитых до отказа. В одном из них я разглядел ряд вешалок с костюмами серого цвета. Все как на подбор, одного фасона. Я, стоя перед другим, оказался, как это бывает в уже виденном сне, перед пирамидой из белых обувных коробок, в которых, без сомнения, хранилась не только обувь, но и все что угодно.

— Ну, здесь достаточно места, — произнес я, стоя за ее широкой спиной. Сказал, чтобы ее успокоить.

— Не волнуйтесь, мы все здесь очистим и уберем. Дайте нам только время перевести дух, — ответила она внезапно охрипшим голосом, снова с подозрением глядя на меня враждебным взглядом, который, вместо того чтобы охладить меня, распалил настолько, что мой пенис набух и зашевелился. Если бы только я мог поговорить с ней сейчас о каких-либо событиях, связанных с Индией, промелькнуло у меня в голове, я сумел бы разрядить атмосферу. Но вожделение, бурлившее во мне, полностью меня парализовало. Только сейчас я понял, что сумрак, царивший в квартире, был для нее весьма выигрышен. Ибо он позволял скрыть от меня и складки у нее на шее, и морщинки возле глаз и даже небольшой животик, который она тут же подтянула. Здесь, со мною рядом, находилась зрелая, соблазнительная женщина. «Может быть, она и хотела соблазнить меня?» — спросил я сам себя, когда увидел, что она двинулась по направлению к гостиной, в которой новый поток света, прорвавшийся сквозь лохмотья перистых облаков, вступил в последнюю схватку с темнотой.

— А сейчас мы поговорим об условиях ренты. — Она вздохнула и тяжело опустилась на диван, скрестив свои длинные ноги, в то время как продолжающаяся битва света с тьмой рисовала золотые арабески на ее чулках.

«Пока что единственное мое достижение от влюбленности в эту женщину, — думал я тревожно про себя, — это возможность не только обрести новую домовладелицу, но и плата повышенной аренды».

Неожиданно и без подготовки, она спросила меня, что я думаю по поводу оплаты. Я сумел лишь рассмеяться.

— Я? Что я думаю? Я не имею ни малейшего представления. Но вы не беспокойтесь, я готов, ведь вы же предупреждали меня, что платить мне придется больше, чем я плачу теперь.

— Верно, — она удовлетворенно улыбнулась. — Я вас предупреждала. Пусть даже я забыла подробности.

Я назвал ей сумму. Она вспомнила. Выглядела при этом она слегка разочарованно. Затем она задумалась, лицо ее то пропадало, то появлялось из сумерек, которые наплывали из спальни, с тем чтобы еще более сгуститься в гостиной. — Если мы добавим десять процентов к тому, что вы платите сейчас — так будет честно? — Она спросила меня обычным своим, чистым и звучным голосом, в котором самомнение казалось естественным. — Я чувствую себя виноватой… ведь вы ничего не получили за то путешествие в Индию…

— Я все получил, — протестующее заявил я не без горечи, и в то же время с чувством удовлетворения, поскольку готов был к гораздо более высокой цене за аренду. — Я получил само путешествие. Я познакомился с вашей семьей. А теперь еще эта квартира… И вы, — добавил я мягко после паузы, — и вас… в качестве моей квартирной хозяйки.

Она ничего не ответила, вновь уйдя под защиту сумерек, которая окутывала нас, — не без усилий с ее стороны, создав смущавшую нас атмосферу, подобную этой. Я совершенно не понимал, что я должен делать, — разве что дать ей и дальше углубляться в ее собственную душу, что выглядело бы как своего рода предупреждение, исходящее от меня, — таким же, каким было ее предупреждение, связанное с решением повысить мою арендную плату всего на десять процентов; здесь был намек. Я не отважился проявить свои чувства более определенно, я только понимал, что тишина, заполнившая комнату, потихоньку размывала напряжение, проистекавшее из того факта, что она была младше моей матери всего на девять лет и на десять лет младше моего отца, при том что дочь ее была всего четырьмя годами моложе меня, все это вдруг перестало иметь хоть какое-то значение.

«Может быть, именно это имело своим истоком „Краткую историю времени“», — подумал я, когда она поднялась, направившись в кухню, чтобы включить свет, косвенным образом осветив и гостиную. Не глядя на меня и без тени улыбки, она оповестила меня, что завтра или послезавтра она подготовит стандартный договор о сдаче в наем в своей конторе, после чего занесла в маленький блокнот номер моего удостоверения личности и попросила меня проставить подписи родителей на гарантийных обязательствах, после чего мы договорились, что я позвоню ей завтра или послезавтра, чтобы уточнить окончательную дату подписания контракта и получить в руки ключи. Кроме того она пообещала, что женщина, приходившая убирать квартиру, сделает это специально для меня.

— А вы случайно не помните, где расположен вентиль, соединяющий квартиру с магистральным водопроводом? — спросил я, уже стоя в дверях, и какой-то непонятный мне трепет беспокойства прошел по мне от мысли, что я оставляю ее одну.

Она сделала попытку вспомнить и прежде всего пошла взглянуть на кухню, под кухонной мойкой, а затем заглянула в ванную, но никакого вентиля не обнаружила, поскольку в этой, как и в других старых квартирах, эти вентили могли прятаться в самых неожиданных местах.

— Я спрошу у матери, быть может, она знает. Если нет, Лазар его найдет, — сказала она и обожгла меня одной из своих автоматических улыбок, о которых и не знаешь, что сказать.

И на этом мы расстались, не сказав друг другу больше ни слова, не произнеся даже слова «восхитительно», которое я всецело связывал с этой женщиной в ожидании следующей встречи, во время которой, поклялся я, пробиваясь сквозь зимний Тель-Авив на своем мотоцикле, я раскрою ей свои чувства.

Мне ясно было, что я должен признаться ей в них после того, как будет подписан договор, — в противном случае я рисковал остаться без квартиры. И это при том даже, что нынешняя моя хозяйка непрерывно оказывала на меня давление, чтобы я поскорее убрался. Я не спешил и не хотел торопить женщину, которую любил и желал. Сегодня у меня не было никакого намерения облегчать ей жизнь — убеждал я себя. Если она хочет в зародыше задушить то, что только-только началось между нами, все, что ей для этого надо сделать, это сказать секретарше, чтобы та пригласила меня в офис в ее отсутствие для подписания договора об аренде и получил ключи. Если она не хотела больше никаких контактов со мной, или если восприняла мою влюбленность как нечто легковесное и абсурдное, все что ей достаточно было сделать это, держаться от меня подальше или прислать ко мне Лазара под предлогом того, что только он мог показать мне все, связанное с водопроводом.

Но она позвонила. Через несколько дней она позвонила сама и голосом, полным какого-то нового дружелюбия и совсем лишенного той враждебной настороженности, продемонстрированной во время нашей предыдущей встречи, спросила меня, как я себя чувствую, и как распорядился вынужденным бездельем: конечно, для нее не было секретом, что профессор Левин еще не вышел из своей депрессии.

— Если бы нам могло прийти в голову, что вам придется здесь бить баклуши, — донеслось до меня с другого конца провода в сопровождении веселого смеха, — мы бы оставили вас восхищаться Индией. Потому что из-за нас ведь вы так и не удосужились увидеть Тадж-Махал.

— Это верно, — без промедления ответил я, обрадованный, что путешествие по Индии внезапно возникло снова, обернувшись связывающими нас общими воспоминаниями. — Благодаря энергичности вашего мужа это путешествие промелькнуло, как сон. И это очень, очень жаль, потому что я никогда больше туда не вернусь.

— Не говорите так, — запротестовала она. — Вы этого не можете знать. Ведь вы еще так молоды. — На что я предпочел не отвечать, ибо вовсе не собирался быть втянутым в обсуждение вопроса о моей молодости, после того как разница в возрасте между нами потеряла значение в сумерках квартиры ее матери. Сейчас ее интересовало — и она спросила об этом с непривычной для меня тревогой в голосе, — решил ли я как можно быстрее въехать в квартиру или я могу дождаться вторника, когда юридические конторы закрываются, так что у нее появится возможность до того, как все бумаги по аренде будут подписаны, не только показать мне местонахождение всех вентилей, но и то, как надо пользоваться кухонной плитой и микроволновой печью, а также сможет вместе со мной просмотреть инвентаризационный список имущества, подготовленный ее матерью, после чего ничто уже не будет мешать подписанию договора, который мы и оформим в спокойной обстановке, как то и подобает цивилизованным людям. Ну, а кроме того, никто лучше нее не понимает, что деловые отношения между друзьями всегда несут в себе опасность возможной ошибки или недоразумения.

— Ваша мать будет при этом тоже? — спросил я, ибо в мое сердце закралось некое сомнение.

— Если вы хотите, чтобы она пришла тоже, чтобы рассказать вам, как лучше управляться с домашним хозяйством, и сделала это лучше, чем я, я могу попробовать доставить ее, — ответила она естественным и спокойным голосом. — Хотите?

— Нет, нет, — поспешил я похоронить эту идею, стараясь, чтобы мой пыл в голосе не выдал меня. — Зачем пожилого человека тащить в такую даль? А кроме того, оказавшись снова в этой квартире, она, боюсь, может просто огорчиться. Вы согласны?

Она была согласна.

* * *

Несмотря на то, что предложение встретиться на квартире для подписания договора исходило от нее, я по-прежнему был уверен, что ничего между нами быть не может. Она была зрелой, реалистически думающей женщиной, купающейся в любви и обожании своего мужа и, несомненно, не только его. Даже если ей льстило внимание молодого человека вроде меня, это не давало мне повода думать, что она может откликнуться на мои чувства, поверить в них и понять, что это значит — умирать от желания. Тем более что, несмотря на то, что зеркало послушно повторяло за ней все ее обворожительные улыбки, она, я уверен, ни на миг не забывала о складках вокруг ее талии, равно как и глубоких морщинах на шее и о возрастных пятнах на коже, когда она не подвергалась воздействию макияжа. И если даже она заслуженно могла гордиться своими стройными, красивыми ногами, вряд ли была она в состоянии понять, почему этот молодой и вовсе не уродливый парень вроде меня, мужчина в расцвете сил, мог бы вот так, неожиданно и безоглядно влюбиться в нее; ей не могло прийти в голову, что толчком к этому послужила ее собственная слабость, глубоко спрятанная ее особенность, о которой безо всякой задней мысли поведал мне ее собственный муж, — она-то и пробудила во мне интерес к ней, впоследствии обратившийся в желание, наваждение, страсть. Тем не менее я готовился к встрече с ней, понимая что там-то и решится моя судьба. Я решил надеть ту же самую клетчатую рубашку, которая была на мне, когда я делал переливание крови в Варанаси, пусть даже ничего особенного в ней не было, кроме того, что она села после многочисленных стирок: я надеялся, что это, пусть даже только в подсознании, пробудит в ней воспоминание о том невероятном времени, когда я следил за движением крови между нею и ее дочерью, и вызовет в ней прилив симпатии, после решающего моего признания, которое, я знал это, будет выглядеть и унизительным, и попросту дурацким.

Ибо я решил раскрыть перед ней свою душу, надеясь только на то, что, как и прежде, квартира будет тонуть в этих золотистых сумерках, которые смягчают нас, погружая в естественную печаль умирающего дня, и делают менее смешным то, что при ярком свете наверняка выглядело бы нелепым с любой точки зрения. Но к полудню небо потемнело и сильный ливень, подобно потопу, обрушился на город. И я понял, что закатные лучи солнца лишь случайно смогут пробиться сквозь несущиеся на запад тучи и что признание мое мне придется делать при ослепительном электрическом свете. Тем не менее я был исполнен решимости и, даже стуча в дверь, молил Всевышнего, чтобы в квартире оказалась не только Дори, но и Лазар; оказался для того, чтобы защитить ее. Или меня? Защитить оттого неминуемого унижения, которое меня ожидало.

Но тихо было за дверью. И я подумал, испытывая необъяснимое облегчение: «Она не пришла».

И тут же услышал на лестнице ее шаги. Начал ли я уже издалека распознавать их так же, как и ее муж? Она опоздала, но пришла одна, уверенная, что сама справится со всем. На ее лице был толстый слой макияжа, но одета она была не слишком парадно, более того, наряд этот делал ее ниже и полнее. Она была обута в высокие черные сапоги и одета в черный бархатный комбинезон, рукава которого я не мог закатать, чтобы сделать ей прививку. Выглядела она оживленно и очень по-деловому, и враждебность предыдущей встречи отсутствовала в ней совершенно.

— Очень удачно, что вы пришли пораньше. — И, улыбнувшись, она открыла дверь. И я понял, что нет никакой необходимости объяснять причины моей поспешности. Наоборот, выглядело все так, как если бы она была полностью удовлетворена стремлением своего квартиранта увидеть ее поскорее.

— А Лазар не придет? — спросил я.

— Нет, сегодня он занят, — ответила она и отодвинула пустой чемодан, стоявший на ее пути в коридорчике, ведущем в спальню. — Но он побывал здесь вчера и настоял, чтобы я открыла для вас еще один шкаф, чтобы вам было удобнее. Проходите и взгляните — ему пришлось немало для вас потрудиться, — и широким жестом она распахнула дверцы шкафа, чтобы показать, насколько добросовестно поработал Лазар, убрав из шкафа все бесчисленные коробки из-под обуви. Но он, похоже, не решился тронуть собрание серых костюмов, висевших в другом шкафу.

— Не нужно было всего этого делать, — сказал я как можно более дружелюбно. — Здесь для меня места более, чем достаточно.

— Это сейчас, — твердо сказала жена Лазара. — Но кто может знать, что произойдет в будущем? — И в глазах у нее сверкнула улыбка, быть может напоминавшая мне о возможной женитьбе, о которой я однажды заикнулся. Затем она повела меня в кухню, чтобы познакомить с некоторыми старого фасона электрическими приборами, которые были вытащены на свет из глубины кухонных шкафчиков и выставлены в ряд на мраморной стойке. Но когда она попробовала объяснить и показать мне, как все это работает, руководствуясь наставлениями старой дамы, я увидел, что она, похоже, усвоила эти наставления весьма слабо. Когда она начала нажимать разнообразные кнопки, я ощутил исходящую от нее какую-то детскую беспомощность, тронувшую меня столь глубоко, что я не смог сдержаться и, положив свою руку на ее, прекратил эти мучения, сказав:

— Не надо. Все будет хорошо. Я разберусь с этим. А если у меня возникнут проблемы, я ведь всегда могу напрямую связаться с вашей матерью.

И мы отправились в гостиную, еще раз просмотреть список, составленный собственноручно владелицей квартиры, пытаясь разобраться, насколько этот перечень соответствует реальному положению вещей. После чего я ознакомился с текстом договора о найме, изобиловавшим наставлениями и предупреждениями, адресованными нанимателю. На мой взгляд, их было многовато, но, сказал я себе, может быть, такова стандартная форма, принятая в конторе Дори. Все было готово — кроме разве что подписанных моими родителями гарантийных обязательств, которых она согласна была ждать до следующей недели. После чего я подписал обе копии договора и, как и полагалось в подобном случае, выдал двенадцать отсроченных чеков на все месяцы наступающего года, так что нам не было необходимости беспокоить друг друга дополнительными встречами. Она положила чеки в свою сумочку, даже не проверив их, после чего достала два ключа и положила их на стол. Только теперь она расслабилась, зажгла тонкую сигарету и, мягко взглянув на меня, спросила:

— Ну, мы что-то забыли или это все?

Трудно было представить себе лучший момент, чтобы поведать ей о любви, которая бурлила во мне вот уже столько дней, и без малейших колебаний и запинки, опустив немного голову, чтобы не встретиться с ее взглядом, я начал изливать ей свою душу, обращаясь доверчиво и непрерывно к этой женщине, которая всего лишь на девять лет была моложе моей матери.

— Я знаю, то, что я собираюсь сейчас сказать, покажется вам абсурдом, потому что и мне самому это кажется абсурдом в этой же степени. Но это чистая правда. И если вы мне верите, то должны просто выслушать меня и сказать, что с этим делать, потому что с той минуты, как мы вернулись из Индии, я ходил вокруг вас, пытаясь связать нас вместе как можно более прочными узами и не дать этой связи распасться. И хотя вы ничем меня не поощряли, но вы и не отвергли моих попыток быть как можно ближе к вам, и лучший пример этому — вот эта квартира, которую я решил арендовать исключительно с целью быть связанным с вами, чтобы вы не исчезли из виду. — Произнося это, я не поднимал головы, потому что боялся, увидеть в ее глазах понимающую усмешку, которая отошлет меня прочь, хотя содержание сказанного, на мой взгляд, должно было ее тронуть.

Я прямо скажу вам — я не могу объяснить того, что со мною случилось, — продолжал я, не поднимая головы. — В ту последнюю ночь в Риме, после того как Лазар ушел, я просто рухнул в пропасть охватившей меня любви к вам. Сейчас, да и тогда это было противно всякой логике и потрясло меня своей необъяснимостью, поскольку до этого я никогда не влюблялся в женщин, которые были бы старше меня. Я прошу не запрещать мне говорить это и не возмущаться моими словами; я и сам не стал бы их произносить, и хотел бы избегнуть их все это время… но дело-то в том, что, избегая каких-то слов, мы не в силах избежать причин, которыми эти слова были вызваны, а именно причины переполняют меня всего, всю мою душу и мысли, с утра до вечера и с вечера до утра. И я не верю, что вы хотите, чтобы все это я вырвал из своей души… вырвал и выбросил вон. Другими словами, если все это аморально, то ведь не более, чем когда, к примеру, взрослый мужчина влюбляется в маленькую девочку… так ведь?

На какое-то время наступила мертвая тишина, и я почувствовал, что не могу больше добавить ни слова — ни одного слова из тех, что тяжким грузом висели у меня на сердце столько дней. Поэтому я оставался безмолвен, опустошенный, с опущенной головой, упершись взглядом в ковер, который, как я механически отметил, был сильно потрепан по краям — обстоятельство, которое не мешало бы занести в инвентарную опись, и стоял так, пока, собравшись с мужеством не поднял глаз в абсолютном отчаянии и не взглянул на женщину, что сидела, вдавившись в спинку дивана в неудобной, скрюченной позе, напоминая большой, мягкий бархатный шар, ее автоматическая улыбка совершенно исчезла, и жестом, которого я никогда у нее не видел, она зажимала свой рот рукой с пальцами, побелевшими от напряжения, — вся олицетворенное внимание, которое подтолкнуло и воодушевило меня на продолжение моих излияний.

— Я задавался вопросом — а что, если вы и Лазар хотели, чтобы я сопровождал вас в Индию не только потому, что я врач, но еще и потому, что надеялись, что я могу влюбиться в Эйнат… как это часто бывает в английских кинофильмах, где все кончается хорошо. Но действительность редко похожа на кино, даже на самое правдоподобное… Вот и здесь — вместо того, чтобы влюбиться в заболевшую девушку, я влюбился в ее мать, и вовсе не потому, что меня ее не было, — она у меня была и есть, и я вполне ею доволен. Дори, пожалуйста, не пытайтесь объяснить мне самому всю эту философию. Когда-нибудь это можно попробовать, но не сейчас и не здесь. Здесь и сейчас я говорю совсем о другом. О загадке, если можно так сказать. О тайне. Именно с этим словом и понятием я всегда боролся и именно с этим столкнулся сейчас. И знаете что? Я предчувствовал нечто подобное. Именно поэтому, услышав, что вы присоединяетесь к нашему путешествию по Индии, я в первую минуту решил от нее отказаться.

Может быть, это был самый подходящий момент, чтобы встать и покинуть ее в хорошем, дружеском настроении, сложив ладони вместе на индийский манер и чуть поклонившись. Ничего от нее я не ждал. Договор был подписан, ключи перешли из рук в руки, и в квартире, где мы сейчас сидели, я теперь был хозяином. А она гостем. А раз так, то хозяин не может встать и оставить гостя на произвол судьбы, одного. Поэтому я вернулся на свое место и застыл, окаменев, прислушиваясь к тому, как снаружи барабанит дождь и сильный ветер безуспешно пытается сорвать крышу.

Она тоже сидела безмолвно. Была ли она ошеломлена, или она ожидала моего признания? Скорее всего, она была ошеломлена, несмотря на свою подготовленность к чему-то подобному, потому что она продолжала сидеть, скрючившись, в углу дивана, пальцы по-прежнему она прижимала ко рту, как если бы они должны были защитить ее от приближающейся неминуемой катастрофы. Ее полное лицо было напряжено и покраснело, но глаза за стеклами очков были уже полны безмятежности — если только не глубокого удовлетворения. И в конце концов ослепительная улыбка пробилась сквозь ее защитные барьеры. Она отняла пальцы ото рта, легонько согнула их, словно подзывая любимого ребенка и сказала шепотом:

— Иди сюда.

Я мгновенно вскочил на ноги и оказался рядом с ней, но не стал дожидаться, пока она скажет, чего она хочет, ибо я твердо знал, чего хочу я, и, склонившись к ней, взял ее за плечи и притянул к себе. «А сейчас — никаких колебаний», — сказал я себе. И, не спрашивая разрешения, одним движением поднял ее на ноги и стал целовать ее в лоб и в щеки, губы, гладя ее мягкую, в нежных складках шею. Ее дыхание стало тяжелым и, сопротивляясь, она пыталась оттолкнуть меня, что-то сказать. Но я не дал ей говорить, крепко прижав свои губы к ее, вдыхая тонкий аромат сигареты. которую она незадолго до того курила, а затем страстно поцеловал и продолжал целовать, чувствуя, как ее руки гладят меня по волосам. «Это неправильно, — бормотала она, пытаясь мягко меня оттолкнуть, — это бессмысленно… это просто глупо». Но я только сильнее сжимал ее в объятиях, потому что знал, если физический контакт сейчас исчезнет, то исчезнет и вся неповторимая магия этой минуты. Ибо пока еще ничего не произошло. Я должен был собрать все свое мужество и добраться до ее тела, чтобы именно в теле осталось воспоминание обо мне, когда наступят ожидающие нас долгие пустые дни.

Я был сам не свой от желания стиснуть ее округлые груди, которые были лучшими из всех, которых я когда-либо касался. В полном отчаянии, с детской какой-то решительностью я попытался стащить с нее верхнюю часть ее бархатного одеяния, теряя сознание от мысли, что вот сейчас я снова увижу россыпь родинок, усеявших ее белые плечи и руки. Но собственная моя рука по инерции рвалась ощутить прежде всего прикосновение к ее великолепному, округлому животу. И когда я к нему прикоснулся, меня пронзило ощущение глубочайшего наслаждения, какого я еще не испытывал прежде. Я чувствовал жар ее тела, о котором я мечтал все эти годы, когда представлял, как я прильну к нему лбом и щеками, и жар этот, это тепло жизни растопит лед долгих лет ожидания, заполнивший меня.

* * *

И хотя она сама сделала первый шаг, поманив меня к себе, я чувствовал, что правильнее всего не проявлять сейчас неуместного рвения, а предоставить всю инициативу ей, признавая преимущество любовницы перед любовником. За ней оставался выбор и последнее слово. А я, молниеносно сбросив туфли и носки, освободился от оставшейся на мне одежды и, невзирая на холод, прежде чем она успела раскрыть рот, предстал перед нею абсолютно голым, как в тот день, когда появился на свет — я был, наверное, похож на человека, решившего вброд перейти через реку. Я хотел, чтобы она увидела меня таким, каков я есть; поняла, что я не стыжусь стоять вот так перед ней, и она вольна решать, подхожу ли я ей со всей своей любовью и отчаянием. И, несмотря на изумление, которое, я уверен, она испытала от зрелища моего незнакомого ей тела, которое она была вынуждена была видеть перед собою, я почувствовал и то, что ее страхи постепенно рассеиваются, каким-то образом переплавляясь в желание. И здесь она, быстрым и нервным движением подняв руки, проговорила: «Нет… не здесь, не здесь» — и медленно, даже как-то обреченно пошла по направлению к спальне ее матери. Затем она механически смахнула мой черный надтреснутый шлем с кровати, где я забыл его в то время, как мы рассматривали шкафы, после чего, погруженная в свои ощущения, обернувшись, бросила на меня, шедшего за ней совершенно раздетым быстрый взгляд, как бы опасаясь, что я тут же попытаюсь раздеть и ее, подняла руку умоляющим жестом, скрывавшим в себе тем не менее злость, и проговорила: «Нет… пожалуйста… я сама». Она села на край кровати и медленно, с видимым усилием сняла свои высокие сапоги, а затем после некоторого колебания надавила на несколько невидимых пуговиц на своем комбинезоне и потянула, покраснев от усилий, через голову кофту со слишком узким воротом, совершенно растрепав при этом свою прическу — я видел, что открывшаяся ей моя нагота приводит ее в глубокое смущение, пробуждая чувство стыда, непонятно только, за себя, оказавшуюся в такой ситуации, или за меня. Затем, со странной покорностью, словно добродетельная, верная жена, она сняла свой лифчик, стянула панталоны и вытянулась на кровати, положив голову на подушку в цветастой наволочке. Сейчас она возлежала передо мною, подобно обнаженной натуре на картине прославленных художников — отсутствовали только вазы с цветами и корзины с фруктами. Но взгляд, которым она смотрела на меня, не был ни отвлеченным, ни безразличным. Я видел, что она волнуется и — почему бы? — сердится. «Уж не воспринимает ли она меня, — мелькнуло у меня в голове, — за юного неопытного девственника, не знающего, что делать?» Я знал. Но она сочла нужным предупредить меня, снова подняв руку: «Только без царапин и укусов». Я покорно склонил голову и, переполненный любовью к этой женщине, опустился рядом с нею на кровать и начал покрывать поцелуями ее маленькие ступни — на них были точно такие же ямочки, как и у нее на щеках. Я сразу почувствовал, что эти исполненные откровенного желания поцелуи доставляют ей наслаждение, но испугался, что из-за сотрясавшей меня страсти, кончу, не успев начать, и усилием воли остановился, чтобы снять с нее очки. А затем бережно лег на нее, внезапно поразившись прохладе всего ее тела, прильнувшего ко мне, за исключением ее мягкого округлого живота, излучавшего такое тепло, словно в нем был скрыт некий независимый от остального тела его источник. Я снова стал целовать ее губы и ее большие упругие груди, прижимаясь к ней лицом. При этом я не в силах был понять, почему она уступила мне так быстро… но тут вдруг почувствовал, что она теряет терпение, и не желает более ждать, пока я закончу свои любовные игры; ее рука охватила мой член и направила его туда, где огонь ее желания пылал с не меньшей силой, чем во мне.

Она была четвертой женщиной в моей жизни. Но она была единственной, вызвавшей у меня ощущение, будто я веду огромный океанский лайнер в глубоководную гавань. В отличие от всех остальных, будораживших меня внезапными криками, стонами и глубокими вздохами, она за все время нашего слияния не произвела ни малейшего шума; даже дыхание ее оставалось спокойным и тихим, как если бы, пораженная своей уступчивостью, она заодно лишилась бы возможности получать более сильные ощущения и удовольствие. Оказалось, что она впервые изменила своему мужу — она сочла необходимым сказать мне об этом в тот момент, когда она высвободилась из моих объятий и быстро поднялась, собирая свою одежду. Я поверил ей, и, испытывая гордость, переполнявшую мое сердце, в то же время ощутил некую сочувственную горечь из-за того, что я привнес в ее жизнь. Желая показать, что она всецело может мне довериться, я не пошел за своей одеждой, лежавшей в соседней комнате на полу, а остался нагим, сидя на кровати со скрещенными ногами.

— Ты похож сейчас на того сумасшедшего немца, который на легком самолетике проник в святая святых России, посадив его, в обход всех заслонов на Красной площади, — неожиданно сказала она с какой-то обидой в голосе, собирая растрепавшиеся волосы в тугой узел на затылке. И, видя недоумение на моем лице, добавила со странной улыбкой: — Не пойму, как ты тоже ухитрился проникнуть ко мне в святая святых моей добропорядочной замужней жизни.

Ожидала ли она от меня какого-то ответа? Я предпочел держать язык за зубами и остался сидеть, как сидел, втянув голову в плечи, боясь, чтобы любое, сказанное мною слово, она не восприняла теперь как презрение к ее с Лазаром браку, красоту которого я постиг во время нашего недавнего путешествия и секрет которого я ревниво хотел сокрушить, прикасаясь к ее телу Она натянула сапоги на свои длинные стройные ноги, а когда неожиданно раздался телефонный звонок, сказала самым будничным, без тени тревоги голосом:

— Это должен быть Лазар. — И поспешила в соседнюю комнату.

Она не закрыла за собою дверь, хотя и разговаривала с Лазаром, понизив голос. Но я вовсе не собирался подслушивать их разговор и сидел в углу кровати голый, подобно факиру, расположившемуся возле стены храма, созерцая сумерки, надвигающиеся на спальню старой леди, которая в эту минуту, скорее всего, сидела за чашкой чая в доме для престарелых, не имея никакого представления о том, что происходило в ее кровати. Тем временем ее дочь вернулась уже в пальто и со следами тщательного макияжа на оживленном лице.

— Это не был Лазар, — сказала она, отвечая на мой взгляд и сохраняя полную серьезность, добавила: — Это был друг моей матери. Ты должен быть готов к тому, что ее поклонники будут звонить сюда, и тебе придется давать им номер ее нового телефона в том доме, который я тебе не называю, поскольку ты и так его знаешь.

— А что будет с нами? — спросил я безнадежным тоном, чувствуя внезапно, что не существует тяжелой золотой цепи, связывающей нас, а есть лишь тончайшая ниточка, способная лопнуть в любую минуту.

— Ничего, — ответила она серьезно. — Ничего с нами не будет. Забудь обо всем, что случилось. Это был просто эпизод. С моей стороны будущего все это не имеет. Ты можешь позволить себе нечто подобное, ты — человек свободный. Я — нет. Ты холостяк, а холостяк много опаснее, чем человек женатый.

Я молчал, это не имеет значения, потому что лишь я, заваривший эту кашу, мог положить конец всему. Но сердце мое сжималось от боли за нее, пусть даже я бессилен был хоть чем-то ей помочь. Похоже, ее мучали сомнения; ей казалось, что меня снова одолевает похоть. Подавшись ко мне, она взяла меня за руку.

— Ты удивлена, что я в тебя влюбился? — спросил я ее.

На мгновение она задумалась, а затем сказала:

— Да. Это странно… и это не нужно. Пусть даже мне приходилось слышать о подобном от людей, которых я знаю. Но… ты так молод… на самом деле — зачем тебе нужна женщина вроде меня? И, кстати — ты не замерз, сидя вот так?

— Есть немножко, — сказал я. — Но мне не хочется одеваться, потому что тогда исчезнет запах твоего тела.

Она покраснела, но улыбка в ее глазах не исчезла, и, подойдя ближе, она легко поцеловала меня в один глаз и другой и взъерошила мои волосы.

— Если телефон позвонит снова, можешь не подходить. Но если все-таки возьмешь трубку и это окажется Лазар, скажи ему, что я уже давно ушла, и будь очень осторожен, чтобы не выдать меня, не то нас обоих ждут большие неприятности.

Едва она ушла, как я начал по ней скучать. Нехотя я оставил пустую кровать, и в полной темноте, опустившейся на квартиру, пошел собирать свою одежду, валявшуюся беспорядочной кучей на ковре, и вдруг к собственной радости обнаружил в просвете между крышами и телевизионными антеннами восхитительную синюю полоску моря, которую, как мне показалось, я уже больше никогда не увижу из моего окна. Аромат ее духов все еще держался на моих ладонях, и я вдыхал этот запах, поднеся их к лицу, когда зазвонил телефон. Я, не поднимая трубки, знал, что на этот раз звонит Лазар, который разыскивает свою жену. «Ну и что? — сказал я себе. — Чего мне бояться?» Я поднял трубку, и голос его прозвучал так четко, словно сам он находился за стеной.

— Она уже ушла, — сказал я быстро, раньше даже, чем он спросил меня о ней.

— Значит вы все закончили? — спросил он.

— Похоже, что так. — Я произнес это не слишком уверенно, не желая, чтобы он подумал, что с этой минуты они могут забыть обо мне.

— А она показала вам, где находится вентиль, который вы искали, или в итоге забыла о нем?

— Она забыла, — сказал я с легким вздохом, и мы вместе рассмеялись над ее бестолковостью.

Он тут же объяснил мне, где я найду этот вентиль, который и в самом деле находился в совершенно невероятном месте. Внезапно тревога охватила меня. Свободной рукой я стал натягивать одежду, словно он мог увидеть мою наготу по телефону. Через стену, из соседней квартиры, до меня донеслись звуки шагов, и по спине у меня пробежал мороз, как если бы там, за стеной, появился его, преследующий меня призрак, в то время как его голос продолжал звучать в трубке. Во мне поднимался страх пополам с угрызениями совести за то, как я с ним поступил, и более всего мне хотелось бросить трубку. Но Лазар был настроен так дружелюбно… присущая ему восприимчивость подсказала ему, что мне не по себе, и он ринулся мне на помощь.

— Скажите мне, только честно, — вы на меня в обиде?

Само это слово поразило меня.

— Я в обиде? Почему бы я мог обижаться на вас?

— Откуда мне знать? Может быть, вы думаете, что я мог бы заставить Хишина оставить вас в хирургическом отделении… Но поверьте, я не могу вмешиваться в такие дела. И никакого веса в вопросах о назначениях я не имею.

— Я знаю это… я знаю, — поспешил я заверить его. — И я никогда на вас не сердился. Как раз наоборот.

Но Лазар явно не был удовлетворен:

— Так или иначе, завтра вы встречаетесь с профессором Левиным, и я думаю, что он согласится взять вас, пусть временно, в свое отделение.

— Завтра? Я встречаюсь с Левиным? — я был в полном изумлении. — Он что, наконец поправился?

Теперь настала очередь Лазара удивляться:

— Но разве Дори вам ничего не сказала? Я просил ее сообщить, что на завтрашнее утро вам назначена эта встреча. И это она забыла тоже? Вы не знаете, что это с ней сегодня случилось?

 

IX

И после того, как они разорвали на клочки и разбили вдребезги все, что их связывало, эта пара торопливо разъединилась и, словно стрелы, выпущенные из мощного лука, поодиночке взмыли в сияющую бездну, дабы вернуть себе свободу, похищенную у них, и доказать, что они достойны этой свободы. И никогда это не было еще столь прекрасным — возможность парить высоко, отдаваясь порывам прохладного бриза, ласкающего их крылья, устремляясь туда, где каждый из них мог обрести одиночество, получив наконец то, к чему они давно были готовы, — стародавний маршрут, прочерченный некогда племенем крылатых динозавров, не заботясь ни о безопасности, ни о сердечном тепле мигрирующих стай, пересекающих океаны по испытанным, проверенным древним путям, позволявшим попутному ветру нести их туда, где им никогда больше не встретить напарника, от которого они только-только освободились.

Время от времени птицы опускаются на землю, дабы восстановить силы на берегу реки или в желтеющем поле, погружая свой клюв в свежую воду, и осторожными шажками ступают по воображаемому кругу; обходя самца (или самку?), который восхитителен в своем кажущемся абсолютном безразличии. Но этот прозрачный зеленый зрачок (вне зависимости от того, самец это или самка — определить это невозможно) настороженно посматривает на это передвижение, словно желая убедиться, не таятся ли за этим какие-то неожиданности. Но никаких неожиданностей нет. Лишь землепашец, бредущий своей бороздой вслед за плугом с длинной оросительной трубкой на плечах, да маленькая девочка в школьной униформе с тяжелым ранцем на спине, возвращающаяся домой по протоптанной тропинке. Но даже если крошечная, змейка рискнет показаться средь низкой травы — она будет в ту же секунду замечена, схвачена проворным клювом и исчезнет.

И так это продолжается. Время от времени птицы опускаются на крыши или электрические провода, столбы и мачты, погружают головы в благоухающие лужи, выуживая из них то красного червячка, то трепещущего комара, но глаза при этом всегда остаются открыты, чтобы видеть того, кто некогда был частью его души. На случай, если он вдруг, взмахнув крыльями, устремится за горизонт. Ибо он не в силах поверить, что одиночество возвращается вновь, оставляя ему ненужную и постылую свободу. И тогда, когда солнце уходит, он с силой взмывает снова в небеса в надежде на западный ветер, который понесет его в пустыню, потому что только там, уверен он, существует надежное убежище. В свете уходящего дня, на низкой высоте, он скользит, не торопясь, над бледнеющей пустотой в зареве этого вечернего часа. А затем, с той же силой воли, с которой он и его напарник разорвали тайну, некогда соединившую их, часами продолжает полет, не обращая внимания на спустившуюся тьму, время от времени ощущая поблизости жаркое дыхание хищников. И в полночь, усталый, но довольный, он позволяет себе продолжительный отдых, достаточный, чтобы оправить перья на ветвях одинокого дерева или в зарослях кустарника посреди равнины, отдавшись объятиям вновь обретенной свободы. Но в тот же момент понимает, что проблеск, приветственно сверкнувший ему из чащи — это не светлячок и не осколок стекла, нет — это открытый глаз его напарника, второй его — или ее — половины, от которой он пытался бежать. Пытался весь этот долгий день, оставив позади секреты и тайны.

* * *

Даже после того, как разговор с Лазаром был закончен и трубка опустилась на рычаг, мое чувство тревоги не исчезло, ибо я понимал, насколько глубоко я проник в интимную жизнь не только его жены, но и самого Лазара, так сильно связанного с ней. Я знал также, что произошедшее между нами — даже если ей удастся представить это как ни с чем не связанный эпизод — не освободит меня от нее, но более того, только увеличит мое к ней влечение. И ноги мои сами понесли меня обратно к кровати, полуодетого и полного тоски, к ложу любви, которое с этого момента являлось просто моей кроватью, и силою воображения я вновь мог представить, как я прижимаюсь лицом к ее, излучающему живительное тепло белому животу, белому и упругому. Я с головой накрылся розовым шерстяным одеялом, которое старая дама оставила мне, и предался размышлениям в ночной тиши и в полной темноте о том, каковы мои шансы оказаться женатым, на что мои родители так рассчитывали, на что рассчитывал я сам, и что сейчас было от меня дальше, чем когда-либо. Когда несколькими часами позже я проснулся и вспомнил, что мне предстоит совершить, сердце мое преисполнилось радостью.

Я взял оба ключа от квартиры, положил их в карман и вышел наружу, не в силах сдержать восхищения самим собой, которое мне нужно было разделить с кем-нибудь еще, но пришлось разделить лишь с пустотой мокрых ночных улиц. Оседлав мотоцикл, я понесся по ним и вскоре затормозил возле своей старой квартиры, решив провести остаток ночи в ней, и это внезапное решение неожиданно оказалось как нельзя более кстати, ибо ранним утром мне позвонили из терапевтического отделения и пригласили на срочную встречу с профессором Левиным. Я терялся в догадках о причинах подобной срочности. Были ли это напоминания Лазара или Хишина, или я был обязан все тому же переливанию крови, не дававшему ему покоя по неведомой мне причине настолько, что едва поправившись, он тут же пожелал меня увидеть. И чего ожидает он от этой встречи?

Так или иначе, я попросил перенести собеседование на более поздний час, а освободившееся время решил провести в больничной библиотеке, просмотрев все, что знал больничный компьютер о гепатите. Заодно я решил отыскать работы самого профессора Левина, одну из которых я должен был прочитать, перед тем как отправиться в Индию, — ту, что Хишин должен был, но не передал мне. Но я ее не обнаружил — похоже, что Хишин попросту ее потерял. Вопреки всему, что я прочитал этим утром в библиотеке, я так и не понял, в каком направлении мне следует ожидать претензий Левина. Взяв листок бумаги, я выписал на нем все результаты анализов крови, сделанных в Калькутте, которые я знал назубок. При желании, я мог бы представить их чуть более радикальными, что, в свою очередь, еще более подтверждало бы мой образ действий, но подобное решение всегда было чуждо мне, и идея эта была мною отвергнута, едва успев появиться.

В полдень, вооружившись последними достижениями науки, я вошел в кабинет, который выглядел и меньше и мрачнее, чем такой же у Хишина, но может быть это только казалось, потому что в нем царил беспорядок и весь он был завален книгами и папками. К моему удивлению, я был встречен дружеской улыбкой, после чего Левин прикрыл дверь, так что мы могли говорить без помех. Затем он подкатил свое кресло ближе ко мне, как если бы он собирался не просто поговорить со мной, но и устроить форменный экзамен по всем правилам.

— Я понимаю, доктор Рубин, — начал он, произнося слова тихо и так медленно, как если бы он находился под действием транквилизаторов, например, таблеток анафранила, но, может быть, это просто была присущая ему манера разговора, — как я понимаю, доктор Рубин, у нас с вами есть общий пациент.

— Общий пациент? — довольно тупо повторил я за ним, пока меня не осенило. — Ах, да, конечно. Бабушка.

— Бабушка? — теперь уже сконфуженным казался он. Меня бросило в пот.

— Простите, — пробормотал я, покраснев. — Это влияние миссис Лазар, только-только я подписал с ней договор об аренде квартиры, в которой жила ее мать. — И я издал кроткий и смущенный смешок, который в глазах Левина выглядел, похоже, легкомысленно и неуместно, во всяком случае, он не только не присоединился ко мне, но даже не улыбнулся, продолжая изучать меня с любопытством и интересом, как если бы я удивил его своей прыткостью и приоткрыл мои деловые качества, которых он во мне не ожидал.

— Так или иначе, — продолжал он, — я говорил о вас с нашей больной сегодня утром, и она сказала, что очень довольна тем вниманием, с которым вы отнеслись к ее проблемам, хотя и выразила некоторое беспокойство тем, какие изменения вы внесли в мои предписания. И хотя мне остался неясным характер этих изменений, я заверил ее, что причин для беспокойства нет. «Если новый режим, рекомендованный доктором Рубиным, помогает вам, — сказал я ей, — мы все будем рады, если же нет, то и тогда никакой трагедии; до тех пор, пока он не станет настаивать на срочном переливании крови, вам нечего бояться». — И здесь наконец ехидная улыбка появилась на его лице, несмотря на скрытую боль во взгляде.

Я только кивал головой, посмеиваясь и не обращая внимания на грубый намек, касающийся переливания, ибо мне страстно хотелось прежде всего объяснить ему, почему я изменил старой леди рекомендованные им предписания. Но тут же я понял, что его не интересуют мои соображения по данному поводу. Единственное, чего он хочет, — не отклоняясь, перейти к вопросу о моей кандидатуре на место, оказавшееся вакантным в его отделении. К моему удивлению, прежде всего он стал расспрашивать меня об учебе на медицинском факультете Еврейского университета, особенно в течение первого года, для чего, взяв листок бумаги, он стал записывать на него все сведения о лекциях, прослушанных мною, особенно тех, что касались естественных наук, таких, как химия и физика. Затем он подробно расспросил меня о моем практическом опыте, полученном во время армейской службы. И под конец он стал расспрашивать меня о том, чем я занимался в последний год, когда я работал в больнице, — и о работе в операционной, и в целом в хирургическом отделении. А кроме того, не раз и не два он возвращался к одному и тому же — что я думаю по поводу Хишина, который предпочел мне другого претендента.

Я пытался добросовестно и честно отвечать на все вопросы, стараясь тем не менее, несмотря на его попытки разговорить меня, никак не впадать в критический тон по отношению к Хишину, который, как я знал, несмотря на все соперничество между ними, оставался его ближайшим другом. Но я ни словом не обмолвился о предложении доктора Накаша поработать с ним в частной клинике в роли его ассистента, поскольку не хотел уводить наш разговор в сторону. В конце концов его расспросы закончились, и он скрестил руки на груди, погрузившись в долгое и мрачное раздумье.

На мгновение он поднял на меня взгляд своих больших голубых глаз, словно желая сообщить мне что-то, но в следующий момент, передумав, снова опустил голову, подпер кончиками пальцев лоб и застыл в раздумье. Мне было ясно — он колеблется, стоит ли затрагивать вопрос, связанный с переливанием крови, скорее всего не желая портить хорошее впечатление, которое до этой минуты сложилось у него обо мне, не в последнюю очередь еще и потому, что я предстал перед ним по рекомендации административного директора больницы, смотревшего сквозь пальцы на его периодическое отсутствие на работе в связи с личными проблемами несколько нестандартного свойства.

И я почувствовал вдруг искреннее сочувствие к этому замкнутому, несчастному человеку, которому было столько же лет, сколько было Хишину, при том что выглядел он намного более пожилым и уставшим. Я искренне хотел бы помочь ему справиться с его проблемами, ну а если бы он напал на меня, то после моего посещения библиотеки, я знал, что смогу себя защитить, поскольку в свете прочитанного все мои действия выглядели не только превосходными, но и замечательными по своей простоте. И потому, когда мне показалось, что он готов поставить точку на этом, таком важном для меня, разговоре, я сказал вежливым, но достаточно уверенным голосом:

— Мне сказали, профессор Левин, что у вас есть некоторые сомнения в отношении переливания крови, которое я провел в Индии дочери Лазара. И я был бы очень признателен вам, если бы вы уделили немного времени этому, объяснив мне, что вызвало подобное отношение к моим действиям.

Я еще не закончил, как понял — я попал в яблочко. Сначала он покраснел, потом встрепенулся, поднял голову и отнял руки от лица, в глазах его я увидел изумление, вызванное не столько моей откровенностью, сколько смелостью, и он начал говорить, возбуждаясь с каждым сказанным словом все сильнее и сильнее:

— Если сказать вам честно, доктор Рубин, я решил не касаться этого инцидента, но поскольку вы сами начали этот разговор, я желаю услышать от вас, как вы объясните сам факт этого переливания крови, который не только не был необходимым, но был также достаточно безответственным и более того — просто опасным.

Такой яростной атаки я не ожидал.

Но я держал себя в руках, а потому тем же вежливым тоном спросил:

— Но все же, профессор Левин… что вы имеете против переливания крови? Существовала реальная опасность внутреннего кровотечения. За последние двадцать четыре часа я наблюдал три сильнейших кровотечения из носа. Равным образом у меня на руках были очень плохие показатели функции печени. Минутку… прошу меня извинить — вы видели данные обследования?

— Возможно, я удивлю вас, доктор Рубин, сообщив, что данные обследования, о которых вы упоминаете, никакого отношения к делу не имеют, — последовал мгновенный ответ, в котором слышалось нескрываемое наслаждение. — Конечно, я их видел. Вот они. — И с этими словами он выхватил лежавший у него в кармане рубашки сложенный лист бумаги и бросил его мне.

У меня прыгнуло сердце при одном взгляде на серую, с кругляшами эмблемы, индийскую бумагу, которую я привез из Калькутты. Я до сих пор не понимал, куда она задевалась. Теперь я это понял. Лазар и его жена взяли ее, чтобы показать друзьям-профессорам, и за моей спиной проверить лишний раз, насколько обоснованным был мой испуг в Варанаси.

— Но почему вы говорите, что данные обследования не важны? — спросил я, не в силах более сдерживаться и чувствуя, что следующее нападение снова может произойти совершенно неожиданного направления. — Если печень претерпела столь обширные повреждения, если уровень трансаминаз вырос до показателя сто восемьдесят и сто пятьдесят восемь, ясно, что факторы свертывания крови так же не в порядке. Я уже не говорю о билирубине, который достиг тридцати. Так почему бы не укрепить организм бедной девушки хоть каким-то количеством свежей и безопасной плазмы от ее родной матери? Не помочь ей справиться с кровотечениями? Ведь это же факт, что после этой трансфузии кровотечения прекратились.

— Они прекратились сами по себе, а вовсе не из-за вас, — эти слова профессор Левин буквально швырнул мне в лицо. — Факторы свертывания крови, которые, как вы думаете, вы улучшили, проведя переливание крови, зависят от энзимов, а не от кровяных клеток, и они ведут себя совершенно по-разному в процессе трансфузии. Они появляются и исчезают, и совершенно бесполезны, до тех пор, пока не растворятся в особой сыворотке, которая связывает их. Но этому, мой юный друг, ваши замечательные учителя в Иерусалиме не могли вас научить, так что вы попросту об этом не знали. И у меня к вам претензий нет, тем более что профессор Хишин признался, что он попросту забыл вручить вам мою статью, которую специально для вас я и приготовил, поскольку предчувствовал, что подобное осложнение с кровотечением может произойти. Но, доктор Рубин, у меня есть к вам претензии в том, что вы столь безответственно подвергли опасности мать, которая могла быть заражена вирусом дочери. Когда они в полной своей невинной доверчивости рассказали мне, как вы настояли на отмене полета до Нью-Дели, чтобы иметь возможность произвести переливание крови… в этом городе… забыл, как он называется, я почувствовал, как у меня волосы становятся дыбом от ужаса. Это чудо, что все так обошлось. Иногда Господь защищает людей от их докторов. Но самому себе я задал вопрос — что, этот молодой человек просто идиот, который никогда не слыхал о простейших правилах переливания крови, или у него имелись какие-то скрытые мотивы поступить так? Во всяком случае, это выше моего понимания. И когда после всего этого мне предложили принять вас на временную вакансию в моем отделении, моя первая мысль была такой: «Нет, нет, нет. Кого угодно, только не его». Но Лазар, а также его секретарша… и даже ваш профессор Хишин стали давить на меня, равно как и разные другие люди, чьей объективности я доверяю… они говорили, что на самом деле вы вполне вменяемый молодой человек, надежный и скромный… и должен признаться, что, поговорив с вами, я тоже к этому склоняюсь… словом, доктор Рубин, если вы хотите занять место в нашем отделении, даже на временной основе, я предлагаю вам провести следующую неделю в библиотеке, чтобы вы смогли вызубрить несколько самых элементарных законов физики, таких, как закон равновесия, и ознакомиться в справочнике по биологии с движением вирусов, узнать, как они размножаются в потоке крови, уделяя особое внимание вирусам В и С, которые интересны сами по себе… а затем, на следующей неделе или неделей позже, вы можете заглянуть ко мне. Никакой спешки нет. Приходите, мы все обсудим, и вы, я уверен, поймете раз и навсегда, в какую катастрофу вы могли ввергнуть абсолютно здоровую женщину, которую мы все так любим, из-за вашего глупого пристрастия к театральности.

И в эту же минуту, похолодев, я вспомним, как Эйаль, лучший мой друг, точно с такой же спонтанностью отреагировал, когда в Иерусалиме я рассказал ему о проведенной мною трансфузии. У меня не было никаких оснований думать, что он просто хотел сбить меня с толку. Где же тут находилась истина? Мог ли я ошибаться — настолько? По спине у меня пробежала дрожь при мысли, что? Дори могла подумать, подумать и поверить, будто я мог бездумно и глупо подвергнуть ее здоровье опасности, утратив при этом ее веру в меня как врача. Тем не менее я понимал, что любой ценой я должен был доказать свою правоту в споре с этим неуравновешенным человеком по фамилии Левин. Действовать при этом надлежало в моей лучшей «англо-саксонской» манере, как ее называл мой отец, гордившийся мною, избегая перепалки и не упоминая даже об оскорбительном выражении: «вашего глупого пристрастия к театральности». Лицо мое горело, когда, поднявшись, и вне себя от оскорбления, униженный до глубины души, я вышел из кабинета, не попрощавшись и не сказав больше ни слова. Похоже, что моя попытка превратиться в терапевта была ошибкой.

Когда я шел по коридору терапевтического отделения, глаза мои были полны слез. Тем не менее я успел отметить, что большинство больных в палатах были среднего возраста; стариков, впрочем, хватало тоже. Я шел и не мог отделаться от мысли, что я прав, а профессор Левин — нет. Нет и еще раз нет. Он ошибается, его страхи — это плод его воображения. Но — и я понимал это абсолютно точно — я никогда не смогу доказать ему всю абсурдность его аргументов, потому что истина его не интересует. Единственное, чего он хочет, это унизить меня, унизить и раздавить. Но разве не об этом предупреждал меня доктор Накаш, который прекрасно его знал? Да. Ну и хорошо, ну и ладно. И внезапно я понял, что хочу увидеть доктора Накаша, ибо он дал мне в своей простой и прямолинейной манере возможность войти в другой мир, в то время как из этого я, похоже, был окончательно изгнан, изгнан из этой самой больницы, в которой, как я был уверен еще несколько месяцев тому назад, я нашел свое истинное место, на котором проработаю до конца жизни.

Я поискал Накаша в комнате отдыха, но там мне сообщили, что он в операционной. Мне не хотелось отказываться от своей идеи увидеться с ним, и я отправился в другое крыло. Через окошко в двери я увидел своих друзей по хирургическому отделению, стоящих в операционной в своих зеленых халатах, а также доктора Накаша в белом: темнолицый и тощий, он сидел рядом с больным. Вскоре он заметил меня и дружеским жестом дал мне знак, чтобы я его подождал. Через несколько минут он вышел ко мне. Я рассказал ему о встрече с Левиным, включая злобное замечание о моей «тяге к безответственной театральности». Доктор Накаш не был удивлен. Он только улыбнулся, ругаясь сквозь зубы.

— Я говорил вам. Он тяжелый человек. Все, что ему нужно, это унизить вас. Оставьте его. Он вам не нужен. Завтра вечером нам предстоит серьезная операция в частной клинике. И в течение следующей недели — еще две. Я уже рекомендовал вас остальным анестезиологам. Не тужи, Бенци, специализируясь в анестезиологии, с голоду ты не умрешь. А если в конечном итоге вернешься в хирургию, это даст тебе преимущество перед твоим анестезиологом. Ты будешь знать больше любого из них.

* * *

И он вернулся в операционную, чтобы сидеть у пациента в изголовье, а я поспешил вон из больницы, которая впервые с момента моей работы в ней показалась мне совершенно невыносимой. Кроме всего прочего, мне не хотелось столкнуться с кем-нибудь из знакомых, перед которыми пришлось бы оправдываться. Кто мог бы представить себе два месяца назад, когда я стоял в большом офисе между двумя важными и наиболее могущественными людьми больницы, которые видели во мне «идеального человека», занятыми тем, что уговаривали меня отправиться в Индию, что дело обернется подобным образом — таким, что в огромной этой больнице мне не найдется места даже для временной работы, а все те мечты, которые я лелеял в прошлом году, я потерял из-за странного, необъяснимого увлечения, доставившего мне такие страдания. Предложение доктора Накаша означало возможность для меня выпутаться постепенно из создавшейся ситуации. Однако, после того, как мое тело так дивно соприкоснулось с ее, я был обязан не только своей душе, но и своему телу, вкусившему наслаждение, продолжать начатое и доказать себе самому, что это не было случайным эпизодом, как она заявила, пока быстро облачалась в свои одежды. Потому что если я начал все это, только я и мог это закончить. А заканчивать я не хотел. Не хотел.

Так говорил я сам себе, выйдя наружу и устремляясь к большой автостоянке в ярком свете зимнего дня. Я пробрался к своему мотоциклу, который я недавно втиснул среди начальственных машин под специальным навесом — не только, чтобы поберечь его, но и чтобы иметь возможность заглянуть в машину Лазара и увидеть, не забыла ли Дори чего-либо из своих вещей. Включив зажигание, я быстро вырулил с территории больницы, но, остановившись на первом же светофоре, не мог удержаться от того, чтобы не оглянуться на желтоватое здание с дымом, спиралью подымающимся в небо из двух высоких труб, и в эту минуту мне показалось, что это не я покидаю больницу, но что больница, превратившись в огромный океанский лайнер, нагруженный врачами и их пациентами, отправляется в путешествие, чреватое бурями и приключениями, в которых я не достоин принять участия. Профессор Левин был прав — он нащупал мое больное место, а воспаленная ментальность обостряла все чувства. Правдой было то, что некоторая театральность имела место в моей деятельности в Варанаси. Как театральность того же рода проявилась и во взаимоотношениях врача с его пациентом, поскольку лишь через действие можно было преодолеть естественную стыдливость, позволившую предстать обнаженным перед другим человеком. Получившим таким образом возможность увидеть его рот, почувствовать теплоту живота, услышать биение сердца и потрогать интимные места. Но там… в отеле в Варанаси, среди ярко окрашенной плетеной мебели, там это не было неким показательным действом, это было начальным толчком, отправной точкой начинающейся влюбленности, началом любви, которая, как я должен был отныне верить, никогда не умрет и не превратится в случайный эпизод.

Когда я добрался до старой квартиры, я увидел открытую дверь и незнакомые чемоданы, стоящие в холле. Моя квартирная хозяйка тут же поспешила мне навстречу и сообщила, что новые арендаторы уже вселились, поскольку им некуда больше деваться и ждать они тоже больше не могут. Так как я обещал хозяйке освободить квартиру не откладывая и моя новая квартира была уже готова меня принять, почему бы мне не съехать прямо сейчас? Возразить мне было нечего. На самом деле мне просто не хотелось начинать всю эту нудную возню с переездом, не хотелось паковать свои пожитки, которых неожиданно оказалось больше, чем я предполагал, — и все это на глазах у влюбленной парочки, только что отслужившей в армии и сгоравшей от желания остаться наедине, — неудивительно, что они тут же стали описывать вокруг меня круги, заглядывая в шкафы и тут же осваивая каждую полку, которую я освобождал.

Мой мотоцикл, разумеется, мало чем мог помочь мне при переезде, и я позвонил Амнону, другу детства из Иерусалима, который работал сейчас над докторской диссертацией по физике на астрономическом факультете Тель-Авивского университета и подрабатывал себе на жизнь ночным сторожем на большой консервной фабрике на юге города. Ночью в его распоряжении был старенький пикап, и я попросил его помочь мне с переездом на новую квартиру, в которой я уже опробовал кровать, но еще не ночевал. Мне нужно было дождаться наступления ночи, когда он заступит на смену, а пока что юная пара начала вежливо, но неумолимо выдавливать меня из квартиры. Сначала мы вроде бы договорились, что я освобожу для них одну из комнат, куда они смогут отнести свой скарб, пока я разбираюсь с остальным. И поначалу они ограничились одной комнатой, хихикая вполголоса, пока они заполняли своими пожитками шкафы, или развешивая по стенам картины. Но ближе к вечеру, когда они увидели, что я пока еще не двинулся с места, они стали проявлять признаки нетерпения и начали активно обживать свою теперь квартиру, отправившись в кухню, чтобы приготовить ужин, после чего девушка удалилась в ванную, чтобы принять душ. Они очень похожи были на сиамских близнецов, между которыми поддерживается непрерывная связь. Даже когда девушка скрылась в душе, ее кавалер непрерывно заглядывал в ванную, чтобы передать ей какую-нибудь вещь, или, наоборот, что-то взять у нее. Наконец раздался звонок Амнона, который сообщил, что появится в течение получаса. После чего я принялся сносить вниз свои чемоданы, сумки, одеяла и подушки, а юная пара, присоединившись ко мне, спустила вниз картонные коробки с моими книгами и кухонной утварью; но даже после того, как я уселся внизу среди своих пожитков, ожидая появления Амнона на его пикапе, они осмотрели всю квартиру и доставили мне кучу забытых вещей, оставленных за ненадобностью. По правде говоря, мне было как-то не по себе расставаться в подобной спешке с первой моей в Тель-Авиве квартирой, которая мне очень нравилась, и где я наслаждался одиночеством и покоем, квартирой помнившей мои первые шаги в больнице, когда я переоборудовал кухонный стол в операционный и, вооружившись ножом, вилкой и куском лески, пробовал сымитировать плавные, но быстрые движения Хишина.

Амнон появился очень поздно и нашел меня сидящим на тротуаре в накинутом поверху шерстяном одеяле, в окружении моего имущества. Я был похож, скорее всего, на депортированного беженца. Но я не мог сердиться на него, поскольку знал, что он оставил свою сторожку ради того, чтобы помочь мне. Мы быстро погрузили все в открытый кузов, после чего я оседлал мотоцикл и поехал впереди грузовичка, показывая дорогу. На новом месте моего проживания мы столь же быстро выгрузили все на тротуар, и Амнон тронулся обратно.

— Ты все-таки должен объяснить мне, в чем состоит проблема Хокинга, касающаяся первых трех секунд после большого взрыва, — сказал я Амнону перед тем как расстаться.

Я знал, что ему нравятся мои расспросы, касающиеся астрофизики, которые давали ему возможность прочесть мне длинную лекцию, во время которой я сидел перед ним, как ученик перед профессором. Вот уже несколько лет он пробивался к докторской степени. Он посвящал этой задаче всего себя. И в конце концов его друзья перестали расспрашивать о работе, боясь, чтобы скептицизм, который мог прозвучать в их голосах, не выдал их.

— В любое время, когда захочешь, — сказал Амнон. — Ты же знаешь, как мне нравится, когда ты на время забываешь о своем шарлатанстве и готов хоть на время обратиться к настоящей науке. — Голос его звучал на редкость дружелюбно.

Затем он спросил мой телефон, но тут же оказалось, что я забыл свой новый номер, так что я клятвенно пообещал позвонить этой же ночью и дать его. Но в новой моей квартире телефон молчал. Мысль о том, что мои родители вполне вероятно пытались разыскать меня весь вечер очень меня встревожила, поскольку они наверняка спрашивали себя, куда это я запропастился. Все последнее время я чувствовал новую нотку беспокойства у них в голосе, и не было никакой необходимости усиливать их тревоги. Да… но что же все-таки стряслось с телефоном? С последней ночи никто к нему не прикасался. На мгновение мне почудилось, что разговаривая с телефонной компанией о последних фиксированных разговорах, Дори автоматически могла попросить их отключить телефон.

Было уже очень поздно, и квартира была завалена моими вещами. Сейчас мне показалось, что она меньше моей прежней квартиры, которую я только что оставил, и что шкафы полны бабушкиных одежд — признание этого факта неожиданно вызвало во мне раздражение. Но больше всего меня тревожило то, что я не мог выполнить обещание, данное Амнону, который наверняка честно дожидается моего звонка, сидя в холодной сторожке и думая, что я решил избежать встречи с ним, после того как воспользовался его помощью и его грузовиком. Я оставил свои вещи там, где они лежали — на полу, — и вышел, чтобы отыскать телефон-автомат, из которого я мог позвонить ему и уточнить время встречи. А пока я искал телефонную будку, из головы у меня не уходила мысль о невнятности с этими первыми тремя секундами Большого Взрыва, проповедуемого Хокингом и не только им, во время которых, по собственному признанию Хокнига, произошло нечто, о чем теория предпочитает помалкивать, не в силах понять, что же все-таки произошло и как именно. Если бы вы спросили меня, я сказал бы, что произошло превращение духа в материю. Не больше и не меньше. Кто знает больше, пусть объяснит понятнее.

Когда в конце концов я обнаружил телефон, я слишком устал, чтобы вовлечь Амнона в споры по поводу моих теорий и попросту попросил его связаться с телефонной компанией и ознакомить их с моей проблемой, дав им номер моего нового телефона, который на этот раз я записал на своем удостоверении личности. А затем, несмотря на поздний час, я позвонил родителям, которые, по моему мнению, должны были недоумевать, куда я мог исчезнуть. Но оказалось, что они давно уже крепко спали, ни о чем не тревожась, потому что, когда они позвонили в мою новую квартиру, автоответчик сообщил им, что телефон временно отключен.

— Вероятно, в этом виновата моя новая хозяйка, — немедленно сказал я, рассмеявшись, но вместе с тем чувствуя раздражение. — Вместо того, чтобы просто спросить состояние счета за предыдущие дни, она пустилась в пространные объяснения, после которых телефонная компания отключила аппарат. Просто ужасно… И что я теперь должен делать?

Но моя мать успокоила меня. У нее были необъяснимые связи в правительственных структурах — быть может, с тех пор, как мой отец работал в одной из них.

— Они снова включат твой телефон не позднее завтрашнего утра, а кроме того, до этого времени телефон нам не нужен. Поскольку мы сами приедем в Тель-Авив, чтобы подписать гарантии и помочь тебе обустроиться на новом месте.

Внезапно я понял, что мне неудобен их столь быстрый приезд в мою новую квартиру, в которой аромат любовных объятий с Дори еще висел в воздухе, а кроме того, я был уверен, что матери мои новые апартаменты, к которым она с самого начала была настроена враждебно, не понравятся. Но даже если она и не скажет о квартире ничего плохого, она не сможет удержаться от расспросов об истинных причинах, побудивших меня столь поспешно сюда переехать.

— Нет, нет, завтра не приезжайте, — поспешил я сказать. — Гарантии могут подождать. Я ведь выдал достаточное количество отсроченных чеков. Не приезжайте, у меня совсем не будет завтра утром свободного времени. А поздно вечером я принимаю участие в сложной операции вместе с доктором Накашем, который пригласил меня в качестве ассистента, и я должен буду отправиться туда заранее, чтобы ознакомиться и проверить весь инструментарий и обговорить предварительно ход действий. Зачем же вам приезжать посреди всех этих дел? Дайте мне немного времени, чтобы оглядеться. Кроме того, есть больше смысла в том, чтобы я сам приехал в пятницу в Иерусалим, чтобы повидаться с вами — тогда я и привезу с собой эти гарантийные письма, а вы их подпишите.

Когда я закончил, на другом конце провода воцарилось молчание. Я нисколько не сомневался, что они разочарованы, особенно отец, который, по своему обыкновению, разработал посещение Тель-Авива в мельчайших деталях. Но мое обещание провести вместе с ними уикэнд подсластило пилюлю, и они сдались.

— Значит, завтра ты снова будешь оперировать? — спросил отец, неожиданно возвращаясь к реальности. — Видишь, ничего не потеряно. Они снова хотят видеть тебя в операционной.

— Операцией это будет только для хирурга, отец. А моя роль сведется к тому, чтобы сначала усыпить кого-то, а затем разбудить его. — Произнося эти слова, я с тоской смотрел на молодую женщину, одетую в зимнее пальто. Она стояла в нескольких шагах от меня на пустой улице.

* * *

Я ничего не сказал им о своем разговоре с профессором Левиным, не желая опечалить их еще больше. Я должен был постепенно приучить их к мысли, что я расстался с больницей. А пока что я торопился возвратиться к себе в квартиру, и хотя за спиной у меня был нелегкий день, усталости я не чувствовал, немедленно принявшись раскладывать свои вещи по новым местам. Выяснилось, что в добавление к бабушкиному шкафу, Лазар забыл освободить две маленьких прикроватных тумбы, в которых сохранилось множество документов, старых писем и альбомов с фотографиями. Сначала я не мог решить, должен ли я очистить их самостоятельно. Могу ли я сделать это, но мысль о том, что эту ночь мне придется провести в обществе семейных архивов, набитых фотографиями и документами абсолютно чужих мне людей, оказалась для меня непомерно тяжелой. Слегка поколебавшись, я решил свалить весь этот мусор в несколько пустых коробок из-под обуви, которые я отыскал на балконе и засунул в шкаф, где висели серые костюмы отсутствующей старой хозяйки. Поначалу у меня шевельнулось желание вытащить из этой груды один из альбомов и внимательно просмотреть его, так как в нем я нашел множество старых фотографий Дори — молодой солдатки, студентки юридического факультета, Дори вместе с Лазаром и без него, Дори с младенцем на руках — всегда улыбающаяся, красивая и стройная — одним словом, девушка что надо. Кончилось это тем, что я вернул этот альбом к другим. Мне он был не нужен, более того, он меня рассердил. У меня не возникло никакой связи с ее прошлым, в нем ничто не имело отношения ко мне, в нем не было ничего, что воспламеняло бы мое воображение, и для моей любви к ней я не нуждался в горючем. Я хотел ее такой, какой она была сейчас, женщиной средних лет, зрелой, избалованной, но полной уверенности в себе.

После этого я несколько вечерних часов отдал тому, что перетаскивал свое имущество с места на место, вычищая квартиру. Я повесил свои картины на гвозди, оставшиеся в стенах, не желая нарушать тишину грохотом молотка. Затем я принял душ и застелил свою постель чистыми, благоухающими простынями, оставленными для меня хозяйкой, и с отключенным телефоном, гарантировавшим, что ни одна живая душа не станет трезвонить, погрузился в глубокий и продолжительный сон, результатом чего было то, что бодрым и выспавшимся я прибыл в частную клинику в фешенебельном районе Герцлии для участия в операции, которая началась на закате, а закончилась ночь спустя на рассвете.

Это была очень сложная и опасная операция на мозге. Производил ее хирург лет тридцати пяти, специально прилетевший из Америки, помогал ему местный врач, известный до ухода на пенсию хирург из нашей же больницы; в недавнем прошлом он работал с доктором Накашем, и без колебаний доверил ему руководство процедурой анестезии. Впервые я увидел, что доктор Накаш может утратить часть своей врожденной безмятежности и внутренней уверенности. Он был очень возбужден и покраснел, а после представления меня заморскому хирургу и его персональному ассистенту, начал общаться со мной на английском, попросив отвечать на нем же, так что мы решали лингвистические проблемы прямо на месте, которое с момента, как я переступил порог, поразило меня своим уровнем. По контрасту с теми операционными, с которыми мне довелось познакомиться до сих пор, — холодными, без окон, всегда изолированными от внешнего мира, спрятанными в самой середине больницы, подобно тому, как машинное отделение помещают в середине подводной лодки, — здесь мы оказались в операционной, удобной и залитой светом. Он лился из окон, портьеры которых были раздвинуты, открывая пасторальный вид на эспланаду, полную мирно прогуливающихся вдоль моря людей. Таких инструментов, как здесь, я еще не встречал в нашей больнице — легкие, небольшого размера, они сами ложились в руку. А в самом центре всего этого великолепия находился большой, наголо обритый череп симпатичного и крепкого мужчины лет пятидесяти пяти. Со времен моих занятий по анатомии я не видел человеческого черепа, зажатого в щипцах и последовательно вскрытого за слоем слой и сшитого опять рукою артиста, оставившего на обозрение только часть беловатого мозга, пульсирующего всеми своими мельчайшими капиллярами, чье тончайшее равновесие между покоем и жизнедеятельностью контролировал Накаш при помощи аппарата для анестизиологии, больше похожего на произведение искусства, с его множеством мониторов, выдающих непрерывно меняющиеся показатели. Так началась эта долгая ночь, в течение которой я приобрел начальные знания того, что означает прирасти к месту на долгие часы, не сводя глаз с монитора и особенно с показателей изменяющегося уровня концентрации кислорода, равно как и объема воздуха, закачиваемого в легкие и, конечно, пульса и кровяного давления, как и многого еще, что составляет драму анестезиологии, особенно при операциях на мозге, когда легчайшее вздрагивание или даже кашель пациента могут вызвать в мозге необратимые последствия.

— Если вам становится скучно, — прошептал мне Накаш где-то ближе к середине ночи со своим тяжелым акцентом выходца из Ирака, — представьте себе, что вы летчик, и пилотируете чью-то душу, которую надо уверенно и безболезненно провести через пустоту сна без толчков, ударов или падений. Но сделать это надо с гарантией, что вас не занесет слишком высоко по недосмотру, иначе вы окажетесь в иных мирах.

Эти речи, касающиеся роли анестезии, я слышал от него уже и ранее, но сейчас, в сердце ночи, стоя после нескольких часов операции на ватных ногах и не спуская глаз с молниеносно меняющихся показаний на многочисленных мониторах аппарата, со вскрытым черепом и пульсирующими мозгами у себя перед глазами, отражающимися на зеленоватом экране дисплея, я почувствовал, насколько он прав. Действительно, из врача я превратился в пилота или штурмана, пусть окруженного медсестрами, выглядевшими как сверхпривлекательные стюардессы в этом частном госпитале, то и дело появлявшимися то для того, чтобы взять у больного немного крови, то для измерения у него уровня калия и соды, то для того, чтобы ввести ему коктейль из пентотала или морфина, содержавшийся в подвешенных на кронштейне специальных сосудах, придуманных Накашем для большего спокойствия после «инструментального полета», как он называл операцию. Впервые наблюдал я и принимал участие в подобной работе со всей ее скукой и сопутствующими огорчениями, когда мысли и внимание анестезиолога обращены не только на тело пациента, или, говоря проще, на лежащую на операционном столе плоть, и даже не на зеленоватую опухоль, которую два хирурга стараются извлечь из глубины мозга, сколько на душу, которую я неожиданно для себя ощущаю в своих руках, душу, замершую в неведомых мне грезах и снах.

Когда операция подошла к концу, мы увидели, что рассвет уже пробивается сквозь складки портьер. Два хирурга и операционные сестры ушли, а больного увезли в реанимационную палату. На некоторое время Накаш сел у его изголовья, а затем удалился для выяснения вопроса об оплате. Оставив меня ожидать «приземления» — другими словами, наблюдать за монитором, чтобы уловить первые признаки того, что, больной начинает дышать самостоятельно. Сейчас я не чувствовал усталости. Раздвинув шторы, я наслаждался первыми минутами утренней зари, окрасившей море в пастельные тона. Руки мои были чисты, без каких-либо следов крови и запаха лекарств, без той теплоты, вынесенной из глубины человеческого тела, которую я обычно долго ощущал на кончиках пальцев после операции, даже если моя роль в ней была минимальной. И даже если я собственными глазами не видел опухоли, которая была отправлена для биопсии, я испытывал чувство глубокого удовлетворения, как если бы я и в самом деле играл важную роль в этой битве. Я подошел к больному и приподнял ему веки, как это при мне делал Накаш, не представляя точно, что я хотел увидеть.

Новая, очень красивая медсестра, которой не было во время операции, вошла в комнату и, сев со мною рядом, сказала:

— Доктор Накаш послал меня вам на подмену, чтобы вы могли уйти и расписаться в ведомости на получение денег.

Мне не хотелось оставлять пациента, чтобы собственными глазами мог я увидеть, как выпущенная на свободу душа возвращается в тело. Дружелюбное напоминание сестры о предстоящих мне денежных расчетах в такую минуту почему-то меня покоробило. Но я был новичком здесь и не хотел с самого начала нарушать правила игры. А потому прошел в офис секретарши, где меня уже поджидал чек на восемьсот шекелей, прикрепленный к листу, содержащему детали оплаты и различных с нее удержаний. Накаш внимательно рассмотрел мой чек. Затем спросил меня, все ли в порядке. А потом отослал меня домой.

— Я присмотрю, чтобы наш пациент приземлился благополучно, — сказал он с улыбкой.

И я отправился в раздевалку, пусть даже я и не запачкался в процессе операции. Я просто не хотел пренебречь теми великолепными удобствами, которые предоставлялись здесь, и с удовольствием встал под душ. Затем оделся, повесил на руку свой защитный шлем и приготовился уйти из клиники, но прежде чем уйти, не мог не заглянуть в послеоперационную палату, чтобы убедиться в отсутствии каких-либо неожиданностей. Похоже, их не было. Ибо пациент был один. Накаш исчез. Анестезионный аппарат был задвинут в угол. Красавица-медсестра также отсутствовала. Похоже было, что одинокая душа вновь вернулась в тело. Пациент дышал самостоятельно.

Я без проблем добрался до квартиры, оставив позади бесчисленные ряды отчаявшихся владельцев машин, состязавшихся друг с другом за возможность въехать в Тель-Авив. Чек уютно лежал у меня в кармане, сумма на нем равнялась четверти моего месячного заработка в больнице. Сейчас я думал о Дори. Должен ли я ждать, пока родители подпишут гарантии, или я могу связаться с нею без какого-либо формального повода? Дети, одетые в школьную форму, спускались по ступеням. Соседи рассматривали меня с подозрением — быть может, из-за черной кожаной куртки и защитного шлема, — они стояли и смотрели, как я своим ключом открываю двери. Но никто не произнес ни слова.

Дома я приготовил себе обильный завтрак, затем опустил жалюзи и приготовился к долгому, безо всяких неожиданностей сну, особенно с учетом того, что телефон был отключен. Но пока я тонул в провальном сне, линию подключили, и около часа дня телефон разбудил меня непрерывным и занудным звонком. Это была моя мать, очень довольная тем, что ее усилия принесли столь явные плоды. Первое, о чем она спросила, это когда я собираюсь у них появиться. «Завтра рано утром», — без промедления ответил я, зная, что этим я смогу компенсировать им отмененную поездку в Тель-Авив.

И так оно получилось на самом деле — я прибыл в Иерусалим в пятницу, до того еще, как отец вернулся с работы, и я тут же выложил все, что со мною случилось — и интервью с профессором Левиным, и мое окончательное расставание с больницей.

Мать выслушала все, не произнося ни слова. В какую бы переделку я ни попадал, она никогда не спешила возлагать всю вину на противоположную сторону, даже если было ясно, что эта противоположная сторона не права и отнеслась ко мне несправедливо; для нее гораздо важнее было понять, какие черты моего характера заставили их поступить так, а не иначе. И сейчас, тактично, но настойчиво, она стала допытываться — так ли был я уверен, что переливание крови было столь уж необходимо? И что я чувствовал, осуществляя его? Мне было ее жаль. Она ощупью блуждала во мраке, отыскивая нечто, чего там никак не могло оказаться. Но я боялся, что она может наткнуться на что-то, что в этой темноте было. А потому я сознательно подбавил мрака, в водах которого она и продолжала барахтаться. Затем появился отец. Я хотел чуть-чуть отложить огорчительные новости, но мать, не теряя времени, вывалила все на него. В первые мгновения он побледнел, но чуть позже отошел и с каким-то непристойным удовольствием выслушал крутые определения, которые доктор Накаш дал болезням профессора Левина. Тот факт, что профессор Хишин не высказал никаких сомнений в отношении трансфузии, показался отцу подтверждением моей невиновности и полностью его удовлетворил. Равным образом на него произвело большое впечатление описание частной клиники в Герцлии, не говоря уже об уровне оплаты за одну ночь работы.

— Это показывает, — сказал я с улыбкой, — что работа над душой важнее и оплачивается куда выше, чем работа над телом. Потому что в конце концов вся официальная ответственность ложится на анестезиолога. Ибо если с больным случается что-нибудь, кого следует проклинать? Кто возьмет на себя смелость снова вскрыть желудок или обнажить мозг, чтобы выяснить, совершена ли ошибка или, наоборот, операция проведена так, как нужно?

Моя мать погрузилась в глубокое раздумье, бросая на меня время от времени испытующие взгляды. Я чувствовал, что чем-то она не удовлетворена, но знал также, что точную причину своей неудовлетворенности она назвать была бы не в состоянии.

После того, как мы с отцом поболтали вдоволь о заработках врачей и возможных осложнениях в хирургии, мать достала белый конверт, на котором красовалось мое имя. В конверте находилось приглашение на церемонию бракосочетания моего друга Эйаля, которая должна была состояться в киббуце Эйн-Зохар, расположенном в пустыне Арава. Мои родители получили отдельное приглашение; Эйаль пригласил их, позвонив по телефону и настоятельно просил их приехать. К этому приглашению присоединилась и мать Эйаля, и сама невеста, Хадас, взяв трубку, добавила к словам жениха несколько теплых фраз. Похоже было, что всем им действительно важно было присутствие на свадьбе моих родителей, знавших Эйаля еще ребенком.

— Уж не собираетесь ли вы и на самом деле отправиться в пустыню? — в изумлении спросил я, и тут же выяснил, что да, собираются и уже твердо обещали это Эйалю, и намерены совершить это путешествие на их собственном автомобиле, чтобы после окончания торжеств продолжить свой путь до одного из тех роскошных отелей, что за последние годы выросли по берегам Мертвого моря, чтобы провести там еще несколько дней. То, что им пришлось отменить поездку в Тель-Авив, только усилило их жажду путешествий. А потому, вместо того чтобы, дождавшись меня, согласовать наши совместные планы, как они обычно и делали, они все решили без меня и даже забронировали уже гостиничные номера.

— Что вам делать на молодежной свадьбе в киббуце? — вопросил я с ехидной улыбкой. Но мать уже решила ехать, а потому мой вопрос — что заставляет их терпеть неудобства путешествия на старой машине — повис в воздухе; Эйаль просил их присутствовать на свадьбе, и они не хотели его обижать. Они помнили его еще с тех пор, когда он носился у нас по дому, и было время, особенно после того, как его отец покончил с собой, когда они относились к нему, как ко второму сыну. А кроме всего, им просто хотелось оказаться на свадьбе в киббуце, в самом сердце пустыни. По их расчетам, я должен был присоединиться к ним в Тель-Авиве, куда они могли за мной заехать, чтобы потом вместе добраться до Аравы, а после церемонии в киббуце отправиться в свою гостиницу на берегу Мертвого моря. Они уже заказали там номера и для себя, и для меня — разве есть что-нибудь плохое в том, чтобы устроить себе отдых на несколько дней? Но мне вовсе не улыбалась идея встретиться со старыми друзьями в сопровождении родительского эскорта. И я тут же отверг их предложение провести с ними на Мертвом море вместе даже одну ночь, сказав, что они должны будут двигаться к намеченной цели, не рассчитывая на меня, поскольку я буду на мотоцикле, с тем чтобы, не завися ни от кого, иметь возможность вернуться в Тель-Авив в любую минуту.

— Но у тебя теперь нет никаких обязательств перед больницей, — сказала мать, явно обиженная моим отказом сопровождать их во время отдыха.

— У меня есть другие обязательства, — отрезал я, не пускаясь в объяснения.

Они были очень обескуражены моим отношением к их планам, особенно мать, которой совсем не улыбалось путешествие в одиночку по дорогам пустыни, ибо она боялась заблудиться, зная привычку отца путать все, что можно, при пользовании дорожной картой, тем более что его врожденная гордость не позволяла ему остановиться на обочине и просить помощи у незнакомых людей. Но когда я убедился, что никакие препятствия — с моей помощью или без нее — не в состоянии заставить их нарушить обещание, данное ими Эйалю, я немного смягчился и обещал встретить их на выезде из Беер-Шевы. А затем, после свадьбы, довезти их до гостиницы. Здесь мать заметно расслабилась, и мы мило провели вместе этот субботний вечер. Я подробно рассказал им об очень сложной операции на мозге от начала и до конца, остановившись на новых для меня ощущениях, которые я испытал на месте анестезиолога, напомнивших мне об Индии, и на этот раз я охотнее рассказывал и о времени, проведенном в Калькутте, и о причалах в Варанаси, но даже не упомянул о Лазаре. Ни словом не обмолвился я также о необходимости подписать гарантийные обязательства, и только поздно вечером в субботу, прежде чем двинуться в Тель-Авив, моя мать напомнила мне об этом, после чего обе подписи были тут же поставлены.

* * *

И я отправился в обратный путь с подписанными гарантийными обязательствами и ощущением того, что еще одна нить протянулась между мною и Дори. Но ведь это абсурдно, с отчаянием думал я, что после моего любовного признания, и после того, как я оказался с ней в постели, я чувствовал себя так, будто находился в самом начале пути, и мне нужен был никчемный клочок бумаги в виде предлога для встречи с нею. Я знал, что мой телефонный звонок послужит ей хорошим поводом, чтобы избегнуть встречи, пусть даже она и сама не знала точно, чего же она хочет. Если правдой было то, что со мною она в первый раз изменила своему мужу, а я-то уж знал, насколько она привязана к нему, она, бесспорно, должна была испытывать сильнейшие угрызения совести за то, что она сделала, пусть даже она, хоть в небольшой степени, но искренне была влюблена в меня, или, на худой конец, просто желала продолжения того, что произошло между нами. А потому, бесспорно, я обязан был дать ей шанс порвать возникшую между нами связь еще до того, как мы встретимся снова, и тут не существовало для этого более простого и более действенного средства, как неожиданно появиться в ее офисе, как это сделал бы старый клиент, не нуждающийся для встречи в предварительной договоренности. Пусть даже по делу небольшой важности. И хотя я подозревал, что она испугается, увидев меня, она скоро поймет, что мое появление в ее конторе, которое, конечно же, поразит ее вначале, будет иметь лишь одну цель — показать ей, насколько она может мне верить, верить всецело, что это такой же акт доверия, как в момент, когда я, сбросив с себя одежды, предстал перед ней обнаженным, всецело в ее распоряжении, предоставив ей самой решать, какой выбор она желает сделать. Ну да, я ведь, кроме всего, находился в тот момент на ее территории, что уже само по себе защищало ее от любого неподобающего жеста или слова и позволило бы ей избегнуть любого со мной контакта — ведь у меня и на секунду не возникало мысли о возможности сексуального насилия и все мое поведение должно было свидетельствовать прямо об обратном — не только и не столько о сексуальной тяге, нет — речь шла о чем-то неизмеримо более глубоком, как если бы для меня это было единственным способом доказать ей, какого благонравного арендатора она получила в моем лице.

Возможно, что именно из-за той важности, которую я придавал своему внезапному появлению в ее офисе, я отменил его, хотя уже не раз и не два кружил по улочкам вокруг здания, кружил просто так, но и для того, чтобы увидеть, как она решительной своей походкой выходит из парадной двери, направляясь к месту индивидуальной офисной парковки. Да, я отменил свое появление, не желая торчать там между ожидающими своей очереди посетителями, имея при себе в качестве предлога лишь гарантийное обязательство и тем умаляя то сладостное ощущение нашей взаимной сопричастности, при мысли о которой у меня начинали дрожать руки. И так это длилось до того момента, пока я не увидел ее во сне, сразившем меня в середине дня, поскольку теперь, когда я сам был властелином своего времени, я приобрел привычку проваливаться в сладостный, долгий дневной, точнее, послеполуденный сон. В моем сне она стояла и в дружелюбной своей и доверительной манере разговаривала с Хишиным, который, прикинувшись в шутку больным лежал в палате на одной из кроватей. И этот незатейливый, простой сон почему-то возбудил меня до такой степени, что в тот же день, ближе к вечеру я купил пестрый шелковый индийский шарф, который я отыскал в одной из лавчонок на Басл-стрит и прямым ходом отправился в ее офис и спросил темноволосую секретаршу, которая запомнила меня по тому утру, когда мы организовывали всю ту суету, что предшествовала путешествию, и которая тепло приветствовала меня теперь, согласившись впустить меня на несколько минут, как только ее начальство освободится. Но оно освободилось как раз в эту минуту, и я вошел внутрь, плотно прикрыв за собою дверь, сел напротив нее не ожидая разрешения, после чего, не поднимая глаз, вручил ей гарантийное обязательство, подписанное моими родителями и сказал:

— Вот гарантии, о которых вы говорили.

Ее глаза светились обычной ее улыбкой, и сама она выглядела абсолютно безмятежной, как если бы давно была готова к подобному и внезапному вторжению. Вот только я-то не мог понять, к чему эта ее безмятежность, невозмутимость и спокойствие: относятся к тому ли, что все происшедшее между нами она по-прежнему считала мимолетным эпизодом, после которого все было кончено, или, наоборот, — ее спокойствие было знаком того, что она поверила — я не принял ее слов всерьез и появился с документом о гарантиях собственной персоной, так как не собирался оставить ее в покое. Она взяла гарантийное письмо и сложила его так, как если бы хотела порвать его пополам, но в следующий момент заколебалась и притихла. Возможно, в ней заговорил в эту секунду профессиональный юрист, прикоснувшийся к документу. Колебалась она недолго и, преодолев сомнения, разорвала бумагу на клочки и выбросила в корзину для мусора со словами:

— Не беспокойтесь… я вам верю. — Потом подняла на меня смеющиеся свои глаза и спросила: — Ну и… как ты поживаешь? Уже поправился? — Произнося это, она покраснела, словно боясь, что я скажу нечто нескромное, но я совершенно невинным голосом спросил ее в свою очередь:

— Поправился? От чего?

Тогда сказала она:

— Ты знаешь от чего. От чего-то, что совершенно невозможно и чего никогда больше не случится.

Я промолчал, опасаясь, что нахлынувшее на меня вожделение омрачит мой рассудок и лишит меня сил для возражения. Тем не менее их у меня нашлось достаточно, чтобы посмотреть на нее в упор. На ней был серый костюм — того же фасона, что висели у ее матери в шкафу. Узел ее волос был слегка ослаблен, и длинная прядь упала на шею. Цвет самих волос был темнее тех, что запомнились мне неделей раньше, и я не мог решить, покрасила ли она их, или меня ввело в заблуждение освещение комнаты. Ее макияж тоже понес потери в течение рабочего дня, и теперь на скулах проступили трогательные веснушки. Груди ее в эту минуту выглядели не такими массивными, форма их отчетливо подчеркивалась белой блузкой. А за столом на мгновение я увидел мелькнувшую полоску так запомнившегося мне живота. Бесспорно, ее нельзя назвать красавицей, подумал я, и смутное воспоминание о послеполуденном сне проплыло в моем сознании. Но была в ней та теплота и наполненность жизнью, та устремленность, в которой сейчас я так нуждался… и если она продолжала думать, что между нами все кончено, что ж… у нее на это были все права и все основания. За исключением одного: пусть я даже не сумел убедить ее в этом, но сам я твердо знал — только тот, кто начал дело, вправе его и закончить. А пока, в наступившем тяжелом молчании я достал завернутый в подарочную бумагу шарф, лежавший у меня в кармане, и выложил этот пакет на стол прямо перед ней, прохрипев грубым голосом:

— Я приобрел это для вас. Может быть, потому, что он напомнил мне об Индии. Я не знаю.

Она застыла. Я видел, как возбуждение охватило ее. Словно ни мое признание в любви, ни то, что я стоял перед ней обнаженным, ни то, что произошло потом, не убедило ее в серьезности моих намерений так, как этот маленький кусок шелка. Она крепко сомкнула веки и снова прижала пальцы к губам, словно желая ударить себя за то, что она сделала со мной и с самой собою. Она развернула пеструю оберточную бумагу и в полной тишине достала мой подарок… затем смущенно улыбнулась и сказала:

— Скажи мне, Бенци, чего ты на самом деле хочешь? Мне скоро пятьдесят. Я не понимаю, что случилось в Индии такого, что вывело тебя из равновесия? Что произошло? Согласна, в этом есть и моя ошибка. Мне польстила, не скрою, мысль о том, что я вызвала желание у столь молодого человека. Но это и все… все. Куда это может вести? Нет, это невозможно, и ты это знаешь.

— Да, знаю, — подтвердил я с безнадежным упрямством. — Знаю. Но все, о чем я прошу, — это об еще одной встрече.

— Нет, — не раздумывая, мгновенно ответила она. — Забудь об этом. Пусть даже мне самой этого хочется. Это не имеет значения. Что этот еще один раз даст нам? Только то, что нам захочется еще… и ты опять придешь, чтобы донимать меня. И, собственно, почему бы тебе не поступать так — ты человек свободный и у тебя ни перед кем нет никаких обязательств. Ты одурачил меня, когда попросил сдать тебе квартиру моей матери, потому что я поверила твоим словам о том, что ты собираешься жениться.

— Но я и в самом деле хотел бы жениться, — ответил я без запинки.

Секретарша постучала в дверь и, не дожидаясь ответа, открыла ее, сообщив, что клиент (она назвала его фамилию) уже прибыл.

— Очень вовремя, — сказала Дори, поднимаясь из кресла, и двинулась к выходу на высоких своих каблуках, мимо меня, чуть задержавшись рядом и обдав меня облаком любви. Видно, она хотела что-то сказать мне, как-то подбодрить…

Но в это время клиент — пожилой и весьма элегантно одетый человек, слишком возбужденный для того, чтобы ждать, — открыл дверь и оказался внутри прежде, чем было произнесено хотя бы одно слово. Она немедленно одарила его одной из своих автоматических улыбок и, руководствуясь каким-то внутренним побуждением, представила ему меня — не исключено, чтобы пресечь всевозможные подозрения.

— Это доктор Рубин… для нас он нечто вроде семейного врача. Заходите, пожалуйста, и располагайтесь.

Клиент рассеянно покивал мне головой и уселся. Дори проводила меня до приемной и сказала:

— Как я поняла, эта идея насчет профессора Левина не сработала.

— Не сработала, — сразу же, занервничав, подтвердил я. — Он… он странный какой-то. Я его не понимаю. Он зациклился на том, что я мог инфицировать тебя гепатитом, который был у Эйнат, во время переливания крови в Варанаси.

Она коротко рассмеялась — похоже, что над опасениями Левина.

— Но ведь ты и в самом деле заразил меня, — произнесла она со странной улыбкой, повернулась и ушла в свой кабинет, не закрыв за собой двери, так что мне видно было, как она взяла со стола шарф, подаренный мною, и, подержав несколько секунд, убрала в один из ящиков своего стола.

Тем же вечером, в семь часов, доктор Накаш позвонил мне и попросил, не мешкая, приехать в клинику Герцлии. Там в течение ближайшего часа должна была начаться операция. Поначалу предполагалось, что она пройдет без участия ассистента, но накануне доктор Накаш жестоко простудился, этим утром у него поднялась температура и, хотя он принял все необходимые меры, чтобы поправиться, он побоялся в таком состоянии появиться в операционной, а потому счел за лучшее обратиться ко мне, чтобы я, как он выразился, «руководил полетом» самостоятельно, при этом, заверил он меня, сам он будет рядом, буквально за соседней дверью, откуда сможет наблюдать за моими действиями:

— А вам не кажется, что вы слишком рано отправляете меня в самостоятельный полет? — спросил я возбужденно.

— Нет, — доверительно ответил Накаш. — Все будет хорошо. Я ведь остановил свой выбор на вас не случайно. Я целый год присматривался к вам в операционной и оценил вашу хватку и ваше понимание внутренних процессов. Вы понимаете значение анестезии. Ведь Хишин не кривил душой, когда расхваливал вас — там, в кафетерии, кстати, если вы по нему соскучились, сможете скоро его увидеть, поскольку этим вечером проводить операцию будет именно он. Но ради бога, Бенци, седлайте своего коня и мчитесь сюда, и чем быстрее, тем лучше.

Мое настроение, которое заметно упало после встречи с Дори, начало подниматься. Я вскочил в седло мотоцикла и, подгоняемый срочностью предстоявшего мне дела, рванулся в середину несчастных участников дорожного движения, пытающихся выбраться из Тель-Авива.

И все равно — я добрался до операционной уже после того, как первые предварительные уколы были сделаны под наблюдением и руководством Накаша. Чтобы оградить окружающих от своих микробов, он соорудил для себя странную защитную маску, целиком охватывающую его голову оставляя лишь два отверстия для его узких черных глаз. Пациентом на этот раз была женщина в возрасте около пятидесяти, синеглазая и полная, фигурой своей напомнившая мне Дори. Ей предстояла полостная операция на желудке, коррекция грыжи и ваготомия — то есть то, в чем Хишин был блистателен и удачен, несмотря на необъяснимую и загадочную смерть молодой женщины, которую он оперировал накануне путешествия в Индию. Я надел маску и с помощью медсестер начал готовить больную к операции. Поскольку Накаш держался от нас на расстоянии, я начал разговаривать с больной сам, расспрашивая ее об ощущениях в эту минуту, о ее муже и детях, открывая в то же самое время ее грудь, чтобы иметь возможность еще раз прослушать сердце и легкие, чтобы избежать ненужных сюрпризов. Из коридора донесся низкий смешок Хишина, и Накаш знаком дал мне понять, чтобы я поторопился. Я ввел ей первую порцию дормикума и одарил ее улыбкой, закрывая одновременно ее лицо маской и присоединяя к аппарату анестезии, чувствуя, как расслабляется под моими руками ее тело, затем последовал первый укол пентотала, призванного расслабить мышцы, затем я ввел ей анестезионную иглу, после чего у нее отключилось сознание и тут же я ощутил, как вырвалась на свободу и воспарила ее душа. Держа обеими руками цилиндр, я дал ей начальную дозу кислорода. Затем разжал ее стиснутые зубы и вставил в раскрытый рот маленькую металлическую полоску ларингоскопа, чтобы рот оставался открытым, и в луче света мне открылся узкий проход. Я осторожно ввел трубку в ее легкие. Затем включил аппарат искусственного дыхания. Сестра обнажила округлый белый живот, продезинфицировала его спиртом и нанесла линию разреза. Накаш, стоявший за дверью в своей маске, похожий на белую мумию, поднял два пальца, раздвинутых буквой «V», и знаком попросил меня расчистить ему поле зрения, чтобы на расстоянии он мог видеть мониторы на анестезиологическом пульте, показывающие состояние тела, которое покинула душа.

Хишин не спешил появиться, подобно дирижеру, ожидающему, пока оркестранты настроят свои инструменты, но когда сестра вошла в операционную, неся рентгеновский аппарат и подключила его к освещенному экрану, я вспотел от волнения, поскольку знал, что Накаш держал мое участие в операции от Хишина в секрете. Он появился не спеша, довольный собой, улыбаясь, что-то тихонько напевая про себя. Розовато-лиловый цвет его халата и маски, который в этой клинике заменял стандартно-зеленый, придавал ему легкомысленный вид, как если бы он разоделся так не для операции, а для чего-то другого. Он остановился и в хорошо разыгранном изумлении воззрился на стоявшего в углу в необычной маске Накаша. А затем его глаза встретились с моими, которые я в это же время не отводил от мониторов.

— Что за приятный сюрприз! — воскликнул он, придя в себя. — Мой друг, доктор Рубин! Итак, вы расстались со скальпелем, но не с операционной. Очень хорошо. Совершенно правильное решение. Когда вы покинули нас, я сам подумывал дать вам совет специализироваться в анестезиологии, но боялся, что вы решите, что я хочу помешать вашим великим амбициям. А теперь вижу, что там, где я боялся, доктор Накаш преуспел. Мои поздравления, Накаш! Вы нашли себе идеального помощника.

 

X

А затем, в конце концов, этот жесткий, зеленый, немигающий глаз — самца или самки определить невозможно, — мерцая, начинает тускнеть, пока, побежденный сном, не закрывается совсем. И, вопреки печалям и разочарованиям свободы, вновь ускользнувшей от них, нежность от прикосновения чужих, но дружеских перьев, приносит в темноту чувство удовлетворения и комфорта. А когда тонкие стрелы рассвета появляются меж лысыми желтыми скалами, и невидимая кисть окрашивает небо в пурпур, эта пара у же прижимается друг к другу, путаясь в ветвях кустарника, сухих, но еще крепких, ожидая, пока солнце ворвется в незамутненную синеву небес, превращая ее в мерцающую голубизну. А они, оказавшись в самом сердце Аравы, усваивают урок, гласящий, что ни один из них не в состоянии оставаться в одиночестве.

Но с той поры, когда они разорвали цепи брака, соединявшего их, с того мгновения и навсегда они обречены были скрести когтями почву пустыни, добывая себе пропитание, и пить, утоляя жажду, горькую и соленую воду Мертвого моря. Благоговея передроковой предопределенностью их встречи, они обреченно тащат за собою кровоточащие останки того, что некогда было таинством, о котором им не дано забыть никогда, и что безжалостно преследует их в надежде соединить их снова. Сейчас эти рухнувшие жалкие останки лежали перед ними на камнях, искалеченные и изнуренные, но все еще подергивающиеся так, словно они хотели снова взлететь или, по крайней мере, превратиться во что-то иное. Утраченная рука оборачивалась черным крылом, потерянная нога превращалась в хвост, а треснутая оправа очков оборачивалась острым клювом — и так это длилось, пока огонь полудня не составлял все эти куски в единое целое и лоснящийся черный ворон не поднимался с иссушенной земли взмахом черных своих крыльев.

* * *

Почему-то предполагаемая свадьба Эйаля вызвала во мне возбуждение, смешанное с непонятной мне самому тревогой, как будто вся важность события была напрямую связана с выбором места. Сам Эйаль неутомимо созывал предполагаемых (и желательных) участников действа, непрерывно консультируясь со всеми, с кем можно, как предельно увеличить количество гостей. Похоже, он боялся, что людей испугает расстояние до киббуца и свадьба будет печально малочисленна, а посему он разослал максимальное количество приглашений и непрерывно звонил мне, требуя, чтобы я напомнил ему имена и адреса давно исчезнувших и забытых школьных друзей. Но и бесконечный список свадебных приглашенных не вносил успокоения в его душу, а посему без устали вися на телефоне, он звонил людям снова и снова, чтобы убедиться, что ему не грозит их отказ в самую последнюю минуту. Возможно происходило это с моим другом Эйалем потому, что после потери отца он подспудно боялся быть отвергнутым и забытым, — ситуация, которая только увеличивала мою тревогу и предчувствия, напрямую связанные с моими собственными родителями, хотя они не только купили очень красивый и дорогой подарок от всех нас для молодой пары, но и заказали для моей матери новый наряд, а отец для этой поездки договорился в гараже о новой машине, подвергнув ее тщательному осмотру. Старая машина, учитывая предстоящий долгий путь, для этих целей не годилась — ведь водителю предстояло провести за рулем почти весь день.

С учетом того, что нам предстояло встретиться в Беер-Шеве, мои родители рано утром прибыли в Тель-Авив и после визита к престарелой тетке, доживавшей свой век в богадельне, они поужинали вместе со мной в маленьком ресторанчике, после чего мы отправились на мою новую квартиру, чтобы перед долгой дорогой немного передохнуть. К моему немалому удивлению выяснилось, что мать относится к этому, вновь арендованному, жилищу с большей симпатией, чем к предыдущему, несмотря на то, что и здесь она обнаружила множество недостатков.

— Хотя я полагала, что ты совершил ошибку, — сказала она в присущей ей педагогической манере, — это было правильное решение.

Я приготовил для них свою постель, перестелив чистые простыни и наволочки, и достал электрический нагреватель из соседней комнаты, настояв, чтобы они по-настоящему разделись, перебравшись в пижамы и постарались хоть на короткое время уснуть, чтобы набраться сил перед серьезным предприятием, предстоящим всем нам. Поначалу их позабавила моя настойчивость, но под конец они сдались. А затем моя мать минут через пятнадцать уже вышла из комнаты, в то время, как отец погрузился в глубокий сон из которого не мог выплыть так долго, что мы даже забеспокоились. Когда он наконец появился на пороге, изумленный и сконфуженный, выглядел он после такого сна еще более усталым, чем до него. А я испытал чувство глубокого сочувствия к ним обоим, подумав, что вполне мог бы ради их спокойствия пожертвовать своей идеей, связанной с отдельной от них поездкой на мотоцикле, мог бы просто поехать с ними вместе в машине, чтобы в случае необходимости помочь отцу. Для меня проблема была в том, что нужно было возвращаться из киббуца через гостиницу на Мертвом море; я знал, что если не буду на мотоцикле, мне придется, после свадьбы, сопровождая родителей, провести ночь в отеле, после чего рано утром возвращаться автобусом в Тель-Авив — нудный, связанный с напрасной потерей времени вариант, к которому я не был готов. Особенно в свете того, что я обещал Амнону, который, присоединившись к родителям, тоже приглашенным на свадьбу, заручился моим обещанием взять его пассажиром на мой мотоцикл до самого Тель-Авива, чтобы на долгом пути обратно мы с ним могли бы наконец завершить все еще не законченный астрофизический разговор, начатый давным-давно.

Свадебная церемония должна была начаться в половине восьмого, но Эйаль заставил нас поклясться, что мы прибудем засветло, чтобы успеть насладиться потрясающе красивым закатом. «Не пропустите зрелище заката в пустыне», — без устали твердил он нам. Но при этом он имел в виду не только возможность порадовать наш маленький караван видом заходящего солнца, но и, желая как-то смягчить неудобства ста пятидесяти миль пути, который еще предстоял. В целом, мой отец был неплохим водителем, но в последнее время он стал испытывать странные приступы сонливости за рулем, которые наверняка закончились бы катастрофой, если бы не бдительность матери. Кроме того возникал вопрос ориентации на местности. Хотя дорога до киббуца была достаточно несложной и прямой, я знал, что было в этих автострадах нечто такое, что когда ты рулил автоматически, как это делал мой отец, ты с напряжением ждал нужного поворота, а когда движение по прямой становилось невыносимым, он мог в самом неожиданном месте резко повернуть руль, решив, что свернуть надо именно здесь. А потому, еще не тронувшись в путь, мы договорились, что он свернет с дороги, лишь увидев сигнал, который я ему подам. Я начал двигаться очень медленно прямо перед ними, как если бы это была важная иностранная делегация из заморских краев, которую следовало провести сквозь лабиринт тель-авивских улиц и без потерь вывести в основной поток автотранспорта, до того как движение достигнет дорожной развязки, ведущей на юг. Утренние лучи приятно грели мой шлем теплом ранней весны, несмотря на то, что повсюду еще оставались приметы ушедшей зимы. И я не мог отказать себе в удовольствии остановиться на обочине, и, изображая из себя хмурого представителя дорожной полиции, остановить родительскую машину, чтобы посоветовать им опустить стекла и подышать свежим утренним воздухом.

В себе же я взращивал законное чувство обиды и гнева из-за обескураживающего противоборства в офисе Дори, но надежды при этом я не терял. Ее определенная решительность, с которой она попыталась отделаться от меня, застала меня врасплох. Сначала я ведь ни на что не надеялся, но когда неожиданно она отозвалась на мое пламенное признание в любви, понял, что не только ошибался, считая себя сумасшедшим в глазах Дори, но и, наоборот, оставался для нее тем, кем я был всегда, рациональным и разумным человеком, добивающимся, а точнее сказать, домогающимся лишь того, что находилось в границах возможного. И в самом деле, реальность доказала, что даже женщина, подобная ей, столь явно недоступная, может видеть во мне приемлемого и возможного партнера, хотя я и не мог бы ответить, почему и каким образом — может быть, исключительно из-за очарования и относительно молодого возраста, а может быть, из-за каких-то иных, присущих мне качеств, которые она разглядела во мне под солнцем Индии. И если она попыталась отделаться от меня, то скорее всего потому, что боялась не очень понятной ей силы моей страсти, — похоже, что с подобным явлением встречаться ей не приходилось. Возможно, мне следовало переосмыслить ее замечание об опасности внебрачных связей с холостым мужчиной, особенно сейчас, находящимся в состоянии, близком к сумасшествию. Так может быть, подумал я, может быть, мне следовало перестать упрямиться и покончить со своим холостым образом жизни? Ведь это был единственный способ, каким я мог защитить ее от меня, как я защищен был от нее. То есть моя женитьба — таков был реальный выход. Все это отдавало этаким высокомерием, но ничего другого придумать я не мог. Тем не менее простая эта мысль продолжала пульсировать во мне, и, выкатившись на асфальтированное покрытие, я все прибавлял и прибавлял скорости, пока не понял, что машина родителей, двигавшаяся позади, вдруг куда-то исчезла. Если бы им каким-то волшебным образом стали известны мои мысли, они, я уверен, обрадовались бы сверх всякой меры. Ибо я знал, что одной из побудительных причин, подвигнувшей их на это утомительное путешествие, с дорогим свадебным подарком на заднем сиденье, было не только и не столько желание высказать свое благорасположение к предстоящему бракосочетанию Эйаля, сколько возможность дать зримый сигнал их единственному сыну, мчащемуся сейчас впереди в своей кожаной куртке и черном шлеме, сигнал того, что на самом деле было для них важным — и не просто важным, а самым важным делом из всех дел на свете, говорящем о том, насколько его одиночество беспокоило их.

— Возможно, мне и на самом деле следует жениться, — сказал я, адресуя эти слова самому себе. Я произнес их вслух и тут же повернул на грунтовку, которая вела на вершину холма, давая возможность обозреть не только основную дорогу, ведущую с севера на юг, но и разглядеть сельскохозяйственные угодья, окружавшие Кирьят-Гат поясом поселений, придававших картине безмятежный деревенский вид — зеленеющие квадраты люцерны, недавно вспаханные поля плодородной коричневой земли — вид, который не могли испортить даже безобразные полосы полиэтиленовой пленки, сверкавшие под лучами солнца подобно нагревательным элементам гигантской электрической плиты. Дорожное движение было неторопливым и, обгоняя машину родителей, я разглядел бледное лицо моей матери, обмотавшей голову платком в защиту от ветра, врывавшегося в приспущенное окно. На заднем сиденье я увидел подростка — очевидно из тех, что путешествуют автостопом, — мой отец любил подбирать таких бедолаг, несмотря на мои просьбы не делать этого, а затем выслушивать их мнение на события, происходящие в мире. Ну что ж, теперь у них с матерью был собеседник, и им было не так скучно. Подумав об этом, я позволил их машине обогнать меня; неторопливо двигаясь за ними, я мог быть спокоен, по крайней мере, в одном — мой отец не свернет неожиданно на дорогу, ведущую в Ашкелон.

Заправившись на колонке Беер-Шевы, мы согласно решили, что путешествие наше, по крайней мере, до этой минуты, проходит легко и приятно, а это означало, что мы, без сомнения, прибудем вовремя и даже чуть раньше. Но, миновав Иерухам, городок, расположенный на вершине холма, уже зазеленевшего молодой травой после обильных зимних дождей, мы начали углубляться в собственно пустыню, небо над которой хмурилось, так что радовавший нас красноватый свет начинающегося заката сменился мрачнеющей и подозрительной желтизной. Было бы весьма удивительно, подумал я, если бы вдруг хлынул дождь. Но бегущие над головой тучи сумели выдавить из себя лишь несколько больших и холодных капель, зато ветер с востока задул вдруг с такой яростью, что мою «хонду» стало просто сдувать с дороги. Пришлось сбросить скорость, отчего расстояние между мною и родителями сократилось. С этого момента я перестал быть для них гидом и впередсмотрящим, более того — я мешал их продвижению, и в момент, когда ветер стал еще сильнее, я разрешил им обогнать меня, и теперь двигался позади машины, которая, таким образом хоть как-то защищала меня от порывов ветра. Моя мать сидела в машине, повернув голову назад, наблюдая за моим сражением с непогодой и тревожась, как бы не потерять меня из виду. Время от времени она поднимала руку в странном жесте: не то приветствия, не то ободрения. Я знал, что в душе она очень сердилась на меня за мое эксцентричное, по ее мнению, решение совершить столь долгий путь на «хонде», но не менее был я уверен и в том, что ни единого слова упрека или просто критики никогда не слетит с ее губ, после того как дело сделано. И за всю эту сдержанность я был благодарен ей от всего сердца. А потому дружески помахал ей в ответ и продолжил борьбу со свирепым ветром. Я был уверен, что, продвигаясь подобным образом, мы прибудем на свадьбу, скорее всего, уже после наступления темноты. Но когда мы медленно и осторожно сползли вниз по крутому, на тысячу футов, спуску с вершины холма к перекрестку, я почувствовал, как ослабевает ветер, и тут же, после недолгого и теплого душа, который длился в течение нескольких минут, в мрачном, мутном небе появились просветы, залившие нас фантастически чистым, таинственным, фиолетово-розовым светом, который был своеобразным ответом на вызов, брошенный пустыне великолепным закатом, родившимся далеко отсюда, в глубине Средиземного моря.

Родители хотели устроить короткий привал, чтобы я мог немного перевести дух. Но мне не терпелось как можно скорее покрыть оставшиеся тридцать миль, всей душой надеясь, что мне удастся все-таки сдержать данное Эйалю обещание прибыть до наступления темноты; что-то подсказывало мне, что в этом случае меня ожидает какая-то неведомая мне награда.

Эйаль нервно ожидал нас возле ворот киббуца — как если бы, стоя там, он был в состоянии повернуть в сторону готовящейся церемонии всех проезжающих по дороге — до самой последней минуты. Увидев наш маленький приближающийся караван, он просветлел лицом. А когда мы подъехали, бросился обнимать и целовать меня. Но внешне он совсем не походил на счастливого жениха. Лицо его было бледным от усталости и какого-то напряжения, а под глазами лежали темные круги.

— Идем поздороваемся с моей матерью, — сказал он, не дав мне даже отдышаться, — она уже который раз спрашивала о тебе. И с этими словами он вскочил на заднее сиденье моего мотоцикла и махнул рукой в сторону небольшого каньона, спрятавшегося за спинами зданий, где просторная лужайка окружала плавательный бассейн, чьи безмятежные воды зеркально отражали нависающий над бассейном дикий утес. На лужайке то здесь то там видны были круглые белые столы, походившие на гигантские грибы, но народу за столами было пока еще совсем мало; в основном это была длинноволосая молодежь, чье внимание было обращено на гитариста, который сидел, положив инструмент на колени. Когда он касался струн — возможно, настраивая гитару, низкий звук, не искаженный колонками усилителя, наполнял воздух странной волнующей вибрацией, укрепившей меня в предчувствии, что еще до того, как окончится эта ночь, я встречу кого-то, на ком я женюсь.

* * *

Мать Эйаля, одетая во все белое, как если бы невестой была именно она, сидела в центре лужайки со стаканом бледно-желтого сока. С последнего времени, когда я видел ее, она, похоже, поправилась еще больше, несмотря на строгую диету, которую Эйаль прописал ей, как если бы она прибавляла в объеме не от съеденной пищи, а от нависшей над ней угрозой остаться одной. Но я хорошо помнил, даже спустя столько лет, ее былую красоту и восхищение, которое тогда переполняло меня. Я был еще ребенком, но не забыл ничего, так что сейчас ее тяжелое белое лицо, покрытое макияжем, все еще сохраняло для меня его былое очарование. Мои родители, которые в отличие от меня, не видели ее уже несколько лет, с трудом ее узнали, и когда она поднялась, чтобы обнять их и расцеловать, они были поражены и обескуражены ее видом. Тем временем Хадас, одетая очень просто, но лучившаяся неподдельной радостью, прибежала, чтобы познакомить нас со своими родителями, членами этого киббуца, которые не успели еще сменить свою повседневную рабочую одежду и были озабочены последними приготовлениями к церемонии.

— Эйаль все волнуется, что никого не будет, — сказала Хадас, весело рассмеявшись, — но он ошибается. Все будут, а кое-кто из них очень вас удивит. — И с этими загадочными словами она испарилась.

Вместо нее возникла девушка с огромными голубыми глазами и в густых кудрях, спросившая, не принести ли гостям каких-нибудь напитков. Мои родители, привыкшие, по английскому обычаю, к послеполуденной чашке чая, попросили принести им чай и, если можно, молока, а я делал сразу два дела — внимательно вглядывался в лицо этой девушки, пытаясь вспомнить, где я его видел прежде, и решая, что я хочу заказать, в итоге, склонившись к стакану молока, — просьба, которая была тут же одобрена и подхвачена моей матерью, воскликнувшей с энтузиазмом:

— Отличная мысль, Бенци! Мы присоединимся к тебе, как только получим свой чай.

— Не знаю, что со мною происходит, — говорил я меж тем матери Эйаля, провожая взглядом, голубоглазую девушку, направлявшуюся к бару, — но, к собственному удивлению, я страшно рад за Эйаля.

— Не исключено, что ты будешь следующим, Бенци, — и она ласково улыбнулась мне. — Тебе не удастся увернуться.

— Нет, нет, он не увернется, — поддержал ее мой отец и указал на двух больших птиц, которые в эту минуту плавно опускались на зубчатую кромку утеса, в лучах закатного солнца вырисовывавшегося с особой четкостью. — Это что, ястребы? — спросил он у девушки, которая принесла нам наше питье.

Но пока та расставила на столе чашки с чаем и стаканы с вином, птицы скрылись в одной из многочисленных расщелин, четко различимых в лучах заходящего солнца. А когда она подняла глаза, в моем мозгу что-то вспыхнуло, — и я узнал ее.

— По-моему, ты — Микаэла, — в изумлением вырвалось у меня.

Она кивнула:

— Я думала, что тебе ни за что меня не узнать.

— Это та самая девушка, — сказал я радостно своим родителям, — которая вместе с Эйнат была в Бодхгае и привезла Лазарам сообщение о ее болезни.

Мои родители восприняли мои слова, наклонив головы, после чего Микаэла, одарив их улыбкой, словно для того, чтобы со своей стороны подтвердить правдивость услышанного, после чего сложила вместе ладони, поднесла их к лицу и наклонила голову жестом, полным такой красоты и изящества, что сладкая боль пронзила мне сердце. Видение большой гостиной Лазаров возникло перед моим взором, повторяя красочный круговорот индийских впечатлений, среди которых парила теплая, оживленная улыбка женщины, которую я любил.

— Как долго ты пробыла на Востоке? — спросил ее мой отец.

— Восемь месяцев, — ответила Микаэла.

— Так долго?! — воскликнула моя мать.

— Это не долго, — убежденно сказала Микаэла. — Если бы у меня не возникли проблемы с деньгами, я оставалась бы там много дольше. Я просто с ума сходила, так мне хотелось остаться.

— Но что в Востоке так привлекает молодежь? — не без удивления произнес мой отец.

Она задумалась, глядя на него и в то же время обдумывая свой ответ:

— Каждому нравится что-то свое. Мне лично очень понравилось их отношение ко времени. Я там стала буддисткой. — Она сказала это настолько серьезно, что невольно вызвала уважение. Воцарилось молчание. И тогда взгляд ее огромных светлых глаз остановился на мне, как бы желая удостовериться в том, что это именно я, и тоном, в котором я различил некий упрек, она добавила: — Мы все очень удивились тому, что все вы так быстро вернулись.

— Все? — спросил я в изумлении от этого множественного числа. — Кто это «все»?

— Никто в отдельности, — сказала она, уходя от ответа. — Просто наши друзья, которые, подобно мне, сходят с ума от Востока и кто наслышан о вашей истории.

— Моей истории? — Внезапно я почувствовал, что краснею, и встревожился. — Что ты имеешь в виду?

Но тут уже она заколебалась, и по лицу ее промелькнула легкая улыбка. А затем она стала смотреть туда же, куда смотрели мои родители. А именно, в сторону двух автобусов, только-только возникших у въезда в каньон и переполненных приглашенными гостями, которые, как боялся Эйаль, вполне могли и не приехать. Но они приехали.

С этого момента каждую минуту кто-то звал Микаэлу помочь со вновь прибывшими, и она, уходя, извинялась все с тем же типичным, вывезенным из Индии, жестом, чтобы в следующую секунду затеряться в толпе, хлынувшей на поляну и растекающейся в разные стороны вместе с сумерками, которые, казалось, эти люди, прибывшие с севера, принесли с собой. Позднее я выяснил, что она тоже, подобно Хадас, имела прямое отношение к киббуцу, не будучи его членом, хотя ее родители покинули его, когда ей было шесть лет; тем не менее время от времени она наезжала сюда, нанимаясь на сезонную работу, которая могла оборачиваться и помощью на кухне во время вот таких, как эта, свадебных церемоний, и работой официантки в киббуцной столовой, или еще чем-то подобным. Меня все это очень тронуло, и некоторое время я следил за ее мелькающей то тут, то там фигуркой, но потом мое внимание было отвлечено целой вереницей давно исчезнувших из моей жизни друзей по университету и даже школе. А также парочкой профессоров из больницы «Хадасса», которых Эйалю удалось уговорить приехать на свадьбу и к которым он в благодарность, очевидно, за дорожные мучения, проявлял все это время особое внимание. При этом сам Эйаль выглядел умиротворенным, и в его глазах снова появился озорной блеск. Он затеял всю эту суматоху со свадьбой в киббуце не только для того, чтобы сэкономить денег, но и потому еще, что вынашивал планы (дурацкие, по-моему) бросить работу в больнице и перебраться жить в этот или подобный киббуц в Араве, чтобы приобрести опыт в более «выразительной», как он это называл, области медицины, и жить там, наслаждаясь тишиной и спокойствием.

Мои родители, которые сидели сейчас, потягивая вино, принесенное им Микаэлой с предупредительной готовностью, поглядывали на меня с каким-то странным задумчивым выражением. Было относительно тихо — никакой назойливой грохочущей музыки, как это бывает обычно, слышны были только мягкие гитарные аккорды, доносившиеся с того места, где слабо проглядывался силуэт гитариста. Не было видно и разгулявшихся, ошалелых от возбуждения среди взрослых детишек, обычно ведущих себя на подобных мероприятиях, как оголтелые рэкетиры. У матери Эйаля не было родственников, а родные ее покойного мужа прервали с ней, после его самоубийства, все отношения. Так что большинство гостей были либо членами киббуца, либо друзьями новобрачных, в большинстве своем молодежь, многие из которых приехали в одиночку. Молодые врачи из «Хадассы» вели себя благовоспитанно под взыскующими взглядами своих профессоров. И только один ребенок, мальчик, приехавший из Иерусалима, сидел совсем тихо между матерью и отцом. Это был тринадцатилетний, умственно отсталый, младший брат Амнона и его родители, которые, подобно моим, были приглашены на свадьбу, поскольку Эйаль проводил много времени в их доме после смерти своего отца. А он, Эйаль, был не из тех, кто забывает сделанное ему в прошлом добро.

И родители Амнона, и мои собственные, похоже, были весьма польщены, получив приглашение на эту свадьбу, равно как и обрадованы встречей. Некоторое время они посвятили собственным делам, имевшим место в последние годы, а затем перечили к воспоминаниям о наших, полузабытых уже, подвигах в детстве, после чего мой отец сделал попытку выяснить, как обстоят дела у Амнона с завершением его докторской диссертации, — и здесь, к моему изумлению, я увидел, как моя мать, которая никогда не дотрагивалась до отца на людях, в темноте сжала его бедро, острым своим чутьем ощутив, что родители Амнона меньше всего хотели бы углубляться в эту тему, которая заставляла их смущенно умолкнуть, а моя мать меньше всего на свете хотела бы оказаться причастной к этому смущению.

Отец мгновенно уловил намек и прекратил свои расспросы, тем более что Микаэла очень удачно появилась с большим подносом в руках, предложив всем нам попробовать по куску горячего пирога, восхитительно благоухавшего мясной начинкой. Похоже было, что свадебный протокол предусмотрел подачу подобного кушанья непосредственно перед церемонией бракосочетания, с тем чтобы мысли о еде не отвлекали внимания гостей от происходящего торжества, к которому следовало отнестись со всей серьезностью и которое было задумано и подготовлено в оригинальном стиле с участием двух раввинов реформистского направления — мужчины и женщины, специально приглашенных в киббуц из соседнего поселения Иахель неподалеку от Эйлата. Мне не терпелось оказаться с Микаэлой в каком-нибудь укромном уголке и потолковать с ней: что именно имела она в виду, когда говорила о «моей истории». Ее страстное увлечение Индией, в котором она нам призналась, ее намерение вернуться туда при первой возможности вызвало у меня соблазн сравнить ее впечатления с моими собственными. И, не доев свой кусок пирога, который неожиданно оказался изумительно вкусным, я поднялся и положил ей руки на плечи до того, как ее поглотила орда молодых киббуцников, друзей Хадас, которые только что вернулись из душа после завершения дневных трудов.

— Извини, Микаэла, — сказал я, намеренно обращаясь к ней по имени, — можно мне поговорить с тобой кое о чем?

Она покраснела, как если бы мои ладони, лежавшие на ее плечах, придавали вопросу некую интимность.

— Поговорить? Почему бы нет? — ответила она.

— А когда? — продолжал я настаивать. — Когда ты освободишься?

Она посмотрела на меня своими огромными глазами.

— Я уже свободна, — ответила она без улыбки. Лицо ее было очень серьезно. — Мне только нужно вернуть поднос. — И она отправилась к буфетной стойке, чтобы вернуть поднос.

А я остался ждать ее в окружении гостей Эйаля, всех этих старинных друзей детства, обдумывая пришедшую мне в голову мысль, которая могла на первый взгляд показаться столь же удивительной, сколь и безрассудной, хотя на самом деле была отчасти вынужденной, но весьма волнующей. Если я и на самом деле готов был жениться для того только, чтобы выглядеть не столь опасным в глазах женщины, которую я полюбил, может быть тогда именно такая девушка — «буддистка» — вроде вот этой, вежливой и жизнерадостной, перелетающей свободно, как птица, с места на место воплощения духовных исканий, — может быть, именно такая девушка и подходит мне.

Она сняла свой маленький передник, повесила его на спинку стула и сказала с доверчивой улыбкой:

— Ну вот… вся твоя.

— Тогда давай переберемся куда-нибудь, где потише, — сказал я, желая намекнуть, что хотел бы с ней не просто поболтать.

Она не удивилась моим словам, хотя на поляне вовсе не было так уж шумно; людей было немало, но они стояли и разговаривали, не производя особого шума. Время от времени они отправлялись в буфет, чтобы отрезать себе еще кусок пирога, пришедшегося, похоже, всем по вкусу. Сначала она повела меня по направлению к киббуцным домикам, но внезапно остановилась, как если бы ей пришло в голову что-то лучшее, а потом зашагала в сторону небольшой ложбины, где мы оказались в тени утеса, — в том месте, откуда начиналась каменистая тропинка, отчетливо просматривавшаяся меж меловых выступов в свете отдаленных лампионов.

— Иди сюда, — сказала она таинственным голосом. — Если ты не хочешь взобраться еще выше, мы можем здесь тихонько посидеть и в то же время увидеть все… до тех пор, пока не начнется церемония.

На мой взгляд, ее нельзя было назвать слишком красивой, но она, безусловно, была очень и очень симпатичной. Ее гибкое тело было слишком костистым на мой вкус, а лицо ее казалось слишком маленьким для таких огромных глаз, которые блестели сейчас в свете восходящей луны, словно два больших светильника. Я взобрался вслед за ней в молчании, удивляясь внезапному ее решению привести меня сюда, на эту продуваемую ветром каменистую тропу, продвигаясь по которой, мы слышали вскрики птиц, поднявшихся со своих гнезд и хлопанье крыльев.

— А буддисты могут жениться? — спросил я, и почувствовал себя идиотом. В ответ она только прыснула от смеха.

— Они могут все, — ответила она, нисколько, похоже, не удивленная моим вопросом. — Буддизм — это не еще одна злобная религия, ищущая как бы сильнее придавить человека или запугать его, это лишь средство, призванное облегчить неизбежные страдания. — Все это она произнесла серьезно, и выражение «неизбежные страдания» прозвучало искренне и убежденно, вызвав во мне волну доверия и симпатии. — Ужасно жалко, что вы не смогли еще на несколько дней задержаться возле храмов Бодхгаи, — продолжала она. — Тогда ты понял бы то, чего мне не удается втолковать тебе сейчас… и боюсь, что позже не удастся тоже. — И снова в ее словах я уловил упрек в том, что я не использовал все открывавшиеся передо мною возможности во время незапланированного путешествия в Индию.

— Но каким образом я мог бы остаться? — вопросил я, оправдываясь, как будто она меня в чем-то обвиняла. — Мистер Лазар так рвался обратно. А я… разве я мог бросить Эйнат, которой было так плохо?

— Да уж… ей было и на самом деле очень плохо, — вежливо подтвердила она и добавила: — Если бы не ты, она не доехала бы до дома.

Тропинка тем временем резко повернула, так что мы неожиданно остановились, словно повиснув в воздухе над блестящей голубой поверхностью плавательного бассейна, окруженного прибывшими на свадьбу гостями. Мы стояли совсем близко к ним, но оставались совершенно невидимыми и изолированными, погрузившись в глубины истории, которую Микаэла предпочитала называть моей, но которая, конечно же, являлась историей Эйнат, а мне еще предстояло вытянуть из Микаэлы все, что она знала и что могла она поведать с присущей ей простотой и ясностью, с которыми она говорила обо всем, оставляя ощущение приятной умиротворенности, позволявшей мне расслабиться после долгих месяцев внутреннего конфликта и напряжения.

Она встретилась с Эйнат и еще двумя израильтянками на улице в Калькутте, где Эйнат, ошеломленная открывшимся ей видом, оказалась в самые первые дни своего путешествия. Микаэла, наоборот, считала себя уже старожилом Индии, пропутешествовав по центральным штатам страны, и вот уже более трех месяцев обосновавшись в Калькутте, где она примкнула к волонтерам — французским и швейцарским врачам, предлагавшим бесплатную медицинскую помощь в импровизированных клиниках прямо на уличных тротуарах. Они так и называли себя — «тротуарные доктора», и вот к ним-то Микаэла и примкнула, получая взамен еду дважды в день и место для ночлега. В это время она и повстречалась с Эйнат, когда та обратилась к врачам за помощью — ей срочно надо было сменить повязку на ноге. Микаэла мгновенно поняла, что Эйнат нуждается в ее помощи, что она очень испугана и огорчена своей встречей с Калькуттой и, быть может, сожалеет о своей поездке в Индию. Но она понимала и то, что растерянность, испытываемая Эйнат, — это общее чувство, охватывающее всех тех, которые чувствуют, что помимо нищеты и безобразия, здесь таится еще некая духовная мощь, которая может, даже вопреки воле, втянуть их в себя, и это в особенности относится к тем, кто обладает незначительной самоидентификацией, кто чувствует себя слишком слабым для достижения своих амбиций и, в особенности, тех, кто при любой возможности готов бежать куда глаза глядят. И действительно — очень скоро Эйнат уговорила двух своих подруг, бросив дела в Кулькутте, двинуться в Непал, чтобы всецело погрузиться в девственные красоты Гималаев. Но уже через две недели, к полному изумлению Микаэлы, Эйнат вернулась в Калькутту одна и разыскала ее. Так началась их дружба. Поначалу Эйнат работала бок о бок с Микаэлой, помогая тротуарным докторам, но вскоре бросила работу и присоединилась к одной молодежной группе туристов, направлявшихся в Бодхгаю, чтобы предаться там медитациям, по системе випассана; она поступила так, считала Микаэла, не потому, что на самом деле заинтересовалась буддизмом, но потому лишь, что принадлежала к категории людей, для которых процесс поиска важнее, чем сама находка.

— А для тебя? — в упор спросил я Микаэлу.

— Для меня? — Какое-то время она размышляла, желая ответить как можно более честно. — Мне кажется, что для меня найти важнее, чем искать. Но, может быть, я на свой счет ошибаюсь.

В эту минуту я бросил взгляд на своих родителей. Они стояли и разговаривали о чем-то с профессорами из Иерусалима, время от времени поглядывая по сторонам, скорее всего, в поисках меня. Амнон стоял неподалеку от них с двумя девушками, которых мы оба знали по университету, он что-то говорил им, возбужденно жестикулируя, в то время как его младший брат, лежа на траве, пытался поймать струйки разбрызгивателя. Ни Эйаля, ни Хадас нигде не было видно. Скорее всего, они готовились к церемонии. Но мать Эйаля продолжала сидеть все на том же месте, неподвижно, словно замерзшая белая статуя, — нетронутое блюдо с едой стояло перед ней на столе. Каждый раз она вглядывалась в маленькую расщелину, в которой мы укрывались, и выглядело это так, как если бы она нас заметила. Внезапно с одного конца поляны воздух заполнило стройное пение — небольшая группа мужчин и женщин, членов киббуца, пела, держа перед собою раскрытые ноты. Выглядело это величественно.

— Кажется, они начинают, — сказала Микаэла. — Может, нам подойти поближе?

— А зачем? — неохотно возразил я. — Если у тебя нет возражений, мы можем остаться где сидим и наблюдать за свадебной церемонией отсюда. Мне не терпится услышать окончание твоего рассказа, особенно, в той его части, где появляюсь я. Ты остановилась на том, что Эйнат убежала… но не сказала, от чего именно она убегала.

— От чего? — Мне показалось, что Микаэла была удивлена моим вопросом. — Прежде всего, от родителей… но может быть, и от чего другого.

— От родителей? — повторил я, не скрывая изумления. Меня переполняло любопытство пополам с волнением. Неужели мне предстояло услышать сейчас нечто, чего я не знал еще о Лазаре и его жене? — В каком смысле?

— Ты отлично понимаешь, в каком смысле, — молниеносно отрезала она. — Ты ведь только что не спал эти две недели в одной постели с ними. Разве не так?

— Наверное, у тебя есть основания говорить так, — уклончиво ответил я, рассчитывая спровоцировать Микаэлу на еще одну атаку, с тем чтобы иметь возможность защитить потом обоих, — и женщину, которую я любил, и ее мужа. — Мне они показались очень приятной парой, ко мне они были милы… может быть, немного слишком привязаны друг к другу. Несколько, я бы сказал преувеличенно по части патетики — жена, к примеру, не выносит отсутствия мужа и не в состоянии остаться одна даже ненадолго. Но это и все.

— Может быть, это все для тебя, — сказала Микаэла с неприкрытой злостью, — но, безусловно, этого более чем достаточно для того, кто вынужден жить вместе с ними, как Эйнат, задыхаясь от этого невероятного симбиоза. Иногда мне кажется, что если бы они не взяли с собой в Индию тебя, им не удалось бы привезти ее обратно живой. На обратном пути к дому она умерла бы у них на руках.

— Умерла у них на руках? — повторил я в изумлении эту драматическую фразу, поражаясь глубокой и неприкрытой неприязни к Лазару и его жене, содержавшейся в этих словах. — Ты преувеличиваешь, Микаэла. Умереть не так уж просто, и ты это знаешь.

Пение, доносившееся снизу, становилось все громче, и простые, незнакомые мне мелодии поражали богатством и сложностью звучания. Две пары, облаченные в свободную голубую одежду, появились в центре лужайки, неся с собой хупу. Они воткнули шесты в заранее приготовленные держатели и развернули большой, богато разукрашенный шатер, который был достаточно велик для того, чтобы вместить несколько пар, стоящих плотно друг к другу. После того как навес был воздвигнут, рядом с ним как из-под земли вырос маленький хор, певший весьма громко, словно подбадривая молодоженов своей оптимистической песней. А затем, с противоположных сторон поляны появились двое раввинов, закутанных в молитвенные облачения; с некоторой иронией они отвесили друг другу поклон и также вошли под балдахин, в то время как некая юная девица ступила на трамплин для прыжков в воду, подошла к краю и царственным жестом пригласила Эйаля и Хадас приступить к церемонии бракосочетания.

* * *

— Боюсь, что все это действо выглядит несколько нелепо, — сказал я Микаэле.

— Но почему? — протестующее воскликнула она. — Я видела и прежде такую церемонию… и она поражала меня своей красотой и натуральностью. Если я когда-нибудь выйду замуж… я хотела бы, чтобы и у меня все происходило точно так. — И она залилась краской, словно испугавшись того, что произнесла. Но это была та внезапная и непреднамеренная реакция, которая не имеет никакого логического объяснения.

Я был тронут ее искренностью и прижал очень осторожно к своей груди ее кудрявую голову.

— Скажи мне, — попросил я, — скажи, когда я впервые увидел тебя в доме у Лазаров сразу после твоего возвращения из Индии, ты была острижена наголо, так, что в первую минуту я принял тебя за мальчика. Как же ты отрастила свои кудри так быстро?

Я заметил, что она не попыталась освободиться от моих рук. Более того, она притихла и замерла, словно хотела дождаться, пока намерения моих рук проявятся более определенно.

— Я не знаю, — сказала она, пожав плечами, и рассмеялась. — По-видимому, они больше ничего не умеют. Но смотри, смотри, как они ведут Эйаля!

И они действительно вели его так, что правильнее было бы сказать: «он был ими ведом». Он был одет во все белое и сопровождаем эскортом из двух человек, которые крепко держали его слева и справа, в то время как он плавно перемещался меж них. Один из этой пары был отец Хадас, другим, к моему изумлению, оказался профессор Шалев, глава педиатрического отделения больницы, которого Эйаль выбрал на то место, которое принадлежало его отцу. Как это ловко и умно придумано моим другом Эйалем, подумал я про себя, когда вся троица скрылась под пологом. Сделать своего босса ответственным за себя. Наверняка это не окажется лишним в минуту, когда вопрос коснется заполнения пустующих вакансий. С другой стороны поляны в сопровождении своей матери и женщины, которую я не знал, появилась Хадас в своем белоснежном, до земли, свадебном наряде. Мать Эйаля, по-видимому, не могла — а может, и не хотела — проводить свою будущую невестку под свадебный полог, и она осталась сидеть на том же месте, задумчиво, отдельно от всех остальных, время от времени поглядывая в нашу сторону, как если бы она решила понаблюдать именно за нами. И вдруг внезапно вспыхнули все огни, и чей-то голос попросил всех прибывших на свадьбу гостей встать. Два мощных луча осветили балдахин, отчего засверкали и запереливались украшения свадебного шатра, который стал похож на драгоценный камень. Воцарилась оглушительная тишина. Вода в плавательном бассейне замерцала, застыв, как зеркало. В охватившем землю безмолвии различимо было лишь хлопанье крыльев — это ночные птицы, привлеченные светом, кружили над лощиной.

— Больше нам отсюда ничего не разглядеть, — разочарованно прошептала Микаэла и подалась вперед, пытаясь увидать, что происходит под сверкающим пологом впереди нас. В приоткрывшемся вырезе белой блузки я увидел маленькие твердые груди, контрастировавшие с ее длинным стройным телом. Я подумал о своих родителях, остававшихся внизу с последними из гостей, радующихся церемонии, но не исключено, задающими себе вопрос, не приближается ли их очередь вести меня под руки к купе. В эту минуту я готов был удовлетворить их желание, чтобы широкий зев свадебного шатра поглотил нас, как поглотил он Эйаля, и чтобы я стоял под сияющим украшениями пологом — таким вот, как этот, — лицом к лицу с юной девушкой, слушая то, что говорит пара неразличимых молодых рабби, чьи теплые слова поддержки возносятся к небесам сквозь тишину ночи.

— Я думаю, — прошептал я Микаэле, — что на самом деле приятнее наблюдать за всем этим именно отсюда. — И она согласилась со мной, после чего так и осталась сидеть, где сидела, подтянув колени и прижав их к груди.

— Я хотела бы только увидеть их обоих поближе, — сказала она безо всякого раздражения, с покорностью, которая, скорее всего, происходила не только от ее буддизма, но и от ее принципиального отношения человека абсолютно безмятежного, который, как мне вдруг стало ясно, в состоянии был не только воспринять странную любовь, более похожую на западню, в которой я оказался, но и утихомирить вызванную ею боль.

— Извини, что мы по моей вине оказались на этом месте, — извинился я в той чисто британской манере, к которой привык дома, — но мы все еще не добрались до конца истории, которую ты обещала мне рассказать. Так что же говорила обо мне Эйнат — если только она вообще говорила что-либо?

Слабая улыбка тронула губы Микаэлы, так непохожие на те, что завладели моим сердцем. Эта улыбка не шла от всей души, нет — это была улыбка, полная скепсиса, хотя и не лишенная доброты. И поскольку церемония под нами достигла в этот момент наивысшей точки, она поведала мне, что Эйнат не имела ни малейшего представления о планах своих родителей добраться до ее местопребывания в Индии и забрать ее домой. Какой-то человек, прибывший в Калькутту из Бодхгаи, рассказал Микаэле о молодой израильтянке, лежащей в тайском монастыре, которая заразилась гепатитом и очень больна. По описанию Микаэла узнала Эйнат, и поскольку она поняла, что, скорее всего, Эйнат подхватила инфекцию, работая в Калькутте, от одного из пациентов «тротуарной клиники», она почувствовала свою перед ней моральную ответственность, почему и отправилась в Бодхгаю, чтобы присмотреть за ней. Когда она отыскала Эйнат лежащей в маленькой темной комнате, желтой и растерявшейся, страдающей и расчесывающей свои раны, она решила, что родители Эйнат должны быть информированы о положении дел, чтобы они могли прибыть к дочери или послать кого-нибудь, кто мог бы забрать ее, но Эйнат категорически отказалась дать ей свой адрес, как если бы в ее намерения входило как можно глубже погрузиться в болезнь и погрязнуть в ней — возможно, потому, что она рассчитывала в конечном итоге каким-то образом выбраться из всего этого собственными силами. Но Микаэла испугалась, что если она оставит Эйнат здесь, ее состояние ухудшится еще более, кроме того, она заметила у своей подруги еще в Калькутте скрытое желание затеять некое подобие флирта со смертью. А потому, вопреки убеждению, что за свою судьбу каждый отвечает сам, она приняла решение вылететь из Индии в Израиль и настояла, чтобы Эйнат дала ей письмо к своим родителям. Прибыв домой, она тут же поспешила на квартиру Лазаров в Тель-Авиве предупредить их, что случилось с их дочерью. Но когда Эйнат увидела, двумя неделями позже, как в маленькую комнатку входят родители, она не только удивилась тому, что им пришлось совершить продолжительное и трудное путешествие, чтобы увидеть ее, но еще больше испугалась, поскольку не сомневалась ни минуты, что они не станут сидеть у изголовья, тихо ожидая ее выздоровления, а начнут вместо этого делать все возможное, чтобы утащить с собой обратно в Израиль. Но, по-видимому, когда она увидела незнакомого молодого врача, следовавшего за ними, тут же начавшего задавать всякого рода раздражающие вопросы, а затем тихо опустившегося возле нее, начав обследовать ее неторопливо и внимательно, у нее поднялось настроение, поскольку она тут же решила, что может вверить себя в его руки.

— Да! И она решила совершенно правильно!

Заявление это прозвучало, быть может, несколько высокомерно, но ощущение вернувшейся реальности охватило меня, когда я вспомнил темный альков, спальный мешок, брошенный в углу и двух изумленных молодых японок, согнувшихся над крошечной газовой плиткой.

— А не упоминала ли она, случайно, при тебе о переливании крови, которое я произвел ей в Варанаси? — с нетерпением спросил я Микаэлу, поскольку в том, как она говорила, было нечто, позволявшее мне надеяться, что посредством этой истории мне удастся рассеять туман, окутавший не только то, что я делал, но и мой истинный характер, проявившийся за время путешествия по Индии.

— Конечно, она все мне об этом рассказала, — кивнула Микаэла. — Она всем говорит, что ты спас ее жизнь.

Я был очень тронут. Мне хотелось замереть, позволив этим словам проникнуть до глубины моей души. Этим замечательным словам. И остановиться на этом. Но я уже утратил над собою контроль, а потому, чуть поколебавшись, спросил:

— Ну а ты? Как это показалось тебе? Тебе показалось это правдой или обманом чувств?

Она не удивилась странному моему вопросу. Опять на ее лице появилась смешливая улыбка. Ее лицо не было красивым, если уж говорить правду до конца, но эти огромные сияющие глаза обещали нечто такое, чего не могла дать никакая красота.

— Я думаю, что это чистая правда, и ты действительно спас ее, — ответила она просто, без минуты колебаний и великодушно. И тогда я, не в силах более сдерживать себя, и придя в величайшее возбуждение, потянулся к ней и обнял теми самыми руками, которые Эйнат сочла так вызывающими доверие. Я обнял Микаэлу со всей моей теплотой и так бережно, как только мог, тем не менее стараясь не произнести ни единого слова любви, чтобы не осквернить ту, настоящую любовь, которую я испытывал к другой женщине. Единственное, что я мог себе позволить, это было искреннее, но ни к чему не обязывавшее признание. Я сказал Микаэле (и это было истиной правдой):

— Ты мне нравишься. Очень, очень нравишься. Очень.

И погрузив ладони в ее густые кудри, я притянул ее голову к себе и бережно стал целовать ее глаза. Но она движением, выдававшим большой опыт, прильнула своими губами к моим и поцеловала меня долгим, нескончаемым поцелуем, в то время как пение под нами сошло на нет, лужайку снова залило светом, и крики с пожеланием счастья «Mazel tov!» приветствовали пару, появившуюся из ритуального шатра.

А следовательно, мы должны были поспешить обратно. Но этот поцелуй, что имел место между нами, словно прилепил нас друг к другу, и мы неуверенно ступили на тропинку, петлявшую по затененной стороне утеса. Но прошли мы по ней немного, ибо Микаэла вдруг остановилась и втолкнула меня в некое углубление, оказавшееся небольшой пещерой, пропитанной ароматом пустынных трав и с сухим песчаным полом. Я не встретил никаких затруднений, снимая с нее ее белую блузку, после чего холодный лунный свет упал на ее маленькие острые груди, в которые я тут же зарылся лицом не только потому, что мне захотелось ощутить их зовущую и податливую упругость, но прежде всего потому, что от них исходил аромат чего-то нездешнего, что напомнило мне об Индии, которой Микаэла сама была пропитана. Но тут же мне пришлось понять и другое — богатый опыт Микаэлы в общении с противоположным полом и абсолютная ее честность, с которой она действовала, не давали мне ни малейшего повода витать в облаках и предаваться отвлеченным мечтам, в то время когда лицо мое покоилось меж ее грудей, упругих и прохладных, тем более что ее длинные и сильные ноги уже обхватили меня и деликатно укладывали на сухое песчаное ложе, напоминая о том, что обязан довести до конца мужчина, раз уж он прижался лицом к обнаженным женским грудям. И мы занялись любовью — торопливо, без особенной страсти, но также и без какой-либо обиды и без слов любви, которые принадлежали другим, но нежно, получая и доставляя удовольствие друг другу… А потому мы кончили разом и вместе, но не издав ни звука, потому что и она и я, мы знали, что не только мои родители, но и множество моих и ее друзей находились настолько близко, что любой громкий звук тут же обнаружит наше присутствие.

— Веришь ли ты в реинкарнацию душ? — неожиданно спросил я ее вполголоса, когда она закончила одеваться и счищала сухие травинки со своих волос.

Мы уже снова были укрыты темнотою, вернувшись на тропинку, выводившую нас прямо к тому месту, где стояли мои родители. Она тут же остановилась, словно мой вопрос поразил ее — то ли тем, где он был задан, то ли тем, когда.

— Переселение душ? — Она вперила в меня пристальный взгляд своих огромных глаз, в которых я прочел неприкрытый упрек. — Я не ожидала от тебя такого.

— Это почему же? — удивленно спросил я.

— Потому что полагала, что врачам это должно быть известно.

— Известно — что? — Сказать по правде, теперь я был смущен.

— То, что такой вещи, как душа, не существует, — быстро ответила она. Меня позабавило, но также и немного встревожило то неистовство, с которым она произнесла эти слова.

— Ты хочешь сказать… ты веришь, что души не существует?

— Конечно, — с новой ноткой нетерпения заявила она. — Душа — это выдумка воображения людей, которым необходимо иметь нечто вечное и неизменное внутри них, нечто такое, о чем они могли бы тревожиться, и что могли бы в себе лелеять и баюкать. — Было что-то восхитительное и чарующее сейчас в ее досаде, и потому я крепко обнял ее, когда мы вновь двинулись вниз по тропе.

— Но что же такое реинкарнация, если души нет? Но если это нечто, что переходит от одного существа к другому?

Она замерла на мгновение, испытующе глядя на меня, словно хотела определить, посмеиваюсь ли я над ней, или говорю серьезно, а затем пустилась в объяснения, из которых выходило, что реинкарнация — это всего лишь совокупность склонностей и способностей, которые подвержены непрерывным, постоянным изменениям, ибо сами существа являются лишь звеньями происходящего и непрерывно повторяют самих себя, поскольку энергия, необходимая для любой материальной или духовной деятельности, не расходуясь до конца, высвобождается и может быть затем использована снова. И эта деятельность или эти события, имевшие место в прошлом возвращаются в другом виде. Что-то новое в ее облике, симпатичное, но так же отдающее догматизмом увиделось мне в том, как она отстаивала свое мнение, сопровождая свои слова энергичными жестами. Она так увлеклась, что не обратила внимания, что мы вошли в ярко освещенную зону, и гости, стоявшие вокруг столиков с маленькими чашечками ароматнейшего кофе и с бокалами вина, воззрились на нас с большим изумлением, в то время как мы пересекали лужайку плечом к плечу, давая основания задаться вопросом, где же мы были и чем занимались во время брачной церемонии. Мы разошлись в разные стороны без единого слова и двинулись в противоположных направлениях, чтобы примкнуть к своим друзьям. Здесь передо мною внезапно вырос Эйаль в своем свадебном наряде, и я изо всех сил обнял его.

— Так куда же ты, друг, подевался? — спросил он в несколько агрессивном тоне.

— Микаэла повела меня на скалу, чтобы мы могли наблюдать всю церемонию сверху, — поведал я ему. В его глазах появилась хитрая улыбка, как если бы он точно знал, чем именно мы занимались за его спиной. Во время свадебной церемонии.

— Значит, в конце концов она тебя поймала.

— Поймала меня? — переспросил я в недоумении. — Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что еще неделю назад она приставала к Хадас, допытываясь, будешь ли ты на свадьбе, поскольку, сказала она, сама она будет на ней только, если приедешь ты.

Я был поражен подобными новостями и сгорал от желания узнать от него подробности, но мои родители уже заметили меня и заспешили, боясь, что я снова исчезну.

— Где тебя носило? — поинтересовался мой отец, щеки которого пошли красными пятнами от выпитого вина.

Я рассказал им, что наблюдал за свадебной церемонией со склона холма вместе с Микаэлой. Моя мать не проронила ни слова, но глаза ее пытливо изучали мое лицо. Могла ли она, мелькнуло у меня в голове, по выражению моего лица догадаться, чем мы занимались с Микаэлой?

— Церемония и в самом деле выглядела очень мило, — сказал я. — Сначала я боялся, что все это обернется нелепостью, но под конец я был по-настоящему тронут.

Оба они разделили мои чувства. Они были очень рады, что смогли совершить подобное путешествие в самое сердце пустыни. Это даст им теперь пищу для разговоров на многие предстоявшие годы. Тем не менее им не терпелось поскорее двинуться в путь. Хотя часы показывали всего лишь девять вечера, путь до гостиницы на Мертвом море требовал никак не менее полутора часов, при том что уже многие годы они ложились спать ровно в десять. Я пошел за Амноном, который изъявил желание уехать вместе с нами. Сначала его просто невозможно было оттащить от старых друзей, хором которых он увлеченно дирижировал, но в конце концов я его увел. Мы начали прощаться, и я, конечно, пошел искать Микаэлу. В какой-то момент я подумал, что она незаметно исчезла, но вскоре я перехватил ее взгляд. Она в одиночестве сидела за столом и с большим аппетитом что-то ела.

* * *

Должен ли я был признаться ей, перед тем как отбыть, что я удивился, увидев, как она жадно, большими глотками, пила вино из вместительного бокала? Мне хотелось попросить ее не отказываться от существования души, тем более с такой легкостью. Но потом я подумал, что продолжение этого разговора следует, пожалуй, отложить до нашей следующей встречи, — а в том, что такая встреча, как минимум, еще одна, состоится, у меня не было ни малейшего сомнения. Эта девушка обладала четко выраженными качествами, и качества эти трогали меня до глубины души. Не только ее добродушие и беззаботность, которую она излучала, но равным образом аура самодостаточности и манера, с которой она себя вела — то, как она ожидала меня, как ждала, когда я найду ее и подойду к ней. Да, несомненно, она мне нравилась. Она могла оказаться для меня идеальной парой. Меня тронуло, как она сидела одна, в стороне ото всех, и ела, просто потому что хотела есть. Сам я не мог, да и не хотел полюбить ее, потому что я уже любил другую женщину, ту, которую я столь счастливым образом превратил в свою квартирную хозяйку. Это было одной из причин, по которой мне не терпелось продолжить наш спор и убедить ее в наличии души, чтобы ее взгляд на мир чуть изменился и подвел ее к мысли, что ее призвание, обязанность и долг дать мне то, о чем я мечтаю и чего жажду — свободный брачный союз, который избавил бы мою квартирную хозяйку от страхов, что я буду бесконечно преследовать ее своим вожделением.

Я подошел, чтобы попрощаться с нею. Она не выглядела ни обиженной, ни оскорбленной, наоборот, она посмотрела мне прямо в лицо.

— Ты, наверное, голоден тоже? — произнесла она, улыбаясь, и подвинула ко мне полную тарелку еды, высившуюся перед ней.

— Да, я хотел бы поесть, но мои родители спешат уехать. — И внезапно, не в силах сдержаться, добавил: — Но поскольку мне точно известно, что душа существует, разговор наш не окончен, ибо я еще не привел решающих аргументов. Дело в том, что как ты, наверное, слышала, я теперь занимаю место по другую сторону операционного стола. Теперь я уже не хирург, а анестезиолог. А если ты анестезиолог, ты обязан верить в существование души, потому что именно ты своими руками позволяешь душе покинуть тело, с тем чтобы в нужный момент она могла без помех вернуться обратно.

— Значит, ты вот так взял и превратился в анестезиолога? — тихо спросила она, делая большой глоток вина из бокала в ее руке, стараясь уловить важность произошедших изменений, поскольку мир медицины не был для нее полностью чужим после трех месяцев работы с «тротуарными врачами» в Калькутте.

— Да, — ответил я и снова не смог удержаться, чтобы не добавить несколько слов, которые должны были ей понравиться: — Я укладываю тех, кто без меня не мог бы уснуть, и кто без меня мог бы никогда не проснуться.

Она уловила мой намек, но мимолетная улыбка на ее губах выдавала какую-то примесь горечи и была совсем не похожа на ту искреннюю и дружелюбную улыбку, что так пленила мое сердце. Мы обменялись номерами телефонов и договорились созвониться где-то в конце недели в Тель-Авиве. Когда я прощался с нею, то заметил мою мать, стоявшую чуть поодаль и наблюдавшую за нами.

Перед тем как двинуться в путь, я решил немного прокатить младшего братишку Амнона, стоявшего возле «хонды» и не спускавшего с машины восхищенных глаз. Я надел ему на голову свой шлем и тихонько поехал меж киббуцных домиков. Он был страшно обрадован, хотя и испуган, и крепко вцепился в мою спину. Его родители тепло поблагодарили меня. Когда мы миновали освещенную площадку киббуца и выехали на основную дорогу, то поняли, что луна, стоявшая высоко в чистом небе, дает более чем достаточно света, и на прямых участках шоссе ничто не препятствует хорошей скорости, уже через тридцать минут мы достигли перекрестка Арава. А еще через двадцать мы миновали белеющие разработки калия неподалеку от Эдома, где дорога завиляла, из-за чего нам пришлось сбросить скорость вплоть до Мертвого моря, но не для того, чтобы полюбоваться величественными очертаниями холмов Эдома, освещенных светом луны, а, в основном, потому, что боялись пропустить отель моих родителей, оказавшийся совсем новым и недавно возведенным строением, расположенным чуть в стороне от других зданий. Было четверть одиннадцатого, когда Амнон ухитрился разглядеть маленький дорожный указатель, который вывел нас на грязную подъездную дорогу, так что гостиницу мы нашли уже в полной темноте. Поскольку мои родители известили гостиничную администрацию, что мы приедем поздно, клерк, заведовавший выдачей ключей, не удивился, увидев их, но несколько побледнел, при появлении мотоциклиста в коже и черном шлеме, вносящего их багаж.

— Может быть, мы найдем здесь комнату для тебя и Амнона, чтобы вы могли здесь переночевать, — предложила моя мать.

Амнону предложение явно понравилось. Он устал после тяжелого дня и ночной смены, и ему очень улыбалась мысль провести эту ночь в гостиничных условиях, где он мог к тому же вдоволь наговориться со мной о том, что происходило на свадьбе. Но я отказался. Мне не терпелось как можно скорее остаться наедине с собой в моей квартире, разобраться во всем, что произошло, а главное — понять, какова теперь будет роль Микаэлы в моей жизни.

— Не волнуйтесь, — сказал я родителям. — Ночь ясна, «хонда» в полном порядке, нас двое, и каждый, при случае, позаботится о другом. — Это было любимое выражение моего отца, и я часто пускал его в ход, уходя ночью с приятелем.

Мы выпили по чашечке черного кофе в гостиничном вестибюле, а я добавил к этому плитку шоколада из стоявшего здесь же автомата, чтобы унять терзавший меня голод, после чего, достав запасной шлем из багажника позади мотоцикла для Амнона, сел в седло, и мы тронулись.

Тем временем луна ушла, но на небе светилось бесчисленное количество изумительно красивых звезд. Прибрежная дорога, которая вела к перекрестку Иерихо, была совершенно пустынна, и мы могли мчаться по ней прямо по середине, как если бы это была наша частная дорога. По тому, как Амнон вцепился мне в поясницу, я понял, что он боится, когда я прибавляю скорость, но спустя какое-то время он не только расслабился, но и стал смотреть вверх и по сторонам и вообще стал получать удовольствие от нашей прогулки. Скалистая громада Массады вскоре показалась у нас слева, в безмолвии ночи похожая на древний авианосец, всплывавший из морских глубин. Несколькими минутами позже мы увидели огни киббуца Эйн-Геди, а также сельскохозяйственной школы, стоявшей над ручьем Аоугот. Дорога пошла вверх к вершине холма, и все, что я мог сделать, это удержать мотоцикл, чтобы он не взвился в воздух и не полетел над водами Мертвого моря, поблескивавшими прямо под нами. А затем последовал спуск к побережью, после которого мы, миновав Мицпе-Шалем, выбрались на ровный участок дороги, на котором мотоцикл мог легко разогнаться до девяноста миль в час. Мы даже не заметили указатель поворота на горячие ключи Эйн-Фешка, и если бы не крутой поворот дороги после пещер Кумрана, мы вообще пронеслись бы мимо, даже не заметив их. И лишь внушительный силуэт старого заброшенного отеля на побережье возле Кальи позволил нам понять, что нам пора уже расстаться с самым заглубленным местом на земле. А затем, миновав перекресток Альмагор, своими зеленеющими рощами уходивший к западу, мы выбрались на пологий откос, поднимавший нас грунтовой дорогой к городу общего нашего с Амноном детства — Иерусалиму.

— Где у нас будет возможность поспорить о твоих астрофизических теориях, Бенци?! — с отчаянием прокричал мне сзади Амнон прямо в ухо, поняв, что на этой скорости он через короткое время окажется возле собственного дома в Тель-Авиве, прежде чем ему представится другой случай спасти меня от нелепых заключений о «Краткой истории времени». Обернувшись, я тоже ответил криком:

— Не знаю!

Я надеялся, что мы сможем посидеть с ним в каком-нибудь кафе в Атаре или еще где-нибудь в районе Старого города, но, похоже, было уже слишком поздно для подобных посиделок — Иерусалим, это не Тель-Авив. Тогда почему бы мне не остановиться где-нибудь у дороги? Может быть, небо над головой поможет мне объяснить мои идеи? И после Мицпе-Иерихо, неподалеку от места с названием Мисхор Адумим, я свернул с магистрали и двинул коротким грязным проселком, ведшим к чему-то, поросшему не то деревьями, не то кустарником на вершине небольшого холма, над которым небо раскинуло свой звездный полог, создававший впечатление безграничности, но и уединенности в то же время, позволяя с большого расстояния разглядеть Иерусалим, уснувший в складках своих холмов. Я стащил с головы шлем и приготовился в ночной тишине объяснить своему другу теорию, которая выкристаллизировалась у меня в мозгу в последние несколько недель. Но для начала я хотел предупредить его, чтобы он меня не перебивал, сколь странным сказанное мною не показалось бы ему, потому что новые идеи всегда поначалу выглядят нелепо. Он хмыкнул и опустился на траву. Не знаю, почему, но шлема он не снял, и потому выглядел, как рассеянный путешественник, забредший на Землю с другой планеты. В листве деревьев шла какая-то возня — прямо у нас над головами, — похоже, мы нарушили сон всего птичьего населения.

— Хокинг признает, — начал я, — что его занимают две нерешенные проблемы: проблема начала и проблема конца, которые, без сомнения, не могут рассматриваться одна без другой. Первая проблема связана с теорией Гуса об инфляционном расширении, при котором Вселенная расширяется со все возрастающей скоростью, начиная с первых же мгновений после Большого Взрыва. И вторая проблема — это то, что ожидает Вселенную в конце. Хокинг отрицает возможность того, что Вселенная потихоньку будет безостановочно расширяться и впредь, до тех пор, пока силы гравитации, о которых я с изумлением узнал, что они являются самыми слабыми из сил, существующих в природе, но которые тем не менее достаточно сильны, поскольку не встречают противодействия, будут возрастать в расширяющейся Вселенной до тех пор, пока силы гравитации и силы, вызывающие это расширение взаимно не уравновесят друг друга. И тогда Вселенная перестанет расширяться. Но в этом случае мы должны задаться вопросом, как согласуется драматическое, таинственное, необъяснимое возникновение этого самого Большого Взрыва, который из точки, имеющей нулевые размеры и безграничную плотность, создал всю эту огромную Вселенную, как согласуется все это с тем, что останется в конце, а останется нечто статическое, некий неподвижный миф, неспособный к развитию с превосходным равновесием между гравитацией и силами, вызывающими расширение. Короче говоря, вот вопрос вопросов — какова связь начала мироздания с его концом? Вот о чем я спрашиваю самого себя. Ты со мною согласен?

Амнон покивал, но как-то не слишком уверенно. Похоже, ему очень хотелось возразить мне, но он сдержался.

— Мне кажется, бессмысленно ломать себе голову над вопросами начала, если при этом не просматривается связь этого начала с концом, — медленно проговорил он. — Потому что можно прийти к заключению, что само начало являлось результатом некоего замысла. Какого-то намерения начать. А у кого оно могло возникнуть? Только у Бога, существование которого Хокинг категорически отрицает. И в последней главе он говорит, что мы должны согласиться со следующим выводом: поскольку Вселенная возникла в результате Большого Взрыва, закончит она свое существование в результате Большого Треска. С последующим сжатием и коллапсом — и вот тут-то определится взаимосвязь начала и конца, который окажется новым началом, ибо ничего другого представить невозможно…

На лице Амнона проступило выражение беспокойства и подозрительности, как если бы в голову ему пришла мысль, что старый его друг, высказывающий с такой горячностью абсолютно лишенные какой-либо логики по-детски бессвязные идеи, серьезно болен. Я заметил это и заспешил, желая опередить его, чтобы успеть высказать самое главное.

— Короче, вот о чем я прошу тебя подумать, потому хотя бы, что осталось еще много такого, чего я не понял: сжатие Вселенной будет происходить согласно физическим законам гравитации и расширения, и это именно то, с чем столкнулись Хокинг и все остальные: с необходимостью признания такого понятия, как человеческий дух, не являющийся составной частью Вселенной, ибо понять, что такое частица, обладающая нулевыми параметрами и при этом безграничной плотностью, частица, ставшая первой причиной Большого Взрыва, может только человеческая душа.

— Я не совсем до конца понимаю, что ты имеешь в виду, говоря о душе, — промямлил Амнон и рассердил меня.

— Ты отлично понимаешь, что я имею в виду… — сказал я со злостью.

В этом месте Амнон собрался с силами и перебил меня, не дав договорить.

— То, о чем ты битый час толкуешь мне, Бенци, — это чистой воды мистицизм. И тот факт, что ты врач, не играет никакой роли. Какая душа? Какой дух? Я всегда говорил, что медицина никогда не была наукой… Послушал бы ты себя!

И здесь мой энтузиазм вдруг пропал. Равно как и желание защищать свои идеи.

— Возможно, что ты прав, — тихо сказал я. — Все это не имеет значения. — И после паузы добавил: — А свадьба была хорошей. Обычно я ненавижу эти брачные церемонии, но эта именно была спокойной и приятной. Настолько приятной, что я подумал — может быть, мне тоже устроить нечто подобное? — Я почувствовал в этот момент сильное желание довериться ему, так мне хотелось разделить хоть с кем-то все мои жизненные проблемы. Это было бы, подумалось мне, для него некой компенсацией за то разочарование, которое он так явно испытал, выслушивая мои детские теории. — Нет, серьезно… я совсем не исключаю, что на самом деле женюсь. Ты слышишь меня, Амнон? Я тебя предупреждаю, может быть, я скоро женюсь, и тебе придется снова добираться до Аравы, но уже на мою свадьбу, Амнон!

Он сидел на земле, смертельно усталый, уронив голову на грудь. На меня он не смотрел. Воспринял ли он серьезно то, что я ему сказал? И куда это он смотрит?

Я проследил за его взглядом.

Он смотрел теперь на огромную черную ворону, внезапно возникшую меж ветвей, на которых она, попрыгав, устроилась, глядя на нас с такой яростью, что невозможно было сказать, боится ли она нас или, наоборот, собирает силы для атаки.