Возвращение из Индии

Иегошуа Авраам Б.

Часть третья

СМЕРТЬ

 

 

XI

Но я женился не в Араве. Моя свадьба состоялась в маленьком помещении, расположенном в самом центре нижнего Иерусалима. Несмотря на самые приятные воспоминания от свадьбы в киббуце, мои родители не видели никакого смысла в том, чтобы тащить своих гостей, часть из которых должны были приехать специально для участия в церемонии из Англии, в киббуц, расположенный в центре пустыни. Родители Микаэлы, давно уже разведенные и покинувшие киббуц много лет тому назад, так же не были никак привязаны к старому их дому, в отличие от Микаэлы, и поскольку они не в состоянии были взять на себя хоть какую-то часть расходов по свадьбе, да и вообще отнеслись к предстоящему событию без особых эмоций — по всему этому они предоставили моим родителям свободу. Вообще-то это выглядело несколько странно — я имею в виду равнодушие родителей Микаэлы к свадьбе их дочери, ведь попутно выяснилось, что она не так молода, как мне представлялось, — она была на несколько месяцев старше меня. Но родители ее, похоже, вовсе не горевали по поводу того, что у их дочери все еще нет семьи, полагая, возможно, что столь независимая, как Микаэла, девушка, попросту не нуждается в муже, хотя, может быть, они были уверены в другом — что в момент, когда их дочь решит выйти замуж, с подходящими кандидатами не будет проблем. И, соответственно, когда я порознь был им представлен как будущий их зять, меня обескуражило то, что оба они восприняли это событие до обидного буднично, и на них не произвело никакого впечатления, что человек, стоявший передними, являлся дипломированным врачом с надежно обеспеченным будущим, как если бы их Микаэла могла подойти к любому понравившемуся ей мужчине и приказать ему: «Женись на мне!» Что касается нашего случая, все было с точностью до наоборот — это я попросил Микаэлу выйти за меня замуж, а она мне не отказала, очевидно, в соответствии с постулатами буддизма, по которым мы не являлись двумя людьми, решившими связать себя друг с другом вечными узами, но были всего лишь двумя потоками, свободными и независимыми в своих течениях, для которых не было ничего страшного, если воды их на какое-то время сольются.

* * *

Подобным образом Микаэла объясняла свое согласие выйти за меня замуж, когда я сделал ей предложение — предложение, которое было несколько преждевременным на мой собственный взгляд. Разумеется, я встретился с нею через два дня после свадьбы Эйаля, и в тот момент я не мог даже предположить, что события развернутся подобным образом. Возможно, именно потому, что я не любил ее, а просто испытывал к ней расположение и приязнь, все случилось так невероятно быстро — всего лишь три месяца спустя после свадьбы Эйаля, если уж быть точным, я тоже стоял под хупой с Эйалем, Хадас и Амноном, в изумлении и не без удовольствия поглядывая на юного, ультраортодоксального рабби, который специально был прислан местным раввинатом, дабы освятить наш брак, и который делал это с такой истовостью и так долго, как если бы сама возможность нашего с Микаэлой союза вызывала у него некие подозрения. Но, разумеется, он не мог знать, что Микаэла уже три месяца как беременна, поскольку и сам я узнал об этом лишь на следующий день после свадьбы. Она без каких-либо эмоций просто сообщила мне об этом и спросила, что я предпочитаю — чтобы она сделала аборт или оставила ребенка. И я, несмотря на то, что, как мне казалось, за эти месяцы я достаточно хорошо узнал Микаэлу, не мог не удивиться ее скрытности, какие бы логические и моральные доводы она не выдвигала. В нашем браке Микаэла желала быть совершенно свободной, не думая о выгоде и не омрачая свою жизнь калькуляцией чего бы то ни было.

— А если бы не нужно было так спешить… или я вовсе не предложил тебе выйти за меня замуж, — спросил я ее, — чтобы ты сделала?

— Скорее всего, оставила бы ребенка себе, потому что он ведь не виноват в том, что я никак не предохранялась в ту ночь, когда мы были с тобой на утесе.

Это была ее позиция и ее точка зрения — она утверждала, что забеременела во время нашей первой встречи в Араве, как если бы для нее имело особое значение и смысл зачать ребенка там, где родилась она сама, в месте, к которому она до сих пор испытывала чувство любви и ностальгии. Но, может быть, ей просто хотелось в это верить? Наверное, все-таки нет. Потому что когда тремя днями позже после свадьбы Эйаля мы занимались с ней любовью, я обратил внимание, что она не только предохранялась сама, но дополнительно подвигла к этому и меня тоже. И еще одно: пусть Микаэла и казалась мне идеальным партнером по браку, который, с одной стороны, защитит мою любовницу, как она того хочет, а с другой стороны, гарантирует мне необходимую свободу для удовлетворения моей страсти, то какой же мне был смысл устраивать ей западню и завлекать в ловушку с этой незапланированной беременностью, чтобы с помощью подобного трюка потом на ней жениться — в наше время такое не проходит ни у женщин, ни тем более у мужчин. И когда она, на следующий день после свадьбы поведала мне о том, что она носит в себе, объяснив причины, по которым держала это в тайне, я понял, понял снова, что не ошибся с выбором, хотя и был какое-то время страшно зол на нее за ее несколько безответственное отношение как к плоду, так и к самой себе. Потому что она просто сходила с ума от возможности мчаться на заднем сиденье моего мотоцикла, который вызывал у нее восторг с первого дня. Оказалось, что Микаэла совершенно не ведает страха; если и было что-то, чего она боялась, я так об этом и не узнал.

В пятницу, в первую же ночь, когда я заехал за ней, чтобы подбросить ее до квартиры, которую она снимала еще с двумя девушками на юге Тель-Авива, я обратил внимание на то, каким образом она затянула ремешок шлема под подбородком, сияя от представившейся возможности прокатиться на «хонде». В большом защитном шлеме она выглядела очень мило, и шлем, который был ей велик, только подчеркивал ее огромные сияющие глаза. Она не обхватила меня руками, нет — она скрестила их на своей груди, отпуская реплики по-поводу того, как медленно я еду. Когда мы подъехали к моей квартире, она не спешила снять шлем и долгое время провела у зеркала, разглядывая себя в новом обличье, до тех пор, пока я силой в конце концов не снял с нее шлем. Тот факт, что мы уже занимались с ней любовью, вынудил меня экономно рассчитывать каждое движение, но наш с ней опыт взаимного общения не позволял, похоже, интерпретировать язык наших тел с достаточной точностью, результатом чего была неправильная оценка моих намерений, при попытке стащить с нее шлем — она расценила это как желание поскорее затащить ее в постель. В ответ она крепко обняла меня, закрыла глаза и начала поглаживать меня и целовать, нетерпеливо обвиваясь вокруг меня и теряя при этом равновесие, и так продолжалось до тех пор, пока я не взял ее на руки и не понес к кровати, которую я про себя не без оснований называл «бабушкиной», хотя, кроме кровати, вокруг было достаточно еще предметов, принадлежавших старой леди и заслуживавших такого же эпитета.

На этот раз занятие любовью доставило мне меньше удовольствия, при том даже, что длилось дольше и в один момент я даже почувствовал, что теряю сознание. Яркий свет в спальне, который мы не выключили, тоже не способствовал более сильному удовольствию, ибо оставлял в поле зрения не слишком зажигательную картину ее костлявых бедер, неистово ходящих подо мною — и это так контрастировало с мягкой белой плотью холеной женщины средних лет, спокойно лежавшей на этой самой кровати незадолго до того. Микаэла, кончая, испустила два коротких вскрика, как это делают потревоженные птицы, и я испугался, что причинил ей боль. Но, несмотря на некоторое разочарование, хорошее мнение о ней у меня не изменилось, и после того, как мы оделись и сели пить кофе с пирожными, которые я специально для нее купил, я с прежним удовольствием смотрел на ее ярко-синие глаза, которые излучали доверие к ее партнерам до тех пор, пока они не претендовали на большее, чем то, на что имели право. Она начала расспрашивать меня о моей работе в больнице и о моей новой работе в качестве анестезиолога в частной клинике в Герцлии. После этого ее заинтересовало, способен ли я определить различные экзотические болезни, с которыми ей довелось столкнуться в те три месяца, когда она работала на калькуттских тротуарах. Довольно оригинально описывала она этих пациентов, смешивая описание физических симптомов с психологическими наблюдениями, и делала это так наглядно и живо, что очень скоро моя гостиная была переполнена обитателями тротуаров и мостовых Калькутты во всем их красочном убожестве. Мне, как врачу, особенно нравилось отсутствие у нее брезгливости по отношению к больным, и это качество в моих глазах только увеличило ей цену.

— Жаль, что ты не получила медицинского образования, — сказал я ей, и она со мной согласилась. Да, ей и самой время от времени приходила в голову подобная мысль. Но каким образом могла она поступить в медицинский институт, если у нее не было даже документа об окончании средней школы?

Я был потрясен, услышав, что ее выгнали из одиннадцатого класса, — тем более, что моя мать, я уверен, обязательно обнаружит этот факт и поделится им с отцом, который так же, как и она, будет разочарован. Я собирался приехать с Микаэлой в Иерусалим к моим родителям на следующей неделе и официально представить ее им. При этом мне предстояло избежать даже малейшего намека на тот обескураживающий момент, что в настоящее время Микаэла работала официанткой в одном из кафе в центре города. С момента ее возвращения из Индии, у нее были проблемы с поиском места работы, равно как и с поиском своего места в этом мире, не исключено еще, что из-за непреходящей тоски по Индии, которая, по ее словам, буквально грызла и мучила ее ночью и днем, особенно потому, что возвращение это было вынужденным.

— Вынужденным? — изумился я. — Помнится, ты говорила совсем другое. Что вернулась для того лишь, чтобы рассказать родителям Эйнат о болезни их дочери.

— Не только поэтому, — призналась она честно. Она осталась без копейки. Без единой рупии. И ей не хватило мужества, чтобы заняться чем-то, что было ниже ее достоинства.

— Чем же это? — спросил я, похолодев.

Но выяснилось, что она имела в виду нищенство, занятие, не считающееся предосудительным с точки зрения буддистской философии, с которой она заигрывала. И я рассмеялся, испытав после испуга огромное облегчение, пусть даже у меня не было ни малейшего сомнения, что в прошлом у нее были мужчины, о чем свидетельствовала та легкость, с которой она отдалась мне. Так же легко и просто она поднялась, чтобы убрать со стола грязную посуду, которую тут же стала мыть в раковине. Я не стал останавливать ее, скорее, наоборот. Я хотел, чтобы она почувствовала себя в этом доме хозяйкой, пусть даже я знал, что новое мое жилище ей не нравится.

Она никак не могла понять, зачем молодому человеку вроде меня, вздумалось арендовать такую старомодную респектабельную квартиру со шкафами, доверху забитыми старым тряпьем.

— Они хотя бы сбавили в конце концов цену? — спросила она, стоя у раковины с необъяснимой враждебностью в голосе по отношению к Лазарам.

— Возможно, и снизят, — ответил я и рассказал ей, сколько я плачу. Сумма показалась Микаэле завышенной, тем более для человека, оказавшего хозяевам столь важные услуги. — Зато отсюда ты можешь увидеть кусочек моря, — сказал я, желая найти доброе слово для квартиры, и рассказал о красном луче света, который при закате падал прямо в мойку. — Тебе еще понравится мыть здесь посуду, — с улыбкой пообещал я ей.

— Уж не думаешь ли ты, что я буду специально приходить сюда, чтобы мыть тебе посуду? — с иронией ответила она.

— Не специально, — уточнил я. — А только тогда, когда будешь здесь. — И я пощекотал ее шею губами.

Тут же ее огромные глаза просияли, и она на мгновение закрыла их, пытаясь в то же время поставить намыленную чашку на мраморный прилавок. И опять она обвила руками мою голову и принялась меня целовать, а я, по силе ее объятий понял, что она снова хочет предаться любви, веря, что это в моих силах — дать ей то, чего она желает. Я сделал все, что мог, чтобы не разочаровать ее, хотя и отказался возвратиться в спальню и раздеться, настояв на том, чтобы отдаться страсти экспромтом прямо на кухне, которая для этого была вполне приемлемых размеров, что и было проделано в окружении разбросанных одежд и осколков разбившейся чашки. И хотя сам я на этот раз не кончил, я получил удовольствие от того, что Микаэла снова испытала оргазм, хотя на этот раз вместо крика она лишь глубоко вздохнула.

— Ты меня любишь? — отважился я спросить ее, когда увидел, что она открыла глаза. На какой-то момент она задумалась.

— Точно так же, как ты любишь меня, — в конце концов ответила она совершенно серьезно и без тени улыбки, и это определило ее политику поведения в подобных ситуациях в будущем — сравнивать свои и мои чувства, особенно в том, что касалось признаний. Что до признаний в моей любви к жене Лазара, я предпочел держать их в тайне от нее, испугавшись, что даже в глазах столь свободно мыслящей женщины, как Микаэла, подобные отношения могут показаться чем-то средневековым.

После полуночи хлынул внезапный дождь, и Микаэла, вновь облачившись в шлем, взобралась на заднее сиденье мотоцикла. Разумеется, предложи я ей это, она осталась бы ночевать… но я не предложил, вопреки искреннему моему желанию как можно скорее упрочить наши отношения. Я после двух изнурительных любовных схваток предпочел провести ночь один в своей просторной кровати и привести в порядок свои мысли.

Вернувшись, я собрал остатки разбитой чашки и положил их в пластиковый мешок, но не потому, что рассчитывал их как-то склеить, а потому, что это была чашка из сервиза, и я не хотел ее выбрасывать, не получив на то разрешения хозяйки. Я договорился о встрече с Микаэлой на следующий день, хотя и знал, что всю субботу она будет занята в своем кафе. Я хотел также договориться с нею о встрече на следующей неделе, особенно о твердой дате нашей совместной поездки в Иерусалим. Я боялся, что ее тоска по Индии, о чем она не переставала говорить, и беспросветно тусклая жизнь ее в Тель-Авиве вполне способны подвигнуть ее на новое бегство. И если я не хотел ее потерять, думалось мне, я должен был наладить с ней постоянный контакт. Но поскольку дважды в неделю у меня были ночные дежурства на станции скорой помощи на юге Тель-Авива, в дополнение к частной работе в герцлийской клинике, мои возможности для встречи были весьма ограничены. А потому я уговорил ее после рабочей смены в кафе приезжать ко мне на станцию скорой помощи и сопровождать меня во время квартирных вызовов, на что она с радостью согласилась, поскольку это напоминало ей о днях работы в Калькутте. Поначалу больные и их окружение бывали смущены тем, что она шествует за моей спиной, держа под мышкой шлем и всем своим видом напоминая пришельца с далекой планеты. Но поскольку я взял за правило немедленно представлять ее как медицинскую сестру (а иногда она и в самом деле помогала мне проводить обследование), они быстро привыкали к ее присутствию, и сама она, к моей радости, начала ко мне привыкать. Немного провоцируя ее, я любил спрашивать Микаэлу, нравлюсь ли я ей. «Ровно настолько, насколько я нравлюсь тебе», — следовал немедленный ответ, сопровождаемый загадочной улыбкой, которая пробегала по ее загорелому лицу, точно рябь. Но зато она перестала жаловаться на свою тоску по Индии, как если бы часть этой тоски была поглощена нашими отношениями и, разумеется, фактом моей работы, которую сама она могла теперь наблюдать. У меня не было никаких сомнений, что ее очень привлекает чисто врачебная сторона моей деятельности. И это именно было тайной причиной, по которой она так стремилась встретиться со мной на свадьбе у Эйаля. Она напоминала мне моего отца — и тем, что затевала перекрестный допрос, расспрашивая о болезнях и их симптомах (делая это даже во время движения с заднего сиденья мотоцикла), и тем, что хотела постичь такую неопределенную и тонкую границу между болезнью и здоровьем. И, разумеется, тем еще, что, как и мой отец, относилась к той категории одержимых любопытством людей, которые стремились получить ответы на свои вопросы, касающиеся страдания и боли на основе изучения собственного тела, которое у Микаэлы, к примеру, выглядело достаточно крепким и под солнцем Индии покрывшимся натуральным, золотисто-коричневым индийским загаром, что я и отметил во время нашей первой встречи в гостиной у Лазаров, когда я по ошибке принял ее за молоденького мальчика. Так или иначе, это впечатление некоторого интеллектуального сходства между Микаэлой и моим отцом еще усилилось тем, что они быстро нашли общий язык с самой первой нашей встречи в доме моих родителей, которая состоялась через десять дней после свадьбы Эйаля, которую мы все воспринимали как событие, исполненное некоей духовной силы, истинное происхождение которой мы до конца не понимали.

Этот визит к родителям был для меня очень важен, поскольку я хотел увидеть их реакцию на Микаэлу прежде, чем я приму какое-либо судьбоносное решение. Если бы я знал, что она беременна — факт, которому она в ту пору не придавала особого значения, — то конечно, не посадил бы ее на мотоцикл, а постарался бы успеть на один из последних автобусов, идущих в Иерусалим. Пятница всегда являлась самым тяжелым днем для всех, занятых в герцлийской клинике, ибо в пятницу хирурги, работающие в больших больницах, оставляют своих обычных пациентов, препоручая заботу о них родным и близким, чтобы успеть к операционным столам в частных клиниках, операции в которых зачастую заканчивались уже после наступления субботы. И мне самому тоже приходилось, оперируя последнего больного, закутывать его в нагретые простыни, чтобы поддержать в нем температуру, падавшую до опасной черты в результате операции.

Тем не менее (я имею в виду поздний час) я никогда не отказывался от возможности добраться до Иерусалима. Не отказался и в первый наш визит, успев позвонить родителям и предупредить их, что мы прибудем поздно и им не обязательно откладывать из-за нас свой ужин — совет, который они игнорировали, надеясь, что мы постараемся не затягивать наш отъезд из Тель-Авива, теряя время на долгие сборы. И на самом деле — Микаэла собралась быстро, я тоже не стал мешкать, и вскоре уже наша «хонда» неслась по дороге на бешеной скорости не только потому, что в этот поздний час движение заметно стихло, но еще и потому, что я знал, как обожает Микаэла сумасшедшую езду, при любом удобном случае, ожидая от меня, что я смогу исполнить все ее ожидания по этой части. В восемь часов, начиная с того момента, когда мы начали подъем на Шаар-Хагай, дорога вдруг раскрылась перед нами, а полная луна, поднявшись над холмами, стала освещать нам путь, время от времени скрываясь за кипарисами и соснами, наполнявшими ночной воздух благоуханием все то время, пока мы неслись к дому родителей.

Мой отец, прислушивавшийся к звукам в ночной тиши, услышал рев мотоцикла в минуту, когда мы только-только въезжали в улицу, и вышел на ступеньки, чтобы встретить нас. Я заметил, что он был ошеломлен, а может быть, даже испуган, разглядев как следует невероятно большие глаза Микаэлы. Но я знал также, что густая их синева, так похожая на цвет собственных его глаз, успокаивающе подействует на него — и действительно, он немедленно начал оказывать ей повышенное внимание, взял у нее шлем и куртуазно помог освободиться от тяжелой армейской куртки, тут же заведя живую беседу — тихий, вежливый человек, каким он всегда был. Но мать пока что вела себя более сдержанно, вглядываясь в мое лицо и пытаясь понять, чего я ожидаю от нее во время этого визита. От них.

* * *

Этой ночью, в старой моей комнате, Микаэла дала мне недвусмысленно понять, что хочет заняться со мною сексом, — идея, которая показалась мне не только легкомысленной, но и небезопасной, поскольку мою мать всегда отличал чуткий сон, а крики Микаэлы во время оргазма могли разбудить весь дом. Я знал, что мать была весьма встревожена той абсолютной откровенностью, с какой Микаэла во время ужина поведала моим родителям о своих склонностях, имевших место в прошлой ее жизни в последние годы, из чего легко можно было сделать вывод, что наиболее достойным из всего она считает работу с врачами-добровольцами на тротуарах Калькутты. И при этом она, при первой же возможности, не упустила случая, чтобы не осведомить моих родителей о своих злоключениях во время учебы в средней школе, не высказав ничего, что позволило бы заподозрить ее в честолюбивых замыслах продолжить свое образование в обозримом будущем. При всем при этом она продолжала излучать обычную свою уверенность и независимость, нисколько не умалявших впечатления от ее вежливости и хороших манер, и все же я не сомневался, что разговорами этими моя мать была огорчена, и что после того, как отец уснул, не случайно, не в силах уснуть сама, она долго еще бродила по дому, так что, я думаю, со стороны Микаэлы, было нечестно настаивать на совокуплении в этих неблагоприятных обстоятельствах, особенно с учетом того, что следующей же ночью мы окажемся наедине в моей тель-авивской квартире.

Не тут-то было.

— Это твой отец виноват, — говорила она, целуя меня с нарастающей страстью. — Он настоял, чтобы я попробовала вина… А когда я выпью, то схожу с ума от желания. — И руки ее все настойчивей продолжали меня ласкать. Но и я уперся.

— Ты разбудишь весь город. — Она попыталась — не слишком уверенно, разубедить меня.

— Я могу кончить, не издав ни звука.

Но я ей не верил, потому что в последний раз она так кричала и стонала, что, хотя мне это и нравилось, мне пришлось зажать ей рот. Так что я не хотел, чтобы до родительской комнаты за стеной донесся от нас хотя бы единый звук.

— Ну, Бенци, — не унималась Микаэла.

— Я сказал — нет.

В своей неудовлетворенной страсти Микаэла долго еще продолжала вертеться на моей подростковой кровати даже после того, как мне удалось уснуть, — сама она сумела это сделать лишь под утро, когда я сел за завтрак со своими родителями, которые настроились услышать от меня о моих намерениях, — при условии, что они были ясны мне самому. Но что я мог им сказать? Едва ли мог я намекнуть на мою истинную страсть — жену Лазара, страсть, которая преследовала меня даже здесь, в эту минуту, в прохладном, напоенном весной воздухе Иерусалима с ароматом роз, распустившихся в его садах. Еще меньше мог я сказать им, что женитьба, к которой я готовился все более серьезно, была лишь средством обеспечить безопасность той невероятной женщины, которая заполняла все мои мысли, и которую я должен был защитить от себя самого.

А потому, прежде чем им представился случай перейти к вопросам, я сам попросил их высказаться об их впечатлении от Микаэлы. Как я и предполагал, отец, поспешивший высказаться первым, не увидел у нее никаких недостатков.

— Сплошные достоинства, — сказал он. — Сплошные. Славная девочка. Она в полном порядке. И будет тебе сильной поддержкой, — заключил он с уверенностью, вообще-то несвойственной ему в подобных вопросах. — И она совсем не выглядит избалованной, несмотря на то, что она такая изящная, — добавил он и неожиданно покраснел. К моему удивлению, мать тоже отозвалась о ней в доброжелательном духе.

— Я согласна. Может быть, потому, что она сама не слишком ясно представляет, чего она хочет, она и не может пока что найти своего места в мире, предпочитая плыть по течению. Но я уверена, что стоит ей родить, она бросит якорь и станет хорошей матерью.

Загадочно, как это мать безошибочно почувствовала то, о чем я не мог даже помыслить, пусть даже это в то субботнее утро было уже свершившимся фактом и существовало в виде двухнедельного эмбриона в матке молодой женщины, спавшей в эту минуту в кровати, в которой сам я провел столько лет. Три месяца спустя, уже после моей свадьбы, когда я сказал своим родителям о беременности Микаэлы и напомнил матери о ее словах, восхитившись ее интуицией, она решительно отклонила мои восторги и сказала:

— Об интуиции не может быть и речи. Тогда я ни о чем даже не подозревала. — Голос ее звучал при этом довольно сердито, быть может, потому, что, несмотря на то, что она понимала Микаэлу, у которой могли быть причины, чтобы скрывать от меня свою беременность, она не могла избавиться от ощущения, что к факту появления ребенка мы относимся достаточно безответственно. — Не только вы и ваши чувства существуют на свете. Этот ребенок тоже является человеческим существом.

И это поразило меня. Странно было слышать, как она, подобно Микаэле, отзывается о крошечном зародыше как об уже полностью сложившимся существе. Однако дело было в том, что моя мать была права. Микаэла и на самом деле подвергала себя опасности, трясясь и подпрыгивая позади меня на мотоцикле и подбивая меня до предела увеличивать скорость, что граничило с безрассудством — даже без ее беременности. Если бы, обнаружив это, она поставила меня в известность хотя бы через полтора месяца после нашей встречи, я бы запретил ей садиться на мотоцикл и, возможно, поменял бы его на автомобиль, что я в конечном итоге и сделал.

Ну а пока мы еще окончательно не расстались с моей любимой «хондой», мы провели немало времени, носясь по дорогам страны, особенно после того, как я намекнул ей о своем намерении поговорить с ней о делах, касающихся брака. Я не собирался откладывать этот разговор в долгий ящик и приступил к нему после нашего второго посещения Иерусалима ранним субботним утром на середине пути в придорожном трактирчике неподалеку от аэропорта, возле которого мы, как правило, останавливались. Она сидела напротив большого зеркала, висевшего на стене за прилавком, в черном своем защитном шлеме, который лишь усиливал сияние ее огромных глаз, чуть-чуть укрупняя лицо, которое, по ее собственным словам, было для таких глаз слишком маленьким и изящным. Она не была удивлена моим предложением, может быть, уверенности ей придавало ощущение, что она понравилась моим родителям, несмотря на ее неудачи на почве образования, отсутствие профессии и необъяснимую тоску по Востоку. Внутреннее чувство говорило ей, что мое желание поскорее вступить в брак, не вполне напрямую связано с нею и, может быть, не очень понятно даже мне самому, но покров таинственности и какой-то двусмысленности, исходивших от столь рационального, как я, человека, только придавали мне в ее глазах дополнительную привлекательность. Я поцеловал ее в лоб, ощущая твердую поверхность шлема в своих ладонях, и от всей души хотел найти в себе силы, чтобы произнести слова: «Я тебя люблю», — но рот мой отказался произносить их. Вместо этого я сказал нечто более обтекаемое: «Мы любим друг друга», — что и на самом деле было более правильной и честной формулировкой в данном случае, поскольку эта любовь, которая принадлежала другой, совершенно невероятной женщине, находилась меж нами на столе, подобно великолепно приготовленному блюду, которое она имела право попробовать. Она слушала меня внимательно, а затем, после некоторого раздумья, сказала:

— Если ты и в самом деле хочешь жениться как можно скорее, с моей стороны возражений нет. Мне с тобой хорошо. Даже если мне и не совсем понятно, что заставляет тебя так спешить, — неужели тебе так тяжело оставаться наедине с собой? Но если мы поженимся, то только при условии, что ты не будешь чинить мне препятствия, когда я захочу еще раз посетить Индию — не на долгий срок, но и не на пару дней. Лучше всего было бы, если бы ты смог поехать со мной, но если ты не сможешь — обещай, что не станешь мне мешать. И если к тому времени у нас уже будет ребенок — то ты и твои родители должны будут позаботиться о нем, в ином случае мне придется тащить его в Индию с собой.

Не знаю, почему, но я внезапно испытал такой прилив радости, что потерял над собою контроль и уткнулся в нее лицом, затем легонько сдвинул с ее головы шлем и прильнул к ее губам долгим поцелуем на виду у немногочисленных посетителей, сидевших за столиками в этот ранний субботний час. Они смотрели на нас дружелюбно и ободряюще и, похоже, им нравилось, что с головы этой молодой и привлекательной девушки исчез наконец тяжелый и пыльный шлем.

Чуть позже Микаэла, в дополнение к первому, добавила еще и второе условие: она хотела современную, то есть немногочисленную свадьбу, на которую будут приглашены только члены семьи. И это понятное и простое в своей естественности желание, которое я принципиально разделял, оказалось просто камнем преткновения, пунктом, вызвавшим массу проблем и осложнений. Когда я уведомил об этом родителей, у них резко упало настроение, и поначалу мы долго сидели, погрузившись в глухое молчание. Несколькими днями позже оба они, каждый на свой лад, стали протестовать против условий, на которых настаивала Микаэла. Как родители своего единственного сына, они чувствовали себя просто обязанными закатить грандиозную свадьбу, на которую могли бы пригласить всех своих друзей и знакомых и тем ответить взаимностью на полученные ими на протяжении жизни подобные приглашения. Более того, воспользовавшись моей свадьбой как неотразимым предлогом, они мечтали затащить наконец в Израиль наших британских родственников. Я не мог не почувствовать справедливости их доводов и попросил Микаэлу пересмотреть ее решения, но столкнулся неожиданно с совершенно необъяснимым упрямством, которое проявлялось в ее характере и раньше, но бывало всегда смягчено ее буддийской уравновешенностью. Сейчас буддизмом и не пахло. Она не хотела ни каких-то неведомых ей родственников, ни большой свадьбы. И точка. Сама идея свадьбы в арендованном специально огромном зале торжеств вызывала у нее отвращение, и она не присутствовала на подобных мероприятиях даже тогда, когда речь шла о самых близких ее друзьях. Не любила она посещать равным образом и такие тихие свадьбы, на какой она была в киббуце Эйн-Зохар, из-за их многолюдности, а появление ее на бракосочетании Эйаля и Хадас объяснялось лишь желанием встретиться со мной, желанием, вызванным рассказами Эйнат о нашем пребывании в Индии.

После того, как я понял, что не в силах повлиять на нее, я попробовал убедить моих родителей удовольствоваться приглашением семейного круга, который можно было бы собрать в доме одного из самых радушных наших родственников, жившего в пригороде Тель-Авива. Но подобное предложение просто оскорбило моих родителей и никакого желания пойти на компромисс не вызвало. Пришлось мне взвалить на себя роль посредника между ними и Микаэлой, и я взял за правило, перед тем как отправиться на ночное дежурство, ужинать в кафе, где она работала, с тем чтобы убедить ее в необходимости более гибкого подхода. Чуть позднее и мои родители попросили у меня разрешения переговорить с Микаэлой и попробовать переубедить ее. С этой единственной целью они отправились в Тель-Авив, чтобы встретится с ней. Но она не поддалась на уговоры, как если бы все ее сомнения, связанные с браком, упирались в вопрос о том, как нужно к этому относиться: как к большому мероприятию или семейному делу. В один из моментов этой дискуссии она сорвалась и нагрубила моим родителям, после чего залилась слезами; в свою очередь испуганные родители дали задний ход. Мое сердце обливалось кровью при виде их переживаний. Они были воспитанными людьми, абсолютно чуждыми всему показному, и если они так горячо сражались за право организовать большую свадьбу, причина была одна — оба они хотели отблагодарить людей, приглашавших их из года в год на свои семейные торжества. А если даже они были уверены в том, что большинство наших английских родственников не выберутся к нам, они все равно хотели дать им знать, что здесь, в Израиле, никто из них не забыт, а также объявить на весь мир, что холостой жизни их любимого сына пришел конец.

Но слезы Микаэлы огорчили меня тоже, поскольку она не относилась по типу к людям с повышенной эмоциональностью, и если уж она расплакалась на виду у моих родителей, это означало лишь одно — что-то гнетет ее в настоящее время. Может быть, ее до сих пор мучают сомнения, связанные с поспешностью этой женитьбы, в центре которой оказалась она сама, а может быть, в глубине сердца она чувствовала, что у этой свадьбы существуют потаенные, скрытые от ее понимания мотивы, которых она не могла распознать. Атмосфера таинственности, витавшая над моими поступками, делала меня в ее глазах еще более привлекательным, но вместе с тем начала ее смущать. Несмотря на ее внутреннюю свободу и фаталистский взгляд на жизнь, в ее спокойствии и уверенности появились трещины.

В книжном магазине я приобрел книгу, посвященную индийской религии и философским вопросам, и начал читать ее, надеясь понять таким образом ход ее мыслей и компенсировать ей недостающую любовь с моей стороны.

Тем временем просьбы моих родителей дали эффект, и двумя днями позже после их встречи она по собственной инициативе позвонила им и сказала, что согласна расширить круг приглашенных на свадьбу, которая с этого момента из разряда «маленьких» переместилась в разряд «средних» при условии, что выбором зала для церемонии будет заниматься она сама. А поскольку для «средней» свадьбы, зал должен был иметь соответствующие размеры, выбор у Микаэлы был достаточно ограничен и почти бесперспективен. Микаэла, которая последние дни все больше отдалялась от меня, в конце концов остановила свой выбор на крохотном зальчике в одной старой гостинице, расположившейся в центре нижнего Иерусалима. Вход в гостиницу был непригляден, но само по себе помещение выглядело достаточно привлекательным, со множеством зеленеющих растений и с владельцами, гарантировавшими исключительное обслуживание. После того как Микаэла произнесла свое решительное «да», мы на мотоцикле вернулись в Тель-Авив, остановившись, как обычно, возле нашего излюбленного трактирчика неподалеку от аэропорта. В Микаэле чувствовалось какое-то напряжение, и выглядела она грустной. На этот раз она немедленно сняла свой шлем, но даже не посмотрела в сторону зеркала. Но в эту минуту я не знал, что она получила результаты двух проверок на беременность — это случилось несколькими днями раньше. Я мог только уловить это новое напряжение, исходившее от нее, обусловленное, как я понял позднее, решением не посвящать меня в совершенно менявшую всё ситуацию, с тем чтобы мы свободно могли отказаться от бракосочетания даже в самую последнюю минуту, если сочтем такое решение необходимым. Я не исключаю, что подсознательно она хотела именно этого, чувствуя, что я занят лишь миром в собственной душе и забочусь только о собственном интересе.

* * *

Приглашения в конце концов были напечатаны на английском и иврите, и мои родители принялись пачками рассылать их в Англию, чтобы дать родным и близким время подготовиться к поездке. Затем мы уселись и стали дополнять список именами местных гостей.

Мои родители честно придерживались обещания, данного ими Микаэле, прилагая все усилия, чтобы не превысить лимит свадьбы «среднего» размера. Я заметил, что отношения моей матери к Микаэле изменилось после той внезапной вспышки, закончившейся потоком слез в тель-авивском кафе — она начала сочувствовать ей, проявляя понимание, смешанное с симпатией и жалостью. Проблема, однако, состояла в том, кого исключить из числа приглашенных на свадьбу, совместив это с приглашением тех, кто заведомо не придет. Отец приготовил три списка возможных гостей. Сначала они попросили меня назвать имена тех, кого я считал бы «бесспорными». Я назвал Эйаля и Хадас, мать Амнона, но без ее родителей, двух старых друзей, которых знал еще со времени армейской службы и еще двоих по медицинскому факультету. Затем добавил доктора Накаша и его жену, которую я никогда не видел, а потом, после секундного колебания относительно Хишина, решил обойтись без него, зато вписал имена Лазара и его жены, вместе, разумеется, с Эйнат, без болезни которой я не встретил бы Микаэлу.

Мать кисло улыбнулась:

— Интересно, что мы не позволяем себе пригласить наших добрых соседей, с которыми столько лет прожили дверь в дверь, в то время как совершенно чужих нам Лазаров ни с того ни с сего зовем в гости.

— Зовем не «мы», а я, — отпарировал я. — Это мои гости. В чем проблема? У меня есть свои основания пригласить их. Не говоря уже о том, что ты волнуешься напрасно — они не придут.

— Еще как придут, — сказала мать, сконфузив отца, который уже приготовился внести их в список гостей, которые не придут.

В глубине души я знал, что права моя мать. Жена Лазара не упустит случая увидеть, как я стою под хупой и не только из-за желаний, которые я у нее вызывал, но и потому еще, что она знала: все, что я сделал, я сделал, думая о ее пользе.

* * *

"Но даже если она этого и не знает, — размышлял я, — моя обязанность сказать ей об этом". Имея это в виду, я должен придумать, каким образом лучше доставить ей это приглашение персонально. О самой свадьбе она, должно быть, уже слышала от Эйнат, с которой Микаэла часто встречалась и которую она пригласила даже на вечеринку по случаю завершения ее положения свободной девушки. Я был несколько взволнован возможностью снова встретить Эйнат, которую я не видел с момента нашего возвращения из Индии.

— По крайней мере, у тебя не было проблем с тем, чтобы отыскать квартиру, — сказал я ей, приветствуя ее у дверей и дружески обнимая. Она смущенно улыбнулась и покраснела.

Относилась ли она ко мне не только как к доктору все то время, что мы были в Индии? Она чуть-чуть прибавила в весе, следы гепатита исчезли, но исчез также индийский загар, до сих пор остававшийся у Микаэлы. Выглядела она вполне здоровой и очень привлекательной. На ней были модные черные брюки и белая шелковая блузка, поверх которой она накинула искусно расшитое красное болеро, зеленые, под цвет ее глаз, серьги мягко покачивались в ушах. Вела она себя застенчиво, но ее, похоже, забавляла ситуация оказаться в квартире собственной бабушки, в то время, когда в ней живет кто-то чужой. Когда она была школьницей, сказала она, то часто прямо из школы приходила сюда поужинать с бабушкой, а когда оставалась на ночь, то спала на диванчике в гостиной.

— И тебе удобно было спать на этом узком диванчике? — спросил я.

— Узком? — удивленно повторила за мной Эйнат. — Минута — и он превращается в просторную кровать.

Сама мысль, что этот старый диван способен во что-нибудь превратиться просто не приходила мне в голову. Не обращая внимания на возражения Микаэлы, я мигом сдвинул стулья и кофейный столик в сторону, и Эйнат показала мне потайной рычаг, при помощи которого диванчик превращался в огромную и удобную кровать.

— Видишь, как хорошо, что ты пришла, — сказал я с нежностью. — Ты вспомнила детство, а мы получили дополнительную кровать. Когда твоя мать передавала эту квартиру в мои руки, она забыла познакомить меня с секретами этого волшебного ложа.

— Моя мать? — сказала Эйнат насмешливо враждебным тоном. — Моя мать вряд ли знает, что творится в ее собственной спальне.

И я неожиданно почувствовал, что заливаюсь краской и мне не хватает воздуха, как если бы простого упоминания о женщине, которую я люблю, было достаточно, чтобы вызвать в воображении воспоминание о ее тяжелом белом теле и изящных маленьких ступнях, возле которых я стоял на коленях в соседней спальне, из которой Микаэла в эту минуту выходила, держа в руках пластиковый мешок с какими-то вещами Эйнат, которая стояла и, улыбаясь, смотрела на все происходящее вокруг меня, не подозревая о том, что творится во мне самом.

Тем временем стали появляться гости, и я быстро вернул диван в исходное положение. Двое «индийских» приятелей Микаэлы и Эйнат уже стояли на пороге. Они совсем недавно вернулись из Индии, где провели больше года, и Микаэла набросилась на них, ожидая рассказа о новых местах и старых знакомых, израильских и всех прочих, которые либо сейчас, либо в прошлом бродяжничали в этой стране. Внезапно огромный субконтинент превратился в укромное место, нечто вроде большого киббуца, полного интимных уголков и дружелюбных обитателей, и это продолжалось до тех пор, пока я не почувствовал сомнения в том, а был ли я, хоть на короткое время, в стране, о которой шла речь, или это все произошло в моем воображении. А потому я тихо сидел и слушал, время от времени задавая короткие вопросы.

Мне показалось странным, что Эйнат принимает участие в разговоре с таким энтузиазмом, говоря о местах и людях так, как если бы она была во всех этих историях главным действующим лицом, а вовсе не бедной и больной девочкой, чьи отец с матерью вынуждены были найти ее, и для того, чтобы спасти, вернуть домой. Я не мог оторвать от нее глаз. Она, на свой лад, была очень привлекательна, хотя ни движениями, ни жестами не напоминала свою мать. У нее было совсем другое лицо, похожее, скорее, на лицо ее отца, только более нежное и много более открытое. Не пострадала ли в конечном итоге ее печень? Удивившись неожиданно, я поздравил самого себя с тем, что запомнил результаты уровней ее трансаминазы. На языке у меня вертелось множество чисто медицинских вопросов, но я проглотил их, не желая в этот вечер оказаться в роли лечащего врача.

Тем временем один из «индийских» друзей Микаэлы заметил мое затянувшееся молчание и предложил переменить тему разговора, предположив, что мне это неинтересно. Против чего, рассмеявшись, возразила Микаэла.

— Он сам виноват, если это так. Он мог остаться в Индии много дольше, а не мчаться обратно, как послушный мальчик, вслед за Эйнат и ее родителями. Не будет никакого вреда, если он услышит несколько историй — может быть, к нему вернется аппетит и он захочет вернуться в Индию со мной.

Она не договорила, потому что в это время прозвонил входной звонок, и Амнон, нашедший охранника, согласившегося на несколько часов подменить его, вошел, принеся бутылку красного вина; его сопровождали еще две пары, явившиеся, дабы поддержать наш дух ввиду предстоящей свадьбы. А за ними еще пара незваных гостей. Так что вскоре квартира стала напоминать «платформу калькуттского вокзала после объявления посадки», как я заметил, обращаясь к «индийским» друзьям. Но меня уже никто не слушал, поскольку все разбились на группки, а часть народа вообще перебралось в спальню, расположившись на большой бабушкиной кровати.

Эйнат тоже прошла в спальню, и, сняв туфли и свое симпатичное болеро, прилегла на постель рядом с остальными. Я сел с нею рядом и начал, невзирая на шум, говорить с ней, расспрашивая прежде всего о бабушке, и тем рассмешив ее, ибо вопрос был: что сказала бы старая дама в эту минуту, увидав, что творится в ее спальне. После чего я плавно перешел к ее родителям, накапливая по кусочкам новую информацию о ее матери и аккуратно подталкивая ее к воспоминаниям о тех чувствах, которые она испытывала с момента нашей первой встречи в монастыре в Бодхгае. Сначала ее ответы звучали уклончиво, но в процессе разговора становились все более и более откровенными. В сумерках ее лицо еще больше похорошело. Она подтвердила, что переливание крови, произведенное мною в странноприимном доме, явилось переломным моментом в деле ее выздоровления. Мать ее тоже была с этим согласна, согласен с этим был также ее отец, переставший чуть позже преуменьшать важность принятого тогда решения, потому что он еще какое-то время, оказывается, сердился на меня «из-за истерики, которую ты закатил в аэропорту, когда настоял на остановке в Варанаси.

— Истерику? — Моему изумлению не было предела. Это слово так легко слетело с ее губ! — Ты это серьезно? По-твоему я выглядел истериком?

— Да, — сказал Эйнат. Но, увидев мое непреходящее удивление, добавила: — Чуть-чуть. Но ведь ты был прав. Это происходит потому, что если уж отец вобьет себе что-то в голову, его невозможно переубедить. Тебе ничего не оставалось, как изобразить истерику, чтобы отменить полет до Нью-Дели.

Но я не мог избавиться от изумления. Никто и никогда прежде не называл меня истериком. Наоборот — меня всегда считали образцом уравновешенности. Более того, женщины, с которыми я встречался, обвиняли меня в излишней флегматичности. Обнаружил ли я в самом деле склонность к истерии в аэропорту Варанаси? И если да, то не могло ли это происшествие быть предзнаменованием того, что четырьмя ночами позже случилось в Риме, когда внезапно я понял, что влюбился в эту грузную женщину, которая всего лишь несколько недель тому назад лежала возле меня в этой просторной кровати, где горстка хохочущих незнакомцев развалилась сейчас, как у себя дома, распространяя вокруг себя запах пота, болтая друг с другом и благосклонно поглядывая на меня и на Эйнат. Эйнат сидела меж ними, скрестив ноги и, казалось, целиком уйдя в себя и нервозно сжимая рукой уголок покрывала; при этом она время от времени поглядывала на меня словно желая что-то мне сказать. Пока наконец не произнесла:

— Ты знаешь… Я очень счастлива, что вы с Микаэлой решили пожениться. Я даже чувствую, что несу какую-то ответственность за это.

— Бесспорно, — сказал я и рассмеялся. — Это ты во всем виновата. Твоих рук это дело. — И добавил после паузы: — Твоих… и твоих родителей.

— Моих родителей? — пораженно повторила она. — При чем здесь они?

— Потому что они, не исключаю, заразили меня вирусом своих взаимоотношений, показав мне, насколько люди могут быть привязаны друг к другу.

Она рассмеялась неприятным язвительным смехом. И я внезапно испугался, что она может рассказать отцу, как я назвал его любовь вирусом. Мне следовало быть осторожнее с теми словами, что вырывались у меня изо рта.

— Знают ли они, что я женюсь? — Она пожала плечами. Вот уже несколько недель она жила на съемной квартире. — Я должен их пригласить, — пояснил я.

— Это еще почему? — недоуменно спросила она.

— Они это заслужили, вот почему, — коротко отрезал я и увидел, что этими словами лишил ее частицы счастья, которое до этого подарил ей.

Но я и сам не знал, проистекало ли мое решение лично вручить приглашение из простого и понятного желания увидеть ее и ее мужа у себя на свадьбе, или это был лишь предлог, который позволил бы мне снова увидеть ее лицом к лицу, чтобы иметь возможность сказать ей: „Ну вот, видишь — я человек серьезный, выполняющий то, что обещал. Я затеял этот брак, чтобы защитить тебя от этой дикой, неуправляемой страсти, что сжигает меня, но также и потому, что после этого ты разрешишь мне встречаться с тобой время от времени, чтобы я мог положить голову на твой мягкий округлый живот…“ Но я вовсе не хотел приходить к ней в офис без предупреждения, прокрадываться, словно нищий, меж клиентами в промежутке между одним и другим, чтобы договориться о встрече. В голосе ее я улавливал неуверенность, пусть даже вместе с удовольствием и восхищением. Разумеется, она знала о моей женитьбе, и, возможно, даже понимала, что за этим стоит. Но когда я предложил ей встретиться на квартире, она тут же в панике заявила: „Нет, нет. Только не там“. И мы условились встретиться у нее в конторе после рабочего дня, когда секретарши уже уйдут, а в кабинетах ее коллег выключат свет.

Когда я пришел, то застал ее в обществе молодой пары, обсуждавшей с нею какие-то уголовные дела, а потому я устроился возле полуоткрытой двери, терпеливо прислушиваясь к ее сильному, чистому голосу, полному скрытой мощи. Я сидел так, чувствуя, как все мое тело наполняется постепенно сладкой болью вожделения, уже закипавшего во мне. В этот раз я пришел без подарка, чтобы не встревожить ее вновь, и когда клиенты ушли, а она осталась сидеть, погрузившись в бумаги, я поднялся и тихонько постучал в дверь, после чего, не дожидаясь приглашения, вошел внутрь, наклонив голову так, чтобы она не увидела румянец, полыхавший на моих щеках.

Покраснела ли она тоже? Мне было трудно сказать, поскольку она тут же стала приводить в порядок свой макияж. Бесспорно, она выглядела смущенно, сверкнув в мою сторону фантастической своей улыбкой, которую, как я только сейчас до конца понял, я так любил. Время, прошедшее с момента нашей последней встречи в этой комнате, только усложнило нашу жизнь, ничем не облегчив. Но она была настолько меня старше, что если бы я даже захотел, я не в состоянии был бы спасти ее от обязанности так или иначе взвалить на себя всю тяжесть окончательного решения, не прибегая при этом к пустым уловкам. Я видел, как она колеблется, не зная, как ей поступить, — встать из-за стола и подойти ко мне или просто остаться сидеть. Она выбрала последнее, может быть, для того, чтобы скрыть элегантное свое платье, которое, хотелось бы мне верить, она надела из-за меня или, в конце концов, из-за нашей встречи.

Без минуты промедления я вручил ей пригласительный билет, который она взяла, восхищенно вскрикнув, что могло выглядеть преувеличением или прозвучать фальшиво, если бы в глубине души я не был уверен в ее искренности. Она и на самом деле рассчитывала, что моя женитьба освободит ее от меня. Она поднесла приглашение к глазам и начала читать его вдумчиво и не спеша, сначала сторону, написанную на иврите, а затем, судя по движению глаз, по-английски. Я внимательно разглядывал ее. Мне показалось, что она недавно покрасила волосы — теперь в них было больше рыжины. Увидел я также следы от двух маленьких прыщичков, на которые я обратил внимание еще на последнем нашем свидании, когда я ее целовал, еще мне показалось, что лицо ее немного припухло, что вполне могло быть следствием наступивших „ее дней“, но может из-за приема гормонов. Опять подтвердилось то, что я и так знал: никто не назвал бы ее красивой женщиной, и тем не менее я весь трепетал от вожделения. Она все никак не могла расстаться с приглашением, читая его снова и снова, и уточняя, где находится эта гостиница, а после того, как я подробно все ей описал, она захотела узнать, почему мы не приискали более привлекательного места — за чертой города. Я рассказал ей о возражениях Микаэлы против организации больших торжеств, подчеркнув, что не видел смысла организовывать такое, в общем-то, ограниченное мероприятие где-то в пригороде. Мне показалось, что подобное объяснение удовлетворило ее, после чего она, улыбаясь, спросила:

— Это приглашение — искреннее, или дипломатический знак внимания?

— Искреннее абсолютно, — заверил я ее мгновенно.

— Тогда, — сказала она, — мы постараемся прийти. Почему бы и нет? Я на самом деле очень за вас рада. За вас с Микаэлой, разумеется, пусть даже она кажется мне слишком загадочной — и это при том, что она множество раз бывала у нас в доме, — может быть, из-за ее необыкновенных глаз. Но Эйнат всегда отзывалась о ней очень хорошо. И она заслужила хорошего мужа… такого, как ты, — ведь это благодаря ей мы вовремя узнали об Эйнат.

— И благодаря ей я встретился с тобою, — добавил я в тот же миг. Она выглядела польщенной и помахала мне дружески своей полной в веснушках рукой, не переставая улыбаться. Я наклонился и поцеловал ее пальцы, и, к моему удивлению, она не отняла руки, но только улыбнулась еще шире и, понизив голос, прошептала:

— Осторожней… Лазар где-то на подходе… он сейчас появится.

Но прикосновение моих губ к ее пальцам так возбудило меня, что я вынужден был сжать колени, чтобы скрыть эрекцию, вызванную мыслью, что она не вполне уверена в себе, оставаясь со мною лицом к лицу, а потому, скорее всего, это по ее инициативе должен был появиться сейчас Лазар и забрать ее в этот вечерний час из конторы.

— В соответствии с условиями нашего договора, — сказал я, улыбаясь, — я должен получить твое согласие на вселение в квартиру еще одного квартиранта.

— В самом деле? — И в изумлении, она рассмеялась, как если бы собственной рукой же подписывала договор. — Ты должен получить мое разрешение? Ну так я тебе его даю. — Но затем лицо ее помрачнело, и она добавила: — Но если вы заведете ребенка, я вынуждена буду переговорить с матерью.

На мгновение мне показалось, что она ожидает от меня вопросов, касающихся здоровья ее матери, с тем чтобы она могла с гордостью похвастаться жизнелюбием старой леди. Но у меня сейчас не было никаких намерений тратить время на подобные разговоры или упражняться в остроумии в разговорах о детях — я знал, что Лазар уже на подходе, и меньше всего мне хотелось, чтобы он появился до того, как я успею хотя бы заикнуться о той непреходящей боли, которую я каждодневно испытываю от своей тяги к ней. Что же до вопроса о ребенке… Я не видел смысла ни говорить, ни думать о каком-то гипотетически возможном ребенке, о котором она вскользь упомянула и который уже являлся реальностью внутри Микаэлы.

Резко поднявшись, я двинулся к ней и чуть слышным извиняющимся шепотом спросил:

— Ну, а как ты? — Она откинулась к спинке своего рабочего кресла и с испугом посмотрела на меня. Такой я ее еще не видел. Прежде чем она собралась ответить, я добавил в отчаянии: — Потому что, несмотря на все это, — и я кивнул на приглашение, все еще лежавшее на столе, — я думаю только о тебе.

После этих моих слов испуг в ее глазах исчез, а улыбка вернулась.

— Не грусти, — успокаивающе проговорила она. — Я тоже думаю о тебе. Все будет хорошо. От мыслей еще никто не умер.

— Ты уверена? — смущенно сказал я, чувствуя, как меня захлестывает волна радости. Я наклонился, чтобы поцеловать ее, но она, выставив вперед руки, уперлась мне в плечи, чтобы остановить меня.

— Говорил ли ты кому-нибудь обо мне? — с тревогой спросила она.

— Нет, никому, — честно ответил я.

— И никому не говори впредь, если хочешь, чтобы мы с тобой виделись.

— Но почему, черт побери, я должен кому-то рассказывать и зачем? — спросил я ее негодующе.

Руки, отталкивавшие меня, внезапно ослабли, и мое лицо оказалось вплотную к ее, так что я мог вдохнуть аромат ее духов и быстро поцеловать ее, что превышало все мои ожидания от этой встречи, пусть даже, отшатнувшись, она вскочила на ноги и быстро вытолкала меня прочь.

— Собираешься ли ты дождаться здесь Лазара? — спросила она на прощанье озорным тоном. — Потому что он хотел тебя видеть.

Я был захвачен врасплох.

— А он, что — знает, что я здесь?

— А как же, — сухо ответила она.

Я был слишком счастлив и возбужден, чтобы встречаться с Лазаром, а потому, наскоро попрощавшись, выскочил на улицу, уже погружавшуюся в темноту.

И остановился, потому что хотел удостовериться, что он придет, не забыв, что она не должна оставаться в одиночестве в обезлюдевших этих местах, погруженных в мглу весеннего вечера. Я притаился, спрятавшись за огромным стволом старого дерева, усеянного белыми цветами, и стоял так, пока не появился его автомобиль, который я узнал по его фарам еще издалека, — он въехал в боковой проезд и медленно катил в поисках места для парковки. В конце концов он отказался от этой попытки и затормозил прямо напротив подъезда. Вопреки обыкновению, когда входная дверь грохотала немедленно, возвещая о его прибытии, на этот раз прошло какое-то время, пока он выбрался из машины и, с не свойственной ему медлительностью, которая ему не шла, прошествовал внутрь. А меня захлестнула волна любопытства, заставившая задаться вопросом: „Так чего же он хотел от меня?“ И страх перед внезапным свиданием с ним исчез, как если бы существование Микаэлы давало мне новые силы и определяло новый статус в отношениях с ним.

 

XII

Позволительно ли начать сейчас размышления о смерти? Потому что тогда мы должны будем найти ту потайную дверь, через которую она пробирается в душу; так что душа может привыкнуть к ее безмолвному присутствию, как если бы это была маленькая статуэтка, принесенная в дом в качестве безобидного подарка или необдуманного приобретения, безответственно и бездумно положенного на заветное место, на, скажем, маленький прикроватный столик, покрытый кружевной салфеточкой, — и все это совершенно не задумываясь, что невинный этот и неодушевленный предмет может в одну прекрасную ночь неожиданно преобразиться, смахнуть кружевную салфеточку и мягким неуловимым движением прикончить изумленную душу.

Иначе, как сама смерть разберется со стаей докторов, которые, несмотря на разногласия между ними, борются с нею при помощи наиболее сложных методов, какие подсказывает им опыт, и наиболее эффективных таблеток, имеющихся у них в распоряжении? И тогда нам придется снова возобновить наши прежние связи, такие, как этот давнишний замкнутый человек, сбежавший из сумасшедшего дома, блуждающий во мраке с проволочными очками на носу, позволивший уговорить его присесть с нами рядом и выпить, наконец свой чай, который давно успел уже остыть, но не успевший изложить до конца свои фантастические взгляд на мир, вечно пребывающий в покое, в котором каждый час является последним и самодостаточным. И все это для того лишь, чтобы убаюкать нас, усыпить живущий у нас внутри ужас перед смертью, засунутый во внутренний карман его пальто в форме маленькой бронзовой статуэтки.

* * *

Но в последний момент, находясь от него в нескольких шагах, я отказался от своей идеи, испугавшись, что он учует запах духов своей жены; духов, которыми, в этом я был твердо уверен, она опрыскивалась исключительно для меня. Отказался войти с ним вместе вовнутрь, чтобы не оставлять ее там одну. Мне не хотелось смущать ее своим неожиданным повторным появлением, тем более бок о бок с ее мужем. Если он хотел мне что-нибудь сказать, у него будет возможность сделать это на моей свадьбе, поскольку сейчас я был уверен, что они там будут, и мысль об этом наполняла меня радостью. Впервые я позавидовал ему, когда я вернулся к своему наблюдательному пункту позади старого тель-авивского дерева, наблюдая, как открывается дверь и как они идут, о чем-то разговаривая между собой с такой интимностью. Даже абсолютно незнакомые с ними люди, вроде моей матери, замечали эту связывающую их близость, и восхищались ею, когда они ее продемонстрировали, появившись среди первых гостей, стоя рядом, едва ли не вплотную друг к другу, только что не обнимаясь в холле старой иерусалимской гостиницы, украшенной живыми цветами, которые Микаэла выбрала, чтобы они перебили затхлый запах.

Они прибыли без Эйнат, которая появилась одна чуть позже с красиво завернутым подарком. На следующий день, когда мы принялись разглядывать свадебные подношения и дошли до подарка Эйнат, оказалось, что внутри красивой подарочной бумаги была маленькая глиняная фигурка со многими распростертыми руками, при виде которой Микаэла закричала от восторга, а потом замерла, закрыв лицо статуэтки своими ладонями. Когда она спустя некоторое время отняла их, я заметил, что у нее горят щеки, а глаза увлажнились. Оказалось, что некий отшельник в Калькутте продал Микаэле и Эйнат одинаковые статуэтки, которыми обе они восхищались. Но поскольку Эйнат знала, что Микаэла, возвращаясь в Израиль, потеряла свою, она решила подарить ей оставшуюся. По контрасту, подарок, который принесли родители Эйнат, — бирюзового цвета покрывало, которое заставило подпрыгнуть мое сердце, пришлось Микаэле совершенно не по вкусу, и она, пойдя в магазин, обменяла его на большую диванную подушку. Я никак на это не отреагировал, не желая вызывать ненужных подозрений.

В конечном итоге, Микаэла ухитрилась обменять большинство полученных нами подарков, как если бы этим актом она могла стереть из своей памяти всякие следы нашей свадьбы, которые угнетающе действовали бы на нее все предстоявшие годы, потому что на самом деле эта свадьба превратилась в переполненное народом мероприятие, потому, возможно, что мои родители честно пытались провести „среднюю“ свадьбу в „среднем“ по размеру помещении. Огромное количество гостей, занесенных моим отцом в список, тех, чье прибытие не ожидалось, — прибыли, и среди них, к глубокому нашему изумлению, множество родственников из Англии, которые узрели в моей свадьбе вполне подходящий повод для посещения Израиля. Сестры моей матери и сестры отца были, разумеется, приглашены остановиться в доме родителей вместе со своими мужьями, и моим родителям пришлось уступить им не только свою спальню, но и мою комнату, что сделало ее непригодной для нашего с Микаэлой пребывания в ней при подготовке к свадьбе. А потому, чтобы нам не пришлось появляться на церемонии прямиком из Тель-Авива, усталыми и потными, Эйаль, справедливо полагавший себя неким катализатором нашего брака, предложил нам воспользоваться домом его матери как до, так и после свадьбы. Его мать с радостью согласилась принять нас, накормила вкуснейшим ужином и сказала, что мы можем ложиться в старой комнате Эйаля, где я непреклонно отказался заниматься любовью с Микаэлой, которая, как я уже заметил, особенно возбуждалась в самых невероятных местах. Бесспорно, мне не хотелось смущать ее стонами мать Эйаля, которая, кроме всего, не удалилась в свою комнату, чтобы отдохнуть, и стала ломать себе голову над тем, как придать простому белому платью Микаэлы более праздничный вид. Кончилось тем, что она уговорила Микаэлу взять две тяжелых античных серебряных броши, которые она тут же добыла из глубины своего ларца с драгоценностями, и, добавив немного искусственных цветов, добилась того, что платье невесты стало если не более элегантным, то наверняка много более оригинальным. Но вопреки всем этим усилиям, призванным улучшить внешний вид Микаэлы, особенно платье, которое пришлось отутюжить дважды, мать Эйаля на деле хотела лишь одного — избежать предстоявшей всем нам церемонии.

Когда родители Микаэлы, как это и планировалось с самого начала, прибыли, чтобы отвезти нас к парикмахеру, а уж оттуда на свадьбу, она остановила меня и стала уговаривать остаться с нею, на том основании, что не годится жениху и невесте приезжать вместе на свадьбу, предложив позднее присоединиться к Эйалю и Хадас. Мне это показалось резонным, особенно если учесть, что большого желания быть вовлеченным в отношения между разведенными родителями Микаэлы, о бурных ссорах между которыми я был уже достаточно наслышан, у меня совершенно не было. Поэтому я остался и стал ждать Эйаля, присоединившись тем временем к его матери, которая налила мне чашку ароматного и горького травяного чая, который становился все более темно-красным в свете летнего иерусалимского дня — цвета, который напомнил мне о времени моего детства и сладостных мечтах в дни долгих каникул. Она была укутана в легкий купальный халат, без прически и следов макияжа. Когда я, как можно тактичнее, осведомился, не хочет ли она пойти и переодеться, она поняла, что я догадался о ее намерениях и со странным выражением лица, в котором смешались мольба и грусть, сказала:

— Оставь меня, Бенци, прошу тебя. Все последние дни я не слишком хорошо себя чувствую. Я боюсь, что начну там задыхаться. Я знаю эту гостиницу, там у них так много ступенек. Разреши мне остаться, Бенци, и не обижайся, ведь ты же знаешь, как я тебя люблю. — Я начал было что-то мямлить о том, как будут огорчены мои родители… но она отмела все это. — Да не будут они скучать без меня. А даже если и будут, — тут она застенчиво улыбнулась, — скажи им, что ты сделал для меня исключение по медицинским показаниям. Это ведь так замечательно, что вы с Эйалем стали докторами. Я помню все, что было с вами, как если бы это происходило вчера. Такие два маленьких замечательных малыша, игравших „в доктора“ и превращавших весь дом в госпиталь, заставляя нас ложиться в постель и лежать там, закрыв глаза, а потом делать вдохи и выдохи, чтобы вы смогли нас прослушать и лечить нас при помощи таблеток и делая нам перевязки. — И тут она засмеялась, и я почувствовал, что в эту минуту она совершенно счастлива.

Да и у меня от возвращения в туманное и такое далекое детство потеплело на душе, и я тоже вспомнил с поразительной отчетливостью двух крошечных малышей, суетящихся возле большой и красивой женщины, чтобы посыпать ее ступни белой пудрой, а потом забинтовать их. Воспоминания эти сидели во мне так глубоко, что мне пришлось закрыть глаза, чтобы вызвать их из прошлого. А потом я открыл их и увидел грузную пожилую женщину, кутающуюся в полы банного халата каким-то механическим движением. Она расценила мое молчание как знак согласия, затем прислушалась, наклонив голову, и сказала радостно:

— Они уже здесь. — И поднявшись, чтобы открыть им дверь, неожиданно сказала: — Твоя Микаэла… она ведь совсем не простая девушка. Ты уверен, что любишь ее?

— Думаю, да. — Я улыбнулся, но на самом деле меня поразил ее вопрос.

— Тогда люби ее, Бенци, и не думай больше ни о чем. — И она отворила двери раньше, чем Эйаль разобрался со своим ключом.

И он, и Хадас были еще влажны после душа. Мы обнялись, а затем они получили возможность рассмотреть меня со всех сторон. Они оба настояли, чтобы я надел галстук хотя бы в честь английских гостей. Сначала я решительно отказался, но в конце концов махнул рукой, и мы все вчетвером отправились в спальню его матери, чтобы я мог выбрать себе подходящий галстук из тех, что остались после его отца.

Несмотря на то, что холл был переполнен, в воздухе витал дух дружелюбия и веселья. Эта свадьба оказалась славным мероприятием и веселой затеей. Прохладительные напитки, которых сам я прежде даже не пробовал, судя во всему, оказались на высоте, поскольку долго еще после свадьбы мои родители с гордостью говорили о комплиментах, которые им довелось выслушать от гостей. Приглашенные со стороны Микаэлы были представлены в небольшом количестве и оказались людьми воспитанными и приятными, а потому без затруднений растворились среди гостей, приглашенных моей семьей. Равным образом наши британские родственники были не только в высшей степени сдержанными, но и обнаружили незаурядное дружелюбие и чувство юмора, чему немало способствовал их тяжелый шотландский акцент, внесший в общение гостей забавный элемент.

Доктор Накаш, который прибыл довольно рано вместе с женой, оказавшейся, как и он, очень тоненькой женщиной с такой же, как и у него, темной кожей, может, разве чуть менее грубой, быстро употребила хорошие свои восточные манеры и беглый английский для того, чтобы тут же обрести новых друзей среди гостей, прибывших из-за границы, и вскоре уже сама представляла Лазара и его жену своим новым знакомым. Что касается меня, то я хотя и рад был видеть Лазаров, тем не менее вынужден был игнорировать их присутствие до конца церемонии, которая откладывалась из-за опоздания Микаэлы; и тем не менее, из-за потока непрерывно прибывавших гостей, напиравших друг на друга, чтобы поздравить меня, внезапно я обнаружил, что стою перед Лазаром. С тех пор, как его жена оказалась со мной в постели, я не встречался с ним лицом к лицу и теперь, несмотря на родных и друзей, окружавших и защищавших меня со всех сторон, я задрожал, когда почувствовал, как его руки обвивают мою шею. Наше путешествие по Индии, и особенно то, как мы спали вместе в купе поезда на пути в Варанаси, давали ему в собственных его глазах право на проявление интимности, включая такие вот, безо всякого предупреждения, объятия. „Спасибо, что пришли, спасибо, что пришли“, — не переставая бормотал я, не поднимая головы, чтобы не встретиться взглядом с этой женщиной, в чьих глазах, когда это все же произошло, я не обнаружил ни смущения, ни стыда. Лазар вручил мне подарок и немедленно объяснил, что нужно сделать, чтобы обменять его. Пока я рассыпался в благодарности, стараясь угадать, что внутри этого большого и мягкого свертка, сестра моей матери, прибывшая из Глазго, на которую возложили ответственность за сохранность свадебных подарков, поспешила ко мне, чтобы освободить мне руки. Преодолевая смущение, я представил ее Лазарам, и она, проявлявшая самый живой интерес к мельчайшим деталям моей жизни, не только сразу же поняла, кто это перед ней, но и с неподдельным энтузиазмом воскликнула:

— А! Так это вы! Нам всем так хотелось вас увидеть! Ведь эта свадьба, не так ли, целиком дело ваших рук!

— Дело наших рук? — повторил за ней Лазар в полном недоумении, наклонив голову в тщетной попытке уловить скрытый смысл, ускользавший, похоже, от него из-за явного шотландского акцента.

Но моя тетушка была не из тех, кто останавливается на полдороге. Она с подчеркнутым пылом обняла меня и продолжила:

— Ну, как же, как же! Ведь это у вас дома он встретил Микаэлу, не так ли? И это закончилось тем, что он потерял свое место в больнице, из-за того, что ему пришлось затем ехать в эту Индию…

Смущенный до чрезвычайности, я попытался поправить ее, но Лазар дотронулся до меня, чтобы успокоить, и попросил ее повторить то, что она сказала, хотя я и видел, что прозвучавшее обидело его, выставив меня самого в дурацком свете.

— Он вовсе не потерял свое место в больнице, — сказал он на своем незамысловатом английском, сопроводив свои слова уверенной улыбкой директора, чья сила зиждилась на точном знании вещей, недоступных другим, включая и его жену, которая повернулась к нему с вопросительным выражением на лице.

— Что вы имеете в виду? — спросил я его по-английски, не желая обижать свою тетку.

— Пусть сначала закончится свадьба, — продолжил Лазар, по-английски, кивая в сторону серьезного молоденького рабби, который в эту минуту входил в холл, — а потом ты получишь еще подарок. — И, повернувшись к моей тетке, смотревшей на него восторженно раскрыв рот, закончил: — Не волнуйтесь… мы о нем позаботимся…

* * *

Несмотря на прибытие рабби, церемония была отложена еще немного, потому что родители Микаэлы потеряли друг друга в паутине иерусалимских улиц. Но на этом все ее неприятности закончились. Работа парикмахера имела ошеломляющий успех. От новой прически лицо Микаэлы словно увеличилось, волосы потемнели и курчавились еще больше. Смотрелась она поистине великолепно, и те ее друзья и родные, которые до того были как-то растворены в общей массе гостей, поспешили обнять и расцеловать ее. Тем временем степенный, хотя и молодой рабби, присланный раввинатом, уже стоял под хупой, воздвигнутой гостиничными официантами. На мой вкус — и с этим был согласен мой отец, — он был слишком суров и не принимал в расчет настроение аудитории. Державшуюся с большим достоинством Микаэлу он заставил, как и полагалось, на виду у собравшихся семь раз обойти вокруг меня. Его проповедь о значении и важности брачной церемонии была довольно путанной и полна ссылок на кабалистические предания, о которых кроме него, похоже, никто не слыхивал. Хуже всего было то, что во всем этом не было ни капли юмора, он ни разу не пошутил, как это принято в подобных случаях, и в какие-то мгновения это выглядело так, словно в самом факте нашего брака он усматривал какую-то опасность, от которой и хотел нас предостеречь. Но оказалось, что этот фанатичный иерусалимский рабби, вызывавший у большинства гостей раздражение своим сухим, суровым стилем, очень понравился Микаэле. И сама церемония не показалась ей слишком длинной, а то, что ей пришлось семь раз обойти вокруг меня, не вызывало у нее никакого чувства унижения, более того, она была в восторге от подобной экзотики. С того дня, когда ей пришлось уехать из Индии, она жаждала вновь соприкоснуться с миром обрядов и ритуалов, погружавших ее в мистический мир, к которому она относила и нашу свадьбу, мысленно соотнося ее с тем, что довелось ей наблюдать на улицах Индии. Тем не менее свою беременность она не рассматривала как одно из таинств нашего брака и упоминала о ней, используя вполне рациональные и логически обоснованные выражения. Спустя всего двадцать четыре часа после свадьбы она сказала мне о своей беременности — полуголые, при последних предзакатных лучах, мы погружались в тяжелые воды Мертвого моря.

Мы остановились в той же новой гостинице, которая так понравилась моим родителям после свадьбы Эйаля, и они великодушно предоставили нам „пару деньков из медового месяца“, в дополнение к свадебным дарам оплатив и гостиничные номера, и питание. Микаэла, похоже, испытывала угрызения совести за наше безответственное поведение там, в пустыне, и слишком часто, на мой взгляд, повторяла, что если считаю будущее появление ребенка несвоевременным и чересчур поспешным, она ничего не имеет против аборта. Она не придавала значения зарождающейся жизни на этой стадии. В предыдущие годы она уже сделала два аборта, и насколько я мог по ней судить, никакого последствия для нее это не имело. „Но может иметь на этот раз“, — заговорил во мне врач, возобладавший в эту минуту, у которого кружилась голова от скорости, с какой таяла его свобода, — и все из-за необъяснимой любви к другой женщине. Я не знаю почему и каким образом Микаэла пришла к заключению о том, какого пола зародыш, который был в ней, но, думаю, что, поскольку, упоминая о нем, она все время произносила слово „она“, то была девочка, и тут же я почувствовал, что все во мне восстает против аборта. Мне было также ясно, что Микаэла отнеслась ко мне с совершенным доверием, полностью осознавая неприятности, в которые она меня вовлекла. Но она еще и еще раз возвращалась к своему намерению посетить Индию, уже сознавая, что появление ребенка неминуемо отодвинет эти ее планы и, уж как минимум, усложнит их, а потому — и это она понимала тоже — лучшим решением для нее был бы тайный аборт, сделанный шестью неделями раньше, когда беременность только-только была обнаружена. Но поскольку она не хотела меня ни обманывать, ни скрывать что-то, считая, что ребенок в равной степени принадлежит и ей и мне, она не стала прерывать беременности и не сказала мне о ней, чтобы я никак не чувствовал себя обязанным на ней жениться.

* * *

Теперь я вижу все это с абсолютной ясностью, ясностью, которую лишь подчеркивала тишина и покой пустыни. Мы были совсем одни на пляже в тот душный летний вечер. Я был взволнован новостями, но вместе с тем чувствовал какую-то печаль. Решение Микаэлы скрыть от меня свою беременность показалось мне более благородным, чем то, что я утаил от нее мою страстную увлеченность, шансы которой воплотиться в жизнь, в свете того, что я сейчас узнал, становились еще более туманными. А кроме того, я почувствовал, что со своей стороны тоже должен сделать некий благородный жест во имя ребенка, а потому я наклонился и поцеловал Микаэлу в твердый и плоский живот. Я лизнул ее пупок, а потом, удостоверившись, что поблизости никого нет, спустил наполовину ее бикини и дотронулся языком до того места, откуда в положенный срок появится младенец. Но кожа Микаэлы настолько пропиталась солями Мертвого моря, что я обжег себе язык; кроме того, зная ее любовную неуемность, я не хотел возбуждать ее прежде, чем мы поужинаем. А потому я только спросил ее, улыбаясь:

— Ну, а что ты думаешь об ее имени? Давай назовем ее Айелет, поскольку мы зачали ее на свадьбе у Эйаля.

Но у Микаэлы уже было наготове другое имя, более значимое и, можно сказать, неотразимое, исполненное для нее внутреннего смысла. Шива, разрушительница, кроме того, что на иврите Шива означает „Возвращение“. Так что это было имя, связанное с персонажем, соединившим нас не только в техническом, так сказать, смысле, но и глубочайшем духовном, а именно, с Эйнат, чей подарок Микаэла захватила с собой на Мертвое море, очевидно, чтобы получить поддержку во время медового месяца.

Я нашел Эйнат, стоявшую грустно и как-то отрешенно возле родителей с подарком, завернутым в красивую бумагу, лишь после того, как церемония была завершена, и я, в поисках ее отца, начал протискиваться через густую толпу гостей, чтобы узнать, что именно он собирался мне сообщить.

Дори я обнаружил в окружении отцовских друзей, стоявших с полными снеди тарелками в руках. Сама она еще ничего не ела, но одну за другой курила свои тонкие сигареты, сдавленная людьми со всех сторон, и тем не менее я видел, что глаза ее мерцали и искрились. Я дружески обнял Эйнат, и она мне ответила тем же, но тут же, смутившись, спросила о Микаэле, поскольку хотела собственноручно вручить ей подарок, предупредив меня:

— Этот — не для тебя, а лично для нее.

Я поднял руки, сдаваясь:

— Хорошо, хорошо. Это для нее. — И добавил тоном ворчливого дядюшки: — Но почему ты ничего не ешь? — И мне самому понравилась эта роль обиженного хозяина. — Хочешь, я принесу тебе что-нибудь?

Но Эйнат отклонила мою помощь:

— Нет, нет. Этого абсолютно не нужно. Ты уже достаточно позаботился обо мне. Я что-нибудь возьму сама. Все выглядит так вкусно…

И действительно, отовсюду раздавались похвалы по поводу выбора блюд и обслуживания. Лазар снова и снова штурмовал буфет, возвращаясь с переполненной тарелкой, на которой каждый раз можно было разглядеть ростбиф, пришедшийся ему особенно по вкусу, в то время как доктор Накаш и его жена, проголодавшись, просто не отходили от буфета, предпочитая быть в первых рядах, когда официанты подносили новое блюдо, доставлявшееся прямо из кухни. Даже мой отец, всегда такой застенчивый, не обращая внимания на друзей и родственников, окружавших его, извинился, отправился к раздаче и поблагодарил шеф-повара за отличный стол, не скрывая, что готов поддаться новым соблазнам. Ближе к концу свадьбы, когда холл начал потихоньку пустеть, Микаэла, которая до этой минуты ничего не попробовала, также поддалась позывам голодного желудка и уселась вместе со своими родителями и их представительными гостями в углу, то и дело посылая своего младшего брата наполнять тарелки еще остававшимися яствами. Моя мать, решительно отказавшаяся от пищи, чтобы иметь больше возможности проявить персональное внимание к гостям, не держала в руках даже маленькой тарелки. Но моя зоркая моложавая тетушка из Глазго не забывала о своей старшей сестре и каждый раз, просачиваясь сквозь толпу, подносила ей на вилке, „что-то особенное“, от чего матери неудобно было отказаться. Кончилось это, тем, что и ее голос присоединился к хвалебному хору.

Похоже было, что только мы с Дори по-настоящему не ели ничего. Наверное, она была голодна, но гордость не позволяла ей наряду с другими толкаться возле буфета. И через какое-то время Лазар, обратив на это внимание во время одного из своих рейдов, донес до нее большое блюдо со всевозможной едой. Она так хотела есть, что вилка выскользнула у нее из пальцев и упала на пол, и она осталась стоять так, с полной тарелкой в руках, ожидая, что кто-нибудь принесет ей другую вилку, но дождалась лишь того, что один из официантов, пробегавших по залу, и решивший, что она уже поела, выхватил тарелку из ее рук и унес в посудомойку. Сам я даже не попытался подойти к буфету и не остановил ни одного из официантов, которые на огромных подносах разносили разнообразные закуски, один вид которых вызывал у меня приступ тошноты. Вместо этого я наблюдал за своими родными и друзьями, отдававшими должное обильному угощению. Внутри меня бурлила искренняя радость, накатывавшая волна за волной, это была радость за моих родителей, не перестававших наслаждаться встречей со своими обожаемыми родственниками, особенно, с приехавшими из Британии, собственная моя радость за старых моих друзей, сопровождавших меня под хупу, и, разумеется, радость за Микаэлу, выглядевшую ослепительно красивой. Ну и, конечно же, это была радость, вызванная присутствием женщины, которую я любил и которая в эту минуту, стояла, держась ровно, разве что чуть покачиваясь на высоких своих каблуках и бросая на меня через весь зал улыбчивые взгляды.

Ну а кроме того, меня ведь ждал еще обещанный Лазаром таинственный подарок, который внезапно пробудил во мне надежду снова вернуться в больницу окольным путем, который пролегал через Англию и лондонскую больницу. Это был госпиталь Святого Бернардина, врачебный и административный директор которого, пожилой джентльмен по имени сэр Джоффри, несколько лет тому назад посетил Иерусалим и влюбился в эту страну Он щедрой рукой пожертвовал нашей больнице комплект новейшего оборудования и различные медикаменты, пополнил книгами больничную библиотеку, а затем, желая упрочить связи в дальнейшем, уговорил Лазара согласиться на обмен специалистами. В рамках этого соглашения врач из Англии начал с недавнего времени работать у профессора Левина в терапевтическом отделении, где уже успел зарекомендовать себя с самой лучшей стороны, в то время как наш доктор Сэмюэл должен был отправиться в Лондон со всей своей семьей на ожидавшее его место. Но в последнюю минуту произошла накладка. Несмотря на заверения английской стороны, там не сумели надлежащим образом оформить разрешение на работу доктора из Израиля так, чтобы он мог получать за нее полную ставку, и к стыду и горю английского коллеги Лазара он мог только отозвать своего врача обратно, навеки покрыв себя позором. Вот тут-то и блеснул хитроумный Лазар, вспомнивший о моем британском паспорте, который он видел в Риме у индийского консула. А вспомнив, сказал себе следующее: „Доктор Рубин — вот кто им нужен, а вовсе не доктор Сэмюэл. Доктор Рубин! Идеальная кандидатура для подобной работы. О лучшем не приходится и мечтать — удача просто сама падает ему в руки, словно дар небес — возможность поработать в такой, пусть даже чуть-чуть старомодной больнице, тем не менее вполне достойном заведении и на достойном месте под покровительством самого директора, который будет ему вторым отцом. И пусть все это продлится не более десяти месяцев — не беда, в любом случае это послужит во славу нашей больницы, после чего доктор Рубин сможет — пусть как бы с черного хода — снова вернуться из своей командировки, бюрократам здесь придраться будет не к чему. А поскольку в государстве Израиль никто, кроме Всевышнего, не отважился бы предсказать будущее — более чем возможно, что к моменту возвращения из Англии место в одном из отделений для него так или иначе найдется“.

— Да, но в каком? — все же спросил я, несмотря на то, что был в восторге от открывающихся перспектив.

— В каком именно? — удивленный моей глупостью переспросил Лазар, раскланиваясь с моими родителями, которые приблизились к нам с двух противоположных сторон, словно почувствовав всю важность происходящего разговора.

— Так скоро этого не скажешь. Посмотрим. Когда станет ясным, кто у нас остается, а кто уходит. — И с этими словами Лазар вежливо повернулся к моим родителям, чтобы рассказать им о сделанном мне предложении.

Моя любопытная тетя, обратив внимание на моих родителей, слушающих с глубоким вниманием то, что говорил им Лазар, на всех парусах помчалась к месту беседы, боясь пропустить хотя бы слово. С ее появлением все перешли на английский.

Моя тетя заинтересовалась месторасположением больницы, но поскольку она жила в Шотландии, название местности ничего ей не сказало, равно как и другим нашим родным, знавшим Лондон много лучше нее. Затем к этому вопросу были привлечены все остальные. Один из родственников, о котором я не знал ничего, высокий и очень подобранный человек, одетый в черное и носивший маленькие в металлической оправе очки с толстыми бифокальными стеклами, придававшими его длинному бледному лицу странное выражение, так вот именно этот человек, неведомым мне образом связанный с медициной, знал во множестве деталей все относящееся к больнице, которая находилась в северо-восточной части Лондона. Слушая его подробное описание, я подумал, не был ли он там неоднократным пациентом. Определение этой больницы как „немного старомодной“, по словам Лазара, описывавшего это заведение, объяснялось типичным израильским высокомерием, основанным на равнодушии, ибо больница являлась одним из наиболее известных учреждений подобного рода, неким, можно сказать, историческим памятником, основанным в Средние века, а если точнее, то в начале двенадцатого столетия. Некоторые из принадлежавших ей корпусов были очень старой постройки, но остальные подверглись капитальной реставрации. Две моих тетушки пришли в восторг от всех этих новостей, ведь если я и Микаэла оказывались в Англии, то наверняка туда же двинутся и мои родители, а раз так, то все со всеми смогут встретиться вновь. И Дори, которая стояла неподалеку от нас и кивала кому-то, кто делился с нею своими наблюдениями, больше поглядывала в сторону слушателей, окружавших Лазара и меня, густо покраснев (что было ей совсем не свойственно), когда моя мать начала горячо благодарить за столь благородное участие их обоих в судьбе ее сына.

Была ли моя мать не права? Принадлежала ли эта замечательная идея им обоим, или только Лазару, который хотел спасти честь своего английского коллеги, дав мне в то же время утешительный приз плюс некоторую надежду на будущее, или подобная мысль и на самом деле исходила от нее, поскольку она, увидев, как решительно могу я действовать, предпочла таким именно кардинальным образом отделаться от меня и моих претензий на роль постоянного любовника? И может быть, она здесь и вовсе ни при чем, а это Лазар, каким-то образом догадавшись о моих чувствах к его жене, подсознательно захотел убрать меня с пути? Все эти и подобные мысли, непрестанно крутились у меня в голове, когда я прощался с последними из расходившихся гостей, но мне этими мыслями было не с кем поделиться, включая разумеется, и Микаэлу, которая услышала о предложении Лазара лишь после того, как свадьба завершилась, глубокой ночью в доме матери Эйаля.

Мне было страшно стыдно за то, что я не принес с собой ни кусочка из тех деликатесов, которых так много было на свадьбе, и которые хоть в малой степени возместили бы ей то, чего ей не довелось отведать. А теперь и сам я почувствовал приступ голода, и догадавшись об этом каким-то сверхъестественным образом, мать Эйаля, уже лежавшая в постели, поднялась и отправилась на кухню, откуда спустя некоторое время вернулась с тарелкой салата и омлетом, которые и поставила передо мною, не обращая внимания на мои возражения и протесты. Вот тут-то я и рассказал им о предложении Лазара, сделанном мне: в течение месяца подготовиться к отъезду на год по обмену с лондонской больницей. Мать Эйаля откровенно обрадовалась за нас, но у Микаэлы это предложение не вызвало излишнего энтузиазма. Если ей что и нравилось в нем, то потому лишь, что все английское она прочно увязывала с Индией. Может быть, именно поэтому, когда мы отправились спать в старую спальню Эйаля, в которой все эти годы хранились игрушки его детских лет, Микаэла вдруг почувствовала прилив желания, как если бы то, что это был чужой дом, каким-то образом соотносилось в ее сознании с таким же чужим домом, ожидавшим нас в Лондоне, и эта двойная чуждость удваивала ее желания. Я совсем не представлял себе, каким образом смогу выдержать силу этого удвоенного желания, особенно в нашу свадебную ночь. Я совершенно не хотел, кроме всего прочего, оскорблять шумом любовных борений слух пожилой женщины, которая, не важно по какой причине, принялась бродить по дому. На всякий случай я плотно прижал свои губы ко рту Микаэлы, а мой язык, как я надеялся, надежно блокировал любой звук, который она могла издать во время секса, оказавшегося на редкость продолжительным.

Но следующей ночью в гостинице на берегу Мертвого моря, привлекающего множество путешественников своей неповторимостью, я решил не поддаваться неукротимому вожделению Микаэлы. Я не хотел нанести ущерб нашему беззащитному английскому зародышу и так страдавшему от бесконечной тряски, пусть даже в утробе матери, так любившей мчаться по дорогам на заднем сиденье мотоцикла. А ведь ему, такому крошечному, предстояло еще путешествие в Англию. Ему… или ей? Мы оба уже думали о будущем ребенке, как о существе женского пола, как о будущей англичанке, то есть гражданке Англии, чья принадлежность к коренному населению будет определяться не только наличием у меня британского паспорта, но и фактом ее появления на свет на британской земле. Микаэла без конца говорила о предстоявшем путешествии — объяснялось это, по-моему, тем, что все последнее время она страдала от жесточайшей депрессии, вызванной потерей ею свободы — во-первых, от вынужденного возвращения из Индии, о котором она до сих пор не могла забыть, а затем от нашего стремительного брака, который теперь осложнился еще более ребенком, который, сколь бы он ни был желанен, затягивал все туже петлю на ее шее. Не удивительно, что переезд в Англию таил для нее некие многообещающие, пусть в данный момент и не вполне четкие, возможности.

В противоположность Микаэле, я был скорее смущен, чем обрадован внезапным предложением Лазара. Прежде всего потому, что оно означало отдаление от женщины, которую я не мог убрать из своих мыслей. И даже если я знал точно, сколь узок спектр моих надежд, знал я и то, что здесь, в Израиле, в любую минуту своей жизни я мог сесть на мотоцикл и в следующую же такую минуту занять наблюдательную позицию в подъезде одного из близлежащих к ее дому зданий, или неподалеку от ее офиса, и смотреть, как она входит — или выходит, — улыбающаяся и довольная собой, двигаясь легкой своей походкой, пусть даже в последнее время она стала чуть подволакивать левую ногу. И я уже не смогу больше получать такого удовольствия, как то, которое получил в тот день, когда я подписал с Дори договор на аренду, о котором я должен был решать — оставить его или разорвать. Микаэла, которой квартира не понравилась с самого начала, хотела, чтобы я отказался от договора об аренде, с тем чтобы перед отъездом в Англию нас ничего не связывало. Она хотела уложить все наши вещи в ящики и оставить их на складе в гавани, в которой работал ее приемный отец. „Они могут оставаться там, пока мы не вернемся, — сказала она и неожиданно добавила с ехидной улыбкой: — Если только мы вообще вернемся“. Для нее в этом вопросе не было никаких проблем, потому что все ее имущество легко размещалось в одном не слишком большом ящике. Но я отказался складывать свое имущество, всю свою одежду, мебель, книги и другие вещи, словом, все, что у меня собралось за предыдущие годы, и сваливать все это в сомнительном складском помещении на территории, граничащей с пляжем. Отправить все мои пожитки к родителям я тоже не мог. И уж тем более не мог я разорвать свои отношения с моей квартирной хозяйкой, ибо только из-за нее я и арендовал эту квартиру. А потому я призвал своего друга Амнона, чтобы он поселился у меня, оплачивая какую-то часть арендной платы. К моему удивлению, он согласился, хотя квартира была далековато от места его работы, да и с парковкой могли возникнуть проблемы.

С тех пор, как жизнь столкнула меня с Микаэлой, наши связи с Амноном стали крепче, поскольку она обладала большим терпением, чем я, и в тот день, ближе к вечеру, когда я отправился ассистировать доктору Накашу в герцлийскую частную клинику, она пригласила Амнона поужинать перед ночным дежурством. Работа над докторатом у него с тех пор не сдвинулась с места, и несколько раз я проклинал себя за ту дурацкую речь, которой я разразился тогда на дороге между Иерихоном и Иерусалимом — что-то о взаимоотношениях между духом и материей, — совершенно не принимая во внимание то бедственное положение, в котором он уже так давно пребывал. Сейчас мне было стыдно вспоминать собственное красноречие, ибо не исключено было, что оно каким-то образом задело его. Но и этого было мало — ведь я признался ему тогда в своем намерении жениться, не сказав, на ком, — и каково же было ему узнать, что я имел в виду именно Микаэлу, Микаэлу, которая нравилась ему всегда и так сильно, что у меня возникло даже подозрение, что он был по-настоящему в нее влюблен, пусть даже он не до конца признавался в этом себе самому, при том что его преданность мне, как и моя к нему, и его доверие были абсолютными. А когда мои теоретические спекуляции соединились с ее эротической привлекательностью — удивительно ли, что он стал наносить нам краткие визиты, чтобы поговорить со мной, но еще больше, чтобы обсудить с Микаэлой, каким образом материя трансформируется в дух. Через какое-то время мне это надоедало, но Микаэла обладала бесконечными запасами терпения и могла слушать его часами, вплетая в мои примитивные, незамысловатые теории пестрые нити мистических преданий мумбо-юмбо, которых она в большом количестве привезла, возвратившись из Индии

* * *

У меня не было никаких сомнений, что мы вернемся к концу года. В противном случае я терял возможность воспользоваться потайной дверью черного хода, если употребить метафору бюрократов, примененную Лазаром для того, чтобы вернуться в больницу. Он также обещал нанести нам визит во время нашего пребывания в Англии.

— А вот это было бы просто великолепно! — воскликнула Микаэла с неподдельным восхищением. — Мы будем счастливы принять вас одного или с Дори, если она сможет вас сопровождать.

— Она сможет, не сомневайтесь, — ответил Лазар без промедления. — Если уж она добилась, чтобы поехать с нами в Индию, как вы можете подумать, что она упустит случай побывать в Англии? Вы уже своими глазами видели, что она не в состоянии оставаться одна.

Разумеется. Разумеется, я видел это. И мысль о возможной встрече в Англии поддерживала меня, когда я предупредил доктора Накаша, что я отказываюсь от такой выгодной работы в герцлийской клинике в качестве его помощника. К его чести, он не стал меня отговаривать.

— Постарайся приобрести там еще большой опыт в качестве анестезиолога в дополнение к работе терапевта, — посоветовал он. — В медицине все взаимосвязано. Это может и в самом деле оказаться старой больницей с устаревшим оборудованием, но ты всегда можешь там встретить кого-то, у кого есть чему поучиться.

Мои родители, само собой, были в восторге от нашего приближающегося путешествия в Англию, несмотря на предстоящее расставание; но когда я, в отсутствие Микаэлы, сказал им о предстоящем через шесть месяцев событии, постаравшись, не без труда, убедить их, что сам узнал о беременности Микаэлы только после свадьбы, поскольку она не хотела, чтобы этот факт был решающим при моем свободном выборе наших дальнейших отношений, они были просто поражены, как если бы они только сейчас открыли для себя эту неукротимую сторону ее натуры в добавление к этическим и независимым аспектам в ее характере. Но открывшаяся перед ними перспектива в ближайшее время стать бабушкой и дедушкой возобладала и перевесила все остальное. Немедленно они приняли решение отменить их собственное посещение Англии. Взамен планировавшегося приезда в ближайшие три месяца, осенью, они прилетят в середине зимы, прямо к появлению ребенка на свет, и останутся на более долгий срок, чем собирались. Мысль о том, что их внучка родится там же, где когда-то родились они сами, приводила их в восторг.

— Это выглядит так, как если бы мы вернулись в Англию, — сказал отец, покраснев от удовольствия и удивляясь курьезам природы. Я подхватил его мысль.

— Мы назовем ее Шива. „Возвращение“. Это точно то имя, которое Микаэла хочет дать девочке, но не по названной тобою причине, а потому, что оно звучит по-индийски.

Микаэла, раскрасневшаяся от долгой прогулки, которую она предприняла, чтобы дать мне возможность побыть наедине с родителями, вошла, бросив на нас долгий, гордый, торжествующий взгляд. Мой отец был не в силах удержаться, чтобы не обнять и не расцеловать ее, позабыв о своей врожденной застенчивости и помня лишь о том, что у нее внутри находится часть его собственной плоти и крови. Мать тоже подошла, чтобы обнять ее, хотя я и знал, что втайне она огорчена хитростью Микаэлы. Скорость моего превращения из принципиального холостяка в отца семейства выглядела в ее глазах безответственностью слишком явственной, чтобы ее оправдывать. Но тем не менее от этих новостей все в ней кипело, наполняя ее радостью. Я сказал Микаэле, что сообщил родителям о том странном имени, которое она и придумала для нашего ребенка, и увидел, что она моими словами просто оскорблена, ее протест был полон возмущения.

— Это совершенно не странное имя. Так мы решили ее назвать с самого начала. Разве ты забыл? Шива.

И она стала объяснять моим родителям мифологическое значение бога Шивы: он был разрушитель, и как таковой дополняет бога Брахму, „созидателя“, и Вишну, „хранителя“. Мои родители рассмеялись.

— Не надо спорить об этом сейчас. Ведь это же глупо. Вы еще тысячу раз измените все, — сказали они, но я уже чувствовал, что именно таким и останется имя моей дочери, и все, что я могу сделать, это чтобы оно писалось через „бет“, а не через „вав“, как пишется имя индийского божества, которое я впервые услышал от босоногого лодочника, везшего меня среди причалов и пристаней Варанаси.

Между тем нам следовало скрыть факт беременности Микаэлы от Лазара, чтобы он не уменьшил своего давления на английского коллегу, обещавшего найти для Микаэлы работу на неполный рабочий день — не потому что он боялся, как бы Микаэла не заскучала в Лондоне (потому что она всегда находила, чем себя занять), а для того, чтобы уладить вопрос с моей зарплатой, которая, как стало известно, была весьма и весьма умеренной, поскольку основывалась на моей зарплате в Израиле, исчислявшейся в шекелях в том количестве, что я получал бы, останься я работать у нас в больнице.

Но было уже поздно что-либо менять и даже просто ворчать. Оба мы с Микаэлой были молоды, здоровы, и запросы у нас были самыми скромными. Кроме того, мои родители, проконсультировавшись по телефону с английскими родственниками, решили тронуть фамильные сберегательные счета и дать нам какое-то количество наличных, чтобы помочь продержаться до моей первой получки. На деньги, вырученные за проданный мотоцикл, мы взяли билеты на самолет и прикупили немного зимних вещей, а оставшиеся деньги поместили в банк на депозит, чтобы было из чего покрывать оплату выданных мною отсроченных чеков, гарантировавших оплату съемной квартиры согласно подписанному договору.

В самолете Микаэла преобразилась; похоже было, что, покидая Израиль, она не только взмывала в воздух, откинувшись в кресле, но и дух ее воспарял над расстилавшейся внизу землей, хотя и летели мы не на Восток, а на Запад. Но для нее разница была несущественна; она была убеждена, что и духовно, и интеллектуально Индия была ближе Англии, чем Израиль. Я, сидя рядом с ней, был не в духе, поскольку очень нервничал, одолеваемый тревожными мыслями о будущем. Как только меня захватила необъяснимая и сумасшедшая влюбленность в Дори, я оказался втянутым в водоворот, и жизнь меня понесла неведомо куда, сбивая с толку противоречивыми и взаимоисключающими сигналами, которые я получал в различных формах от объекта моих вожделений. В настоящее время судьба увела меня от нее на достаточно большое расстояние, и кроме нечеткого обещания Лазара о том, что они, возможно, посетят Англию, в моем активе ничего не было. А ведь все, что мною делалось — делалось для нее: и скоропалительная женитьба, и аренда квартиры и все большая зависимость от Лазара и его проектов. И я снова задумался обо всех людях — особенно о родителях, оказавшихся вовлеченными в мои дела, но не представлявших себе ни истинных их масштабов, ни мотивов. Наиболее честным выходом было бы признаться во всем и облегчить мою совесть, но… Я глядел на Микаэлу, огромные глаза которой отражали сияние синего неба, прорывавшееся сквозь тучи. Если бы я внезапно признался ей, что страстно люблю жену Лазара, — что бы она сказала мне? Позволил бы всеобъемлющий дух ее индуизма или буддизма спокойно принять мои слова, не испытав при этом боли от подобной страсти, и включить ее как составляющую часть нашего брака?

Потому что именно так сама Микаэла воспринимала институт брака — для нее это выглядело как „общий поток“, в котором было все. И в рамках подобного толерантного восприятия, пусть даже включающего внезапное признание, возможность которого промелькнула у меня в мыслях, оно имело право на существование — поток, вмещающий все, нес и подобную возможность, подобно тому, как мощный поток несет лишенные листьев и ветвей стволы упавших деревьев. Но это была теория. А на практике я решил держать в себе мои секреты. Тем более что в эту минуту мне не в чем было сознаться, поскольку за время этого сумасшедшего месяца, прошедшего с момента нашей свадьбы, у меня не было никаких контактов с Дори, кроме одного-единственного телефонного звонка, в котором я спросил ее, могу ли я на время моего пребывания в Англии пересдать ее квартиру моему другу Амнону. Насчет предстоявшего появления ребенка я не обмолвился ни словом. И не только потому, что боялся отказа с ее стороны продлить договор по аренде, который поначалу предполагал наличие одинокого квартиросъемщика, а не увеличивающегося семейства, но и потому, главным образом, что я не хотел привлекать внимание Дори к моей сексуальной жизни с Микаэлой, что вполне могло послужить ей предлогом для разрыва наших с ней отношений, как если бы наше бракосочетание являлось пустой формальностью. На самом же деле, хотя я мог слышать, как люди входят и выходят из ее офиса, настроена она была очень дружелюбно, и ее жизнерадостный, нежный голос наполнил меня таким вожделением, что когда я повесил трубку, то почувствовал вытекавшие из моего пениса капли жидкости, как если бы он заплакал. Она тоже, подобно родственникам моего отца, восприняла нашу свадьбу как исключительно радостное событие. Даже некоторая прямолинейность юного рабби, чью красоту она все же заметила, не раздражала ее и не показалась ей неуместной.

— Иной раз вовсе не плохо относиться к миру с подобной серьезностью, — сказала она, и смех ее наполнил телефонную трубку. Затем она похвалила меня за то, что я принял предложение, сделанное мне ее мужем, признав, что имела к нему некоторое отношение. Это ее профессиональная память юриста напомнила ей о существовании моего британского паспорта в минуту, когда Лазар рассказал ей о сложностях, с которыми столкнулась их программа по обмену специалистами с Лондоном.

— Может быть, таким образом ты хочешь отделаться от меня? — спросил я с беспокойством, но без гнева. Она снова рассмеялась.

— Может быть, я и хотела бы. Только разве это возможно? Я вижу, что ты вселяешь в свою квартиру друзей, чтобы быть уверенным, что она никуда не денется, когда вы вернетесь.

Она была права. Мысль о возвращении в Израиль уже овладела мною с первых же часов нашего пребывания в Лондоне, где мы оказались серым дождливым утром. Сознание того, что отныне, из-за того, что нас будут окружать только незнакомые лица и я вынужденно окажусь еще более тесно связан с Микаэлой, добавляло ко всему прочему достаточно печальную ноту.

Сэр Джоффри лично встречал нас на летном поле. Выглядел он достаточно старым рыжеволосым англичанином, упрямо сохранявшим преданность Израилю, что не добавляло ему популярности среди коллег. Поначалу трудно было разобрать, что он говорит, отчасти потому, что он проглатывал половину произносимых слов, а частично из-за своеобразного юмора, смысл которого поначалу ускользал от меня. Я удивлялся, как это Лазар с его примитивным английским сумел завязать с ним столь дружеские отношения. И хотя он являлся главой администрации в этой больнице, похоже, что он не вполне одобрял методы, которыми у себя руководствовался Лазар. Его собственный стиль руководства был совсем другим, и уж, конечно, менее авторитарным. Вот пример: когда мы добрались до больницы, он не мог найти санитара, который занес бы внутрь наши сумки, и ему пришлось одну из них тащить собственноручно до гостевой комнаты, примыкавшей к одному из больничных отделений и предназначавшейся для нас на всю первую неделю нашего пребывания в стране, до тех пор, пока мы не подыщем себе квартиру. На мгновение, когда мы прошли мимо помещения со старыми мониторами, стоявшими в конце коридора, нам показалось, что сэр Джоффри вознамерился устроить нас в больничной палате, но когда мы вошли в предназначенную нам комнату, все увиденое нами было забыто. Это была очаровательная комната в старомодном стиле с чем-то вроде полога из зеленого материала над высокими кроватными спинками и с небольшими бортиками, обеспечивавшими безопасность сна. В былые дни комната отводилась представителям благородных сословий и аристократам, попадавшим в эту больницу, особенно, если они оставались здесь ненадолго, а также для проведения встреч, семинаров или совещаний по поводу сложных медицинских проблем.

Пожилая темнокожая медсестра вошла, чтобы предложить нам по чашке чая; мы согласились с радостью, особенно с учетом того, что сэр Джоффри принес с собою множество анкет, содержавших такое количество административных деталей, которые сэр Джоффри мог одолеть с большим трудом даже с нашей усердной помощью. Он тщательно просмотрел мой британский паспорт, затем углубился в заверенное нотариусом и переведенное с иврита на английский наше брачное свидетельство с акцизными марками и восковыми печатями красного цвета, пытаясь, похоже, извлечь какие-то сведения, необходимые ему для определения статуса Микаэлы, разрешающие продолжительное пребывание в стране и легальное трудоустройство. Все у нее оказалось в порядке, да ее это, похоже, не слишком и волновало. Сняв обувь, она улеглась на одну из маленьких кушеток, стоявших в комнате, добродушно поглядывая огромными своими глазищами на сэра Джоффри, который, вне сомнения, был изумлен атмосферой буйного вожделения, окружавшей странную молодую женщину в этой полутемной холодной и чужой для нее иноземной комнате — вожделения, которое обязывало меня, уставшего от путешествия и пребывавшего в некоторой депрессии, немедленно приступить к исполнению супружеских обязанностей, как только он покинет комнату. Но тут принесли чай, и в честь прибытия в Англию я решил выпить его так, как его пили мои родители, — с молоком. После того, как сэр Джоффри закончил заполнять все анкеты и, убрав их, завинтил свою авторучку, я начал расспрашивать его о различных отделениях, работавших в больнице, особенно об отделении хирургии, не утаив о своем опыте в качестве хирурга и недавней практике как анестезиолога, и после некоторого сомнения осведомился, не представится ли мне возможность принять участие в операциях, хотя бы время от времени. „Да“, — отвечал сэр Джоффри. Лазар говорил с ним по телефону пару дней назад и рассказал ему о профессиональных склонностях молодого врача из Израиля, а кроме того попросил, буде представится такая возможность, найти работу на неполный день для его жены, и он, сэр Джоффри, начал трудиться в этом направлении сразу же, чтобы выполнить просьбу его друга. Однако тут же выяснилось, что глава терапевтического отделения хотел бы пока что обойтись без помощи израильского врача, а у заведующего отделением хирургии нет места для еще одного хирурга. И тем не менее… и тем не менее в отделении скорой помощи были бы счастливы заполучить еще одну пару рук, а там, как известно, операции совсем не редкость и они, эти операции, там зачастую не менее сложные, чем в хирургическом. Так что если я действительно хочу этого, ничто не препятствует тому, чтобы я влился в их бригаду — в качестве ли хирурга или анестезиолога, это уже что мне больше подходит.

— Так что он наконец получит свою долю счастья, — сказал Микаэла по-английски тихим голосом, в котором таился упрек, тут же она принялась объяснять сэру Джоффри, как страстно хотелось мне стоять у операционного стола. И хотя ее английский был вполне основателен, она говорила с легким акцентом, который приобрела в Индии; ивритского акцента у нее не было. Сэр Джоффри слушал ее с нескрываемым интересом, судя по всему, очарованный ее огромными сияющими глазами, которые вносили блеск в сумрак большой, но плохо освещенной комнаты.

Я, по правде говоря, был изумлен звонком Лазара. Было ли это еще одним подтверждением искреннего его душевного расположения ко мне, или опять здесь приложила руку моя любимая, желая соблазнить меня возможностью поработать хирургом в продолжительном моем пребывании в Англии, отложив на неопределенное время все планы на возвращение? Что ж, может быть, Микаэла и не ошибалась, говоря, что я не вполне счастлив, но я был определенно доволен и полон надежд. Мысль о том, что вскоре мне вновь, возможно, доведется ощутить в своей руке скальпель, рассекая им живую плоть в атмосфере тихой английской вежливости, без ехидных замечаний Хишина или завистливых взглядов моих конкурентов, настолько захватила меня, что я упустил момент, когда должен был предостеречь Микаэлу от немедленного согласия, данного ею сэру Джоффри на работу ответственной за уборку в маленькой часовне, примыкавшей к больнице. Идея физической работы для беременной Микаэлы, тем более по поддержанию порядка в часовне, для жены врача, работающего тут же в больнице, вовсе не вызвала у меня восторга, но я держал язык за зубами, чтобы не обидеть ее и не унизить в глазах сэра Джоффри, потратившего на нас столько времени и совершенно счастливого, что сумел удовлетворить все потребности израильского врача, причем сделал это исключительно быстро и продуктивно.

* * *

Я начал разбирать чемоданы и сумки, в которых находилось все, что могло нам понадобиться в начальный период, пока мы не подберем себе подходящей квартиры. Микаэла взяла индийскую фигурку, которую дала ей Эйнат, и поставила на маленькую полочку над кроватью, отвесив ей глубокий поклон. Затем она предложила отдохнуть немного в просторной кровати перед окончательной разборкой наших вещей. Но я не чувствовал себя усталым и не хотел, чтобы наши пожитки еще какое-то время лежали смятые в чемоданах. Микаэла сняла свитер и носки и расстегнула пуговицы на джинсах, чтобы ослабить давление на живот, который понемногу стал уже округляться. Затем она раскинулась на постели, дожидаясь меня, пока я пытался хоть как-то убрать разбросанные вещи в просторные шкафы и присоединиться к ней. Ее веки начали трепетать, что, как я уже хорошо знал, означало о перезарядке ее любовных батарей, наполняя предвкушением секса эту большую и необычную комнату. Но я не испытывал ни малейшего желания заниматься любовью. Я устал от перелета и переживал восхитительные перспективы работы в хирургии, открывшиеся передо мной.

— Я сейчас не могу, Микаэла, — предупредил я ее, заметив ее протянутые ко мне руки и закрывшиеся глаза.

Но она не отступила. Поднявшись, она сняла с себя остатки одежды и, обнаженная, вновь вытянулась на простынях, которые показались мне не слишком чистыми, и с обычным своим бесстыдством объявила:

— Чего ты ждешь? Я замерзла. Иди сюда и, по крайней мере, согрей меня, если уж ты ничего другого не можешь.

И хотя никакого желания греть ее у меня не возникло, я не захотел обидеть ее чувства, особенно после того, как узнал, насколько принципиально важным было для нее предаться любви в новых местах, превращая это в сакральный акт самоутверждения. Но когда я встал, чтобы убедиться, закрыта ли дверь, я обнаружил, что замок отсутствует, равно как и ключ, а есть только тоненькая цепочка, которая не в состоянии была помешать любому открыть дверь и заглянуть внутрь, — скорее всего, с целью использования комнаты в непредусмотренных правилами целях.

— Не можем ли мы отложить все это? — умоляюще спросил я, опасаясь не столько неожиданных посетителей, сколько ее криков и стонов, которые могли испугать больных, шатающихся по коридору. Но Микаэлу уже было не остановить. Она вся тряслась от вожделения.

— Давай! — стонала она. — Давай же! Не будь таким трусом!

И она рывком потянула меня к себе, с силой вдавив мою голову между своими грудями, а потом я сполз вниз к ее ногам таким образом, что мой язык мог доставить ей то удовольствие, которого ей не в состоянии был дать ей мой вялый член. И тут раздался слабый стук в дверь, которая распахнулась настолько, насколько позволяла цепочка, но вполне достаточно, чтобы можно было разглядеть ошеломленное лицо сэра Джоффри, который забыл передать нам список подходящих для съема квартир, специально подготовленный для нас его секретаршей. Он был так ошеломлен, что не успел даже пробормотать извинение, и исчез, оставив свой листок между дверями. Но тем же вечером, позднее, когда мы встретились за ужином в больничной столовой, он выглядел даже еще дружелюбнее, чем прежде, как если бы сцена, открывшаяся его взору, только подтвердила его мнение об израильских врачах, как людях динамичных, чуждых предрассудков и полных энергии.

Что было абсолютной правдой. Во всем, что касалось энергии и динамизма, которые мы продемонстрировали на всех этапах своей акклиматизации, я преуспел больше, чем этого можно было ожидать, частично, быть может, потому, что наш английский оказался на высоте, тем более что я, не прекращая, прилагал усилия, чтобы моя речь походила на речь моего отца, — с момента нашего прибытия на землю Англии я взял себе ее за образец, демонстрируя уверенность, присущую торговцам недвижимостью и продавцам подержанных машин.

Не прошло и двух дней, а мы нашли уже подходящую квартиру неподалеку от больницы, состоявшую из двух больших и удобных комнат, достаточных, чтобы принять моих родителей, на день или два, но недостаточно удобных, чтобы разместиться в них надолго. Маленький автомобиль из вторых рук, который мы тоже купили, выглядел вполне достойно, а его ходовые качества не отличались от внешнего вида. И хотя я не получил еще официального разрешения на пользование больничной парковкой, предназначавшейся для старших врачей и администрации, Микаэла, установившая полусерьезный тон в общении с сэром Джоффри, сумела получить такое временное разрешение для нашей машины, которую мы могли теперь оставлять на заднем дворе маленькой часовни, что вообще освобождало нас от парковочных беспокойств, особенно поздним вечером, когда все прилегающие окрестности бывали забиты машинами. Это сильно облегчило нашу жизнь — особенно Микаэле в процессе ее знакомства с улицами Лондона, которые с каждым днем она узнавала все лучше и лучше. При этом мне не очень нравилось, как быстро сокращается расстояние между ее животом и рулевым колесом, и я, не уставая, напоминал ей о необходимости пользования ремнями безопасности, которыми она то и дело забывала пристегиваться. Не переставая, твердил ей и о том, что водить машину ей следует медленно… но это уже превосходило ее силы. У меня не оставалось иного выхода, кроме как положиться на судьбу; в противном случае ее независимость и достоинство были бы сильно задеты. Пришлось доверить ее собственной судьбе — даже в том случае, когда она стала посещать районы, густо заселенные выходцами из Юго-Восточной Азии и Дальнего Востока в расчете на встречу с любезными ее сердцу индусами. Мне оставалось полагаться лишь на ее с каждым днем все более заметную беременность, возможно, способную оградить ее от насилия. Я знал, что у нее осталось чуть больше четырех месяцев относительной свободы до рождения ребенка, в то время как я с головой погрузился в больничные обязанности, наполнявшие меня не только энтузиазмом, но и повседневными заботами.

С целью подтвердить законность и престиж соглашения об обмене между ним и Лазаром, сэр Джоффри представил меня всем врачам отделения скорой помощи как опытного хирурга с опытом анестезиологии. Моя практика в качестве военного врача тоже должна была способствовать моему авторитету. И после первой недели, прежде еще, чем я успел выучить названия всех инструментов и запомнить места их расположения в маленькой операционной, а также понять назначение иных медицинских помещений, я был приглашен принять участие в операции, объектом которой была маленькая темнокожая девочка лет десяти, серьезно пострадавшая в дорожной катастрофе. Операция еще только началась, как старший врач, ответственный за ее течение, был вызван для оказания немедленной помощи другой жертве того же инцидента, у которого случился инфаркт, и, не говоря ни слова, без тени сомнения, ведущий хирург передал мне скальпель, попросив продолжать только что начатую операцию и довести ее до конца, следуя намеченному курсу, в соответствии с которым я должен был удалить поврежденную селезенку. Вот так, неожиданно для себя, я оказался один-одинешенек перед тоненьким детским телом маленькой уже вскрытой девочки, погруженной анестезиологом в глубокое забытье. Она теряла пульс. Сестра, ассистировавшая мне, была совсем молоденькой и растерянной, и только врач, отвечавший за анестезию — пожилая женщина с сединой в волосах, вселяла в меня уверенность. Для начала я понял, что мне элементарно не хватает света. А потому я не в состоянии был разглядеть все, что хотел, внутри глубоко вскрытого желудка. Возможно, меня смущала очень темная кожа ребенка. После того как моя растерявшаяся помощница безуспешно попыталась усилить освещение над операционным столом, она предложила мне маленькую, но сильную лампочку на резиновой ленте, крепившуюся на лбу, — нечто подобное я видел у шахтеров, вынужденных ползком пробираться в своих подземных штреках. И в эту минуту сам я тоже почувствовал себя шахтером, забирающимся вглубь внутренних органов, которые впервые в жизни находились в полном моем распоряжении.

Тут же я понял, что внутреннее кровоизлияние полностью остановить не удалось, и я нашел то место, где произошел разрыв сосуда, который надлежало восстановить в первую очередь. Я задействовал дополнительную порцию крови и продолжил операцию, работая очень медленно, поскольку ожидал, что оперировавший хирург вот-вот вернется и возьмет в руки свой скальпель. Но он все не возвращался, и мне пришлось продолжать в одиночестве, заметив про себя, что, может быть, и профессор Хишин, и доктор Накаш были правы, когда говорили, что я слишком много раздумываю во время операции, и эта неторопливость свидетельствует о моей непригодности к делу хирургии. Но здесь, в английской операционной, мне показалось, что мой стиль работы будет принят более доброжелательно.

Поскольку пульс у больной пришел в норму, равно как и дыхание, а стройное тонкое тело было достаточно расслабленным, меня охватила страшная тревога, что вот-вот может произойти что-то неожиданное и непредвиденное, что скажется на ходе операции и убьет ребенка, попавшего в мои руки, покрыв позором не только меня, но и Лазара, и его жену, которые прислали меня сюда. А пока что я дольше обычного медлил возле операционного стола, проверяя и перепроверяя каждый разрез, и для большей уверенности затребовал даже рентгеновский аппарат, чтобы сделать дополнительный снимок позвоночника.

Было уже далеко за полночь, и седая врач-анестезиолог отвела взгляд от аппарата для анестезии, чтобы понять причины моей медлительности. Может быть, это было просто проявлением хороших манер, избавлявших ее от необходимости спрашивать, что случилось, тем более что она имела на это право. Зато молоденькая сестра и не думала скрывать свой гнев, подчеркнуто резко собрав инструменты, с грохотом отправила их в стерилизационный бак, бормоча что-то про себя. Но я предпочел проигнорировать ее эмоции. А затем, после того как зашил желудок аккуратными мелкими стежками, которые не превратятся потом в шрам, в конце операции, длившейся более пяти непрерывных часов, дал знак анестезиологу начать выводить пациентку из-под наркоза. Я не позволил ей уйти из операционной, пока не убедился, что слова, которые она промямлила со своим невероятным акцентом, имели некий смысл, а именно, что мозг девочки не претерпел каких-либо нарушений в результате операции, которую я провел собственноручно от начала до конца. Не снимая своего забрызганного кровью халата, я шел вслед за ее кроватью, пока ее катили в палату скорой помощи. Больница в этот поздний час была удивительно тиха, и даже те больные, которых не развезли еще по различным палатам, спали глубоким сном. Я поискал глазами старшего врача, чтобы известить его об окончании операции, и обнаружил, что он удалился на отдых в свою комнату давным-давно, не позаботившись даже узнать, чем завершилось то, что он передал мне из рук в руки, — так велика была его вера в молодого израильского врача. Единственным свидетельством жизни в комнате ожидания была группа высоких и стройных африканцев, благодаривших меня с трогательным почтением и чуть ли не благоговейно. Для них, похоже, моя неторопливость была предзнаменованием надежды.

Так я нашел свое место в работе больницы и с тех пор понял, что независимые, самостоятельные операции лучше всего остального способны проложить мне путь в отделение скорой помощи, и я стал добровольно брать на себя дежурства в ночные смены, что с большим удовольствием было воспринято моими коллегами, которые оказались куда менее высокомерными, по сравнению с врачами в Израиле. И таким вот образом все чаще я оказывался в маленькой операционной, примыкавшей к приемному покою скорой помощи, иногда в качестве анестезиолога, а иногда как хирург, совершающий сложнейшие операции на свой страх и риск, хотя бы и моим собственным, необычным путем, — характерным признаком которого была подчеркнутая неторопливость, к которой с каждой операцией седовласая женщина анестезиолог привыкала все больше и больше. Что же касается хорошенькой, но нетерпеливой медсестры, то я избавился от нее, предпочтя работать со спокойной и послушной сестрой из Шотландии.

В конце каждой ночи, когда я видел, что ничего для меня интересного больше нет, я отправлялся домой в нашу квартиру, расположенную неподалеку, будил Микаэлу и рассказывал ей о моих подвигах. Она просыпалась немедленно, и слушала все с жадным вниманием — не только потому, что она всегда любила слушать о медицинских делах, но также и потому, что видела меня счастливым и полным энтузиазма. Ее круглый животик постоянно увеличивался в размерах, напоминая под простыней маленький розовый холм, и время от времени во время моего рассказа мне чудилось, что я вижу слабое движение, свершающееся у нее внутри, свидетельствовавшее, что ребенок тоже прислушивается к моим словам.

За последние месяцы беременности любовные аппетиты Микаэлы значительно уменьшились — и потому, что маленькие размеры чужой квартиры уже не возбуждали ее, как некогда, и потому, что особое мнение некоего путешественника, только что вернувшегося из Индии, гласило, что половые сношения в данной ситуации могут повредить плод. Мне не хотелось углубляться в теологические дебаты с нею об определении различных значений жизни и наличии сознания у эмбриона, особенно с тех пор, как я потерял интерес к сексуальному общению с ней. Но память о любви, которую мне довелось испытать на другом животе, огромном и белом, в начале весны в бабушкиной квартире, наполняла мое сердце желанием столь жгучим и сладостным, что мне пришлось отвернуться, чтобы Микаэла не заметила слез, навернувшихся мне на глаза.

Но Микаэле было не до неожиданных слез на глазах ее мужа. Она была полна радости от пребывания в Лондоне, очарована своей свободой, возможностью бродить повсюду, встречаться с людьми, побывавшими в Индии и мечтающими, подобно ей, оказаться там еще раз. Так что когда я добрался до постели после того, как долго отмокал в ванне, смывая с себя кровь и гной, я нашел ее погруженной в крепкий сон, необходимый ей для выполнения той несложной работы, что предстояла ей с утра — привести в порядок пол в маленькой часовне и выровнять стулья для паствы, собирающейся на молитву, или туристов, пришедших, чтобы насладиться необычностью старинного здания. Она была вполне довольна этой простой физической работой, которая оплачивалась столь щедро, что у меня закралось подозрение — не является ли это некоей субсидией сэра Джоффри, призванной компенсировать мою не слишком высокую зарплату. Домой она приносила из часовни оставшиеся несгоревшими огарки свечей и время от времени зажигала их в комнатах, создавая подобие праздничной атмосферы.

Иногда, выходя из ванной в серые предзакатные часы, я видел, как перед тем как отправиться в постель, она составляла несколько огарков вместе, чтобы скрасить мне мое одиночество перед тем, как я тоже усну — и в самом деле, мерцающий свет умиротворяющим образом действовал на мою душу, погружая меня в дремоту, или, как минимум, показывая, что время близится к пяти — именно тогда, когда время от времени я звонил своим родителям до того, как они отправлялись на службу, в то же время давая возможность оплачивать разговор по пониженным тарифам. Поначалу я звонил им часто, поскольку не получал никаких сведений от Амнона и беспокоясь о том, не забывает ли он вовремя платить за квартиру. Двухчасовая разница во времени между Лондоном и Иерусалимом гарантировала, что я всегда застану своих родителей дома уже проснувшихся и свежих, готовых поделиться со мной последними новостями о них самих и стране, но с еще большей жадностью желающих услышать о моей жизни и о том, как протекает беременность Микаэлы и не существует ли опасности преждевременных родов. Они уже зарезервировали места на самолет, оплатили свои билеты и попросили Микаэлу подыскать им квартиру поблизости от нашей собственной. Точно так же заботливо старались они не затягивать разговоры по телефону, за которые платили, хотя и не могли обойтись без подробных расспросов о стоимости аренды в нашем районе, чтобы с большей точностью понять, какое жилье им больше подходит. Голоса их звучали прекрасно не только ввиду представлявшейся им возможности превратиться в дедушку и бабушку и встречи с нами, но также и в предвкушении длительного пребывания в Англии, в которую они до сего времени совершали лишь кратковременные набеги с тех пор, как эмигрировали в Израиль. Они собрались пробыть на этот раз в Англии целых два месяца, и выглядело это так, словно они возвращались к себе домой, туда, где когда-то и они появились на свет.

 

XIII

Иногда пыль оседала на маленькой статуэтке до тех пор, пока она не тускнела. И если никто время от времени не вытирал ее мягкой тряпкой, кончалось тем, что тощий паук спускался с потолка и начинал терпеливо плести сложную сеть густых и прозрачных нитей вокруг нее, словно элегантное кружевное одеяние — до тех пор, пока луч солнца, рожденный бризом, дующим сквозь открытое окно, не превращал забытую всеми статуэтку в запыленную маленькую девочку, сверкавшую волшебным, окутывавшим ее платьем, готовую пойти танцевать с любым, кто пригласит ее.

Но только кто же ее пригласит? Кто может забыть, что смерть — это смерть, даже если она сменит свои одежды?

* * *

Роды состоялись морозной зимней ночью в нашей маленькой квартире в сотне-другой ярдов от больницы. Я до сих пор не могу понять, как Микаэле удалось уговорить меня, и особенно моих родителей, согласиться на это. Но поддались ли мы и в самом деле ее настояниям, или просто уступили ее желанию дать ребенку жизнь именно таким образом в присутствии одной лишь акушерки? С другой стороны, что могли мы сделать? „Простите, — не уставала повторять она с отстраненной улыбкой, отметая наше несогласие с ней, — простите, но это ведь я, а не вы носили все это время в себе ребенка. И я полагаю, что имею право решать, где именно ему появиться на свет“. И этими словами все прочие аргументы оказывались исчерпанными. Тем не менее я не уверен, что мы старались так уж сильно, чтобы заставить ее отказаться от ее намерения, как если бы мы сами хотели привыкнуть к тому факту, что есть в ней некая эксцентричность, которую мы должны ей простить, учитывая ее многочисленные достоинства, которые так бесспорно проявились в Лондоне.

Всего лишь в нескольких улицах от нас, она ухитрилась найти примыкавшую к небольшому особнячку, окруженному садом, однокомнатную квартиру, чьи владельцы на долгое время отбыли в Италию, и встретить моих родителей с большой теплотой и радушием в день прилета. Хотя она была уже в середине девятого месяца своей беременности, это она настояла, чтобы мы встретили их в аэропорту, а оттуда привезли прямо к нам, где их уже ожидал любовно приготовленный ужин из разнообразных колбас, сосисок и сыров, которые, как она уже знала, мой отец очень любил. Мать мою она тоже удивила блюдом, которое та любила в детстве — малиной в креме; узнала она это, оказывается, от моей разговорчивой тетки из Глазго. Накануне их прибытия Микаэла приготовила им кровати, застелив их чистыми полотняными простынями, а кроме того, положила лишнюю подушку на кровать моей матери, стоявшую рядом с отцовской, так, чтобы ее голове было высоко — точно как у нее дома в Иерусалиме. И в завершение всего она побеспокоилась, чтобы Стефани, горничная, с которой Микаэла уже успела подружиться, не забыла наполнить горячей водой две грелки, поскольку английское представление об отоплении комнат явно расходились с тем, к чему привыкли мои родители, особенно с учетом того, что в последнюю неделю на страну опустились сильные морозы, а январь еще только начался.

Эта Стефани, зрелая женщина из Южной Америки, которую Микаэла встретила в церковном хоре и прониклась — взаимно — самыми дружескими чувствами, оказалась источником некоторых ее новых идей, включая идею о желательности родов в домашней обстановке с помощью одной лишь акушерки — по-видимому, это было модным среди молодых женщин Северного Лондона, которые, кроме того, что полагались на крепкое свое здоровье, были озабочены еще и тем, как наиболее естественным путем дать жизнь здоровым будущим поколениям. Я знал, что и Микаэла думает о чем-то подобном и что она хотела произвести подобный опыт над самой собой, — родить естественным природным путем, полагая, что если половина человечества производит потомство подобным образом, не поднимая вокруг этого особого шума, то нет никаких оснований и мне волноваться по этому поводу. Ее беременность протекала совершенно нормально, а сама она была крепкой и здоровой молодой женщиной. Она также посещала специальные курсы для рожениц и знала, что ее ожидает, а в случае чего-то непредвиденного наша больница находилась прямо за углом, и уж в самую последнюю очередь, не без насмешки напоминала мне Микаэла, ее муж — врач. И она была права, хотя среди многочисленных операций, которые мне довелось проводить в нашей маленькой операционной, не было ни одной, связанной с родами, особенно с такими, как эти — ведь ребенка, который должен был вот-вот появиться на свет, я, оставшись наедине с собой, уже звал по имени: Шива. Микаэла была довольна, это имя казалось ей единственно возможным, ибо в нем ей слышалось нечто божественное. „Ты только вслушайся, Бенци, — не уставала она повторять, — „Шивити Элохим ла-негди“ — „Я никогда не забываю о Боге““.

— Но ты при этом подразумеваешь совсем иного Бога, — немедленно парировал я.

— Но почему же другого? — не соглашалась она. — Однако ничего… ты скоро поймешь, что это всегда тот же самый Бог, Бенци. Когда она научится читать и писать, она сама сможет решить, как будет звучать и выглядеть на бумаге ее имя. В любом случае, по-английски это выглядит одинаково, и это очень важно.

И на этом закончились наши пререкания. Эхом же этих разговоров явился ее отказ вернуться домой после истечения годового пребывания в Англии.

Донеслось это эхо и до слуха моих родителей на пути из аэропорта, о чем они не преминули мне сообщить вместе с поддержкой желания Микаэлы рожать дома. Правда, поначалу они очень тактично и мягко пытались отговорить ее, памятуя о своих успехах при переговорах с нею, касавшихся организации свадьбы. Но здесь я предпочел занять нейтральную позицию. Я чувствовал себя в этом вопросе обязанным быть на стороне Микаэлы. В конце концов, я врач или нет?

И с этим нельзя было не считаться, полагал я. По счастью, племянница моего отца и ее бледный и тощий очкарик-муж, тот самый, с какой-то таинственной внешностью, позвонили родителям в день их прибытия и пригласили поужинать, перед тем как пойти в театр, желая, очевидно, в какой-то степени отвлечь их от неминуемо тревожных дум о предстоящих родах, о которых, по моему настоянию, им надлежало узнать после того, как все закончится. Это было совсем не просто, поскольку они жили поблизости, и, несмотря на их обещание не беспокоить нас без особой надобности, звонили ежедневно по нескольку раз в день.

Когда Микаэла, которая переходила уже все сроки, позвонила мне в шесть часов вечера и сообщила, что у нее стали отходить воды, я велел ей ничего не говорить родителям и поспешил из больницы домой. Там меня встретила Стефани, которой нравилось принимать участие в подобных родах и которая в значительной степени несла ответственность за решение Микаэлы: ее присутствие должно было поддержать роженицу и придать ей мужества в ближайшие часы. Микаэла уже лежала, бледная и улыбающаяся, на матрасе, с той стороны двуспальной кровати, где обычно лежал я, поскольку собственный ее матрас был насквозь мокрым после выхода околоплодной жидкости и теперь сушился возле батареи отопления в соседней комнате. Я удивился тому, что околоплодная жидкость имеет запах. Первые схватки еще не подошли, и в ожидании их я успел сварить кофе и сделать сэндвичи для Стефани и для себя, но Микаэле я запретил есть, чтобы позднее ее не рвало. Даже сейчас Микаэла пыталась меня убедить, что „акушерка принесет все необходимое“. Тем не менее я приготовил все сам — полидин, к примеру, как кровоостанавливающее, три ампулы усиливающего схватки питосина, несколько порций марсоина, успокаивающе действующего на блуждающий нерв, который мог блокировать применение лекарств, которые я тайком „одолжил“ в нашем медицинском кабинете больничной „родилки“ в надежде, что нужды в их применении не возникнет. Твердо зная, что в подобных случаях всегда что-нибудь может пойти не так, и я должен быть к этому готов, я, не спрашивая разрешения, принес из больницы несколько простых, но необходимых инструментов в своем чемоданчике: щипцы, скальпели, длинные изогнутые ножницы и иглы, и, едва переступив порог, тут же отправил их в кастрюлю с кипящей водой, игравшей роль стерилизатора. Как странно все же, думал я, что я должен сидеть здесь, в нашей крошечной кухоньке, томясь страхом возле кастрюли с булькающей водой, когда в какой-то сотне метров отсюда находится больница с самым современным операционным оборудованием, к которому я имел свободный доступ. И если я на самом деле любил Микаэлу, должен ли я был уступать ей так быстро?

Акушерки все еще не было, несмотря на то, что уже давно она сказала по телефону, что выезжает. Микаэла не высказывала никаких признаков беспокойства, она хорошо подготовилась и была уверена, что все пройдет гладко. Стефани и я наблюдали, как она встретила первые схватки, применив специальные дыхательные упражнения, которым ее научили на курсах, не издав при этом ни звука. Время от времени звонили родители, пытаясь по тону моего голоса угадать положение дел. Я взял с них слово, что они не придут, пока я их не позову, и они поклялись, что не появятся без разрешения, — но получасом позже, взглянув в окно, я увидел их. Они топтались неподалеку, словно хотели, несмотря на холод, быть поближе к полю сражения. На них были теплые пальто, и время от времени они поднимали глаза, всматриваясь в наши освещенные окна. Затем они исчезли, скрывшись в ближайшем саду, из которого, как оказалось, они и позвонили, чтобы сказать нам, что они рядом, и могут, если это нужно, появиться у нас буквально через минуту.

Акушерка, судя по всему, намертво застряла в вечерней пробке, не проявляя никаких признаков жизни, и я всерьез задумался, что мне делать, если, не дай бог, она не появится вовсе, при том, что я не видел, каким образом можно было бы переправить Микаэлу в больницу против ее воли. Интенсивность схваток нарастала постепенно, но никаких признаков того, что матка открывалась, я не видел. Микаэла была тиха и до сих пор не издала ни звука, что меня, знавшего, как любит она кричать и стонать во время любви, весьма удивило, ибо это означало истинное мужество, боль, которую она испытывала была столь свирепой, что лицо ее приобрело меловой оттенок. В какой-то момент меня охватила злость на самого себя за то, что я так бездумно доверился незнакомой мне акушерке. Но прежде, чем предпринять более решительные шаги — добраться, например, до больницы и организовать профессиональную помощь, — я решил призвать сюда, в квартиру, родителей. Не только для того, чтобы с Микаэлой остался кто-то, более надежный, чем Стефани, пусть даже та выглядела спокойно и собранно, но и для того, чтобы их присутствие поддержало ее практическим советом, который могла дать ей моя мать, которая, что ни говори, произвела на свет одного человека — пусть даже это было тридцать лет тому назад.

И я помчался в паб, чтобы позвать их. Сначала я не мог разглядеть их в общей сутолоке, потому что, вместо того чтобы тихо сидеть в углу, как я ожидал, они, с видом завсегдатаев, стояли посередине бара с пивными кружками в руках и вели оживленную беседу с кучкой англичан. Когда они увидели меня, протискивающегося к ним, возбужденного и взъерошенного, мой отец, тоже возбужденный столь приятным времяпровождением, поначалу решил, что все уже позади, и я прибыл для того лишь, чтобы сообщить им эту новость. А потому он начал знакомить меня со своими собеседниками, и по их дружеским кивкам я понял, что тоже являлся предметом собеседования. Когда мы вышли из паба, отец стал укорять меня (он начал делать это с первых же минут пребывания в Англии) за мой скудный английский, указывая на ошибки, которые я допускаю в разговоре, и предложив специально позаниматься с ним, — по его настрою я понял, что он готов немедленно приступить к делу. Но моя мать, выглядевшая очень взволнованной, перебила его с непривычной резкостью.

— Мы, кажется, прилетели сюда из Израиля не для того, чтобы улучшать английский язык Бенци, тебе не кажется? Может быть, нам стоит дождаться рождения Шиви?

Было что-то очень приятное и обнадеживающее в том, как она впервые произнесла имя малыша, который еще даже не родился, — более того, похоже не очень-то спешил с этим, если судить по ощущениям Микаэлы. Мой отец, разумеется, не был допущен в спальню и только осторожно поглядывал в дверную щель, но мать сидела у постели, оживленно разговаривая с Микаэлой и Стефани, которая казалась безмерно огорченной произошедшим с акушеркой. С момента ее звонка минуло уже более трех часов — но никаких признаков ее существования до сих пор не было; что они обе — моя мать и Микаэла — думали о ней, не трудно догадаться.

И тут, я понял, что все хлопоты по появлению этого ребенка на свет ложатся на меня; принимая во внимание тот факт, что больница находилась от квартиры в какой-нибудь сотне метров, ситуацию иначе как скандальной назвать было нельзя. Микаэла видела, в какой я злобе, и умиротворяющее пыталась мне улыбнуться. Ее лицо побледнело еще больше, под глазами уже появились темные круги, и я знал, что в эту минуту она испытывает сильные боли, но не хочет жаловаться, особенно после посещения курсов Ламаза, которые она так добросовестно и с таким энтузиазмом посещала под наблюдением и руководством той самой акушерки, которая исчезла так внезапно, что ее местонахождение было загадкой даже для тех людей, бравших телефонную трубку в ее доме и которые должны бы были это знать. Я принес инструменты и таблетки, приготовленные заранее, в спальню, положил в ноги Микаэле две подушки, чтобы приподнять их, и, не колеблясь, вколол ей порцию питосина, призванного ускорить схватки. Я еще никогда не применял ранее подобной инъекции, но после того, как ознакомился с его формулой в инструкции по применению этого препарата, отбросил все колебания прочь. Моя мать с уважением смотрела за моими действиями и ободряюще кивала мне, всем своим видом выражая уверенность в том, что у меня легкая рука. И хотя она до конца так и не прониклась сочувствием к идее рождения на дому, она всем своим существом излучала оптимизм в минуту, когда все разногласия должны были отойти на задний план, чтобы поддержать Микаэлу до момента следующих схваток. Она пыталась вспомнить детали собственных ее переживаний при родах, к которым Микаэла прислушивалась с видимым вниманием. После инъекции схватки участились, но никаких признаков раскрытия матки все еще не было. Твердая головка ребенка, которую я нащупал при пальпации, стараясь понять, каково положение всего тела, показала мне, что все должно пройти нормально, и ребенок, словно он тоже прослушал курсы, знает, как и куда он должен устремиться, как только матка начнет раскрываться.

Но этого пока не происходило.

Можно было ввести Микаэле марсоин, но мне не хотелось этого делать, поскольку это лекарство вызывало расслабление мышц, что, в свою очередь, могло затянуть роды. И тут я понял, что все мои страхи несколько преувеличены, а поняв, сказал себе, что нет никаких причин для паники — в конце концов любой шофер „неотложки“ принял роды не раз и не два за время своей карьеры, а Микаэла демонстрировала столь незаурядную выдержку До сих пор она ни разу не попросила меня дать ей что-нибудь уменьшающее боль и без единой жалобы выполняла все, что я ей говорил. Похоже, она готова была вывернуться наизнанку и вылезть из кожи вон, только бы я разрешил остаться в нашей спальне и не заводил разговора о том, чтобы перебраться в больницу.

* * *

И вот, когда роды наконец состоялись — между шестью и семью утра, после дополнительной инъекции, — и медленно, словно распускающаяся роза, стала раскрываться матка, когда в теплой атмосфере нашей спальни, где по требованию Микаэлы свет был притушен, голова ребенка, покрытая буйно вьющимися волосами, появилась в одну минуту с серым лондонским рассветом, я понял и принял настойчивое желание Микаэлы рожать в домашней обстановке, особенно после того, как сами роды прошли так гладко и легко. Девочка, очевидно договорившись с Микаэлой, которая не издала ни звука в течение всей долгой ночи, только коротко вскрикнула и тут же, стоило мне перерезать пуповину, замолкла. Я передал ребенка из рук в руки моей матери, которая завернула малышку в большое полотенце; руки ее тряслись от волнения, которого я не мог даже предполагать в этой абсолютно несентиментальной, сдержанной женщине.

Позднее, вспоминая эти мгновения, я уяснил себе, что эмоции, от которых затряслись руки моей матери, относились не только к самому факту рождения этого ребенка, с его поразительно густыми волосами, но равным образом и к тому далекому и смутному теперь, покрытому туманом времени воспоминанию о чувствах, которые она испытала некогда, рожая меня, в полном одиночестве и не подозревая, что в ее жизни подобное больше не повторится. Сам я тоже был странно тронут этой черной кудрявой головкой, появившейся из окровавленной материнской утробы, но по причине прямо противоположной — головка моей дочери была совсем не похожа на стриженую голову Микаэлы в тот день первого нашего знакомства, когда я, в гостиной Лазаров принял ее за мальчика. Теперь смуглая малышка тихо покоилась на моей подушке, пока я дожидался, чтобы вышла плацента, с тем чтобы я без спешки мог наложить швы на разрывы в вагине с помощью ниток, принесенных мною из больницы. Я употребил здесь выражение „не спеша“ потому лишь, что Микаэла, вся светившаяся от счастья, видела, насколько горд я тем, что в качестве врача способствовал рождецию собственного ребенка. Но она не имела ни малейшего представления о той цене, которую мне придется заплатить за то, что вынужден был иметь дело с ее кровью, вагиной и плацентой. И когда Стефани, на которую произвело большое впечатление то, как я проявил себя в течение всей этой долгой ночи, под конец пригласила моего отца в спальню взглянуть на его внучку, я не стал дожидаться реакции этого добряка, который всю долгую ночь просидел, не сомкнув глаз, в гостиной, а поспешил в ванную, чтобы смыть то, чем, как я чувствовал, я запятнал и ту не слишком большую любовь, которую я испытывал к своей жене.

* * *

И так велика была усталость, накопившаяся во мне, во всех четырех ипостасях, в которых я выступал в течение всей этой бесконечной ночи — как врач, муж, отец и сын, — что я едва не заснул в теплой, благоухающей ванне, пропустив появление исчезнувшей акушерки, оказавшейся высокой смуглокожей женщиной восточного типа с надменным выражением лица и седыми волосами. Ее таинственное исчезновение объяснилось весьма прозаически: как только она получила наш вызов, она поспешила выйти из дома и тут же попала под машину, когда по переходу шла через улицу. Машина задела ее колено, и в результате ей пришлось несколько часов провести сначала в полицейском участке, а затем в отделении скорой помощи. Поскольку у нее не было номера нашего телефона, а в городской телефонной книге не значилось наших фамилий, она не могла с нами связаться. Однако она не догадалась просто вернуться домой, а под грузом ответственности и скрипя зубами от боли, явилась сюда, чтобы выполнить данное ею обещание, сопутствуемая молоденькой дочерью, с единственной целью — выяснить, нужна ли еще ее помощь. Поскольку роды были уже позади, Микаэла и Стефани были ей рады и предложили сесть в кресло, стоявшее в спальне, — прежде всего, чтобы в подробностях рассказать ей, как проходил весь процесс рождения нашей дочери и как помогло при этом правильное дыхание, которому она научила Микаэлу, превозмогать боль; ну а затем, чтобы она опытным глазом взглянула на ребенка и высказала свое мнение. Они разбудили девочку и положили ее, голенькую, на колени акушерке, которая внимательно осмотрела ее и смазала специальным маслом, которое она принесла с собой. После чего Стефани положила ее обратно в нашу кровать рядом с Микаэлой, поскольку у нее еще не было кроватки, хотя Микаэла и купила заблаговременно все необходимое для ребенка, но она оставила все это в магазине: „Чтобы не вызвать зависть таинственных сил зла до тех пор, пока роды благополучно не завершатся“.

— Не могу поверить, — сказал мой отец Микаэле в полном изумлении. — Современная свободная женщина вроде тебя может говорить о существовании „таинственных сил зла?“

— Конечно, мне не хочется верить в существование этих сил, — шутливо ответила Микаэла. — Но что я могу поделать, если эти силы верят в меня?

Микаэла и Стефани превозносили меня до небес перед акушеркой, которая внимательно разглядывала пуповину, потом похвалила наложенные мною швы, но не могла скрыть своего несогласия с инъекцией, которую я сделал Микаэле с целью ускорить роды. Почему я вдруг так заспешил? — хотела бы она знать. У природы есть ее собственный ритм. Если бы я так не поторопился, она успела бы прибыть и принять в этих родах участие, как положено. Кто знает, о чем она думала в эту минуту — о гонораре, которого лишилась, или о профессиональном достоинстве? Или о том и о другом?

Но сейчас все это уже не имело значения. Мой отец сидел с осунувшимся лицом, и мать попросила меня вызвать для них такси, поскольку не хотела, чтобы я уходил из дому. Но я настоял на том, что сам отвезу их, и вышел, чтобы вывести нашу машину с заднего двора часовни, где мы парковались. Наш маршрут пролегал через утонувшие в тумане лондонские улицы, напоминавшие кадры из времен немого кино, и нам хотелось запомнить его, с тем чтобы когда-нибудь сказать Шиве, как выглядел Лондон в день, когда она родилась.

Когда мы подъехали к воротам маленького садика, окружавшего опрятный коттедж, арендованный родителями, моя мать, также в эту ночь не сомкнувшая глаз, вдруг заявила, что хочет вернуться обратно, чтобы побыть с Микаэлой, с тем чтобы я мог поспать часок-другой на ее кровати рядом с кроватью отца. Не знаю, что ее обеспокоило — может быть, мрачное выражение моего лица… или она уже скучала по новорожденной? Так или иначе, но я отказался, хотя, безусловно, мне не помешали бы несколько часов сна в их приятной комнате, в окружении буржуазного комфорта и тишины типичного английского жилища. Но я не представлял себе, как отнесется Микаэла к моему отсутствию в самые первые часы после родов, а потому я попрощался с родителями, которые горячо обняли меня. Я видел, что они очень счастливы, и густой туман, окружавший нас и напомнивший им об их детстве, только усилил это ощущение. Их просто распирало от гордости за мое умелое участие в родах после всех пережитых ими страхов.

Я тоже был доволен собой и на обратном пути домой, плавно объезжая небольшие молочные фургоны, обдумывал, что мне написать в очередном месячном отчете, который я посылал секретарше Лазара о своей работе в лондонской больнице. Должен ли я упомянуть о том, что я принял дома роды собственного ребенка, что могло быть расценено кое-кем как свидетельство крепнущих отношений с Микаэлой, или мне достаточно просто упомянуть о факте рождения Шивы? Упомянуть так, чтобы любимая мною далекая и непостижимая возлюбленная поняла, что все это означает. Что она может теперь, поскольку все пути открыты, возобновить сладостные наши и тайные отношения, будучи защищена от меня двойной преградой?

Но прибыв домой, я понял, что мне следовало все же принять предложение моей матери остаться спать у них в комнате, поскольку Микаэла и Стефани были с головой погружены в оживленный разговор с акушеркой, которая, невзирая на боль в колене, вместе со своей дочерью разместилась на нашей кровати, допивая не то вторую, не то третью чашку чая и держа в руках не нашего ребенка, а маленькую индийскую статуэтку со множеством раскинутых рук. Вертя ее в ладонях, она рассуждала не о рождениях и о младенцах, но о жизни как таковой, ее целях и значении — о предметах, о которых меня тоже попросили изложить свое мнение. Стефани налила мне чашку чая, и я, сняв обувь и улегшись между женщинами на моей же кровати, перебирал пальцами крошечные пальчики своей дочери, лежавшей рядом со мной, посверкивая глазками. Мне открылось, что и Микаэла, и Стефани имели все резоны поддаться речам этой акушерки, оказавшейся женщиной красноречивой и обладавшей странными и забавными взглядами на мир и мироздание. За ее практичным, профессиональным лоском скрывалась пылкая вера в переселение душ, и не обязательно только после смерти, но на любом жизненном этапе. Она была убеждена в том, что душа является чем-то более тонким и более легким, чем обыденное понятие, поскольку она сдвигает такие, более тяжелые частицы, как память и оставляет нетронутыми тревогу и честолюбие, что и позволяет ей тихонько перемещаться с места на место и от личности к личности. Привела она и пример: когда, сказала она, она повредила колено — тогда, вечером, — и ее доставили в больницу, где она поняла, что уже не попадет к нам вовремя, она послала свою душу, чтобы та присутствовала в этой комнате, поселившись во мне. Не чувствовал ли я, спросила она меня, что все у меня получалось много легче и с большей уверенностью, чем когда-либо раньше?

— Да, чувствовал, — честно подтвердил я. — Но если это ваша душа поселилась во мне, — с невинным видом осведомился я далее, — куда в это время подевалась моя собственная душа? Я уверен, что двух душ у меня внутри в эту ночь не было.

Акушерка совершенно свободно приняла мой вызов.

— Ваша душа была во мне. Это очень просто. Я удерживала ее, пока роды не закончились. А потом вы вернули мою душу мне.

— И как же вам показалась моя душа? — спровоцировал я ее.

— Сказать по правде, она мне показалась немного ребяческой, — ответила она серьезно и покраснела, словно выдала какой-то неблаговидный секрет.

— Ребяческой? — От удивления я рассмеялся, хотя этот неожиданный ответ показался мне чем-то обидным. — В каком смысле — ребяческой?

— Странным образом… она влюбилась, — ответила она.

— Влюбилась?! — в изумлении вскрикнул я. — Но в кого же?

— Ну… например, в меня, — бесстыдно отвечала она, пристально глядя мне в глаза до тех пор, пока ее дочь, все это время не спускавшая с матери обожающего взгляда, не прыснула смехом, который тут же передался Микаэле и Стефани тоже, а в конце концов и самой акушерке, которая поднялась и слегка взворошила младенцу волосики, а потом положила мне свою ладонь на плечо успокаивающим жестом.

Но после того, как все три женщины наконец покинули квартиру, а Микаэла удалилась в гостиную с ребенком, чтобы дать мне возможность поспать, поскольку сама она была настолько возбуждена, что заснуть была не в состоянии, я почувствовал внезапно, что в голове моей — туман, а в мозгах что-то жужжит. Может быть, подумал я, душа моя и впрямь могла полюбить эту гордую седоволосую акушерку так же, как я полюбил Дори, которая явилась мне в каком-то туманном сне; и когда я проснулся и понял, что нахожусь в тысячах миль от нее, — человек с небольшой своей семьей в сером и зимнем Лондоне, — мне захотелось завыть от тоски. Было три часа пополудни, за окном моросил мелкий дождь, а из соседней комнаты доносился голос моей матери, восхищенно разговаривавшей с Микаэлой, которая так и не сомкнула глаз, но находилась в приподнятом настроении, возможно, потому, что кроватка, ванночка и детская одежда были наконец доставлены из магазина. Теперь у ребенка появился свой собственный уголок в этом мире, и поскольку кое-каких мелочей еще не доставало, мой отец поехал за ними, невзирая на дождь. К шести вечера я был уже в состоянии отправиться на свое дежурство в больнице, зная, что ребенок находится в надежных руках Микаэлы и моих родителей, и что жизнь в доме скоро нормализуется.

Я быстро вернул на место позаимствованные ампулы и инструменты, очень рассчитывая на то, что никто не заметил их отсутствия. Но мне было очень жалко, что никому из коллег я не мог рассказать о родах на дому, так как боялся, что это будет расценено, как акт недоверия к больнице. Еще меньше мог я похвастаться собственной ролью в этом процессе из-за того, что побоялся выглядеть в их глазах человеком безответственным. Поэтому я прикусил язык, а поскольку пронизывающий холод свел к минимуму количество пациентов, я мог наслаждаться своими успехами, грея руки у огня собственных подвигов, совершенных минувшей ночью.

После полуночи, когда мое дежурство закончилось, я отправился домой, где застал Микаэлу кормившей ребенка грудью. Мои родители только что отбыли, очевидно не в силах оторваться от своей внучки, а может, не желая оставлять Микаэлу в одиночестве. Впервые после родов мы оказались с ней наедине.

— Ты свалишься, если не поспишь, — мягко сказал я ей.

Она ответила мне дружеской улыбкой:

— Не беспокойся. Я в порядке.

Не приходилось сомневаться, что рождение ребенка укрепило наше взаимное расположение. Микаэла не могла мне помочь, но была под впечатлением моего врачебного искусства, тогда как у меня воспоминание о том, с каким достоинством она переносила боль, наполняло меня уважением к ней как личности. Не знаю, приходило ли ей в голову, что я отказался давать ей болеутоляющее или анальгетик не только потому, чтобы она сохраняла ясное сознание в процессе родов, но и потому еще, что втайне я желал отомстить ей за то, что она принудила меня выступить в роли ее акушера. У меня возникло странное ощущение, что наше растущее друг к другу уважение нисколько не увеличило того чувства любви, которое должно было, возникнув, сблизить нас еще теснее, но которое на самом деле производило обратный эффект — чувство равнодушия лишь усилилось в этот полуночный час, превратившись в безразличие при взгляде на ее полные грушевидные груди, которые не вызвали во мне ни малейшего желания даже притронуться губами к ее соскам, чтобы почувствовать то, что ощущает моя дочь.

В течение следующей недели Микаэла постепенно восполняла потерянные часы сна и активно готовилась к возвращению в нормальный режим жизни — особенно, к изучению Лондона. Мои отец и мать находились в полном ее распоряжении в качестве сиделок, но она не хотела слишком уж рассчитывать на их помощь как потому, что хотела дать им возможность насладиться их отпуском, который так или иначе заканчивается через две или три недели, так и потому, что нам пора уже было начать привыкать обходиться без них. Она подвешивала лямки детского спальника к животу, который уже вернулся к нормальному размеру, и в этот спальник она поместила Шиву, которая чувствовала себя в нем не менее удобно, чем детеныш кенгуру в материнской сумке.

Итак, всего лишь через неделю после родов, Микаэла уже в состоянии была вернуться к своей немудреной работе по поддержанию порядка в часовне, с ребенком, висящим возле живота; готова она была также наносить визиты своим старым друзьям из Индии, которые жили теперь в Восточном Лондоне. Ее естественное спокойствие стало передаваться ребенку, подраставшему в атмосфере душевной уравновешенности его матери, и девочка, похоже, ничуть не страдала от того, что Микаэла таскала ее за собой по всему Лондону; ни единого крика протеста ребенок не издавал и, казалось, искренне был всем доволен.

Было еще преждевременно судить о том, кого девочка напоминает внешне, не принимая во внимание родительские предположения. Она не похожа была на меня, и она не унаследовала необыкновенных глаз Микаэлы. Однажды, когда я остался с нею в квартире один, что-то в ее чуть вытянутом, обтекаемом черепе и чуть узковатых глазах заставило меня вспомнить бледную и несколько таинственную личность нашего не-еврейского британского родственника, мужа племянницы моего отца, который с большой теплотой относился к моим родителям. В одно из воскресений, например, он и его жена высказали пожелание собрать всех наших английских родных и устроить вечеринку в честь новорожденной; одна из гостей, а именно, моя энергичная тетушка из Глазго, подхватила инициативу и пригласила родителей погостить неделю у нее в Шотландии, перед тем как возвратиться в Израиль. Несмотря на свою любовь к младшей сестре, моя мать заколебалась, не желая расставаться с малышкой, — и отказалась. Тем временем мы открыли существование полулегальных яслей, организованных в педиатрическом отделении больницы в помощь семьям сотрудников, — ясли не были рассчитаны на детей возраста Шивы, но Микаэле посчастливилось понравиться заведующей яслями, и та согласилась присмотреть за ребенком. Таким образом мои родители получили возможность принять настойчивые приглашения тетушки, после чего они с чистой совестью могли завершить свое пребывание в Британии и насладиться видами и ароматами страны, в которой прошло шотландское детство моей мамы.

* * *

Я всячески поддержал их намерение уехать — к радости моей тети, но поскольку сэр Джоффри обмолвился, что Лазар и его жена со дня на день могут прилететь в Лондон, меньше всего мне хотелось, чтобы мать стала свидетельницей лихорадочного возбуждения, охватившего меня, как только до меня дошли эти новости. И хотя сэр Джоффри на самом деле даже не упомянул о приезде Дори, я знал, что она ни за что не позволит Лазару улететь в Лондон без нее. Я даже сказал самому себе, что это говорит о том, что она ничего не знает о рождении Шивы, — а ведь я сообщил об этом в примечании к ежемесячному отчету, который аккуратно посылал на адрес секретарши Лазара. Я спросил сэра Джоффри о программе пребывания Лазаров на время их визита и выяснил, что все дни будут буквально забиты различными мероприятиями и встречами, поскольку Лазар был одержим идеей учредить „общество друзей“ нашей больницы в Лондоне. Поэтому я предложил себя в качестве дополнительного эскорта, с тем чтобы позаботиться о миссис Лазар и уберечь ее от скуки. Мои слова очень развеселили сэра Джоффри. Отсмеявшись, он сказал: „Она вовсе не похожа на леди, способную скучать“. Такое впечатление от жены Лазара он вынес после предыдущего визита этой пары два года тому назад, когда он впервые увидел миссис Лазар, повисшую у мужа на руке, улыбающуюся и довольную жизнью и собой. Было видно, что она ему нравится, и я должен был сразиться с ним за право встретить их в аэропорту, что совсем не обрадовало Микаэлу, которой пришлось из-за этого отказаться от урока йоги в Южном Кенсингтоне, поскольку ей надо было остаться дома с ребенком, — мне пришлось напомнить ей, что Шива слегка простужена. Она не протестовала, но несколько насмешливым тоном отозвалась о моем желании „обслуживать этих Лазаров“, а также выразила сомнение, что наш маленький „моррис“ достаточен, чтобы вместить „этих двух толстяков“. Вместе с их багажом. И я понял, что враждебность, которую Эйнат испытывала по отношению к своим родителям, она сумела как-то передать Микаэле — возможно, это произошло тогда, когда они вместе работали в Калькутте. А потому я не счел нужным ей отвечать. Я в тот момент думал о том, как изумятся Дори и Лазар, когда у выхода из аэропорта увидят меня, — хотя, разумеется, они уже привыкли и к аэропортам, и ко мне в них.

Но на деле вышло так, что Лазар разглядел меня раньше, чем я заметил их, и тут же обнял меня. Его жена при этой неожиданной для нее встрече, нисколько не покраснела; сияя, как всегда, она развела руки для объятия и с естественностью, поразившей меня, расцеловала в обе щеки, и хотя я понимал, что это были всего лишь дружеские поцелуи, которые можно было отнести за счет волнения, вызванного перелетом и приземлением, и что такой же прием был бы оказан сэру Джоффри, если бы он, а не я приехал их встречать. Я не смог сдержать дрожи, бившей во мне, как если бы эти улыбчивые, незатейливые поцелуи, дарованные мне так естественно в присутствии ее мужа, содержали обещание чего-то по-настоящему важного, что должно было произойти во время этого визита, начавшегося вот так в мягком свете лондонского дня. Вот приблизительно какие мысли проносились у меня в голове, в ее присутствии со мною рядом, когда она выискивала место, куда пристроить свои длинные ноги в тесном пространстве маленького автомобиля, из-за чего я никак не мог сообразить, каким кратчайшим путем довезти их от аэропорта к их гостинице к вящему раздражению Лазара, который выглядел усталым и тем не менее спешил как обычно.

— В Нью-Дели мы разбирались с маршрутом удачнее, — саркастически хмыкнул он, зажатый на заднем сиденье между чемоданами и сумками, не поместившимися в багажник, и глядя на незнакомые ему улицы Лондона, в которых он, по его убеждению, разобрался бы все же лучше меня, если бы оказался на моем месте за рулем.

Когда же мы в конце концов добрались до их гостиницы и я начал вынимать из багажника их чемоданы, то понял вдруг, что один из них, тот, что я достал последним, был тем самым, что сопровождал нас в нашем путешествии по Индии, и я с мистическим чувством необъяснимой радости наклонился к нему, чтобы погладить чуть протершуюся кожу, на которой, как мне почудилось, еще остались следы красноватой пыли, поднимавшейся ветром с грязных дорог возле замков Бодхгаи. Лазар хотел открыть этот чемодан прямо в гостиничном вестибюле, чтобы достать оттуда подарки, которые они привезли ребенку, но Дори остановила его. „Не торопись… у нас еще масса времени впереди. Мы все вручим самой девочке“, — сказала она и начала расспрашивать о ее необычном имени.

После того, как я объяснил ей, почему Микаэла выбрала это имя, она была взволнована и поражена, немедленно уловив глубокую связь с Индией, которая касалась и ее тоже. Я хотел рассказать им о моей отговорке, касавшейся соотнесенности девочки с именем божества, желавшего разрушить всю Вселенную, и мое желание придать ему более умеренное значение, превращавшее имя Шивы-разрушителя на другое, звучавшее на иврите как „Возвращение“, но потом понял, что это слишком сложно объяснить доступными словами двум уставшим людям, жаждавшим лишь одного, — побыстрее добраться до своего номера и отдохнуть после полета.

Когда я вернулся домой, Микаэлы не было. Несмотря на то, что девочка была простужена, Микаэла решила погулять с ней. Я рассердился на нее за пренебрежение моими медицинскими предписаниями, более того, я разглядел в этом своеобразный акт мести за то, что она называла моим „преувеличенным и необъяснимым почтением к этим Лазарам“. Истина же заключалась в том, что, несмотря на мастерство врача, продемонстрированное мною во время родов нашей дочери, Микаэла не желала во всем остальном отдавать мне роль первой скрипки — даже в том, что касалось медицинских вопросов.

— В дальнейшем, — заявила она, — ты для нее только отец. Но не ее врач. — Это было произнесено безапеляционным тоном, который она время от времени позволяла себе.

Было ясно, что для нее это вопрос принципа, и она не желала проявлять никакой уступчивости. В общем-то, она была права. Но применительно к конкретному случаю, я боялся, что прогулка с простуженным ребенком может способствовать инфекции, после которой мы все вынуждены будем сидеть в квартире, вопреки моему желанию как можно скорее освободиться, устремившись навстречу женщине, которую с того самого момента, как я вновь увидел ее, я знал — не могу уступить никому.

Не могу и не уступлю. Уступить ее, даже в мыслях, означало бы подвергнуть себя саморазрушению, лишить меня той силы, что позволяла сосуществовать рядом с Микаэлой и ребенком, более того, даже с моими родителями, которые с недавних времен смягчились настолько, что верили каждому моему слову и готовы были сделать все, о чем бы я их не попросил. И мне требовалось не так уж много, чтобы я мог перенести наваждение, преследовавшее меня день и ночь, — все, что мне было нужно, это случайная ее улыбка, способная придать мне смелости зайти снова в ее офис и признаться в любви с храбростью отчаяния, которое в конечном итоге не может ей не польстить. Польстить и зажечь в ней встречный огонь, несмотря на постоянное присутствие преданного мужа, который непрерывно целует ее вне зависимости от места, времени и наличия окружающих…

Но когда Микаэла вернулась с ребенком, который выглядел совершенно здоровым и розовым от прогулки на морозном воздухе, безо всяких следов утренней простуды, я был восхищен материнским инстинктом, который с такой непревзойденной точностью диагностировал незначительность легкого посапывания, которое показалось мне таким важным. И снова я понял, насколько права была моя мать, когда во время первого знакомства с Микаэлой предсказала, что как только она родит, она тут же отвлечется от своих проблем и найдет свое место в этом мире, и даже ее незадача с получением аттестата зрелости, перестанет иметь для нее значение. Сейчас она казалась мне настолько привлекательной, в момент, когда поменяв девочке пеленки, она принялась кормить ее грудью, что у меня мелькнула неглупая, на мой взгляд, идея — по-быстрому затащить ее на ночное дежурство; возможно, это помогло бы мне уменьшить вожделение, которое уже сжигало меня при мысли о женщине, только что прилетевшей в страну, которую мне предстояло пригласить в самое ближайшее время на чашку чая вместе с ее мужем, чтобы они могли взглянуть на ребенка и поднести ему купленные заранее подарки, — а мне дать возможность узнать что-либо о планах, связанных с моим возвращением в израильскую больницу, убедившись что английская дверь и в самом деле ведет домой, а не захлопнется у нас перед носом.

Но моя замечательная секс-идея нисколько Микаэлу не вдохновила. Ее новая подруга — все та же акушерка — рекомендовала ей полное половое воздержание в течение трех месяцев после родов, чтобы дать организму прийти в норму после родового шока. А поскольку спорить с акушеркой я не мог, я остался в таком напряжении, что не смог уснуть даже после ночной смены, и потащился ранним утром снова в больницу. Там я оставил Шиву в яслях и стал бродить туда и сюда вокруг офиса сэра Джоффри, надеясь столкнуться с Лазарами. И столкнулся. Издалека я расслышал уверенные шаги Дори, а затем увидел ее глаза, смотревшие на меня с недоумевающей тревогой, поскольку, как я понял, она решила, что я болтаюсь по коридору исключительно из-за надежды встретить ее возле офиса сэра Джоффри, и разве она ошибалась? Тем не менее я решил воспользоваться случаем и попросил ее зайти к нам и посмотреть на Шиву. Если бы я не поймал ее на ходу, без сомнения, она, словно маленькая толстенькая собачка, проследовала бы за своим мужем, встречавшимся с сэром Джоффри, который, как мне уже рассказал об этом накануне Лазар, успел предложить тель-авивской больнице побывавшие в употреблении приборы для анализа и анестезии, оказавшиеся в Лондоне невостребованными. Мне же стало совершенно ясно, что приглашение посмотреть на ребенка ей пришлось по душе. И Лазар, которому не терпелось взглянуть на оборудование поближе, чтобы удостовериться, что подарок сэра Джоффри не таит в себе никакого подвоха, посоветовал жене принять мое предложение.

— Ну, Дори, в чем дело? Пойди и взгляни на беби, и если Бенци свободен, может быть, он покажет тебе собор Святого Павла, который ты сегодня хотела посетить? Боюсь, что я застряну здесь надолго, а после всего этого мне предстоит еще встретиться с человеком, который отвечает за вечеринку в честь „Общества друзей“.

— А когда же ты сам увидишь ребенка? — оскорбленно поинтересовалась Дори, как если бы подобное мероприятие было из тех, что нельзя пропустить.

Но я, вне себя от радости, что смогу остаться с ней наедине, возможность чего так невероятно легко свалилась на меня, быстро уверил их в разрешимости этой проблемы.

— У вас будет еще множество случаев увидеть малышку, уверяю вас, — убежденно успокаивал я Лазара, который, похоже, вовсе и не горел таким уж энтузиазмом, после чего мы условились, что я доставлю Дори сюда же, в офис сэра Джоффри в течение двух ближайших часов.

И вот так, в результате неожиданного стечения обстоятельств, она неожиданно оказалась в моем распоряжении, пусть даже всего лишь на два часа, но зато в совершенно незнакомом ей месте, одетая в тунику из синего бархата, памятную мне по Индии, которая, похоже, относилась к тому виду одежды, которую можно было носить всюду. На своих высоких каблуках, уверенно отбивавших четкий ритм, она зашагала рядом со мною — холеная, надменная женщина средних лет, которая, к тому времени, пока я достигну ее возраста, не исключено, уже простится с этим миром. И эти новые для меня мысли наполнили меня не только печалью, но и каким-то глубоко нежным чувством. Самым приятельским образом, но не переходя никаких границ, как если бы мы никогда не лежали обнаженные друг возле друга, я начал расспрашивать Дори о ее матери и как у нее идет жизнь в доме для престарелых — о чем, как я знал, она любила поразговаривать, наполняя речь одним нам понятными намеками.

Когда мы вошли в помещение яслей, стараясь ступать как можно тише, и я получил разрешение на минутку взять свою Шиви, я не ограничился тем только, что вынул ее из кроватки, но я разбудил ее и передал Дори в руки, чтобы она могла подержать нечто, являвшееся моей плотью и кровью.

Она приняла ребенка со всей осторожностью, прижав к себе, и испустила возглас, полный восхищения и радости, который сестра, стоявшая рядом с нами, без сомнения, сочла преувеличенно громким, но который — я-то знал — был совершенно искренним. Густые волосики Шиви просто заворожили Дори, и она прижала кудрявую головку девочки к своей груди и не хотела ее отдавать. Пока я не настоял — тактично, но решительно, чтобы мы вернули окончательно проснувшуюся малышку в ее колыбель. Я был так тронут энтузиазмом Дори, что не мог сдержаться, и пока мы шли к боковому выходу, поведал ей всю историю с моим участием в родах в нашей спальне, излагая ее во всех деталях. Автоматическая улыбка в ее глазах перемешалась теперь с неподдельным удивлением. Ее эта история, похоже, очень порадовала. И так она в нее погрузилась, что вместо прогулки к собору Святого Павла или трудно объяснимого досрочного возвращения к офису сэра Джоффри, где ее наверняка ждала встреча с мужем, мы решили, что воспользуемся представившейся нам возможностью и просто двинемся узкими улочками куда понесут нас ноги, так или иначе приближаясь к больнице, наслаждаясь теплом и истинно британским обличием этого района, в котором, тоже совершенно случайно, находилась арендованная моими родителями квартирка. И, не скрою, мне очень вдруг захотелось узнать, что эта оживленная дама, которая заставила нас волочиться от отеля к отелю в Индии до тех пор, пока она не нашла то, что отвечало ее требованиям, да — что она думает и что скажет о домике, который Микаэла отыскала для моих родителей и который она уже облюбовала для нас самих, случись нам еще раз оказаться здесь. И поскольку ключи, как от садовой калитки, так и от дверей квартиры, позвякивали в единой связке с моими собственными с тех пор, как два дня тому назад я простился на перроне с моими родителями, ничто не мешало нам войти внутрь.

* * *

За маленьким домиком, стоявшим посреди хорошо ухоженного сада, находились отдельные ворота, которые, после того, как мы проходили мимо посадок роз, вели в апартаменты моих родителей. На воротах висели маленькие колокольчики, которые, судя по всему, позволяли владельцам особняка осуществлять контроль за приходом и уходом их квартирантов. Но сейчас в этом не было смысла, поскольку владельцы дома сами отдыхали в Италии. После того как колокольчики отзвонили, я открыл дверь, которая вела в очень темную комнату, и пригласил Дори пройти внутрь. Несмотря на то, что шторы и занавески не раздвигались уже несколько дней, в комнате стоял приятный запах половой мастики и застоявшийся аромат постельного белья, на котором они спали. Часть их одежды, как я мог видеть, аккуратно висела в шкафу. Возможно, из-за всех этих запахов Дори поначалу не решалась войти в большую и приятную на вид комнату, но сделала это после моей настоятельной просьбы, ибо мне хотелось не только показать ей все, но и услышать от нее, насколько умеренной была цена всех этих удобств с учетом всех имеющихся достоинств. После чего она, согласившись, проследовала за мною следом в маленькую кухоньку и даже заглянула в совсем уж крохотную ванную, которую, как обычно, моя мать приводила в полный и законченный порядок. Квартира отапливалась платным газом, который я тут же поспешил включить, благо монеты у меня были с собой; решил я также раздвинуть шторы, чтобы она могла полюбоваться маленьким садиком через окна, но она жестом остановила меня, села в кресло и в полумраке, точно так же, как в квартире ее матери, сидела так, скрестив свои стройные ноги. Все, что я при этом чувствовал, — это волну желания, перемешавшуюся с тревогой. Прошел уже целый год, и я не знал, как мне теперь себя вести. Должен ли я был вновь уверять ее в своей любви? Не решив этого вопроса, я предложил ей выпить чаю — чаю потому, что мои родители не пили кофе. Похоже, что Дори была удивлена, но сумела это скрыть и приняла странное мое в этой ситуации предложение — может быть, потому, что она не успела еще разобраться в своих ощущениях.

Но она разобралась. И к тому времени, как я вернулся в комнату, после того как вскипятил воду в электрическом чайнике и опустил в чашки с кипятком пакетики с чаем, она уже поднялась и стояла, проявляя все признаки нетерпения, как если бы только сейчас поняла, насколько странно и, может быть, даже противоестественно незадолго перед предстоявшим нам возвращением в больницу тратить оставшееся время на то, чтобы сидеть в темной зашторенной комнате моих родителей и пить чай. Всем своим видом она выражала желание, которое мне показалось скорее безрассудным и ребяческим. А именно — она жаждала посмотреть остальные комнаты этого дома. Я бросил взгляд на свои часы — у нас оставалось тридцать или сорок минут, что мы могли еще оставаться здесь. Если мы хотели вовремя вернуться к назначенному Лазаром сроку, не дав ему никакого повода для подозрений. Понимает ли она, думал я лихорадочно, что не существует лучшего места в мире, чем это, где бы мы могли заняться любовью столь же анонимно и тайно, — или ее останавливает мысль о том, что делать это придется на постели моих родителей? Вот на этих вплотную сдвинутых кроватях? Я испытывал вожделение такой силы, что у меня свело живот, но я проследовал за нею в длинный и темный коридор, который привел нас в темную, но поразительно большую комнату, в которой вся мебель — кресла, диванчики и книжные шкафы — находились под белыми чехлами. Я хотел включить свет, но оказалось, что в этой части дома электричество было отключено. Мне оставалось только надеяться, что это обстоятельство удержит ее от дальнейших исследований, но я ошибался — ее любопытство не знало границ, и она, продолжая улыбаться и не спрашивая моего разрешения, прошла дальше и открыла деревянную дверь, ведущую в маленькую и прелестную студию, отделанную красным деревом; из нее другой коридор приводил в неожиданно светлую комнату, поскольку в ней шторы почему-то задернуты не были. Скудный свет зимнего дня вливался внутрь через удивительно большие окна — может быть, по контрасту с остальным домом, утонувшим в сумерках. Это была еще одна спальня, всем своим видом разительно отличавшаяся по стилю от остальных комнат особняка, и я сразу почувствовал, как изменилось настроение у моей спутницы, потому что она с нескрываемым интересом стала ее обследовать, а затем неожиданно откинула на кровати покрывало, обнажив красивые, в зеленоватых цветах простыни.

Что ж… это место более годилось для занятия любовью, чем любое из виденных нами до того, — и уж всяко было лучше кровати моих родителей. Все в этой комнате проливало свет на привычки путешествовавших в эту минуту по Италии хозяев, и не подозревавших о моем существовании. Больше всего я боялся, что если я повлеку все же Дори в родительскую спальню, ее порыв пропадет, и к тому времени, когда мои чары снова возбудят ее, нужно будет срочно возвращаться. И тогда, не тратя времени на декларации о любви, и не произнося ни слова, я подошел к ней, обнял и стал целовать, чувствуя, как оседает в моих руках ее тело.

И сейчас она не разрешила мне снять с нее хоть что-нибудь, как если бы рассматривала это как посягательство на ее свободу и независимость, и как если бы она, подобно тому, как это было в первый раз, ожидала, что я снова буду стоять перед ней обнаженным. Ожидая, пока она разденется и ляжет на покрывало, которое на ее взгляд, было не только красивее, чем отглаженные цветные простыни, но и заметно чище. Она не торопила меня, она лежала, закрыв глаза, ожидая, пока я перестану покрывать поцелуями ее сладострастный полный живот, который, с последней нашей встречи, округлился еще чуть более, как если бы она владела секретом медленной, но бесконечной беременности. Но когда я попытался передвинуться ниже, к ее промежности, она остановила меня, слегка дернув за волосы и потянула, дав понять, что мне лучше лечь с нею рядом. После чего взяла мой член и попыталась ввести его вовнутрь, рассердившись нешуточно, когда ей это не удалось из-за того, что на нем был уже надет тонкий презерватив. Мое лицо исказилось от боли и я чуть не заплакал от обиды и огорчения от странного поворота в наших отношениях. Вожделение медленно уходило. Я не мог заставить себя сконцентрироваться снова, а потому знал и то, что не смогу удовлетворить эту жаждущую любви женщину, а вынужден буду наблюдать, сгорая от стыда, как и ее тоже покидает возбуждение, уходя, как в море во время отлива уходит волна. Но мы продолжали лежать, и лежали так долго, не размыкая объятий, пока она не открыла глаза и не сказала, взглянув на часы: „Не грусти… это все не важно. В любом случае, здесь это невозможно“. И с необычной для нее быстротой она оделась, с нетерпением поглядывая, как я медленно и тщательно собираю свою одежду, словно я раздумал уходить из этой холодной непонятной комнаты.

А затем мы ушли из дома, который, по ее словам, очень ей понравился — настолько, что, как она сказала, будь у нее достаточно свободного времени, она обязательно показала бы его Лазару как лучшее место из тех, что можно арендовать, оказавшись в Лондоне. На обратном пути она оживленно говорила что-то, прибавляя шаги, как если бы то, что произошло между нами, давало ей надежду отделаться от меня — если не навсегда, то хотя бы на время. Но когда мы вошли в административное крыло больницы, ее странная оживленность уступила место какой-то скованности. Она предложила мне расстаться с нею в конце коридора, чтобы самой, без сопровождения, войти в приемную сэра Джоффри.

Мне показалось, что в его комнате темно, как если бы там никого не было, и, не желая оставлять ее одну, я остался там, где был. И в самом деле, дверь оказалась заперта, и в комнатке секретарши тоже было пусто. С того места, в конце коридора, где я стоял, я мог видеть, что она очень возбуждена — не только потому, что она не любила оставаться одна, но также потому — и это было очевидно, — что она не привыкла дожидаться своего мужа. Она уселась на стул прямо напротив входа в офис, но затем, вскочив, принялась расхаживать туда и обратно, пока не наткнулась взглядом на меня, все еще стоявшего в дальнем углу холла.

— Ты уверен, что мы пришли туда, куда надо? — с каким-то вызовом спросила она, словно подозревала, что я способен специально завести ее неизвестно куда.

Когда я уверил ее, что мы именно там, где надо, она неожиданно сказала с горечью, вселившей в меня ушедшую было надежду:

— Зачем же мы тогда так торопились? — И с тем она отослала меня, отказавшись от моего предложения разыскать ее мужа.

Я пошел в детскую комнату удостовериться, что Микаэла уже забрала Шиву, но девочка была еще здесь. Сестричка сказала, что Шива так больше и не уснула, и все это время проплакала с той минуты, что я вернул ее в кроватку, и предложила забрать ее домой, не дожидаясь Микаэлы. Я положил ее в спальник, но вместо того, чтобы прямиком отправиться домой, и вопреки тому, что я очень не любил болтаться с ребенком вокруг больницы, я пошел обратно к офису сэра Джоффри убедиться, вернулся ли Лазар за своей женой.

С конца коридора я увидел, что она все так же сидит на стуле, выпрямившись и скрестив ноги, с сигаретой в руке, и сердце мое переполнилось любовью и участием. Подойдя к ней, я спросил:

— Что происходит? И где Лазар? — Она пожала плечами и улыбнулась с несвойственной ей меланхолией, словно предугадывая худшее. — Ничего страшного, — сказал я ей. — Не беспокойся. Он должен быть где-то здесь, в больнице. Возьми у меня на минуту ребенка и присмотри за ней.

Она загасила сигарету и с готовностью согласилась, словно обрадовавшись возможности сыграть роль бабушки. Я двинулся к отделению хирургии, поскольку знал, что оборудование, которое сэр Джоффри собирался передать Лазару, находилось там. Но в хирургическом мне сказали, что примерно полчаса назад эти двое отправились в отделение скорой помощи.

— Зачем? — в изумлении спросил я и услышал, что сэр Джоффри настоял, чтобы Лазар прошел срочное обследование.

Не переводя дыхания, я помчался в неотложку к огромному удивлению флегматичного англичанина, встретившегося на моем пути; без сомнения, он принял меня за одного из этой пары. В знакомой мне палате скорой помощи я тут же разглядел гриву седых волос, принадлежавшую Лазару. Он лежал на одной из больничных коек, сняв пиджак и обувь, рукава его рубашки были закатаны, он слушал то, что говорил ему заведующий отделением доктор Арнольд, и неопределенно кивал головой. Доктор Арнольд, тихий аккуратный человек, объяснял что-то сэру Джоффри, касающееся показаний ЭКГ. Увидев меня, Лазар перестал кивать и спросил меня на иврите:

— А где Дори?

— Она ожидает вас около дверей офиса сэра Джоффри, — отвечал я. — Хотите, чтобы я сбегал за ней?

— Совершенно этого не требуется. Это ее только напугает. Я выберусь отсюда через минуту, — ответил Лазар и с улыбкой добавил: — Представьте себе… они хотели оставить меня здесь.

Все произошло, когда они хотели проверить оборудование для диализа. Оно было оснащено многими дополнительными электронными системами и приборами, такими, например, как сфигмоманометр и ЭКГ, и желая продемонстрировать их в работе, сэр Джоффри предложил Лазару испытать их на себе — просто из любопытства. Случайный взгляд на показания электрокардиографа обнаружил наличие учащенного сердцебиения, которое Лазар абсолютно не ощущал, ввиду его кратковременности. Техник, обслуживавший аппарат, немедленно обнаружил отклонение от нормы и поспешил вызвать дежурного кардиолога, который изучил показания ЭКГ и тут же предложил госпитализировать Лазара. Но Лазар, не чувствовавший никакой разницы по сравнению с обычными ощущениями, и сэр Джоффри, допускавший, что в аппарате, простоявшем в бездействии долгое время, может что-то разладиться, потребовали повторения теста на другом аппарате, показания которого оказались не просто лучше, но и почти нормальными.

Самый опытный кардиолог, приглашенный, чтобы дать окончательное заключение, предположил, что неблагоприятные показатели вполне можно было объяснить волнением, вызванным стрессом от перелета и всем, что с этим связано. Этот последний кардиолог был родом из Пакистана — английские врачи обычно более осторожны в том, чтобы смешивать тело и душу.

В какой-то момент сэру Джоффри надоели все аргументы, и он отправил Лазара в отделение скорой помощи, где, как он чувствовал, он сможет положиться, на спокойного и надежного доктора Арнольда, который провел дополнительное обследование и решил, что, возможно, имела место ошибка, а показания первой ЭКГ можно признать почти нормальными. Тем не менее давление крови у Лазара было слишком высоким, и доктор Арнольд дал ему десятимиллиграммовую таблетку нифедипина, которая сразу уменьшила показания давления крови. Дал он Лазару и лекарства для приема в течение нескольких ближайших дней и приказал принимать их вплоть до возвращения в Израиль. А затем повернулся ко мне и стал объяснять расшифровки показания ЭКГ, с тем чтобы я, как можно тщательнее, перевел его слова на иврит Лазару, ответственность за визит которого в Лондон, в каком-то смысле, висела на мне, поскольку сам я оказался здесь по его инициативе.

— Я ничего не чувствую. Совершенно ничего. И раньше не чувствовал тоже, — не переставая, повторял Лазар своей жене, извиняясь за это маленькое происшествие, и повернулся к ней, чтобы полюбоваться ребенком, сделав при этом попытку взять его из ее рук.

Шиви была извлечена из своего мешка и удобно устроилась в объятиях женщины, у чьих коленей недавно лежал я сам, сгорая от стыда за собственную несостоятельность.

Лазар меж тем выглядел просто замечательно. И хотя я мог бы на этот момент кое-что добавить к чисто врачебной картине его здоровья, опираясь на сведения, полученные от доктора Арнольда, и касавшиеся тонкостей расшифровки ЭКГ, я решил оставить пока что все, как есть, и не усугублять сумятицу, поручив Лазаров полному попечению сэра Джоффри, поскольку знал, что сам я еще увижу их чуть позже, на небольшом приеме в больнице, организованном Лазаром для привлечения еврейских — и нееврейских — спонсоров в число друзей нашей больницы в Израиле. И в этот вечер, свежевымытый, в черном костюме с красным галстуком, веселый и жизнерадостный, Лазар выглядел абсолютно здоровым. Он оживленно беседовал о проблемах нашей больницы в Тель-Авиве, и его тяжеловесный английский с густым израильским акцентом звучал на удивление солидно и убедительно, напоминая мне о нашем совместном путешествии по Индии. Микаэла, сидевшая рядом со мной, слушала его с насмешливой улыбкой, в то же время незаметно дав грудь Шиви, для которой мы пока что не могли найти няни.

 

XIV

Визит моих родителей в Глазго, которого так долго ожидала моя тетка, был омрачен сильнейшей простудой, которую моя мать, скорее всего, подхватила от ребенка. Когда отец сообщил мне об этом по телефону, я вспомнил, что стрептококки, попавшие от ребенка к взрослому, способны вызвать опаснейший абсцесс у взрослого человека в гортани, и я обругал себя последними словами зато, что не предупредил мою мать о необходимости воздерживаться от слишком близких контактов с Шиви при первых же признаках ее простуды. И хотя моя тетушка со всею преданностью ухаживала за матерью, предаваясь радостям воспоминаний о событиях и происшествиях далекого детства, обе они вынуждены были оставаться дома, в то время как отец бороздил просторы северной Шотландии и острова Скай в сопровождении моего дяди и одного из холостых кузенов, наслаждаясь великолепными ландшафтами и ведя разговоры на медицинские темы, ибо холостой кузен был, как и я, врачом. Из-за болезни матери им пришлось задержаться в Шотландии на три дня больше, и когда я встретил их на железнодорожной станции, то сразу обратил внимание на ее бледное лицо и сухой кашель, решив, что, несмотря на всю ту помощь, которую они оказывали Микаэле в уходе за ребенком, им следует как можно скорее возвращаться домой, поскольку сырой лондонский воздух мог только ухудшить ситуацию.

Прямо со станции я отвез их к маленькому особнячку, и когда занес внутрь чемоданы, меня пронзила жестокая тоска по Дори — настолько непереносимая, что, пока они развешивали свои одежды, я тихонечко проскользнул во внутренние помещения дома и прямиком отправился в дальнюю спальню, которая сейчас была ярко освещена лучами солнца, врывавшимися сквозь широкое окно, не прикрытое шторой. С удивлением я увидел изящный кожаный чемодан, лежавший поперек двуспальной кровати и в том точно месте, где я так сплоховал, что в эту минуту показалось мне делом по-человечески понятным и простительным и, более того, чем-то оправданным, настолько, что я ощутил странное желание повторить все сначала. Я поспешил вернуться к родителям, выразившим неодобрение моим вторжением на территорию анонимных хозяев особнячка, которые, как они знали, должны были со дня на день вернуться.

„Они уже вернулись!“ Я зажал рукой рот.

— Ну так чего же ты искал? — глядя на меня с большим подозрением, спросила мать. — Я вижу, что в наше отсутствие ты тоже побывал здесь. — И она показала на две чашки, из которых мы с Дори пили чай, сделав из этого факта свой собственный вывод.

Я не предпринял даже слабой попытки обмануть мать. Я махнул на это рукой с самого детства — не только потому, что она с безграничным терпением и умением всегда докапывалась до правды, но, главным образом, потому, что усвоил — наказание за ложь всегда больше, чем наказание за правду. Поэтому, не отвечая до поры до времени на ее прямо поставленный вопрос, я пустился в детальный рассказ о том, что случилось с Лазаром. Я в подробностях описал врачебный переполох, который был вызван его ЭКГ, а затем перешел к вечеру „друзей израильской больницы“, который прошел с поразительным успехом, несмотря на примитивный английский язык Лазара, а закончил свой рассказ об очень хорошеньком халатике для Шиви и об обещании Лазара предоставить мне постоянное место в больнице в качестве анестезиолога на полставки.

— Анестезиолога? — переспросил мой отец, не скрывая разочарования. — Всего лишь анестезиолога? И почему не на полную ставку? — Он спрашивал меня требовательным тоном, который он перенял у Лазара после возвращения того из Индии.

— Потому, — отвечал я, — потому, что на сегодняшний день это все, что можно сделать. — Сказав это, я выжал из себя беззаботную улыбку. — Более того: на следующий год доктор Накаш уходит на пенсию. Но его место мне не достанется.

— Доктор Накаш уже уходит на пенсию?

Родители мои, помнившие его по свадьбе очень хорошо, были ошеломлены. Я тоже был обескуражен, услышав об его уходе. Темный цвет его кожи и благообразная гладкость лица, похоже, всех сбивала с толку.

— Но зачем при всем при том ты притащил в наш дом этого Лазара с его женой? Вот чего я не могу понять, — вернулась моя мать к единственному пункту разговора, который ее по-настоящему занимал.

Я немного наклонил голову — ровно настолько, чтобы она не могла заглянуть мне в глаза и сказал:

— Здесь побывала только его жена. Лазар должен бы осмотреть часть оборудования, которое сэр Джоффри предназначил в виде подарка для нашей больницы, а потому, чтобы помочь ему, я взялся развлечь его жену; сначала отвел ее в ясли и показал Шиви, а потом повел вокруг больницы — ну, вроде как на небольшую прогулку; при этом мне пришло в голову показать ей ваш особнячок, который так удачно нашла вам Микаэла. Ей так все понравилось, что они, не исключено, арендуют его для себя в один прекрасный день.

На что моя мать заметила, что я лишь напрасно терял свое время — еще летом весь дом был продан, а новые владельцы, бесспорно, захотят сами занять все комнаты.

— Ну, что ж, выходит я ее обманул, — сказал я, пытаясь натянуть на себя зеленый кардиган, который мой отец — впервые в своей жизни по собственной инициативе — привез мне в подарок как сувенир с острова Скай. Мать молчала. И хотя она — я видел это — не была убеждена до конца моими объяснениями того, как сюда попала миссис Лазар, ей пришлось удовлетвориться услышанным. Ибо что иное могла она себе представить? Она не была искушенной в земных делах женщиной, и в жизненном ее опыте не было ничего, что помогло бы ей предположить правду, совершенно для нее невозможную. И она отступилась — сидела с усталым видом и время от времени кашляла. Звук этого кашля мне совсем не нравился, но поскольку я никогда не прослушивал стетоскопом ни ее сердце, ни легкие, я мог только надеяться, что те капли, которые мой кузен-врач выписал ей, так или иначе помогут.

Но они не помогли. И всю ту последнюю неделю, что мои родители еще оставались в Лондоне, она отказалась от удовольствия взять ребенка на руки, что являлось для нее, насколько я мог видеть, настоящей жертвой, так как Шиви буквально завладела ее сердцем — и не только потому, что была ее внучкой. Микаэла, которая инстинктивно разгадала страдания моей матери, решила отбросить все опасения.

— Возьмите ее, — решительно сказала она. — Вы ничем ее не заразите… и выкиньте это из головы. Она здорова, как бык.

Но, невзирая на желание как можно крепче прижать к себе маленького „бычка“, мать все-таки не рискнула поцеловать ее, время от времени передавая в руки моему отцу, который воспринимал все это с глубоким ребяческим восторгом. Мы все переживали из-за матери, чье посещение Англии заканчивалось столь печально. Чтобы чем-то скрасить ее последние дни в Лондоне, Микаэла предложила всем вместе посетить так называемые „индийские ночи“, комбинированное шоу, включавшее посещение очень дорогого индийского ресторана с просмотром гала-концерта народных певцов, музыкантов и циркачей.

Платила за все Микаэла. Она же просто не могла дышать от восторга, и только поглядывала в нашу сторону, пытаясь определить степень нашего восхищения. Боюсь, что я не оправдал ее надежд — мне было скучно, хотя я и готов был признать, что примитивные формы искусства обладают определенным очарованием. Акробаты были определенно хороши.

Кажется, представление не захватило только меня — все остальные зрители, включая моего всегда сдержанного отца, то и дело вскакивали на ноги, сотрясая воздух бурей аплодисментов. Микаэла кричала в полный голос, радуясь триумфальному успеху представления, призванного раскрыть сердца людей, подобных мне и моим родителям, которые, по ее убеждению, не могли не подпасть под очарование чудес Индии. Ведь она так хотела снова туда попасть, но для этого требовалось, чтобы пламя, бушевавшее в ее груди было поддержано хоть чьим-либо еще маленьким огоньком. А кто, кроме меня, мог бы ее понять лучше других? Я мог — и я должен был рано или поздно ее понять, понять и поддержать ее. В разное время и в разных формах я от нее это слышал. „Ты полюбишь эту страну“, — не уставала она повторять при каждом удобном случае с величайшей серьезностью, как если бы на самом деле я никогда не был в Индии, как если бы это не я, а кто-то другой плыл на лодке по Гангу, освещаемый огнями погребальных костров, на которых люди этой страны сжигали своих мертвецов; но говорила она так, словно я никогда не входил под своды заброшенных замков в Бодхгае и не ступал на причалы Варанаси, не говоря уже о темном зале кинотеатра в Калькутте. Нет, похоже, что, по ее мнению, все это было не в счет, ибо было вторичным по отношению к моим обязанностям врача, призванного помочь и вызволить попавшую в беду Эйнат, с тем чтобы добиться расположения ее родителей. До тех пор, пока я по собственной инициативе не окажусь в Индии, с тем чтобы попытаться очистить мою душу, которая, по ее мнению, так в этом нуждалась, подобно всем остальным в мире душам, которым необходимо очищение, я не мог сказать про себя, что я был там. А кроме того, считала она, я ведь обещал ей — после того, как сделал ей предложение там, в придорожной забегаловке неподалеку от аэропорта в Лоде, что я не стану препятствовать ее возвращению в Индию, и вот теперь пришла мне пора поддержать ее, преодолев возражения моих родителей, которых, за время нашего совместного пребывания в Лондоне, она успела искренне полюбить. Она отлично понимала, насколько они будут поражены, решись она отправиться в Индию без меня — с ребенком или без — вот почему ей так хотелось, чтобы я сопровождал ее — пусть даже на короткое время, под предлогом ознакомления с методами работы „тротуарных врачей“ в Калькутте — французы называли их „врачами для забытых богом“. Все эти соображения накладывали на нее особенную ответственность в отношениях с моими родителями. И это было по-своему очень странно, что женщина, столь свободная и независимая, как Микаэла, чьи отношения с собственными ее родителями оставляли желать много лучшего, проявляла столько деликатности в отношении моих, заботясь о том, чтобы не огорчить их. Но я уже был уверен, что связь, возникшая между моей женой и моими родителями, особенно матерью, которая со всей присущей ей решительностью взяла под свое крыло невестку, вопреки моей легко угадываемой холодности, прикрываемой неискренними улыбками и показным вниманием, будет со временем крепнуть все сильнее, исполняя таким образом те обязательства, воображаемые или действительные, которые у меня отныне, если не навсегда, были перед Микаэлой.

* * *

В день моей сексуальной незадачи на зеленом цветастом постельном покрывале в бледном свете солнца, прорывающегося сквозь полуотдернутые шторы, когда я пришел домой с Шиви на руках, подавленный и униженный своим провалом и страшно огорченный тем, что произошло с Лазаром, я вдруг понял, что каким-то образом должен компенсировать Микаэле мою невнимательность. После подробного рассказа обо всех происшествиях дня, который она выслушала, сидя спокойно в кресле, в то время как Шиви сосала грудь, тихонечко урча, я внезапно опустился на колени у ее ног, сильных и гладких, просунув между ними свою голову и начал целовать их, потихоньку продвигаясь вверх — не только лаская языком внутреннюю поверхность бедер, но и подбираясь к наиболее интимным ее частям, пока не добрался до раскрывшихся мне навстречу ее губ, прикрывавших влагалище, которого я не касался с тех пор, когда мне после родов пришлось накладывать швы не далее, как шесть недель тому назад. Сейчас мой язык и губы могли почувствовать, насколько искусно это было выполнено. Микаэла была настолько изумлена этим внезапным нападением в то время, как Шиви все еще урчала у ее груди, что, в свою очередь, начала потихоньку стонать, испуская все более и более громкие звуки; кончилось это низким и продолжительным криком удовольствия, который, не сомневаюсь, пришелся бы по душе моей матери, имей она возможность услышать его; я уверен, что этот крик если и не уничтожил бы совсем, то сильно уменьшил бы подозрения моей матери в том, что моя любовь к Микаэле недостаточно сильна.

Когда мы простились с моими родителями, сопровождая это необычно теплыми объятиями и пожеланиями в переполненном до предела аэропорту Хитроу, моя мать, несмотря на продолжающийся кашель, согласилась поцеловать ребенка, которого мы со всеми предосторожностями сочли возможным взять с собою в зал отправления, чтобы хоть немного смягчить грусть расставания с Англией. При этом моя мать не упустила случая, чтобы, отведя меня в сторону, еще раз не похвалить свою невестку, попросив, кроме всего прочего, все же не позволять ей бродить по Лондону слишком много без сопровождения, поскольку это может у нее превратиться в привычку к своего рода свободе, от которой ей будет трудно отказаться по возвращении в Израиль.

— У меня нет никаких возражений, если однажды вы захотите уехать в Индию, особенно после того, как Микаэла проявила такой интерес и уважение ко всему, связанному с этой страной, — добавила она в своей откровенной манере. — Но ехать туда сейчас было бы крайне безответственно, безответственно и опасно для малышки, которая слишком мала для вакцинации от опасных болезней, которые там распространены, — впрочем, ты сам с этим встретился. Подождите несколько лет, пока Шиви подрастет, а ты получишь постоянное место в больнице. А затем ты сможешь взять неоплачиваемый отпуск и уехать в Индию не как турист, а как врач, и принести этим людям добро. И кто знает, может быть, твой отец и я… мы тоже навестим вас там.

На пути из аэропорта Микаэла вела машину, а я держал Шиви, прижимая ее к груди, и оба мы ощущали странную печаль, думая об уехавших родителях и о том, как не просто будет нам управляться без них. Но пока я был преисполнен уверенности, что мы увидимся с ними, самое позднее, через четыре месяца. Микаэла предавалась грезам о том, что мы задержимся в Лондоне еще минимум на год — не только потому, что все индийцы, с которыми она познакомилась на различных окраинах Лондона, помогали ей утолить ее тоску по Индии, но равным образом потому еще, что факт отсутствия у нее даже среднего образования не имел здесь такого значения, как в Израиле. Даже наоборот — здесь ее статус оказался много выше. Ее друзья, прилетавшие из Израиля, чтобы провести недельку в Лондоне, звонили ей прямо из аэропорта, желая получить информацию о местах, до которых рядовым туристам было бы крайне трудно добраться, — в тех случаях, когда они знали о существовании подобных мест. Иногда те из них, кто был победнее, приглашались Микаэлой провести у нас день или два — пока не найдут себе чего-нибудь по карману. Поскольку я работал ночами, мне не мешало, что, возвращаясь домой, я заставал в гостиной свернувшихся клубком гостей, потому что я знал — к тому времени, когда я днем открою глаза, никого из них уже не будет. По поводу одного из подобных случаев Микаэла, к глубокому моему изумлению, рассказала мне, что одной из этих обнаруженных мною фигур была не кто иная, как Эйнат Лазар, которая на один день задержалась в Лондоне по пути в Соединенные Штаты.

— Как же случилось, что ты не разбудила меня до того, как она уехала, не дав мне даже сказать ей пару слов? — сказал я Микаэле, не на шутку рассердившись.

Она стала извиняться:

— Прости. Мне в голову не пришло, что тебя может заинтересовать Эйнат. Мне казалось, что ваши контакты закончились в тот момент, когда вы улетели из Индии. А кроме того, мне кажется, что то внимание, которое ты оказывал ее родителям, когда они были здесь, более чем достаточно для того, чтобы они позаботились о твоих делах в Израиле. Разве я не права?

Естественно, я надулся при подобном циничном взгляде на вещи, хотя, с другой стороны, испытал облегчение при мысли, что Микаэла ничего не подозревает об истинных моих чувствах к жене Лазара, пусть даже ее представления о сексуальных границах возможного были достаточно широки, чтобы вместить в себя и то, что произошло с ее собственным мужем. Но на самом деле, был я уверен, Микаэла не принимала Лазаров точно так же, как не принимала все то, что так или иначе было связано с нашим возвращением домой.

— Из-за чего спешка? — раз за разом спрашивала она меня. Израиль никуда не денется. И если мы останемся в Лондоне еще на год, я смогу, убеждала меня она, еще больше накопить опыта в качестве хирурга, и если это не убедит Хишина, то наверняка убедит какого-нибудь другого заведующего хирургическим отделением дать мне подобную работу. — Мы ведь счастливы здесь, правда? — снова и снова повторяла она, умоляюще глядя на меня сияющими своими глазами. — Никто в Израиле не ждет нас, за исключением твоих родителей. И что нам мешает навестить их в следующее Рождество?

Но я стоял на своем, настаивая на точной дате нашего возвращения — где-то в начале осени, — невзирая на все доводы Микаэлы, в которых, безусловно, было много смысла, тем более что их поддерживал сэр Джоффри, пробовавший переубедить меня и склонить к тому, чтобы мы остались еще на год. Сэр Джоффри за это время подружился с Микаэлой и часто, улучив минутку, заглядывал в часовню, в то время как она наводила там порядок. Обычно он устраивался возле алтаря, на котором располагалась и Шиви в своей переносной колыбельке, и болтал с Микаэлой, которая мела и натирала пол, об Израиле, Индии и вообще о мире. И хотя английский язык Микаэлы явно нуждался в элементарном знании грамматики, она обладала потрясающей способностью ухватывать сленг, идиомы и прочую сомнительную лексику, которой она щедро уснащала эту болтовню, поражая, судя по всему, сдержанного сэра Джоффри богатством своей грамматики и необъятностью словаря. Иногда мне приходилось задуматься, были ли отношения Микаэлы с сэром Джоффри столь уж безукоризненно платоническими, — причудливые подозрения, основанные, скорее всего, на собственном моем желании как-то уравновесить мое равнодушие к ней в прошлом с равнодушием, которое я предвидел и предчувствовал в будущем. Иногда, вернувшись домой из больницы, я готов был поверить, что ощущаю запах присутствия сэра Джоффри у нас в квартире. Запах, безусловно и был, но что это был за запах? Одно бесспорно — это был запах больницы, которым было пропитано мое тело — и я, и моя душа.

Так или иначе, когда сэр Джоффри отказался от попытки уговорить меня остаться еще на один год, он написал мистеру Лазару и попросил подобрать на мое место кандидатуру другого врача. Не получив ответа, он дозвонился в офис, но Лазара не застал. В конце концов Лазар перезвонил ему сам, согласился с его запросом и, между прочим, сообщил, что в скором времени ложится для операции на сердце. Он упомянул это не для того, чтобы пожаловаться на судьбу или разжалобить сэра Джоффри, ибо это было вовсе не в его характере, но, в основном, для того, чтобы сообщить английскому коллеге — показания ЭКГ, сделанные в Лондоне, к сожалению, не были ошибкой оборудования. В действительности это следовало понимать так: старые приборы, подаренные Израилю, находились в хорошем рабочем состоянии, и поскольку они показали наличие у Лазара асимптотической аритмии, ему пришлось пройти еще через один тест, результатом которого была рекомендация консилиума о необходимости катетеризации, несмотря на то, что сам Лазар никогда не жаловался на боли в груди.

Но сэр Джоффри вовсе не был обрадован известием, что его старое оборудование, использовавшееся для ЭКГ, оказалось в хорошем состоянии. Он предпочел бы, чтобы оно врало. Он сообщил мне о предстоящей Лазару операции, и лицо его при этом было мрачным, что тут же вызвало у меня дополнительную тревогу. Пусть даже и баллонирование, и аортокоронарное шунтирование стало в практике современной хирургии явлением заурядным и повседневным настолько, что Хишин, который не был кардиохирургом, отзывался о подобных операциях с иронией, тот факт, что болезнь коронарных сосудов сердца сопровождалась аритмией, зафиксированной нами еще в Лондоне, делало этот случай весьма и весьма сложным. Я пытался вспомнить, что говорил мне при осмотре Лазара доктор Арнольд — страдал ли Лазар вентикулярной или супервентикулярной аритмией — при том, что первая была бы более опасной. Но кто я такой, думал я, обвиняя самого себя, кто я такой, чтобы ставить диагноз кардиологического заболевания человеку, находящемуся за тысячи миль от меня, тем более что речь шла о директоре огромной больницы, в чьем полном распоряжении находилось множество высококлассных специалистов любого профиля, которые вот уж никак не нуждались в помощи или подсказке со стороны молодого врача вроде меня, практически не имевшего опыта работы кардиолога? Но виной всех моих тревог, скорее всего, являлось то обстоятельство, что когда злосчастное показание ЭКГ появилось на распечатке, я в это же самое время был на расстоянии двух миль от больницы и занимался адюльтером с его женой, что и вызвало во мне всплеск вины и тревоги, как если бы неким таинственным образом мои действия повлияли на его сердце, вызывая его фибрилляцию, в то время как она, в свою очередь, спровоцировала мой сексуальный провал.

Все эти мысли вызвали в человеке моего возраста ощущения, о которых вы, наверное, не раз задумывались, глядя на экран; что касается меня, то меня эта ситуация подтолкнула к действию. И я отправился к платному телефону, откуда стал названивать в офис Лазара, чтобы узнать, как он себя чувствует и что происходит с его операцией. Секретарша Лазара, человек проверенный и всецело преданный ему, была очень тронута проявляемым мною интересом, но отвечала по-деловому кратко, экономя мои деньги. Выходило так, что у врачей не было единого мнения о том, чего следует ожидать после операции. Вся беда была в том, пожаловалась секретарша, что слишком много вокруг этой проблемы оказалось врачей, а также друзей и даже просто знакомых, которые во все вмешивались и всем давали советы, так что это просто счастье, что сейчас всем процессом стал руководить один человек.

— И кто же это?

— Профессор Хишин.

У меня невольно вырвался крик:

— Кто?

— Профессор Хишин.

— Но ведь он же не кардиохирург!

— Ну и что? — сказала секретарша. — Он ведь не собирается проводить операцию. Но он будет решать, кто это будет, и, разумеется, он будет присматривать за ним во время операции.

Эти сведения из Тель-Авива вместо того, чтобы успокоить меня, только усилили мое волнение. Я сказал „волнение“, а не „возмущение“, потому что, честно говоря, чем это я мог так возмущаться? Если консилиум решил рекомендовать операцию на сердце с установкой шунтов — одного, двух, трех — да сколько бы их ни было, — все равно, это была рядовая, рутинная операция, которую будут выполнять опытные руки профессионалов, обладающих высочайшим рейтингом, и это при том, что риск неблагоприятного исхода подобной операции не превышал одного процента для человека здорового, то есть такого, который никогда не страдал от каких-либо кардиологических проблем. Мое внутреннее возбуждение касалось в настоящее время скорее моральных, чем медицинских проблем.

Поскольку до нашего возвращения в Израиль оставался всего лишь месяц и сэр Джоффри недвусмысленно дал мне понять, что последние две недели я могу рассматривать как дополнительный отпуск, я решил — со всевозможной предупредительностью и тактом — вернуться в Израиль на две недели раньше запланированного нами срока, с тем чтобы я смог попасть на операцию к Лазару. Поначалу Микаэла не хотела верить собственным ушам, снова и снова требуя, чтобы я выложил все свои аргументы. Ведь я только что чуть ли не заставил ее сократить наше пребывание в Лондоне до одного месяца — и вот теперь отнимаю у нее две из четырех оставшихся педель?

Ее возмущению не было границ. Впервые за весь год, прошедший со времени нашей свадьбы, мы не могли договориться, и наша перебранка грозила перерасти в нешуточный кризис. Аргументы, которые приводились с обеих сторон, становились все более ироничными, жесткими и злыми. Из-за охлаждения наших сексуальных отношений мы не пытались, как это сделали бы более расположенные друг к другу пары, доказать свою правоту друг другу в постели. Лишенные всякой сексуальной подоплеки или расчетов, наши аргументы, случись здесь оказаться постороннему наблюдателю, показались бы ему холодными, но выдержанными, пусть даже излишне острыми. Я не собирался лгать Микаэле и извиняться перед ней за мое желание вернуться как можно скорее, но, сдерживая себя, мягко заявил о моей привязанности к Лазару и естественному отсюда желанию быть рядом и поддержать его и его жену во время операции. И поскольку даже самому себе я не мог до конца признаться в истине и настоящей причине волнения и тревоги, что могло бы склонить Микаэлу, я перенес часть своей любви к Дори на самого Лазара, как если бы мы с ним стали настоящими преданными друг другу друзьями во время путешествия по Индии. Как если бы он стал для меня кем-то вроде отца, который вправе рассчитывать на мою поддержку.

— Ты и в самом деле полагаешь, что кроме тебя ему не на кого рассчитывать? До такой степени, что тебе нужно бросить все в Англии и нестись в Израиль — зачем? Чтобы, как щенку, вертеть хвостом? — Ее слова были пропитаны горечью, а всегда большие глаза превратились в щелки, как если бы она и на самом деле где-то вдали пыталась разглядеть маленькую собачку, несчастного щенка, выползающего из-под больничных ворот и заискивающе помахивающего хвостиком.

— Ты права, — добродушно согласился я. — У него не будет недостатка в людях вокруг. Но… как бы это получше объяснить тебе? Я должен быть там не из-за него. А из-за себя.

В конце концов она устала сражаться со мной, с моими, непонятными ей, решениями и туманными аргументами и оборвала наши пререкания, сделав мне потрясающее предложение. Если я так отчаянно рвусь присутствовать на операции Лазара, я могу отправиться туда сам, а она прибудет позже; точное время можно оговорить заранее. Или, более того (и застенчивая, непривычная улыбка внезапно появилась на ее лице, а глаза радостно засияли): да, именно так — она просто прилетит позднее. Потому что это, кроме всего прочего, будет еще и справедливо. Ибо если я позволяю себе оставить ее и уехать на две недели раньше, то, следуя той же логике и в полном соответствии с принципами равенства и справедливости, она может позволить себе прилететь на две недели позже. Тут же я спросил:

— А Шиви?

— Шиви? — задумчиво повторила она все с той же хитроватой улыбкой. — Может статься, что именно она, одна из всех нас прилетит в срок. Мы ее поделим между нами. Если честно — так честно. Я найду кого-нибудь, кто привезет ее к тебе в Израиль, а у тебя будет еще более чем достаточно времени, чтобы все для нее подготовить. Может быть, ты сможешь на время отвезти ее к своей матери, а мне доставишь удовольствие, оставив меня здесь.

И так оно и было. Но после того, как я передвинул на две недели дату моего отлета, мой агент в бюро путешествий предупредил меня, что больше никаких изменений не будет, поскольку все рейсы на начало сентября уже раскуплены. И тут я задумался — а зачем я все это затеял? Как если бы я только что открыл для себя, насколько мне нравится Лондон, переполненный добродушными туристами; Лондон, предоставивший мне столько возможностей оперировать пьяных англичан, сбитых автомобилями, или азиатов, вызывавших скорую помощь в полуночный час, и всем этим лишивший меня всех тех радостей культуры и искусства, которые можно найти только в таком огромном городе. И хотя билеты в театр чаще всего были нам не по карману, существовало множество других, не менее интересных мероприятий, таких, к примеру, как лекции различных знаменитостей, включая, к огромному моему изумлению, Стивена Хокинга, который был главным действующим лицом встречи с публикой в стиле „спрашивайте — отвечаем“, посвященной его космологической теории — в Барбикане за два дня до моего отлета. Я знал, что лекционный зал будет битком набит публикой, но решил все-таки рискнуть и пойти туда, чтобы таким образом вознаградить себя за преждевременный отлет, на который я сам себя и подвигнул, подчиняясь труднообъяснимому импульсу, как если бы я ожидал чего-то очень важного, что должно произойти во время операции Лазара, или, как если бы глядя на его вскрытую грудь, я надеялся увидеть там нечто, имеющее отношение ко мне самому. Я пригласил Микаэлу присоединиться ко мне на время лекции Хокинга, невзирая на то, что ребенок последнее время вел себя очень беспокойно, как если бы ему передалось напряжение, возникшее между Микаэлой и мной. Но Микаэла не высказала к космосу никакого интереса. Научная сторона этого вопроса ее не интересовала. Ее интересовала только сторона эмоциональная… к тому же она пела в церковном хоре, репетиция которого совпадала по времени с лекцией Хокинга; выбор был предопределен. Но она предложила мне отправиться на Хокинга, прихватив с собою Шиви, рассчитывая, что воспитанные англичане, заполняющие лекционные аудитории, увидев мужчину с маленьким ребенком, уступят мне место в зале. Что и получилось на самом деле. Малышка Шиви, повиснувшая на своих лямках, помогла мне найти сидячее место в зале, который, конечно же, был полон — но, вопреки моим ожиданиям, не переполнен.

Поначалу Шиви вела себя тихо. Оттого, может быть, что большую часть дневного времени она проводила, подвешенная в своем спальничке к Микаэле, которая носилась вместе с ней по всему городу, и она рассматривала мать как часть самой себя, в то время как я являлся неким отдельным существом, вызывавшим ее интерес тем, что и в его руках она чувствовала себя уютно. Так что не ее вина в том, что вечер оказался расстроенным. И хотя в зале присутствовали отдельные представители астрофизики, большинство были простыми людьми, читавшими или слышавшими о „Краткой истории времени“, для которых это вечернее мероприятие и предназначалось. Но глухой, чуть дребезжащий голос великого Хокинга, доносившийся из коробки синтезатора, вмонтированного в его инвалидное кресло, был мне непонятен, в отличие от коренных англичан, составлявших большинство аудитории, и легкость, с которой я обычно понимал разговорный английский, особенно после года пребывания в Лондоне, сейчас, к глубокому моему разочарованию, куда-то исчезла. Может быть, в том не было моей вины — та же незадача могла быть уделом еще многих, кто не понимал искусственный голос, мешавший мне полностью насладиться этим вечером. Но может быть, причина была в странном сочетании полностью парализованного человека в инвалидной коляске, с жестяным голосом, доносившимся у него из подлокотников, с той атмосферой ветрености, свободного веселья, перемежающегося шутками, каламбурами, полными скрытых намеков репликами, имеющими какое-то отношение и ко Вселенной, и к ее черным дырам, и Большому взрыву, с которого все началось, и к Большому краху, которым все должно закончиться, включая вечный и мучительный вопрос, был ли у Всевышнего выбор, когда он создавал этот мир, не говоря уже о самом главном вопросе — существует ли сам Создатель. Все эти же теоретические вопросы, которые я пытался разрешить для себя неспокойным зимним днем в родном моем Старом Тель-Авиве, в прежней моей квартире, по которой я бродил в пижаме, ожидая телефонного звонка матери Дори — все это вновь всплыло передо мною здесь, в Лондоне, славным летним вечерком, среди веселья, с которым чопорные англичане, сидевшие вокруг меня, развлекались, снисходительно поглядывая как на меня самого, так и на девочку, примостившуюся у меня на коленях. Но общее веселье не захватило меня, не исключаю, потому, что в голове у меня все время крутились мысли о Лазаре, дожидающемся операции, и о Микаэле, неожиданно проявившей в последнее время по отношению ко мне труднообъяснимую враждебность. Все это, взятое вместе, и не давало мне возможности спокойно устроиться в своем кресле и улыбаться жестяным шуткам вместе со всем залом. А потому, когда Шиви, которая тихо лежала у меня на коленях на протяжении долгого времени, внезапно испустила громкий вопль, обративший на себя внимание всей аудитории, включая Хокинга, отреагировавшего мгновенной и остроумной шуткой, я поднялся со своего места и поспешил к выходу, так и не задав самого элементарного вопроса из тех, что меня интересовали — о сжимающейся Вселенной.

* * *

Несмотря на весь свой хирургический опыт, который я приобрел работая в отделении скорой помощи госпиталя Св. Бернардина, я покидал Лондон в состоянии депрессии, к которой неожиданно присоединилась боль от мысли о расставании с ребенком, пусть даже я знал, что не пройдет и двух недель, как я снова увижу ее, встретив в аэропорту Лода, куда она прилетит в сопровождении двух английских подруг Микаэлы, с радостью согласившихся позаботиться о ребенке во время полета; а еще через две недели и в том же аэропорту я буду встречать Микаэлу.

Меня самого в Бен-Гурионе встречал мой старый друг Амнон, который все это время жил в нашей квартире и который, услышав, что я возвращаюсь на две недели раньше, решил одолжить у фирмы, где он работал ночным охранником, пикапчик, чтобы помочь мне с моим чемоданами и другим багажом, таким, например, как колыбелька Шиви. Разумеется, я рад был его видеть, но при встрече обнаружил, что он прилично прибавил в весе и вдобавок отрастил волосы, что придало ему исключительно неряшливый вид. С его стороны он был удивлен, увидев, что я ношу пиджак и галстук — и это в летнюю израильскую жару. Во время погрузки моего багажа в старый пикап я заметил также, что в разговоре он усвоил новый стиль — нигилистический и вместе с тем циничный — и это Амнон, который из всех моих друзей был самым простым и чистым. Это встревожило меня, и, когда мы, покинув аэропорт, влились в общий поток хайвэя Аялон, я начал — без нажима — расспрашивать Амнона о состоянии его докторской диссертации. Он сказал, что слегка изменил направление своей работы, придав ей более философский уклон, и сейчас имеет другого научного руководителя из Института науки и философии. Те смутившие его идеи, которые он от меня услышал глубокой ночью на обратном пути со свадьбы Эйаля, все еще кружили ему голову.

— Ты не поверишь, — сказал он, — но я все еще не могу забыть твоих бредовых идей, и все не могу отказаться от попытки извлечь из них хоть какой-то смысл с точки зрения науки. — При этом улыбка была такой странной, как будто я должен был догадаться, на что он намекал.

Я рассказал ему о вечерней лекции Хокинга, и он слушал, жадно впитывая каждую деталь, громко рассмеявшись двум или трем каламбурам, которые мне удалось запомнить. Несколько раз он начинал расспрашивать меня о причинах преждевременного возвращения. Он не мог понять, как это я уехал от Микаэлы, которая ему так нравилась, оставив ее в одиночестве в Лондоне.

— Вы что, не могли достать еще один билет? — снова и снова спрашивал он.

Услышав мое объяснение, он страшно удивился, но принял его, — как я надеялся, поймут и все остальные.

— Очень мило, что ты так беспокоишься о Лазарах, — сказал он полусерьезно, полуцинично. — Если будешь продолжать в том же духе, в один прекрасный день и сам станешь директором больницы.

Квартира не была запущена, чего я втайне опасался, но поскольку Амнон пользовался полной и неконтролируемой свободой, внешний вид комнат был изменен. Большая двуспальная кровать, на которой мы с Дори занимались любовью, стояла сейчас посреди гостиной, покрытая все тем же коричневым покрывалом. Амнон обнаружил, что с определенной точки он может разглядеть поверх хаотических крыш Тель-Авива полоску воды, что, по его утверждению, благотворно влияло на его сон. Я должен был делить с ним квартиру еще в течение недели, пока он не переедет на новое место, но поскольку он работал по ночам, мы встречались редко и не успели надоесть друг другу.

После краткого и делового визита к моим родителям, во время которого отец отдал мне свою старую машину, я все свое время проводил в больнице, с тайной целью попасть в команду, которая будет проводить Лазару операцию на открытом сердце — желательно, как участник операции, но на худой конец и просто наблюдателем. С этой целью я прежде всего разыскал доктора Накаша — выведать у него то, что он знал. Но оказалось, что он не знал даже того, назначат ли его ведущим анестезиологом операции, поскольку операционную бригаду формировал профессор Хишин, которому я — равно как и профессору Левину — по возвращении из Лондона еще не представился. Разумеется, в такой больнице, как наша, имелось и отделение кардиологии, которое возглавлял доктор Граннот, лишь недавно вернувшийся после долгой стажировки в Соединенных Штатах с репутацией блестящего кардиохирурга. Несмотря на все это, Хишин и, частично, Левин, не сочли его подходящей фигурой для проведения этой операции. Возможно, их пугала мысль, что после нее между Граннотом и Лазаром возникнут особо доверительные отношения, которые каким-то образом будут угрожать их собственной многолетней дружбе с директором больницы. Так или иначе, они решили доверить руководство операцией не сорокалетнему Гранноту, а человеку их лет — профессору Адлеру из большой больницы в Иерусалиме, эксперту в области аортокоронарного шунтирования, — разумеется, под их непосредственным наблюдением и руководством.

Поначалу Лазар энергично возражал против привлечения хирурга со стороны, ибо это могло быть воспринято как акт недоверия к мастерству хирургов его собственной больницы. Но Хишин и Левин, работая плечом к плечу, столковались между собой тянуть с окончательным решением как можно дольше, до тех пор, пока Граннот не отбудет на важную конференцию в Европу — вот тогда у них окажутся развязаны руки для того, чтобы пригласить их друга из Иерусалима, не испытывая при этом угрызений совести.

Таким образом, эта операция была „уведена“ из кардиологического отделения и переправлена в отделение общей хирургии к Хишину, которому и надлежало теперь набрать бригаду исполнителей. И он, и Левин, несмотря на свои руководящие должности, договорились помогать своему другу в качестве простых ассистентов. Не удивительно, что Хишин выбрал Накаша в качестве анестезиолога, но поскольку Левин не хотел обидеть доктора Ярдена, анестезиолога из кардиологического отделения, он настоял на включение в состав бригады и его тоже, в пару к доктору Накашу, не оговорив при этом, кто будет являться старшим по отношению к другому. Зато доктору Накашу дали право выбрать себе помощника. Это было в точности то, на что я надеялся. Было это на шестой день после моего возвращения в Израиль. До сих пор мне удавалось избегнуть встречи с Хишиным и с Лазаром, отдыхавшим дома по рекомендации двух друзей, и я его не видел. С момента моего возвращения в Израиль я все время крутился возле доктора Накаша, возможно, моего будущего коллеги в отделении анестезиологии, в надежде склонить его к решению выбрать из всех возможных кандидатов в помощники именно меня. Но Накаш, который никогда не высказывал никаких сомнений в моей профессиональной компетентности внезапно заупрямился и отказал мне.

— Зачем это тебе нужно? — сказал он своим сухим тихим голосом. — Там будут два анестезиолога. Два. И я не думаю, что тебе там найдется работа. Лазар и без того относится к тебе, как к другу. Зачем же ты хочешь попасть туда, где он будет лежать со вскрытой грудью?

Но я стоял на своем. Хишин и Левин тоже были ему друзьями. Давними и настоящими. Но они не только собираются присутствовать на операции, но и примут в ней самое непосредственное участие. И мы все должны научиться проявлять наше мастерство в любой, какая случится, ситуации, вне зависимости от того, кем является пациент. Доктор Накаш выслушал мои доводы, его маленькие угольно-черные глазки поблескивали на смуглом лице, розовый язык поминутно облизывал губы как всегда, когда он обдумывал что-нибудь. Он колебался, поскольку и в самом деле хорошо относился ко мне — на свой скрытый, потаенный манер. С другой стороны, он не хотел ранить меня видом моего начальника, лежащего на операционном столе, но в то же время желал дать мне то, чего я так страстно от него добивался. В конце концов он решил проконсультироваться с Хишиным, который без раздумья ответил:

— Бенци? В чем проблема? Что за вред может быть от нашего Бенци здесь? Чем больше, тем лучше — к старым друзьям присоединяются новые!

Может быть, я только переносил собственное свое лихорадочное возбуждение на окружающих, но, по мере того, как день операции приближался — это должен был быть десятый день после моего возвращения из Англии, — я ощущал, как вся больница замерла в состоянии тревожного ожидания. Но не исключено, что я еще просто не втянулся в израильский стремительный ритм после года работы долгими ночами в неспешном и дружелюбном коллективе старинной английской больницы. А кроме того, операция, через которую предстояло пройти Лазару, была обычной, чтоб не сказать рутинной, для больницы, и каждую неделю несколько подобных операций по шунтированию и замене клапанов сердца — по меньшей мере, десяти больным — делались точно так же, как и исправление врожденных пороков сердца для нормальных, но также и недоношенный детей. И тем не менее я чувствовал носившиеся в воздухе напряжение и тревогу. Похоже было, что религиозный персонал, который в своей повседневной работе ближе соприкасался с административным директором и его секретарями, чем персонал медицинский, отвечая за истинный дух больничной жизни, являлся источником и слухов, и разносившейся повсеместно тревоги. Тот факт, что операция была „уведена“ у кардиохирургов и передана отделению общей хирургии, тоже способствовала драматизации событий, и, не исключено, что профессор Хишин назначил операцию на тихие предвечерние часы для того, чтобы к моменту ее завершения он и профессор Левин получили возможность вместе со старым другом отдохнуть в палате интенсивной терапии.

В день операции, под вечер, я решил пробраться в административный корпус, чтобы поздороваться с секретаршей Лазара, которую я застал сидящей на стуле возле офиса Лазара в полной темноте. Когда я вырос перед ней в дверном проеме, она испустила радостный крик и немедленно вскочила, подставляя мне для поцелуя усталое лицо. Я обнял ее, ласково расцеловав в обе щеки, и сел рядом поболтать. Первым делом она попросила показать ей фотографию ребенка и рассказать об Англии, но вскоре я перевел разговор на Лазара, который, к моему изумлению, все еще находился вместе с двумя ведущими помощниками у себя в офисе, очищая от бумаг свой стол накануне госпитализации. Секретарша тоже вся трепетала от волнения и тревоги по поводу предстоявшей ее боссу операции, и ее волнение нравилось мне, поскольку показывало, что волнуюсь не я один. Внезапно она сказала:

— Зайди, наконец, к нему и поздоровайся.

Я почувствовал, как меня бьет дрожь и, не подумав, сказал:

— Ну… зачем его сейчас беспокоить?

Но она, не обращая на мои слова никакого внимания, легонько постучала в дверь, а затем, открыв ее, возгласила:

— Сэр… здесь доктор Рубин, вернувшийся из Англии. Хочет поприветствовать вас перед операцией.

Лазар со своими помощниками сидел за большим столом. Внешне не похоже было, чтобы он похудел, разве что был очень бледен. Быстрым дружеским жестом он пригласил меня войти и, подозвав поближе, спросил, не скрывая удивления:

— Но ведь вы планировали вернуться в середине месяца… кажется, пятнадцатого? Что случилось с вашими планами?

Я был ошеломлен тем, что в бюрократической, забитой доверху голове этого человека нашлось место для столь незначительного события, как предполагаемая дата нашего возвращения из Англии — меня, соискателя места в больнице, не имеющего никакого определенного статуса. От растерянности я не сумел соврать что-нибудь правдоподобное, а потому, покраснев на виду у всех, я выпалил правду, прозвучавшую неожиданно громко:

— Мне хотелось присутствовать здесь во время вашей операции. И завтра я буду помогать доктору Накашу в качестве анестезиолога.

Здесь уже изумился непробиваемый Лазар.

— Вы вернулись специально из-за моей операции?

Пораженный, он повернулся к своим помощникам, которые были удивлены, похоже, не меньше него моей заботой. Затем, отдышавшись, Лазар сказал:

— Я вижу, что весь медицинский персонал готовится принять участие в этом представлении. Жаль, что эту операцию нельзя провести на сцене большой аудитории.

Он фыркнул, а мы с обоими помощниками присоединились к его смеху, и только секретарша улыбалась застенчиво и чуточку таинственно. Но Лазар тут же пресек представление, легонечко помахав мне ладонью, с чем я и покинул кабинет.

Перед тем как распрощаться с секретаршей Лазара, я спросил ее, как ко всему происходящему относится Дори. Как я и ожидал, она в страшном напряжении и смущена даже больше, чем ее муж. Вскоре она должна была появиться, чтобы провести эту ночь вместе с ним в той комнате, что специально была предоставлена в их распоряжение перед операцией. Сама мысль, что даже одну-единственную ночь она не в состоянии пробыть в одиночестве в собственной своей квартире и своей кровати, наполняла меня странным сочувствием. Ситуация так меня тронула, что в какой-то момент я даже подумывал, чтобы дождаться ее здесь, возле офиса, но испугался, что, услышав объяснение моего преждевременного возвращения из Англии, она попросит профессора Хишина убрать меня из операционной… и усилием воли удалился со сцены. Но не до конца. Я сидел, скрытый темнотой, становившейся все гуще. Сидел, ожидая звука ее твердых, уверенных шагов.

В течение всех шести часов операции она и ее сын сидели в офисе ее мужа под заботливым присмотром секретарши, непрерывно предлагавшей им закуски и напитки. Из дома для престарелых явилась бабушка, чтобы поддержать своим неиссякающим оптимизмом семью.

Хишин и Левин собственноручно выкатили Лазара из палаты. Произошло это в два часа ночи. В роли санитаров они выглядели довольно убедительно. А Лазар казался совершенно спокойным и взирал на происходящее с некоторым удивлением. Внимая шуткам и прибауткам, непрерывным потоком обрушившимся на него из уст Хишина, он лишь улыбался и тихо кивал головой. В противовес Хишину профессор Левин выглядел тихим и торжественным. Наверное, он переживал очередной всплеск безумия, который приглушал приступ ярости.

Из-за бесчисленных инструментов, заполнявших пространство, на котором проводились операции сердца, само это место превратилось в своего рода приемное отделение, в котором доктор Накаш и доктор Ярден уже поджидали директора больницы. Я тоже стоял здесь же; в углу. Да. И мне было совершенно ясно, что там и будет находиться мое место в процессе операции — в отдаленном углу. В стороне от двух специалистов, ответственных за все, связанное с технической стороной процесса шунтирования, не смешиваясь равным образом с бригадой из трех операционных медсестер, что гротескно делало меня похожим на профессора Адлера, столь же одинокого. В эту минуту он стоял у раковины и мыл руки в глубокой задумчивости, в то время как Хишин и Левин ловили каждое его движение, буквально буравя его взглядами. В операциях подобного рода очень важно наладить взаимопонимание между хирургом и анестезиологами, и после «старта» они договариваются, каким образом отправлять больного «в полет», применяя раствор фентанила, анестетик кратковременного действия, хорошо поддающийся контролю, в противоположность анестезирующему газу, действие которого имеет более общий и неустойчивый характер. Как раз в это время Накаш имел возможность объяснить мне это изменение в первоначальных планах, прежде чем Лазара ввезли в операционную.

И тут же его вкатили. Я обратил внимание на нечто совершенно невероятное: у доктора Накаша тряслись руки. Немного. И все-таки… После того, как он начал вводить коктейль, приготовленный им заранее в две внутривенные линии в запястьях, настал момент для введения трубок, подающих смесь к легким. И снова я увидел, что он, наиболее опытный и точный из всех присутствующих анестезиологов, внезапно пропустил то место, в которое трубка должна была попасть, и не успевший еще потерять сознание Лазар задергался под темнокожей рукой Накаша, как если бы хотел ее укусить. Накаш побелел и вынужден был с силой прижать лицо Лазара, чтобы восстановить контроль. Выяснилось, что трубка вошла слишком глубоко, так что работать могло только одно легкое, и необходимо было вновь вернуться к месту раздвоения и начать сначала, чтобы оба легких оказались в одинаковом положении.

В противоположность этому, столь несвойственному Накашу, волнению, которое лишь усилило мою тревогу, другой анестезиолог, доктор Ярден, работавший с кардиохирургами, сохранял все это время незаметный, но безупречный профессионализм. Он, не теряя ни секунды, нагнулся над правой ногой Лазара, чтобы ввести дополнительную внутривенную линию в случае необходимости срочного вливания крови или раствора, если что-либо пойдет не так. Неожиданно взору всех присутствующих открылись гениталии директора больницы. В совершеннейшем почтении я склонил голову, но в поле моего зрения все оставшееся время оставался его огромный член, в эту минуту тихий, но полный достоинства, не подозревая, правда, что один из присутствующих в операционной готов соперничать с ним во имя невероятной любви. После того, как большой участок тела был очищен бетадином, доктор Ярден ввел в член длинный и тонкий катетер, затем он расстелил стерильное полотенце поверх всего пространства, для защиты от огромной иглы, воткнутой в бедренную вену для дополнительной внутривенной поддержки.

Для меня было ново, что в сложных операциях подобного рода вспомогательные точки были приготовлены по всему телу для того чтобы иметь наилучшую дополнительную, в случае опасности, возможность поставить капельницу с раствором или лекарством. Накаш, который к этому моменту полностью уже оправился и пришел в себя, приготовился вести центральную венозную линию через яремную вену в правый желудочек сердца. Хишин, который смотрел на все эти приготовления с большим интересом, не без колебания предложил свои услуги, но Накаш, горевший желанием восстановить свое достоинство после промаха, допущенного им с трубками, настоял на том, что сделает все сам, и начал расстилать стерильные синие полотенца по всей поверхности груди больного, который уже был провентилирован к этому времени. Он натянул перчатки и с решительностью хирурга ввел в действие венозную линию — быстро и умело. Затем он бросил окровавленные перчатки в бак и кивнул на Хишина и Левина, которые наблюдали за ним с восхищением студентов-медиков первого курса, которым разрешили вкатить больного в операционную.

— Поди сюда и помоги мне, Бенци, — обратился ко мне Накаш так, как обычно зовут ребенка, желая его чем-нибудь занять.

Он сказал это не только, чтобы показать, что не забыл обо мне, но, в основном, чтобы обосновать необходимость моего присутствия в глазах остальных анестезиологов. Я немедленно зашагал вслед за кроватью, которую уже покатили в другое помещение, работая в то же время помпой, подававшей кислород в легкие Лазара до тех пор, пока его не подключили к аппарату искусственного дыхания. А там «идеальный» хирург, великий профессор Адлер, уже ожидал своей очереди, облаченный в стерильный халат, с лампочкой на голове, подключенной к электрокабелю, — все это обеспечивало луч света, позволявший ему через сильные узкие линзы, которые он предпочитал всему остальному, видеть мельчайшие повреждения, когда он работал с младенцами, явившимися в этот мир с врожденными пороками сердца. На арго хирургов, эта узко направленная специализация называлась «пентхаус» — то, что выше крыши, во всей пирамиде кардиохирургии, и даже хирург, столь высокомерный, как профессор Хишин, признавал ту высочайшую степень мастерства, которое при этом требовалось, чтобы исправлять ошибки и упущения, допущенные Создателем.

Но больной, лежавший в эту минуту перед профессором Адлером, вовсе не был недоношенным младенцем с крошечным дефективным сердечком — это был большой и значительный человек, важная фигура — административный директор огромной больницы, которому нужна была простая и рутинная операция по установке трех шунтов. А потому профессор Хишин, с такой охотой взявшийся выполнять работу медсестры, стал обрабатывать обнаженное тело своего друга бетадином, по консистенции и цвету напоминавшим яичный желток; бетадин должен был гарантировать так необходимую стерильность, перед тем как будет произведен вдоль всей ноги надрез, который дает хирургу возможность извлечь длинный отрезок вены, из которого и нарезают затем шунты.

Гордый профессор Хишин, ожидавший свершения чуда и покровительственно поглядывавший на все и на всех, был не только доволен, но, можно сказать, счастлив действовать, пусть даже в качестве младшего хирурга, при своем иерусалимском друге, к которому и он, и профессор Левин обращались, как в студенческие годы, по кличке. «Бума», — говорили они. Бума. Но сам Бума почему-то не выглядел особо счастливым оттого, что два профессора ждали и жаждали исполнить любой его приказ. Выглядел, во всяком случае, несколько озадаченным той горою проблем, что небжиданно возникли перед ним. В своей иерусалимской вотчине хирург такого, как он, класса, обычно появлялся в операционной через два, а то и три часа после начала операции, после того, как вся предварительная работа была уже выполнена ассистентами и помощниками, за работой которых он мог наблюдать по телевизору не покидая своей комнаты. Когда же он в конце концов спускался в операционную, он видел, что грудь пациента уже обнажена, внутренние грудные артерии отделены и зажаты в нижнем конце, а вены, которым предстояло превратиться в артерии, погружены в размягчающий раствор и готовы к употреблению. И такому хирургу, как он, не оставалось ничего, как только с блеском провести заключительную стадию. Что он обычно и делал.

Но здесь… здесь он вынужден был начать с элементарных, долгих и скучных приготовлений, которые он, разумеется сделал бы с не меньшим блеском… но он ведь в течение бог весть какого времени не занимался этим. Хишин, который лучше всех остальных понимал, в какой ловушке оказался великий иерусалимский чудодей, постоянными шутками пытался разрядить атмосферу — настолько хотя бы, чтобы время проходило быстрее и приятнее, а сам друг не ощущал бы себя объектом эксплуатации. Рассчитывал ли он на дополнительное вознаграждение от семьи Лазаров? Это было сомнительно. Или и он, подобно мне, мог рассчитывать на оплату не в деньгах, а в виде каких-то благ? На этот вопрос ответа у меня не было. Ни в отношении Хишина, ни в отношении Левина, который будучи, по преимуществу, терапевтом, занял свою позицию поближе к анестезиологам, имевшим отношение к вопросам, связанным с душой. Они повесили простыню между грудью Лазара и его лицом, прикрыли ему глаза и зафиксировали шею, постепенно уменьшив давление крови и погружая во все более глубокий сон в ожидании того, наиболее болезненного момента; момента, когда грудь будет вскрыта электропилой — операции, которую колдун из Иерусалима проделал с такой ошеломляющей быстротой и апломбом, что Хишин не мог удержаться от крика «браво», на что его старый друг ответил слабой улыбкой, перегнувшись, чтобы украдкой взглянуть на застывшее лицо пациента, чей глубокий сон, подтверждался показаниями приборов и параметрами характеристик, которые высверкивали искрами на инструментах вокруг нас, свидетельствуя, что сам Лазар не был потревожен этим ужасным распилом.

Хотя я стоял только что не вплотную к профессору Левину, он упрямо игнорировал меня, как если бы с того момента, когда решил не возвращаться, чтобы подвергнуться его переэкзаменовке и расспросам о том, что произошло в Индии, он исключил меня из сообщества достойных людей и перевел в категорию моральных уродов. Но зная — как знал я, что, несмотря на все его внутренние проблемы, он был и оставался одним из самых мыслящих и интеллигентных врачей в больнице, я предпочел наблюдать за выражением его лица, которое оставалось серьезным и строгим, как если бы то, что происходило здесь, вызывало у него чувство глубокой тревоги. Была ли вызвана эта тревога, эта озабоченность тем фактом, что он был терапевтом, спрашивал я себя, а потому в течение долгого времени ему не приходилось бывать в операционной? А может быть, его беспокоила мысль об очередном приступе безумия, который ему предстояло перенести, и который его друг Лазар должен будет допустить после своего пробуждения — пусть даже много недель спустя?

А пока что два анестезиолога, доктор Накаш и доктор Ярден, начали готовиться ко второму «улету» — на этот раз в космическое пространство. Все три ассистента, которые на этот раз заправили все трубки туда, куда надо, и в ожидании дальнейших распоряжений занимались приготовлением солевого раствора и замерли, готовые в любую секунду к тому, что ведущий хирург передаст им кровь Лазара. И вот этот ведущий хирург приступил к делу — отдавая приказы и распоряжения, которые невнятно доносились из-под маски и которые ассистенты громко повторяли вслух, приступая к выполнению функций, которыми в живом теле занимаются сердце и легкие: накачивают, очищают, насыщают кислородом и возвращают в тело кровь в нужных количествах, потребных работающему сердцу. В этот момент я увидел, как Левин поднял глаза и посмотрел на экран, установленный в углу на уровне потолка, где он мог разглядеть на мониторе, отражавшую работу сердца у Лазара гладкую, горизонтальную, без флуктуаций линию. И тогда я почувствовал, что не в силах больше держать под контролем себя и свое возбуждение, — не как врач с каким-никаким опытом и стажем, а как снедаемый назойливым любопытством новичок, а почувствовав, на цыпочках подкрался к Хишину — он как раз заканчивал накладывать шов Лазару на ногу и стоял на небольшом возвышении, позволявшем ему видеть, как ведущий хирург стремительно имплантирует шунты, казавшись при этом чрезвычайно удовлетворенным тем, как идут дела, — и попросил его разрешения присоединиться к нему и посмотреть на мастерскую работу доктора Адлера в надежде научиться у него тому, что еще не умел. Потому что никто лучше Хишина не знал, что, несмотря на то, что меня вышвырнули из хирургии, отправив в ссылку к анестезиологам, мое истинное, настоящее и вечное желание, которое не проходило и не пройдет, было ощутить мои руки внутри человеческого тела. «Конечно», — без раздумья ответил он и подвинулся, освобождая мне место, удобное для обзора. И тогда, в середине стальной рамы, державшей вскрытую грудь, словно открытую книгу, я внезапно увидел во всем его величии остановившееся сердце Лазара, и в то же мгновение боль от моей невероятной любви, противостоявшая застывшей любви этого сильного человека, пронзила мое собственное сердце.

 

XV

Слишком близко, совсем у края, стоит коричневая статуэтка на маленьком столике рядом с нашей кроватью. Можем ли мы обратить к ней наши жалобы? Что это, как не кусок неорганической материи, исторгнутый из природы, лишенный собственной воли и желания, безразличный к его старательно вылепленному изображению? Для маленькой глиняной руки, протянутой к нам, не только невозможно прикоснуться к нам — она не может даже вернуться на место. И, несмотря на нежную, таинственную улыбку Джоконды на ее лице, это угроза; угроза нам — сейчас, в глубине ночи, когда мы мечемся и вертимся в постели. Почему безмолвное это изображение смерти должно хоть чем-нибудь отличаться от очков, например, или бумажника, или даже ключей, лежащих рядом? И тем не менее рука в непроглядной ночи пытается нащупать только ее, чтобы обхватить стройную шею и сдавить ее в темноте, ~ в темноте, потому что при свете дня нас остановило бы выражение на ее раскрашенном лице и чувственный порыв ее тела, создающий обманчивое впечатление того, что этот кусок глины есть нечто одушевленное, обладающее плотью и душой. А потом, в темноте, до нас доносится звук падения, потому что нащупывавшая рука промахнулась, и мы выбираемся из постели и начинаем шарить по полу, нащупывая разлетевшиеся куски, и внезапная боль сдавливает нашу грудь и пронзает сердце, оповещая нас, что смерть пришла на самом деле — пришла к нам, а вовсе не к кусочкам глины, разлетевшимся, по полу.

* * *

А теперь, когда «космический улет» Лазара начался, ведомый тремя проворными смуглыми ассистентами, ответственными за подготовку шунтов, аппаратом, похожим на произведение искусства, соединенным множеством больших и малых пластиковых трубок, извивающихся по операционному столу и отсасывающих кровь из квадратной стальной емкости, питающей ретрактор, который открывает сердце, как открывают книгу, а затем захлопывает ее обратно, — после всего этого Накаш может оставить свой пост возле головы Лазара и выйти из операционной, чтобы подбодрить себя чашечкой кофе из своего персонального термоса, — я тоже не отказался бы от этого крепкого кофе, который его жена собственноручно готовит ему каждое утро. Но я не могу, подобно Накашу, взять и уйти, хотя доктор Ярден, наблюдающий за ходом анестезии абсолютно добросовестен в исполнении своих обязанностей, тем более что аппарат искусственной вентиляции легких отключен, сердце Лазара, так же как и его легкие, парализовано, а уровень очистки крови и насыщенности ее кислородом во время поступления ее в тело и мозг жестко регулируется указаниями ведущего хирурга, который держит все параметры под контролем, время от времени отдающим отрывистые команды. Трое ассистентов тут же повторяют их за ним, и вообще вся тройка действует как слаженный орудийный расчет, создавая уверенность, что ничего непоправимого произойти не может из-за какого-либо недопонимания в их команде. Кровь легко течет по трубкам, исключая опасность свертывания, благодаря гепарину, который нейтрализует естественный фактор свертывания, обеспечивая беспрепятственное движение, как при повышении ее температуры, так и при ее охлаждении. Старший из ассистентов рад объяснить мне все это; к крови он относится, как к некоему самостоятельному и независимому элементу природы. Когда доктор Ярден увидел, что Накаш не возвращается обратно в операционную, он вытащил из своего кармана пачку сигарет и предложил мне вплотную заняться анестезиологическим монитором, для чего нужен был не анестезиолог, а просто пара глаз, которая следила бы за поступлением фентанила и кураре, отвечавшими за расслабление мышц и обезболивание. Левин тоже покинул операционную, и возле операционного стола теперь осталось всего три врача — доктор Адлер, профессор Хишин и я. Я взял две скамеечки и водрузил их одну на другую так, что смог оказаться выше занавески, защищавшей голову Лазара, получив таким образом лучшую возможность с этой точки впрямую обозреть вшитые шунты. Эта операция была произведена доктором Адлером с помощью Хишина, игравшего двойную роль — внимательного ученика своего старого друга, который комментировал ему различные технические детали, и роль учителя для меня — великодушно делясь наиболее пикантными случаями клинических диагнозов или анатомических особенностей, с тем, чтобы утолить неуемный интерес, с каким я слушал его откровения, оправдывавшие мое здесь присутствие, причина которого была ему еще не вполне понятна, но и могла, с другой стороны, быть тем самым легитимирована.

Этой ночью, лежа в постели, перед тем как с головой уйти в подушку пытаясь уснуть, я прокрутил в памяти все шесть часов операции — обнаженные гениталии Лазара, его остановившееся в раскрытой груди сердце, выставленное на всеобщее обозрение, кровь, циркулирующая по множеству пересекающихся друг с другом трубок, замершие бронзовые колеса кардиопульмонологической машины, готовившей шунты, — и все другое, все, что произошло за эти шесть часов; теперь это казалось мне более гармоничным, осмысленным и слаженным, чем я себе представлял. Включая тот, самый драматический, надо полагать, момент, когда кровь была уже возвращена в тело и сердце должно было вернуться к своему обычному синусоидальному ритму… но не вернулось. Этот отказ заставил профессора Адлера прибегнуть к крайним мерам: взяв два электрода от дефибриллятора, он приладил их с двух сторон к неподвижному сердцу и дал несколько коротких электрических разрядов, чтобы заставить сердце заработать как надо. И большой экран монитора показал всю действенность этой меры — на мониторе появилась синусоида, а профессор Адлер перевел дух. Да, подумал я, Хишин и Левин были правы, пригласив из Иерусалима мастера своего дела, работавшего с такой профессиональной уверенностью, которая рассеяла все одолевавшие меня предчувствия и страхи, — об этом я мог признаться себе после того, как операция завершилась. И хотя после операции, длившейся шесть часов, он устал так, что не в силах был просто раздеться, попросив медсестру, чтобы она помогла ему освободиться от всей амуниции — маски, перчаток, головной лампы, стерильных колпака и халата, он не потерял интереса к происходящему и готов был с мудрой улыбкой опытного врача выслушивать соображения окружающих, с терпением человека, которому никогда не надоест копаться в человеческом теле.

Но Левин, который так и не избавился от враждебного ко мне отношения, вдруг ни с того ни с сего завел разговор об ошибках, совершаемых молодыми врачами, которые… Мне было ясно, куда и в кого он метит. Но ему не повезло: профессору Адлеру вовсе не улыбалась роль третейского судьи в чужом деле. Оборвав едва начавшуюся дискуссию, он пробормотал нечто успокаивающее относительно Лазара и его сердца и вышел вон, чтобы сообщить жене Лазара и другим членам его семьи, что операция прошла успешно.

* * *

Я не присоединился к эскорту, сопровождавшему погруженного в сон Лазара в отделение интенсивной терапии, в отведенную специально для него отдельную палату. Хишин, который был главой хирургического отделения, превратил свой кабинет в импровизированную спальню для жены Лазара, которая непременно здесь хотела провести эту ночь. Сейчас, когда операция была позади, и я увидел то, что хотел увидеть, и почувствовал то, что хотел почувствовать, я хотел остаться наедине с самим собой. Но поскольку время было уже за полночь и цены на международные разговоры шли по ночному тарифу, я решил позвонить Микаэле, чтобы окончательно уточнить все вопросы, связанные с возвращением Шиви, до которого оставалось два дня, а также рассказать ей, насколько гладко прошла операция Лазара и как блестяще провел ее этот волшебник из Иерусалима, и что я нисколько не жалею о том, что раньше времени улетел из Лондона, пусть даже выяснилось, что мое присутствие в операционной было никому не нужно. Но, несмотря на столь поздний час — в Лондоне было одиннадцать, — Микаэлу я дома не застал. Это показалось мне не только странным, но и встревожило меня — ведь она повсюду таскала за собою ребенка, а ночные автобусы Лондона — не лучшее место для этих целей.

После немалых усилий нам удалось продать машину одной из больничных медсестер, с тем чтобы оплатить наш перелет в Израиль. Это касалось Микаэлы и меня, ибо для Шиви возвращение было бесплатным — ее приняла на свой билет одна из двух славных англичанок, которые согласились позаботиться о ней на обратном пути. Когда я встретил их в аэропорту, оказалось, что Микаэла, не поставив меня в известность, обещала им, что они смогут остановиться у нас на квартире на первые несколько дней пребывания в Израиле. Я был в ярости. Лишь за несколько дней до того я наконец сумел избавиться от моего друга Амнона и его барахла, и вот теперь, пожалуйста, — новые гости. Ситуация тем более неприятная, что я все еще не пришел в себя после операции Лазара, со времени которой прошло никак не более сорока восьми часов. До сих пор у меня не было сил навестить Лазара в его отдельной палате, отведенной ему в отделении Хишина, поскольку я боялся, что Дори увидит, как все во мне кипит и бурлит.

Тем не менее выбора у меня не было. Раз Микаэла обещала… Словом, я вручил двум англичанкам свои ключи, написал на бумажке адрес на двух языках и попросил их быть в квартире поаккуратней, поскольку принадлежит она не мне. Я также посоветовал им не задерживаться в городе дольше, чем два дня.

— Вам совершенно незачем слоняться по Тель-Авиву, — сказал я с мрачным видом. — Грязный городишко. Отправляйтесь в пустыню. Садитесь на автобус до Эйлата — вот там и получите все, что Израиль может вам предложить.

Я посадил Шиви в специальное креслице, которое я загодя принес и закрепил в отцовском автомобиле так, что она сидела со мною рядом, но спиной к движению, и покатил в Иерусалим, чтобы на семь дней оставить ее с моей матерью, взявшей — авансом — недельный отпуск в счет будущего года, поскольку все, что ей полагалось, она уже израсходовала на свою поездку в Англию. На пути в Иерусалим Шиви внимательно поглядывала на меня, словно желая вспомнить, кто я. Она была слишком мала, чтобы запомнить меня по Англии, особенно после двухнедельного перерыва, но тем не менее она и не должна была забыть меня совсем. И вот здесь, на границе между воспоминанием и забывчивостью, она поглядывала на меня с каким-то подозрением, но так прелестно, что я не мог удержаться, чтобы, нагнувшись, не поцеловать ее, воспользовавшись минутной пробкой. А потом начал разговаривать с нею, делясь моими планами на будущее и даже издавая какие-то звуки, которые мне хотелось считать пением, — а пел я давно забытые мною самим старинные песни, которые, как я полагал, должны были ее развлечь, а мне — поднять настроение. Потому что с момента операции, перенесенной Лазаром, я чувствовал себя так, как если бы шунты, вшитые ему, были каким-то образом имплантированы и мне самому, так что время от времени я чувствовал в груди острую боль, словно это я был вскрыт электрической пилой.

Но когда я наконец добрался до родительского дома в Иерусалиме, я тут же перестал копаться в своих переживаниях, чтобы целиком сосредоточиться на их проблемах. При всем том, что они были очень рады увидеть свою внучку снова, они равным образом очень беспокоились, смогут ли они должным образом ухаживать за ней на протяжении целой недели, — это особенно относилось к моей матери, обычно очень спокойной и собранной в любой ситуации. Было совершенно ясно, что она полна скрытого негодования в отношении Микаэлы; более того, она подозревала, что, несмотря на все обещания, та не вернется в Израиль. В этом пункте я ее успокоил: что бы там ни было, но Микаэла — пока что — всегда выполняла обещанное, пусть даже обещание вернуться в Израиль было дано против ее воли и под прямым моим давлением, — не исключено, что здесь сыграло свою роль мое согласие оставить ее на собственное усмотрение в Лондоне еще на две недели. Она нуждалась в подтверждении ее прав на свободу и независимость. Так вот — она получила их.

После того как я устроил Шиви в кроватку, которую мой отец заблаговременно одолжил у своего молодого коллеги по работе, и дав родителям исчерпывающие инструкции по питанию и купанию девочки, я рассказал им об успешной операции, перенесенной Лазаром, и о моих собственных перспективах, связанных с работой в больнице. И рухнул в кровать, едва добравшись до подушки; то, что мне приснилось, заставило меня встать еще до рассвета, шепотом попрощаться со всеми и пуститься обратно в Тель-Авив, чтобы начать свой первый рабочий день в больнице в качестве постоянного, пусть даже на полставки, члена медицинского персонала.

Поскольку ключи я отдал англичанкам, мне пришлось долго топтаться у входной двери и звонить, пока одна из них, в коротеньких шортиках и кофточке, едва прикрывавшей грудь, не проснулась и не впустила меня в квартиру. Разумеется, они перепутали мои инструкции и расстелили свои спальные мешки в спальне вместо гостиной, но за исключением этого ничего страшного я не обнаружил — кухня была прибрана и опрятна. Тем не менее я снова попытался соблазнить их красотами пустыни, то есть тем, чего ни за какие деньги они не смогли бы получить в Англии. При ближайшем рассмотрении они выглядели не так молодо, как во время нашей встречи в аэропорту. Они были, пожалуй, моего возраста и костлявым своим сложением и атлетичностью форм напоминали Микаэлу, чье подавленное настроение через две недели мне нетрудно было представить себе.

Я поехал в больницу, и, поскольку мне не было еще отведено место для персональной парковки, мне пришлось отгонять машину на дальнюю улицу и возвращаться пешком. Официально осень уже вступила в свои права, но утренний свет был еще ярок, и я вынужден был надеть свои солнечные очки, чтобы для моих глаз перемена Англии на Израиль прошла как можно более безболезненно. Прежде всего я направил свои шаги в отделение анестезиологии познакомиться с начальством, которое оказалось энергичной женщиной средних лет с острым, хорошо подвешенным языком, — неделю назад Лазар уже уведомил ее о моем назначении, и она готова была меня принять, несмотря на то, что официальное подтверждение еще не поступило, отведя мне место в операционной — но в ночные смены. «Странно, — подумалось мне, — странно, что и здесь, как и в Лондоне, мне надо начинать с ночных дежурств». Но я принял ее предложение — не только потому, что хотел свести к минимуму свои контакты с англичанками, но и потому, что это позволяло мне держать Лазара в поле зрения и — кто знает — может быть, разделить его одиночество.

В кафетерии я столкнулся с Накашем и спросил его о состоянии дел у Лазара. Его выздоровление протекало нормально. Его уже отсоединили от всех приборов жизнеобеспечения и перевели на девятый этаж, в личные апартаменты Левина, где последний также имел возможность принимать участие в лечении. Не позднее трех-четырех дней Лазар мог возвращаться домой. «Ну вот, — сказал я сам себе, — ну вот — чего же ты так всполошился?» Но тем не менее я воздержался от визита к нему, зная, что палата сейчас переполнена посетителями — как сотрудниками больницы, так и обычными визитерами. Поэтому я отменил свой визит до вечера, точнее, до начала моей ночной смены.

И я вернулся к себе на квартиру, тайно надеясь, что две мои гостьи уже убрались. Если бы! Мне показалось, что они только-только протерли глаза и, накинув банные халаты поверх своих ночных рубашек, они попросили меня указать им кратчайший путь к пляжу, пригласив составить им компанию. Я уже было отказался, но внезапно сказал себе самому: «В чем дело, Бенци? А почему бы и нет? Может быть это именно то, что и требуется — с головой уйти в глубину моря? Может быть так избавлюсь я от тоски, что все это время так угнетала мое сердце?» И я начал искать свои плавки, которые не надевал уже много лет и которые, судя по изумленным взглядам британских девиц, вышли из моды давным-давно. Мне было странно самому, взглянув со стороны, увидеть себя спускающегося запруженными тель-авивскими улицами в середине рабочего дня в шортах, летней рубашке, словно я был еще тинэйджером, в компании этих двух странноватых девиц, которые, кроме всего прочего, оказались кузинами, любящими путешествовать по миру вдвоем.

— А в Индии вы когда-нибудь были? — поинтересовался я.

Нет, в Индии они еще не были. Я тут же стал уговаривать их сделать это. Да, где бы они ни были, они слышали, как это необычно и прекрасно. (Слышали они, скорее всего, нечто подобное от Микаэлы). Как бы то ни было, они готовы были, при случае, составить нам компанию и взять на себя заботы о нашей маленькой Шиви.

И тут мы вошли в море. Оно было тихим, ласковым и совершенно спокойным, словно не знало, что такое волны. На мгновение запах, исходивший от него, напомнил мне запах околоплодных вод в лондонской квартире, но это не остановило меня, и я кинулся в зеленоватую гладь, сопровождаемый одной из длинноногих англичанок в фейерверке брызг. И мне сразу полегчало, снимая с души груз, висевший на мне со времени операции Лазара. После того как мы накупались и обсохли, я пригласил девушек полакомиться воздушной кукурузой, продававшейся на пляже в лавочке.

Но кого мы обнаружили у кромки моря? Да Амнона, перебрасывавшегося мячиком с неким, интеллигентного вида, юношей.

— Ну, теперь мне понятно, почему твоя диссертация не идет, — не удержался я — и тут же пожалел об этом, потому что Амнон вдруг густо покраснел. Но, похоже, он на меня не рассердился, поскольку тут же проявил неподдельный интерес к обеим атлетически сложенным девушкам.

— Ах, — ответил он не без язвительности, — теперь мне ясно, почему ты так спешил выставить меня из квартиры. — И наклонившись к моему уху, спросил: — Спишь с обеими?

У меня не было ни времени, ни желания вносить ясность в этот вопрос и объяснять ему, что они в буквальном смысле свалились на меня с неба. Но я чувствовал, что Амнон в глубине души еще обижен на меня, и в виде жеста доброй воли предложил вернуться к нам домой вместе. Было четыре часа дня, и Амнон вместе с девушками, не снявшими даже мокрые купальники, принялись готовить еду.

— Мне очень неудобно, но не позднее завтрашнего дня вам придется уехать, — снова предупредил я девушек, на этот раз не сказав ни слова о пустыне. — Потому что мне надо быть в Иерусалиме и забрать ребенка, а ему нужны тишина и покой. — Последнюю фразу я добавил, чтобы логически обосновать мое требование о депортации.

Амнон был на высоте и в ту же минуту пригласил англичанок перебраться к нему, каковое предложение кузины приняли с энтузиазмом, почему-то задевшим меня. Они были не похожи на двух шлюшек, но не исключено, что благодаря своему кровному родству, считали для себя приемлемым пускаться вот в такие сомнительные авантюры, на которые обыкновенные подружки вряд ли согласились бы. Они не были хорошенькими, несмотря на свое атлетическое телосложение и пристойный внешний вид. Каждая сама по себе не отличалась привлекательностью даже для человека вроде меня, такого, который вот уже две недели не спал со своей женой, тем не менее мысль, возникшая неожиданно и заключавшаяся в том, что, быть может, через час или два Амнон окажется с обеими девицами в постели, настолько воспламенила меня (хотя подобные перспективы не прельщали меня никогда), что я готов был оставить этих мускулистых кузин у себя. Но достались они Амнону.

Я же дозвонился до родителей, желая узнать, как они справляются с Шиви. Все шло там гладко — разве что отцу приходилось отпрашиваться с работы чуть раньше, чтобы помочь матери, чей голос, несмотря на все ее успокаивающие заверения, выдавал некую напряженность. Ей было тяжело. Я уже успел заметить, что после свирепой простуды, которую она подхватила в Шотландии, она выглядела болезненно, и я дал себе слово, что как только Лазар пойдет на поправку, а Микаэла вернется в Израиль, я на день или два отправлюсь в Иерусалим проследить за ее здоровьем. В любом случае, мои родители не скрывали своего глубокого удовлетворения от общения со своей внучкой, которая уже успела порадовать их парой забавных трюков. Так что после этого разговора я распрощался с Амноном и англичанками, приканчивавшими приготовленный ими же самими ужин, и отбыл в больницу. Было шесть вечера. Прежде всего я отправился в отделение интенсивной терапии и отметил мой приход. Я взял свой бипер, а затем отправился на девятый этаж в терапевтическое отделение, чтобы увидеть Лазара. Найти его местонахождение было совсем не трудно. В конце коридора толкалось несколько врачей и членов административного персонала, которые, по всей очевидности, не могли дождаться своей очереди посетить директора больницы, а россыпь радостного смеха, доносившегося до меня, сказала, что там же находится и Дори. И, не дойдя до конца, я повернул обратно, не желая стать частью этой толпы. Я вернулся на это место спустя два часа.

Теперь здесь царила тишина. Дори сидела на стуле, выставленном в коридор. Ее сын сидел рядом; с другого бока сидела ее мать.

* * *

Поздоровавшись с ними, я спросил, как себя чувствует больной. Дори покраснела так, как если бы и она была в меня влюблена: на мгновение она словно онемела. Зато бабушка, которая, похоже, была рада меня видеть, сразу ответила, что ее зять чувствует себя хорошо, и профессор Хишин, делавший этим утром ему перевязку, был очень доволен тем, как идет процесс выздоровления. Дори тем временем овладела собой и, приветливо улыбаясь, познакомила со мной своего сына. Он равнодушно кивнул; похоже было, что он смертельно устал от подобных процедур, следовавших одна за другой в потоке посетителей, совершавших восхождение на девятый этаж. Я напомнил ему, что однажды мы уже встречались с ним, — два года тому назад, когда я приходил к ним домой в первый же вечер, посвященный предстоящему путешествию в Индию. Он испытующе посмотрел на меня. «Да, да, — повторила его мать, — это и есть тот самый доктор Рубин».

Похоже, что они находились снаружи, в коридоре, потому что в эту минуту уже профессор Левин обследовал пациента и делал ему перевязку. И хотя я не сомневался, что мое появление разозлит Левина, я не мог упустить возможности взглянуть на человека, которому на моих глазах вскрыли грудную клетку. А потому, постучав, я открыл дверь и вошел в палату. Профессор Левин, который в данную минуту был занят тем, что наносил йод на длинный шов, змеившийся по груди Лазара, злобно уставился на меня, едва я успел переступить порог палаты, поразившей меня своими размерами и дивным видом, открывавшимся из окна, а также множеством цветов, стоявших повсюду. Сердечность, с которой Лазар приветствовал меня, помешала Левину тут же выставить меня вон. А Лазар издал свой обычный вопль:

— Куда вы, к черту, запропастились, доктор Рубин?! — кричал он точно так же, как и в тот, самый первый раз в Индии, на железнодорожной станции в Нью-Дели, — хотя на самом-то деле исчезли они, а не я. И сейчас я ответил с такой же, как тогда, улыбкой:

— Вот он, я. — И добавил: — И был здесь все это время.

Я поинтересовался его самочувствием, и он немедленно ответил, что чувствует себя просто замечательно; звучало это так, как если бы он хотел поблагодарить меня в ряду других врачей, принимавших участие в его операции, в которой, как он полагал, я сыграл отведенную мне роль. Левин закончил смазывать швы специальным составом отвыкшими от подобной работы руками заведующего отделением. А я стал разглядывать медицинские карточки пациента, собранные вместе в папке, висевшей на спинке кровати, вглядываясь в показания температуры, кровяного давления, характеристик ЭКГ и в результаты анализов мочи и крови за последние несколько дней. Может быть, тот факт, что я принимал участие в операции, позволил мне обратить внимание Левина на слишком большую беспорядочность, прослеживаемую ясно на множестве полосок ЭКГ, которые показывали на преждевременные вентрикулярные удары, иногда двойные или даже тройные, происхождение которых мне было неясно.

— Нет ли здесь опасности возникновения вентрикулярной тахикардии? — спросил я.

Поначалу Левин пытался игнорировать мои расспросы, но поскольку я упорно повторял их, он грубо рявкнул:

— Да, доктор Рубин. Мы тоже заметили это. Глаза у нас пока еще на месте, да не покажется вам это странным, и мы в состоянии прийти к собственным заключениям. И мы совершенно не нуждаемся в том, чтобы каждый врач в этой больнице совал свой нос в наши дела, даже если речь идет о директоре. Я не сомневаюсь, что вам есть еще чем занять себя. Так почему бы вам не заняться своим делом, поручив нам заботы о мистере Лазаре?

Хороший совет. Но последовать ему я не мог. Я знал, что не успокоюсь, пока не найду ответа, и четырьмя часами позже, уже ночью, снова поднимался по лестнице на девятый этаж, где нигде, кроме как в дежурке для медсестер, не было света. Мой врачебный халат позволил мне пройти все посты беспрепятственно. Дойдя до закрытой двери, ведущей в палату, где лежал Лазар, я остановился и прислушался. Но все, что я мог услышать, был звук работающего телевизора. Не решаясь войти без разрешения, я тихонько постучал. Ответа не последовало, что лишь усилило мою тревогу, и я открыл дверь.

Помимо лунного света, заливающего палату через большое окно, и отблеска телеэкрана палату ничто не освещало. Дори, поджав под себя ноги, сидела в кресле и спала, держа в одной руке очки, а другой держась за руку Лазара, который, в свою очередь, полулежал, уставившись маленькими своими глазками на телевизионный экран, свисавший с потолка. Начиная с первых дней нашего путешествия по Индии, я не ощущал, насколько эти люди близки друг другу, — после целого дня, проведенного рядом, она не в силах была оставить его хоть ненадолго. Внезапно я ощутил стыд; стыд за то, каким образом я предал его. И мне захотелось дать самому себе клятву — никогда более даже не прикасаться к ней — пусть даже она сама меня об этом попросит. Если это и в самом деле была невозможная любовь, что ж — пускай тогда все связанное с нею тоже будет невозможным. И нереальным.

Лазар приветствовал мое появление в мертвой тишине полуночи как явление совершенно нормальное — выразилось это в дружественном помахивании ладони. Я подошел к нему и, заметив, что глаза его поблескивают, а щеки розовее обычного, инстинктивно положил ладонь ему на лоб. Он принял это безропотно, как если бы с той минуты, когда он пересек больничный порог в качестве пациента, каждый, имевший отношение к врачебному процессу, мог отныне на законных основаниях подойти и потрогать его лоб. У него была небольшая температура, что было естественно и предсказуемо после жестокой операции, которая должна была потрясти весь его организм, но это могло и настораживать врача. Лазар признался мне, что некоторое время тому назад медсестра заметила и температуру и, то, что его немного лихорадит, но решила дождаться утра, чтобы проконсультироваться с профессором Левиным.

— Я дам вам таблетку, которая собьет температуру, — сказал я без затей.

Поскольку Лазара «увели» из кардиологической хирургии и поместили под персональный надзор двух руководителей различных — и можно сказать, несовместимых — отделений больницы, а ведущий и наиболее авторитетный специалист, оперировавший его, растворился в воздухе, он был попросту брошен в этой своей прекрасной отдельной палате, наполненной удушающим ароматом цветов, хотя на ночь все цветочные горшки были из комнаты вынесены. Наши перешептывания разбудили Дори, которая открыла столь любимые мною глаза, немедленно засветившиеся ее неповторимой улыбкой, исполненной такой радости, как если бы ничего серьезного не случалось в окружающем ее мире.

— Ну, Бенци, как он на ваш взгляд? — спросила она, и мне трудно было понять, обращается ли она ко мне как к другу или как к врачу.

— Он выглядит прекрасно, — заверил я ее с улыбкой. — Боюсь только, как бы он не потерялся между этими своими важными и самыми замечательными врачами, которые отвечают за него, — добавил я и тут же пожалел о сказанном, потому что увидел: она переживала за него так, что каждое сомнение, высказанное со стороны, мгновенно нарушало ее душевное равновесие.

— Что вы имеете в виду? — спросила она.

— На самом деле — ничего, — сказал я, пытаясь ее успокоить. — Но случайно заглянув сюда, я обнаружил, что у него температура, и оказалось, что рядом нет никого, кто дал бы ему жаропонижающую таблетку, потому что для этого пришлось бы разбудить профессора Левина, — как будто только ему одному во всей больнице это под силу.

— Я этого не понимаю. А вы… вы тоже не можете дать ему эту таблетку? — спросила она с таким наивным доверием, что у меня защемило сердце, еще больше оно защемило, когда я увидел ее глаза без очков — ведь до этой минуты без очков я видел ее только в те мгновения, когда мы занимались с ней любовью.

— Конечно, — с полной уверенностью сказал я. — Конечно, я могу. Пусть у него даже небольшая температура — почему он должен страдать?

Но на самом деле беспокоила меня вовсе не температура. Все мои мысли упрямо вращались вокруг возможности возникновения вентрикулярной тахикардии, которая могла внезапно перейти в вентрикулярную фибрилляцию.

Я забрал множество распечаток ЭКГ Лазара, сделанных с момента операции, чтобы получше вглядеться при полном свете луны этой осенней ночью, а вглядевшись, увидел длинные полоски быстрых сокращений предсердия, которые отличались от обычных, нормальных; их было пять или шесть в ряд, и формой они тоже отличались от нормальных — в них же явно доминировал синусоидальный ритм, который заставлял меня предполагать его вентрикулярное происхождение. Даже несовершенные, как у меня, познания в кардиологии были достаточны, чтобы дать пищу моим страхам и привести меня к мысли сфотографировать эти результаты ЭКГ и взять их назавтра с собой в библиотеку, а там повнимательнее изучить их или даже добраться до находящегося в Иерусалиме профессора Адлера, и от него услышать, что он скажет. Кажется, впервые с тех пор, как я начал работать в больнице, я чувствовал себя настолько уверенным в своей правоте, что только мой возраст и не слишком большой профессиональный опыт удержали меня от того, чтобы немедленно тут же, посреди ночи, отправиться к профессору Хишину и попробовать обсудить сложившуюся ситуацию — ситуацию, не разобравшись до конца в которой мы рисковали попасть ь катастрофу. Но…

Но я оставил свой пост в палате скорой помощи, и ни на минуту не забывал, что этот факт в любое мгновение мог быть обнаружен. А потому я прошел в дежурку к медсестре, находившейся в конце коридора, и выписал для Лазара две таблетки парацетамола и капсулу с пятью миллиграммами валиума для его жены, а после того как убедился, что эти таблетки и капсулу они приняли, удалился, пообещав появиться назавтра поближе к полудню, — я должен был дать такое обещание, поскольку видел, что, несмотря на непоколебимое доверие, которое они питали к своим именитым больничным друзьям, они испытывали, быть может, даже неосознанно, некую зависимость — в хорошем смысле слова — от некоего молодого врача, который сопровождал их по Индии.

А потому, проснувшись довольно поздно следующим утром, я не отправился в Иерусалим, как обещал своим родителям, желая помочь им с Шиви, которая, по уверению моей матери, была в полном порядке и доставляла им массу радости, а вместо этого просто позвонил им и принес глубокие извинения. А поскольку я не знал, как объяснить даже самому себе все нараставшую внутри меня тревогу, касавшуюся состояния Лазара, которое вынуждало меня оставаться в максимальной близости к больнице, я предпочел не скрывать ничего и выложил им всю правду, не вдаваясь, впрочем, в детали медицинского характера, и эти разумные, рациональные люди должны были довольствоваться какими-то таинственными моими предчувствиями на том основании, что они привыкли во всем доверять мне.

За шесть часов до начала моего дежурства я уже вернулся обратно в больницу, где отправился в библиотеку, чтобы разобраться с показаниями ЭКГ и освежить мои знания об аритмии. Но после всех моих штудий прояснения в моих мозгах не наступило — получалось, что в некоторых случаях артериальные сокращения вполне могли выглядеть на ленте ЭКГ, как вентрикулярные. Эта неопределенность только усилила мое беспокойство, источник которого был для меня еще менее понятен, чем прежде. Я отправился в кардиологическую палату интенсивной терапии и начал просматривать распечатки ЭКГ больных, перенесших острый инфаркт миокарда в самое последнее время, а затем, выбрав подходящий момент, попросил дежурного врача показать мне ЭКГ с несомненными признаками вентрикулярной тахикардии. Вооруженный этими распечатками, я вновь отправился на девятый этаж, чтобы посмотреть, как себя чувствует Лазар. В кафетерии я услышал от двух психиатров, навестивших его, что он выглядит и действует «как тигр-людоед» и что завтра — или днем позже — его, скорее всего, перевезут домой, а еще через неделю он вернется в больницу и снова начнет владычествовать, заняв свое руководящее кресло.

Двое психиатров рассказывали все это, кипя бессильной яростью и не жалея желчи, поскольку Лазар отверг их предложения, превратив исполненный надежды визит в суровое поле битвы, ибо он был одержим своей очередной новаторской идеей — отделить от больницы отделение психиатрии, превратив его в самостоятельное коммерческое подразделение.

— Пусть решают свои душевные проблемы за пределами больницы, — сказал он мне, улыбаясь от уха до уха, когда я пересказал ему разговор двух психиатров. — Где? Да где угодно, только не здесь.

Отдельная палата, которую в последний раз я видел залитой лунным светом, сейчас была полна удушающего аромата цветов, но более всего напоминала нечто вроде офиса из-за двух телефонов, стоявших на полу возле кровати, и Монблана деловых папок рядом с подносом для еды. Левин делал тщетные попытки как-то ограничить поток посетителей, но Хишин, стоявший у постели Лазара, был, скорее, восхищен, чем озабочен столь явным приливом энергии у его больного. Температура у Лазара пошла вниз. Повязки были сняты, и сквозь распахнувшуюся больничную пижаму четко виден был ровный, уходящий от горла вниз шов.

Дори сидела в углу, слушая болтовню секретарши Лазара. Она успела сделать макияж и облачиться в элегантный костюм; туфли на ее стройных ногах были, как всегда, на высоких каблуках… словом, выглядела она так, словно она, как обычно, целый день провела у себя в юридической конторе, а затем прошлась по дорогим магазинам… последнее, правда, она и на самом деле совершила, если судить по сверткам и пакетам, сгрудившимся у ее ног. Намеренно не обращая внимания на секретаршу, я внезапно повернулся к ней.

— Собираетесь ли вы снова провести ночь в палате?

В изумлении она лишь закивала головой, как если бы я на самом деле знал, что она предпочтет спать, скрючившись, в кресле, только бы не оставаться одной, пусть даже в собственной удобной кровати. Эта мысль пронзила меня, но легко, словно касание пера. Несмотря ни на что, между нами никогда не возникало отталкивающих моментов. И огромная волна любви к этой уже немолодой женщине, которая смело достала сигарету и зажгла ее в закрытой наглухо палате, — к ужасу профессора Хишина, который в этот момент появился в комнате и, простерев к ней обе руки, пытался остановить ее в попытке отравить всех нас, — охватила меня всего, словно мифическое облако.

* * *

Возможно ли, что в глубине души я хотел смерти Лазара? Эта скрытая, тайная, подспудная мысль, пропитанная какой-то сладостью и раз за разом посещавшая меня с непонятным мне самому упорством с момента нашего полета домой из Рима, ныне напомнила мне о себе снова и заставила выйти на небольшой балкон, а там — перегнуться через перила, как если бы я был не против выпасть наружу, решив тем самым все проблемы раз и навсегда. Одновременно Левин вытащил на этот же балкон Хишина, желая познакомить его с результатами некоторых проверок, доставленных ему только что, включая исследование вентрикулярных функций, полученное методом радиоактивного сканирования. Хишин надел очки и бегло просмотрел результаты. Выглядел он совершенно безмятежным.

— Это можно было предсказать, — разобрал я слова, произнесенные его глубоким, уверенным голосом. — Не нужно быть кардиохирургом, чтобы понимать, что сердечная мышца перенесла страшное потрясение в процессе хирургического вмешательства и продолжительного взаимодействия шунтообразующего аппарата. Этим вполне объясняется ее плохое функционирование.

Но Левин, чей голос я едва мог расслышать, тем более разобрать его аргументы, продолжал, как мне показалось, на чем-то настаивать. Хишин слушал внимательно, но не казался убежденным.

— Ну, хорошо, — сказал он наконец. — Давайте подержим его до конца недели и за десять последующих дней повторим все тесты снова. И если функции сердца покажутся нам неудовлетворительными, мы переправим его в Иерусалим к Буме и послушаем, что он скажет.

Левин закивал, но мне показалось, что он не был удовлетворен. Внезапно он уставился своими серо-голубыми глазами на меня, тихо стоявшего на балкончике, держа в руках распечатки ЭКГ, делая вид, что не имею никакого отношения к предмету их разговора. Жестом Левин подозвал меня. А когда я, сделав несколько шагов, подошел, несказанно удивил меня, дружески тронув мою руку, и глубоким своим низким голосом, глядя на распечатки в моих руках, сказал, обращаясь к Хишину:

— А вот послушай, что скажет тебе доктор Рубин, Иосиф. Ты был единственный из всех, кто разглядел его таланты… кто выбрал его из всех врачей больницы, чтобы послать в Индию. Бенци… скажи профессору Хишину, что ты думаешь о состоянии Лазара. Об аритмии.

Я был настолько ошеломлен дружеским прикосновением Левина к моей руке и его поразительно дружеским тоном, что поначалу просто потерял дар речи и начал невразумительно бормотать нечто, но постепенно овладел собой и даже добавил в свои аргументы кое-что новое, пришедшее мне в голову за те несколько часов, что я провел в библиотеке, а затем и в кардиологическом отделении, в палате интенсивной терапии. Хишин внимал мне с отеческой улыбкой, но мне показалось, что энергия, с которой я приводил свои доводы, впечатлила его больше, чем то, о чем я говорил.

— И ты позволил такому сотруднику, как Бенци, проскользнуть у тебя между пальцев, — укорил он Левина, когда я закончил.

— Это зависело не от меня, — глубоко огорченным тоном парировал Левин. — Решение было за ним.

И на этом медицинская часть дебатов была завершена, едва начавшись, поскольку на сцену вышли дети Лазара, Эйнат и его мальчик, который носил уже солдатскую форму, — они вошли в палату и были с энтузиазмом встречены всеми присутствовавшими.

Выяснилось, что Эйнат, которая обнимала сейчас и целовала своего отца с обычным своим смущением, только что вернулась из Соединенных Штатов; в аэропорту ее встречал брат.

Когда она обернулась к матери, ожидавшей очереди, чтобы обняться, она бросила на меня взгляд и покраснела. Я же шутливо погрозил ей пальцем и сказал с деланой насмешкой:

— Да…а… Как же это, Эйнат? Провести ночь у нас дома, а потом исчезнуть, не попрощавшись?

Она вновь залилась краской, засмеялась и стала объяснять родителям, в какой спешке она была во время краткой остановки в Лондоне. Тепло их отношений окутывало меня, словно облако. Я чувствовал себя одним из них, как если бы всегда был членом этой дружной семьи. Неожиданное примирение с профессором Левиным еще больше увеличивало ощущение радости. Но, к сожалению, у меня, да и у других, времени было в обрез — все куда-то опаздывали, а потому спешили — все, кроме Эйнат. Особенно спешил сын Лазаров, державшийся по отношению ко мне несколько отчужденно. Он должен был возвратиться на свою базу, и его мать вызвалась подбросить его до железнодорожной станции, после чего ей предстояло еще заскочить домой, чтобы приготовить все необходимое к предстоящей ночи в больнице рядом с мужем. А пока она стояла возле его кровати, прощаясь и отдавая последние распоряжения, поправляя слегка растрепавшуюся прическу, и решая, что забрать из больницы домой, а что принести из дома. Ревнивым глазом я отметил, что его рука, вся в синих пятнах гематом от уколов, сжимала ее руку, которая в свою очередь гладила его по шевелюре, как если бы он стеснялся подобного проявления нежности на людях, а, может быть, желая, чтобы ее рука легла ему на грудь, помогая скрыть возникающую боль, которую ему не хотелось бы связывать с его высокопрофессиональными друзьями.

А затем мы все расстались с главой больничной администрации; все, кроме Эйнат, выглядевшей донельзя утомленной после перелета, но утверждавшей, что не хочет спать, поскольку ее биологические часы говорят ей, что сейчас утро. Мы вышли в коридор, где великолепный чистый свет вливался вовнутрь через огромные окна девятого этажа отражением морской глади, расстилавшейся за крышами домов, — то был мягкий розовый свет осени в полуденное время, когда вся больница заполнялась посетителями, толпившимися на эскалаторах, и потоками вливающихся в больничные палаты, неся с собою цветы и фрукты, вечерние газеты и плитки шоколада, которые они рассыпали, расставляли, раздавали близким и дальним, только бы отвлечь их мысли и внимание от больничного персонала с его инструментами, капсулами, уколами и процедурами и вдохнуть новую надежду в этих, тихо лежащих под больничными простынями людей.

Несмотря на то, что с одного бока возле Дори находился ее сын, а с другого секретарша Лазара, я не терял надежды, что смогу хоть какого перекинуться с ней словом-другим без свидетелей, но надежды мои были разрушены вмешательством Хишина. Я почувствовал, что он хочет поговорить со мной еще в палате Лазара, как если бы информация, которую я сообщил ему и Левину на балконе касательно неравномерности, обнаружившейся на ЭКГ, убедили его, что следует поискать иной подход к лечению сердечной мышцы Лазара, ибо проблема эта, похоже, вызывала у него — так же как и у меня — не отпускавшую его тревогу. Возможно, что теперь и он жалел, что позволил мне так просто уйти из хирургии. Так или иначе, он подал мне знак, чтобы я его подождал, двинулся к дежурке медсестер и кратко переговорил о чем-то по телефону со старшей медсестрой своего отделения, которая, несмотря на его просьбу, отказалась освободить его от участия в операции, которая уже была один раз перенесена с планировавшихся утренних часов. Тогда он повернулся ко мне и спросил самым дружеским тоном о моих планах — собираюсь ли я домой перед своей ночной вахтой. Я посмотрел на часы — была половина пятого; до начала смены оставалось два часа. Если бы у меня был мой мотоцикл, я бы без колебаний домчался бы домой, принял душ и немного отдохнул перед предстоявшей долгой ночью, а главное — позвонил бы родителям еще раз. Но преодолевать дорожные пробки вечерних часов в Тель-Авиве, а затем высматривать место для парковки машины… это было совсем иное дело. И Хишин отлично все понял.

— В таком случае, — решительно сказал он, как если бы он все еще был моим начальником, — в таком случае составь мне компанию на время операции, которая не займет много времени, но более не может быть отложена. Лазар говорил мне, что в лондонской больнице они разрешали тебе оперировать сколько ты хотел. Ну… англичане любят резать своих пациентов не спеша и со всей деликатностью. — Тут он подмигнул мне и рассмеялся.

И я рассмеялся тоже — не только потому, что он проявлял такое неожиданное для меня дружелюбие с той самой минуты, когда я вернулся из Лондона, но равным образом из-за некоего победительного чувства самоуважения, переполнявшего меня после неожиданного примирения с профессором Левиным. Кто знает, промелькнула у меня в голове дикая мысль, кто знает, может быть, Амнон был прав, и однажды я стану здесь заведующим отделением или, чего доброго, директором больницы.

Так, окутанный мечтами о грядущем величии, что время от времени случалось со мною и раньше, я согласился начать свою ночную смену здесь, в чистом и розовом свете уходящего дня, следуя за Хишиным по дороге к хирургическому отделению. Я взял с тележки последний зеленый комплект, состоявший из рубашки и штанов и, пока анестезиолог начал готовить свою адскую смесь для очередного «улета», предстоявшего совсем юной женщине, смотревшей на нас обвиняющим и печальным взглядом, я уговорил дежурного на коммутаторе дать мне возможность переговорить с родителями по междугородней линии. Оказалось, что они сами пытались связаться со мной, единственно чтобы сообщить мне, что звонила Микаэла. Звонила она этим утром из Глазго, где она провела ночь в доме моей тетушки вместе со Стефани на пути к острову Скай. Меня удивило и рассердило, что, пока мы здесь тонули в заботах и неприятностях, Микаэла отправилась на увеселительную прогулку по Шотландии и навещает места, которые моя мать помнила с детства. Я спросил их о Шиви, и они сообщили мне, что утром ее дважды стошнило, и им пришлось обратиться к старому доктору Коэну, педиатру, который в детстве лечил меня, и он, обследовав ее, выписал рецепт, но, главное, успокоил их. Затем она прочитала мне наименование лекарств и попросила разрешения дать их Шиви. И хотя мне было сказано, что девочка на эту минуту чувствует себя много лучше, я не сомневался, что они нервничают и хотели бы, чтобы я приехал и забрал ее.

Я обещал, что отправлюсь в Иерусалим при первой же возможности, сразу после окончания ночной смены. Когда я вошел в раздевалку, то увидел доктора Варди, моего бывшего соперника, стоявшего в забрызганной кровью зеленой униформе, с маской, свисавшей у него с шеи — на лице его, всегда выражавшем удивительную серьезность, я прочитал вопросительную готовность помочь нам, если потребуется. Хишин спросил его о только что завершившейся операции, и Варди начал рассказывать со всегдашней своей обстоятельностью, пока Хишин, извинившись, не прекратил свои расспросы. Он показался мне расстроенным, как если бы мысли его были заняты чем-то иным.

— Хотите ли вы, чтобы я ассистировал вам? — спросил Варди, казавшийся удивленным внезапным появлением своего патрона.

— Нет, этого не потребуется. На сегодня с вас достаточно, можете отправляться домой, — отвечал Хишин, положив свою руку мне на плечо. — Я захватил с собою Бенци, как-никак бывшего хирурга, а ныне анестезиолога. Он составит мне компанию, думаю, этого достаточно.

С этими словами мы отправились в операционную, помыли руки, надели перчатки и маски… а затем он внезапно спросил меня, справлюсь ли я с анестезией самостоятельно. Не задумываясь ни на мгновение, я ответил утвердительно, хотя с формальной точки зрения у меня не было права работать без помощника во время операции. Хишин сказал анестезиологу, что тот может быть свободным, после чего, получив необходимую информацию, Хишин повернулся к белому животу женщины, что всегда вызывало во мне чувство глубокого сострадания и нежности. Мягким и безошибочным движением он провел тонкую, ровную линию от пупка до линии лобковых волос, которые на мгновение в лучах света, пробившегося сквозь круглое смотровое оконце, казались охваченными пламенем. Хотя операция по шунтированию, свидетелем которой я был неделю назад, намного превосходила по сложности операцию на желудке, которую проводил сейчас профессор Хишин, в эту минуту казавшийся мне похожим на мясника, невозможно было не восхититься его точностью и мастерством, заключенным в его длинных пальцах, в то время как они пробирались к нужному месту среди салфеток, погружаясь в теплые глубины человеческого тела, лежащего перед ним; погружаясь, чтобы не только увидеть, но и почувствовать то, что должно было быть сделано.

Теперь в операционной нас было трое — Хишин, я и новая, никому из нас не известная ранее, хирургическая сестра — нежное существо с лицом такой чистоты и свежести, что могло бы принадлежать и ангелу. После получаса работы, когда мы подошли к критической точке операции, внутренний телефон, висевший на стене, зазвонил требовательно и резко. Я поспешил поднять трубку и сразу узнал голос Левина, потребовавшего немедленно связать его с Хишиным. В первую секунду под впечатлением от состоявшегося между нами примирения, я хотел назвать себя, но Левин показался мне настолько перевозбужденным, что я отказался от этой мысли, ограничившись лишь предположением, что Хишин сейчас не сможет подойти к телефону и позвонит немедленно, как только освободится. Но Левин настаивал на своем, и Хишин, вполуха прислушивавшийся к разговору, попросил меня выяснить, в чем такая спешка. По-прежнему не называя себя, я повторил в трубку, что Хишин никак не может отойти от операционного стола и просит сообщить, что случилось. Левин, в голосе которого я различил явное колебание, спросил, кто с ним говорит. После того, как я себя назвал, его возбуждение стало еще явственнее, и своим глубоким голосом он произнес:

— Я думаю, доктор Рубин, что вы были правы в отношении аритмии у Лазара. Его состояние резко ухудшилось. В эту минуту он подключен к аппарату искусственного дыхания. С ним сейчас находится кардиолог из палаты скорой помощи. Он утверждает, что у Лазара вентрикулярная тахикардия, требующая применения электрошока, но для меня крайне важно, чтобы сюда пришел Хишин, хоть ненадолго, и взглянул на него, потому что он лучше всех знает его общее состояние…

По его голосу я понял, что присутствие Хишина было важно не само по себе, а потому, чтобы было с кем разделить ответственность в случае катастрофы. Я немедленно обрисовал эту ситуацию Хишину. Он застыл на месте и поднял обе окровавленные руки, как если бы хотел поймать в воздухе собственную голову. Он знал, что в эту минуту там, наверху, Лазар борется за жизнь, но не менее хорошо он знал, что лишен возможности уйти из операционной. Более того — он даже не мог послать наверх меня, чтобы я узнал, что там происходит. Внезапно я увидел, что у него трясутся руки, и почувствовал, что он теряет контроль над собой, не в силах сконцентрироваться. Через какие-то мгновения он попробовал вернуться к работе, но сразу остановился и попросил меня попробовать найти доктора Варди, если тот еще не ушел, и привести его. Увидев, что я колеблюсь, не желая оставить свой пост, он сердито выкрикнул:

— Не волнуйтесь! Я пригляжу за всем, пока вас не будет…

* * *

Это было ведь буквально против всяких правил — уйти из операционной, не завершив работу. Но я знал, что если я найду доктора Варди, Хишин сможет подняться наверх и со всей своей смелостью и находчивостью сможет, наверное, попробовать спасти жизнь Лазара. Но в коридорах никого не было видно, за исключением двух дежуривших медсестер возле палаты скорой помощи. Внезапно пробившийся луч заката, показавшийся мне кровавым, резко усилил во мне чувство страха, и в окружавшей меня абсолютной тишине я слышал, как бьется мое сердце. Хишин целиком был занят желудком пациентки, лежавшей на операционном столе, и некому было следить за показаниями приборов. Я нажал на кнопку главной двери корпуса и поспешил в заполненный обычной суетой коридор, чтобы посмотреть, не найду ли я какого-нибудь хирурга, способного встать на место Хишина. Вдали я разглядел коричневое пальто Накаша. Он уже направлялся домой, но когда я объяснил ему сложившуюся ситуацию, он тут же повернул обратно и поспешил вслед за мной по направлению к хирургии. Разумеется, он не посмел войти в операционную в обычной своей одежде. Пока я отсутствовал, Левин позвонил еще раз.

— Но чего он хочет от меня?! — закричал Хишин, лицо которого стало просто серым. — Как я могу сейчас уйти из операционной?

В считанные минуты слух о том, что состояние административного главы больницы стало катастрофическим, распространился по всем отделениям со скоростью лесного пожара — я видел, как два врача из отделения сердечной хирургии изо всех сил понеслись наверх, где доктор Левин отчаянно взывал о помощи ко всем вокруг. С ужасом я снова увидел, как задрожали руки профессора Хишина. На мгновение он замер и стоял так, с закрытыми глазами, собирая всю свою волю, а затем вернулся к работе в том же ритме, удерживаясь от желания ускорить ход событий.

Тихая медсестра с лицом ангела, до сих пор ни разу не раскрывшая рта, не могла больше сдерживаться и спросила:

— А кто он такой, этот Лазар?

Хишин промолчал, но я начал рассказывать ей о Лазаре много пространнее, чем требовал ее невинный вопрос, как если бы я хотел укрепить его душу, которая в эту минуту находилась между жизнью и смертью.

Еще раз прозвонил телефон. На этот раз это был Накаш, который сообщил, что ему удалось уговорить Левина, чтобы тот переправил все еще находившегося без сознания Лазара вниз, в отделение кардиохирургии, в палату скорой помощи, которая была неподалеку от операционной. Хишин одобрительно закивал. Час его ужасных испытаний настал под взглядом всего больничного персонала. Но мог ли он и в самом деле спасти своего друга? Пока что он продолжал зашивать кровеносные сосуды, чтобы остановить кровотечение. Время от времени он подставлял свой лоб медсестре, чтобы она вытерла с него пот. Звуки перевозбужденных голосов возвестили нам о том, что прибытие Лазара состоялось, но Хишин не только не двинулся с места, но и сделал мне знак, чтобы я остался на своем.

Накаш вошел в операционную, уже облаченный в зеленую униформу, на голове у него был прозрачный пластиковый колпак, лицо было скрыто маской. В свойственной ему ненавязчивой и вежливой манере он предложил свою помощь, с тем чтобы Хишин мог уйти не теряя времени. Все, что он мог сообщить нам о Лазаре, сводилось к тому, что фибрилляция сердца продолжалась, несмотря на примененный электрошок. Внезапно в операционную ввалился Левин, в обычной своей одежде со странным, не поддающимся описанию выражением лица; выглядел он так, словно приступ безумия у него уже начался. Но Хишин мгновенно остановил его.

— Ради бога, Давид, — сказал он железным тоном, — давай возьмем себя в руки. Я должен закончить операцию. И эта девочка… она имеет право рассчитывать на нас… на то, что мы сделаем для нее все возможное.

Он перегнулся над вскрытым животом, не прекращая работать, и, когда он закончил, приготовился к тому, чтобы зашить разрез. Ждать дальше не приходилось, и я предложил наложить швы вместо него. Хишин жестко взглянул на меня, словно видя впервые, запавшие его глаза горели на побелевшем лице. Минута ему понадобилась, чтобы хоть как-то прийти в себя. Затем он произнес:

— Хорошо. Действительно — почему бы и нет? Накаш позаботится об анестезии. — После этого он положил хирургические ножницы на поднос, протянул медсестре руки, чтобы она сняла с него перчатки и поспешил наружу.

Я начал зашивать огромный разрез, прислушиваясь к тому, что происходило в палате скорой помощи, хотя и знал, что тяжелые двери, изолировавшие все звуки, не позволяли услышать абсолютно ничего. Я предложил Накашу выглянуть наружу и посмотреть, что происходит, но он помахал своею темной рукой и твердо сказал:

— Нет, Бенци, давай подождем. Сейчас не время их беспокоить. — Это было сказано так, словно он боялся того, что мог увидеть за соседней дверью.

И я продолжил внимательно и аккуратно зашивать огромную рану, стараясь изо всех сил, чтобы длинный шов на животе молодой женщины был как можно менее заметен. В конце концов я смог дать знак доктору Накашу, что операция окончена и он может проверить, вернулась ли больная после «полета» на землю по состоянию ее зрачков, прежде чем одеться и отправиться домой.

В коридоре я почувствовал, как на меня навалилась такая усталость, накопившаяся за этот день, что я вынужден был на мгновение буквально упасть на один из маленьких стульчиков, чтобы заполнить анкету анестезиолога и попросить медсестру — ту, с лицом невинного ангела, — пойти и узнать, чем все это кончилось в палате скорой помощи, находившейся в конце коридора. Она ушла и тут же вернулась. И произнесла, не глядя на меня:

— Доктор Рубин… мне очень жаль…

Я вскочил и сам помчался туда. Глаза мои немедленно остановились на кровати, втиснутой между монитором и большим старым дефибриллятором. Тело директора больницы было покрыто белой простыней, но на лицо был наброшен стерильный зеленый лоскут, который вызвал у меня в памяти картину того, как эти двое на базаре тканей в Нью-Дели стояли возле прилавка, заваленного шелковыми изделиями, и она непрерывно примеряла один шелковый шарф за другим, в то время как он терпеливо ждал, пока она закончит, и на лице его застыло выражение усталости и скуки, в ожидании, пока можно будет двинуться дальше. Но дождался он лишь того, что она, прежде чем он успел открыть рот, накинула ему на голову шарф из зеленого шелка, затянув концы ему под подбородком, как это делают пожилые леди; к звонкому смеху, которым она разразилась, тут же присоединились случайные зеваки.

А теперь он был мертв. Острая боль сжала мне сердце. А добрые его друзья, Хишин и Левин, снедаемые чувством потери и вины, должны были теперь же сообщить эту ужасную весть его жене — женщине, которая не способна была прожить без него даже одного дня. Накаш сейчас стоял позади меня; на шее у него был галстук. На какое-то мгновение он заколебался, но затем любопытство — или что это было — взяло верх и, подойдя к мертвому телу, лежавшему посреди врачебных принадлежностей, он приподнял зеленый лоскут и стал смотреть на остывшее лицо Лазара, шевеля губами и, наверное, мысленно прощаясь с ним. Ведь Накаш прибыл к нам с Востока и, вне зависимости от огромного своего опыта работы анестезиологом, в глубине души оставался фаталистом, и когда смерть забирала кого-то из близких ему, он просто принимал это, принимал как есть, целиком, без вопросов, без жалоб и без искушения проклясть кого-либо.

Он не сделал ни малейшей попытки обсудить со мной мой диагноз, но просто покинул нас — меня и Лазара; повернулся и отправился домой, гася за собою свет. Он всегда делал так из экономии, сейчас тоже, погрузив половину здания во мрак. Я решил не переодеваться и так, как был, поспешил в палату скорой помощи не только потому, что мое дежурство уже началось, но и потому еще, что был уверен — хоть кто-нибудь здесь да объяснит мне, наконец, что же все-таки произошло. Но двое хирургов из молодых, на которых я наткнулся (оба они были с Хишиным и Левиным в то время, как те предпринимали отчаянные попытки спасти Лазара), были настолько ошеломлены, что, несмотря на искренние попытки объяснить мне и прокомментировать случившееся, не могли связно восстановить картину происшедшего, заикаясь и путаясь в словах. Все, что я от них узнал, это то, что после фиксации факта смерти Лазара, Левин и Хишин, не теряя времени, бросились оказывать помощь Эйнат, находившейся в глубоком шоке. Поначалу они собирались взять меня с собой, чтобы вместе довести эту печальную новость до его жены, но поскольку я был еще занят в операционной, они вместо меня пригласили секретаршу Лазара, которая тут же впала в истерику и принялась кричать и плакать. И снова, вопреки распространенной практике, молодые врачи не спешили с обвинениями. Никто не мог ожидать случившегося — всего лишь за два часа до катастрофы ЭКГ показала вполне приемлемые результаты. Аритмия обычно непредсказуема — она наступает и исчезает когда ей вздумается. И я решил держать рот на замке — ведь все равно никому не было известно, какие узы намертво привязывали меня к Лазару, а потому я впрягся в работу скорой помощи, бывшей, как обычно, сверхинтенсивной, а тем временем вести о смерти директора больницы словно гигантские волны, накатывали и растекались по всем уголкам огромного здания, заставляя трепетать всех и каждого, кто этой ночью оказался в больнице. Около двух часов ночи меня позвали в хирургическое отделение, чтобы я ассистировал при местной анестезии. Как только все закончилось, я поспешил в маленькую инструментальную снова, чтобы убедиться наверняка, что тело перевезено в больничный морг, где я, к слову сказать, еще ни разу не был.

— Как мне туда пройти? — спросил я человека в справочном бюро, расположившемся в вестибюле рядом со входом, и дежурный рассказал мне, что и где, утверждая при этом, что в такие часы морг закрыт и никого в нем нет. — Не говорите чепухи, — сказал я сердито. — Люди умирают ночью тоже, — и двинулся по направлению к цокольному этажу.

Там, на лестнице, я столкнулся с тремя врачами, которых сразу узнал. Это были доктор Амит, заместитель заведующего отделения сердечной хирургии, доктор Ярден, анестезиолог, принимавший участие в операции Лазара, и старейший патологоанатом доктор Хейфец. Я понял, что они возвращаются оттуда, куда я направлялся. К моему изумлению, они, в свою очередь, не только узнали меня, но и не выглядели удивленными, увидев меня в таком месте, как если бы это было вполне естественно — то, что я шел в морг в два часа ночи.

— Был ли ты там, когда все это случилось? — сразу же спросили они, как будто искали, кого проклинать.

— Нет, — ответил я. — Но хотя все это время я находился в операционной, я ни на минуту не переставал думать о возможности вентрикулярной тахикардии.

Доктор Амит опустил голову. Он не был со мною согласен. Возможно, считал он, непосредственной причиной смерти и была аритмия, но он подозревал, что причиной катастрофического ухудшения состояния Лазара был инфаркт, вызванный закупоркой одного из шунтов. Все трое выглядели очень подавленными случившимся.

— Эта смерть не улучшит репутации нашей больницы, — сказал доктор Хейфец, согласившийся спуститься со мной и показать тело. — Но от него мало что осталось, — предупредил он меня, спускаясь по ступеням, — потому что Лазар, как и все мы, завещал свои органы исследовательской лаборатории.

Мне показалось странным, что патологоанатом без малейших колебаний согласился на мою просьбу, как если бы он тоже понимал, что я имею на это некоторые права. Слышал ли он о нашей совместной поездке в Индию? Он открыл дверь, ведущую в два соединенных вместе помещения. Посередине образовавшегося пространства находился огромный холодильник с рядами металлических корыт. Одно из них он вытянул. Я увидел уменьшившегося, сморщенного Лазара, всего покрытого грубыми швами, после того как из него изъяли внутренние органы.

— А сердце они забрали тоже? — спросил я.

— Разумеется, нет, — изумленно ответил доктор Хейфец.

Внезапно я успокоился и ощутил жажду деятельности. Я понимал, что не следует мне будить родителей посреди ночи, но я должен был хоть с кем-то поделиться переполнявшими меня чувствами. И я позвонил им и рассказал о внезапной смерти Лазара. Как и все отзывчивые люди в подобной ситуации, они были ошеломлены и обескуражены, снова и снова забрасывая меня вопросами, как подобное могло случиться, как если бы, сидя у себя дома в Иерусалиме, они могли понять, что за смертельную ошибку допустили такие выдающиеся специалисты своего дела, как Хишин и Левин. Внезапно мне захотелось их утешить и попросить их не предаваться отчаянью, поскольку душа Лазара уже переместилась в меня, хотя и понимал, что первой их реакцией будет мысль о том, что я повредился рассудком. А потому я лишь спросил у них телефон моей тетушки в Глазго, по которому я мог бы связаться с Микаэлой.

Я взял бипер из палаты скорой помощи, включил и поспешил по направлению к офисам администрации, которые, я был уверен, в общей суматохе остались незапертыми. Я не ошибся. Дверь, ведущая в офис Лазара оказалась открытой, и мне не пришлось даже включать в нем свет, поскольку луна четко высвечивала мне цифры на телефонном диске. Я разыскал Микаэлу и Стефани у моих родных в Шотландии, рассказал ей о внезапной смерти Лазара и попросил, прервав ее путешествие, как можно скорее вернуться домой. На другом конце провода повисло молчание.

— Послушай, — сказал я, чувствуя, как злость охватывает меня, но стараясь не дать ей выплеснуться наружу. — Послушай меня. Я знаю, что ты настроилась провести в Британии еще неделю.

Но я считаю это неправильным… то, что ты в этой новой ситуации хочешь оставить меня одного с ребенком.

— О какой такой ситуации ты мне толкуешь? — не понимая, спросила издалека Микаэла.

На мгновение я испугался, что вот-вот сорвусь. Неужели она не понимала? Стараясь держать себя в руках, я сказал ей:

— Микаэла. Я тебя прошу… — Я говорил тихо, но твердо. — Речь идет не только о Шиви, которой ты нужна. Мне ты нужна тоже. Только с тобой я могу поговорить о том, что произошло со мной. Потому что никто, кроме тебя, не в состоянии поверить, что душа Лазара переместилась в мое тело.

И снова на другом конце провода воцарилась глубокая тишина. Но теперь уже это была не тишина сопротивления. Это была новая, совсем не похожая на прежнюю, тишина. И я знал, что сказанные мною сейчас слова поразили ее воображение, возбудили ее любопытство настолько, что, не сомневаясь более, она откажется от своего путешествия на остров Скай и первым же самолетом вернется домой.