Всё?
Начинать?
Сейчас?
Приступаем?
Это последняя ночь?
Я бегу по тропинке на его запах. Меня освещает луна и гремит, волочась за мной, порванная цепь. Все-таки я прорвался в эту симфонию. Как тебе больше нравится – собака или образ собаки? Фантазия или реальность? Или, может быть, пополам того и другого? Отвечай не задумываясь! Барабан или труба? Опера или рэп? Мистика или рационализм? Я пока полаю, чтобы прочистить горло. От первого лица? Или от второго? Можно и от третьего. Исполню любой твой каприз! Только дай мне вырваться на свободу!
Сердце так и колотится. Ошейник стягивает мою шею, и такой же ошейник я ношу внутри своей головы. Этот монолог взрывается внутри моего черепа. Начинать? Записываешь? Вой зверя вмещает в себя всю его душу целиком, она вырывается у него из пасти и, покружив, возвращается в свою конуру, но вот в чем штука – станет ли кто-нибудь слушать? Так начинать?
Я видел сон… Что? Продолжать бежать?
Монолог должен быть… Что? Ты уже давно записываешь? Эй, минуточку!.. Вообще, ты меня извини, но эти твои монологи… ну что за безвкусица? Какое-то лицедейство. Есть у тебя что рассказать – возьми и расскажи просто, от своего имени, как нормальный автор. А то получается, что ты перекладываешь ответственность на других. К тому же это ненатурально. В жизни таких монологов никто не произносит. Где ты видел, чтобы люди одновременно делали и рассказывали о том, что делают, думали и говорили о том, что думают? Смотрели, видели и тут же описывали бы себе, что они видят? К тому же твои рассказчики делают вид, будто не знают, чем все закончится, – сплошное притворство. Что? Отождествляют? Да, я слышал об этом. Теперь, стало быть, ты хочешь превратить читателя в собаку? С превеликим удовольствием. Додумывают? И это пожалуйста. Прилежный читатель это умеет – и за реальность, и за фантазию… Что имитируешь? Поток сознания? Ну насмешил. Если бы кому-то удалось засунуть в сознание микрофон, на выходе не было бы никакого потока – был бы водоворот. Там не пробелы с пустотами, там – бездны. Брызги мыслей оседают на зыбких предметах, звуки, запахи, осколки информации прячутся в памяти, в этой колыбели неорганизованных, беспорядочных чувств. И нет там никаких «резко ответил он» или «лучи солнца окрашивали морскую гладь». Где поток сознания и где реальность? Тебе не поток сознания нужен, а полифония.
Дай-ка я кое-что тебе скажу… секундочку… Это, конечно, не мое дело, но все-таки старик Рацио тоже немного в таких вещах разбирается. Да, я немного понимаю в теоретическом мышлении… Это было в прошлое воскресенье; я еще ничего не знал, только мучился легким предчувствием, в воскресенье, помнишь? Серый и тяжелый дождливый день. Из тумана ко мне выходят две собаки, этакие полуобразованные, грузные серые местные собаки. Прыгают ко мне в конуру, виляют хвостами и приглашают меня прочитать лекцию в местном кружке для собак Восточной Галилеи.
– Вы здесь столько лет и совсем не принимаете участия в жизни сообщества, только иногда по ночам раздираете всем сердце своим лаем. Самое время устроить что-то более позитивное.
В дождь? Вечером? В моем возрасте? Мне еще мой монолог готовить к последней ночи. Но они настаивают.
– По слухам, вы со своей хозяйкой выписываетесь, а мы так и не выслушали вас. Не беспокойтесь из-за дождя, если пойдет дождь, мы организуем для вас корову, вы спрячетесь под нее и не вымокнете.
О чем мне им рассказывать? О проблемах собак, выросших в кибуцах? Или о том, как изменился запах Израиля? Или вообще об образе Балака в романе Агнона?
Нет, нет, ни в коем случае, вот где у меня сидит этот провинциализм. Если уж открывать рот, то ради такой речи, которая будет говорить со всем миром. Манифест о состоянии литературы. Назовем его «Между лаем и укусом».
Ночью я прибыл к ним в одну из пещер Рош-а-Никры, как раз у белой скалы, прямо на берегу моря. Десять кобелей и сучек уже ждали меня, виляя хвостами в знак дружбы и одновременно дрожа от холода. Меня окружили и обнюхали – вынюхали, можно сказать, до дна. Наконец я не выдержал и закричал:
– Займите места!
Я начал:
– Литература в тяжелом положении. У живописи есть будущее, у нее безграничные возможности, у нее всегда найдутся новые материалы. В скором времени краски и холсты будут оцифрованы, и они станут подвижными. Художники смогут пользоваться достижениями химии и получать новые оттенки цвета. То же самое в музыке – в ближайшее время и звук инструмента, и голос, все тоны и оттенки звучания разложат на атомы, и музыку будут играть с помощью лазеров. Но что станется с нашей старой доброй литературой? Можно ли при всем желании, при любом писательском таланте снова возложить на язык старую ответственность? Материал устал – сколько можно его выжимать?
Я двинулся легким шагом и продолжил:
– Я предсказываю оскудение литературы. Молотилка истории все ближе и ближе, она приближается с треском, водитель в кабине уже не молод, он устал, на нем странная каска, у него трубка в зубах, и на губах его играет улыбка. Жатва окончена. Никто и не помнит, какой стебелек был весной – зеленый, истекающий соком, – золотой стебель сорвали, вытряхнули из него семя, и теперь осталась только солома, она рассыпана по голой земле.
– Молотилка изрыгает черный дым, капает вонючим маслом, лязгает и грохочет, собирает солому и оставляет за собой сноп за снопом, слово за словом, строку за строкой, страницу за страницей. То здесь, то там на поле пытаются играть, прыгают со строчки на строчку, начинают сначала, но рутины жатвы не избегает никто. Если бы у кого-то получилась партитура, если бы можно было написать полифоническую литературу, литературу долговременную, многоэмоциональную, многоместную и многомысленную, не лай и не укус, а между лаем и укусом. С ослепительной аурой, дыша полной грудью, и чувствуя полноту жизни. Вот это означало бы новый рассвет для литературы.
Я перешел из светлого участка в тень. Вспомнил, что мне нужно подготовить мой монолог последней ночи, и почувствовал, что слово меня не подведет. Я прыгнул вниз, помочился и вернулся обратно.
– Вопросы есть?
Одна глупая собака встала:
– Мы с вами в этом сумасшедшем доме уже пять месяцев едим несвежую еду. Люди не чувствуют этого, и нет никакой возможности сообщить им. Они что думают, что мы шакалы?
Я наклонил голову и стоял так, пока она не заткнулась.
– Это не моя тема.
Молчание.
– Кто-нибудь хочет высказаться по теме моей лекции?
Один из этих образованцев решился:
– Вы преувеличиваете. А с другой стороны, вы излишне пессимистичны. Мне кажется, с такими вещами надо поосторожнее. Да и заигрываться с этими блестящими игрушками не стоит, а то придется сосать сухие кости. Литература должна быть партитурой символов, а не эмоций, – вот что перевернет мир. Или и ассоциации уже отменили?
– Это я уже много раз слышал, достаточно. Знаю этот теоретический мусор наизусть. Но монолог последней ночи придется пролаять именно мне, а не вам. Мой старый хозяин приземлился прошлой ночью. Нет, я не услышал бы его запаха так издалека, даже если бы был немецкой овчаркой, а я, как известно, не немецкая овчарка. Но я знаю. И мне нельзя терять времени. Где там ваша корова, давайте ее сюда.
Корова высокая, с нее капает вода, ее вывели из коровника, я залез под нее и почувствовал кислый запах молока. Она двигается спокойно, легкой поступью, а я спрятался между складок ее вымени, и так мы идем по широкому полю, шагаем по булькающей грязи, корова стонет и жует солому, а я под ней скулю, и шакалы отвечают нам. Желтоватый свет из дальней бухты своим блеском обещает конец дождя, я слышу запах мокрой земли. Корова гадит переработанной соломой, я чую запах навоза, облизываю кончиком языка коричневую сладость. Дождь заливает ее большие грустные глаза, мы двигаемся с поразительной медлительностью, над нами парит сосущая усталость, я стараюсь держаться между ее крепких ног, чтобы не вымокнуть под горячим дождем. Она печальна, она собирается опуститься в мягкую лужу, и пока она не сделала это, я обнюхиваю ее голову, облизываю ее глаза. Она говорит: мы страшно устали, а я еще и стельная, не возражаешь, если мы отдохнем? Что ж, буренка, отдыхай сколько влезет, а у меня нет времени разлеживаться тут с тобой в грязи. Кантата уже звучит, и меня ждет мой монолог последней ночи – похоже, никто не успел ничего толком объяснить, и финальные уточнения ложатся на мои плечи. Если бы ты слышала мою лекцию, ты бы поняла меня. Ты излишне пессимистичен, и чего ты только волнуешься, нервничаешь чего-то. Я вот ем эту солому и все время что-то в ней нахожу – то зерно, то зеленый стебель, то вообще радиацию. Я не какой-нибудь там взыскательный читатель – буду есть и солому, только бы не испорченную. Впрочем, дождь как раз перестал, беги в свой казенный дом. Дождя действительно нет. Только шепот рек и молчание луж, запах расходящихся туч, а из земли течет свежее весеннее тепло, и воздух дрожит в пронзающих его лучах восходящего солнца. Я быстро двигаюсь на запах своего казенного дома – запах острого сумасшествия. Направляюсь прямо к нему. Охранники за воротами ходят туда-сюда и дрожат от холода. Я приближаюсь так, чтобы нырнуть в щель забора незамеченным, ведь по соглашению с Министерством здравоохранения я тут всегда должен быть на цепи. Я опустил голову, помахал хвостом и легким движением пролез на территорию, но на этот раз поторопился, охранники все-таки заметили меня. «Горацио, Горацио», – они позвали меня, и я подошел к ним. Один схватил меня за ошейник и, не прекращая болтать со своим товарищем, подтянул его. Потом он сказал мне: «Сидеть!» – и я сел. «Дай лапу!» – я дал. Тогда они засмеялись, похлопали меня по спине и отпустили. Я побежал дальше. Скоро я учуял запах утренней стряпни, толкнул сетчатую дверь на кухню, пробежал между кастрюлями, понюхал, чем сегодня будут кормить, и выбежал к мусорке. Я наклонил бак, обнюхал старые кости и съел хлеб, оставшийся от сумасшедших. Уже пять лет я живу на этих объедках, и если бы сумасшествие было заразно, уже точно сам стал бы ку-ку.
Я побежал дальше, по траве, мимо большого камня, под которым давным-давно, лет сто назад, похоронили большую и сильную собаку. Она была страшная, как волк, я чувствую запах ее останков, старый запах. Я немного покопался в земле и полаял. Сумасшедший утренний туман разошелся, я слышу запах гиганта. Можно подумать, он вообще не спит, ходит целыми днями тут со своей метлой. Он заметил меня и застыл. Человек он чувствительный, все время погружен в себя, и я его пугаю, как, впрочем, и он меня. Украдкой я внюхиваюсь в запах его туфель и носков, это запах угля. Хоть бы он погладил меня сегодня, а то давно что-то меня никто не гладил. Солнце уже поднялось из-за гор и потянуло за собой чистое голубое небо. Я стряхнул с шерсти последние капли дождя и забежал в палату. Прошел между койками, мимо туфель и тапок с тяжелым запахом снов, и подошел к ней. Вот она лежит, моя хозяйка, мама, она пахнет мокрыми орехами, ее рука повисла, она тихо дышит, и в ее дыхании я различаю запах болезни. Я вышел через кухню, по дороге схватив с тарелки бисквит, и выскочил на улицу. Прекрасный день. Запах весеннего солнца. Я забрался в свою конуру, пол у меня сырой, на нем лужица, это потому что протекает крыша, – я поднимаю морду и обращаюсь в сторону неба, к большой собаке: дай мне сегодня хороших запахов в изобилии. Я закрыл глаза, свернулся на боку и заснул.
Ну как тебе монолог? Интересно? Стиль нравится? Не слишком приподнятый? Чувствуешь индивидуальность речевого режима? У нас как-то давно наплевали на индивидуальную речь для разных собак, берут всех собак, валят в кучу, стараются сразу схватить суть, а как ее схватишь – не важно, конкретная она или абстрактная, – прежде речи? Как тебе эпизод в пещере? А как я описываю природу? Заметил, сколько разных точек наблюдения? Как думаешь, читатель уже почувствовал себя собакой? Как посоветуешь продолжить? Больше рассуждений или больше действия? У меня есть несколько детских воспоминаний, еще когда я был маленький и жил в Тель-Авиве, а еще мне тут приснился один сон… кстати, надо описать себя, как я выгляжу. Ненавязчиво так оказаться у зеркала и описать отражение.
Что? Бежать дальше? Не понимаю. А, точно, у нас же последняя ночь. Я все забываю. Поцарапался на тропинке о проволоку? Пыль? Кровь? Лунный свет? Понятно. Да, скулю. Разорванная цепь. Лаю? Хорошо, лаю. Гав-гав. Запах хозяина сводит меня с ума. Вся семья носится за ним. Не забыл. Бьет свет автомобильных фар. Да, хорошо, хорошо. Все происходит на бегу. Я чувствую жгучую боль. Да, там будет труп.
Резиновый запах пришел в понедельник после обеда. Сначала меня больше всего заинтересовал мешок с клубникой, от него шел запах Яэли. Гость говорил быстро, его голос прыгал, соблазнял и запугивал, они сидели и разговаривали на скамейке рядом с трубой. А я смотрел издалека, охраняя ее от возможной угрозы. И тут из его сумки вылезла бумага, и до меня донесся запах – тонкий, слабый, но до боли знакомый, он потек по влажному жаркому воздуху. Я вскочил со своего места и тут же побежал к нему, я сбил его с ног, я внюхивался в его одежду, стараясь уловить остатки запаха, этого потерянного запаха на ней, хотя бы следы его. Я был потрясен, я был на грани обморока, сердце колотилось как бешеное. Документ переходил из рук в руки. Неужели это правда? Возможно ли это? Рука берет ошейник, мне подают клубнику, ягоду за ягодой, я глотаю красную спелую плоть, она тает во рту, она безвкусная, я хватаю ее только для того, чтобы хоть чем-то занять свою пасть, и, как-то сам того не заметив, я слопал чуть не целый пакет. Все это время я внюхиваюсь в тот запах. А гость тянет от меня пакет, что-то говорит мне, улыбаясь, но я чувствую, что от него разит презрением, я прыгаю, начинаю лаять в страхе, что он заберет бумагу с запахом. Неужели это правда? Сердце разрывается, гигант позади меня машет своей метлой, и дурацкий человек отпрыгивает, но документ остался, и меня тянет к нему, я бросаюсь – да, это запах хозяина, он вернулся, он еще жив, я подпрыгиваю. Мои чувства берут верх над разумом, и это меня беспокоит. Может быть, надо попробовать второе лицо.
Теперь ты пытаешься схватить бумагу и немного пожевать ее. Но люди разговаривают друг с другом и отпихивают тебя. Маленький очкарик кричит. Он поднимает бумагу вверх, и их спор разгорается с новой силой, а ты крутишься в лихорадке, чувствуя, как волны запаха накатывают и отступают. Ты лаешь, скулишь, тебя ругают и пытаются успокоить, все безуспешно, тебя называют по имени и наклоняются к тебе. «Горацио, прекрати, тихо». Но ты не можешь успокоиться, запах разрывает тебе сердце. Он вернулся! Тебе хочется бежать и искать его по запаху, по следам, по отпечаткам резины на асфальте. (Потому что никто тебя, конечно, к нему не повезет.) И тогда с тобой начинают бороться. Слышны приказы: Сидеть! Лежать! Спать! Ты выполняешь приказы на автомате. Но запах тут же поднимает тебя. Он и есть тут самое важное, неужели она не понимает? Отец вернулся, мой хозяин, я верен этому запаху, я сделаю все ради него. И тогда тебя сажают на цепь, а ты тут же рвешь ее. И они приносят новую цепь, покрепче. К тебе бегут медсестры и медбратья, на тебя наваливается гигант с метлой, ты выходишь из себя, и хозяйка крепко держит тебя за голову. Но этот запах. Тень запаха. Может быть, он уже умер и этот запах идет как бы с того света? Ты лаешь и плачешь, думаешь, что, может, запах резины убил его и забрал себе его запах. Ты срываешься, бежишь, за тобой бегут, ловят и привязывают к конуре, а ты изо всех сил тянешь конуру на себя и ломаешь ее, все равно крыша течет, не жалко, и тогда тебя привязывают к дереву и оставляют, а ты лаешь до хрипоты, до истощения, валишься с ног, а потом опускается ночь и запах пропадает.
А вот и сон. Ты в тель-авивской квартире, день, светло. Ты лаешь, и твой лай вызывает эхо. Посреди комнаты стоит двуспальная кровать, она покрыта старым шелковым покрывалом. Когда ты был маленьким, ты жевал его. И ты залезаешь под него. У тебя получается заползти под покрывало, и в темноте ты находишь старую туфлю хозяйки, рядом с ней твоя старая миска, она пуста и сломана, а вокруг тебя поднимается незнакомый запах – не то козьего навоза, не то сладкого молока, ты лижешь, лижешь, и твое сердце наполняется радостью. Надеюсь, что мой сон понятен. Объяснить или дать читателю подумать самому? Сны в литературе – это вообще-то плохо. Признак слабости. Возникает подозрение, что писатель не справился и теперь хочет онейрическими символами что-то дообъяснить. Но что поделать, если я в самом деле видел этот сон? И между прочим, был ему очень рад. Да бегу я, бегу! Последняя ночь, да, не забыл… Сколько же я бегу в этом монологе!
Во вторник я еще сидел на цепи под деревом. Она тебя забыла, даже воды тебе не принесла. Но ты не жаловался. Я лежал неподвижно и тихо, как глубокая ночь. (Пожалуй, здесь подойдет третье лицо.) Его глаза закрыты, он в глубокой обиде, его нос отказывается нюхать землю. Он не хочет новых разочарований, этот старый уставший пес. На него садятся весенние мухи. За свою долгую жизнь он научился сбивать их на лету, но сейчас он дает им ползать по своему животу, пока им не надоест. Днем он почувствовал от ворот слабый запах семени Цви. Обычно он бежал к нему навстречу, обнюхивал его, звал хозяйку, но на этот раз, привязанный к дереву, он не издал ни звука и даже не ответил на призывный свист, промолчал. Наконец пришел охранник, чтобы позвать ее, и только сейчас она о нем вспомнила. Освободила, подергала цепь, позвала по имени, но он прикинулся больным, в сердце его стояла горечь, и к воротам вслед за ней он потащился еле-еле, хвост повис между лап: он больше не чувствовал дорогого запаха. Потом он ложится со стороны Цви, рядом с незнакомым человеком, от которого пахнет клеем, его глаза налиты печалью. Тогда она подходит к нему, приносит ему воду и еду, но он воротит от них нос, они гладят его, но он не шевелится и наконец встает и возвращается к дереву, ложится там, голова на лапах, и просит у своей души смерти. Если бы исчезла хозяйка, он вел бы себя так же. Он всегда поступает справедливо, объективно. Так прошел вторник, и он сказал своему сердцу: если и дальше будет так же скучно, то придется, чего доброго, отказаться от последнего монолога.
Но ближе к вечеру в среду ветер усилился. Мутную дымку над морем развеяло, и послышался запах горелого кустарника. Она повязала фартук, как в старые добрые времена, сестры проводили ее на кухню, и он увидел, что она печет пирог, и вновь, как когда-то, в руках у нее нож. Спина ее распрямилась, она стала немного походить на себя прежнюю. В библиотеку понесли самовар и стаканы под чай. Друзья в тревоге бродили вокруг, и наконец послышался запах и ее тревоги тоже. И тогда пес поднялся, чувствуя потоки ветра вокруг себя, и когда появилось ее лицо, полаял немного и повилял хвостом. Отчуждение было преодолено. Глаза мои блестят, нос влажный, но я до сих пор ничего не понял, только иду за ней и за запахом ее тревоги по саду между деревьями. Она наблюдает за воротами и ждет автомобильного тарахтения. И ветер крепчает, и запах морской влаги и влажная пыль смешиваются с разных сторон. Я даже не догадываюсь, что мне предстоит, что произойдет, пока все не сваливается сразу, как будто с неба, и запахи, и звуки – все, весь дом, вся семья, запах ткани и запах бумаг, запах сгоревшей резины, и запах твердого сыра, и его, его запах. В эту минуту я почувствовал, что цепь на моей шее натянулась, она с силой притягивала меня к себе, но я уже принял решение. Самое время, чтобы умереть. Это святая обязанность каждой семейной собаки. Все, я отправляюсь на небо, будешь держаться за цепь – улетишь вместе со мной. Я буду бешеным зверем, доисторическим животным, все достижения эволюции отменяются. Я тянусь к небу всей силой своей любви, я лечу, задевая лапами верхушки деревьев. Они уже вошли в ворота и шагают по траве. Он держит за руку мальчика-толстячка, впереди них идут Яэль и Аси, я бросаюсь между ними, захлебываясь лаем, я отталкиваю мальчишку и набрасываюсь на него – это вернулся он сам, это уже не бумага, и он не умер, он живой. Он падает, он удивлен, он вскрикивает от испуга, он не узнает меня, внутри меня рождается крик, но голос куда-то потерялся, и вместо грозного доисторического рыка вышел жалкий скулеж – что если я, наоборот, эволюционировал в человека? Все кричат, узнают меня, и он тоже, он все еще лежит на земле, и рядом лежит его шляпа, но он все-таки называет меня по имени. Своим мягким, хриплым, сладким голосом зовет меня так, как всегда называл меня только он: «Рацио, Рацио». Похоже, что от всех переживаний я практически свихнулся, мне хочется пожевать его, попробовать на вкус, и я облизываю его, облизываю других и снова бросаюсь к нему. В конце концов меня успокаивают. Все обнимаются. Он целует маму. Они потихоньку идут к ее палате, оттуда в библиотеку, и все это время я кручусь между его ног, я прижимаюсь к нему, я возвращаю ему всю не растраченную за это время любовь. За время, прошедшее с того момента, когда он, раненный, упал на кухонный пол рядом со мной. И вот он здесь, он простил меня, и я снова прыгаю на него, и вдыхаю, вдыхаю его запах. В маленьком библиотечном зале вся семья пьет чай и ест пирог. Разговаривают шепотом. В сероватом окне теснятся лица душевнобольных. Задувает сквозняк. Его теплая рука гуляет по моей шерсти. Запахи неловкости, любви и страха текут вокруг меня. И для меня бросают под стол кусок – прямо как в старые добрые времена. Вкус у пирога уже не тот, но я из уважения ем. По библиотеке растекается запах сигареты. В животе свербит, в сердце рождается мысль – не умереть ли вот сейчас, среди них? Мне уже тринадцать лет. Я уже достиг вершины жизни. Дальше не будет лучше – только хуже. И я закрываю глаза. Мои мысли успокаиваются, голова застывает между лапами на холодном полу, все запахи исчезают, даже мой собственный запах. Мое дыхание слабеет, его уже почти нет, лишь чуть слышен отзвук последнего выдоха. Смерть – это очень красиво. Смерть – это и есть верность. Вдруг голоса вокруг меня нарастают, поднимается сильное волнение. Но я продолжаю умирать. И тут все вскакивают со своих мест. Аси стоит посреди комнаты и бьет себя – прямо так, как он делал это в детстве. Старик стоит на коленях, а на столе опять нож. И тогда я восстаю из мертвых и лаю изо всех сил, по всем правилам искусства лая, этого дурацкого искусства. Я не устаю удивляться этой семейке. В воздухе появляется бумага, она разорвана в клочки, я ловлю обрывки и ем их вместе с их запахом. Все встают и выходят, и я преследую их. Предательство, предательство, не может быть, опять предательство. События закручиваются с ужасающей скоростью. Появляется запах резины. Они садятся в машину, и я атакую их. Хозяйка пытается посадить меня на цепь, но я слегка кусаю ее и бегу за ним. Предательство! Предательство! На этот раз во всем виноват я. Он уже в машине, железная коробка проглатывает его, он еще пробует погладить меня, «возьми меня!» – умоляю я, но дверь с силой захлопывают, и машина трогается с места. Нет, только не это! Я хватаю зубами железо. Это ошибка! Машина набирает скорость, я бегу за ней. Он не может снова исчезнуть! Машина двигается тихонько, покачиваясь влево-вправо, и я бегу за ней посреди шоссе. Я вот-вот догоню ее и ухвачу за красный огонек. Из машины гудят: берегись, задавят! Но я уже умер. Чего же вы ждете? И машина продолжает тащиться как будто из последних сил. Я бегу по главному шоссе Акко. Вокруг меня мелькают огни, я бегу по разделительной линии, бегу и бегу. Машина потерялась, я уже бегу за другой, но не останавливаюсь. На перекрестках загорается красный свет, но я не обращаю на него внимания. Я слышу скрип тормозов, вокруг меня давка. Собаки по статистике редко становятся причиной аварий, и тем не менее я слышу вокруг себя проклятия и грязные ругательства. Меня пугают резиновые колеса, они плохо пахнут. Я продолжаю бежать среди домов и стен, я уже ни за кем не бегу, я бегу просто так, я покидаю этот сюжет и пока еще не успел войти в новый. Вдруг кто-то зовет меня по имени. Останавливается машина, из нее выходит Аси, хватает меня за ошейник и тянет на тротуар. Поговори со мной – прошу я его. Домой, домой! Какое домой? Про какой это он дом? Про наш старый дом? Я слышу запах старика, он совсем близко, в приоткрытой двери я даже вижу его шею и мигающий огонек сигареты. Но я даже не могу вилять хвостом, настолько я устал. И тут Аси поднимает палку и подносит ее к моему носу понюхать. Хорошо, нюхаю, дальше что? Он забрасывает ее далеко, в сторону строительной площадки, в темноту, прямо как в детстве. Сейчас я побегу за ней и принесу ему ее, а он встанет на четвереньки и вместе со мной полает. Рычит мотор, мерцают красные стоп-сигналы, я чувствую какой-то подвох с этой палкой. Тем не менее я, дурак, как меня учили, бегу за палкой в сгущающуюся тьму. А он бежит обратно к машине со мной наперегонки. Я шныряю между строительных плит и ржавых мусорных баков, разгребаю лапами вонючие отходы (как же я ненавижу себя за то, что не могу не искать эту палку!) и в конце концов нахожу ее, хватаю зубами, плачу, с моей морды капает, и я продолжаю плакать, грязь и слезы смешиваются, это конец. Я как Балак в романе Агнона, никакого литературоведения не нужно.
Можешь вычеркнуть последнее предложение, если оно тебе не по душе. Хотя мне-то кажется, что иногда текст имеет право позвать на помощь другой текст. Да помню я, помню. Впереди последняя ночь. Я в пути. Снова бежать? Ты же видел, сколько я уже пробежал. Ни один человек тут столько не бегал, сколько я. Ну хорошо. И все-таки. Это мой монолог, я хочу чтобы ты дал мне немного свободы, чтобы я мог разработать собственную стратегию. Да, конечно, главное – не затягивать, но мне важно принципиальное согласие. Чтобы мы договорились насчет композиции. Композиция – это очень важно. За днем следует день, за ночью ночь, правильно я говорю? Некоторые идеи из партитуры возвращаются и звучат снова. Есть во всем этом что-то от традиционной критики. У нас просто нет выбора… Да, короче, короче.
Итак, опускалась ночь среды, я, всеми покинутый, лежал на площадке и вдруг учуял позади себя запахи. Это оказались три пса, три дворняги. Все они были разных размеров, все без ошейников, а около них крутилась молодая, годовалая сука. Они окружили меня и обнюхали.
– Кто вы? – спросил я ослабевшим голосом. – У вас есть хозяева или вы бездомные?
– Мы бездомные.
– И маленькая тоже?
– Она тоже.
Что затеплилось тогда внутри моего существа? Отчаяние, страсть, вожделение? Или все вместе? Я встал на лапы и обратился к ним. Снимите с меня ошейник, нынче вечером я стану бездомным. В твоем возрасте? В моем возрасте. Побуду бездомным столько, сколько мне еще отпущено. Я только что оставил свою семью. В мгновение ока они накинулись на меня, вцепились в ошейник, стали рвать и тянуть полоску кожи, задевая и мою шею тоже, чуть не задушили меня, я уж решил, что вот она настала, последняя ночь. Наконец они порвали ошейник, и он упал на землю, изношенный, иссохший кусок крашеной кожи. Я даже немного пожевал его – в конце концов, за все это время он стал в какой-то мере частью меня. Вот и все. Теперь он не только не вещь – он больше не символ бессознательных ограничений.
А что делают бездомные псы по вечерам? Сейчас увидишь. Я, который посвятил всю свою жизнь людям, никогда не предполагал, что собаки могут так буйствовать. Они носятся за котами, облаивают прохожих, переворачивают мусорные баки, а потом натыкаются вдруг на мула, который тащит за собой телегу, и облаивают его сначала радостно, а потом, когда понимают, что это не большая собака, а всего лишь мул, облаивают просто так. Они забираются в рыбный ресторан у моря и виляют хвостами, стоя у столов, в надежде, что им перепадут какие-нибудь объедки. Они всегда голодные. Они косятся на расположившиеся по скамейкам парочки, безо всякой причины облаивают нищего, а когда нечем заняться, задираются друг с другом. С бесконечной преданностью они бегают за людьми, выходящими из кинотеатра. Они забираются на крепостную стену и воют на луну. Садятся у дороги и облаивают проезжающие автомобили. Они залезают на молодую сучку, она огрызается на них, смотрит по сторонам, и ее взгляд ищет меня.
Холодный ветер, красное небо, гром. Пыль. Песок из пустыни. Редкие капли дождя с неба. Бродячие собаки пропадают и возвращаются, они не сидят на месте. Есть ли у них лидер? Нет такого. Их двигает с места на место коллективное бессознательное, оно не знает сна, и у него нет чувства времени. Это оно заставляет их смеяться, возмущаться, задирать друг друга и вступать в драки. И я почему-то таскаюсь за ними и, хотя не испытываю ни голода, ни жажды, преодолеваю себя, стараюсь схватить еще кусочек объедков. В полночь, когда включаются фонари, собаки мчатся к вокзалу, к путям, где стоят грузовые поезда, – будто ночная птица скользит в темноте, они бегут под усиливающимся дождем к черным вагонам. Я бегу из последних сил и ловлю себя на том, что лаю вместе с ними, – как же низко я пал. Я вижу старый вагон, дверь открыта, я запрыгиваю в него. По полу разбросана гниющая солома, мусор, старые рваные брюки, пустые банки из-под пива, я забиваюсь в угол, трясусь от холода, сворачиваюсь в клубок, хочется спать, но заснуть я не могу. Я вижу пару глаз, зыркающих на меня из темноты. В вагон запрыгивает молодая сучка, исцарапанная, облезлая, ее тянет ко мне, я чувствую это. Она обнюхивает углы, обнюхивает меня и ложится рядом со мной.
И вот наступает утро четверга (ты помнишь этот четверг?). Светает. Дверь вагона вдруг с силой захлопывают и запирают. Слышны голоса людей, и вагон, скрипя колесами, начинает двигаться. Ну что ж, говорю я себе, я теперь пенсионер, пора начинать ездить в поездах. Сколько раз они пытались заставить меня – ни разу им не удалось загнать меня в вагон. Сучка вскакивает со своего места, она потрясена. Она прыгает в истерике и лает.
– Куда нас везут?
Похоже, ей не приходилось быть запертой в четырех стенах, стопроцентно уличная псина. Примитивная, испуганная и злая, прыгает из угла в угол, бросается на стены, наконец я не выдержал и зарычал на нее.
– Держи себя в руках, сучка, хватит. Я тут отдыхаю. Будешь мне мешать – прибью.
Она испугалась, убралась в угол, зажала голову лапами и замолчала, только глаза остались светить страхом и печалью, а вагон катится с оглушительным ревом, качается и дрожит, куда же нас везут, думаю я, мы едем, едем, останавливаемся и снова едем. В щели между досками стен пробивается, мелькая, свет солнца и проникает запах полей и угля. Мы едем, останавливаемся и едем дальше. Дальше и дальше, едем и едем. Часами. И вы называете Израиль маленьким? Уже и свет меняется, из золотистого он становится сероватым, фиолетовым, запах полей сменяется запахом пыли, слышен металлический скрежет и далекий гудок. Куда едет этот пустой вагон, вопрошаю я в изумлении. Я растянулся на гнилой соломе – так, может быть, здесь мне и придется дать монолог последней ночи? Здесь, в товарном вагоне израильского поезда на перегоне между месторождениями фосфата в пустыне Негев? Сучка снова скулит, ее тревога нарастает, она мечется и царапает доски.
– Что ты скулишь?
– Я голодная.
– Да ты всегда голодная.
– И все-таки.
– Ума не приложу, чем тебе помочь.
Она подходит к куче дерьма в углу, обнюхивает ее и пробует на вкус.
– Брось это, не советую. Это человеческое дерьмо, еще подхватишь что-нибудь.
Она отходит от кучи и со страхом смотрит на меня.
– А ты почему не голоден?
– Я ем себя.
Я думаю, что за несчастная выпала мне судьба – быть запертым здесь с этим ребенком, у которого ни документов, ни манер, ни образования?
– Поиграй немного с банками из-под пива, это отвлечет тебя.
Она катает их по вагону, скалит зубы и рычит на них. Полная дура. Между тем тьма в вагоне сгущается, поезд натягивается, звучит гудок локомотива. Ночь наполняется горьким запахом пустыни, сучка приближается ко мне, в глазах ее голодное бешенство, взгляд дикий и страшный. Она облизывается и слегка прикусывает меня.
– Ты что делаешь? – шепотом спрашиваю я.
И тут она прижимается ко мне и ложится на меня.
– Эй, ты что?..
– Что ты делаешь?
Я одним ударом переворачиваю ее на спину и обнюхиваю. Я проверяю на всякий случай: кто она? Кто ее родители? Как бы не заразиться от нее чем-нибудь. Ночь пахнет весной, и кто знает, сколько нам придется провести вдвоем в этом вагоне. Она еще, чего доброго может попытаться прикончить меня, пока я сплю, такие истории не редкость. Я со вздохом залез на нее и достал то, про что думал, что у меня уже этого давно нет. В полночь с четверга на пятницу поезд остановился, и нас окружила глубокая тишина. Я встал и заглянул в щель. Ночь, звезды. Горный воздух – чистый и пьянящий. Где это мы? И она снова начала заходиться и царапать дверь. Я сказал ей:
– Хорошо, хочешь попытаться – попытайся. Только не лай, а скули человеческим голосом, чтобы подумали, что здесь ребенок.
И она заскулила, хотя было похоже не столько на ребенка, сколько на пьяного моряка. Несмотря на это скоро мы услышали шаги и увидели мерцание фонаря, и кто-то кому-то что-то говорил, а мы продолжали скулить на разные голоса. Это оказались охранники, и они пошли искать кого-то, кто мог открыть дверь.
Я сказал:
– Как только дверь откроют, будь осторожна, ласкова, повиляй радостно хвостиком, не груби, подставь голову, будто хочешь, чтобы тебя погладили, только не открывай пасть, и упаси тебя боже показывать зубы. Сиди и вызывай умиление, подавай им переднюю лапу, если попросят, короче, отвлекай их, пока я не смоюсь.
Снова послышались голоса, и мы удвоили усилия, скулили в две глотки. Наконец дверь открылась, и мы тут же выпрыгнули на платформу и стали барахтаться и прыгать от радости, исполнили практически танец живота. Люди хохотали, а потом стали хватать ее, а я ускользнул и спрятался в туалете. Я лизал разлитую на полу воду, смотрел на себя в зеркало и видел в нем толстого, облезшего, седого старикашку с красными глазами, бастарда без роду и племени, или, иначе говоря, единственного представителя своей крайне редкой породы. Но где это я? Я беру ноги в руки, выскальзываю из туалета, прыгаю на пристенок, и вот я уже на дороге. Каменные дома, доска объявлений, влажная ночь. Куда я попал? Я внюхиваюсь в воздух. Холодает. Иерусалим? Что, неужели место монолога последней ночи наконец определено?
Я обнюхал доску объявлений. Запах громоздится на запахе, все объявления написаны от руки разными руками, а еще мешается запах цистерны с водой. Неужели Иерусалим? А вот слышно, как кто-то приближается иноходью, сзади меня обнюхивают. Это молодая сучка. Похоже, она преследовала меня. На шее у нее болтается обрывок веревки. Ночь в запертом вагоне укрепила ее характер.
– Что, не захотела остаться на станции?
– Я не хочу расставаться с тобой… – Она облизывает мою морду.
– Только не говори, что влюбилась в меня. Ты хоть знаешь, сколько мне лет? В моем возрасте уже нет сил на секс. И вообще, еще немного – и наступит последняя ночь, все затихнут и будут ждать моего монолога, моей арии, а еще ничего не готово, ни ноты, ни слова. Я не смогу дать тебе то, что тебе нужно, тебе нужно отцовское тепло, вовсе не то, что ты думаешь, а я не могу заменить тебе отца. То, что произошло в запертом вагоне, больше не повторится, это была случайность.
– Случайность?
– Практически. Во всем виноват запах твоего молодого и сладкого тела. Ну а если ты всерьез влюбилась в меня, тогда иди за мной по пятам, пока это не пройдет само собой. Потому что если ты уйдешь сейчас, то любовь превратится в манию.
– Случайность? Я-то думала…
– Не более чем случайность. Но если будешь хорошо себя вести, могут случиться еще случайности. Только не отвлекай меня в последнюю ночь… Мы прибыли в Иерусалим, и если именно его выбрали для моего монолога, то, значит, надо торопиться. Это роковой город, небольшой, съежившийся, подтянувшийся. Тяжелый город, полный символов. Смутное чувство вины владеет им, и мы до сих пор ищем в нем корень бед. Это жестокий город, особенно к собакам. Не одна собака сошла здесь с ума.
– Ты уже был здесь?
– Нет, только читал о нем в книгах. И если книги говорят хоть что-то о реальности и в них не только фантазии, то я смогу здесь ориентироваться. И не плачь, пожалуйста, вытри слезы.
– Но я умираю от голода.
– Не начинай. Лучше не думай об этом вообще. Здесь нет еды. А если найдется еда, значит, мы оказались не в том месте. Впрочем, тогда ты сможешь найти себе какого-нибудь бестолкового хозяина, и тогда ты никогда больше не будешь голодной.
И медленно переступая четырьмя своими лапами, я двигаюсь вверх по улице. Разгорается рассвет…
Слушай, по поводу описания. У меня нет сил продолжать. Давай насчет Иерусалима ты меня пожалеешь. Это ведь Иерусалим? Смотри, соответствующий стиль сам выбрал тебя. Это коллективное бессознательное пугает, требует – я боюсь потерпеть неудачу. Я не смогу описывать все эти знаменитые места с помощью одних только запахов. Я пойду туда, куда ты скажешь, ко всем этим древностям и красотам, и если Иерусалим действительно выбран для последнего монолога, позволь мне охватить взглядом сразу весь город, как бы с высоты, и я пролаю его всем своим сердцем.
Горацио с молодой сукой побрели по Иерусалиму, исследуя границу между литературой и жизнью. По вершине холма шел поезд. Они облизали утреннюю росу на железных воротах старой мельницы в Ямин-Моше и продолжили путь. Странное здание притягивало их внимание, и они пошли вдоль его стен и шли много часов, пока не поняли, что вернулись туда же, откуда начинали свой путь. За это время на востоке поднялось солнце, ночные облака с их дождями постепенно рассеялись, и в утренних лучах засверкала стена Старого города. Горацио не знал, что это за великолепие открылось перед ним, но тем не менее протянул вперед лапы и немного полаял. Он не был сильно верующим, и все же религиозные чувства дремали в нем. Сучка стояла рядом с ним и не могла прийти в себя от изумления. Но Горацио не торопился войти в старый город, и в нем поднималось волнение. Впервые в жизни он обращался к неведомому – он должен был подготовить свою душу к тому, что должно произойти, и еще накормить малышку. Они потащились вверх по улице и пришли к гостинице «Кинг Давид». Через заднюю дверь они вошли на кухню и подобрали объедки.
Между тем город просыпался. Они прошли от башни ИМКА к улице Керен-ха-Йесод, прошли по переулку Смоленскина, мимо дома главы правительства – как божественно пах там мусор! – потом свернули на улицу Бальфур, обогнули площадь Вингейта, бывшую Саламэ, пошли дальше по Жаботинского до дома президента, понюхали, каков у него мусор. Оттуда по улице Радак спустились в сторону Азы и вернулись к Терра Санта, покрутились около Сохнута и обнюхали его тоже. У Горацио вдруг возникла мысль: а не поменять ли ему семью на нацию, отдохнуть от семейной борьбы в национальной? На улице Георга V в центре города они принюхивались к запаху кофе. По улице Яффо они поднялись к мэрии, заинтересовавшись грустным запахом мэра. Потом пошли по улице Царицы Елены, слушали музыку, доносившуюся из каменного дома, там работал «Голос Израиля», и, побродив немного, почувствовали запах свежих новостей.
Сучка не всегда успевала за ним. Вечно голодная, она запускала свой нос в каждый мусорный бак да к тому же обнюхивала каждое дерево. Горацио был без ошейника, но по его тяжелому и уверенному виду, по его поникшей и серьезной голове всякий признал бы в нем домашнюю собаку, уже по тому, как он зашел бы в дом, вежливо и воспитанно, все двери были бы открыты для него, а на суку набросятся, ее выгонят с руганью, несмотря на ее симпатичную мордашку с белым пятнышком на коричневом лбу и сверкающими глазами. Ну, погладят, но как только увидят, что ласки она не понимает, не привыкла ни к ней, ни к обществу людей, тут же пропишут пинком под зад. Зато иерусалимские бродячие собаки учуяли ее запах и пошли за нею следом, а щенки попытались поиграть с ней. Иногда она пропадала, и он говорил самому себе: слава богу, избавился от нее! Но почти сразу же останавливался, оборачивался и ждал, пока она догонит его. Она прибегала запыхавшаяся, виляла хвостом, таща за собой обрывок веревки, слюна капала у нее изо рта, и она принималась облизывать его морду своим горячим и мягким языком. Влюблена. Он слегка пожурил ее, сорвал с нее зубами веревку, подтер ей слюну, и они продолжили путь. Он думал про себя: нужно поскорее от нее избавиться, а то, чего доброго, влюблюсь в нее, я ведь теперь свободен, а тогда придется заботиться о ее пропитании.
Город очень ему понравился. Холодные камни, древние запахи, сухой ветер пустыни. Стояла нежная весенняя погода. У него все еще кружилась голова от всех событий последних дней. Сколько времени просидел он в сумасшедшем доме, привязанный к своей семье, прикованный на цепь, прирученный, каждый свист и каждое движение приводили его в волнение, он все время прислушивался, не идет ли кто-нибудь из своих, питался по расписанию – и вот он свободен от всего этого. Свобода прохладой овевает его шею. Опять же, он не собирался никуда отправляться – и вот он в Иерусалиме. Можно ли в его возрасте поменять жизнь? Он думал об этом, и мысли путались в его голове.
Была середина дня, когда он вошел в Меа-Шарим, по следам Балака, трепеща и страдая страданиями литературного героя, разглядывая евреев в черных шляпах, которые хлопотали, готовясь к шаббату. Он подумал: надо же, все так и есть. Литература не обманула его, даже запах оказался тем самым.
Оттуда он пошел к Воротам Мандельбаума, а там свернул в сторону Геулы и Тель-Арца. По запахам они поняли, что из одного района они попали в другой. Странная пара привлекает внимание, люди обращают на них внимание, смотрят с улыбкой. По другой стороне холма он решил спуститься к садам в Шаарей-Цедек. Там они нашли опустевший дом, в котором остались только его запахи, а от него уже было рукой подать до комплекса правительственных зданий и тихих и пустых каменных домов. Сука ворчала: что ты все ходишь да ходишь, ничего тут нет, ни еды, ни людей, – но он не отвечал, молча продолжал идти. Ближе к вечеру они пришли к Университету и немного постояли у Национальной библиотеки. Он долго обнюхивал стеклянные двери, и его желтые глаза вместе с душой плакали обо всех книгах, которые он никогда не прочтет. Между тем солнце садилось и сгущалась тьма. Стало вдруг холодно. Усталая сучка, тяжело дыша, терлась об него, пытаясь согреться, и, раз уж он обещал ей еще одну случайность, он выполнил обещание.
В полночь с пятницы на субботу Горацио сказал себе: ну что ж, здесь мы все обнюхали, теперь самое время войти в Старый город. Пройдя вдоль освещенной стены, они подошли к Яффским воротам. Ночной патруль заметил их издалека. От сонливых молодых солдат пахло оружейным маслом, они гладили и ласкали их. Всю ночь они жались к стенам на узких улочках и дождались, пока стали подниматься жалюзи на окнах магазинов и потекли ароматы свежих бубликов, крепкого кофе и сваренных вкрутую яиц. Стали появляться первые туристы. Сучка ела свой завтрак в уличной грязи, и даже он смог проглотить немного. Отсюда начинались паломничества – от церкви к церкви, от мечети к мечети, от синагоги к синагоге. Они стояли в тусклых проемах дверей, вдыхали запах ладана, слушали голоса муэдзинов и шепоты еврейских молитв. Сучка всюду следовала за ним и распространяла запах течки. Погода изменилась, вместо теплого воздуха и мягких облаков на синем небе – холодный ветер, тучи и иногда капли дождя, и тем не менее они оба чувствовали, что движение весны продолжается.
Ближе к обеду они пришли к широкой Стене, волнующей запахами мяты, мха и старых камней, но как только они попробовали подойти к камням, их тут же прогнали. Бесшумная и мягкая походка не помогала: охранники упорно отгоняли их от Стены. Он подумал, что, может быть, если у него будет кипа, то его пропустят, и схватил зубами один из черных бумажных уборов, лежавших на столе неподалеку, но охранник кинулся к нему и больно ударил. Тогда они вышли через Мусорные ворота и пошли за стеной Старого города. Горацио чувствовал себя превосходно и немного полизал камни стен. Они продолжили путь и вошли обратно в город, поднявшись по Золотым воротам на Храмовую гору в сторону большой мечети, где он рассчитывал спуститься обратно к Стене. Рядом с мечетью они увидели будку, которую сторожил охранник-араб. Они проскользнули мимо него, но охранник проснулся и погнался за ними, ругаясь по-арабски. Горацио попытался затесаться между туристами, но войти ему все равно не дали. Он изо всех сил старался быть маленьким и бесшумным, но его все равно замечали и колотили. К тому же пропала сучка, и вокруг поднялась суматоха. Он побежал и обнаружил каменную лестницу, ведущую с площадки вниз, она была закрыта решеткой. Он подумал, что, пожалуй, там, внизу, он сможет принюхаться к коллективному бессознательному. Он быстро скользнул между прутьями решетки и побежал по извилистым тоннелям, старым пещерам, чувствуя запахи древних пожаров, исторических страхов, запахи козьего навоза и подпочвенных вод, – с удивлением он обнаружил, что все эти запахи уже знакомы ему по его снам. Он растрогался от этого открытия, полаял из глубины и продолжил свой бег, пока не достиг новодельной каменной стены. Там он немного поплутал, нашел дорогу назад, а когда он поднялся, было уже поздно – наступил праздничный вечер. Он решил найти пропавшую сучку и нашел ее – старый охранник поймал ее и привязал к своему стулу. Возле нее лежала сухая пита и стояло блюдце с водой. Она сразу почувствовала приближение Горацио и заскулила. Старик встал, погладил ее и уложил снова на землю, даже пощекотал ей лапы. «Мерзкий старикашка», – подумал Горацио. Он немного переждал, потом обошел кругом, подошел к ней сзади и попытался зубами развязать веревку, но старик тут же заметил его, замахнулся палкой и прогнал. Горацио отбежал в сторону, спрятался между двумя камнями и не сводил глаз с сучки, так и оставшейся в проходе между Стеной Плача и большой мечетью. Через некоторое время он увидел, как беззубый старикашка стягивает веревку на ее шее. Горацио залаял изо всех сил: «Беги, а то сейчас превратишься в арабскую собаку и ко всем твоим бедам добавятся еще и арабские!» Старик вытащил нож, Горацио зарычал на него, и старик тоже сердито зарычал, а потом бросил в него нож. Горацио убежал.
Стало совсем темно, улицы опустели. Горацио удивился, какая тишина царит в Иерусалиме на исходе субботы. Он-то привык к исходу шаббата в Тель-Авиве, там он совсем другой. Он выбежал из Львиных ворот в Новый город, он торопился, чтобы позвать на помощь. Но небо было темное, а людей на улицах почти не было. Он был голоден и чувствовал жалость к себе, бездомному. В Меа-Шарим он увидел полыхающие мусорные баки. «Сумасшедший город!» – подумал он. Около полуночи он вернулся на площадку перед мечетью. Сучка все еще была там, на ее шее висела тяжелая цепь. Она спала, а старик, закутавшись в старый плащ, готовил что-то на переносной горелке. Закончив готовить, он разбудил ее и накормил. Она виляла хвостом, растянулась в ногах у старика и перевернулась на спину. Внизу, недалеко, прошли еврейские солдаты. Горацио в изумлении думал: хорошо, что я не влюбился в нее, надо же, какая сволочь, ну и оставайся там привязанная, между двумя лагерями, в вечном конфликте, в историческом парадоксе. И он развернулся и пошел прочь, спустился к раскопкам в Верхнем городе, обнюхал древние камни, нашел в грязи кость собаки, которая была убита в большом восстании, и его потрясенная душа плакала. Этот Иерусалим настоящая мышеловка, как покидают его, как вырывают его из сердца? Кто выведет его отсюда? Взойти на Масличную гору и пойти бродить по пустыне. Нет, пожалуйста, верни меня на запад. Он вернулся на тропу и снова пошел вдоль длинной стены, которую уже больше не подсвечивали, направляясь на север, туда, где остался сумасшедший дом. Какой же это дом, говорил Аси, и действительно, это не дом, там не будет никакого монолога, только плач в темноте. Как в том вагоне грузового поезда. Конечно, вдруг подумал он, поезд. Может быть, он сможет уехать отсюда так же, как приехал. Надо только найти дорогу. Это где-то рядом с мельницей… Он забрался на гору Сион, увидел издали мельницу в Ямин-Моше и поспешил к ней. Поднялся по улице Царя Давида, пробежал мимо гостиницы и оказался у железных ворот театра Хан. Он облизал доску объявлений и вспомнил, как она стояла здесь рядом с ним с порванной веревкой на шее. Я должен был лучше следить за ней, подумал он. Иерусалим поглотил ее. Но вот наконец вокзал, и ворота его открыты, и поезд стоит и ждет его.
«Ну, теперь уж я не заблужусь». Горацио переходит от вагона к вагону, пока не находит один с открытой дверью, проскальзывает внутрь, втискивается под одно из сидений и засыпает. «Все. Утро вечера мудренее, надо отдохнуть». Утром его будят голоса людей – переполох, суматоха, люди давятся с коробками и узлами, можно подумать, все население Иерусалима решило сбежать из этого города вместе с Горацио. Спустя немного времени его находят и криками гоняют с одного места на другое. Никто не знает, чей это пес, его ловят и решают дождаться контролера и передать ему. Прекрасно, думает Горацио, до Тель-Авива я все-таки как-нибудь доберусь. И, свернувшись в клубок, он притворяется, что плохо себя чувствует.
«Достаточно. Дальше я знаю. Так что монолог все-таки будет». Поезд ехал между гор, воздух постепенно нагревался. В окнах мелькало голубое небо. Горацио чувствовал себя мягким и слабым, он вызывал сочувствие. Маленькая девочка погладила его и показала его своей маме, а когда поезд остановился на станции и его стали выгонять из вагона, она расплакалась навзрыд. Так, полумертвый безбилетник, он нашел защиту у маленькой девочки и все-таки доехал до Тель-Авива. Здравствуй, Тель-Авив! Это мой дом! Я вернулся к тебе на руках у маленькой девочки и ее матери, они несут меня. Меня пожалели, я несчастное животное. Воздух в Тель-Авиве влажный, нежно греет весеннее солнце, чудесный полдень, и хотя я не знал этой станции, я на ней ни разу не был, все равно – меня переполняло острое ощущение дома. Здесь мой дом, здесь место последнего монолога, круг замкнется. И это правильно. Я должен найти дом Аси. В одно мгновение я спрыгнул с рук, спасибо за помощь, из благодарности потявкал и побежал по городу. Город стал больше, разросся за пять лет, которые я здесь не был, я даже немного путаюсь в нем, но это приятное чувство. Первым делом нужно найти море, потому что дом рядом с морем.
Я заблудился, конечно, заблудился, но это было радостно. Бездомный и счастливый, я бежал по улицам, смеялся и размахивал хвостом на весь Тель-Авив. Прибежав на берег, я попробовал укусить море и вслушивался в его музыку. Я вернулся домой. Я провалялся на пляже до вечера, раздумывая, как найти дом и не заблудиться. Я разработал метод – прочесать весь пляж, гостиницу за гостиницей, обнюхать все улицы, пройти напрямую на восток, а потом вернуться на западную сторону, к морю, и пойти на север. Но тут Тель-Авив затих. С улиц исчезли автомобили, закрылись магазины, люди стали расходиться из кафе. Я уж решил, не настала ли снова пятница. Что если в Иерусалиме своя собственная пятница? А в Тель-Авиве своя? Может, Иерусалим стал религиозной автономией. Медленно опускалась ночь. Люди в кипах идут по улицам, у них хорошее настроение. Автобусы пропали. Меня охватил страх: мне пришло в голову – может, дом сломали, а вместо него построили гостиницу? Вдруг я увидел знакомое дерево. Рожковое дерево, около которого я всегда задирал лапу, проходя мимо, а рядом с ним магазин, вокруг которого припаркованы машины. Я упал на лапы – здесь даже сохранился мой запах, я отличу его от тысячи других. И тогда глаза мои медленно поднялись, и я увидел дом. Вот он, любимый. Ворота покрашены заново, несколько балконов заделаны новыми окнами из алюминия. Глаза мои поднимаются выше и выше, до третьего этажа. В окнах темно. Где они?
А вот и соседи. Они возвращаются из синагоги, на головах у них кипы. Мальчик уже в форме, а девочка превратилась в соблазнительную женщину, а была совсем малышка – я чувствую, как страх смерти отступает. Но что с ними случилось? Неужели стали религиозными? Когда-то я постоянно находил в их мусоре объедки свинины. А вот и пуделиха с первого этажа вышла на прогулку. Как постарела, ведьма, и тянется в мою сторону, чуть не срывает поводок, аж хрипит от натуги. А вот одинокий старик из дома напротив, у него новая собака, вот он торопится домой, и рядом с ним идет огромный доберман. Сегодня что, какой-то праздник? Не понимаю. Люди идут и идут по улицам, идут друг к другу в гости, я вижу много новых лиц. Старики, которые жили напротив нас, пропали. Может, их взяли в дом престарелых. Вместо них живет молодая семья, и сейчас они встречают пришедших к ним в гости бабушку и дедушку. А где же мои? В квартире все еще темно. Я встаю и брожу по улице. Кондитерской больше нет, из кафе сделали банк, над стеклянной дверью висит электронное табло с цифрами, и в двери я вижу свое отражение. Неужели это я? Да, заметно, Горацио, как ты провел последние дни. Взгляд дикий, шерсть потрепанная, даже в сумасшедшем доме ты выглядел получше. Наконец улица пустеет, в квартирах горят лампы. Может, мои прячутся? Все семьи живут вместе, и только моя семья разбита на осколки.
Я выбрался из своего убежища с поникшей головой. Прошел в дверь, поднялся по ступеням и лег на коврике рядом с дверью. Это моя территория. Здесь пахнет моим домом. Я немного поцарапал дверь, встал на задние лапы и нажал кнопку звонка. Тишина. Где же они? Не может быть, чтобы никого не было. Меньше суток до начала последнего монолога. Он должен произнести его здесь, вернувшись наконец домой, более подходящего места не придумать.
В квартире звонит телефон. Сейчас посмотрим, подойдет кто-нибудь или нет. Телефон звонит и звонит и наконец замолкает. Я лежу, свернувшись, под дверью, голова крепко зажата в лапах. Из соседних квартир раздаются песни. Там что, певцы живут? Когда-то я знал одну певицу. Все-таки сегодня праздник, все празднуют, и только мои где-то заблудились и опаздывают. Я чуть вздремнул, а где-то через час соседняя дверь раскрылась настежь, и на лестницу легко ступил маленький мальчик, как будто вышел кого-то встречать, но, увидев меня, испугался и побежал обратно в квартиру. Послышались возбужденные голоса, вышли его брат с отцом и зажгли свет. И этажом выше тоже открылась дверь, сосед спустился посмотреть на меня и вдруг засмеялся. Меня узнали. Он нагнулся ко мне и погладил. Это собака Каминки, говорит он. Со смехом он пытается вспомнить мое имя. Орфео, Одиссео, Гомеро, Софокло. Видно, тут привыкли подшучивать над моей семьей. Я лежу, свернувшись, и даже хвостом не дергаю. И вдруг дверь внизу открывается и на лестницу выходит старик, про которого я думал, что он пропал. Горацио, говорит он. И тогда я завилял хвостом. Прибежал ребенок и принес мне миску с водой и кусочек мацы. Значит, точно праздник. Праздник освобождения. Я поднимаюсь, лакаю воду и ем мацу, а потом снова ложусь. Все смеются. Дети наклоняются ко мне, чтобы погладить. Я закрываю глаза. Хорошие соседи, не выгнали меня. Я должен подготовить монолог. Я чувствую прилив вдохновения.
Действительно, в голове как будто начинает играть музыка, хвост мотается, как метроном. Сама собой складывается замечательная композиция. Лирический монолог, воспоминание об отцовском доме, сладкая ностальгия. Это будет нежный монолог, монолог необыкновенной красоты, ты еще увидишь, на что способен этот старый пес. Двери вокруг закрылись, певица умолкла, гости разошлись по домам, наступила тишина, и мерцающая тельавивская ночь вступила в свои права. Я без движения лежал у двери, грел ее своим телом, а в мыслях я ходил по квартире и вспоминал. Из кухни в гостиную, на полу ковры, запах книг, забытые воспоминания. Запах утреннего сна, запах мыла. Все удивляются, что я понимаю команды. Сидеть. Лежать. Зимние дни, запах зимы. Запах нефти. За окном умерла птица – запах ее трупика. Ночью я лежу на спине. Запах ссор. Запах страха. Цви, запах его спермы. Запах сгоревших колючек. Запах обещаний. Ты сочувствуешь всем. Любовь переходит в разочарование. Иногда, когда никого нет дома, я лежу на диване и нюхаю книгу. Обед. Мясо варится в супе. Запах обуви. Запах новой женщины в его одежде. Ночью они говорят обо мне. Потом она приносит еще кого-то. Пухлый младенец. Запах пеленок, запах ошибочных суждений. Нож, запах ножа. Запахи меняются. Боится, что будет женщина, и поэтому заводит маленькую девочку. Запах монолога, запах сваренного вкрутую яйца. Я сплю, и мой монолог растекается по лестнице. Запах лестницы. Полоска бледного света проникает через щель в крыше. Запах света. Реальность, смешанная с фантазией. Такой будет монолог.
И тут я слышу за дверью писк, и до меня доносится отвратительный запах. Я просыпаюсь, встаю на лапы – там внутри кто-то бегает. Я приникаю к двери и слышу тихий писк. В квартире крыса. Оскверняет мой дом. Трогает мою миску, ковер, на котором я спал. Они взяли себе крысу вместо меня, и теперь она хочет попасть в мой монолог. Я угрожающе лаю, прыгаю на дверь, принюхиваюсь, принюхиваюсь, и у меня не остается сомнений. Мерзкая крыса захватила мой дом. Я слышу, как она замирает, потом снова бежит, бежит на кухню, прыгает на раковину, падает ложка. Запах обглоданного сыра. Меня захватывает страшное отчаяние. Я с силой бросаюсь на дверь. Отбегаю и атакую ее с разбегу, я колочу в нее лапами, визжу и скулю. Двери других квартир открываются, выходят сонные соседи в пижамах, они глядят на меня с ужасом, пытаются утихомирить меня, но я продолжаю неистовствовать. Спускаюсь и поднимаюсь по лестнице, снова сажусь и бью хвостом из стороны в сторону, как плетью. Все собаки по соседству поднимают лай. Даже пуделиха выходит на площадку и начинает вопить. Горацио, обращаются ко мне, Горацио. Дети начинают плакать. В доме переполох. Я врываюсь в соседнюю квартиру, пробегаю по комнатам, между кроватями, нахожу общую стенку и пытаюсь пробить ее. В меня летят подручные предметы. Пуделиха поднимается на мой этаж и истерично лает. Я набрасываюсь на нее и прокусываю ей ухо. Люди выгоняют меня и закрывают двери. В отчаянии я бегу по улице. Начинается буря, дорога идет вверх, я направляюсь в сторону моря – у меня нет ни семьи, ни хозяйки, только дикая природа. Море спокойное, серое, его поверхность отсвечивает цинком, в воздухе острый запах соли. Я захожу в холодную воду, чтобы смыть с себя грязь, возвращаюсь на берег и вываливаюсь в песке. Потом я убегаю, сам не понимая куда, просто бегу вдоль берега в сторону Египта, в сторону его золотых песков, берег длинный, по нему можно бежать долго.
Я бегу по берегу, я испачкал лапы в луже машинного масла, берег пуст, никого нет, дует холодный ветер и текут по небу хмурые облака – можно подумать, зима вернулась. Запах морских водорослей, запах гнилых досок, сломанные пластиковые ведра, связки ржавых ключей, сгнившее полотенце, рваная резиновая лодка, ломаные плетеные корзины и машинное масло. Я бегу дальше, иногда останавливаюсь, всматриваюсь в даль, пробегаю мимо будки спасателя, забираюсь на его пропитанный солью помост, сажусь спиной к Родине и зову большую собаку: почему я остался один? Раз так, тогда прощайте, я ухожу отсюда. В полном одиночестве. Я перейду на другую сторону. К золотому берегу, полному пальм, растущих из мягкого песка, и мой монолог начнется по ту сторону границы. Этот монолог придет ко мне, рожденный из волн.
Светлеет, ветер становится теплее, и я продолжаю идти. На голубое небо возвращается солнце. По берегу проезжает армейский джип с солдатами, на песке сидит парочка, смотрит на меня и целуется. Израильтяне приходят любоваться морем, как только наступает весна. А вот кто-то бежит в спортивном костюме. Я немного пробежал с ним, а потом снова перешел на шаг. Вокруг растекаются потоки тепла: солнце поднимается по небу, озеро света в голубом океане. Внутри себя я уже давно перешел границу. Пять часов пополудни, крепостные стены утопают в море. Я весь соленый, у меня больше нет своего запаха, а через час начнется монолог, и внутри меня звенит тишина – мне нравится это, это необходимое условие, хотя и не достаточное. Я целиком растворюсь в природе, это будет описание моря в сумерках и больше ничего, просто маленький фрагмент мира неживой природы. Но вдруг меня окружают и обнюхивают псы.
– Это ты? Вернулся? Куда это ты пропал? Как похудел-то…
– Кто вы, друзья?
– Мы бродяги из Акко – те, которые разорвали твой ошейник.
– Вы тоже перебежали в Египет? Удивительно…
– Что ты мелешь? Мы в Акко.
– Акко? – Я засмеялся, поднял голову и увидел знакомую линию берега и понял свою горькую ошибку. Я вернулся к исходной точке. Рефлекс взял верх над волей. Вместо того чтобы повернуть влево, я побежал направо.
– Где малышка?
– Какая малышка?
– Которую ты взял с собой…
– Никого я не брал с собой, она просто за мной увязалась…
– Так где она? Ваш вагон вернулся из Иерусалима, но ее там не было…
– Ее взяли и привязали, какой-то старик…
– Где?
– В одном очень важном историческом месте…
– А ты знаешь, за тебя тут волновались, семейка твоя искала тебя по всему городу.
– Они переживали? Ну что ж, я рад, что хоть раз это случилось, а то обычно переживал и волновался я.
– И муниципалитет тоже искал тебя. На нас из-за тебя охотились. Несколько бродячих собак убили.
– Я прошу прощения…
– Ты не вернешься к своим?
– Нет, что мне с ними делать. Отдохну и вернусь на юг.
– Но тебя там ждут с каким-то монологом…
Я навострил уши. Если до них дошли слухи, стало быть, монолог должен будет состояться там.
– Там? Вы уверены?
– Да, купили билеты тебя послушать. Пойдем с нами…
Они были очень вежливы.
– Куда?
– Идем.
– Что это вы вдруг прониклись ко мне жалостью? Мне кажется, бездомные дворняги так себя не ведут.
– Мы знаем… Но тебя нужно вернуть им… Тебе с нами не по пути… Ты полон чувства вины, мы даже не знаем, из-за чего…
Было пять часов вечера. Дул ветер, погода менялась, и, будто провожая садящееся солнце, сгустились тучи.
Они стали подталкивать меня в сторону города, они будто конвоируют меня, они хотят вернуть меня в сумасшедший дом. В голове у меня пусто. Монолог уже скоро, а у меня нет ни одного слова, даже самого первого. Они ведут меня, словно из жалости, я слышу, как они шепчутся друг с другом, мы выходим на главную дорогу, а вот вокзал, вот толпа приезжих, мы бежим посреди дороги, нам сигналят машины, но что они могут сделать с целой стаей собак, которая движется так, будто это одна большая собака, собаки со всех окрестных районов присоединились к нам, даже лошади ржут и кошки мяукают нам вслед.
Солнце слепит, линия горизонта прячется за горами, строения и деревья кажутся вырезанными из бумаги, двумерными, как будто кто-то специально расставил их, как элементы декорации, а мимо проезжают машины, одна из них черная машина, и в ней едет твой хозяин, он хочет тебя послушать. Я поднимаю голову – действительно, это он, проходит мимо, сильно наклонившись к земле, а вдалеке еще одна машина, белая, и рядом с ней в воротах стоят хозяйка, Аси и Цви. Черная машина остановилась не доезжая ворот, рядом с железнодорожным переездом, и он быстро вылез из нее и торопливо пересекает поле, чтобы подобраться к забору около зарослей. Он снимает шляпу. Запах заговора. Я вздрагиваю. Сердце мое сжимается, и я ускоряю шаг. Солнце начинает опускаться, вдалеке оркестр настраивает инструменты. Время замерло. Солнце повисло. Старик исчезает в кустах, а я, к собственному удивлению, начинаю скулить, и собачий народ вокруг меня присоединяется ко мне. Я бросаюсь вперед, пересекаю дорогу, потом поле, прорываюсь за ним в дырку в заборе, я цепляюсь за проволоку ограды, я застреваю.
Не двинуться ни назад ни вперед. Я чую запах хозяина за оградой, и я рву свое мясо о проволоку, прорываясь вперед. Наконец я понимаю. Последний монолог – это не слово, а дело. Я и есть монолог – моя кожа и шерсть, мое мясо и моя кровь. Литература – это я. И литература ранена.
Мгновенно опускается тьма, потом быстро встает луна, и тьма рассеивается. Аси пытается освободить меня, пробирается ко мне с цепью, удивляется, что на мне нет ошейника, вокруг стоит бешеный лай, толпа беснуется, все ждут последнего монолога, появляется Цви, он несет веревку, Аси завязывает веревку на моей шее, тянет меня из кустов и тащит по земле.
Я смотрю вокруг себя. Вот и ночь. Действительно, ночь, она настала. И я пришел. Это последняя ночь. Все стоят в молчании.
Всё?
Начинать?
Это монолог?
Я не справлюсь.
И вот монолог, он звучит в ночи, он строгий и серьезный, дорожка под твоими ногами убегает назад, в небе виден свет первой звезды, там тяжело дышит большая собака. Она виляет хвостом, она высунула язык, а твоя голова в грязи и спина твоя испачкана кровью. Цепь за тобой гремит, играет свою мелодию. Медные трубы моря, флейта ветра, задрожали скрипки – все вместе звучит симфонией. Это последняя ночь из последних сил, и обратной дороги нет. Ты в ужасе, тебе страшно, ты нервничаешь, ты в ярости – это последний монолог. Лают псы, они возбуждены до предела, их голоса толкают тебя вперед и вперед. Бегут люди. Ты и я. Что они делают? Чего они хотят? Запахи сумасшествия. Вот живая изгородь, стены из кустов, здесь Цви под навесом из листьев прячет маму, я набрасываюсь на нее, облизываю ее руки, узнаю их запах, мама, мама, они его прячут, они боятся его, и все вокруг кричат; папа! папа! – кричит Аси, он бледен, он отламывает палку, Горацио, папа, папа. И я, превозмогая себя, бегу на его запах в кусты. Где он? Где он? Слышен легкий шепот воды, шланг свернулся, как змея, розовая змея на черных листьях, квакают лягушки, я лаю на шланг, мой разум будто стал щенком, который не отличает живое от неживого. Жажда жжет мне горло, я лаю на шланг, я лакаю воду, но Аси сзади яростно подстегивает меня веткой: папа, Горацио, папа, – и он тянет за шланг и отключает воду. Снова свежий и сладкий аромат, и снова проволока, проклятая дырка, я забираюсь на камни и копаю, копаю землю, вокруг разлетаются обрывки бумаги – бумага, бумага и ничего, кроме бумаги. Ведь это же его запах… Но мне кричат. На место, говорят мне, на место, все, хватит. Монолог окончен. Но Аси продолжает хлестать меня, будто я лошадь, его глаза горят, вперед, вперед, я лаю из зарослей, там куча вещей – это ее платье, ее шарф.
Я падаю на передние лапы, из меня вырывается ужасный хрип.
Герой страдает, вместе с ним плачет, выплакивает свое горе кларнет. Хватит, монолог. Я глух, я нем. Больше никаких запахов, кроме смеси козьего навоза, сладкого молока и колодезной воды. Мой глубокий голод и моя неутолимая жажда, моя душа лает, и сухой язык вылизывает кровь.