…Итак, столь же последовательно, как эти юноши отвергали идею государства и всех прочих общественных образований и учреждений, они равным образом отвергали – по крайней мере в начальной стадии – идею организованного террора. Их террор был актом индивидуальным, и таковым они желали видеть его и впредь. Персональным, а отнюдь не коллективным актом. Авторитет мог быть завоеван лишь индивидуальным поступком как таковым и проистекать из ощущения внутренней свободы, присущего отдельной личности, несущей ее всей остальной нации. Решение о совершении террористического акта не могло принадлежать какой-либо организации или собранию единомышленников, принято большинством голосов на собрании революционеров. А потому, несмотря на их необычайно сильное чувство братства и приверженность к гуманизму, которая принесла им симпатии публики, терроризм и его адепты оставались абсолютно изолированными явлениями. И прежде всего потому, вы должны все время помнить об этом, что все они были очень молоды – много моложе, чем вы, нынешняя молодежь. Писарев, ведущий теоретик русского нигилизма, заметил как-то, что дети и подростки наиболее восприимчивы к подобным идеям и именно из их рядов выходят самые безжалостные фанатики. Сама Россия – и об этом вы должны помнить тоже – в это время сама переживала вторую молодость. Стадию перерождения, которая началась за сто лет до событий, о которых мы говорим; страна была по-своему молода, и ее террористы были молоды тоже. «Пролетариатом старшеклассников» назвал ее кто-то, и вот они-то, почти что дети, высоко подняли факел свободы, встав лицом к лицу против жестокого диктаторского режима, пытаясь добыть свободу русским людям, которые, надо признать, вовсе не спешили присоединиться к этим попыткам. Почти каждый из этих юнцов заплатил за свои порывы – самоубийством, публичной казнью, тюремной камерой или сумасшедшим домом. Горстка интеллектуалов один на один боролась с империей при всеобщем равнодушном молчании. Но 27 января 1875 года началось то, что потом получило название «первой волны русского террора». Молодая женщина по имени Вера Засулич выстрелила в генерала Трепова, жестокого главу полиции Санкт-Петербурга. Никто не уполномочивал ее на это, она действовала, руководствуясь исключительно собственными моральными убеждениями. Идеологически же она, скорее всего, была подготовлена к своему поступку, поскольку много читала подпольной литературы и в том числе, разумеется, эссе под названием «Убийство», автором которого был немец Карл Петер Гейнцен, опубликовавший свое сочинение (оно было широко известно в подпольных кругах) примерно в 1849 году. Была она знакома и с Михаилом Бакуниным, автором знаменитой книги «Революция, терроризм и бандитизм», появившейся в Женеве в 1856 году. Именно с двумя этими сочинениями я и просил вас ознакомиться к сегодняшнему дню, отыскав их в антологии Вальтера Лакера…
Ну, конечно. Все как обычно – ничего они не читали. Перья перестали скрипеть. В наступившей внезапно тишине слышно было лишь завывание ветра за окнами; встретившись со мной взглядом, они отводили глаза. Что для них означали чьи-то научные изыскания? Я должен был быть благодарен им за то, что они просто пришли и слушают меня. То, о чем я им говорю, им совершенно не нужно. Но они продолжали смотреть на меня. Что я еще для них приготовил? Чего еще от меня ждать? Мне было о чем подумать, тем более что мне предстояла еще одна лекция. Говори, говори, у тебя есть еще пятнадцать минут до перерыва. Жаль, что сегодня нет одного из моих студентов – это въедливый старикан, который никогда ничего не читает, но знает, кажется, все.
Я вспоминаю, что и вчера его не было, и позавчера… с ним я не без общей пользы мог бы поговорить в эти четверть часа. Уж не заболел ли он? Жив ли вообще? Или решил больше не ходить на мои лекции? Или забился в какую-нибудь щель? Моя аудитория совсем не велика, и это беспокоит меня; вот и несколько вольнослушательниц-старушек отсутствуют – ну, эти, скорее всего, из-за пасхального вечера. Однако…
– Прошу внимания! Может ли хоть кто-то из вас сказать мне, в чем состоят основные тезисы Гейнцена?
Стулья поскрипывают.
– Кто читал их?
Они избегают моего взгляда, предпочитая разглядывать потолок или прислушиваться к завыванию ветра, а то и просто погружаясь в раздумья.
– Хорошо. Тогда я спрошу иначе. Кто не читал их?
Лес рук. Несколько человек присоединились к большинству после некоторого колебания. Глядя друг на друга, они ухмылялись.
– Этой книги не было в библиотеке, потому что вы взяли ее оттуда, – раздался голос из дальнего угла.
Вздох облегчения.
– Это верно. Но существуют еще два экземпляра. Я лично поместил их в запасной шкаф в начале года.
Они стали хмуриться, сбитые с толку.
– Честное слово, я пробовала отыскать их, но там их не было.
(В ее воображении.)
Именно так, настаивала студентка. Они числились в запасниках, но потом они исчезли. А библиотекарша ничего вспомнить не может.
– Исчезли куда?
– Кто знает… Исчезли – и все.
Вздох облегчения теперь был общим. Так или иначе, книг этих не было.
– Но почему вы не дали мне знать? Я попросил вас прочитать эти отрывки месяц тому назад. Почему вы тогда не обмолвились об этом ни словом? Ведь здесь у нас аудитория для дискуссий, а не лекций.
Дверь бесшумно приоткрылась, и внутрь просунулась кудрявая голова Дины. «Можно?» – дружелюбно прошептала она, после чего, не дожидаясь ответа, обернулась и сказала звонким голосом, эхом отразившимся от стен коридора:
– Это здесь!
После чего она прокралась к последнему ряду и бесшумно опустилась на стул, в то время как отец, на цыпочках следовавший за ней, опустив голову так, словно он пробирался по низкому тоннелю, старался не глядеть в мою сторону, прижимая к груди маленький саквояж и прокладывая свой путь среди путаницы пустых стульев к самому крайнему из них, стоявшему в темном углу. Не было никого, кто не обернулся бы, чтобы посмотреть на эту пару. Кое-кто из студентов узнал ее, и они начали перешептываться друг с другом, бросая при этом на меня быстрые взгляды. В голову мне бросилась кровь. Черт бы ее побрал. Зачем именно сейчас ей вздумалось войти? Аудитория раздражающе гудела.
«Эссе Карла Гейнцена „Der Mord“ („Убийство“) являлось наиболее важным идеологическим документом раннего террористического движения. Напечатанное несколько раз и широко цитируемое, оно впервые появилось в 1849 году в газете, издававшейся немецким политическим эмигрантом в Швейцарии. В нем Гейнцен, вынужденный бежать из своей страны, сделал попытку создать некую моральную классификацию террора. Сам он был не социалистом, а всего лишь радикальным буржуа, за что Маркс и Энгельс не раз нападали на него, видя в этом отклонение от социализма, что гораздо больше, чем поддержка террора, раздражало их. Позднее Гейнцен эмигрировал в Америку, где редактировал несколько немецких газет. Он умер в 1880 году в Бостоне, городе, который он считал единственным прибежищем культуры в Соединенных Штатах».
Пока я говорил, едва различимая улыбка мелькала по напряженному лицу моего отца, но когда я огласил мнение Гейнцена о Бостоне, она тут же исчезла и он, словно испугавшись чего-то, опустил голову.
А Дина, похоже, ничего не слушала и не слышала, продолжая сиять своей чуть простодушной прелестью. У нее не было времени нанести обычный макияж, отчего ее лицо казалось испачканным. Одета она была в старое, едва ли не детских времен синее платье. Она полностью завладела записями студента, сидевшего рядом с ней, который явно не имел ничего против. Они обменивались какими-то репликами, считая при этом, что они просто перешептываются, но мне они явно мешали. Неужели она этого не понимала? Или, наоборот, понимала слишком хорошо, что дело может кончиться для нее скандалом?
«Гейнцен приводит некоторые исторические примеры примитивного терроризма, в которых замысел индивидуального устранения тиранов возникал и осуществлялся в голове самих исполнителей. Он восхищался такими персонажами, как Гермодий и Аристогон, ведь они убили своими кинжалами тирана Гиппарха…»
Эти имена я с молодых ногтей ношу в своем сердце, и мне не надо заглядывать в конспект. Отец изумленно подался вперед. От интеллектуального запала голос мой звенел, как туго натянутая струна.
«Он показал, что исторически террор как таковой никогда не вызывал в обществе столь же сильное неприятие, как злобность, присущая тираническим режимам, и, наоборот, террористы, оставившие свой след в истории, вызывали скорее сочувствие. Если бы молодой немец по имени Фридрих Штапс, сделавший попытку убить Наполеона, достиг своей цели, говорит Гейнцен, а не был схвачен в последнюю минуту, не был ли он сейчас восславлен как всемирно известный герой?»
И снова полная тишина. Впиваясь взглядом в слушателей, я прошелся туда и обратно, продолжая:
«Гейнцен развивает свою теорию дальше, приводя в качестве аргумента тот факт, что разница между государственным и индивидуальным террором состоит в моральном превосходстве последнего. Государство использует средства уничтожения, и для него нет разницы между одним, десятью и тысячей убитых людей, тогда как террорист поражает только одну, заранее намеченную жертву. Моральный контраст между артиллерийским снарядом и выстрелом из пистолета всецело на стороне пистолетного выстрела».
Они писали, согнувшись над своими конспектами. Теперь они будут писать до тех пор, пока я не умолкну.
«На самом деле, хорошо прицелившись из пистолета…»
Я стоял лицом к ним. А потом поднял руку и при помощи большого и указательного пальцев изобразил пистолет. Тишина стала мертвой.
«В то же время одной из важнейших проблем стала необходимость избежать ненужных жертв среди случайных свидетелей, оказавшихся на месте происшествия.
Когда все окончательные приготовления к давно запланированному убийству адмирала Дубасова были завершены, террорист Войнаровский объявил, что „если жена Дубасова в это время окажется рядом с ним, то он откажется от попытки взорвать бомбу“. Карл Гейнцен по этому поводу тоже занял самую недвусмысленную позицию – невиновные гибнуть не должны. Вы прочтете об этом сами. Завтра у вас начинаются каникулы и времени будет больше чем достаточно. Мой экземпляр книги я возвращаю в библиотеку».
– Только ухитритесь поставить ее на запасную полку раньше, чем она исчезнет тоже…
Дружная волна гогота. Только техническая сторона дела была им интересна. Их приземленным практическим душонкам.
– Договорились. Но я хочу вот чего – чтобы вы прочитали еще два отрывка из той же антологии. Один принадлежит Сергею Нечаеву, другой Морозову.
И, пылая праведным гневом, я написал эти две фамилии на доске.
– Надеюсь, всем все ясно? Еще два отрывка. Предупреждаю, что вам придется на экзаменах обнаружить знакомство с ними. Мне надоело, что вы валяете дурака. Если вы ничего из того, что я требую, не прочтете, вы никогда не поймете, почему молодая Вера Засулич, дочь аристократа, отсидевшая перед этим два года в российской тюрьме, решила, что террористический акт является для нее делом чести, и почему она требует, чтобы Трепов заплатил за свою бесчеловечную жестокость. Она раздобыла револьвер, сунула его в карман пальто и отправилась на встречу с Треповым под предлогом, что имеет для него важное сообщение…
Звонок. Наконец-то. Отец выглядел бледновато. Он подпирал одной рукой подбородок, а другой придерживал саквояж, лежавший у него на коленях.
– Она ожидала его в зале для приемов, рядом с его кабинетом. Она была с ним знакома, поскольку не раз бывала в его доме со своими родителями – в раннем детстве и позднее. Напоминаю вам, что она происходила из аристократической семьи и что отношения между террористами – выходцами из благородного сословия и простолюдинами были очень крепки, что имело для успеха их дела исключительное значение. Как только он вышел из своего кабинета в окружении помощников и доверенных лиц, она поднялась со стула, на котором сидела, подошла почти вплотную и выстрелила ему в грудь. Однако она не убила его, он был только тяжело ранен. Она осталась стоять, не сделав ни малейшей попытки скрыться. Свой револьвер она уронила на пол и безо всякого сопротивления дала себя арестовать.
Дина перестала перешептываться. Теперь все взгляды были устремлены на меня в тишине, которая становилась все более глубокой. Вот чего они жаждали – авантюрного романа, а вовсе не исторических знаний.
«Правительство не отдало Засулич обычному суду, но применило в данном случае суд присяжных – едва ли не впервые в истории России, надеясь, что осуждение ее будет иметь и громадный моральный аспект. Но, ко всеобщему изумлению, суд присяжных признал ее невиновной и освободил от наказания. А когда ошеломленная полиция попробовала задержать ее, подвергнув административному аресту, толпа ее поклонников, дожидавшихся на улице, вырвала ее – буквально – из рук полицейских. В общей суматохе ей удалось скрыться, после чего она, не теряя времени, по чужим документам покинула Россию, став одной из самых заметных фигур в русском революционном движении за рубежом. Револьверный выстрел Веры Засулич положил начало множеству драматических убийств. Волна террора накрыла Россию. В том же году некто Степняк-Кравчинский, странноватый, но не лишенный способностей человек, о котором мы еще будем не раз говорить, выдвинул новую развернутую доктрину террора, опубликовав небольшой памфлет, озаглавленный „Смерть за смерть“».
Отец сидит с закрытыми глазами. Его саквояж соскользнул у него с коленей. Дверь открывается. Следующая порция студентов пытается прорваться внутрь.
Я закрываю свою папку с цветной обложкой. Что со мной творится? Я достаю сигарету, приготовленную заранее, и закуриваю ее ритуальным жестом, означающим конец лекции. Облако дыма, медленно расползаясь, окутывает меня. Студенты также потихоньку начинают расползаться, теснясь к выходу, исчезают, не произнеся ни слова. Двое подходят ко мне и просят дать им книгу прямо сейчас. Они сфотографируют ее и вернут в библиотеку. Не говоря ни слова, я протягиваю им книгу. Они что-то спрашивают. Я отвечаю – лаконично, отстраненно, даже жестко.
Я собираю свои листки и книги одну за другой и засовываю все в свой портфель, свирепея по мере того, как новые студенты заполняют аудиторию. И вот уже я прохожу сквозь эту толпу, набычившись, с опущенной головой, стараясь никого не задеть и не пытаясь даже взглянуть на Дину, которая стоит в дверях с двумя студентами, оживленно о чем-то болтая и хихикая. Не удостаиваю я взглядом и отца, который стоит, прижавшись к стенке, безуспешно пытаясь пристроить куда-нибудь свой саквояж. Я осторожно дотрагиваюсь до него: «Пошли, не то опоздаем». И, не оборачиваясь, устремляюсь дальше по коридору, после чего сбегаю по ступеням. Он улавливает мое состояние (а я в ярости) и спешит за мной.
– Надеюсь, мы не помешали тебе, – бормочет он, – Дина настояла, чтобы мы вошли и послушали, как ты преподаешь. Я возражал, но Дина…
– Ладно, проехали…
От него ощутимо пахнет одеколоном. Что это с ним происходит?
– Ты говорил с ними с таким воодушевлением… я просто восхищен. И теперь я рад, что своими глазами увидел это. Поразительно! Ты настоящий оратор. И этот драматический твой жест… с пистолетом… на мгновение мне показалось, что сейчас раздастся выстрел. Браво! Но надо быть с ними построже. Проверь их на экзаменах. Никаких поблажек этим ленивым сукиным детям – только тогда ты добьешься от них уважения. Что у тебя сегодня была за тема? Терроризм? Как интересно. Это то, что ты преподаешь им весь год?
– Нет. Эта лекция посвящена положению в России в конце девятнадцатого века.
– Ну да, ну да. Это же тема твоей докторской диссертации.
– Нет. Диссертация касалась России тысяча восемьсот двадцатых. Я послал тебе ее… но не уверен, взглянул ли ты…
Я маневрирую в плотном людском потоке, словно лодка в забитой судами гавани.
– Я… взглянул. Конечно… я прочитал даже… не все… то, что я мог понять… вот почему так вышло…
Сейчас он, заикаясь, пытается что-то объяснить мне. Но тогда… он не отозвался ни единым словом. Мы стояли, обдуваемые сильным ветром, на опустевшей площадке, где нас и нагнала Дина. Она просто врезалась в нас с разбега, прильнув ко мне со спины, она крепко меня обняла и стала целовать, нимало не заботясь, видит нас кто-нибудь из студентов или нет.
– У тебя такая чудесная группа!
– То-то ты так мне мешала.
Она хихикнула.
– Он просто прилип ко мне. Клянусь, я не виновата. Это один из таких, знаешь… вечных студентов. Как-то раз мы оказались с ним в одной группе. К тому же мы говорили шепотом.
– Ладно, забудем… – Я освободился от ее объятий и отступил на шаг… – Лучше скажи, обрадовались ли твои родители, увидев вас?
– По крайней мере сейчас они убедились, что ты не являешься плодом непорочного зачатия… даже если бы тебе этого очень хотелось.
Отец расхохотался:
– Я рад, что Дина настояла на этой встрече. Они так обрадовались, увидев меня. Визит был коротким, но очень удачным, а, Дина? Они очень приятные люди.
– Хорошо, папа, но мы должны двигаться. У нас впереди еще долгий путь.
И снова я почувствовал острое сожаление о потерянном дне. Мое драгоценное время… и еще Пасха впереди… библиотеки и так закрываются слишком рано.
– И правда, – дружелюбно сказала Дина, – пора трогаться.
– Ты собираешься пойти с нами тоже?
– Разумеется.
– Каким образом? Разве тебе сегодня не надо на работу?
– Я взяла на сегодня отгул. И пойду с вами.
Моя жена не упустит случая поразвлечься.
– Тебе совершенно незачем тащиться туда.
– Я буду ждать вас снаружи.
– Но какого черта? Я категорически против. Ты уже несколько дней не была на работе. Кончится тем, что тебя просто уволят. И ты ведь знаешь это, не так ли?
– Можешь обо мне не беспокоиться.
Ее эгоизм позволяет ей увиливать от работы, не смущаясь тем, что в конце месяца она вместо зарплаты приносит какие-то гроши. И если бы не то, что нам подбрасывают ее родители…
– Итак. Я иду.
Она вопросительно повернулась к отцу, который не сказал ничего.
– Ты не идешь!
– Я не видела твою маму так давно.
– У тебя будет множество случаев еще ее увидеть. Она никуда не собирается идти. Так же, как и ты сегодня.
Я сжал ее руку, чтобы дать ей понять это. Сжал достаточно сильно. И посмотрел ей прямо в лицо. На лице ее я заметил два маленьких прыщика. У нее были бездонные синие глаза. Тонкая кожа на скулах была натянута так плотно, что казалось, вот-вот порвется. Как же я сумел так с ней влипнуть? С этой строптивой монголоидной девочкой.
– Почему ты не идешь на работу?
Она вырвала свою руку из моей.
– Потому что не хочу. И ты меня не можешь заставить…
Отец, ухмыляясь, повернулся к нам, вполуха прислушавшись к нашему маленькому дружелюбному словесному бою.
– Ты права. Конечно, я не могу тебя заставить делать хоть что-то. Да и кто смог бы? Ладно. Папа, нам пора двигать, не то опоздаем…
Она стояла, дрожа от ярости. Студенты, проходя мимо, пялились на нее. Будь я на их месте, тоже пялился бы. Отец слегка дотронулся до нее.
– Ну, так, значит, мы еще встретимся на празднике… ты ведь зайдешь попрощаться со мной перед отлетом… и мы увидимся, верно?
Мне показалось, что она его даже не слышала. По крайней мере, она к нему не повернулась. Она неотрывно смотрела на меня, потрясенная моим отказом.
– Тогда дай мне немного денег, Аси…
– Для чего тебе деньги, Дина?
– Мне нужно.
– Но ведь вчера…
– Это было вчера. А теперь сегодня.
Отец подал голос:
– Эй, парочка! Вам нужны деньги?
– Нет, папа, все в порядке.
Я вытащил свой бумажник и дал ей пятьсот фунтов.
– И это все?
– Это все, что у меня есть. Ну, еще немного, что я оставил для себя.
Опять отцовский голос: «Если вам нужны деньги, скажите мне…»
– Чепуха. Я зайду в банк и сниму со счета.
– На твоем… на нашем счете ничего нет.
– Он даст мне, сколько мне нужно.
– Кто?
– Тот парень… тот маленький клерк, который прошлым вечером принес мне мою брынзу.
И она внезапно залилась смехом. Нежно на мгновение повисла у отца на шее, стиснула сильно мою руку и растворилась в толпе студентов.
– Совсем простые люди. Я был в их бакалейной лавке. Это что-то вроде страницы из романа о еврейском местечке девятнадцатого века. Лавочка с бочкой маринованной селедки у входа. Просто литературная бакалейная лавочка! Тоска зеленая… И вот еще что – они очень религиозны, пусть даже у ее отца нет длинных пейсов. Не просто религиозны, а очень. Можешь мне поверить, у меня на такие вещи развито шестое чувство, мне достаточно одного взгляда. Не прошло и двух минут, как они сообщили мне, что принадлежат к маленькой хасидской секте из Венгрии, в которой всем на свете правит столетний ребе, с которым они советуются по всем вопросам, касающимся жизни и смерти. Он говорит им, что делать и как думать. Ты знал об этом? Не ухмыляйся – и сам ты, дорогой мой мистер Каминка, профессор университета, в его руках, и он управляет твоей жизнью и твоими поступками, натягивая невидимые нити, кхе-кхе…
(Что это с ним?)
– Это наш автобус? Экспресс до Хайфы? Узнай-ка получше… Разреши мне заплатить. Ах, лиры… Просто ужас – я до сих пор не добрался до банка, чтобы поменять доллары. Ну, ладно, я верну тебе деньги за билеты в Хайфе, сейчас главное – оказаться на автостанции, и не позднее часа. Яэль и Кедми будут ждать нас. Нет, мне все равно, где сидеть. Хочешь у окна? Садись там. О чем я спрашивал себя во время этого удивительного визита к ее родителям этим утром – это что ты просто увидел молоденькую красотку у себя в университете, и тебе даже не пришло в голову разузнать, кто она и откуда взялась. В какую чудовищную мешанину превратился наш мир! Каких-нибудь двадцать лет тому назад молоденькая девушка из подобной семьи ни за что не вышла бы за пределы квартала, где она родилась, а если бы осмелилась выйти на улицу, то была бы с ног до головы укутана в темное облачение настолько, что ты – да и никто – даже не взглянул бы в ее сторону. Но сейчас все настолько изменилось и перемешалось самым поразительным образом, что незыблемые ранее барьеры просто исчезли. Полный хаос! И посмотри, что получилось в итоге: анархист вроде тебя попадает в ситуацию вроде твоей. Правда, я уверен, что ты-то разберешься со всем этим… ты ведь со времен детского сада этим отличался – умением разобраться с ситуацией. «Наш Аси как никто другой знает, что надо делать» – так обычно говорили мы друг другу с твоей матерью. Когда этот автобус собирается отходить? Я рад, что выбрался повидаться с ними, в противном случае это было бы воспринято как оскорбление. Не понимаю, почему ты против них так настроен. Так или иначе, мы вернемся как раз вовремя. Твоя Дина, может быть, немного ребячлива, и я рад, что ты не позволил ей присоединиться к нам и к тем испытаниям, что еще ждут нас сегодня. Кстати, ты заметил, что я держался в стороне? Но что касается утренней поездки, она была совершенно права. Согласись, что я делал это и для тебя тоже. И тут я с тобой не могу согласиться. Ты что, стыдишься их? Да, они принадлежат к низшим социальным слоям, к простому, скажем так, народу, но они вполне добропорядочные люди. Кстати, собственный твой отец не мог бы служить образцом для подражания, кхе-кхе…
(Это не кашель. Это у него появилась такая новая привычка посмеиваться. И звучит это как-то странно. Уж слишком пронзительно. Откуда это у него?)
– Подумай вот еще о чем. Рано или поздно они отойдут, а ты останешься с женой, которая лет через десять станет сногсшибательной красоткой. Думаешь, я не заметил, как мужчины пялятся на нее? Это сейчас, когда она еще не до конца созрела, но подожди еще несколько лет, и ты увидишь, что будет. Благодаря ей для тебя откроются множество дверей… твой отец в таких делах кое-что понимает…
(Он что, и вправду подмигнул мне? Это просто отвратительно…)
– Не скрою, о тебе мы говорили тоже. Они тебя очень любят. Ну, может быть, слово «любят» не совсем точное, но что точно, так это то, что они тебя уважают, хотя и не без какой-то опаски. А вот ее они просто обожают. Если ты относишься к ней как к маленькой девочке, то для них она – вообще младенец, дитя, единственный свет в окошке, они готовы отдать за нее все на свете, целовать следы ее ног и благословлять каждый глоток воды, который она делает. Я очень доволен, что у тебя хватило ума не поселиться в непосредственной близости к ним, – случись нечто подобное, ты обнаружил бы их в вашей постели вместе с их преданностью и волнением. Возможно, если вы подарите им внуков, они немного угомонятся и оставят вас в покое… прислушайся к тому, что я говорю тебе, или по крайней мере подумай об этом. Я знаю, как дорого тебе твое время, но мой совет – это лучшее решение из всех возможных. Сейчас она не занята на постоянной работе… так почему бы ей не использовать это время, чтобы воспитывать ребенка… и пусть она при этом пишет свои поэмы. Они несколько раз возвращались к этому вопросу, пытаясь перетянуть меня на свою сторону. Полагаю, что и сам ты не раз и не два слышал об этом от них. Допускаю, что за всем этим стоит еще их обожаемый рабби, кхе-кхе… и при всем при том они простые и добрые люди. А мы должны казаться им чуть ли не выходцами из другого мира, пойми. Я заметил, как они на нас смотрят, и я не представляю, как они восприняли бы историю нашей семьи, обмолвись ты хоть о малейшей детали этой истории. Но пока что они не трепещут перед тобой от страха, разве что чуть-чуть. Считай, что тебе повезло: ведь могло случиться, что они захотели бы увидеть тебя во всем твоем блеске во время лекции и услышать, как ты разглагольствуешь об этой молоденькой мисс Засулевич… они были бы уверены, что она была твоей близкой подружкой…
Засулич? Правильно, виноват, Засулич. Но на что она, в самом деле, могла быть похожа? На такую же, как она, молодежь, ощутившую себя вершительницей истории с помощью пули и динамита? Ты и сам ведь говорил, что она была вхожа в семью этого генерала… и после этого стрелять в него в упор… нет, нет, только не пытайся убедить меня, что ею двигала идеология. Чего я ищу в подобных делах – это персональный мотив, и я всегда желаю своим друзьям-историкам, чтобы они спустились с небес на землю и присоединились к этим поискам. Конни научила меня обращать внимание на психологические детали, и можешь мне поверить, что после этого словно пелена упала с моих глаз, и я прозрел, увидев мир новыми глазами. Но более глубокое проникновение в тему, которую ты сейчас преподаешь, мне кажется, невозможно, если ты не можешь читать документы на языке оригинала… по-русски…
– Я этим сейчас и занимаюсь…
– Невероятно! Я рад это услышать. Жаль, что в этом я мало чем могу тебе помочь. Что это было?
– О чем ты?
– Вот те штуки позади… из металлических труб?
– Это памятник военной авиации.
– Что-то новое, да?
– Нет. Он стоял здесь и в твое время.
– Никогда его раньше не замечал.
– Как часто ты бывал в Иерусалиме?
– Значит, так… Последние годы я бывал там редко. Я оказался узником… заключенным вместе с ней в этом доме. Каждая моя попытка выйти наружу кончалась скандалом. Но ты обо всем этом позабыл и теперь проклинаешь меня за попытку спастись… и спасти то, что осталось еще в моей жизни. Что с тобой?
– Ничего. Просто устал. Я не спал всю прошлую ночь.
– Я знаю. Слышал, как ты ворочался в постели. Почему бы тебе не закрыть глаза? Обещаю тебе замолчать.
– Этого не требуется. Мне никогда не удавалось уснуть в автобусе.
– Ты слишком перенапрягаешься… умственно… Я обратил на это внимание во время твоей лекции. Ты был так напряжен… словно натянутая тетива… поверь старику, так ты выгоришь очень быстро. И откуда только в тебе этот огонь… этот пафос? Неужели от меня? Я не имею в виду напор… но… и ты выбрал такую мрачную тему. Кроме того, ты обладаешь талантом придавать важность тому, чем ты занят. Еще когда ты был малышом и приходил из школы домой, вся семья затаив дыхание слушала твой рассказ о том, что происходило с уличным котом или с мухой, за которой ты следил по дороге домой. Где мы едем сейчас? Что случилось с монастырем траппистов, который был где-то здесь? Или я что-то путаю?
– Мы сейчас на новой объездной дороге.
– А, это та самая знаменитая дорога! Читал я об этом. Видел даже газетные фотографии торжества, когда премьер-министр (или это был президент?) перерезал ленточку. Поистине, сионизм жив, если по поводу появления нескольких километров новой дороги мы устраиваем такой бал-маскарад.
– Вчера мы тоже здесь проезжали.
– Значит, я этого не заметил. По правде говоря, мне сейчас не до пейзажей, сынок. До сих пор не могу сообразить, где я и что со мной, пусть с момента моего прибытия прошло уже четыре дня. Ладно, весь первый день я проспал как убитый, я просто не держался на ногах. День второй был отдан ожиданию вестей от Кедми, который настоял, чтобы отправиться в больницу одному, что он и сделал, вернувшись в итоге ни с чем. Вчерашний день я провел с вами, а сегодня я должен вернуться. Один Господь знает, что она там приготовила для нас. Больше я никому уже не верю. А ведь я думал, что все это дело займет один-два дня: подписи, процедура развода, словом, все-все, и у меня еще останется время, чтобы побыть с вами, увидеть старых друзей, порыться в книгах. Так все должно было произойти – по крайней мере, на взгляд оттуда. Об этом писалось в письмах, которые летели туда и сюда, об этом говорилось в бесконечных международных разговорах по телефону… Кедми чуть не уморил меня до смерти, обсуждая малейшие детали, он поднимал меня с постели ради них глубокой ночью – за мой счет, конечно. Похоже, он наслаждался, терзая меня. Что это мы сейчас проехали?
– Я не знаю. Что это было? Вот этот лесок?
– Нет, то, что было за ним.
– Это небольшой армейский лагерь.
– Ты не мог бы чуточку прикрыть окно? Похоже, снаружи чертовски дует. Не хочешь ли сказать, что снова начался дождь?
– Понятия не имею.
– Яэль сказала мне, что такой зимы, как эта, не было уже несколько лет. Я знаю, ты сердишься на меня за то, что я тащу тебя с собой сегодня. Ты всегда давал окружающим почувствовать, что твое время обладает не сравнимой ни с чем ценностью. Пусть так… но я полагаю все же, что ты можешь себе позволить потерять один день своей жизни ради своего отца… и для блага своей матери, кстати, тоже. Да, можешь мне поверить – это делается для ее блага тоже. А пропущенная профессором лекция будет прочитана днем позже, вот и все. Просто мне не вынести мысли, что вот-вот придется встретиться с ней лицом к лицу. А Яэль просто застынет, и от нее не будет никакого проку, если мы вдруг начнем ссориться. Если бы Цви согласился к нам примкнуть… но он отказался. Ладно, это не имеет значения. Ты так давно не навещал ее, что можешь считать, что давно задолжал ей этот визит. Кедми утверждал, что в эти последние годы он видел ее чаще, чем ты и Цви, вместе взятые. И если он, как всегда, несколько преувеличивает, мы не можем дать людям повод обвинять нас в чем-то подобном. Обвинять нас в том, что мы вышвырнули ее из своей жизни вон, как старую собаку. Даже если Цви всегда был ей ближе, ты просто обязан навестить ее сейчас, пусть даже больница от тебя так далеко. Куда мы это сейчас поворачиваем?
– По направлению к аэропорту. Здесь мы вливаемся в трассу, ведущую в Петах-Тикве.
– А, понимаю. И эта вот четырехполосная магистраль тянется до Тель-Авива?
– Да.
– Тель-Авив – это место, по которому я скучал больше всего. И за эти четыре дня сейчас я к нему всего ближе. Эта влажность… этот запах моря… широкие тротуары со столиками на них, выставленными и занятыми уже с утра… Евреи, посещающие Израиль, всегда толкуют об Иерусалиме, но тут же спускаются к Тель-Авиву, и как же я их понимаю… Всем им следует рассказывать о том, что сионизм начался с того, что человек оставил Иерусалим и спустился к побережью, к болотам и мангровым зарослям, где ничего, кроме комаров, змей и смерти от малярии, его не ожидало. Кто в состоянии оценить это сейчас? Иерусалим. Иерусалим… его превратили в святыню, в культ… но я о другом. Я хочу, чтобы ты говорил о моем деле… скоро… Хочу, чтобы ты объяснил ей ситуацию. Что все кончено. Поговори с ней несколько отвлеченно, начни издалека: о свободе, об общечеловеческих ценностях. Твои представления о моральной справедливости всегда имели для нее большое значение. Будь предельно вежлив, но тверд. И думай обо мне… ведь ты на моей стороне, не так ли, мы ведь смотрим на мир одинаково. Яэль слишком поддается эмоциям, поэтому лучше будет для нее помолчать. А сам я к тому, что говорил раньше, не добавлю ни слова, потому что, стоит мне начать, все пойдет кувырком… и я клянусь тебе… я даже рта не раскрою.
(Почему бы тогда ему не замолчать прямо сейчас.)
– Не вздумай даже заикнуться о другой женщине или ребенке. Ничего не говори о прошлом и обо мне. Упирай на принципы. Я благодарен Цви, что он не поехал с нами… один Бог знает, что он обо всем этом думает. Кедми тоже может отдыхать, нужды в нем нет. Пусть нас будет только четверо… посидим тихонько, поговорим… все это касается только нас. Но говорить будешь ты. Кстати, ты уже решил, что именно?
– Более или менее.
– Давай сначала послушаем ее, а затем, если надо, поясним кое-что. Я хотел бы вот чего – начиная разговор, знай, что я абсолютно от нее не завишу. Единственный, у кого в случае отказа могут возникнуть проблемы, это она. Я постараюсь… существует, кроме вот этого, множество других путей… если потребуется, я могу абсолютно законно этого ребенка усыновить. Не дай ей почувствовать, что мне это очень нужно… Это только подстегнет всю ее злобу. Она может не понять, что ситуация изменилась в корне и я уже давно у нее не под каблуком. А ты говори с ней о принципах в тех логических формулах, в которых ты так силен… безо всякой сентиментальности, так, словно ты читаешь лекцию своим студентам. Я полагаюсь на тебя… кстати, мы сейчас не приближаемся к последней остановке?
– Нет.
– Когда-то они обычно останавливались здесь, чтобы перекусить.
– В этом уже давно нет необходимости. Вся дорога без остановок занимает сейчас не более двух часов.
– Ты выглядишь очень бледным.
– Просто устал.
– Тогда почему бы тебе не попытаться уснуть? Можешь положить голову вот сюда. Я сейчас подвинусь.
– Не стоит. Все равно я не умею спать в автобусах.
– Это потому что ты боишься потерять над собою контроль.
– Откуда ты набрался подобных идей? Похоже, ты и вправду стал большим специалистом в вопросах психологии.
– Я тоже боюсь заснуть во время путешествия. Но ты не беспокойся. Я все хотел спросить тебя – как у тебя обстоят дела с деньгами? Хватает?
– Для чего?
– Вообще. Я заметил, что денежный вопрос тебя беспокоит… и сильно. Если у тебя есть проблемы… попал, допустим, в передрягу, дай мне знать, вернувшись, я что-нибудь наскребу и пришлю тебе.
– Я? Попал в передрягу? С чего ты взял?
– Ладно, ладно… не сердись. На самом деле я очень рад, что остался у вас. Жаль, что так ненадолго. Над чем ты сейчас работаешь, скажи-ка мне. Извини, что я не отреагировал, когда ты прислал мне свою диссертацию. Я ею очень гордился. Говоря честно, это было именно то, о чем я сам всю жизнь мечтал, но так и не собрался написать.
– А я и не ожидал, что ты ее прочтешь. Просто хотел, чтобы у тебя был экземпляр. Я знал, что моя работа тебя не заинтересует.
– Нет, нет. Я обязан был ответить. Как минимум, я должен был прочитать текст. И я сделал это… по большей части… просмотрел, а не просто пролистал. И запомнил даже стихотворение Пушкина, которое ты приводишь… очень впечатляет… к сожалению, голова моя в это время занята была совсем другим.
(Не сомневаюсь. Всегда было именно так. Потому-то он так ничего и не достиг.)
– Не бери в голову.
– Но я-то как раз и собираюсь это сделать. Как только вернусь обратно, прочту все от начала до конца и напишу тебе. Напишу, что я обо всем этом думаю.
– Этого не требуется. Уверен, что читать столько страниц… тебе будет просто скучно.
– Я это сделаю для самого себя. Так чем ты занимаешься в настоящее время, этими русскими террористами?
– Нет. Это была лишь тема моей сегодняшней лекции.
– Тогда чем же?
– Тебе это ничего не скажет.
– И все же?
– Вопросом исторической неизбежности. С точки зрения возможного сокращения исторических процессов. Все это навеяно изучением событий девятнадцатого века. Созданием некой модели…
– Но это же очень интересно. Почему тогда ты сказал, что меня это не заинтересует?
– Потому что это втягивает в дискуссию, касающуюся теорий, о которых ты не имеешь представления.
– Ну, конечно… ты и твои дискуссии… Ты тратишь свою жизнь на нескончаемые споры и диспуты. Готов схватиться с кем угодно…
– У меня был хороший учитель.
– Не исключаю, что однажды и у меня появится стимул показать себя с лучшей стороны… показать, на что я еще способен… подозреваю только, что это случится не слишком скоро. С возрастом приходится все строже контролировать свои порывы. Конни… ну ладно, забудем об этом. Сокращение срока исторических процессов… я правильно тебя понял? Возможно ли что-то подобное?
– Полагаю, возможно.
– Можешь привести пример?
– Все это есть в моей диссертации.
– Ты прав. Теперь я просто обязан это прочитать. Ты мне пришлешь?..
– Пришлю.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– После всего, что я узнал, разве могу я не узнать, чем ты занимаешься? Даже если я так далеко отсюда. Я просто уверен, что пойму… если не все, то, по крайней мере, большую часть…
– Не сомневаюсь… часть ты поймешь, безусловно.
– Думаю, ты удивишься, если я скажу тебе, что нахожусь в весьма продуктивном периоде жизни. Я постоянно пробую что-то новое. Есть у меня в жизненных планах и небольшие лингвистические проекты… там сейчас все подобное очень востребовано… и было бы просто замечательно, если бы ты… зимой, когда никуда не хочется выходить… мы могли бы вместе… открою тебе секрет: я начал писать… назовем это мемуарами, которые могли бы в один прекрасный день превратиться в…
– В роман? Я всегда думал, что однажды ты напишешь что-то подобное.
– Ты говоришь об этом как-то… знаешь, я совершенно не вижу здесь повода для насмешки. Или ты думаешь, что не стоит и пробовать? Но откуда в тебе это презрение?
– Где ты увидел презрение?
– В тоне, каким ты сказал… Сам не замечая, ты высокомерно продемонстрировал свое интеллектуальное превосходство…
– Никогда ничего подобного я тебе не демонстрировал.
– На словах… но в тоне… Люди всегда очень хорошо чувствуют насмешку. Впрочем, это не имеет значения, ибо мне известна причина. Ты так и остался маленьким мальчиком, который не может простить то, что я оставил вас.
– С тех пор? Ты заблуждаешься. Абсолютно…
– Но я еще вернусь. Ты можешь мне не верить, но однажды я сюда вернусь и буду здесь жить.
– Я никогда не утверждал обратного.
– Меня не оставляет ощущение, что ты осуждаешь меня.
– Ошибаешься.
– Что бы ты об этом ни думал, я не мог оставаться взаперти с ней в этом доме, пока не помру, для того лишь, чтобы вам было спокойно.
– Хоть раз ты слышал от меня что-нибудь подобное?
– Останься я с ней, разве мог бы я хоть на что-то надеяться в этой жизни при таких взаимоотношениях… мог бы рассчитывать на интеллектуальное возрождение, на духовную жизнь? Судя по тому, как ты на меня глядишь, сидеть бы мне с ней до самой смерти. Постой, а это что такое? Новая магистраль до Хайфы?
– Нет. Это старая дорога. Она была здесь всегда.
– Но шоссе такое широкое. Выглядит абсолютно новым.
– Строители расширили ее… добавили разделительную полосу.
– Насколько все стало красивее за каких-то несколько лет. Поразительно… великолепная страна… нам следует беречь ее… да, да… Эти плантации апельсинов. Это небо…
(Почему я должен все это слушать? Всю эту чушь. Разве мне не о чем с ним разговаривать? При этой мысли я почувствовал, как лицо мое начинает пылать.)
– Зачем ты рассказал Дине, что мама хотела напасть на тебя?
– Напасть? Она пыталась меня убить. И ты прекрасно это знаешь.
– А ты знаешь, что это было не так…
– О чем ты толкуешь? Как ты можешь… Разве Цви не нашел меня на полу, валяющимся в луже собственной крови?
– Давай не будем об этом вообще. Не начинай все сначала. Пусть так – она хотела тебя убить. Но почему ты вчера решил ей все это поведать?..
– Я вовсе не собирался об этом говорить. Но даже если так вышло – что из этого? Разве это неправда? Так, по крайней мере, теперь она поняла, почему меня не было на вашей свадьбе. Я обязан был каким-то образом ей все это объяснить.
– А также обязан был, конечно, расстегнуть свою рубашку и показать ей шрам?
– Я этого не помню. Показать ей… Ты уверен, что я расстегивал рубашку? Как такое могло случиться?.. Может, ты ее неправильно понял? Может быть, наоборот, в это время я старался ее застегнуть? Она на самом деле так сказала? Но ты же ее хорошо знаешь. В чем-то она еще просто ребенок… витает в облаках… у нее сильно развито воображение; можешь назвать это литературной интерпретацией… и даже если я действительно показал ей свой шрам, что с того? Я полагаю, что она приняла это просто за шутку.
– Нет.
– Ну так в чем же я неправ? Хорошо это или плохо, сейчас она стала одной из нас. И позволь ей знать о нас все. Это ведь не такая вещь, которую можно скрывать вечно. Что было, то было. Это жизнь. Ты считаешь, что мы вечно должны друг друга стыдиться?
– А я и не стыжусь. Должен сказать тебе вот что: стыд – это стыд, но кроме него есть еще и унижение. Я никогда не демонстрировал тебе какого-либо интеллектуального превосходства. И если быть совсем точным, все, скорее, наоборот. Я очень многому научился у тебя. Ты тоже ведь был учителем, вот и я пошел по твоим стопам, правда немного в ином направлении. Но эта вот твоя псевдосентиментальность… Эта неконтролируемая потребность в болтовне… при отсутствии малейшей даже потребности в обозначении различий…
– Куда это мы сейчас поворачиваем?
– Понятия не имею. И вообще – почему тебя так занимают маршрутные проблемы этого автобуса?
– Я не хочу, чтобы мы опоздали. Ты уверен, что мы движемся прямо в Хайфу?
– Абсолютно.
– Ну вот… таков я. Такая у меня натура – беспокоиться обо всем, как говорят американцы – или съешь меня, или выплюнь. Мое кредо, моя суть – быть откровенным. Искренним.
– Не говори чепухи. Искренность не имеет к этому никакого отношения. Тем более что никто об этом тебя не просит. Ты понимаешь, почему я был против твоего визита к ее родителям? Я боялся, что ты начнешь рассказывать им обо всем, что здесь происходило и происходит, и, верный своей искренности, захочешь объяснить им свое появление… а может быть, тоже начнешь расстегивать рубашку…
– Ты и в самом деле думаешь, что я на такое способен?
– Почему бы нет? Совсем недавно ты показал, что способен совершать изумительные поступки…
– Это Конни. Ей обязан я тем, что обрел новую надежду. И это она была той, что заметила и оценила мой потенциал, когда я оказался там, униженный и пришибленный, доведенный до отчаяния человек… которому она вернула веру в себя. Мне так хотелось бы, чтобы вы встретились. Было бы просто прекрасно, если бы однажды ты и Дина могли на какое-то время поселиться у нас… а ты смог бы увидеть маленького еврейского мальчика, когда он появится на свет… увидеть это чудо… не могу даже сказать тебе, как мне этого хочется. И много есть еще, чего я не могу тебе сейчас сказать… у меня ведь есть обширные планы, связанные с тобой… например вот, это… но погляди, вот наконец и море! Это море похоже на мои планы в отношении тебя – они помогли бы тебе выйти в огромный океан возможностей. Я кое-что предпринял в своем университете… кстати, как у тебя с английским? Ты мог бы начать цикл лекций о терроризме, это именно то, что сейчас надо. Или рассказать им о еврейской истории в свете ценностей иудаизма… уверен, они ухватятся за это, а платят там отлично. А пока мы пожили бы вместе, одной семьей… не можешь ли ты чуточку приоткрыть окно… и тебе дует? Что-то мне не совсем хорошо… подташнивает, как при морской болезни… ты мне так помогаешь… пусть даже заткнул мне рот и заставил замолчать… похоже, что ты не помнишь о существовании такого понятия, как сострадание… неужели ты никогда не задумываешься, через что мне пришлось пройти?
– Папа, хватит уже. Забудь обо всем, переключись… по крайней мере на ближайшее время. Закрой глаза. Сделай глубокий вдох. И попробуй уснуть… я попробую тоже.
* * *
…И бледный молодой человек, столь грубо оторванный от своей работы, этот мыслитель, обдумывающий то, над чем никто и никогда еще не задумывался, размышлявший о вещах поразительных, воспринять которые в состоянии были лишь немногие ему подобные умы, – этот человек смежил ресницы. Он сидел, откинув голову, в стремительно несущемся автобусе, тусклым днем, подгоняемый раскаленным и пропитанным пылью ветром по направлению к горной гряде Кармеля, по дороге, вьющейся серпантином вокруг апельсиновых рощ, то закрывающих, то открывающих вид на залив, в сопровождении бесшумных лимузинов, водители которых, развалившись расслабленно у черных своих рулей, ни на мгновение не задумываются, кого они только что могли увидеть за стеклом автобуса, оставшегося позади, и что это был за человек, который, привалившись к своему отцу (который проглядывался неясной загадочной фигурой), витал в быстро меняющейся череде фантастических мечтаний, автоматически вытирая слезящиеся от ветра глаза; следы этих слез, возможно, каким-то волшебным образом сможет обнаружить лет этак через сто пытливый и дотошный автор биографии, если он толково и ответственно отнесется к своей задаче, проделав для этого, если нужно, путь до Миннеаполиса, чтобы найти полный ответ среди выцветших и высохших старых бумаг о событиях, имевших место в далеком девятнадцатом веке.
* * *
Мы были полностью без сил к тому времени, когда автобус наконец добрался до Хайфы. На выходе отец оступился на ступеньке и некоторое время переводил дух, прислонясь к одной из бетонных колонн терминала, а потом, пошатываясь, поплелся дальше по переходу, в котором эхом отдавались гудки автобусов. Я шел рядом, неся его саквояж. К счастью, Кедми ожидал нас у этого же самого выхода.
– Мы уже не знали, что думать. Что с вами там произошло? Я уже хотел было обращаться в бюро находок. Вы оба выглядите так, словно только что совершили посадку на Луну.
Отец смотрел на него как на пустое место. Он вертел головой, что-то выискивал, потом, не говоря ни слова, покинул нас и исчез в мужском туалете, прятавшемся в бетонной стене пешеходного тоннеля. Кедми весело подмигнул мне:
– Это очень важный для него день. И потому, поверь мне, он так нервничает. Он, похоже, едва дождался всего этого. Все, что мне нужно было, – это еще один день наедине с твоей матерью, чтобы она дозрела до окончательного «да». Но кто же может вас всех остановить. Ладно, пошли, там есть еще полтора Каминки, которые нетерпеливо дожидаются вас.
И он подвел меня к угловому столику кафетерия. В очередной раз я был поражен габаритами Гадди, который сидел рядом с огромной спящей игрушкой – моделью локомотива. Я улыбнулся ему и взъерошил его волосы, но ответной улыбки не получил.
– Мы ведь с тобой старинные приятели по телефону, не так ли, Гадди?
Он кивнул.
Яэль сидела сгорбившись, расслабленная и грустная, в большой серой ветровке, ее гладкое ненакрашенное лицо казалось еще более широким, чем обычно. Я приземлился в кресло рядом с ней. Следует ли мне поцеловать ее? По ее лицу пробегает гримаса, она закрывает глаза. Затем обхватывает мою голову и целует меня. Мне приятно прикосновение ее нежной кожи.
– А кто остался с младенцем?
– Моя мамочка, – ответил Кедми, ухмыляясь.
– А Дина не смогла приехать с тобой сегодня?
– Нет. Решили, что это не самая удачная идея.
– Спорить не стану. Как она там? Давненько я ее не видел.
– Я тоже. Хотя она работает на том же месте.
Кедми снова ухмыльнулся, словно он только что удачно сострил. Яэль улыбается как-то неопределенно. Она хочет что-то сказать, но Кедми буквально затыкает ей рот.
– Тебе есть смысл подсуетиться, Аси, – говорит Кедми, – если хочешь перекусить. Поезд скоро появится. Мы должны закруглиться до этого, согласен?
– О каком поезде ты толкуешь? Что еще за поезд?
– Случайно завалялся тут один. – Кедми хохочет. – Как раз то, что нам нужно. И он довезет вас до Акко. Да расслабься ты. Я пообещал Гадди. Для тебя это будет тоже неплохим развлечением. Остановка в Акко находится совсем неподалеку от здания раввината. Оттуда вы доберетесь до больницы на такси, а потом я заберу вас оттуда в пять, и все будет хорошо. А мне сейчас надо навестить моего подопечного убийцу. Мне ведь тоже не помешает заработать малую толику деньжат, поскольку твой папа не спешит взять меня на содержание…
Сквозь огромное стекло кафетерия я увидел отца, выходящего из мужского туалета. Он казался чем-то смущенным. Покрутив головой, он направился в противоположном направлении. Кедми ухмыльнулся и подозвал Гадди. «Беги и поймай своего дедушку, прежде чем мы его потеряем…»
– Ну, как он? – спросила Яэль. – Как прошел его визит к вам?
– Прекрасно. Похоже, что он в хорошем расположении духа.
– Да. Он выглядит счастливым.
Гадди тем временем догнал отца и толкнул его в спину. Обернувшись, отец обнял его и стал целовать с таким энтузиазмом, что, честно говоря, поразил меня. Мальчик тоже, как мне показалось, удивился не меньше, и все смотрел на свой локомотив, который не выпускал из рук. Они вернулись к нам, держась за руки. Яэль поднялась, чтобы обнять отца. Его лицо было мокрым, волосы тоже. От него исходил едва ощутимый запах рвоты.
– Что-то мне не совсем хорошо. Сам не знаю, что со мной… так внезапно…
Не глядя на него, Кедми сказал:
– Это от страха.
– Страха чего?
– Не будем об этом…
Отвратительная личность с отвратительным чувством юмора.
Отец попробовал сесть, но Кедми тут же начал им командовать:
– Вам нужно что-нибудь съесть. Никогда не помогаю человеку, который отказывается от пищи.
– Сядь, папа, – сказал я. – Пойду принесу тебе чего хочешь. Чего мне взять?
– Только стакан чаю и пирожное. Или что-то вроде. Э-э… постой минутку…
Он достал свой бумажник и вынул из него несколько долларовых банкнот.
– Мне они не нужны, – сказал я.
Кедми игриво подплыл к нам:
– Вы до сих пор еще не расстались со своими долларами, Иегуда? А? Вот что значит практичный человек. Знаете, что доллар, обмененный завтра, стоит двух, обмененных сегодня?
Отец нетерпеливо оборвал его:
– Есть здесь поблизости хоть какой-нибудь приличный банк?
– Не сейчас, не сейчас, – не сговариваясь, откликнулись мы хором.
– Но я хочу… мне надо… я должен…
– Ладно, – сказал Кедми. – Раз так… давайте их сюда. Сейчас я все устрою. Сколько вы хотите обменять?
Отец протянул Кедми стодолларовую бумажку. Кедми посмотрел на нее на просвет, ухмыляясь. «Сейчас у нас ходит здесь масса фальшивок», – пояснил он. Затем взглянул на свою газету, отыскивая сегодняшний обменный курс, и показал его отцу.
– Отлично, отлично, – пробормотал отец, не скрывая отвращения.
Я пошел к прилавку, чтобы выбрать ужин, и вернулся, осторожно неся поднос. Некоторое время я молча разглядывал их, пытаясь разобраться в своих чувствах. Гадди не сводил глаз с подноса в моих руках. Отец протянул мне несколько банкнот и подтолкнул их ко мне, не обращая внимания на ухмылку Кедми. Яэль не сводила глаз с отца и молчала. Где в эту минуту могла быть Дина? Публика все прибывала и прибывала. Это было как прилив. Непрерывно дребезжали тарелки. Иерусалим казался явлением из другого мира. Обычное утро. Весьма поучительно, в это время заканчивались первые лекции. Кедми продолжал суетиться, переговариваясь с посетителями, листавшими газеты. В какой-то момент он тайком подсунул мне стопку документов.
– Если ты незаметно сможешь перехватить ее, попробуй настоять (но без ненужного нажима), чтобы она хотя бы взглянула на это. Здесь – копия соглашения о разводе, которую я приготовил для нее.
– А почему я?
– Если не ты – больше некому. Держись твердо. Кроме тебя, больше некому.
Я не нашелся что сказать.
В два часа мы уже стояли у вагонов. Кедми запихивал нас поочередно внутрь, как если бы мы были багажом, затем отыскал наши места, показав проводнику билеты. Отцовский саквояж он засунул в багажное отделение, выдав ему взамен прозрачную пластиковую папку горчичного цвета с вытисненной надписью: «Главный раввинат». Не было ни мельчайшей детали, о которой он позабыл бы, и любое действие он сопровождал идиотскими шуточками. В своем неповторимом стиле. Как моя сестра ухитряется жить с подобным типом? Но Яэль была такой всегда – чуть рассеянной, мягкой, едва ли не заспанной, готовой принять все как есть и уступить по любому пункту, не вступая в спор, и она разрешает ему совать свой нос в то, что его совершенно не касается, включая содержимое ее кошелька.
– Чем это все вы так озабочены? – крикнул он нам с платформы. – Не беспокойтесь… это самый лучший из всех возможных поездов в мире. Такого случая вам в жизни больше не представится. А я приеду, чтобы забрать вас в пять… самое позднее – в половине шестого. Гадди… постарайся не забыть в вагоне свой локомотив. И попроси своего дядю, чтобы показал тебе всё внутри.
Помахав нам еще, он исчез, оставив нас в пустом вагоне одних, вырванных из времени. Неожиданное приключение, которое Кедми навязал нам ради мальчика. Черт бы их всех побрал! Что я здесь делал? Я сам удивлялся себе. Я устал как собака и чувствовал себя так, словно меня разбил паралич. Тем временем Яэль открыла большую пластиковую коробку, вытащила из нее огромный синей шерсти шарф и цветастую куртку – для того, оказалось, чтобы он вручил это матери как подарок. Он не без удовольствия принял все это, после чего они вместе принялись спарывать израильские этикетки. Поезд потихоньку набирал ходу. Путь пролегал через огромные ворота, мимо уходящих в небо кранов, оставляя позади грязные стены складских помещений и фабрик, пакгаузов и мрачных гаражей, внезапно без видимой причины притормаживая, чтобы тут же рывком отправиться дальше, едва не задевая боками внезапно появлявшиеся то тут, то там неведомого назначения постройки. Отец сидел неподвижно, но говорил не умолкая, останавливаясь лишь для того, чтобы прикурить очередную сигарету. То и дело поправляя падавшие на лоб волосы, он тряс наше родословное дерево – кто, где, что и как. Через равные промежутки он обещал замолчать, «не произнося больше ни слова». Это обещание касалось и все приближающейся встречи с матерью. «Я буду нем как могила, говорить будете только вы. Аси начнет первым». И который раз рассматривал папку, что дал ему на прощание Кедми, пытаясь уяснить ее содержимое.
Я решил устроить Гадди экскурсию по вагонам. Мы побрели в самый хвост, дошли по коридорам до выхода на последнюю площадку и там стояли, шатаясь, и глядели через заднее окно, как возникают, сплетаясь, рельсы, как они вьются по земле, заросшей сорняками, исчезают и появляются вновь и как стихает вдали грохот вагонных колес. Мальчик тихо стоял возле меня, уменьшенная копия Кедми, но много, много более приятная копия, игрушечный паровоз в одной руке, а другая крепко прижата к груди. Он стоял у окна, словно приклеенный. Я тем временем достал документы, которые Кедми дал мне, и попробовал вчитаться в текст. Он касался их развода. Жесткая профессиональная фразеология, там и здесь перемежавшаяся сентиментальными клише вставок. Последняя страница содержала домашний перечень – инвентарное перечисление собственности, подлежащей разделу. С видимым удовольствием, которое невозможно было скрыть, Кедми перечислял все, что можно было перечислить: начиная с мебели и кончая чайными ложечками, оценивая каждую вещь с точностью до цента. Меня всего трясло от ярости. Где сейчас Дина? Что мне делать с ней?
Потребовался целый час, чтобы добраться до Акко. На станции мы поймали такси и двинулись к зданию раввината, стоявшему неподалеку от окруженной стенами гавани Старого города. «Здесь вы должны меня подождать», – заявил отец с неожиданной для него твердостью. «Это не займет много времени». И мы остались наедине с такси, окруженные стоящими туристическими автобусами, лавочками, торгующими фалафелем, и старыми крепостными стенами древней цитадели. Шофер выбрался наружу и стал вытирать ветровое стекло. Гадди катал свой паровоз туда-сюда по заднему сиденью. Яэль, прижавшись ко мне, выглядела виновато. Задумывалась ли она когда-нибудь о серьезных вещах? Если нет – сейчас было самое время наверстать упущенное. Думай, Яэль, думай… мы должны продумать вместо нее все, пока еще ни один документ не подписан.
– Ты в курсе… у него там будет ребенок… от этой женщины…
– Знаю. Он мне сказал…
– А Цви… ты сказал ему?
– Он знает.
– И что он сказал?
– Он рассмеялся.
– Рассмеялся? А почему он не присоединился сегодня к нам? Я звонила ему весь вечер, но у него никто не брал трубку.
– Я говорил с ним.
– Ну так почему он не поехал с нами?
– Я не знаю. Может быть, он не хочет, чтобы они разводились.
– Ему очень нравится их квартира… и… или…
Она не договорила, но ясно было, что Кедми уже давно обдумал и это.
– Он с тобой об этом когда-нибудь заговаривал?
– Никогда. Все, что он сказал, так это то, что он не любит больничную обстановку. Я всю ночь не мог уснуть, провертелся в постели до утра. Этот ребенок… я не мог привыкнуть к тому, что… Кто мог ожидать от него чего-то подобного?
Она, однако, не поняла, о чем я толкую. Глаза ее широко раскрылись от удивления.
– Что заставляет тебя так все воспринимать?
Она – полная дура. Меня снова трясет от злости. Мое потерянное безвозвратно время. Мне представилось, что я покинул Иерусалим сто лет назад. Отца не было и в помине. Водитель такси отправился в ближайшее кафе. Сквозь каменные зубцы старинной крепости посверкивало море. Я открыл дверцы такси.
– Давай выходи, Гадди. Идем. Я хочу тебе кое-что показать.
Мы брели среди крепостных стен, пока не дошли до некоего подобия ступенек, криво ведущих вниз, образуя в конце укромный уголок. Сухой, иссушающий, серый день, продуваемый с востока горячим дуновением пустыни. Залив был похож на расплывшуюся по бумаге кляксу, над которой пурпурной громадой сверкал Кармель. Я крепко держал Гадди за пухлую руку, чтобы он невзначай не поскользнулся на замшелых ступенях вместе со своим паровозом, который он все так же прижимал к себе, в то время как я пробовал объяснить ему то, что открывалось нашему взору – вплоть до горной гряды, выступающей из воды там, где находился его дом, хотя сам он, кажется, предпочитал разглядывать огненные факелы нефтеперегонного завода, которые, казалось, вырастали прямо из воды залива, трепеща под порывами ветра.
Давным-давно, в 1799 году, Наполеон разглядывал эти каменные стены с вершины небольшого холма. До них было подать рукой. Хотел ли он и в самом деле прикоснуться к ним, чтобы почувствовать вечно живой пульс истории? Этого мы не знаем. Но знаем другое – ему пришлось отступить. Это место было не для него. Ну, ничего не поделаешь. Благодаря этой неудаче он глубже понял самого себя, лучше представил собственные свои силы и предел своих возможностей. Почувствовал связь времен и необходимость смирения перед велениями судьбы. Последние годы восемнадцатого века были в моих собственных работах отправной точкой исследований.
В эти мгновения я вновь хотел стать самим собой. Вместо «я» мне хотелось бы услышать со стороны – «он». Теперь мне мешал этот мальчик. Он внимательно, словно исследуя, разглядывал меня. А я думал о потерянном попусту времени, о моих набросках, об оставленных где-то далеко книгах. Далеко, в прозрачном и почти что призрачном отсюда Иерусалиме. Месте, где мысли приобретали особую ясность. О неповторимом свете иерусалимского неба. О Дине на иерусалимских улицах… где ей так нравится небрежно транжирить деньги, проходя сквозь строй незнакомых мужчин, в то самое время, как я стою здесь, обвеваемый иссушающим ветром пустыни.
Мы спустились со стен.
Яэль все еще сидит в такси, глаза закрыты, руки скрестила на груди. Шофер глядит на нас вопросительно.
– Отец еще не вернулся? Что там внутри происходит?
Я устремляюсь вверх по ступенькам раббанута. Просторный, уходящий вдаль коридор, узкие высокие двери. Откуда-то доносится приглушенное всхлипывание. Отцовское? Одним движением я распахиваю дверь. Молодая темнокожая женщина, всхлипывая, сидит за пустым канцелярским столом, в огромной комнате ее тихое рыдание отдается эхом. При виде меня она поднимается с места, похоже, она приняла меня за официальное лицо и пытается что-то сказать, но я быстро отступаю обратно в коридор; дверь за моей спиной с силой захлопывается. В конце коридора через просвет в другой двери я замечаю голову отца, покрытую черной кипой. Пара молодых чернобородых раввинов, сидя слева и справа от него, очевидно, что-то втолковывают ему, потому что он непрерывно кивает в знак согласия. Я опускаюсь на скамью в коридоре, положив голову на руки. Этот день бесконечен. Два человека в черном появляются внезапно и неведомо откуда. В руках у них носилки, которые они швыряют на пол у самых моих ног, не замедляя своего стремительного шага. Наконец в сопровождении все тех же раввинов появляется отец, который продолжает безостановочно кивать. Затем он пожимает им руки и с подчеркнутой благодарностью откланивается.
– Все будет хорошо, профессор Каминка, – напутствуют они его.
Я вскакиваю с места и быстро следую за ним вниз по ступеням, снимаю с него черную кипу и аккуратно засовываю ему в карман.
– Они весьма влиятельны, – говорит отец. Без кипы он выглядит много лучше. – Они обещали доставить членов раввинатского суда прямо в больницу. Берут на себя все связанные с этим хлопоты… несмотря даже на приближающийся пасхальный седер.
Выход внизу был заблокирован катафалком. Яростным усилием мне удалось приоткрыть дверь. Была уже половина четвертого. Мы опаздывали. Такси довезло нас до больницы и остановилось у центральных ворот. Внезапно я подумал – не лучше ли не брать Гадди с собою внутрь? Но у отца было другое мнение.
– Почему бы ему не пойти с нами? Она будет очень рада увидеть его. Он уже совсем большой мальчик и в состоянии все правильно понять.
Хотел ли он воспользоваться им как буфером? По мощеной дорожке мы двинулись дальше. Мимо коттеджей и лужаек. Море то и дело высверкивало между ними, а в спину нам дул сильный сухой ветер. Последний раз я был здесь в прошлом году глубокой осенью. Я читал лекции по истории преподавателям нескольких региональных школ и воспользовался этим, чтобы навестить ее на обратном пути. Уже смеркалось, когда я добрался до больницы. Она обрадовалась неожиданному моему появлению. Сознание ее было ясным как никогда, говорить о себе она не хотела, желая слушать исключительно о моих делах, включая содержание лекций, которые я читал на этом семинаре. Я чувствовал, что она прекрасно представляет, что творится у меня в голове и как складывается моя жизнь. Меня уже предупредили о ее непредвиденном и необъяснимом улучшении, которое меня самого совершенно не удивило, поскольку я никогда не верил в ее болезнь. Когда совсем стемнело, она предложила мне переночевать на территории больницы и даже отправилась навести справки, свободна ли гостевая комната, но я спешил возвратиться в Иерусалим. В конце концов она просто проводила меня в полной темноте до самого выхода. Горацио описывал вокруг нас широкие круги, каждый раз принимаясь обнюхивать наши следы, лизать мои ботинки и хватать зубами мои шнурки. А она шла рядом со мной, ступая с трудом, но держа спину совершенно прямо, то и дело останавливаясь, чтобы посмотреть на меня, словно хотела от меня нечто такого, чего я никогда не мог дать. Не было ни единого мгновения, чтобы мы спорили или придирались друг к другу. Она была необыкновенно нежна, задумчива, ни на что не жаловалась и никого не обвиняла. Мы стояли возле ворот, когда она в первый раз сказала мне, что получает письма от отца. Она вытащила зашелестевшую связку писем из своей сумки и показала мне, не давая при этом взять их в руки. «Чего он от тебя хочет?» – с тревогой спросил я. «Развода», – услыхал я в ответ. Слабый свет из сторожки освещал наши лица. Собака проползла под шлагбаумом, остановившись посреди дороги, насторожив уши и чуть поводя хвостом. Казалось, пес прислушивается к какому-то слышному лишь ему слабому шуму, доносящемуся со стороны хлопкового поля, а потом переводит свой взгляд на нас, стоящих поодаль.
Я осторожно пытался нащупать правильный тон разговора, угадать ее точку зрения с тем, чтобы приободрить ее. Самое время, сказал я с оттенком неясного мне самому энтузиазма, самое время сделать это, раз это не было сделано много лет назад, пока вы не запутались в ваших отношениях окончательно. Она слушала меня в полной тишине, повернувшись в профиль, до тех пор пока холодно не оборвала меня:
– Но он никогда этого не хотел!
– Когда об этом зашел разговор?
– Много лет назад. Ты тогда еще не родился. Я умоляла его, но он и слышать об этом не хотел. Обо всем этом ты ничего не знаешь. Он не хотел, чтобы я ушла.
– Но тогда почему…
– Есть вещи, которые тебе неизвестны. Ты и представить не можешь, как он тогда вцепился в меня.
– Но сейчас ты сама говоришь, что теперь…
– Посмотрим… посмотрим… Атеперьтебе надо идти…
Этим разрешением удалиться она унижала меня. «Не трать на меня время… этак ты и к ночи не доберешься до Иерусалима…»
И я простился с ней и пустой дорогой поплелся вниз, окутанный темнотой. Горацио вприпрыжку бежал со мною рядом; внезапно остановившись, он стал вглядываться в ту сторону, где оставалась мама, но затем снова присоединился ко мне. В конце концов на половине пути он остановился посреди дороги, затем издал громкий тоскливый вой и растворился во мраке.
Ну а теперь мы все четверо шествовали, чтобы повидаться с ней, – настоящая семейная делегация двигалась к больнице, во время Второй мировой войны служившей армейской базой. Гадди крепко держался за отцовскую руку, Яэль возглавляла шествие, а я замыкал его, неся саквояж. Что это было? И каким было коллективное сознание всей четверки, добавляло ли это множество что-либо к тому единичному, таившемуся отдельно в каждом из нас? Каким образом страх Гадди перед неведомым уравновешивался его любопытством перед встречей с запрещенным, с тем, что до него время от времени долетало в отголосках намеков и перешептываниях, что эта учетверенная общность добавляла к печали Яэли, опасениям отца и его глубоко спрятанной боли, его надеждам и его страхам – и мне, ощущавшему только ярость при мыслях о безнадежно и бесполезно потраченном дне? Я прибавил шагу. Внезапно дорожка, до того пустынная, заполнилась множеством народа. Пациенты и посетители высыпали из коттеджей, через лужайки шествовали медицинские сестры с подносами, пытаясь прикрыться ими от налетающих порывов ветра, ставшего внезапно настолько холодным, что возникало сомнение – уж не вернулась ли зима. А на небе сквозь мглу то появлялась, то исчезала желтая и какая-то сморщенная луна. Вспомню ли я когда-нибудь эту минуту, а вспомнив – с чем свяжу этот момент. Будет ли все это что-либо значить для меня?
Откуда столько людей? В воздухе – крики, смех, какой-то неведомый свист, беспорядок и сумятица, люди спешат, едва не сталкиваясь с нами, не уступают дорогу, и в это мгновение он возникает из зарослей – большой, задыхающийся, волоча за собою свою цепь, завывая, прыгая, словно резиновый, и первой жертвой становится Яэль. Он бросается на нее, тут же отскакивает, и вот он уже у моих ног, он кусает мои ботинки, после чего мчится к Гадди, опрокидывая его на траву, облизывает ему лицо, катает по траве, словно куклу, но в конце концов обнаруживает отца и кидается к нему, сопит, задыхаясь, облизывает снова и снова, а затем, волоча за собой свою цепь, принимается нарезать вокруг него петли. Отец от всего этого теряет равновесие и оказывается на коленях, краски покидают его лицо, видно, что он потрясен, и вот так, стоя на коленях, он кричит вдруг, обращаясь ко мне, что-то не слишком внятное, из чего мне становится ясно, что он не узнал свою собаку… и еще что никто не подумал сообщить ему, что верный его пес еще жив. Я видел, как он напрягает помять, пытаясь что-то вспомнить… Я поспешил к нему. «Это же Горацио, папа, это Горацио. Не бойся, он просто узнал тебя. Вот и все. Как будто мы дома».
Яэль тем временем бросилась поднимать Гадди, который от испуга не мог даже кричать; его паровоз валялся неподалеку.
– Это Горацио? – Отец был потрясен, он даже выглядеть стал как-то потерянно, его одежда и лицо были в грязи. – Это наш Рацио?! Это он?
Своего любимого пса отец чаще всего называл Рацио. Поднявшись на ноги, он пытается ухватить абсолютно потерявшего над собой контроль пса; на какое-то мгновение это удается ему, и он трясущимися руками ощупывает и гладит мохнатую голову огромной собаки.
– Это он! – хрипло повторяет отец несколько раз. – Это он! Живой!
Я боюсь, что непредсказуемый зверь еще раз опрокинет отца в грязь. «К ноге, Горацио! – приказываю я. – К ноге! Лежать!»
И тут мы видим маму. Она стоит и молча разглядывает нас. Она стоит в нескольких шагах от нас. Ее волосы в беспорядке, лицо в красных пятнах, одета она во что-то коричневое, подол почти до земли. В руке у нее обрывок цепи. Ее вид ошеломляет меня, в этот момент она выглядит просто дикой. Этот сверкающий взгляд, эти красные пятна на щеках (но может быть, это у нее такой макияж?). Время без двадцати четыре. Неужели у нее рецидив безумия? Не произнося ни слова, она наблюдает за отцом, который продолжает схватку с собакой.
– Это он! Здесь! Живой! – Отец смеется (но может – сквозь слезы?). – Разве ты не писала мне, что он давно уже умер?
Вопрос обращен к матери.
– Кто тебе писал?
– Я все время тосковал по нему… Я был уверен, что он давно уже мертв. – Он еще крепче обхватил мохнатую голову и прижал ее к своим коленям.
– Он тоже был уверен, что ты давно уже умер…
Они все еще сохраняли между собой дистанцию в несколько шагов. Она неподвижно стояла все на том же месте, но теперь за ее спиной высилась плотная фигура медицинской сестры в синей униформе. Сестра смотрела на нас, непрерывно моргая. А я подумал, что голос мамы, четкий и ясный, не сулит нам ничего хорошего.
Яэль расцеловала ее и подтолкнула к ней Гадди, которого мама обняла, наклонившись. Мне показалось, что она при этом расчувствовалась по-настоящему.
– Гадди… дорогой мой Гадди… знаешь ли ты, кто я? Ты меня помнишь? А где твоя маленькая сестренка… – Она порылась в своих карманах, вытащила обрывок бумаги и прочитала: – «Ракефет»?
Собака оставляет в покое отца и спешит внести свою лепту в эти объятия – прыгает вокруг мамы, все еще обнимающей Гадди, прыгает, лает и вертит хвостом. Гадди взглядом зовет на помощь Яэль – он все еще не отошел от прошлого испуга перед огромным псом, лицо его все в следах яркой помады, оставленных поцелуями мамы.
– Не бойся, не бойся, – говорит мама, – он не должен тебя пугать… это наша собака… когда ты был совсем маленьким, твоя мама оставляла тебя у нас. Вы так хорошо играли вдвоем…
Гадди недоверчиво поглядывал на огромную зверюгу, удивляясь услышанному.
Затем подошла моя очередь обнимать ее, вдыхать запах, исходивший от нарумяненных щек, – я сделал это, наклонившись и закрыв глаза.
– Аси… наконец-то ты посетил меня… это что, в честь появления отца?
Она с силой обняла меня.
– А где твоя жена?
– Она не смогла выбраться. Но будет у тебя здесь на праздники.
– Во время Пасхи?
– Да.
В это время отец приблизился наконец к ней, пес тащился следом. Отец по русскому обычаю широко раскинул руки. От всей картины отдавало пафосом.
– Мать… наконец-то…
Понимал ли он, что делает? Задумано ли все это во время долгого путешествия, или его подвиг на это шок от реальности происходящего? Съежившись от страха, я стоял не двигаясь и смотрел не веря своим глазам, как он обнимает ее, крепко прижимая к груди, покрывая поцелуями ее лицо. «Прекрасно… замечательно выглядишь… – бормотал он… – Изменилась… да, изменилась к лучшему…» Он продолжал мямлить и бормотать все в таком же духе, как если бы прибыл после долгой разлуки воссоединиться с ней, а не для развода. Он даже шепнул ей на ухо нечто… после чего рассмеялся со слезами на глазах. Был ли он настолько пустозвоном, или это была глубоко продуманная стратегия? Мама, словно скованная морозом, замерла в его объятиях, устремив невидящий взгляд куда-то в пространство, со странным подобием улыбки на губах.
Горацио издал гулкий рык. Наконец-то он смог полностью выразить свои чувства, подумал я. А отец тем временем отодвинулся от мамы, которая тут же представила его своей медсестре, наблюдавшей за всем происходящим без малейшего следа улыбки. «Позволь познакомить тебя с Мириам… она добрый мой ангел… Мириам, это мой муж… тот самый… из Америки…»
– Да, я поняла. Мы все ждали вас. – Морщины у нее на лице покраснели от прилива крови в момент, когда отец повернулся к ней и обнял в той же странной, какой-то сомнамбулической манере.
И в самом деле все выглядело, к нашему ужасу, именно так – они ожидали нас. Большинство больничного персонала было осведомлено о нашем предстоящем прибытии. Масса народа уже толпилась вокруг материнского коттеджа, мужчины и женщины в банных халатах и пижамах сгрудились возле нее, и уже спешил молодой врач с тем, чтобы поприветствовать нас. Когда мы оказались внутри, в палате, проходя сквозь ряды кроватей, появление наше то и дело сопровождалось аплодисментами. Отец шествовал первым, то и дело раскланиваясь, пожимая чьи-то руки, протянутые к нему, и так все продолжалось, пока мы не подошли к маминой постели, выделявшейся высоко взбитыми большими белыми подушками. Здесь он остановился, демонстрируя, насколько все увиденное потрясло его, в то время как самому мне казалось, что сам я вот-вот сойду с ума. Пациенты стремились подойти поближе – похоже, абсолютно всем им хотелось дотронуться до Гадди, погладить его по голове: по всему видно было, как они очарованы им, которые лишены были годами возможности увидеть живого ребенка. Затем доктор объяснил устройство и функциональную организацию ежедневной больничной рутины в этом месте (отец с полным пониманием выслушивал всю эту информацию), в то время как медсестры пытались оттеснить от нас толпу любопытствующих больных, среди которых особенно выделялся крошечный старичок, все время оказывающийся впереди всех; он непрерывно вмешивался в разговор, сопровождая свои слова энергичными жестами. В конце концов все мы выбрались наружу; толпа больных намерена была, похоже, сопровождать нас до самого конца; в итоге мы оказались возле небольшого строения, которое служило больничной библиотекой. Несколько кресел было вынесено наружу, а внутри, на самом большом и покрытом белой скатертью столе, прочно устроившемся в самой середине помещения на потрескавшемся цементном полу, было несколько чашек, сахарница с надписью «Собственность бюро общественного здравоохранения» и электрический чайник. Кроме этого там был еще поднос, а на нем огромный, желтоватого цвета кривобокий торт (очень пышный с одной стороны и претерпевший значительный урон с противоположной). И еще отливавший сталью нож. Несколько пациентов предприняли попытку просочиться внутрь вместе с нами, но бдительные медсестры пресекли их намерения прямо у порога. И снова отличился маленький тощий старичок с гнилыми зубами, поднявший настоящую бурю. Он весь трепетал от возбуждения и пытался привлечь внимание отца тем, что тащил за собою равнодушно взиравшего на все это идиота-великана, пристроившего на плечо большие грабли.
В конце концов все они вынуждены были ретироваться. Захлопнувшаяся за ними дверь отрезала их от нас. Мы сняли свою верхнюю одежду, и Горацио, весело виляя хвостом, понесся по комнате. Мой взгляд остановился на книгах, заполнявших книжные полки вдоль стен, но что это были за книги, понять было невозможно – все как одна они были забраны в коричневые безликие суперобложки. Какая жалость! Мы стояли вокруг кособокого торта, несколько нервически разглядывая его, словно он должен был содержать некое послание – например, благую весть. «Ваша мама своими собственными руками испекла это для всех вас», – объяснила нам пожилая медсестра, рассматривая сам факт появления на свет этого торта как большое достижение их психиатрической больницы. Тихая младшая медсестра молча разливала чай по чашкам, в то время как Горацио, не зная устали, терся у наших ног. Я попытался ухватить его за ошейник и вытащить наружу, но он злобно вырвался из моих рук, щелкнув зубами и едва не укусив меня.
– Отстань от него! – крикнула мама.
Пожилая медсестра вложила ей в руки нож. Мама взяла его машинально и тут же отпрянула, бросив молниеносный взгляд на отца. «Нет, – сказала она медсестре. – Разрежь лучше сама».
Вскоре торт был разрезан на несколько толстых ломтей, и мы уселись за стол. Горацио прыгнул на стул, затем соскочил, звеня своей цепью, и снова стал напрыгивать на отца, как если бы те годы, которые они провели врозь, взбурлили в нем, лишая его теперь покоя. Отец улыбается, поднося ко рту трясущейся рукой полную чашку. Мама встает, подходит к Горацио, дает ему увесистый шлепок его же цепью и загоняет под отцовское кресло. Она бросает ему кусок торта, который он подозрительно обнюхивает, затем лижет раз и другой, но не ест.
Никто не произносит ни слова. Кажется, что пирог лишил нас дара речи. Каждый раз, заслышав шум снаружи, я напрягаюсь, как тетива лука. Лицо великана то и дело появляется в окне, оно таращится на нас. Мы пьем тепловатый чай и давимся полусырым тортом – вкусовые ощущения в нем перемешаны так же, как и цвета. Обе медсестры едят изделие мамы вместе со всеми. Молодая медсестра жует старательно, всем своим видом демонстрируя решимость исполнить свой долг до конца; она сидит в стороне, и на лице ее выражение удивления от происходящего. Ощущение такое, словно мы все выступаем в некоем обязательном перформансе. У меня во рту вязкий и липкий вкус. Мама кормит Гадди, который сидит рядом с ней, но сама она не ест ничего.
– Ты не обязана кормить его, мама, – голос Яэли звучит мягко.
Но мама ее не слышит. Она берет рукой очередной кусок торта, разминает его пальцами и засовывает еще одну порцию прямо в рот своему внуку; последние лучи заходящего солнца вдруг ярко высвечивают ее нарумяненные щеки.
– Ну и ветер дул сегодня, – ни с того ни с сего замечает вдруг отец. – Всю дорогу из Иерусалима.
И он продолжает жевать свою порцию торта. Мать задумчиво смотрит на него, после чего, повернувшись, глядит на Гадди, который сидит с полуоткрытым ртом.
Я тоже сижу с набитым ртом. Аси, где ты оказался? В маленькой пристройке, служащей библиотекой для сумасшедших. Невероятная ситуация, заставившая тем не менее меня покинуть мое насиженное место, оторваться от письменного стола, с его старой настольной лампой, бросающей желтый свет на книги, – единственное, пусть и искусственное солнце, рассеивающее мрачность моей жизни. Безнадежно потерянные часы, которые я мог бы посвятить работе, пропали безо всякой пользы. Отец, мама… А если бы они умерли? Только они, двое. Почему они так и не могут ничего понять? Их бесконечные схватки, споры и ссоры, словно в детской песочнице. Двое состарившихся в непримиримой борьбе подростков – почему, зачем? Их крики и ругань всякий раз, когда мне случалось возвращаться от друзей или из скаутского похода. Яэль уже была замужем, Цви проходил военную службу. Я пробирался в постель, но они следовали за мной, садились на одеяло, стаскивая его с меня, и превращали меня в судью.
– Почему ты не ешь свой кусок торта?
– Спасибо, мама. Я не голоден.
Яэль поднимает на меня глаза. Что ей надо? Мама говорит:
– Необязательно быть голодным, чтобы съесть кусок торта. Может быть, тебе он не нравится?
– Нравится. Но я уже наелся. Мне только кажется…
Что мне кажется? Своим заиканием я лишь усугубляю ситуацию. Торт отвратителен, как оконная замазка.
Молчание. Даже Горацио притих. Устроившись под креслом у отца, он принялся яростно вылизывать свой пенис. Мутный желтоватый свет заполнял комнату. Не исключено, что в комнате находились одни покойники и я навещал их в загробном мире. Отец старательно и не торопясь дожевывал свой торт, то же делала Яэль. Гадди тем временем получил вторую порцию.
– Но сама ты еще не съела ни кусочка, – галантно заметил отец. – Твой торт – просто чудо.
Мать промолчала.
Младшая из медсестер поднялась и собрала тарелки, прихватив заодно и мою со всем, что на ней было.
– Хочешь добавки? – спросила мама у отца. Тот кивнул, не расслышав, похоже, вопроса, и тут же получил новый увесистый кусок. Вздохнув, он принял этот удар судьбы и безропотно начал жевать мамино изделие.
Молодая сестра собрала всю посуду на поднос. Кто-то открыл перед нею дверь. Она вышла наружу, и тут же чьи-то заждавшиеся руки освободили ее от подноса и через мгновение вернули его обратно. Она вытащила штепсель электропровода из розетки в стене, обернула его вокруг электрического чайника и просунула наружу, как это сделала она с подносом. И тут же вернулась обратно. Тем временем старшая медсестра что-то нашептывала маме на ухо, одновременно заворачивая остатки торта в большую салфетку. Молодая сестра вновь открыла наружную дверь, и тут же в приоткрывшемся проеме показались чьи-то головы. До нас донеслись возбужденные голоса, крики и смех. Те, кто был снаружи, терпеливо ждали, когда откроется дверь, понял я. Обе сестры, взглянув друг на друга, вышли из помещения, плотно закрыв за собою дверь.
– Эти люди, снаружи… это твои друзья?
Мама иронически усмехнулась: «Друзья…» Вывернув голову, Горацио ползет к ней, глаза его закрыты, на его густой рыжей шерсти видны глубокие пролысины. Отец глядит на пса, не отрывая взгляда от своего любимца.
– Рацио, – говорит он, – Рацио… Он здесь с тобой все это время.
– С каких это пор он Рацио? – восклицаем мы все в одно и то же время. – Его звали всегда Горацио. Ты никогда не называл его иначе.
Отец только улыбается в ответ:
– Рацио… Горацио…
– Может быть, тебе хотелось бы взять его к себе в Америку? – резко поинтересовалась мама.
Отец хохотнул:
– Я слышал, что у вас в этом году зима выдалась тяжелой… и я, похоже, поступил умно, захватив с собой пальто. Сначала я не собирался его тащить, поскольку весной здесь всегда теплее, чем в иных местах летом. Но в итоге я прихватил его, и, как я теперь вижу, получилось как нельзя лучше…
(Я понял, что он имеет в виду свой визит.)
Яэль, не говоря ни слова, встает и вручает ему большой пластиковый пакет, лежавший возле его кресла.
– Ох, да, прости… Я ведь привез тебе подарок.
Он берет пакет в руки и поворачивается к ней. «Вот здесь… кое-что… я купил это специально для тебя… – Но он не может вспомнить, что находится в этом пакете, осторожно открывает его, при этом он вопросительно смотрит на Яэль. – Да… это свитер».
Он достает из пакета нечто шерстяное… и разворачивает у себя на коленях.
– Свитер? – Мама, похоже, очень тронута.
Яэль берет свитер и набрасывает маме на плечи.
– Цвет тебе очень идет.
Мама поднимается. Вдвоем они помогают маме облачиться в подарок. Я неподвижно сижу на стуле, размышляя о том, насколько опасна эта внезапная нежность между ними. Затем бросаю взгляд на Гадди, который, замерев, не сводит глаз с собаки.
– Это именно то, что тебе нужно, – говорит отец.
– Спасибо. Тебе не следовало беспокоиться… разве я просила подарка? Но в нем действительно очень тепло…
Она смахивает слезу.
– Когда-то… давным-давно… у меня был свитер… точно такой же… как ты сумел такой же найти? – Сняв его, она вертит его так и сяк, пытаясь отыскать ярлык, которого нет. – Ты не должен был нести такие расходы. На самом деле не должен был. Может, он подойдет лучше кому-нибудь еще?.. Аси, например.
Она делает попытку вручить этот свитер мне.
Отец ни о чем подобном слышать не желает.
– Как ты можешь такое говорить? Ты даже не представляешь, как я счастлив, когда вижу тебя в такой прекрасной форме. Фантастическое улучшение… Я бы привез тебе много больше, но в чертовой спешке перед полетом…
– В спешке?
– Как только я получил твое письмо… и Кедми сказал мне…
– Ох!..
Снова начинается это хождение вокруг да около. Свет в комнате постепенно становился все слабее.
Мама снова садится.
– Итак, что нового в Америке?
– В Америке? – Закуривая сигарету, отец обдумывает ответ. – Америка большая… но ничего особенного… ничего нового. У нас тоже зима была тяжелой и долгой…
– Как и в прошлом году?
– Ну да… примерно… – Он как-то нелепо размахивает руками, не зная, похоже, что делать с ними. Уж не настиг ли и его приступ идиотизма… или это следствие простуды?
– Ты живешь все там же? Это место…
– Миннеаполис.
– Где это?
– На севере.
– Я хотела бы когда-нибудь найти его на карте. Аси… может быть, у тебя в портфеле найдется карта?
– Сомневаюсь… Я не…
– Может быть, такая карта найдется в одной из этих книг?
Яэль уже была на ногах.
– Я тебе, мама, покажу, где это. На Пасху я приду и принесу с собою атлас.
– Это возле границы с Канадой, – волнуясь, объясняет отец. – Совсем рядом с Канадой. Но внутри страны. Ты можешь нарисовать это? Представить?..
Но она не может. Яэль бросает на ряды книг взгляд, полный отчаяния. В окне опять маячит лицо великана. Кто-то (не исключено, что старый его приятель) пытается оттащить его – слышно, как они перебраниваются друг с другом. Отец смеется и запускает пальцы в мохнатую собачью шерсть Горацио, примостившегося у его ног.
– Доктор, если я его правильно понял, сказал, что ты скоро сможешь вернуться домой. Яэль сказала мне, что он настроен очень оптимистично…
Ответа не последовало. Молча, скрестив руки на груди, мама смотрела вслед Яэли, бредущей вдоль книжных полок. Она остановилась в углу комнаты.
– Где-то здесь должна быть карта. Аси уверен, что она должна найтись…
Вновь я оказался вовлеченным в их схватки. Махнув на все рукой, я стал рыться в книгах, грудой наваленных в углу. Дешевые романы. Бесконечные биографии. Безжизненные тома, помеченные штампами отдела культуры Министерства национального здравоохранения, о давно забытых политиках, которых не касалась рука читателя со дня, когда они были выпущены в свет на деньги политических партий. Ни одна из них ничего мне не говорила. Преодолевая собственный страх, отец поднялся с места и присоединился ко мне, поняв, что без карты никакого продолжения не состоится. Кончилось тем, что я нашел маленькую карту в одном из томов детской энциклопедии. Я показал карту ей, попутно называя громким голосом все, что имело хоть какое-то отношение к Миннеаполису. Она нагнулась, стараясь разглядеть все получше. Отец стоял возле нас, подтверждая все, что я говорил.
– Там очень холодно?
– Очень.
– Тогда тебе есть смысл перебраться сюда. Южнее. – И она положила руку на Бразилию.
Отец несколько неуверенно улыбнулся нам. А мне становится совершенно ясно, что именно ему она обязана своим безумием.
– Нет, мама. Ты показываешь нам на Бразилию.
– Бразилию? – Она сконфуженно смеется.
– Я не слишком хорошо вижу. Господи, это и впрямь Бразилия. Мои очки сломались на прошлой неделе, и нет никого, кто мог бы их починить.
С этими словами она достает из кармана свернутый носовой платок, разворачивает его и демонстрирует нам свои очки. Одно стекло безнадежно разбито. Отец осторожно берет очки, внимательно рассматривает их, а затем погружается в глубокое раздумье.
– Надо не откладывая попробовать починить их, – выносит он вердикт, обращаясь почему-то к Яэли. – Позаботиться об этом безотлагательно, вот что мы обязаны сейчас сделать.
Разбитое стекло по частям выпадает ему на ладонь. Он пытается собрать осколки вместе и втиснуть их в оправу.
– Это просто немыслимо – оставить маму без очков, – непрерывно повторяет он.
Признав свои усилия бесполезными, он вновь заворачивает очки в носовой платок и передает маленький сверток Яэли. Мама наблюдает за ним со своей язвительной улыбкой, которую я так всегда ненавидел. Она угасла в тот момент, когда наши взгляды встретились. Из всей семьи один лишь я мог противостоять ей.
– Расскажи мне о тамошней зиме, Иегуда. В свой прошлый визит ты так мило описывал падающий снег…
– Я?.. Описывал?
– А ты не помнишь? Я тогда была очень больна. Я многого не запомнила, но то, как ты описывал снег… да… это было так…
Он оборачивается к нам за помощью, бросает взгляд на окно, к которому прижата добрая дюжина лиц, смотрит на свои часы, я перехватываю его испуганный взгляд, обращенный ко мне; следующий его взгляд обращен к Гадди, он крепко прижимает его к себе, ерошит его волосы; похоже, что он мучительно пытается понять, чего же она в итоге хочет. На столе, где стоял чайник, лежит несколько смятых листков бумаги. Нет сомнения – это творения адвокатского таланта Кедми. Он было тянется к этим листкам, затем, передумав, садится вместо этого рядом с мамой, придвигая свой стул к ней вплотную, начиная одновременно рассказывать ей о снеге и время от времени поглядывая на нас, словно извиняясь за то, что сам не в состоянии объяснить ситуацию, в которой мы по его вине оказались. Но весь его вид говорит: запаситесь терпением, как я… Он не потерял еще, похоже, надежды, что все закончится благополучно. Ему нужно перевести общее внимание на некий отвлеченный пример… лучше исторического плана… лучше подальше от проблемы, которую знаменуют лежащие на столе несколько помятые листы соглашения о разводе.
– Родезия… – начинает он издалека, – возьмем, к примеру Родезию. – Но мама неожиданно перебивает его, и пример Родезии остается невыясненным.
– А сколько ты зарабатываешь сейчас, Иегуда?
Отец, запнувшись на полуслове, замирает.
– Ну так сколько?
– Ну… тысячу примерно, долларов в месяц.
– А сколько это будет в израильских лирах?
– Примерно сто двадцать тысяч.
Я вижу, что мама поражена. И более того – испугана. Отец успокаивает ее:
– Там это не так уж много. Можно даже сказать, совсем немного.
– Но ты… доволен? Ты счастлив?
– Ну, знаешь!.. Счастлив?.. А что это такое – счастье? Никогда не задумывался… никогда не примерял это выражение к себе. Да и сам смысл этого понятия до конца мне не ясен. Но там… живя там, я спокоен… умиротворен, если ты понимаешь, о чем я. На меня там нисходит покой… Но это совсем не означает, что я не скучаю по всем вам… по тебе, по детям…
Он нервничал все сильнее, и по его загнанному взгляду я понял, что он пытается понять, достиг ли он своим ответом поставленной цели или провалил испытание.
– Ну а эта женщина… у тебя есть с собой ее фотография?
– Какая женщина?
– Эта… твоя дама… которую ты любишь. С которой живешь… и о которой ты при мне никогда не заикался… хотя, возможно…
– Ее зовут Конни, – безнадежно сказал отец.
– Конни? – Она вопросительно посмотрела на нас. – Я спрашиваю, потому что он обещал привезти мне ее фотографию – в тот последний свой приезд.
Я вскочил на ноги, но на нее это не произвело ни малейшего впечатления. Внезапное возникновение в этой истории третьего персонажа – очень плохой знак. Следует немедленно развести их, как в боксе, по разным углам. Отец определенно в нокдауне. Ошеломленный последним ударом, он просто смотрит на нас. Но он потрясен.
– Какую еще фотографию, мама, ты хочешь увидеть? И вообще – как все это понимать?
– Он в последний свой приезд обещал мне. И теперь я хочу это фото увидеть.
Я резко поворачиваюсь к нему. Я сдерживаюсь, но это стоит мне дорого.
– У тебя, надеюсь, есть с собой это фото?
Он бледнеет, краснеет, вытаскивает свой бумажник, из которого в конце концов появляется небольшой снимок из тех, что снимают для паспорта. Она берет его, держит на вытянутой руке, вглядывается и молчит, продолжая изучать. Гадди смотрит тоже – ему очень интересно, что это еще за американская тетя. С фотографии на них смотрит привлекательная пухленькая блондинка. Мама разжимает пальцы, и блондинка падает на пол. Отец ухитряется в ту же секунду поднять фотографию с пола. Он снова протягивает ее матери, но та не выражает никакого желания дотронуться до нее, и тогда отец быстро убирает ее в карман.
– А фотография ребенка у тебя тоже есть?
– Ребенка???
Яэль вздрагивает:
– Какого ребенка, мама?
– Его ребенка. Нового…
– О чем ты говоришь?
– О чем, о чем… О его новом ребенке.
– С чего ты вдруг взяла?.. Кто тебе сказал?..
– Цви сказал. Вчера.
– Цви? – Все мы втроем замерли, словно пораженные громом.
– Да. Цви. Они были у меня здесь.
– Они?
– Ну да. Он… и его приятель. Постарше его. Он его и привез.
– Но как они здесь очутились?
– Чтобы увидеться со мной. Он уж несколько недель здесь не был. Он захотел познакомиться с тем, что насочинял здесь Кедми… захотел узнать, что… может быть, захотел показать это своему другу…
– И что же он сказал?
– Ничего. Он сказал мне, что у тебя будет ребенок.
– Но у него не может быть детей.
– Никаких детей не существует, мама.
В суде Яэль выступала бы на стороне защиты…
– Что заставляет тебя думать такое?
– Но… – Мама держится с достоинством, высоко держа голову, но тревогу не спрячешь. Глубокую тревогу.
Отец смеется, но смех его звучит неестественно и, прямо скажем, фальшиво.
– Цви недопонял. У него, как всегда, в голове полная мешанина. Каша.
– Но… как же?..
Пораженная этим отрицанием, мама заламывает руки, словно защищаясь от чего-то.
– Но как же… я была так рада, так счастлива, что у тебя будет ребенок… Что ты еще можешь… а Цви сказал мне… можешь спросить его сам…
Я решаю положить конец этому недостойному фарсу. И говорю чистым и неожиданно звонким голосом, звучащим четко и сухо:
– Ребенка еще нет… но он вскоре появится.
Повернувшись к нему, я осторожно беру ее за руку. Она в испуге смотрит на меня.
– Он еще не родился, но родится вот-вот.
Я игнорирую выражение паники на лицах отца и Яэли, сумятицу возле дверей, на лицах за оконными занавесками.
– Отец говорит чистую правду, Цви ничего не понял. Ребенок еще не родился, но вскоре это произойдет… вот почему отец с такой поспешностью прибыл сюда. – И я еще раз повторяю, повышая голос и выплескивая свою злость: – Его еще нет, но он вот-вот появится. Но главная причина не в этом. А в том, что вы давно уже расстались, и ребенок здесь ни при чем. Что ж до ребенка… Это проблема чисто юридическая… все должно происходить по закону… и по этому закону… он должен быть зарегистрирован… хотите вы этого или нет… но если не хотите, чтобы он…
И только в эту минуту мне вдруг становится совершенно ясным, что финал фразы застрял у меня в глотке, словно клин. Непроизнесенное слово «мамзер» безмолвно и грозно повисло в воздухе. Мама не сводила с меня глаз, в которых я видел уже позабытую было мною дикую ярость, которую не мог скрыть покрывавший ее лицо театральный макияж.
– Мы как раз собирались сказать тебе… теперь ты знаешь уже все… ты видишь, отец ничего от тебя не скрывает. Его еще нет, но скоро он появится…
С холодной яростью я повернулся к нему:
– Когда он должен родиться?
– Я думаю, – он с явным усилием выдавливал из себя каждое слово, – в ближайшие пару месяцев.
– В ближайшие пару месяцев, ты слышала это? Теперь ты знаешь все. Страдаем мы все. Ты думаешь только о себе, тебе одной больно, да? Но ты ошибаешься. Это позор для всех нас… но что сделано, то сделано. Что ты еще хочешь узнать?
Она попыталась что-то сказать, но я грубо оборвал ее, хотя губы ее еще шевелились.
– Чего тебе нужно еще? К чему хорошему приведет твое упрямство? Отпусти его обратно в его Америку, ведь мы все остаемся здесь, с тобой. Все до единого. Тем более что скоро ты выйдешь из этой больницы.
Я схватил листки с соглашением, лежащие на столе. Страницы были уже помяты и запачканы.
– Что Цви об этом знает? Кедми предусмотрел абсолютно все. Я говорил с ним. Ну, давай подписывай!
Она, нелепая в длинном своем коричневом облачении, отпрянула от меня. Я начал перелистывать страницы соглашения, пока не дошел до того места, где под ее именем была подведена – в самом конце документа – черная черта. Я кладу свою подрагивающую руку ей на плечо, кладу легко, просто касаюсь. Ощущаю ее запах.
– Так ты подписываешь?
Она трясет головой. «Нет»?
– Почему? Почему «нет»?
– Я должна подумать.
– О чем?
– О чем? – восклицает отец одновременно со мной.
Она строптиво оставляет наши восклицания без ответа и с подозрением вглядывается в нас.
– О чем тут еще думать? – ору я. – О чем?
Яэль встает, чтобы успокоить меня.
– Ты знаешь, что все, с прошлым покончено. Навсегда… – Я кричу, не в силах остановить себя, как если бы речь шла не о его жизни, а о моей. – Что есть еще такого, мама, о чем нужно раздумывать? Но ты… тебе, видите ли, нужно обязательно узнать о снеге… про снег… он должен еще рассказывать тебе о снеге. И ты, – я поворачиваюсь к отцу, но ярость моя бессмысленна, поскольку он стоит, безвольно опустив руки, со смущенной улыбкой, какая бывает на лице жулика, пойманного на месте преступления, – ты тут же начинаешь объяснять ей о снеге. Продолжаете свои странные игры! Я всегда знал, что они вам нравятся. Эти схватки, сражения… Да без этого вам жизнь не в радость! Это вечная война… она доставляет вам радость. Воткнуть в него нож… сесть в сумасшедший дом… все это притворство, эти недостойные игры, все это доставляет вам тайное наслаждение. И тебе, мама, и тебе, отец. Вот почему это тянется так долго. Вот почему вы топчетесь вокруг да около. А Цви знай науськивает вас, натравливая друг на друга. Но мы, и я и Яэль, уже озверели от этого так, что иногда не хочется жить.
Яэль с пылающими щеками пробует меня остановить, но тщетно.
– Вы вытаскивали меня из постели посреди ночи, чтобы я рассудил, кто из вас прав, а кто нет. Хорошо. Я рассужу вас сейчас. Кончайте это!
Отец хватает меня за рукав:
– Да! Да! Ты прав! Хватит!
Но я вырываю рукав. Мой собственный голос продолжает звучать в моих ушах.
– Что здесь такого, что требует долгих размышлений? Скажите нам. Сколько еще вы собираетесь с этим тянуть? У кого есть еще столько времени? Вы что, не чувствуете, как время уходит? С каждой минутой. Ты хотела его прикончить – так чего же ты ожидаешь от него? Убей его! А заодно и меня тоже! Убей меня! Давай, не медли. Убей!
Меня переполняет горечь. Ее лицо перекошено гримасой. Жалость к ней сильнее моего гнева. Мои воздетые руки. Взгляд на грязные занавески, за которыми – лица сумасшедших. Я закрываю глаза, словно в ожидании удара. И вот он приходит. Словно кто-то отпустил мне крепкую пощечину. Что дальше? Я барабаню кулаками по груди, в ритме этих ударов мое тело сотрясает дрожь, где-то вдали мерцает направленный на меня желтоватый взгляд глаз Гадди, и от этого наконец начинает утихать тупая боль в груди. И тут же следует реакция отца на мою истерику, он издает низкий стон, хватает маму, которая поднялась со своего стула, да, да, рычит, стонет, бормочет отец, да, да смотри, смотри, смотри, смотри, и внезапно падает перед ней на колени, сбитый с ног его собственной ненавистью, Яэль и я бросаемся к нему, чтобы поднять его с голого цементного пола, причем Яэль отталкивает меня, защищая отца от моего прикосновения, что она при этом думает?
«Ребенок, – шепчет мама, стоящая с каменным лицом во время этой сцены. – Немедленно уведите ребенка отсюда… или вы считаете, что он должен видеть все это? Вы придумали все это специально… все, все это специально…»
Отец и Яэль выталкивают меня наружу, а я тащу за собой Гадди. В ту же минуту я оказываюсь в окружении больных, ожидающих возле двери. Они бросаются ко мне, пожимают мне руку, пытаются обнять Гадди, который жмется ко мне. Видели ли они, как я вышел из себя, хотели ли они поддержать меня словами благословения? Изможденная, похожая на мученицу блондинка приветствует меня и изо всех сил ударяет меня по плечу. Она засовывает палец себе в рот, а затем закрывает глаза. Вокруг – сумятица голосов.
«Сигарета… Дайте ей сигарету…»
Я достаю пачку, которую тут же выхватывает у меня маленький старикашка. Сгусток энергии, он проворно вскрывает пачку и раздает сигареты пациентам заведения. Большая золотая зажигалка, посверкивая, переходит из рук в руки. Они наклоняются к ней, прикрывая огонек ладонями от порывистого ветра, они стараются изо всех сил. В конце концов у каждого во рту попыхивает зажженная сигарета. Мне тоже достается одна. Я несколько колеблюсь перед тем, как сунуть в рот обслюнявленный фильтр. Я не в состоянии шевельнуться. Старикашка буквально прилипает ко мне, демонстрируя взглядом полное ко мне доверие.
– Ты заберешь ее отсюда?
– Не сегодня, как-нибудь в другой раз.
– Ты – это тот ее сын, который в Иерусалиме?
– Да.
Ветер раздувает тлеющие огоньки подобно машине. Блондинка, небрежно привалившись ко мне, докуривает свою сигарету жадными затяжками.
– Они не хотят тебя отпускать, – шепчет мне мрачный молодой человек.
– Кто не хочет?
Все тот же старичок, словно извиняясь, крутит пальцем у виска. Я замечаю у себя на руках следы засохшей крови. У меня болит голова. Должно быть, я поцарапался своими часами и кровоточат царапины. Неподалеку от тропинки я вижу фонтанчик воды – вопрос лишь в том, можно ли им воспользоваться: длинный шланг змеей уползает неведомо куда. Я слизываю кровь. Гадди цепляется за меня, его паровоз снова с ним, под мышкой. Потом он выпускает меня и запускает свою ладонь себе под рубашку.
– Тебя что-то беспокоит, Гадди? – спрашиваю я его.
– Сердце.
– Ты не там его ищешь, – говорю я со смехом. – Дай я посмотрю.
Он медленно двигает руку по направлению к сердцу.
– Они арестуют тебя у ворот, – угрюмо сообщает мне молодой человек.
– Шш-шш, – останавливает его, улыбаясь, старичок. – Никто никого не арестует. – И он пытается увести от меня назойливого молодого человека.
– Твой единственный шанс ускользнуть, – настаивает молодой человек, – это пробраться наружу через какую-нибудь дыру.
– Какую еще дыру?
– Вон через ту, – говорит старичок, протягивая руку к зарослям кустарника в углу забора.
– Вон там, – в унисон отозвались эхом голоса вокруг.
– Ну, хватит! – свирепо закричал вдруг старик. – Убирайтесь отсюда… Хватит к нему приставать… А ты не обращай больше на них внимания.
Но они никуда не убрались. Наоборот. Окрик старика словно сплотил их. Блондинка еще теснее прижалась ко мне, продолжая затягиваться сигаретой, не вынимая ее изо рта и даже не открывая глаз, обволакивая меня все больше и больше, словно огромное беспозвоночное существо, как если бы ее болезнь просачивалась из нее наружу. Где я нахожусь? Вокруг меня я ощущаю дыхание пространства. Бескрайнее пустое море. С холмов Кармеля разливается красноватый закат, ощущение такое, словно ты разглядываешь мир через тусклое стекло. Время, как всегда, неостановимо текуче, но здесь кажется, что где-то оно успевает застыть и остановиться. Бескостная женская рука, подобно огромному щупальцу, невесомо обвивается вокруг моего живота. По моей спине ползет мороз. Я деликатно пробую освободиться от объятия, но она словно прилипает ко мне. Медсестра в больничной униформе, проходя мимо нас, останавливается, смотрит некоторое время, а затем спрашивает, не нужна ли мне помощь, но я не проявляю к ней никакого интереса.
– Адвокат не придет сегодня? – Это все тот же неугомонный старик.
– Он ожидает у входа. Это его сын.
– Его сын? – Старик изумлен.
До нас доносятся голоса из библиотеки. Я начинаю тропить свой путь обратно; толпа, отпихивая друг друга локтями, расступается, смыкаясь за моей спиной. Ощущение фантастического бреда с привкусом обреченности. Внутри отец по-русски разговаривает с матерью, которая отвечает ему на том же языке с ужасным акцентом. Мягкие звуки славянской речи бросают меня в дрожь. Переход на русский, который он заставил ее выучить, знаменует более интенсивное развитие их бесконечной войны. Еще несколько шагов толпа движется вместе со мною. Мягкое бескостное тело продолжает обволакивать меня, желатином просачиваясь сквозь одежду, прилипая к коже. Другие тела более плотного состава теснятся вокруг. Неожиданно я испытываю невесть откуда возникшее вожделение. Уж не схожу ли я с ума? Кто-то внезапно разражается громовым хохотом, повергая меня в ужас. Давешний великан присоединяется к нам, его взгляд устремленно выискивает что-то… Толпа, сплотившись, не пропускает его, но где там… словно огромная машина, он вдавливается в человеческое стадо, а затем медленно протягивает руку к ребенку… нет, к яркой игрушке, паровозу, который Гадди прижимает к телу… и вот уже великан вместе с паровозом устремляется прочь. Толпа, замерев, провожает его взглядом. Гадди, весь оцепенев, стоит и дрожит, не в силах понять, что происходит.
– Не надо, не волнуйтесь, я сейчас все верну, – говорит старик, потрясенный, как и все остальные… – Он только хочет на него посмотреть… Я все верну вам через минуту.
Дверь библиотеки распахивается, и из нее, виляя хвостом, вылетает Горацио; в зубах у него полупрожеванные обрывки бумаги. Вслед за ним появляется отец, лицо помертвело, галстук сбился на сторону, во рту погасшая сигарета, на куртке – такие же, как у Горацио в зубах, обрывки бумаги. Во взгляде – безнадежность и отчаяние. Пес пытается напрыгнуть на него и лизнуть, но отец грубо отмахивается.
Толпа пациентов бежит ему навстречу, пожимает ему руки и начинает клянчить сигареты. Все тот же старик пытается растолкать всех по сторонам, желая навести порядок. Отцовский взгляд поверх голов отыскивает меня.
– Цви все погубил! Из-за него она думает… она задумала… она сейчас хочет все… весьдом… Яэль там, внутри, говорит с ней сейчас… не ходи туда… черт бы тебя побрал… что ты наделал!
– Адвокат… адвокат пришел! – прокричал кто-то.
И в самом деле, по дорожке, в свете заката шествует Кедми, беспорядочно размахивая руками и что-то выкрикивая. Толпа подает назад, блондинка отпускает меня. Толпа сумасшедших глухо ворчит, словно свора собак, учуявших добычу. Кедми устремляется к нам едва ли не бегом.
– Что здесь происходит? Что вы тут делаете? Ты решил немного отдохнуть?
Пациенты больницы окружают нас. Старик делает попытку пожать Кедми руку, но Кедми не до пожатий.
– Что за балаган здесь!
Старик, похоже, относит замечание к себе.
– Да? Простите… Мистер… Пожалуйста, чуточку терпения.
Они пугают его, а он их провоцирует, не в силах сдержать свои эмоции.
– Что это здесь? Какое-то мероприятие? Чего всем им надо? Но прежде всего я хочу забрать своего мальчика. А где Яэль?
Он тянет за собой Гадди, крепко держа его за руку.
– А где твой паровоз?
– Он забрал его.
– Кто – «он»?
– Он вернет его, – отчаянно кричит старик. – Прямо сейчас. Я отвечаю за это.
– Тебя никто не спрашивает, – резко говорит Кедми. И без дальнейших раздумий бросается вслед великану, пытаясь вернуть игрушку.
– Стыдно должно тебе быть, гулливер, отнимать игрушку у ребенка…
Больные окружают Кедми, восклицая хором: «Он вернет, он вернет, он вернет». Они повторяют это снова и снова, в то время как я пытаюсь остановить его. Великан испуган – это видно по его лицу. Он прижимает игрушку к груди своей огромной ладонью, Гадди взирает на эту картину не говоря ни слова.
– Хватит, Кедми, хватит! – Отец кричит. – Я куплю ему другой паровоз!
Лицо Кедми пылает от гнева.
– Где все эти чертовы сестры? Куда подевались доктора? Где администрация? Это же полный бедлам. Пошли, Гадди, найдем нашу маму и уберемся отсюда к чертовой матери.
И он, подобно урагану, врывается в библиотеку, пнув по дороге Горацио. Внутри почти темно, мама стоит и разговаривает с Яэлью, которая сидит и тихо слушает, скрестив руки на груди. Пол усеян обрывками бумаги. Кедми наклоняется, поднимает один и смеется, но в смехе этом – одна горечь. И он говорит, обращаясь к отцу:
– Ну, вот… это конец. Поверить трудно, но, кажется, она и в самом деле закончила обдумывание.
– Это я разорвал все в клочья, – объявляет отец, и от этих слов новая волна гнева поднимается у меня к горлу. – Выбрось все из головы и забудь. Теперь тебя это больше не касается.
– Не касается?! Меня не касается? – Голос у Кедми еще более хриплый, чем обычно, и в нем удивления больше, чем ярости. – Ты совершенно прав – меня это не касается. С этой минуты. Мне жаль только, что ты не сказал мне об этом год назад. Ну, что ж… лучше не скажешь. Это не мое дело… и никогда больше не будет моим…
И он с силой скомкал обрывок бумаги, который держал в руке.
– Если бы я мог предположить нечто подобное, я просто подарил бы всем несколько чистых листов бумаги.
– Кедми, прекрати, – прерываю я его.
Он смотрит на меня с уничтожающей усмешкой.
– Яэль! – внезапно кричит он.
Мама и Яэль выходят наружу. На лице мамы светится улыбка. Это – что-то новое, такой улыбки я у нее не помню. Выглядит она как-то странно. Умиротворенно – так бы я сказал. Яэль бросается к отцу и крепко обнимает его. Шепчет ему что-то на ухо. Мама, глядя на них, утвердительно кивает. За это время вокруг снова образуется толпа из пациентов, они глядят на нее, как если бы она была их королевой. А старик берет ее под руку с почтительным видом. Кедми поспешно уводит Гадди прочь. Мама как-то неуверенно смотрит на меня, словно желая что-то сказать… объяснить… но сделать это «что-то» она не в состоянии. По мере того как она приближается, я отступаю назад, мой саквояж болтается у меня в руке. Я бросаю прощальный взгляд на обитателей этого скорбного места, задерживаю его на бескостной блондинке, которая стоит опершись на дерево. Рядом с ней на стуле сидит великан, обломки паровоза валяются у его ног. Я поворачиваюсь, чтобы уйти.
Мама что-то шепчет отцу. Он зовет меня. Руки у него безвольно повисли. Я останавливаюсь.
– Подойди. Мама просит извинить ее.
– Не стоит разговора. Забудем…
– Прости меня, – говорит мама. – Я хочу извиниться перед тобой, Аси…
– О чем ты? – бормочу я, краснея. – Забыли…
– Прости меня, Аси…
– Все хорошо. – Я весь дрожу. – Все в порядке.
– Это я виновата… во всем… – Она пытается улыбнуться, и на мгновение к ней возвращается былая красота.
– Не надо вспоминать то, что было. Я полагал, ты не будешь больше… все хорошо…
И я, наклонившись, целую ее и продолжаю двигаться к выходу. Яэль и мама рука в руке следуют за мной, за ними следует отец, бледный, опустив голову и погрузившись весь в свои мысли. А толпа пациентов, словно свита, медленно тащится позади нас. Мы пересекаем лужайку. Горацио вертится меж нами. Автомобиль Кедми ожидает нас у входа, он уже повернут в сторону магистрали, мотор работает, радио тоже. На полную громкость.
– Завтра, – шепчет мама, прощаясь с нами… – Завтра…
Яэль проскальзывает на переднее сиденье. Отец снова говорит по-русски, он говорит с лихорадочной быстротой, задыхаясь, желая, похоже, договорить что-то до конца. Но его слова заглушаются работающим двигателем. Я влезаю в машину, отец устраивается рядом со мной. Горацио делает попытку заскочить в машину вслед за нами, но дверь захлопывается у него перед мордой, и мы слышим, как он тычется в машину, оглушительно завывая.
– Яэль! – кричит Кедми. – Яэль! Если эта тварь поцарапает мне машину, я собственноручно прикончу его.
И он выжимает газ.
Горацио несется за нами вслед. Через заднее стекло нам видно, как он бежит посередине дороги, становясь все меньше и меньше, пока не превращается в движущуюся точку. Ухмыляясь, Кедми бросает взгляд в боковое зеркало и слегка притормаживает, так что пес начинает понемногу догонять нас.
– Прибавь немного, – говорит Яэль.
Кедми прибавляет, но чуть-чуть и снова притормаживает, особенно когда проезд, ведущий к больнице, вливается в автомагистраль. Собака продолжает нестись посередине бокового проезда, за ним проглядывает море и последние солнечные лучи почти утонувшего в нем солнца, окрашивающие небо в оранжевый цвет. У пса глаза превратились в щелки, красный язык вывалился наружу, он уже вот-вот коснется машины своим волчьим черепом, когда Кедми нажимает на педаль газа снова и выводит машину на главную дорогу. Горацио по-прежнему преследует нас, передвигаясь посередине шоссе, машины хрипло гудят, стараясь его не задеть.
– Кедми, остановись, – кричит отец. – Он попадет под колеса.
– Не тормози, – говорит Яэль. – Прибавь скорости.
Но Кедми и не прибавляет, и не тормозит. Весь сконцентрировавшись на вождении, он уводит собаку с каждой минутой все дальше от психбольницы, явно намереваясь загнать животное до смерти.
– Кедми, что ты делаешь? – умоляюще просит Яэль. – Поезжай быстрее!
Но он намеренно пристраивается к еле ползущему грузовику.
– Всякая критика, касающаяся моего вождения, – говорит он, – должна быть повторена минимум трижды… Можете продолжать, прошу…
Я молчал. Как только мы въехали в Акко, мы потеряли собаку из виду. Ни позади нас, ни среди других машин Горацио не проглядывался. Трафик был очень плотным. То и дело возникали светофоры, надо было следить за пешеходными переходами, по которым двигались люди со своими упаковками мацы, и малышней, поминутно выбегавшей из-за каждого угла и из узеньких проулков между бесчисленных лавчонок и лотков, торговавших всякой снедью, – шавармой и фалафелем. Во времена крестоносцев Акко, называвшийся Сен-Жермен-де-Акр, был столичным городом, по размерам не уступавшим Лондону или Парижу.
Кедми остановился возле бензоколонки и заправился. Теперь он вел машину медленно, внимательно поглядывая по сторонам. Покидая город с последним лучом солнца, мы заметили Горацио на пешеходном переходе прямо перед нами. Глаза широко раскрыты. Язык свисает едва ли не до асфальта. Вид у него потерянный, и потерянно он тычется в чужие ноги чужих людей, каким-то чудом избежав смерти под шинами чужих автомобилей в чужом краю, широко раскрытыми ноздрями пытаясь уловить знакомый запах – наш. На светофоре загорается зеленый, а он все стоит посреди перехода и нюхает… За нашей спиной непрерывный гул клаксонов. Похоже, что Кедми был готов переехать его, когда я, открыв дверцу, выскочил наружу, схватил пса за ошейник и вытолкнул его на тротуар. Поток машин покатился дальше. В первые мгновения Горацио пытался сопротивляться мне, но, поняв затем, с кем он имеет дело, стал лизать мне руки. Он был в полушаге от смерти, я сказал бы, что скорее он был мертв, чем жив, скорее хрипел, чем лаял. Я смотрю ему в глаза. Он весь изнурен и едва ли в своем уме от грохота и вони городских улиц. «Домой, Горацио, – говорю я ему, показывая на север. – Отправляйся домой! Домой, к маме!» Он виляет хвостом, его глаза, глаза волка, отливают синевой. Я поднимаю небольшую палку, это скорее длинная щепка, провожу ею перед сухим собачьим носом и забрасываю ее изо всех сил на ближайший пустырь… «Принеси ее, Горацио! Ты не забыл еще, как это делается? Ну же, давай!» Он смотрит на меня, не двигаясь с места, сбитый с толку обилием самых разнообразных запахов, и снова виляет хвостом. «Принеси мне ее, Горацио! – кричу я. Беру другую палку, поздоровее, и снова швыряю по направлению к пустырю. – Давай, давай… мне нужна палка… принеси ее мне!» Он вскидывает, словно проснувшись, свою голову, весь подбирается, как если бы услышал древний зов, и срывается к площадке, смешиваясь с толпой. Я тоже мчусь, только в противоположную сторону, к машине, вваливаюсь в нее и захлопываю дверцу.
– Кедми, вперед! Ради бога, хватит уже. Бедный пес.
– С каких это пор ты уверовал в Бога?
– Двигай, Кедми! – Мы крикнули это все трое. – Вперед!
– Ладно, ладно… Совершенно незачем орать.
И в то время, что старый пес охотится за палкой, мы уже несемся на юг по направлению к Хайфе. Отец, согнувшись, забился в угол, откинув голову, огни встречных машин вспышками освещают его лицо, плотно сжатые губы время от времени что-то шепчут. Внезапно он ловит на себе мой взгляд и сам смотрит на меня. Замечает глубокую царапину у меня на лбу, и я вижу, что он этим ужасно расстроен и очень переживает это маленькое происшествие.
– Это сам ты себя поранил? – произносит он глубоко сочувствующим тоном. – Но ведь ты обещал! Мне теперь уже не успокоиться больше. Не нужно мне было тащить тебя с собой. Как всегда, во всем виноват я сам.
В зеркале над водителем не видны маленькие глазки Кедми, взирающие на нас с удивлением.
Он был поражен молнией вечером. Его обугленный труп был найден на улице и положен на скамью возле автобусной остановки. Сверху набросили простыню. В конечном итоге он попал в морг и лежал там в углу. Ночь накрыла мир тишиной. Ранним утром заждавшиеся студенты заполнили лекционный зал. Некоторые из самых любопытных заходили взглянуть на него. Внезапно профессор Вергер, с глазами налитыми кровью, поспешил на кафедру. Он мертв, молния поразила его, нашего гения. Что за ужасная потеря. Самый выдающийся из всех моих учеников. Главная наша надежда. И как раз в тот момент, когда он был всего в шаге от открытия исторического значения. Вы не в силах представить даже, что он носил в себе. Теперь нам остались только его заметки. Какая непереносимая утрата. Если бы у него только хватило времени. Если бы судьба отпустила ему больше времени. Но его родители убили его. Удар молнии превратил все в руины… Дина в обмороке на краю могилы. Сейчас, я знаю это, она говорит, что во всем случившемся есть и ее вина. Ей предстоит возвращение в родительский дом, где она впадет в религиозный мистицизм. И в конце концов она будет выдана замуж за старого грязного раввина.
Я вышел в Хайфе на старой автостанции. Отец остался в машине. Он переночует у Яэли, и с утра первым делом она отправится в больницу. На этот раз одна. Они немедленно созвонятся с Цви; позвонить ли Дине, сообщить, что я возвращаюсь? Нет, сказал я. Я ненадолго задержусь в Тель-Авиве. Чтобы наказать ее. Заставить ее немного поскучать без меня.
Отец покровительственно взял меня за руку. Моя царапина, вину за которую он взял на себя, не давала ему покоя. «Ну вот, теперь ты лучше понимаешь меня, верно? Но ты не переживай… рано или поздно она примет нужное решение. Может, тебе нужно немного денег? И когда мы увидимся снова? Вы должны прийти на праздники и попрощаться. Не исчезай…»
И вдруг прикосновение его руки снимает все напряжение этого дня. Это ощущение натянутой струны. Меня охватывает ощущение покоя и умиротворения.
Огромная платформа, закованная в бетонный панцирь, окутана тишиной темной ночи. В кафетерии, где мы ужинали, свет погашен, а стулья покоятся на столах. Я покупаю билет до Тель-Авива, и рейсовый автобус, медленно пятясь, выруливает со стоянки. Параллельно автобусу движется, сияя окнами, поезд; некоторое время автобус и поезд идут бок о бок, пока наконец их пути не расходятся, и они растворяются в густеющем тумане, словно испарившись. Водитель включает приемник, и пассажиры могут ознакомиться с последними новостями. Автобус под завязку набит спящими солдатами. Море, от которого осталась в окне лишь узкая полоска, слабо мерцает и переливается в порывах ветра. Взять какой-нибудь отдаленный период и начать дискуссию о нем в самых обыденных терминах, найти позабытый документ, свидетельство или манускрипт, имеющий к этому отношение, и раздуть до небес его важность, зарыться в старые газеты, чтобы отыскать неизвестные факты об этом второстепенном событии, имевшем место в древние века, и пусть это будет моим последним деянием. Но при этом обнаружить ключ, найти тайный шифр, разгадать код. Древние века умерли, новые – еще в процессе рождения, а юность, как известно, сопровождается повсеместным появлением очень болезненных прыщей. Это время сомнений, страха и быстротекущей ностальгии, сопровождающей противоречивые процессы. Кто разгадает правильно шифр, кто в состоянии на тридцать лет вперед заглянуть в будущее, не доверяясь подверженной возможным ошибкам интуиции, а лишь прозрачным и научно проверенным методам?..
В Тель-Авиве дул колючий и сухой ветер. Низко нависшее оранжевое небо. Автобус выбросил нас на темной пустынной улице возле центральной станции. Обрывки использованных билетов кружились в темноте. Песчинки из Сахары поскрипывали на зубах. Пассажиры, выйдя, быстро рассеиваются и исчезают. Я иду по улице, полной обувных магазинов, их темные витрины полны модельной женской обуви из переплетенных ремешков и кажутся неуместными в тускло освещенной автостанции, среди прилавков с фалафелем, заваленных горами разноцветных салатов и вертелов с шавармой из истекающей соком нежной баранины. На противоположном тротуаре на платформе номер три небольшая группа путешественников образовала цепочку в ожидании посадки на автобус до Иерусалима – автобус, который, как обычно, полон до самой крыши. Низенький мужчина средних лет, одетый в заношенную куртку, в башмаках на высоком каблуке и с золотой цепью, болтающейся на шее, стоя возле телефонной будки, бросает на меня пронзительный, но дружелюбный взгляд. «Разрешите?» – говорю я. Он тут же отодвигается в сторону, не спуская с меня изучающего взгляда. Не нужна ли мне помощь? Нет, говорю я. Все в порядке. Я звоню Цви. Незнакомый голос с левантийским акцентом отвечает мне. Вежливо. Цви ненадолго вышел. Хотите что-нибудь передать? Нет, говорю я. Ничего срочного. «Но кто ему звонит?»
Я говорю ему.
Ах, вы доктор Аси Каминка? Как поживаете? Я – приятель Цви, Рафаэль Кальдерон. Ваша сестра и ваш отец звонили недавно из Хайфы с последними новостями. Могу ли я чем-то быть вам полезным? Не хотите ли вы на время остановиться у нас перед поездкой в Иерусалим?
Это человек, который доставил вчера Цви в больницу к матери. Еще один участник нашего пиршества.
Я вешаю трубку.
Темнокожая девушка в шортах и на высоких каблуках, скорее всего шлюха, низким голосом разговаривает на углу улицы с человеком из телефонной будки, продолжающим смотреть на меня с дружеской улыбкой. Автобус на Иерусалим уже отбыл. Следующего ожидает запоздавший пассажир, заросший густой бородой, явно ультрарелигиозного вида. В руках у него чемодан, перетянутый веревкой. Я пошел добыть какой-нибудь еды, купить порцию фалафеля, вложенного в питу, и бутылочку сока. Коротышка из будки продолжает почтительно улыбаться мне, не спуская с меня глаз. Уморительно раскрашенная пара девиц в блестящих кофтах из сверкающего люрекса, покручивая сумочками, направляются к нему. Я стою у фалафельной среди мусорных баков и жадно откусываю от питы, набитой дополна маринованными овощами, мой саквояж отдыхает у моих ног, и на него из питы капает сок квашеной капусты пополам с жидковатой тхиной, а ведь внутри портфеля – мои лекции. На часах уже восемь, уже несколько недель, как я не был в Тель-Авиве… почему бы не воспользоваться возможностью и не встретиться со старыми друзьями, с которыми я мог бы поговорить о моих идеях? Внезапно у меня исчезает желание как можно скорее очутиться дома. Я вытер лицо бумажной салфеткой и купил новую пачку сигарет, испытывая необоримое желание простого человеческого общения на этой ничейной земле вне времени и пространства. В родном моем городе, который всегда со мной и во мне. На мгновение я подумал о тех душевнобольных, среди которых я так храбро сегодня держался, какое присутствие духа сохранил и продемонстрировал неожиданно для самого себя в их окружении, и о том сладострастном ощущении, которое испытал от мягкого прикосновения блондинки, обволакивавшей мое тело. Возможно, мне следовало бы позвонить Штерну. Старинный друг, некогда учившийся со мной вместе и изучавший сейчас тот же, что и я, период истории в Тель-Авивском университете; мне до сих пор не удавалось как следует расслабиться во время разговора с ним по междугороднему телефону, из Иерусалима, я шарю по карманам в надежде найти асимон – жетон для телефона-автомата, но усилия мои безуспешны. Ни-че-го. И тут же не сводивший с меня глаз коротышка почтительно протягивает мне металлический кругляш, решительно отказываясь взять у меня его стоимость.
– Вы меня просто оскорбляете…
Он произносит это низким, тихим, но непреклонным голосом. Кто он? Судя по толстой золотой цепи, болтающейся на шее, – наркоторговец или сутенер. Ладно. В конце концов, это не мое дело. Я возвращаюсь обратно к телефонной будке и открываю толстую телефонную книгу-справочник, прикованную железной цепью к стене. Последние страницы отсутствуют – похоже, их кто-то просто вырвал. Во всяком случае, все, что начиналось на букву «Ш», отсутствует начисто. Я чертыхаюсь и бросаю поиски. Железная цепь насмешливо бренчит. Достаю сигарету и ищу зажигалку или спички… Разумеется, их нет. Но коротышка никуда не исчез, он тут как тут, и в кулаке у него уже трепещет огонек. В то же мгновение он протягивает его мне.
– Вы что-то ищете? – спрашивает человечек. – Может быть, я могу вам помочь?
– Нет, спасибо. Кто-то порвал телефонную книгу.
– Вы, наверное, хотели позвонить своей девушке…
– Простите?
– Я сказал – если это девушке…
– Нет. Это не девушка.
– Потому что если с этой не получается, у меня есть для вас другая. Она здесь… совсем рядом. И она будет рада вашему звонку. И будет вам очень рада. – Он кивает в сторону двух красоток, неутомимо помахивающих своими сумочками.
– Ну как?
– Нет, спасибо.
– Она просила меня передать вам… Вы – это то, о чем она мечтает. Сама она не решается к вам подойти – такая она стеснительная.
– Я тронут. Нет. Но в любом случае – спасибо. – И я улыбаюсь. Он говорит об этой паре так, словно они составляют одно целое.
– Если вам кажется, что она слишком высокого роста для вас… или слишком мускулистая… или еще что-то в подобном роде… уверяю вас, есть множество других возможностей.
Он произносит все это быстро, проворно, деловым, убеждающим тоном.
– Дело не в этом. В настоящий момент я…
– Потому что у меня есть еще пара других. Вы только скажите, что вы ищете… объясните, чего бы вы хотели… предпочитаете… скажите это мне, и я… у меня есть фантастический выбор… здесь, неподалеку… просто рядом. Отличная девочка, просто конфетка, молоденькая… живет в соседнем подъезде… она тебе понравится… практически она почти еще ребенок… может быть, она еще девственница… просто уверен, что так оно и есть… высший класс…
И он кладет дружеским жестом теплую руку мне на плечо. Я вздрагиваю.
– Что-то в вас есть такое, что мне понравилось с первого взгляда, – говорит он. – С той первой минуты, как вы появились на станции. Вам стоит только сказать мне слово… сказать, чего вы хотите. Сделаю для вас все. Почему бы нам не выпить не спеша по чашечке кофе, а потом поглядеть на то, что я могу вам показать? Куда, вы сказали, вам надо попасть? Автобусы ходят допоздна, я говорю с уверенностью, потому что я здесь днюю и ночую. И если вы даже пропустите последний… Я доставлю вас домой на моей собственной машине. Пойдемте… вы можете просто посмотреть… разрешите мне продемонстрировать, что такое настоящий сервис. В вас есть что-то такое, что мне ужасно нравится. Не бойтесь… это все честно… никаких обязательств, никаких денег… я только покажу вам товар… это не будет стоить вам ни цента…
Он говорит негромко, доверительно, убеждающе. Я теряю ощущение времени и места. Где я? Где мой дом? Где Дина? Пусть она дожидается меня. Хотя скорее всего она отправилась спать в родительский дом.
– Ну так как насчет чашечки кофе?
– Только если я заплачу за него. – Эти слова сорвались с языка помимо моей воли.
Он улыбнулся, абсолютно удовлетворенный:
– Что касается кофе… это как лекарство, верно. Вы командуете парадом. Не думайте, что я на вас нажимаю. Я ни на кого не нажимаю. Никогда. Это как разглядывание витрины… представьте себе, что вы разглядываете витрину.
Кофе появляется мгновенно. Я крепко держу в руках чашку, глоток чего-то горячего сейчас мне совершенно необходим.
Невысокий подросток бежит ко мне и моему новому знакомцу с каким-то сообщением. Его в этом кафе, похоже, знают абсолютно все. Из музыкального автомата потоком льется греческая музыка. Это сиртаки. Он закуривает длинную сигарету и предлагает мне такую же. Я отказываюсь. Его лицо испещрено морщинами. Я не могу определить, откуда его акцент. Он начинает говорить со мной с тактичной доверчивостью:
– Большинство людей не в состоянии объяснить, чего они хотят, и в итоге остаются неудовлетворенными. К сожалению, этого нельзя сделать автоматически… просто так. Каждый случай – особый. И в этом мой бизнес. Найти нужное решение. Чтобы все были довольны. Должный запрос – должный ответ. Вот вы, к примеру, – интеллектуальный тип. Я разглядел это сразу. Но у вас нет свободного времени. Вы погружены в свои мысли, и все в спешке, бегом… Если бы вы хоть словом намекнули мне…
– А сколько это теперь стоит? – спросил я чужим, сдавленным голосом.
– Это зависит, как долго…
– Нет, я интересуюсь, сколько обычно…
– Зависит и от того, сколько вы в состоянии заплатить…
– Но в среднем… сколько принято?..
– Некоторые дают пять…
– Сотен?
– Тысяч. Что в наши дни можно поиметь за пять сотен?..
– Пять тысяч?!
– Это для остальных. Вам не надо беспокоиться. Для вас это будет даром. Я просто уверен, что она потеряла от тебя (он как-то сразу перешел на «ты») – она потеряла от тебя голову. Сидит и ждет… вот в этом доме. Ждет, когда ты придешь к ней и своим огромным…
Эти слова все решили. Возможность доказать… самому себе. Не ей… но тем самым помочь нам обоим. Сделать это для нашего будущего. Для нашего ребенка. Еще один автобус на Иерусалим прогромыхал мимо. И следом – еще один. Заполненные битком ультрарелигиозным народом, они уходят в сторону квартала Меа-Шеарим, родному их гнезду, а на подходе – следующий. И в открывшиеся двери рвется толпа черных шляп. Мне ничего не мешает заплатить за кофе, пересечь улицу и раствориться среди них.
В кафе появляется парочка и подходит к нам поздороваться. Не со мной, конечно. Круглолицая девчушка в белой майке с коротко остриженными волосами и улыбчивыми шаловливыми глазами, а рядом с ней высокий худой юноша, который положил ей руку на плечо. Девушка скользит по мне молниеносно оценивающим взглядом, джинсы обтягивают ее впритирку. Маленький сутенер привлекает ее к себе, и она, наклонившись, чтобы поцеловать его, позволяет мне разглядеть ее груди, большие и упругие на вид. У них цвет слоновой кости. Я не успеваю разглядеть их пристальней, так как ее спутник берет ее за руку и ведет к столику в дальнем углу кафе. Что-то в ее глазах и короткой стрижке пронзает меня острой болью. Молодой человек возвращается к нам и что-то шепчет новому моему знакомцу, который серьезно слушает его.
– Она скоро придет… А пока, может быть, хочешь выпить чего-нибудь покрепче?
– Нет, спасибо. Мне пора идти. На самом деле… я очень спешу… боюсь, что вы со мной напрасно теряете время…
– Не беспокойся обо мне. Я сам распоряжаюсь своим временем. И я рад провести его с тобой…
Я заметил, что он засек мой взгляд, устремленный на девушку в углу, которая, улыбаясь, держала своего приятеля за руку.
– Может, тебе приглянулась эта? Скажи лишь слово, и она твоя.
– О ком вы говорите?
– О ней… той, что сидит в углу…
– Которая? – спросил я, изображая из себя невинность. – Ах, эта. Ну… она и в самом деле очень мил… но почему ты спрашиваешь?
Его лицо засияло.
– Милая? Не то слово. Это просто нечто, поверь. Чтоб ты знал – она студентка. – Он схватил меня за руку. – Позволь мне… Ты не пожалеешь. Теперь я понимаю, какой у тебя вкус… ты не разочаруешься…
И, вскочив с места, он пересекает кафе, направляется к перешептывающейся парочке, делает знак девушке, подходит к ней, наклоняется и шепчет ей что-то на ухо. Она краснеет и отвечает запинаясь и так тихо, что мне ничего не удается разобрать. Потом переводит на меня взгляд своих больших блестящих коричневых глаз и смущенно кивает. Вид у нее девочки из хорошей семьи. И похоже, что она довольна. У меня перехватывает дыхание, сердце гулко бьется в груди, а к лицу приливает кровь. Я чувствую, как у меня трясутся руки. Я ее накажу. Имею на это полное право. Уже два года, как я женат, а что я получил? Ни-че-го. Мой доброжелатель – плевать мне, сводник он или сутенер, – возвращается ко мне, садится и, не говоря ни слова, предлагает мне сигарету. Я гляжу себе под ноги, а когда поднимаю голову, вижу, как девушка уже проскальзывает в боковую дверь. Ее спутник разворачивает вечернюю газету и погружается в чтение. На противоположной стороне улицы все еще стоит автобус. Дождавшись, пока в него сядут несколько подростков, он тоже отбывает.
Домой. Она, боюсь, сейчас в истерике. Кому все это нужно, особенно полное время? Ну и, конечно, деньги…
«Пошли», – слышу я голос и чувствую легкое прикосновение.
Я снова изображаю непонимающую невинность. «Пошли… куда?»
Он смотрит на меня. Это твердый, это тяжелый взгляд. Опасный.
– Перестань. Ты ведешь себя как ребенок. Упрямый ребенок. Давай заглянем к ней, просто сказать ей: «Hello!» Только всего. Сказать «hello!». Просто познакомиться.
«Да… не сейчас… в следующий раз», – бормочу я, поднимаясь и дружески обнимая его. И вот так, полуобнявшись, мы выходим наружу и стоим так на тротуаре. Он обращается ко мне, и в голосе его я слышу почти что отчаяние. Похоже, что он теряет в меня веру.
«Всего лишь зайти к ней и поздороваться – неужели трудно? Ты можешь договориться о встрече с ней в любое другое время… просто некрасиво вот так заставлять ее ждать». И заботливой, опытной рукой он ведет меня в узенький проулок на другом конце тротуара. И снова я оказываюсь в окружении магазинов, магазинчиков, лавок и лавчонок, освещенных и полуосвещенных, а то и темных витрин, а тем временем мы входим в парадную большого жилого дома. Мой проводник нажимает на дверную ручку двери на первом этаже, и она открывается. «Всего лишь сказать ей: „Hello!“ Чего ты боишься? Ты совершеннолетний, она тоже. Все законно. Вперед»…
Меня ведет за ним неведомая сила. Куда она меня ведет? Где мы? Я словно вижу сон. Оглядываюсь. Мы в освещенном магазинчике. Это обувная лавка. Я вижу себя, отраженного множеством зеркал, вижу свое лицо с царапиной на лбу, похожей на цепочку из мелких жемчужин, мой галстук, лежащий на плече, мой смятый пиджак. Рядом с диваном – несколько стульев. А кроме них – низенькие наклонные табуретки для примерки обуви и всюду – полки с обувными коробками дамских туфель. Пустые обувные коробки и белая оберточная бумага, которую, скомкав, покупатели бросили на полу. Похоже, что процесс купли-продажи закончился здесь совсем недавно, чем и объясняется запах человеческого пота, наполняющий помещение. Она стоит в глубине комнаты возле кассы, разглядывая пару модельной обуви на высоких каблуках. При более пристальном взгляде она кажется несколько менее привлекательной, она употребляет дешевые духи, а возле губ у нее заметный шрам, но какое-то необъяснимое очарование, какой-то лукавый взгляд блестящих ее глаз – всё при ней. Никаких пустых разговоров не требуется, думаю я, и эта мысль возвращается ко мне, сопровождаемая все более сильным желанием. Она безмолвно смотрит на меня, чуть склонив голову с какой-то трогательной естественной грацией, и в эту минуту совсем не похожа на шлюху. Она садится на диван, и я вижу, что она скорее всего моих лет, может быть годом или двумя старше, сидит, положив одну ногу на табурет перед ней, одна штанина, задравшись немного, обнажает ее ступню, гладкую, розоватую и очаровательно пухлую. Я делаю шаг по направлению к ней, все еще держа в руках мой профессорский портфель с лекциями. Она бросает на него взгляд, в нем я улавливаю мгновенно блеснувшую насмешку, разумеется, она ждет, что я поставлю его на пол, если я… и я опускаю его на ковер и сажусь на стул напротив, словно продавец, но, может быть, и как покупатель. Скорее последнее.
– Как тебя зовут? – спрашиваю я.
– Натали.
– Натали? В самом деле? Очень мило. Ты израильтянка?
– Во всяком случае – сейчас.
Я грубовато хохотнул.
– А меня зовут… Цви.
– Вы не из Тель-Авива?
– Бываю в нем время от времени. Но живу на севере… неподалеку от Акко. (Для собственной безопасности я предпочитаю прибегнуть ко лжи.)
И я глажу ее ступню. Ее кожа тепла, нежна на ощупь и чуть отдает потом. Я расстегиваю пряжку на ее старой стоптанной туфле и снимаю ее с ее ноги, которую она продолжает держать на сиденье стула.
– Какой размер вы носите, мадам? – внезапно спрашиваю я, чувствуя, что заливаюсь краской.
В ответ она протягивает мне другую ногу. И я снова расстегиваю пряжку, стягиваю с ее ноги вторую туфлю и отбрасываю в сторону. От вожделения я едва не лишаюсь сознания, падаю к ее ногам и начинаю целовать их, ощущая на губах пыль и песок нубийской пустыни, запах пота, упругость податливой плоти, человеческого мяса. Облизываю, дрожа. Мои брюки грозят вот-вот лопнуть, я весь – сплошное желание и любовь, я кладу себе в рот ее пальцы, покусывая их, я мычу, подобно животному, и погружаюсь в неведомые мне дотоле бездны, в то время как она поглаживает мои волосы и закручивает мой тонкий галстук, словно веревку. Внезапно что-то пугает ее, и она убирает от меня свои голые ноги.
– Ну, хватит! Остановись! Встань и иди сюда.
И я подчиняюсь, влекомый страстью, неведомой мне до сих пор, и пытаюсь расстегнуть на ней блузку и высвободить из брюк. Она отводит мои руки и сама стягивает их. Коричневые трусики высверкивают серебристой молнией посередине, скрывают большой коричневый пупок.
– Любовь моя, – шепчу я, – моя дорогая… Помоги мне…
Она не может понять, о чем я.
– Ты можешь мне помочь?
Она недоумевает. Даже озадачена.
– Чего ты хочешь?
– Ты знаешь чего. Помоги мне засунуть… Войти…
И в ту же минуту все вырывается из меня, и я кончаю. Не успев даже лечь на нее. Какой провал! Даже здесь? Меня охватывает паника. Она сводит широко раздвинутые ноги, трогает мой мокрый член, и лицо ее передергивает гримаса отвращения.
– Ну, вот, – говорит она. – Не вешай нос. Это бывает. Ведь тебе надо было разрядиться, ну так что ж…
Я зарываюсь в нее лицом. Пытаюсь удержать ее. Ощущаю ее тепло, ее ноги все еще охватывают меня, в то время как мой организм продолжает извергать из меня все семя, накопленное за эти два года, – толчками, словно там, внизу, у меня бьется маленькое сердце; я же все целую и целую белую ткань ее блузки, ища взглядом ответный взгляд ее глаз, который она от меня уводит.
В конце концов она с силой отталкивает меня.
– Я… вошел в тебя? Да?
– Да, да… не думай об этом, – голос у нее вдруг стал резким и грубым. – Только не убеждай меня, что это у тебя впервые…
– С чего это ты взяла?
Поднявшись, она оглядывается и быстро застегивает свои брюки. Запускает пальцы в свои волосы и смотрит на меня. В этом взгляде – некий вопрос. Я ощущаю ее нетерпение. Но я тоже должен разобраться со своими брюками, что я и делаю, затем вытаскиваю из кармана бумажник и даю ей тысячу лир – из тех денег, что дал мне отец.
Она смотрит на деньги, но не торопится взять их. В чем дело?
– Это то, о чем мы с ним договорились…
– С кем это – «с ним»?
– Ну, с тем типом…
– С каких это пор он вмешивается в мой бизнес? С тебя еще тысяча.
– У меня ее нет.
– У тебя ее нет? Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что у тебя ее нет?
– Что у меня ее нет.
– Тогда давай мне твои часы.
– Мои часы? – Я был поражен… – И не подумаю.
– Черт с тобой и твоими часами. Тогда гони еще пять сотен.
– Я о чем тебе толкую? Нет у меня.
– А что у тебя в твоем портфеле?
– Лекции по истории. Хочешь посмотреть?
Она уселась возле кассы, всунула ноги в свои стоптанные туфли и сидит так, высоко держа свою стриженую голову. Где мог я видеть этот огонек, что вспыхнул в ее глазах?
– Покажи мне свой бумажник.
Она говорит все это сухим голосом, тихо, но жестко.
Нервно ухмыляясь, я отдаю ей бумажник. Она быстро роется в нем, находит пятьсот фунтов одной банкнотой и забирает ее.
– Оставь это мне, – говорю я. Мне ведь нужно еще добраться до Иерусалима.
– Подними руку… кто-нибудь подбросит тебя на попутке…
– Плохая шутка… Ночью… никто не остановится ради меня.
Я произношу это чужим, испуганным голосом. Но я и вправду испуган.
Кто-то дергает дверь, ведущую в лавку, после минутного колебания она возвращает мне банкноту. Вернее, даже сама запихивает ее в мой бумажник.
– В этот раз я тебе уступаю, – говорит она. – Но поступать так, как поступаешь ты, – некрасиво. Ты выглядишь порядочным человеком… в следующий раз постарайся обойтись без этих грязных штук.
Мне стыдно. Вот до чего я дошел. Привокзальная шлюха пожалела меня и читает мне мораль. И я заслужил ее!
– Мне очень жаль… честное слово, – заикаясь, бормочу я. – В следующий раз… я просто не представлял… ты ведь… я ведь всегда могу тебя здесь найти?
Она смеется – одними глазами.
– Да уж. Ты всегда найдешь меня здесь. Но свои шутки оставь при себе. Договорились?
Некто средних лет в модном костюме открывает дверь, растерянно кланяется и быстро закрывает ее. Я подбираю свой портфель, устремляюсь наружу и бреду, опустив голову, по улице, не пытаясь даже понять, где я нахожусь, перехожу с тротуара на тротуар, сворачиваю по наитию налево и направо, пока не натыкаюсь на автобусную станцию, пристраиваясь в хвосте короткой очереди, ожидающей (последнего?) автобуса на Иерусалим. Ветер утих, но зато заметно похолодало, а пыль сменилась туманом. Несколько усталых студентов пристраиваются в хвост за мной. Чувствуя себя, как выпотрошенная рыба, я стою, только что не повиснув на металлических перилах ограждения платформы. Кто-то с другой стороны ограждения трогает меня за рукав. Все тот же маленький смуглый человечек с бренчащей на шее цепью.
– Ну и как это было?
– Okey, – бормочу я. – Все было прекрасно. Только вот у меня нет больше денег. Все, что было, отдал ей…
– А как насчет часов… или вот авторучки?..
Я не отвечаю. Люди с любопытством оборачиваются на нас. Он улыбается своей простодушной улыбкой, он, похоже, запасся терпением и верой в будущее.
– Ничего, ничего, – говорит он. – А ведь есть здесь нечто такое… среди всей этой обуви, правда? Какое-то особое удовольствие. Я сам всегда это ощущаю, хорошо, хорошо, не бери в голову… в следующий раз… это мое постоянное место… здесь, на остановке иерусалимского автобуса…
И он пожал мне руку. Он меня утешал… он в меня верил… Мне стало стыдно. Может, он и в самом деле видел меня насквозь?
Автобус, покачиваясь, ввинтился в ночь, чудом не врезавшись во что-нибудь на узких улочках южного Тель-Авива. Черт с ними, с деньгами. Это жизнь – просто жизнь. Не против кого-либо… Домой, домой. Ты ей поможешь, правда? А она позволит тебе это сделать. Просто она боится… А ты разве нет? Но… облизывать ее, словно пес!.. Откуда это взялось во мне? Дешевый запах духов просто въелся в мое лицо вместе с пылью ее ног… напоминание, наполняющее мою душу неподдельным ужасом неотвратимой смерти. Среди обувных коробок, на грязном полу полутемной лавки. Непередаваемо отвратительная реальность. А что это? Голова Горацио меж моих ладоней, бурая голова старого и преданного, полуживого пса, едва не испустившего дух после потрясения от встречи с моим отцом. Я должен быть в ответе за все. Но что заставило меня произнести эти слова – «любовь моя»? Что-то случилось со мной. Что-то произошло. Мне страшно. Случилось нечто ужасное. Если я не пойму, что именно, я ее потеряю. Дину, мою любимую. Мое дитя. Мой свет. Мое прощение. То, что случилось, – не против тебя. А для тебя. Но что заставило тогда произнести «любовь моя»? Ты пришла ко мне из хорошей, простой семьи. Я – из сумасшедшего дома. Позволь ему делать то, что он может сделать лучше других. К чему предназначен… Он, единственный в своем роде. Который работает и дышит для тебя одной. Так позволь же ему сидеть и писать.
Осторожно, осторожно, все может случиться. Кроме того, что случилось уже. Это больше не повторится никогда. Слишком рискованно. Вот и сердце заболело из-за этого. Ты этого заслужила.
Аромат апельсиновых рощ. Весна берет свое несмотря ни на что. Огни домов уходят назад. Мелькнули последние фабрики. Что побудило меня произнести «моя любовь»? Как вырвались у меня изо рта эти слова? Как мог бы я уничтожить их, взять их обратно? Что я наделал? Она, должно быть, испугана до смерти. Уехав к родителям, позвонив Яэли… но ведь у Яэли никого нет сейчас дома… Это ужас… ужас… мне придется за все это платить… платить за все. До конца жизни.
Что заставило меня сказать: «любовь моя»?
Три основных ритма: контакт, освобождение и сокращение. Чем более человеческие сообщества становятся похожими друг на друга под влиянием культуры: цивилизации, торговли и взаимных контактов, тем сильнее жаждут они свободы, но также своеобразия, что ведет лишь к новым конфликтам. Пелопоннесские войны. В сердцевине подобной интуиции, такой изощренности, такого расцвета философии, искусства и религии греческие города-полисы безостановочно затевают кровавые войны друг с другом безо всякой внятной причины, войны, приводящие в конечном итоге к разрухе и самоуничтожению.
Рев несущегося сквозь просторы окутанной туманом Иудеи автобуса. Пациенты сумасшедшего дома, окружавшие нас. Она, с такой уверенностью прильнувшая ко мне. Чувствовали ли они, что я – внутренне – тоже один из них? Родственная душа. Откуда это во мне? Я готов был залаять, как собака. Моим студентам стоило бы посмотреть на эту картину, посмотреть, как я лаю, оказавшись среди них. Взгляд ее, обращенный на меня. Вера Засулич. Роль личности в истории. После Пасхи я начну свои лекции прямо с убийства царя. Приглушенным тоном, с точными, красочными деталями. Тринадцатое марта 1881 года. Николай Рысаков, метающий бомбу под ноги лошадям неподалеку от Зимнего дворца. Булыжники мостовой вперемешку с осколками льда. Софья Перовская, эта благородная, возвышенная душа. А сверх того метальщик второй бомбы, убившей тирана, светловолосый кудрявый поляк Игнаций Гриневицкий и его двадцать четыре года, студент инженерного факультета, который отказался даже назвать свое имя, лежа в луже собственной крови. Сидя неподалеку от места покушения на стуле возле Летнего сада, онемевший Достоевский незадолго до того, как обсуждались планы убийства, несмотря на свои реакционные взгляды, пренебрег возможностью предупредить власти. Я пленю их мелкими деталями и через них выведу к осознанию огромного значения этих подробностей. Я сделаю это так, что они поймут и полюбят этих молодых террористов, пожертвовавших собой ради высокой цели – так, как они ее понимали.
Я не в силах был избавиться от ее запаха. К нему прибавлялся привкус пересохшего фалафеля и кислой капусты. Плюс запах дизельных выхлопов. Мои липкие пальцы… Прежде всего – под горячий душ. На моей одежде странные липкие пятна. Я проскользну мимо нее в темноте. Но почему я произнес: «любовь моя»? И с такой легкостью?
Автобус несся как сумасшедший. За рулем сидел не водитель, а ковбой. Внутри меня прямо к горлу поднималась рвота. Остальные пассажиры утонули в своих сиденьях, большинство спало. Я никогда не мог заставить себя уснуть в автобусе. Горацио. Горацио. Вернулся ли он обратно? К матери. Все это было для него ужасно. Отец собирался снова отправиться туда завтра, один. А я поцарапал себя. Рано или поздно ты тоже рехнешься, Аси, тебе никуда не деться от генетики. Но постарайся сохранить незамутненным свой разум, берегись сделать ложный шаг. Теперь я знаю, что может взволновать мою душу, знаю, что ей нужно. Ей нужен священный трепет внутри. Женщина, а не ребенок. Да, любовь моя.
Выходя из автобуса, я споткнулся о ступеньку, и рвота, все это время подступавшая у меня к горлу, вырвалась наконец наружу, как на мой портфель, так и на пожилого резервиста гражданской службы, в остолбенении глядевшего на меня. Портфель был весь в блевотине. Сам я весь трясся от холода, и сил моих едва хватило, чтобы дотащиться до автобусной остановки, где в полной безнадежности я привалился к столбу в ожидании автобуса, который довезет меня домой.
В окнах моей квартиры было темно. Часы показывали одиннадцать. Ее родители, бесспорно, давно уже должны были забрать ее к себе. Я отпер входную дверь. В прихожей было темно. В комнате для гостей – тоже. Она была заперта. Ни звука. Я открыл дверь гостиной и выронил свой портфель. Жалюзи на окнах были опущены, но я невольно зажмурился ослепленный ярким светом. В комнате что-то не так. Может, кто-то передвинул мебель? Диванные подушки валяются на полу. Возле дивана валяются какие-то листки. В воздухе клубится сигаретный дым. Она сидит… на ней джинсы, туфли она сбросила. Ее волосы забраны на затылке, ей это очень идет, выглядит она так, словно за этот день она уменьшилась в размерах. Еще больше листков у нее на коленях, а пишущие ручки разбросаны в беспорядке повсюду.
Я останавливаюсь на пороге.
– Я пробовал дозвониться до соседей, но никто не отвечал. Мне пришлось бесконечно дожидаться автобусов. Ты звонила, Яэли?
– Нет.
– Не вставай.
Но она не сделала даже попытки сдвинуться с места.
– Я застрял на автовокзале. Чуть не испустил дух. Думал, что уже не доеду. Ну и денек! Я рад, что ты не потащилась с нами, ты бы просто сошла с ума. Кончилось тем, что меня вырвало. Я должен вымыться, грязный как свинья, и портфель весь облеван. Я заболеваю. Скучал по тебе весь день. А ты – была у родителей?
Она покачала головой с отсутствующим видом, безмолвно, погруженная в себя, в свой собственный, недоступный для меня мир. Это была новая ее роль, которую она придумала для себя.
– Моя мать так ничего и не подписала. Просто комедия… да, ты можешь благодарить судьбу за то, что у тебя нормальные родители. Лучше быть дочерью простого владельца бакалейной лавки, чем… Чем ты занималась весь день? Прежде чем ответить, подожди минутку. Сначала я должен смыть все это…
Но пошел я не в ванную, а в кухню. Еще большее количество страниц валялось на обеденном столе. Грязные тарелки, оставшиеся после завтрака, высились в мойке и рядом с ней. Смятые ее сильной рукой страницы, зачеркнутые слова, строчки… много свободного места. Я вгляделся – что-то о молодой женщине с детской коляской…
– Немедленно прекрати… – шипящим голосом произносит она за моей спиной. – Отправляйся в ванную. У тебя такой вид, словно ты весь день провалялся в сточной канаве.
– А что делала ты весь день? Где ты была?
– Там же, где сейчас. Здесь. Дома.
– Ты хотела зайти в банк. Зашла? Ты должна была снять со счета немного денег. И?
– Нет.
– Тогда чем же ты весь день занималась?
– Сидела дома. Я написала рассказ… полностью… одним разом. Была совершенно одна. И мне это понравилось – быть одной. Для разнообразия… без тебя.
Я продолжаю собирать посуду – тарелки и чашки, столовое серебро…
– Брось все это. И иди умойся, – она почти что кричит на меня. – Ты похож на кучу дерьма… от тебя разит!
Я оставляю в покое бардак на столе и с остатками достоинства шествую в спальню. Еще больше листов разбросано по всей кровати. Верхняя одежда – ее, моя – брошена как попало на все стулья – похоже, что ей понадобилось высвободить весь платяной шкаф. Она следует за мной – бесшумно, осторожно, стараясь не подходить слишком близко, глаза ее широко раскрыты. Некоторое время я довольно бессмысленно топчусь в спальне. На ночном столике лежит открытая книга по истории на английском языке, которую я читал этим утром. Портреты юных русских революционеров в галстуках и жестких стоячих воротничках, фотография царя при всех его воинских орденах и регалиях, изображения дам в длинных вечерних платьях – с датами рождения и смерти под каждым из них. Серьезное лицо Веры Засулич – глубоко посаженные глаза ее светятся и смотрят прямо на меня, от чего по спине у меня пробегает мороз.
Я отправляюсь в гардероб и начинаю наводить в нем порядок, вынимая из шкафа пустые вешалки.
– Брось это! – вскрикивает она за моей спиной. – Иди и умойся, наконец! Ты даже не представляешь, на что ты сейчас похож…
Что-то изменилось сегодня. Что-то, что никогда больше не станет прежним.