Суббота? Суббота? Внезапно я спотыкаюсь на полпути и не могу продолжать свой рассказ. Что произошло такого три года назад в субботний день? Я не могу даже вспомнить. А был ли вообще подобный день? Он исчез без следа, не оставив после себя даже фантомного ощущения боли. Суббота? Каким-то образом я потеряла ее – и это я, которая заботливо сохраняла память о любом из ушедших дней, подобно жрице, охраняющей алтарь. Я, которая упрямо спасала их, на века замерзших в своей чистоте, неподвластной течению времени; я, рьяно собиравшая воедино и оберегавшая их собственные истории – одного за другим и день за днем, возвращая им их истинные составляющие, присущие только им цвет, запах. Обрывки разговоров, предметы одежды, перемены погоды и изменение настроения – все эти последние, ужасные дни, когда он, звездою экрана, лучезарно улыбался им в их невозможной, бесценной открытости тому отдаленному звучанию слабой, но устойчивой удачи, но при всем этом никто даже случайно не заметил, что наступило самое время именно тогда начать собирать воедино разрозненные клочки воспоминаний, разбросанные повсюду, словно остатки расползшегося на части старого одеяла; взять их у тебя, Кедми, у матери, у Аси, у Дины… забрать эти клочки, подобные тлеющим уголькам в золе памяти, даже у маленького Гадди и задать вопрос: что же, все-таки произошло тогда в больнице той ужасной ночью, и спрашивать об этом снова и снова (да, всех – и даже пса, если только мне удастся его отыскать и заставить говорить), чтобы помочь мне в моем неумолимом и бесконечном поиске правды о тех днях в их невероятной, бесценной для меня открытости, начиная с самого первого момента в аэропорту, когда он спустился по трапу, чтобы обнять нас на мокрой от дождя взлетной полосе – всех до одного, и до той, последней ночи, когда мы прибыли к больничным воротам слишком поздно, чтобы встретиться с ним, уже ушедшим прочь, оставив лишь скулящего и роющего когтями влажную землю пса, потерявшего, похоже, последний разум… для меня это был конец истории… Да, для меня, которая была, есть и будет одной из вас и которая не забывала – и никогда, никогда не забудет – и кто сохранит за вас за всех это в памяти, так же, как одинока была я в своей безоглядной любви к нему, любви, без всяких «а» и «но», никогда не бывшая за него и не бывшая против, но всегда находившаяся рядом с теми, кому могла потребоваться моя теплота и мое участие – все, что я могла отдать. Ты, Кедми, можешь делать все что угодно; любой из вас может это – а я всегда буду с вами. Вместо размышлений и раздумий… Да, взамен обдумывания и рассуждений я буду помнить. Размышления и раздумья я оставляю вам всем. И тебе, Кедми, и Аси, и Цви… но вы за это оставьте мне воспоминания, память о минувшем, ибо, кроме меня, этого некому делать. Только вот что меня мучает – что же произошло в ту субботу? Боже мой, как могло это случиться, что у меня из памяти выпал целый день, выпал начисто, словно его никогда и не было. А может быть, его на самом деле и не было? Иначе как мог он исчезнуть, выпасть из моей упрямой, ненасытной памяти, сохранившей минута за минутой все, что предшествовало свершившейся тогда катастрофе? Объяснения нет… разве что с самого начала я предчувствовала появление кого-то, кто вернет мою память обратно, в прошлое; вернет и потребует разъяснений… объяснений… уточнений… и вот тогда все, что моя память накопила, будет востребовано. И она пришла, эта минута, в виде маленькой женщины в нелепой шляпке с большим пером, блокнотом на коленях и длинным карандашом в руке, которая выжала из меня все, что я знала о нем и о них, выжала досуха, выдоила и опустошила, словно перевернутую бутылку, задавая бесчисленные вопросы на своем примитивном иврите, пока моя память, пятясь, раскрывала перед ней прошедшее день за днем – воскресенье, понедельник, вторник, среда… заставляя следовать пройденным им маршрутом – из Хайфы в Иерусалим и вновь обратно, а оттуда в Тель-Авив… утром, в полдень и вечером… все, что я знала, все, что я, собрав у вас, ссыпала, по зернышку, в амбар моей памяти, узнав от него… от вас… как если бы я была свидетельницей всего собственной персоной. Так что когда мы добрались до субботы, я умолкла. Мне нечего было сказать, у меня начисто отбило память. Музыка остановилась. А я стояла и, как идиотка, твердила одно и то же: «Суббота? Суббота? Совершенно не могу вспомнить чего-либо, что связано с субботой». Сознание почти что покинуло меня. Единственное, на что меня хватило, это на вопрос: «А вы уверены, что это было вообще? Может быть, это случилось в первый день Пасхи… иногда именно так и получается». Но она продолжала смотреть на меня. «Нам следовало бы разыскать старые календари и посмотреть…» Быстрая улыбка, мелькнувшая и так же исчезнувшая, навела меня на мысль, что, по ее мнению, я пытаюсь от нее что-то скрыть. Где все мы были в ту субботу? Что в это время произошло? Она уже спрашивала это. А я молчала – это я-то, которая бережно, как жрица к своему алтарю, относилась к каждому из прошедших дней, сохраняла и лелеяла в своей памяти, которая в эту минуту так изменяла мне. Так как же я могла хоть что-то забыть? Я даже дошла до того, что позвонила Кедми в его адвокатскую контору – помнит ли он о той субботе, если это была суббота, и может ли чем-то помочь мне память Цви… Ах так… но сам-то ты что-нибудь можешь вспомнить? Мне важно даже то, о чем ты думаешь, что ты это помнишь… пусть это будет не сама память, а тень ее… ну попробуй… напрягись. И позвони мне, я жду.

Я поднялась и начала вышагивать по комнате. «Суббота?» – бормотала я с успокаивающей улыбкой. Конечно. Через минуту-другую я все вспомню. В воскресенье он получил развод. В то утро он отправился в лечебницу один. Мы так и не поняли, как ему удалось уговорить раввинов завершить все формальности бракоразводной церемонии в день пасхального седера, – до тех пор, пока неделей позже не пришло извещение от одной неизвестной маленькой иешивы с благодарностью за щедрое пожертвование, которое он сделал. Один Всевышний знает, чего ему это стоило. Значит, остается только суббота. Суббота… ну, конечно. Никуда она не делась. «Все прояснится через минуту. А теперь, Яэль, улыбнись ей». И я улыбнулась. «Может быть, сначала позволим себе по чашечке кофе?» И я отправилась в кухню, пройдя по квартире, где все оставалось в том же виде, что до ее появления. Все было вверх дном. Грязные тарелки мокли в раковине, открытые кастрюли с остатками еды стояли на остывшей плите, стулья на столах ножками вверх, тряпки рядом с ведром на грязном полу, кровати не убраны, пластинка продолжает неслышно крутиться на патефоне, стоящем на прикроватном столике. Еще не было девяти, когда она появилась, и с тех пор всякой деятельности пришел конец.

Я вернулась обратно, неся кофе, и, пока она находилась в ванной, заметила оставленную открытой записную книжку с жирно подчеркнутыми записями; на каждой странице красовалась дата… и вообще мне показалось, что записи эти сделаны в минуту раздражения; более того, мне показалось еще, что она за чем-то охотится, что-то выискивает или пытается выяснить… и я ускользнула неслышно в детскую, бросить еще один взгляд на него, дремавшего в кроватке Ракефет. Прикрыв его тельце простынкой, я невесомо прикоснулась к его лицу. «Фантастика», – прошептала я про себя, чувствуя, что снова вот-вот заплачу, потому что это началось в тот момент, когда они появились, и я никак не могла с собою совладать и даже не надеялась на это. Возьми себя в руки, Кедми, и будь готов: ты не должен удивиться, увидев, что слезы текут у меня по лицу каждый раз, когда я бросаю на него взгляд, смотрю на этого ребенка. А она была так этому рада, увидев мою реакцию. Ей сразу стало легче, и лицо ее порозовело и разгладилось. Ведь вначале она была в совершеннейшей панике, бедняжка, когда стояла здесь у порога со всеми своими сумками, краснея и заикаясь, впадая в отчаяние оттого, что я решительно отказывалась понять, кто она такая. До тех пор пока меня не осенило – кто; и тогда я постепенно открыла перед ними дверь в квартиру, переняв с рук на руки ребенка, дотронувшись до которого, я залилась слезами. А кто бы мог поступить иначе? Во всяком случае, убеждена – не ты, Кедми. Ты мог бы найти в этой ситуации и повод сказать что-нибудь смешное… да. Не агрессивное, не унизительное или унижающее – просто таков ты, Кедми, что можешь увидеть смешное буквально во всем, но беды в том нет, ибо в сердце твоем нет злости. Ты добр… а смех? Что ж, смейся, сколько тебе угодно – так ведь и происходит едва ли не каждый день, когда ты возвращаешься домой с работы, в которой смешного не так уж много. Так что ты нашел бы смешным и то, как она со своей поклажей стояла на пороге, но ведь в ту минуту ты обошелся с ней так дружелюбно, с такой теплотой пожимал ей руки, что я не могла скрыть удивления, – надеюсь, ты не будешь отрицать, что заметил это. А ведь могло быть и иначе, и кто осудит человека, увидевшего незнакомую женщину с вещами и ребенком и отнесшегося к этой ситуации, скажем так, достаточно прохладно. Ты прошел прямо в кухню, где и увидел ребенка, сидевшего в детском кресле с салфеткой на груди, которую я завязала ему на шее, – он барабанил по столу суповой ложкой и пел что-то по-английски, и как мило это было, когда с озорным огоньком в глазах ты сказал, обращаясь к Гадди и Ракефет, которые ошеломленно глядели на него: «Ну, что, ребята, так как вам нравится ваш новый дядя из Америки?» Ты даже не представляешь, насколько легче мне стало, когда я увидела, что ты нисколько не рассердился, что ты вовсе не против того, чтобы с достоинством принять то испытание, которое вдруг возникло перед нами, и что у тебя хватает терпения, чтобы оставаться самим собой, не впадая в раздражение. Потому что я знаю тебя, и знаю, как это бывает. А потому прошу, нет – умоляю тебя: не начинай сразу же строить планы, как отделаться от них даже на те несколько дней, что они здесь пробудут. Позволь мне побыть с этим ребенком, прежде чем его от нас заберут. Мой любимый, как я люблю тебя, как я всегда думаю о тебе, думаю и горжусь, что ты так отнесся к чужому ребенку, от которого нет никакой пользы. Спасибо тебе, мой хороший, мой милый, за твое отношение ко мне и к малышу, ты был с ним так ласков… ты даже поцеловал его… разве не так? Конечно так. И потом взъерошил ему волосы. Признай это, Кедми, здесь нечего стыдиться. Ничего плохого в этом нет. Даже ты был тронут этим чудом.

Но я плакала, и она была счастлива. Видно было, что она чувствует себя много лучше, лицо ее прямо светилось. Оно было до того таким несчастным, таким напряженным, впервые она оказалась в Израиле, и прямо из аэропорта, после долгого перелета из Америки, схватив такси до нашего дома, без всякого звонка, опасаясь, что мы не примем ее… Я рванулась на звонок у входной двери, в квартире кавардак, грохот проигрывателя, который я включила вместе с гипнотизирующим шумом дождя, падавшего, подобно золотым монетам в лучах оранжевого солнца, и я, уставившаяся на нее, отказываясь признавать ее, уверенная, что здесь какая-то ошибка, и эта странная средних лет женщина с ребенком на руках и тремя мокрыми сумками у ее ног, пытающаяся скороговоркой сказать мне что-то на таком английском, который я не только не понимала, но не сделала даже попытки понять, так вот представь себе эту женщину, которая стоит у чужого порога и безо всякой надежды быть понятой, раз за разом повторяет без конца свое имя, которое абсолютно ничего мне не говорит, кроме того, что ее зовут Конни. И лишь постепенно, когда я повнимательней вгляделась в лицо ребенка, в голове у меня словно что-то взорвалось и пелена спала у меня с глаз. У него было лицо трехлетнего Цви… вот тогда-то, вся трепеща от пронзившей меня догадки, я пригласила их пройти в дом. И тут же прекратился этот поток невероятного английского – ибо она как-то заколебалась, неуверенная, что правильно поняла мой жест. А мальчик вошел внутрь безо всяких колебаний – и тебе стоило бы посмотреть на него в эту минуту, как он стоял, весь в красном, и прислушивался к музыке, словно персонаж из волшебной сказки. И веришь ли – у меня по щекам покатились слезы. А она – я это заметила, была просто счастлива видеть это. На нее просто приятно было смотреть, она хорошела буквально на глазах. «Это – его?» – прошептала я. Она кивнула. «Это его», – повторила она на иврите, закрыв глаза, а затем внезапно каким-то церемониальным движением вскинула голову. «Да. Это – его».

Странная, необычная женщина – ты не согласен? Тебе надо было бы увидеть, как она вырядила ребенка… Я уже говорила. Все красное, с головы до пят. Нет, ты только представь себе эту картину, все эти вещи: красное пальтишко, красная курточка и красные штаны… более того – красные даже трусики и нижняя рубашка – и все одного тона. И, как венец всего, на голове у него была красная кипа, которую она сделала для него специально к этому путешествию в Израиль, потому что она думала, что здесь буквально каждый… что обязательно нужно… ну просто чудная какая-то. Этот явный избыток красного цвета. И сама она, стоящая с ним рядом в этой неописуемой белой шляпке, но с длинным красным пером, развевающимся у нее над головой в разные стороны. Иди сюда, погляди, я покажу тебе, она ее оставила здесь. Интересно, у какой породы птиц могли бы быть подобные перья. Или оно синтетическое? Да, скорее всего так оно и есть. Она сидела напротив меня битых два часа с этим дурацким пером, развевающимся во все стороны, – странная, очень напряженная, ужасно нервничающая женщина. Как мы могли забыть о ней, о ее существовании? Мы словно вычеркнули ее из списка живых. Ты, я уверена, помнишь, что одно время я говорила всем вам, что мы обязаны выяснить, что там произошло, что надо написать ей, но ты, Кедми, был решительно против, а Цви и Аси вообще не желали ни о чем думать. У тебя что, мало здесь своих проблем, говорил ты, что хочешь добавить к ним проблемы из Америки? Ты боялся, похоже, что следствие могут открыть снова, что может возникнуть вопрос о правах на наследство в связи с этим ребенком, за чем может последовать пересмотр всех соглашений… Цви обещал нам, что этот маленький человек, который повсюду следует за ним с тех пор… этот банкир… как его? Кальдерон? Да, Рафаэль Кальдерон… что он позвонит ей в Америку и введет ее в курс всех дел. Поведает эту историю, что он и сделал… она сказала мне об этом сегодня, рассказав обо всех их тогдашних разговорах, в которых он проявил себя истинным джентльменом и поддерживал отношения с ней в течение достаточно долгого времени даже после того, как Цви совершенно прервал с ним все связи. А можешь ли ты поверить, что однажды он даже послал ей подарок от нашего имени, когда ребенок появился на свет? Она была уверена, что мы об этом знаем, – она, которая так нас боялась, возлагая на саму себя всю ответственность за то, что случилось, за то, что это событие подтолкнуло отца оформить юридически его развод с мамой, чтобы ребенок мог официально носить его фамилию. После всего этого она была уверена, что мы свяжемся с ней. Она не в состоянии была поверить, что нам не захочется увидеть ребенка, а потому она спокойно дожидалась, пока он станет немного старше для подобного визита. Как могли мы не проявить к нему никакого интереса? Полгода назад она даже приступила к изучению иврита на специальных курсах – и ты сам сможешь убедиться, каких успехов она таки добилась, хотя и плохо, но она уже может говорить! Я думаю, что к языку у нее есть определенный дар. Я уже говорила тебе, что она сидела лицом к лицу со мной все это время с карандашом в руке и своей записной книжкой, записывая в них все новые для нее ивритские слова. А начал все это отец, он стал учить ее и делал это очень заботливо и продуманно. Ужасно странная женщина… и не такая уж молодая тем не менее. Ей где-то в районе сорока пяти, и у нее уже есть женатый сын. Более того, она мне доверительно сообщила, что скоро станет бабушкой. Она немало рисковала, решившись завести ребенка в ее возрасте, ведь она вполне могла родить и урода. И при всем при этом как женщина она выглядит вполне привлекательно, не так ли? Выглядит, конечно, усталой… морщины ее не красят, а вот краска для волос, похоже, была не лучшего качества, что можно понять, потому что, как она мне призналась, эти три последних года дались ей совсем нелегко… но тело еще полно жизни. Видно, что она за ним ухаживает. Я отметила это, когда она пошла принять душ, а я зашла в ванную спросить, не нужно ли ей чего-нибудь, – тело у нее молодое, упругое, много моложе ее лица, и груди хорошие, налитые – могу себе представить, сколько удовольствия в постели она могла доставить отцу. Все это трудно увидеть, просто разглядывая ее. Ты, я уверена, пришел бы в ужас от ее макияжа, ты к такому не привык. И одевается она странновато и, я бы даже сказала, несколько нелепо; добавь сюда эти огромные с затемненными стеклами очки в роговой оправе вдобавок к идиотскому перу, торчащему, словно стрела. И при всем при этом ей свойственна жесткость, нечто вроде внутреннего стержня, равнозначная твердости характера и врожденному упорству. Этим объясняется, по-моему, то, что она решилась прилететь в незнакомую страну и явиться в незнакомый чужой дом с маленьким ребенком, одетым во все красное… я уверена, что подобное облачение призвано символизировать нечто… но я не могу вообразить, что бы это было такое… почему даже ботиночки на нем были красного цвета… уверена, что у нее на уме при этом что-то было. И то, как она принялась допрашивать меня о каждой, даже мельчайшей подробности, а затем, не дожидаясь формального предложения, раздела мальчика и принялась его мыть под душем, переодела, и, оставив его у нас, просто исчезла… Признаюсь, Кедми, все это просто испугало меня, куда она от нас отправилась? Чего она хотела? И единственное, что меня успокаивает, так это то, насколько совершенно для меня неожиданно, насколько необычно и несвойственно для тебя, как спокойно ты все это воспринимаешь. Ты меня слушаешь, Кедми? Я не сомневаюсь в тебе и верю, что ты все уже обдумал и просчитал эту ситуацию. И тем не менее я повторяюсь: она – очень необычная, странная женщина, и теперь я понимаю, что совсем не случайно она привлекла внимание моего отца. И еще что она прилетела, руководствуясь неким скрытым мотивом, а совсем не желанием узнать подробности того, что случилось. Тебе нужно было самому видеть, насколько терпеливо она выспрашивала меня, выпытывая из меня сведения, не жалея своего времени, уточняя каждую мелочь, даже если видела, что мне это неприятно: о тебе, о маме, об отце… не было ничего, что бы ее не интересовало. И я уверена была, что после этого она отправится посмотреть на все, о чем я упоминала; что мы поедем в Тель-Авив и Иерусалим и она пройдет весь путь по его следам вплоть до психиатрической больницы. Как же могли мы забыть о ней, всхлипывала она; как мы могли забыть о нем? Я рассказала ей все, что могла, сама нередко удивляясь тому, что сохранилось в моей памяти, а я все вспоминала и вспоминала. Кончилось тем, что она выдоила меня досуха. И это продолжалось до тех пор, пока я не споткнулась на субботе. Что тогда произошло, Кедми? Я помню, что воскресенье было днем Пасхи, и что отец самостоятельно отправился автобусом в больницу, чтобы получить свидетельство о разводе. Он вернулся в тот же полдень, и в тот же вечер приехал Цви. Но до того ведь была суббота, о которой даже под страхом смерти я не могла бы ничего сказать… Так что ж тогда случилось, Кедми? Мы были дома? Я стараюсь рассуждать логически. Чем могла я заниматься в тот день? Скорее всего я готовилась к пасхальному ужину… должна же была я приготовить все, что полагается. Если бы мне удалось вспомнить, что я делала, я смогла бы восстановить весь день. Что мы ели во время седера? Кедми? Нет, не сердись… скажи мне только, если помнишь что-либо… Суббота… должно же было хоть что-то происходить! Я знаю, что не происходило ничего… я имею в виду – ничего важного… что-то вроде антракта… но тем не менее… не могу же я не помнить ничего, даже простого факта. Вот почему на прощание я сказала ей: «Извините… но вы уверены, что это действительно было в субботу?» Что вызвало у нее раздражение. «Даже не сомневаюсь в этом» – так она ответила мне. Тогда я сказала: «Я, кажется, что-то начинаю припоминать такое. Потерпите минуту-другую». Но это не заставило ее угомониться… она продолжала напирать на меня, не давая передышки. «Я более чем уверена, что это была суббота, – упрямо твердила она». – «Я даже сама вам позвонила». – «Вы нам звонили? Каким образом вы звонили нам?» – «Я лично звонила вам по телефону. В ту субботу, рано утром. Я хотела с ним поговорить… неужели вы не помните?» – «Это невозможно, – сказала я. – На этот раз вы точно ошибаетесь. Вы нам никогда не звонили. Если бы это имело место, я бы это запомнила. В этом я совершенно уверена».

– Но дело в том, что на этот раз ошибаешься ты. А она звонила на самом деле.

– Она звонила в то время, когда отец был здесь?

– Да. В середине ночи. Сейчас я вспомнил. Она сказала тебе, что это было утром? Забавная дама. Она разыскивала его ровно в полночь.

– В ту субботу?

– Ты что, всерьез полагаешь, что я помню, какая именно суббота это была? И была ли это суббота? Поверь мне, есть множество дел, о которых я должен помнить. Я пытался позабыть весь этот ночной кошмар со всей возможной быстротой и не придавая ему какого-либо хронологического порядка в моей жизни.

– Но ты никогда не обмолвился ни словом насчет этого телефонного звонка.

– С чего бы я стал говорить с тобой о нем? Она разыскивала его. А не тебя. Я сказал ей, что он отправился в Тель-Авив, и дал ей тамошний номер. Так о чем я должен был тебе рассказывать? Вы все в то время посходили с ума. И я должен был очень заботливо дистанцироваться от вас. А вы были очень довольны, что отстранили меня от всех ваших дел. Испугались, что мой здравый ум разрушит вам все ваше лунатическое удовольствие…

Твой здравый ум? Твое здравомыслие? Твое невыносимое, нестерпимое, невозможное для любого нормального человека здравомыслие – ты этим гордишься сейчас, как и тогда. Позабыв, очевидно, что отец в клочки разорвал тогда составленное тобою соглашение и отправился искать другого адвоката в Тель-Авив. Тебя тогда это так оскорбило, что ты метался по квартире, как торнадо. Ты был просто в ярости. Ты был абсолютно невозможен. Срывал свое возмущение на любом, кто попадался тебе под руку, даже на Гадди. Вел себя, как необузданный дикарь, как варвар, бушевал, хлопал дверями и исчезал из дома безо всякой причины. Ты был подобен ночному кошмару, и началось все это сумасшествие в среду, в больнице, в тот момент, когда ты вошел в библиотеку и увидел составленное тобой соглашение разорванным на клочки. И то, как ты бережно принялся собирать их один за другим с язвительной усмешкой на губах… ох… я прямо как сейчас вижу, насколько это тебя оскорбило. Нет, не надо… не отрицай этого… с тех пор прошло так много времени, и я думаю, что тогда ты был прав. Я должна была отобрать текст соглашения у отца, едва поняла, что он собирается его порвать, но все произошло так быстро… Аси вскрикнул и даже оцарапал себе лицо, как я теперь понимаю, намеренно, чтобы отвлечь отца… А затем внезапно на пороге появился ты… и документы, над которыми со всей своей тщательностью ты работал столько дней… все это время бегая с ними к маме… и все эти телефонные звонки, со всеми этими черновиками, которые, разорванные на клочки, валялись теперь у наших ног, с отцом, кричавшим, что теперь он отправится к любому другому юристу из тех, кому он сможет доверять… каково все это было слушать, мой дорогой. Я-то знала, что мы никогда не вовлекали тебя в подобные дела. Но ты сам настоял на этом. Ты хотел принять в них участие. Ты хотел доказать ему, хотел доказать всем нам, что способен справиться с этой проблемой, и я не могу себе простить того, что не смогла остановить тебя. А ты на своей идее просто помешался, она превратилась у тебя в манию, и ты своей убежденностью сумел всех парализовать; всех… но больше всего меня. Нет, я ни в чем не упрекаю и тем более не обвиняю тебя. У тебя были самые похвальные намерения. Ты жаждал нам помочь, спасти отцовские деньги. И не исключаю, что он заплатит тебе в конце концов хоть сколько-нибудь. Нет, прошу тебя, не злись на меня. Послушай, это не была твоя ошибка, тем более не твоя вина. В то время ты так нуждался в работе, тогда – помнишь, Кедми, ты только-только открыл крошечную юридическую контору со слабоумной секретаршей, которая путала все на свете. И от отца мы не получили, увы, никакой поддержки. Конечно, он не должен был отстранять тебя от дел в самый разгар процесса, тем более так, как он это сделал, уйдя к другому адвокату… но все же твоя реакция показалась мне избыточно злобной… пусть даже с учетом того, что твоя гордость была задета… я отметила это, когда мы шли к машине, из которой наружу вырывались какие-то вскрики; как только мы выключили приемник, я почувствовала, насколько злобной была наступившая тишина. И в жесте, которым ты включил мотор… А помнишь, что ты проделал с собакой? Нет, не изображай невинность, спрашивая, что там была за собака. Это была наша собака, Горацио. То, как ты сознательно и жестоко играл с ним на трассе, заставляя бежать за машиной из последних сил до тех пор, пока он не перестал ориентироваться… уж не хочешь ли ты уверить меня, что ничего не помнишь? По просьбе мамы ее друзья из больницы в течение пяти суток разыскивали его повсюду. Особенно тот невысокий старичок – где он только его не искал… Но давай будем честны наконец. Сейчас я ни в чем тебя не обвиняю. Мы тогда все совершали ошибки, и, сложившись, они лишь все ухудшили, в частности то, что мы потащили с собой Гадди. Да, я знаю, знаю, что отец очень этого хотел. Но я взяла его не из-за отца, а ради мамы, и в конце-то концов все, что было, упало на его плечи непосильным грузом. Но ведь ты за него тогда не заступился, тебе его было не жалко. Ведь ты был безжалостен к нему… беспощаден. Ты был жесток. Ты хотел наказать весь белый свет из-за составленных тобою, но разорванных моим отцом документов, из-за того, что он потерял к тебе доверие. И ты попросту потерял над собою контроль, как рассерженный мальчуган. Для меня это оказалось полной неожиданностью, потому что никогда прежде такого с тобой не случалось; что-что, а контроля над собой ты никогда не терял. В любой ситуации, при всех твоих штучках, при циничных выходках, когда ты работал на публику, во время пустой твоей и ненужной болтовни и буйных выходок я всегда знала и могла быть уверена, что ты не перейдешь определенных границ. Не горячись, говорила я в таких случаях сама себе, он просто играет, он отлично знает, где нужно остановиться, чтобы потом с улыбкой извиниться. Вынося терпеливо все это, думала я, ты можешь втайне наслаждаться даже этими его проделками. И ты сам ведь тоже знал, что они веселят меня, так ведь? Потому что я всегда знала, что, оставшись без сил, ты рухнешь в постель, где я тебя и найду поздно вечером, свернувшегося клубком, почти бездыханного, и меня нисколько не заденут твои колкости и язвительные придирки, потому что я знаю тебя другим – отяжелевшим, тихим, сонным и теплым. Но тогда ты был в состоянии какого-то дикого бешенства. Нет, нет… не пытайся сейчас выглядеть героем; ты просто не счел нужным поговорить с кем-нибудь из нас тогда… и этим объясняется то, что ты не рассказал мне о ее телефонном звонке. И еще: ты перестал разговаривать с нами, потому что для нас это было самым тяжелым наказанием… пусть даже еще более тяжелым оно было для тебя самого. Ибо что может быть для тебя ужаснее молчания? Оно для тебя просто изнурительно, оно лишает тебя сил и попросту сводит с ума. А я в это время думаю совсем о другом. О том, что и с Гадди тогда ты перестал общаться. Сейчас ты можешь делать вид, что не помнишь об этом. А тогда день за днем… ты не перебросился с ним ни единым словом… как если бы за все происшедшее он нес ответственность тоже… и это Гадди, который привык к тому, что ты всегда был в центре его внимания, вникая во все его дела, ты, на которого он только что не молился, которым он восхищался и которого обожал… нет, погоди… когда я говорю о восхищении, это означает прежде всего степень его привязанности к тебе, восхищения и доверия, вот так. Я не имею в виду, что это объясняет все, с ним произошедшее. Но он переносил все это очень тяжело. Разумеется, не только поэтому – он вдруг разом лишился опоры, все те события, которым он невольно оказался свидетелем, давили на него, эта непонятная ребенку вспышка необъяснимой для него дикой ярости не только испугала его, но и спровоцировала сердечный приступ. Я сказала ей об этом в то утро, потому что хотела, чтобы и она поняла, через что пришлось пройти нам в то утро, чтобы она поняла, как мы чуть не потеряли и нашего мальчика… а мы потеряли бы его, если б не ты. Да, если бы не ты; я повторила ей это несколько раз. «Только Кедми», – сказала я. Он… и только он. Я не забуду этого до конца своих дней. Если бы он не среагировал с такой неправдоподобной быстротой на состояние нашего мальчика и не настоял бы на том, чтобы мы немедленно обратились в больницу… не откладывая… если бы он не обратил внимания на симптомы его недомогания, найдя его лежащим на полу… Я именно так сказала ей тем утром: «Если бы не Кедми»… потому что и я сама не уделяла Гадди достаточно внимания, была слишком ошеломлена, слишком занята и озабочена тем, что случилось с отцом, и ни о чем другом не в состоянии была думать. Но кто мог себе даже вообразить, что у мальчика семи с половиной лет может быть такой сердечный приступ… инфаркт… Посреди всего этого ужаса в здравом уме остался только Кедми, который сохранил для нас жизнь нашего мальчика. Который дал мне его снова, во второй раз… а потому с той минуты я поклялась себе, что буду отныне верной его рабой… твоей рабой, мой любимый… и всегда буду прощать тебе все, что бы ты ни натворил… ей я этого не сказала, но тебе я говорю это сейчас. Ты меня слушал?

– Что я должен был услышать?

– То, о чем я говорила.

– Ты не говорила ни о чем. Ты молчала.

– Я молчала?

– Может быть, ты говорила сама с собой, но, насколько я в состоянии судить, ты сидела молча.

– Значит, я разговаривала сама с собой?

– Откуда мне знать? Спроси у себя.

– Ты, должно быть, уснул.

– Ты всегда думаешь, что если я молчу – значит, я сплю, поскольку у меня нет возможности говорить. Другого ты не допускаешь. Но представь себе, Яэль, что достаточно много времени я думаю, не производя при этом шума. Во время работы в конторе, к примеру сегодня, у меня возникло столько мыслей, что оставшихся хватит даже на завтра.

– Который час?

– Уже больше десяти.

– Неужели ты в состоянии уснуть в такую рань?

– Я в состоянии уснуть в любую минуту. Не говорил ли я тебе, как будет называться моя последняя книга? «Умение уснуть. Десять доступных уроков». Ну, как тебе?

– Я готова стать твоим первым, Кедми, читателем.

– Спасибо. С твоей стороны это очень мило. Первый урок будет называться так: «Скажи своей жене, чтобы заткнулась».

– Кедми… она все еще не вернулась. Где ее до сих пор носит? И ей даже не приходит в голову позвонить. Не могу представить себе, где она. Она умчалась около четырех. Я начинаю волноваться.

– Если это тебе нравится, волнуйся сколько влезет, но я не понимаю, почему ты так спешишь. Давай дождемся завтрашнего дня. Тогда сможешь начать волноваться по-настоящему.

– До завтра? О чем ты говоришь?

– Пролетела птичка и шепнула мне, что она уехала из города. А ты ведь знаешь, что птички никогда меня не обманывают.

– Какого черта ей понадобилось уезжать из города? И когда? Она сказала, что хотела бы навестить некоторых знакомых… что она должна что-то им передать…

– Она попросила меня высадить ее возле центральной станции. Я совсем не уверен, что там у нее есть какие-либо знакомые…

– Ты хочешь сказать, что высадил ее у центральной станции? Ты об этом мне даже не заикнулся.

– Существует множество вещей, о которых я тебе не заикаюсь. Так, например, я утаил от тебя, что она приобрела подробную карту Израиля и попросила показать ей, где именно находится больница… а также рассказать, как лучше до нее добраться.

– Она не поедет в больницу… там ей нечего делать. Но тогда где она? И ребенок здесь… о чем она только думает?

– Совершенно не представляю, о чем она думает, но зато я знаю, о чем думаешь ты, и боюсь, что это снова очередная глупость. Ты думаешь, что она оставила тебе ребенка в виде подарка и смылась… но это, боюсь, уже чересчур, Яэль. Этот красивый, здоровый белокожий мальчуган, вдобавок посещавший религиозную школу, тянет на рынке на несколько тысяч долларов, даже если снять с него все эти красивые одежки. Мне не верится, что она так легко может решиться потерять такие деньжищи…

– Как можешь ты такое даже произнести, Кедми?

– Яэль… она вернется. А если нет – мы отдадим малыша Дине и Аси. Я уже говорил тебе, что мы никогда не вернем себе святой дух, который христиане стащили у нас две тысячи лет тому назад.

– Можешь ты мне просто сказать, что с тобой стряслось? Что это за странный метод, которым ты со мной сегодня говоришь?

– Ничего странного, Яэль. Это метод чистой логики, холодный, неторопливый путь логических рассуждений. А то, что касается эмоций, их я оставляю тебе.

– Ты… ты не понимаешь… или делаешь вид… ты не разглядел ее как следует… ты ведь едва перекинулся с ней двумя-тремя фразами… А я провела с ней вместе все утро. Она – странная, подозрительная женщина. Она приехала сюда, руководствуясь некими туманными мотивами. И я не понимаю, как ты можешь так спокойно врать мне. Ты тоже начинаешь казаться мне странным…

– Ну, спасибо…

– Нет, правда… Как можешь ты проявлять такое безразличие? Это на тебя совсем не похоже. С тобой что-то не так. Тебе что, кажется нормальным… появиться у нас вот так, безо всякого предупреждения… с этими своими сумками и с ребенком… а если бы ты мог видеть, во что он был одет… во что она его обрядила…

– Дай мне возможность угадать. С трех попыток. Он был весь в красном?

– Ну, хватит! А теперь оставь меня. Больше я не скажу ни слова.

– Если ты хочешь, чтобы я выпрыгнул из постели и начал вместе с тобой носиться по комнатам… я имею в виду, если это поможет тебе угомониться, успокоиться, я буду только счастлив сделать это. Потому что не существует ничего, чего бы я не сделал для тебя, дорогая моя жена. Но это было бы невероятно и неосуществимо для меня в качестве автора книги «Как заснуть без проблем. Десять легких уроков».

– Кедми, хватит! Уймись! Все. Все. Неужели даже на ночь глядя ты не можешь избавиться от этого своего тона… потому что я больше не могу…

– Ну, а я не пойму, из-за чего ты так выходишь из себя. Просвети меня. Если бы мне кто-нибудь притащил прелестного англоговорящего младшего братца… вроде этого… Я просто умер бы от радости. Беда твоя в том, что ты относишься к подобным происшествиям без достаточной благодарности. Будь ты, ну вот как я, в семье единственным сыном… Ты относилась бы ко всему совсем иначе. И по-другому ценила бы то, что сегодня произошло.

– Ты можешь меня оставить?

– А может быть, сейчас ты хочешь немножечко поплакать? Сдается мне, что в этом заключается твоя проблема – ты сегодня совсем не выплакалась. Ты можешь себе это позволить… если же ты этого не сделаешь, окажешься в той же ситуации, что и три года тому назад. Вот этого мне не хотелось бы увидеть снова. Мне стоило больших сил вернуть тебя снова в норму без потерь. Мне казалось, что мы вновь стали единым целым. А теперь я боюсь, как бы не оказалось, что некоторые части этого целого мы потеряли по дороге.

– Кедми, умоляю. Не сейчас. Я просто чертовски нервничаю.

– Она вернется. В самом деле, Яэль. У тебя нет никаких причин напрягаться так сильно. Расслабься…

– Ты уверен?

– Единственное, в чем я уверен, – это в нашей большой, хотя и ужасной любви. Если бы ты не была столь озабочена, я мог бы тебе признаться, что не одна… скажем так, леди была бы счастлива быть со мною в этот ночной час… Но я не хочу доставлять тебе дополнительных тревог. Мне, кстати, очень понравилось то, что ты сказала о моем самообладании. О том, что я, по твоему мнению, самые важные вещи всегда способен держать под контролем. И о том, что втайне тебе нравятся мои шутки. Я бы хотел, чтобы ты написала это… или, как мы, юристы, говорим, предъявила свое восхищение мною в письменном виде – так, чтобы твои поклонники перестали обвинять меня в том, что я все время терзаю тебя.

– Но ты и в самом деле меня терзаешь. А что послужило причиной такого твоего превосходного настроения? Я вся вне себя, а ты растянулся на спине и не похоже, чтобы это тебя хоть как-то волновало. Ну, Кедми, давай выкладывай, что случилось. Уж не провернул ли ты сегодня у себя в конторе какое-нибудь прибыльное дельце?

– Как говорится, «чуть было не…». Но мне нравится и то дело, которое мы получили с доставкой на дом… оно ничуть не хуже того, что было в конторе. Суди сама: мы расширили и приумножили состав семьи, не прилагая для этого совсем никаких усилий. Я приобрел нового шурина вместе с кипой и энергичную, достаточно молодую американскую мачеху. Что-то такое происходит вокруг нас… словно поменялось что-то в атмосфере… словно и сами мы сегодня помолодели. Я думаю, что расширенный состав вашей семьи…

– Ну вот что… с меня хватит. С меня хватит, и я ухожу. Как раз сегодня ты полностью потерял над собою контроль.

– Ты прекрасно знаешь, что ничего я не потерял. Ты сама сказала, что…

– Мне кажется, что ребенок плачет.

– Он и не думает плакать. Но если тебе хочется порыдать, я могу тебе это устроить.

– Где ты на самом деле ее подобрал? Давай-ка выкладывай все как есть. Голую правду. И куда ты ее дел.

– Да я уже говорил тебе. Я отвез ее к центральной автостанции. Я ни о чем ее не спрашивал, но понял, что она собирается двинуть на север… и, скорее всего, разыскать там эту психушку, – вот все, что я успел сделать. И поменять для нее несколько долларов. У меня совсем не было времени, я спешил скорее добраться до работы. Я с тобою согласен – она особа довольно странная. Что-то в ней есть от лунатика, какая-то призрачность, что ли. Ходячее привидение, а? Ну, что-то в этом роде. Невозможно поверить, что твоему отцу понадобилось добраться аж до Америки, чтобы найти точно такую же спутницу жизни, как та, что он оставил здесь и от которой он сбежал.

– Моего отца оставь в покое. Ты меня слышишь? Не трогай его сейчас. Хватит. Лучше скажи мне, что было в субботу?

– В субботу?

– Тогда… когда мой отец был здесь. Три года назад.

– Ох, нет. Теперь ты начинаешь все сначала. Только не говори, что тебе по-прежнему хочется отыскать тот потерявшийся день.

– Да. И дело во мне. И в том, что я полностью забыла о нем.

– Боже, спаси нас и помилуй, она начинает все сначала. Ну что на самом деле тебе нужно?

– Мне нужно знать. И чувствую я, что ты прекрасно помнишь, что тогда произошло, но почему-то не хочешь, чтобы я знала тоже.

– Помню? Я помню? Неплохо! Не думаешь ли ты, что мне нечем больше заняться, кроме как вспоминать о том, что случилось три года назад? Не в силах представить даже, когда всему этому бреду настанет конец. Я надеялся, что после всех передряг мы в своем доме введем разделение труда, где на тебя ляжет ответственность за прошлое, а я буду заботиться о настоящем, так что когда настоящее превратится в прошлое, для тебя будет что вспомнить. На этом пути, моя дорогая, ты зашла достаточно далеко; теперь самое время вернуться из этого сумасшедшего дома обратно в нормальную жизнь. А она… поверь, она не исчезнет, растворившись в воздухе. В этой стране это не под силу никому. Не успеешь ты спрыгнуть со скалы вниз, как пять вертолетов Службы спасения уже будут висеть в воздухе, чтобы перехватить тебя. Давай потихоньку приходи в себя. Я уже намекал тебе, что не одна дама могла бы уже уходить от меня, осчастливленная, даже на ночь глядя… Эй, постой… а ты-то куда собралась?

Да, но что все-таки случилось в ту субботу? Должен же быть ключ к разгадке; проблеск луча, форма облака, чей-то внешний вид, предложение, несколько слов, тональность голоса, движение ребенка, передача по радио, очередная шутка Кедми, настроение, в котором я пребываю, собственное мое лицо и просто мысль. Где же ты, этот день? Где ты потерялся? Кто увел тебя? Каким-то образом я сама тебя проворонила? Где-то должна находиться отправная точка. Но почему я так зациклилась на этом дне, чем он так памятен, незабываем, что намертво засел в моем сознании, ведь и все то (что я запомнила) было: яростная синева неба за окном… отец в темном костюме, прихлебывающий свой кофе… его очки для чтения, съехавшие на кончик носа, пальцы, быстро листающие бумаги, лежащие перед ним, быстро брошенный на меня взгляд. Но вот вопрос: когда он вернулся в Хайфу? В пятницу после полудня он позвонил уже из Тель-Авива. Кедми поднял трубку, что-то грубо буркнул в нее и снова ее повесил, знаком подозвав меня. Снаружи вовсю лил дождь. Телефон зазвонил снова, и я взяла трубку. Голос отца, теплый и глубокий, звучал издалека. «Папа, – спросила я, – а что, в Тель-Авиве тоже идет дождь?» А он ответил: «Здесь абсолютно чистое голубое небо, дорогая. Лучшего Тель-Авива я не видел никогда». Он сказал мне, что решил оставить ей всю квартиру и подписал об этом все необходимые бумаги несколько часов тому назад. Затем он перешел к проблеме с Цви. «Не спускай с него глаз. Он способен на все. И в отношении тебя тоже. Вместе с этим старым педерастом». Он повторил эту фразу еще несколько раз: «Вместе с этим старым его педерастом, который все время вьется вокруг него». Но помимо этих двух воспоминаний, в промежутке между ними прошел, собственно, весь день, окутанный белой пеленой глубоко внутри меня, оставив незаполненное чистое пространство между этими двумя фиксированными точками. Та суббота… какой-то проблеск возникает только в связи с его прибытием в Хайфу. Когда он туда прибыл? Когда он мог туда прибыть? Что случилось, когда он там оказался? Думай, что ты могла позабыть. Эх, если бы я тогда услышала тем утром ее телефонный звонок… Потому что она и в самом деле тогда звонила, и я должна была расслышать его, даже если я его не ожидала. Если бы я услышала тогда звонок телефона, или предполагала, что она может позвонить, у меня в руках была бы хоть какая-то зацепка.

Но ответа нет. Нет ничего. Серая пустота. Пробел. Игра воображения. Страница, вырванная из календаря. И больше ничего. И все то, чего быть не может. Но должен существовать способ, который поможет памяти вернуться. Должен быть. Здесь, в этом кресле. В эту минуту. Напрягись, Яэль. Выключи свет. Я должна найти эту субботу. Если я не сделаю этого сейчас, мне никогда ее не вернуть.

– Что это, Гадди? Что тебя тревожит? Тебе что, не спится?

– Нет. Я не сплю. Просто сижу – вот и все.

– Никакой особой причины.

Я выключила свет, чтобы он не мешал мне думать. Нет, пожалуйста… не укладывайся сейчас на диване… Возвращайся в кровать, уже поздно…

– Беспокоит? Что? Ноги? Это ерунда. Это потому, что ты растешь. Абсолютно ничего не значит. Папа? Он снова уже в постели.

– Я не знаю. Для чего он тебе? Не думаю, что он уже заснул. Он часто продолжает обдумывать свои рабочие дела перед сном.

– Ты хочешь есть? Как это может быть? Ну хорошо… скажи, чего ты хочешь. Но только чтобы это было мгновенно.

– Хлеба? Посреди ночи ты хочешь хлеба? Хорошо, я отрежу тебе ломтик. Что тебе положить на него?

– Просто хлеб?

– Нет. Папа не голоден. Он немного перевозбужден. Не беспокойся об этом.

– Но ты совсем не становишься толще. Нисколько.

– Забудь о его словах. Он уже запамятовал, что в твоем возрасте мальчики все время растут.

– С тех пор как оба вы решили придерживаться диеты, он думает, что ты должен считать каждый свой укус. Ты не должен обращать на это никакого внимания.

– Вот это абсолютно правильно.

– Я отлично знаю, что тебе полезно есть, а что нет. Давай я тебе намажу сверху чуточку масла. Совсем капельку… только чтобы у тебя не было сухо во рту.

……………

– Его мама? Она скоро вернется.

– Нет. Он с нами не останется. Только на несколько дней.

– Она попросила присмотреть за ним. Он славный мальчуган, верно?

– Нет. Она надела на него кипу, потому что не придумала ничего лучшего. Она думала, что в Израиле все ходят так. В кипах.

– Хорошо. Я передам ей. Но он ведь все равно симпатичный мальчик, правда?

– Это не имеет значения. Ты и Ракефет научите его нескольким словам на иврите.

– Нет, не называй его Моше. Он не поймет, почему ты так к нему обращаешься. Называй его Мозес. Это то имя, к которому он привык.

– Да, мой хороший. Мозес – это его настоящее имя.

– Почему ты решил, что он заикается? Боюсь, тебе это показалось.

– Я не заметила. Так говорят у них в Америке.

– Хорошо, не все. Но дети…

– Пусть даже не все дети. Но не забывай, что на самом деле он еще малыш. И он сейчас очутился в чужом доме после долгого путешествия.

– На кого?

– Верно. На Цви. Он – просто поразительно похож на него, копия. Когда-нибудь я покажу тебе фотографию Цви, когда он был ребенком, и ты сам увидишь, как они похожи.

……………

– Совершенно верно.

– Правильно. Потому что он дедушкин сын, пусть даже сам дедушка никогда его не видел.

– Да. Он умер незадолго до его рождения.

– Здесь, в Израиле.

– Нет. Он вовсе не был так уж стар. С ним произошло несчастье… что-то у него внутри… и этого он не выдержал… точнее мы не знаем.

– Ну… что-то такое…

– Мы говорим, что это был несчастный случай.

– Ну… да. Что-то вроде автомобильной аварии.

– Нет. Он тебе не настоящий дядя, как Аси или Цви. Твой папа, как всегда, пошутил. Но наполовину он и на самом деле приходится тебе дядей, пусть даже он такой малыш.

– Вот это верно.

– И это правильно. Он – сын дедушки.

– Да. Как я. Как Аси.

– Да. Что-то вроде… один из них. Так можешь и говорить.

– Совершенно верно. Разве что бабушка не была его мамой.

– А ты сам помнишь дедушку?

– Правда? На самом деле? Ты хорошо его помнишь?

– Я так рада, что у тебя была возможность встретиться с ним. Никогда его не забывай.

– Вспомнишь… если захочешь этого. Но только если захочешь.

– Да. Ракефет не сможет вспомнить, даже если очень захочет. Но ты… что именно ты запомнил?

– Да, правильно. Он проспал целый день.

– Когда он прилетел, было воскресенье.

– Верно. Ты тогда остался один.

– Верно, верно. Я помню, что вы купали с ним Ракефет. Он был очень доволен тем, как ты ему помогал.

– Он порезал себе руку? Нет, этого я не помню. Но это вполне могло случиться.

– Это было до того, как ты заболел.

– Нет. И совсем не толстый. Ты был то что надо. Иногда я жалею, что эти времена прошли.

– И в заключение? Помнишь ли ты седер с дедушкой?

– Не помнишь? Как это может быть? Попробуй-ка вспомнить…

– Что ж… нет так нет. Но ты должен помнить, как мы ходили навестить в больнице бабушку. Вместе с дедушкой и Аси. Помнишь?

– И это тоже совсем нет?

– Тебе было тогда семь с половиной. Как же ты можешь не помнить?

– И даже то, как все мы встретились с бабушкой и она дала тебе кусок торта, как же ты мог такое забыть?

– А этот свой паровоз… его ты тоже не помнишь?

– Большой паровоз, который дедушка привез тебе… как это может быть… и даже то, что огромный великан попытался отнять его у тебя?

– Он был немного того… не вполне здоров. Сумасшедший. Ну, если хочешь… Его ты тоже не помнишь?

– Только тот день, когда дедушка спал здесь? И все?

– Это было как раз накануне Пасхи. И в субботу накануне пасхального седера… ты можешь вспомнить что-нибудь о той субботе?

– Ничего страшного.

– Ну хорошо. Если ты покончил с едой, теперь самое время поспать. Уже совсем поздно. Давай я укрою тебя…

Ребенок стоит, не произнося ни звука, утопая в свете луны, привалившись к решетке кровати, протирая глаза. Еще минута, и он зальется слезами, спрашивая, где его мать. Глядя на него, я поражаюсь – точная копия наших мужчин. Достаточно поглядеть на его челюсть. Сколько времени стоит он вот так, тихо-тихо? В комнате ужасающе спертый воздух, самое время открыть окно. Ракефет, раскрасневшись, спит, соскользнув со своего матраса на пол. Если Конни собирается остановиться у нас, утром я должна найти раскладушку. В воздухе сильно пахнет мочой. Как трогательно дети забросали всю кроватку своими игрушками…

– Отправляйся спать, Гадди. Я позабочусь о нем. Не беспокойся.

Но мне не удается его поднять. Маленький упрямец прямо-таки прилип к кровати, он удивленно рассматривает меня, готовый заплакать, не понимая, где он оказался. Мой брат. Нелепость этой ситуации, полный ее абсурд. Вчера долгие часы он провел в полете. А куда она исчезла? Как она может так поступать? В кроватке все насквозь промокло: простыни, одеяло… вся кровать. Копия отца. Невероятно. И такой же упрямый… не говоря уже о профиле. Один к одному. А вслед за этим, подобно вздымающемуся в отдалении горному пику, внезапный всплеск памяти, откуда, черт возьми, он взялся? Полный неистовства. Зимняя лунная ночь в нашей старой тель-авивской квартире, теплый дождь, обрушившийся на город, огромная луна в небе, Цви, совсем еще ребенок, в огромной родительской кровати с позолоченными спинками, одетый в розовую пижаму, позднее перешедшую к Аси, Цви, стоящий меж подушек… Я так ясно вижу всю эту картину теперь… его лицо… его взгляд… похоже, это было в середине ночи. Они подняли меня в середине ночи… но может, это было ближе к утру, потому что они спали допоздна. На матери не было ничего, кроме сорочки, а кроме того, она была беременна. Да, я уверена, что была. Из-под одеяла выглядывает отец, он смеется. Они позвали меня, чтобы я отнесла Цви в его кровать. Сколько мне могло тогда быть, девять? Столько же, сколько сейчас Гадди. «Он пойдет только с тобой», – говорят они. Мама закрывает глаза от слепящего света лампы. Волосы ее распущены, в эти минуты она слишком занята своими делами, чтобы замечать меня. Я чувствовала, что между ними существует некий договор, секретное соглашение, некое глубинное равновесие, позволяющее им думать одинаково. Они передали Цви мне… его продолговатое, тонкое лицо. А потом отец начал целовать матери ноги и непередаваемый страх накрыл меня, подобно шторму. Когда это было? Отдаленность памяти. Деревья под дождем на бульваре, их большие мокрые листья, блестящие в лунном свете… Лицо Цви.

Гадди вертелся под своим одеялом, ожидая меня, поглядывая на меня смышлеными своими глазищами. Такой хмурый, такой серьезный, вылитый Кедми, маленький Кедми, только без чувства юмора, столь присущего большому Кедми, но проявляющий такую же склонность к логическим рассуждениям. Он вынужден постоянно защищаться от повышенного внимания к нему со стороны большого Кедми. А теперь вот здесь новое пополнение нашей семьи, с полной серьезностью стоящее в детской кроватке, крепко вцепившись в ее решетку; большие глаза спокойно разглядывают проплывающие облака на зимнем небе, весь описавшийся с головы до ног. Как могла она уйти так, как она ушла, и вот так оставить его? У меня это не умещается в голове. «Иди ко мне, – говорю я. – Сейчас я тебя возьму». Он внимательно смотрит на меня и что-то говорит по-английски, я с трудом начинаю его понимать.

– Скажи ему «хороший мальчик», – говорит мне Гадди из-под одеяла.

– Хорошо… но ты постарайся уже заснуть… Иди ко мне, – говорю я ребенку. – Иди ко мне, хороший мальчик.

Мой смехотворно убогий английский. Я беру простынку и заворачиваю его в нее, чтобы не простудился. Звучит глупо, но тем не менее не могу его поднять. Внезапно он упирается маленькими своими ступнями в матрас.

– Иди ко мне.

Напрягая силы, я отрываю его от кроватки и несу в гостиную, где в полной темноте ставлю его на коврик. «One moment», – говорю я ему и отправляюсь в детскую, чтобы найти для него какую-нибудь пижамку Ракефет. Он начинает хныкать. Всемогущий боже, что мне сказать ему? «I change you». Боже милостивый, может ли он это понять? Кедми, иди сюда. Тихо, тихо, я с тобой. «Nice boy. Good boy». Кедми! Ты встаешь?

– Ты уже поговорил? Кто это был? Она?

– «Hello, Moses. How do you do?»

– Я тебя, кажется, о чем-то спрашиваю! Ответь мне. Это была Конни?

– «Hello, Moses». Принеси мне его сюда в кровать. Он и в самом деле копия твоего отца. Это просто поразительно.

– Кедми! Кто звонил по телефону? Это была она?

– Да.

– Тогда какого же черта ты повесил трубку так быстро?

– Сначала принеси мне его… Ты знаешь, ваша семья чисто генетически обладает просто сумасшедшей силы генами, воспроизводящими блондинов. И я по-настоящему рад, что нашего Гадди это не коснулось.

– Кедми, ни слова сейчас об этом. Что она сказала? Почему ты повесил трубку?

– Я не вешал. Это она закончила разговор. Передашь ли ты мне, наконец, ребенка?

– Что она сказала?

– Ничего особенного.

– Спрашивала ли она о ребенке?

– Да. Я сказал ей, что ты его переодеваешь и разговариваешь с ним по-английски.

– Когда она собирается вернуться?

– Она не сказала.

– Как ты думаешь, почему? Ты ее спросил?

– Непохоже, что она появится здесь раньше чем завтра.

– Не раньше чем завтра? Но почему?

– А почему бы нет? Ты что, предпочла бы, чтобы ее не было целую неделю?

– Почему ты не дал мне поговорить с нею?

– Она не просила меня позвать тебя.

– Чтоб тебе провалиться! Что вы за странная пара… вы оба. Откуда она звонила? Она тебе оставила номер?

– «Hello, Moses». Может быть, ты мне его уже передашь? Я все еще не могу прийти в себя от этого невероятного сходства мальчика с твоим отцом. Ну, не тяни, дай мне его. С каких это пор он целиком принадлежит тебе? Ты знаешь, что он немного заикается?

……………

– Кедми, ответь мне. Откуда она с тобой говорила?

– Я не знаю.

– Как ты можешь не знать? Внезапно ты стал изображать из себя святую невинность. Что за бес вселился в тебя на ночь глядя? Как можешь ты валяться в постели в такое время? Что она тебе сказала? Куда она подевалась?

– Который час?

– Около одиннадцати.

– С ума сойти. И в самом деле поздно. А ты хочешь поднять меня из постели и усадить в кресло? Для чего же мы тогда купили кровать? «Hello, Moses!» Улыбнись и передай мне его. Я тоже хочу поиграть с ним.

– Кедми!

– Расслабься и выпусти пар. Улыбнись ему. Завтра она вернется, обещаю тебе. Вместо того чтобы носиться по квартире, словно началось землетрясение, посмотри лучше на себя в зеркало. Ты еще даже не сняла передник, который надела утром… то еще зрелище, поверь. Дай мне ребенка. Почему ты не перестелила ему постель… и не постараешься прийти в себя прежде, чем окажешься в нашей?..

Он что-то скрывает. Эта его улыбочка. Что с ним происходит? Что-то такое есть… Есть что-то… между ней и им. Никогда еще он не демонстрировал такого спокойствия. Что у него на уме? Может ли это быть? Способна ли она скрыться, оставив нас с…

Откуда-то издалека я слышу, как звонит телефон… насколько врезалось это в мою память… ну, конечно! Как могла я хоть на мгновение забыть об этом. Так ли это было в то утро? Звонок из тюрьмы. Тот человек – заключенный – тот его убийца – сбежал. Я вспомнила. Они звонили – тем утром. Шел дождь. Это было в субботу. Тот человек – тот заключенный – его убийца – сбежал. Они звонили из тюрьмы. Само собой – они звонили. И шел дождь. И сейчас я все вспомнила. Суббота. Я нашла ее.

Внезапно все покровы исчезли, разорванные в клочья обрывки занавеса поднялись, и сквозь лохмотья памяти ярким светом засияла та суббота. Явилась во всем своем великолепии и блеске, красках и запахах. В то утро шел дождь… вспоминай, вспоминай, Яэль! А ближе к полудню… Да, вышло солнце… в ту субботу… вышло солнце… был день накануне Пасхи… убирай, убирай завесу, покровы, лохмотья занавеса… Туман в голове рассеивается с каждой минутой, еще чуть-чуть, Яэль… и все встанет на свои места, весь день и каждый час этого дня займет свое место… что было тогда… вавилонское столпотворение, кошмар и жуть… Я металась по кухне с предпраздничной готовкой… Ракефет проснулась и плакала… внутри меня ширился и нарастал ужас. Папе скоро надо было отправляться в дорогу, и он собирал свой чемодан. Если в это время с ней что-нибудь случилось бы, он не смог бы помочь. Кедми зарылся в гору вечерних газет и не снисходил до разговоров со мной. Во время праздника он готовился взять реванш у моего отца. И именно в это время раздался звонок из тюрьмы. Я оказалась к трубке ближе всех. «Что-то стряслось там с твоим убийцей», – сказала я, потому что между собой мы так его и звали. «Мне нужно повидаться с моим убийцей». «Мой убийца сказал… мой убийца полагает…» Кедми вырвал телефон из моих рук с непривычной для него грубостью и стал слушать сообщение, с одного взгляда на его лицо я поняла, какой ужасный удар он получил.

В детской комнате темно. Запах отвратительный. Надо капитально все проветрить, впустить свежий воздух. Открыть окно и дать приятному зимнему бризу войти внутрь. Его моча повсюду – такое впечатление, что внутри у него непрерывно действующий гейзер. Простыни. Матрасы… Спящая Ракефет похожа на цветок. Гадди сосет свой большой палец, глаза его открыты. Я подхожу и осторожно вынимаю палец у него изо рта. Он смотрит на меня.

– Где он сейчас?

– С твоим папой.

– Он будет спать с тобой?

– Нет. Я только что перестелила ему постель.

– Он только писается или…?

– Только писает… пока… не думай об этом… постарайся уснуть…

День воспоминаний. Плотина рушится. Суббота? Да, это она. Как сильно, светло она видится из сегодняшнего дня. Воспоминания о ней льются потоком. В глазах моих слезы. Как могла я хоть на минуту забыть все, что было? И все-таки я забыла. В стремлении поскорее добраться до несчастного случая моя память просто стерла все, что было; телефонный звонок из тюрьмы, кавардак в кухне, усилия Кедми по розыску сбежавшего заключенного… мать Кедми, неумолчный плач Ракефет, прибытие отца после полудня того же дня – так с луковицы снимаешь за слоем слой, день поворачивается к тебе то этой стороной, то другой… С чего я должна начать? С Кедми. В состоянии полного шока он проклинает все и всех, как если бы преступник бежал с единственной целью – нанести удар по его карьере… «Зачем я трачу свою жизнь на профессию адвоката? Если бы я работал надзирателем, я мог бы выпустить из-за решетки любого, кого захочу». Быстро переодевшись, он несется в тюрьму, бросая меня посреди кухни, где горой высятся овощи, огромный кусок мяса лежит в тазу, в то время как Гадди снова жалуется на боль в груди, а Ракефет продолжает заливаться слезами. Телефон звонит не умолкая: мать Кедми, Цви, Аси, полиция. Звонят из больницы, интересуясь судьбой собаки, а затем к телефону подходит мама – просто чтобы поговорить. Тем временем в разгар всего этого сумасшествия прибывает папа, и уже в эту минуту мне становится ясно, каким для меня будет этот пасхальный седер, с которым было у меня связано столько надежд, которые у меня на глазах обращаются в пыль. Кедми возвращается в отвратительном настроении, ругаясь как извозчик. «Пожалуйста, расскажи мне, в чем состоит наибольшая неприятность», – попросила я его. «Знаешь… в конце концов они его найдут. Ты же сама сказала, что он сбежал лишь для того, чтобы встретить пасхальный седер со своими родителями. После этого он просто-напросто вернется обратно». Но Кедми боялся больше всего, что полиция, поймав беглеца, выбьет из него признание, которого он не сделал до сих пор, – о своей виновности в убийстве… Кедми безуспешно пытался умерить их ретивость… ведь убийца в момент ареста оказался бы в одиночестве, без всякой юридической защиты… а в подобной ситуации Кедми не пожелал бы оказаться никому.

Суббота. Ну, конечно. Так оно и было. Прошлое вернулось ко мне со всеми его красками и запахами, вместе с потоками дождя, ослепительного утреннего света, вырвавшегося из-под разбежавшихся облаков, вместе с теплым ветерком, поднявшимся внезапно. Я стояла на балконе, развешивая только что законченную стирку – простыни и скатерти. В то время как Кедми, ругаясь на чем свет стоит, бродил по дому, словно посаженный в клетку лев, названивая каждые пять минут в полицию, советуя им, ругая их, выспрашивая их о каких-либо новостях. В итоге он решил поехать туда, где жили родители его сбежавшего подзащитного, и поймать его самостоятельно, с тем чтобы, вернув его в тюрьму, иметь возможность его защитить. Что за фатальный, дикий, запутанный день выдался тогда… Я только что не теряла сознание от того, с какой силой все закружилось у меня в голове от воспоминаний, буквально разрывавших меня на части. О том, как, сидя лицом к лицу с ней, я как идиотка повторяла за разом раз: «Суббота, суббота… а вы уверены в том, что эта суббота была на самом деле?» И это длилось до тех пор, пока она не укрепилась в своих подозрениях, что я пытаюсь утаить от нее нечто особенно важное. Время шло. Я ждала отца. А потом неожиданно в тот полдень из своей конторы позвонил Кедми и зашептал таинственным голосом: «Быстрее приезжай. Мне нужна твоя помощь. Моя мать уже едет, чтобы взять на себя заботу о детях. Я нашел его, но он улизнул. Приезжай быстрее, ты мне нужна. Твоего отца мы подхватим на остановке такси в Нижнем городе. Я уже переговорил с Цви».

Субботний полдень в пустом сонном городе, уже предвкушающем близость грядущего праздника… Мать Кедми приехала, чтобы посидеть с детьми, вся в тревоге из-за исчезнувшего убийцы, так задевшего самолюбие ее сына. Как мог он поступить подобным образом после всего, что Кедми для него сделал? Быть таким неблагодарным! Я добралась до его мрачной конторы, в которой он работал тогда, пытаясь сделать карьеру в частной практике. Коридоры были пусты. В воздухе пахло гнильем. Кедми уже ждал меня на пороге, раскаленный добела, и я видела, как бешено работает его мозг. Своего подопечного он нашел там, где он когда-то жил и куда, как оказалось позднее, полиция даже не думала заглянуть. Они, как сказал мне позднее Кедми, тратили время, разыскивая его в горах Кармеля, полагая, очевидно, что он сбежал из тюрьмы для того, чтобы нарвать там букет цветов. Но Кедми увидел его прямо на улице, неподалеку от засады, которая ожидала бедолагу рядом с его собственным домом. Но беглец, в свою очередь, тоже увидел Кедми и, будучи уверенным в том, что вслед за адвокатом его ждет встреча с полицейскими, резво взял ноги в руки – и растворился в воздухе, и напрасно Кедми кричал вслед исчезающему придурку, что это он, Кедми, его единственный друг и верная защита… «его убийца» бегал резвее резвого. Но Кедми был абсолютно уверен, что парень вернется, – человеку просто захотелось увидеть перед Пасхой своих родителей, по которым он очень скучал. Моя миссия заключалась в том, чтобы дождаться «убийцы» возле его дома, не опасаясь быть узнанной, поскольку он никогда меня не видел, и сказать ему следующее: «Эй, парень. Не валяй дурака. Мистер Кедми хочет переброситься с тобой парой слов. У него есть идея, которая может тебе помочь».

Сумасшедшая суббота, как я ухитрилась ее забыть? Весна уже разошлась вовсю, небо быстро прояснялось. Суббота всюду и везде, суббота повсюду, множество самого разнообразного народа входит и выходит из всевозможных дверей, двери открываются и закрываются, а кое-где и вращаются, телефонные будки полны, все происходит в одно и то же время – а среди всего этого предпраздничного бедлама бродит мой Кедми, немытый, небритый, с потным красным лицом, похожий на сбежавшего уголовника больше, чем сам преступник, объясняющий мне, как после седера он вернет своего подопечного в руки полиции, но не просто, а на организованной специально по этому случаю пресс-конференции. И тогда, кроме всего прочего, будет видно, чего стоит настоящий юрист. Которому его клиенты подчиняются и доверяют безоговорочно. И как безропотно они вверяют ему свою судьбу.

Суббота после полудня. Такой мягкий ласкающий свет, свет субботы, и я, абсолютно выдохшаяся, голова кружится, в голове ничего нет. И ничто еще не готово для седера, и завтра утром отец получит свой развод и улетит обратно в Америку двумя днями позже, оставив маму на меня. Я уже вижу, как я мечусь по зарослям вокруг больницы, пытаясь найти ее пса, а Кедми продолжает играть в свои детские игры, а мне нужно отвести Гадди к врачу, а тем временем минута за минутой уходят и еще ничего не сделано. И скоро придет момент надолго проститься с отцом. Возле киоска с фалафелем неподалеку от станции болтаются несколько подростков. Мы ждем отца. Ждем, пока он выйдет из такси. И снова я приветствую его – это длится уже целую неделю. Я провожаю его и получаю обратно. Теперь мне видится все ясно – только вот как же я могла это забыть? Первое, что бросилось мне в глаза, была его прическа – в Тель-Авиве он побывал в парикмахерской, после чего стал казаться более старым и седым. Одежда помялась, утратив элегантность, а сам он сгорбился под тяжестью своей поклажи. Как все это застряло во мне и помнится сейчас – его появление в ту субботу, то, как он стоял на тротуаре, пока я целовала его, крепко обняв, и удивлялся лужам, оставленным возле деревьев утренним дождем. «С нами, – сказал он, – в Тель-Авив пришла весна… если не лето. Вскоре станет так сухо и жарко, что народ вовсю понесется на пляжи». Он так сказал «с нами», словно он никогда не уезжал, и уж тем более не собирается улететь снова. Как мило это было со стороны Кедми, сказал он, как это было приятно, когда тот взял у него из рук большую и тяжелую сумку… В которую я сложил все грязное белье, Яэль, и я буду очень тебе благодарен, если до отъезда ты все успеешь выстирать. У меня уже не осталось ничего, во что бы я мог перед полетом переодеться в машине… а мы тем временем рассказали ему все о сбежавшем преступнике. Он внимательно слушал, улыбаясь, но я видела, что он ошеломлен. Не больно-то умно было посылать меня к дому уголовника, сказал он, пообещав, что если нужно будет пойти туда еще раз, то он попросту пойдет вместе со мной, пусть Кедми и утверждает, что убийца – истинный джентльмен и совсем не опасен.

Кедми повез нас через рабочий квартал на окраине города по дороге на Тивон неподалеку от огромного карьера, выбранного экскаваторами цементного завода. Он показал нам домик, где жили родители убежавшего парня, а потом вручил фотографию беглеца, которую он разыскал у себя в офисе, после чего исчез в одной из боковых улиц. И вот мы оказываемся – отец и я – в наступающих сумерках шагающими по узкой улочке рабочего квартала, чтобы встретить клиента Кедми и уговорить его добровольно вернуться за решетку. Неподалеку от дома была автобусная остановка со скамейкой для дожидающихся очередной машины пассажиров, и вот на нее-то мы и уселись, наблюдая за входящими и выходящими. Как я могла такое забыть? С таким же успехом мы могли оказаться выходцами с далекой планеты – странная парочка, сидящая и сидящая в стороне от всех. Отец говорил и говорил, а я слушала. Он был обеспокоен, и ему надо было выговориться, его переполняли впечатления от дней, проведенных в Тель-Авиве, и сознание того, как мало времени до отлета у него осталось, а потому он перепрыгивал с предмета на предмет в сгущающейся вечерней темноте, и это длилось до тех пор, пока последние случайные пассажиры не лишились возможности пялиться на нас. И тогда только он произнес то, что с самого начала было у него на языке: «Я отказался в ее пользу от квартиры. И больше никогда не желаю об этом слышать. Собери мои вещи и привези их мне. Пусть они хранятся у тебя. Но не позволяйте Цви одному пользоваться всей квартирой. Он дегенерат. И становится все хуже и хуже. Он продаст ее, чтобы иметь возможность играть на бирже. А ты предупреди насчет него маму, потому что меня она никогда не послушает»… Его глаза полны были слез. Сейчас он был на стороне матери. «Но в итоге она отделалась от меня. Оставила без крыши над головой. Сумела вырвать с корнем. Я был таким образом наказан ею за то, что тоже не сошел с ума и отказался вместе с ней погрузиться в темную бездну. Она думает, что, поскольку мы некогда любили друг друга, я обязан вечно хранить ей верность…»

И, поднявшись рывком, он заставил этим встать и меня и ходить с ним по улице, держа меня за руку, в то время как он снова и снова говорил про то утро, когда она пыталась убить его, и как Цви никак не среагировал на произошедшее, словно его оно не касалось. А я плелась рядом с ним, слушая все это с душевной мукой, ловя случайные взгляды, время от времени сама поглядывая на фотографию, которую держала в руке, чтобы не пропустить случайно того, кто должен был вот-вот появиться. Мы развернулись и двинулись обратно. Вокруг нас носилась детвора, устремившаяся к большому костру, на котором, как положено перед Пасхой, сжигали «квасное».

Отец продолжал говорить… Видно было, что его переполняли эмоции. В конце улицы он внезапно с силой сжал мою руку. «А ты – что думаешь ты? Ты одна только не высказывала своего мнения, соглашалась со всеми. Как ты могла быть такой равнодушной?» На что я ответила: «Ты прав. У меня и в самом деле нет своего мнения. И никогда не было». – «Но я не понимаю, как это может быть», – запротестовал он. «Иметь свое мнение… слишком жирно для меня, – сказала я. – Я могу только сочувствовать тебе. И никогда не могла представить себя на твоем месте. Это все равно как если бы вы оба были моими детьми». Так я сказала ему – вот этими самыми словами. Ему было странно услышать подобное, и он остановился, недоумевая… А солнце тем временем садилось за находившимся вдали заливом. Но сказал ли затем он то, что он сказал, или это примерещилось мне? Да, скорее всего, он все-таки сказал: «Значит, ты будешь тем человеком, который в конце концов и убьет меня». Как могла я такое забыть? Я стояла тогда, словно пораженная громом. «Ты говоришь обо мне?» – «Да, о тебе. Ты приложила к этому больше усилий, чем все остальные, взятые вместе. Ты… своим молчанием». Это тоже он произнес или мне примерещилось снова? Да… а потом он добавил: «Вы отняли у меня мой дом, а теперь не хотите отпускать…» Как я могла забыть? Почему? Но я по-прежнему молчала. Молчала, как всегда. И не отвечала ничего. И тогда он улыбнулся и обнял меня. В ненасытном моем устремлении к несчастью память моя устремляется дальше и дальше… А потом приходит ночь, но никаких признаков убежавшего убийцы нет как нет. Мы отправились на поиски Кедми и обнаружили его. Положив голову на руль, он спал.

И мы возвратились домой. Мать Кедми была серой от перенапряжения и волнений. Отец вытащил свое грязное белье и запустил его в стирку. Кедми снова стал метаться по комнатам, как побитый пес, пока не дозвонился до полиции, где ему сказали, к великой его радости, что поисковая группа отозвана. И тогда он принялся наводить порядок в доме и вокруг дома, помог отправить ребятишек в постель, после чего вежливо разговорился с отцом и даже приготовил для него порцию кофе. Он старался изо всех сил быть для нас полезным, он светился и истекал молоком и медом. А затем как-то враз исчез – оказалось, сбегал позвонить по платному таксофону родителям убийцы, которые, само собой, клялись, что даже не знали о бегстве их сына, и с явной надеждой (на что?) сказали Кедми, что готовы ждать сколько угодно, если он решится их навестить. И бедный Кедми, не в силах примириться с мыслью, что все его усилия пойдут прахом, приткнул меня в угол, умоляя сопровождать его туда опять и дождаться, пока он предпримет еще одну, уже самую последнюю попытку. А та суббота все тянулась и тянулась и, похоже, становилась бесконечной. Кто же потом скрыл ее, набросив серое одеяло? Была уже середина ночи, когда Кедми склонил отца и меня к тому, чтобы мы все вместе наведались в рабочий квартал, чьи улицы в этот час были безмолвны и пустынны. Он усадил нас на ту же самую покосившуюся скамейку неподалеку от светившего тусклым желтоватым светом уличного фонаря и снова исчез, свернув за угол. Отец находил все это забавным. Он совершенно проснулся и без конца подшучивал над историей о сбежавшем убийце, фотографию которого он вертел в руках, возвращаясь к старым воспоминаниям, делясь со мною своими планами на будущее… ко всему этому я, полусонная, прислушивалась молча, не двигаясь, полумертвая от усталости, ощущая запах его пота в минуту, когда я приваливалась к нему, и немедленно забывая то, что он только что сказал; это было похоже на сосуд, который не может вместить в себя еще даже одну каплю жидкости. Взгляд мой при этом рассеянно блуждал среди высоченных вытяжных труб цементного завода, выбрасывавших в воздух клубы желто-коричневого дыма, который тут же опускался на пустые улицы и заползал в открытые окна маленьких домиков. Где я и увидела внезапно того, кого искал Кедми, – «его» убийцу, отделившегося вдруг от стены – так, словно и сам он был частью этой стены, ожившей и двинувшейся с места; но то была не стена, а невысокий жилистый молодой человек, который скользнул вдоль фасадов мягкой кошачьей походкой, стараясь держаться при этом подальше от света. Я мгновенно вскочила на ноги. Он шел прямо на нас – голова опущена, руки в карманах. Он не удостоил меня даже взглядом. Я стояла и всматривалась в небритое лицо с маленькими поблескивающими глазами, пока отец, поднявшись, не присоединился ко мне. «Одну минутку, – сказала я без промедления. – Я жена мистера Кедми. Он здесь, за углом, и хотел бы с тобой поговорить. Только поговорить, ничего больше. Это прежде всего важно для тебя. Ни с ним, ни поблизости от него нет никаких полицейских».

Он замер. Застыл на месте, переводя взгляд с меня на отца. Не похоже было, что он испугался. «Мне с ним не о чем говорить, – холодно произнес он. – Все, чего хочет мистер Кедми, – это поговорить. Но он не верит тому, что говорю ему я. Пусть найдет себе другую игрушку и играет с ней. А с меня хватит».

Он повернулся и неуверенными шагами двинулся было прочь, не решив, похоже, куда именно. И вот тогда, подобно учителю, решившему на ходу переговорить с учеником, отец опустил свою ладонь ему на плечо, стал что-то говорить ему, сопровождая свою речь свободными жестами другой руки. Молодой человек, продолжая смотреть под ноги, слушал его… и так, бок о бок и плечом к плечу, они удалялись от меня, пока не скрылись в одном из соседних переулков. А я понеслась к своему Кедми, который похрапывал, опустив голову на руль. «Кедми, – закричала я, расталкивая его, – Кедми, он здесь. Отец толкует с ним сейчас. Проснись!» Он вылетел из машины пулей и понесся за ними, оглашая пустую улицу громким криком… но на это среагировал только «убийца». Оглянувшись, он увидел Кедми и прямо на наших глазах испарился, растворившись в ночном тумане, клубившемся меж заводских труб, огражденных невысоким забором. Отец, остановившись, неторопливо достал сигарету и прикурил; вид у него был совершенно собранный, и сна, похоже, не было ни в одном глазу. «Он обещал мне встретиться с тобой после седера, – сказал он отчаявшемуся Кедми. – Он поклялся, что сам вернется в свою камеру. Он дал мне честное слово, и я верю ему. Тебе советую поступить так же». И Кедми, впервые за все те годы, что я его знала, стоял, не находя слов, чтобы ответить, стоял безмолвно, как статуя, не в состоянии выдавить из себя ни единого слова.

И вот теперь он лежит и спит, положив на лицо газету, в то время как ребенок уставился на него, глядя из своей кроватки сверху вниз среди простыней и подушек. Стоит он весьма своеобразно – распрямившись в полный рост, чуть выгнув спину и прочно упершись пятками в матрас, глаза обращены к полоске лунного света, пробивающегося сквозь щели в портьерах, колышущихся от бриза. Высокий, худой мальчик, не желающий общаться со мною и рассматривающий меня с явным подозрением. Я снова пытаюсь пустить в ход свой ломаный английский, но он только в изумлении опускает голову.

– Хватит тебе уже терзать его своим английским времен Шекспира, – подает реплику Кедми, уже было совсем уснувший. – Может быть, ты наконец уложишь сейчас его в постель? Здесь он ходит по моей голове…

Я поднимаю его и несу в заново перестеленную, но все равно мокрую кровать. Укладываю и заботливо укрываю… от прикосновения к его телу я испытываю давно забытое наслаждение. В который раз я пытаюсь поговорить (тщетно) с ним. Ракефет переворачивается на спину, погружаясь все глубже в сон. Гадди тоже ерзает в своей постели, чувствую, что его сон – неглубок. В комнате абсолютно темно, только ночничок светится зеленоватой точкой. Я уже почти на пороге комнаты, когда понимаю, что малыш снова встал на ноги и, вцепившись в ограждение кроватки, смотрит на меня. Чего он хочет? Такое странное, тихое, замкнутое в себе самом существо. Я делаю новую попытку уложить его, но он крепко держится за решетку кровати, на лице его выражение отчаяния. Где она сейчас может быть? Возможно ли, что она больше не вернется, оставив его нам? Возможно ли подобное помутнение разума? И у нее тоже?

Из детской кроватки, не мигая, на меня смотрит мой отец в возрасте пяти лет.

Внезапно что-то заставляет меня отпрянуть в страхе, как если бы отец, собственной персоной, вошел из коридора в комнату и вышел наружу через окно. Меня сотрясает крупная дрожь, сердце, сначала готовое выскочить из груди, перестает биться, чтобы биться потом с еще большей силой. Как это мы позволяем ему возвращаться туда? Что заставляет его самого делать это? Как могла я забыть ту субботу, что я пыталась в себе подавить?

Может быть, воспоминание о встрече со сбежавшим уголовником так повлияло на меня? То, что мы не прониклись к нему сочувствием… не дали ему понять… не предусмотрели… Что побудило нас бросить его так, как мы сделали это, увидев, как он выбирается из такси в ту субботу, такой постаревший, со сбитой на затылок шляпой на растрепанных волосах, с сумкой, полной грязного белья? Мы бросили его. Аси игнорировал его. Цви хотел отомстить. А у меня не было своего мнения. «А ты… что ты думаешь об этом?» И я… я не нашлась что ответить. «Единственным человеком, который выглядел по-настоящему счастливым, встретив меня, была Дина. Все остальные отнеслись ко мне враждебно. Даже Гадди». И снова я безвольно промолчала, соглашательски присоединяясь поочередно к любому мнению – Кедми, Гадди, мамы, даже собаки, даже убийцы и даже Конни в ту минуту, когда она появилась в дверях. Да, я соглашалась с любым, кто приближался ко мне, я принимала их точку зрения бездумно, не рассуждая и не пытаясь подвергнуть анализу. И все это отдаляло нас друг от друга тоже. Так, может быть, он и вправду полагал, что мы прогоняем его, стараемся от него отделаться – в частности, как я своим молчанием… своим нежеланием сказать то, что ему от меня хотелось услышать… вплоть до ужаса той, последней ночи.

Суббота. Так оно и было. Медленно скользнула она, вернувшись и заняв свое место среди тех девяти дней, упрямо спасаясь от претензий времени. В конце концов я вернула себе потерявшийся было день. Кедми не захотел мне в этом помочь. Для него воспоминания были слишком болезненными. Поняла это я только сейчас. Потому что тот «его» убийца оказался в конце концов никаким не убийцей. Потому что после того, как мы склонили его к тому, чтобы он вернулся обратно в тюрьму, настоящий убийца был где-то пойман, а этот, подозреваемый, был освобожден без суда, который Кедми с таким энтузиазмом обговорил для него. Именно это заставило его признать профессиональный провал и отказаться от частной практики, приняв предложение окружного прокурора перейти к нему на работу. Точно так же мог он поверить отцу, что его подзащитный, давший ему слово вернуться в заключение по доброй воле, действительно сделает это. Тем более, что весь обратный путь по горам он непрерывно говорил о «своем убийце», и в то время, как мы, смертельно усталые, сидели в машине, отец (хотел он этого или нет) вынужден был выслушивать рассуждения об убийствах вообще и об этом «убийце», равно как и о планах моего мужа, связанных с предстоявшим судом. После всего этого мы вернулись домой, где царил полнейший беспорядок, и я занялась отцовским бельем, вывешивая его для просушки на балконе глубоко за полночь, ощущая в воздухе наступление настоящей весны.

Когда я сейчас думаю об отце, я ощущаю глубокую боль, и ужасная печаль охватывает все мое существо, снова и снова. Что мы сделали не так? Мы не в состоянии были вновь свести их, и не знали, как они будут существовать порознь. Возможно, что все, что мы должны были сделать, это просто посадить их друг напротив друга – и оставить наедине.

…А мне следует взять ребенка и показать его маме. Я обряжу его в красные его одежды и привезу его к ней, может быть, его появление каким-то образом вдохнет в нее жизнь.

Еще раз, последний, я заглянула в детскую. Он по-прежнему стоял, не производя ни звука, что-то разглядывая. Или чего-то ожидая. Может быть, появления его матери? Недоумевая, куда она могла задеваться. Внезапно я ощутила еще большую тревогу, чем прежде. Где она? Кедми должен мне сказать. Обязан. Я пошла в спальню и разделась.

– Кедми! Израэль? Израэль… ты спишь?

– Уснешь тут… Как я могу спать? – пробормотал он, открывая глаза. – Тем более, что я уже пишу новую свою книгу, «Как проснуться, продолжая спать. Десять доступных советов». Скажи мне что-нибудь. Признайся, по крайней мере, что ты специально задалась целью свести меня с ума, не давая мне уснуть. Почему ты нарезаешь вокруг меня круги, словно большая мышь?

– Ты в состоянии выслушать меня или предпочитаешь спать?

– Полагаю, что ты уже выбрала свою квоту на дневную болтовню. Но может быть, ты имеешь в виду поцелуи… и тогда…

– Я вспоминала. Ты слушаешь меня? Я отыскала ту потерявшуюся субботу.

– Я просто вне себя от радости. Может, ты сумеешь продать кому-нибудь свою находку, а на вырученные деньги купить что-нибудь полезное?

– Но ты знаешь, что тогда случилось? Это был как раз тот день, когда твой бедняга «убийца» сбежал и мы провели несколько часов тогда, разыскивая его…

Он открыл глаза.

– Какой убийца?

– Тот самый, что сбежал. Который, как потом оказалось, вовсе не…

– Погоди, погоди, не напоминай мне о нем! Я вложил в это дело всего себя… и это из-за него мне пришлось закрыть мою собственную юридическую контору. Постой… когда я думаю о том, как твой отец гнался за ним по улице…

– А ты не забыл, как он помог тебе?

– Я не забыл ничего. Ну, хорошо… а теперь расслабься… тем более что ты вернула себе все свои дни. А если твой мозг немного отдохнул, было бы справедливо, если бы и моему было позволено то же самое.

«Иди сюда», – говорю я ему, ложась обнаженным телом к нему вплотную. Пораженный, он откидывает в сторону одеяло и принимается обнимать меня, целовать и ласкать мои груди. Я тоже обнимаю его. Обнимаю крепко, обнимаю… Он хочет войти в меня… он хочет меня…

…Истошный вопль ребенка… Я отталкиваю его.

– Забудь о нем, – задыхаясь, шепчет Кедми. – Я…

– Куда она ушла? Скажи мне правду… все, как есть…

Он тяжело дышит.

– Потом… в другой раз. Я обещаю…

Ребенок кричит и плачет все сильнее, будоража ночь. Кедми возбужден… возбужден все более и более, он не в силах остановиться, наседая на меня, как молодой бычок на телку. Но мне не до него. Я полностью нахожусь в той субботе. Все спят. А я стою на балконе, опьяненная ароматом буйной весенней ночи… надо мною – звездное небо, на веревке – отцовская постирушка, а я думаю о том, что ждет всех нас и что в будущем ожидает меня саму. А день тем временем подходит к концу. Ибо, как это выяснилось, он, этот день, существовал, никуда не исчезая. Конечно, он был. И раз так, то он присоединился, слился с другими днями, противостоявшими попыткам времени стереть их из памяти, где им надлежало сохраниться во всей их непотревоженной ясности и чистоте до самой последней детали. Навсегда…