Лиловый свет сочился из смертельной раны бескрайнего неба, простершегося над заливом волокнами раскаленной меди, врезавшимися неизгладимым следом в розоватую плоть бесконечного дня, гонимого на запад… Внизу мерно вздымалась и опадала морская гладь, утопая за горизонтом наступающей ночи – предвестницы следующего дня. Слегка наклонившись, огромная луна как-то боком заняла свое место на небе, то и дело исчезая и появляясь вновь в разрывах туч. Будь собака сейчас здесь, она задрала бы голову к небу, завыв так, как завыла мама той первой прозрачной, зимней ночью, когда мы только-только прибыли: она проснулась и, сев на подоконник, вцепилась в решетку, сбросив одежду, с разметавшимися волосами завыла с глубоко скрытым удовольствием, взвизгивая при любой попытке успокоить ее… до тех пор, пока не прибыли санитары со смирительной рубашкой.

«Пошли, пошли, ну пошли же. Они вот-вот начнут… сейчас начнется пение… они уже начали петь…»

Голос Ихзекиеля умолял меня с дальнего конца комнаты, но я не отвечала и даже не шевелилась под своим тонким одеялом.

«Ты можешь остаться здесь совсем одна во время седера», – повторил он снова, выключив свет, и двинулся по комнате, скользя между кроватями в своем просторном балахоне, в своей шляпе и новом галстуке, с зажженной сигаретой во рту. Он вел себя грубо, повсюду преследуя меня в течение всей недели, изо всех сил стараясь удержать меня от развода. А теперь – вот он, здесь, среди кроватей, в женской палате, где ему и в голову не приходило побывать, плавно движется среди всеобщей суматохи все ближе и ближе, подгоняемый отчаянным порывом, лишившим его страха. И только в этот момент я осознала, что, кроме нас двоих, никого в палате больше нет. Подавляющее большинство пациентов с утра отправились домой в сопровождении своих родственников; остальные собрались в столовой в ожидании пасхального седера. Даже ночная медсестра ушла; комната врачей была заперта на замок. А здесь полная тишина нарушалась лишь звуком его шагов, которыми он решительно приближался ко мне, забрызгивая меня слюной, вылетавшей у него изо рта, когда он говорил. В то время как его ладони коснулись моего тела. «Ну что ты… пошли же! Ты не можешь так со мной поступить! Пение уже началось…» Он стоял возле моей кровати и с напором, которого я никак от него не ожидала, грубо выхватил из моих рук книгу, захлопнув ее, бросив на мою тумбочку, а затем стал рыться среди моих вещей, пока в руках у него не оказался большой белый конверт с вложенным в него соглашением о разводе. Разглядывая его при свете луны, он внезапно впал в ярость. «Это и есть та штука, с помощью которой тебя обобрали? Тебя провели как ребенка! Что теперь будет с тобой!» И, не спрашивая разрешения, он сгреб все в кучу и зашвырнул ее в мой шкаф, гремя собачьей цепью, позабытой мною, сдернул с меня простыню в приступе раздражения и с несвойственной ему обычно грубостью заставил меня подняться, глядя на меня с такой злостью, словно я уже была объявлена публичной собственностью. «Ты испортишь нам весь праздник. Мы все ждем только тебя. Это из-за тебя я стою здесь!» Его теплые ладони невесомо легли мне на плечи. «Ты не можешь так поступить со мной!»

И – быстрый взгляд на голую стену, где не было ничего, кроме гигантской тени Мусы, замершей и недвижной, за исключением разве голодного движения его челюстей, которые никогда не отдыхали.

Они были вокруг меня с той самой минуты, когда Иегуда и раввины покинули больницу. Вид у них был такой, словно они только что выскочили из-под колес мчащегося такси, их собралась целая банда, всех тех, кого Ихзекиель воспламенил в недавние дни, – Муса и Ариель, и Двойра вдобавок к тем двум молодым экс-солдатам. «Поздравьте ее, – командовал он, хватая меня за руки и демонстрируя их. – Теперь она свободна от всяческих обязательств. И ей совершенно не нужно больше убивать его. Они оба в безопасности». И даже Муса дотронулся до моей руки, заикаясь и весь покраснев от волнения. Сегодня весь день они следовали за мной повсюду, и я никак не могла отделаться от них. Медсестра попыталась урезонить их, но он упрямо торчал напротив моей двери, плелся сзади, доходя до самой ограды, сидел напротив во время полдника, посылая мне тарелки с едой и поливая передо мною из шланга дорожку. Не было никакой возможности оторвать его от меня, и не было никого, кто мог бы это сделать по моей просьбе. Сама больница полностью погрузилась в хаос; машины въезжали и выезжали, огибая коттеджи, приехавшие высматривали своих родных, за которыми они приехали, чтобы увезти их на седер, посторонние люди шатались по палатам, пациентов одевали и переодевали, собирая их вещи и фирменную одежду, отбирая необходимые медикаменты, поднимая шум и гам и приглашая нас к чаю. У Ихзекиеля тоже был посетитель, его сын, похожий на него как две капли воды: то же лицо, тот же взгляд и такая же мокрая сигарета в уголке рта. Единственным различием были несколько поредевшие волосы и более темный их цвет. Он прибыл на защитного цвета мотоцикле с коляской для отца, но Ихзекиель отказался в нее садиться. Он закатил настоящую истерику – такую, что никто не рискнул к нему подступиться. Кончилось тем, что сын отправился в офис и вернулся обратно в сопровождении врача с дежурной медсестрой, но Ихзекиель был непреклонен. Абсолютно. Его обязанностью, его долгом было находиться возле меня… «Я говорил вам, что он в нее влюблен», – донеслось до моего слуха. Сказал это молодой врач.

Кровь прилила мне в голову, и я бросилась к своему убежищу в большой роще, где стояло мое кресло, надела очки, которые Иегуда принес сегодня от офтальмолога, и раскрыла книгу, которую я читала все эти последние годы, прислушиваясь в то же время к реву отъезжающего мотоцикла и перекрывающему его голосу Ихзекиеля, взывающему ко мне. Я поправила пришедшие в беспорядок волосы, закрыла глаза, надвинула свою соломенную шляпу на лицо и притворилась спящей. Но я слышала их голоса, шум раздвигаемых ветвей и ощущала, как вздрагивала земля под тяжелой поступью Мусы. Но когда они увидели меня, погруженную в сон, они мгновенно замерли, а потом бесшумно опустились на землю там, где они стояли… опустились и стали ждать, когда я проснусь. А я нежилась с закрытыми глазами под ласкающими лучами весеннего солнца. Постепенно шум посетителей и разъезжающихся машин начал стихать. Глубокий, умиротворяющий покой опустился на меня, и я подумала – ну вот, я и получила развод, которого хотела, он отдал мне свою часть квартиры, никогда не услышу я более, как он говорит со мной в этой своей вновь приобретенной манере. И еще я подумала, что именно сейчас самое время для нее, чтобы нанести мне визит и рассказать о том, что она думает. Но мое дыхание становилось все тяжелее и тяжелее, книга выскользнула из рук и упала на землю, в то время как я погружалась в дрему, смутно желая, чтобы появился кто-то, кто снял бы с меня очки и подложил мне под голову подушку. Мои растрепанные волосы вились на ветру, а я погружалась в сон все глубже и глубже, пока не достигла самого дна, где детский голос говорил что-то по-английски. Откуда-то донесся сильный запах жареных грибов… после чего я ощутила легкое прикосновение и проснулась, готовая увидеть перед собой белое круглое лицо Двойры – и действительно увидела ее… но не только ее – за нею, словно прячась, возник Ихзекиель – он держал в своей руке руку Двойры, словно это была не рука, а плеть, которой он собирался меня разбудить. «Цви! – выкрикнул он. – Цви приехал! Он здесь! Он ожидает у ворот! Он послал нас за тобой!» Я всегда знала, что в любую минуту Цви может мне позвонить, но мне и в голову не приходило, что он может появиться собственной персоной накануне седера. Я встала, несколько ошалевшая ото сна, но с ясной головой, как если бы во время этой короткой передышки меня как следует отмыли изнутри. Больница теперь была совершенно пуста. На дорожке во всем своем великолепии, в белой рубашке и красной бандане на голове, стоял наш «король Ог», наш великан Муса. Поверх банданы, на огромной шпильке чудом держалась черная кипа. «Цви у ворот, – непрерывно, как безумный, повторял он. – Ты знала, что он приехал? Ты разговаривала с ним?» Похоже, он был в отчаянии. «Он что, приехал, чтобы забрать тебя?» Но я ничего ему не ответила. Все еще не пришедшая в себя после сна, но с ясной головой, я зашагала по направлению к воротам, ощущая, как вновь поднявшийся ветерок, разогнавший тучи и открывший голубую лужайку неба, подгоняет в ту же сторону неразлучную тройку – Ихзекиеля, Мусу и Двойру (Ариель исчез, – скорее всего, кто-то приехал и забрал его). Ихзекиель шествовал, погруженный в раздумье. Он то и дело выдвигался вперед, поджидая меня, словно преданный пес, и снова забегал вперед, как бы гарантируя безопасность пути. Когда мы проходили мимо закрытой палаты, то вынуждены были остановиться при виде трех незнакомых подростков в майках и коротких трусиках, игравших так непринужденно, как если бы они не имели никакого представления о том, где они находятся. Дети в сумасшедшем доме… Высокая светловолосая девочка и худой мальчик катали упитанного круглолицего малыша, по всей видимости младшего их братишку, по лужайке, весело переговариваясь по-английски.

Мы подошли к воротам, от которых ровные ряды эвкалиптов спускались к главной дороге, оставляя слева и справа такие же ровные ряды хлопковых посевов, которые в конце лета раскроют свои белые коробочки. За ними поблескивали стальные рельсы, двумя синеватыми ручейками уходившие к горам Галилеи.

Позади ворот, возле темнеющей проходной, из окна которой доносился рев рок-музыки, мой Цви эффектно стоял возле большого белого «мерседеса»; во рту – длинная сигарета, пиджак наброшен на плечи поверх белоснежной рубашки из тонкого хлопка – вид у него был такой, словно он только что вышел из модного салона верхней одежды. Едва он завидел меня, он прекратил свою болтовню с привратником, небрежно кивнул моему эскорту и живо распахнул передо мною ворота, которые тут же закрыл перед носом у Ихзекиеля, даже не поблагодарив его. Затем выбросил сигарету, повернулся ко мне, взял мои руки, торжествующе улыбнулся и обнял осторожно, но крепко. А затем, ведя меня к машине, разразился потоком слов… речью, смысла которой я сразу не поняла. С заднего сиденья машины он достал букет цветов и вложил их мне в руки не без торжественности, сопроводив все это многозначительной улыбкой. «Ты с ума сошел, Цви», – сказала я ему. «Совершенно верно», – ответил он с веселым смешком. «Ну, вот, наконец-то ты свободна. Совершенно свободна, свободнее не бывает. Я говорил по телефону с Яэлью, и когда она сказала мне, что все процедуры прошли гладко, я не мог удержаться, чтобы не приехать сюда. А мой приятель Кальдерон согласился меня подбросить… Ну, так, значит, все кончено. Мне сказали, что ты вышла… А ты, значит, после всего этого мирно уснула. Снимаю, мама, перед тобою шляпу…» Он все не мог никак остановиться, бессмысленный поток пустой болтовни, казалось, вытекает из его рта совершенно самостоятельно, без малейших усилий с его стороны. И букет цветов, не что-нибудь! В самом автомобиле сидел его владелец, банкир, и я перехватила его встревоженный взгляд. Он незаметно кивал, но вид у него при этом оставался чопорным, принужденным, и мне показалось, что он просто боится вмешиваться в наш разговор.

«Ну, значит, с этим покончено, – повторил Цви, взяв меня под руку и двигаясь со мною вниз по дороге среди притихших в ожидании праздников полей… – И как ты сейчас при этом себя чувствуешь? По правде сказать, я боялся, что он в последнюю минуту даст задний ход». Он посмотрел на меня… «Или что это сделаешь ты. Яэль сказала мне что-то об одном из раввинов, который пытается сделать какую-то гадость… что-то он сказал ей об этом по телефону. Но пока что мне сдается, что дело закончено – вы разошлись благородно и достойно, безо всякого шума. Я звонил Аси, чтобы рассказать, чем кончилось дело, и он тоже был рад. Это должно было случиться… рано или поздно… не было иного пути…» И он продолжал и продолжал все в таком же духе. «Ты же знаешь его… у него такая интуиция… он убежден, что все, что должно случиться, – случится, это предопределено. Завтра вместе с Диной он приедет попрощаться с отцом, а потом, возможно, увидится с тобою тоже. Принести свои поздравления…»

Внезапно он запнулся, подмигнул мне и снова обнял. «Ну а теперь, как ты думаешь, что нам предпринять? Я собирался заехать за тобой и забрать тебя… но куда? Я просто разрываюсь между вами двумя. Он улетает завтра вечером, и я не могу его не увидеть… если уж честно, что-то подсказывает мне, что следующий раз мне представится не скоро. Он ведь на самом деле покидает нас – я окончательно поверил в это, увидев, как безропотно он отдал тебе квартиру… в конце концов. И Яэль просила меня провести этот седер с ними… тем более, что там кроме Кедми будет еще эта его ужасная мамаша… А с другой стороны, я не могу допустить и мысли, что ты останешься здесь среди этих людей. Мне так хотелось побыть с тобой… кто бы мог подумать, что меня все это так взволнует… А ты будешь просто дремать да еще так безмятежно… хотя, конечно, если все действительно подписано и заверено печатями… эти документы… это соглашение о разводе… это все ведь у тебя? Мы должны все по-быстрому решить, потому что бедный Кальдерон обязан быть у себя дома для седера, провались оно все пропадом… А он не хотел бы сознательно раздражать их… так что ты на все это скажешь? Хотя, конечно, мы можем и сами по себе… даже вдвоем пойти куда-нибудь… может быть, даже в хороший отель… Если такие… должны быть, где устраивают коллективные празднования… но, может, ты предпочитаешь, чтобы мы вернулись в Тель-Авив и устроили сами себе частный, индивидуальный седер, заказав роскошный ужин где-нибудь там? У тебя ведь в квартире наверняка сохранилась какая-то одежда… в квартире… теперь она целиком твоя, верно? Так что… ну, что ты скажешь?»

Но я не говорила ничего, не в силах понять, на каком я свете, не в силах вернуться в реальный мир после глубокого моего сна и бесформенных видений, равно как и сомнения, собирается ли она вернуться сегодня… А если да, то смогу ли я с ней говорить – и горло и губы у меня пересохли. Я позволила ему вести меня дальше вниз по дороге, глядя на мокрую изборожденную землю, сплошь покрытую поднявшимся сорняком; один-единственный солнечный день вызвал к жизни всю эту растительность… желтые цветы отливали золотом. И он, так по-детски желающий отпраздновать… такой болтунишка, который тащил меня сейчас к огромному ржавому плугу, забытому кем-то на дальнем конце поля. Он рассматривал его заляпанное грязью лезвие удивленными, широко раскрытыми глазами.

– Ну, так что ты в конце концов скажешь, мама? Как мы поступим? Следует все как следует обдумать, верно?.. мы не можем больше терпеть его… тем более что его новое семейство ожидает его там. Они ждут его… и его хороших вестей, и ведь он их везет им? Почему бы тогда нам не отпустить его к ним… А нам не отправиться на рыбачью пристань в Акко… в тот знаменитый рыбный ресторан… мы были бы там единственными евреями… что ты сказала? Ты просто не можешь оставаться здесь в предпасхальный седер…

– Не могу?.. А почему?

– Ты что, не помнишь?

– Не помню – что?

– Как ужасно ты себя чувствовала в такой же ситуации… в первый год. И тогда я был с тобой.

– Ты был здесь со мной во время седера?

– Конечно, – он улыбается. – Ты забыла. Ты была тогда очень больна. Совсем не понимала, что с тобою и где ты… но я был с тобой, и никогда не забуду, что это был за сумасшедший дом. У меня до сих пор мороз по коже…

– Отправляйся и побудь с отцом. В течение долгого времени ты, боюсь, его не увидишь. Я сама с ним уже попрощалась, но хочу чтобы ты побыл сейчас с ним. И еще хочу, чтобы ты помог Яэли. А я пойду сейчас к себе, лягу в постель и что-нибудь почитаю. Отец принес мне мои очки. Почему ты должен все делать только для меня? С главным вопросом все кончено… Ты сам сказал, что отныне я свободна… но ты ведь не думаешь, что мне снова восемнадцать лет…

Что-то пробежало по его лицу. Горечь? Печаль? Задумавшись, он опустился на колени и автоматически стал рвать едва появившиеся на поверхности побеги, и продолжал это до тех пор, пока, словно очнувшись, не увидел, что он делает, и тогда быстро бросил всю охапку на землю, сопровождая это виноватой улыбкой. А я пыталась вспомнить, была ли я в тот пасхальный седер с ним вместе или ему все это примерещилось, а я была не с ним, а с нею… взглянув вверх, туда, в сторону гор, я увидела, как заходящее солнце окутало все вокруг мягким светом, но увидела и ее, одетую в военную штормовку, руки в карманах, как у человека, путешествующего налегке. Я не могла определить, движется ли она по направлению ко мне или уже удаляется. И снова почувствовала прежний трепет, потребность того, чтобы снова она стала частью меня самой, подобно тяжелому рюкзаку… радость от ее непохожести, непонятной и дикой, между откровением ножа и проблеском света…

Цви счищал грязь со своих брюк, тяжело дыша, а я смотрела на первые морщины на его лице. Он повернулся к больнице и глядел на далекое мерцание водной глади… «Так мирно здесь, – сказал он. – Так тихо. Никогда раньше не обращал на это внимания. Похоже на сон, который преследует меня… когда-нибудь я расскажу тебе о нем. А теперь мне надо идти. Пойдем… попрощаешься с Кальдероном… он там скучает в одиночестве… он вообще-то в полной растерянности. Боюсь, это кончится тем, что его уволят из банка». И в то время как он медленно вел меня обратно к поджидавшему его автомобилю, я чувствовала, что он хочет сказать еще что-то, но сдерживается, слыша ее легкие шаги за моей спиной. Человек в машине что-то читал, склонив коротко подстриженную голову к рулю.

– Кальдерон, – вежливо сказал Цви, – попрощайся с моей матерью.

Он приподнялся, а когда выглянул, я увидела, что лицо его мокро от слез. Он вытер их и вылез из машины.

– Простите меня, миссис Каминка. – И с этими словами он пожал мне руку, низко поклонившись… – Это все… это все книга Чехова. Вы с ней незнакомы? Мы видели спектакль «Дядя Ваня», а затем Цви принес мне эту книгу. Невероятное произведение. Фантастическое. И когда я думаю о том, сколько народа проливало над ним слезы, мне хочется плакать снова, хотя я и понимаю, что глупо заливаться слезами над кучкой русских, живших сто лет тому назад и бывших, скорее всего, антисемитами при этом. Я слышал, что у вас, слава богу, все обошлось благополучно… вне зависимости от того, получилось ли все именно так, как вы хотели… но тем не менее все, так или иначе, решилось.

Он тряхнул головой, и я увидела, что глаза его были красными от слез, а щеки от этих же слез были мокрыми. Внезапно он вспомнил, что это был за день, и торопливо добавил:

– Я хотел пожелать вам счастливой Пасхи. Какая дивная сегодня стоит погода… настоящая весна… похоже, что зима все-таки закончилась…

– А где вы справляете седер? – спросила я.

Он бросил взгляд на Цви.

– Еще не знаю…

– Дома, – громко заявил Цви. – Ты будешь встречать седер дома. Разве не об этом ты думаешь все время?

– Да, – согласился он, переводя свой взгляд с Цви на меня и обратно. – Скорее всего, я буду дома.

Он прижал свою книгу к груди, глядя в то же время прямо мне в лицо. А потом добавил, видимо вспомнив что-то еще:

– Мистер Каминка сказал мне, что со стороны матери… что вы… что в вас есть что-то общее с нами. Немного…

– Немного чего?

– Немного от Абрабанелей, – он произнес эту фамилию с гордостью. – Что вы в какой-то мере тоже Абрабанель… я имею в виду, что в ваших жилах течет та же кровь…

Когда они успели встретиться и что побудило Иегуду рассказать ему о моей бабушке, которая и была Абрабанель?

– Ему было очень приятно узнать, что мы в какой-то мере относимся к сефардам… – объяснил мне Цви.

– Это кажется вам таким уж важным? – как можно мягче спросила я.

Он заметно смутился и покраснел.

– Это… еще один способ приблизиться к познанию самого себя… кровное родство в различной степени… Абрабанели – это не просто так… очень уважаемая династия. Я говорю о кровном родстве… но не надо понимать это буквально… я имею в виду кровь… в это я, пожалуй, не верю… это нечто неуловимое, неосязаемое…

Он опять бросил взгляд на Цви, и было в нем столько неподдельной и глубокой любви, что я была потрясена. Цви ответил на этот взгляд насмешливой улыбкой. И в это мгновение я увидела ее, быстро промелькнувшую над верхушками деревьев, и почувствовала, как голова моя раскалывается от боли, а лицо искажается гримасой…

– Что-нибудь не так? – в голос спросили они оба. – Что случилось?

– Ничего. Все нормально.

– Ну, хорошо. Думаю, нам лучше удалиться, – сказал Цви. И, обращаясь к Кальдерону, добавил: – Если тебя не будет дома как можно скорее, твои, кроме шуток, найдут тебя и прикончат…

– Может, так оно было бы к лучшему, – ответил Кальдерон с кривой улыбкой.

Цви тепло расцеловал меня и еще раз проговорил: «Я рад, что все это закончилось», и снова я ощутила, что он чего-то недоговаривает. Они уселись в машину и помахали, разворачиваясь, руками на прощание, взяв направление на восток. Голова моя, было просветлевшая, сейчас была мутна, и такими же, расплывчатыми, виделись все отдаленные предметы. Белый «мерседес» мчался посередине дороги параллельно железнодорожным рельсам, но вдруг, затормозив, развернулся на сто восемьдесят градусов и с той же скоростью стал приближаться. Цви выскочил из машины, едва она остановилась, и подбежал ко мне. «Мама, – не переводя дыхания, заговорил он, – мама, может, мне следует взять у тебя бумаги, которые дал тебе отец? Лучше не держать их в больнице… ведь кто-нибудь может их взять да и потерять».

Так вот чего он хотел все это время. А может быть, именно за этим он и приехал. «Кто же это может их взять?» – спросила я, никак не обнаруживая своих чувств и не отрывая взгляда от буйства сорняковых зарослей. А он ответил:

– Но ведь это – единственные документы, подтверждающие наши права на квартиру. Давай я положу их на хранение в свою банковскую ячейку, потому что с точки зрения закона это единственные документы, которые у нас есть… и если мы когда-нибудь захотели бы…

– Захотели бы – что? – спросила я.

– Не важно, что именно. Отец не пожелал здесь остаться… и…

Он тяжело дышал, поняв, очевидно, что сказал что-то не то.

– Это была не моя идея. Это Кальдерон. Он в таких делах большой специалист.

Он ждал от меня ответа или какой-либо реакции. Но я просто молчала, потому что, зная его, знала уже и то, что он врет, и что вовсе не Кальдерону принадлежала эта идея. И он все понял и расслабился, словно из него вдруг выпустили воздух.

Где-то вдалеке залаяла собака.

– А знаешь ли ты, – сказала я, – что наша собака до сих пор еще не вернулась?

Его руки беспомощно повисли.

– Да, я слышал об этом. Это все Кедми… он натуральный сукин сын. Но Горацио… он ведь и прежде не раз убегал, но всегда возвращался обратно.

– Но никогда он не отсутствовал так долго, – сказала я. – Может быть, завтра ты поищешь его?

– Хорошо, – пообещал он. – Я этим займусь.

И он снова обнял меня. «Ты прекрасно выглядишь. В любом случае все это пошло тебе на пользу». И он еще раз – в последний – поцеловал меня. Даже в самые плохие времена он никогда не боялся меня поцеловать, крепко обнять, утешить и успокоить.

Ворота со скрипом открылись и пропустили меня обратно, только Муса и Ихзекиель, испытавшие, похоже, неподдельное облегчение оттого, что Цви не увез меня с собой, еще ожидали меня. И мы двинулись по дорожке, проходившей мимо закрытой палаты, и увидели троих детей, которые безбоязненно продолжали играть под звездным небом за решеткой. Мы миновали библиотеку, дверь в нее была полуоткрыта, поскольку я не закрыла ее в свое время должным образом. Что-то заставило меня заглянуть внутрь. Сладковатый запах чего-то горелого висел в полумраке. Красноватый отсвет ложился на ряды книг, покрытых коричневой бумагой, и на множество грязных чашек и тарелок с остатками печенья, стоявших на столе. Цветы, которые я с утра повсюду расставила, тоже виднелись здесь и там, они стояли, увянув и опустив головки. Плотный слой высохшей грязи устилал пол, усеянный сигаретными окурками; тут же валялась черная бумажная кипа, и солнцезащитные очки, забытые кем-то, сиротливо лежали на полке. Я взяла их и надела, погрузив весь мир в пыльную коричневатую мглу. По всему видно было, что с самого утра в помещении никого не было, поскольку все, кто мог, были заняты подготовкой к празднику. Я сложила цветы на поднос, вынесла их наружу и вручила Ихзекиелю. Затем притворила дверь и заперла ее ключом, оказавшимся у меня в кармане, а затем бросила цветы на землю, на траву, хранившую следы колес побывавшего здесь такси. А сама стала дожидаться Ихзекиеля, чтобы прогуляться хоть немного, дожидаясь, пока не приедет Иегуда. Улучив момент, я ненадолго вернулась в библиотеку, наводя порядок, а потом побрела вокруг коттеджа, который, к моему удивлению, оказался не прямоугольным, как обычно, строением, а напоминал овал, и стены у него были закруглены. Все мои документы были со мной и находились в кармане халата… ощущение было необыкновенное и странное. И я была в эти минуты совершенно одна, поскольку сестра Авигайль, чьей обязанностью было помогать мне во всем, не спешила приступить к своим обязанностям. В восемь часов прибыло черное такси и, подобно лодке, остановилось на лужайке, разбросав колесами комья грязи. Иегуда, одетый в темный костюм, выбрался из машины, не доехавшей до цели почти на сотню метров, так что он вынужден был пробираться среди луж, щурясь от слепящего солнечного света, то и дело проваливаясь в грязь, отмахиваясь в то же время от крошечных насекомых, роившихся в свете солнца. Вслед за Иегудой появились из такси остальные пассажиры, первым из которых оказался старый йеменец, слегка припадавший на одну ногу, – с собою он нес кейс из пластика; с неожиданной резвостью он помчался вперед, вонзая в землю свою трость и время от времени нагибаясь то здесь, то там, чтобы сорвать тот или иной цветок или поднять лист, чтобы тут же растереть его между пальцами. За ним держался кругленький и жизнерадостный рабби Машаш, который уже навещал меня несколько раз до этого; он бережно вел с собой худого старика в черном сюртуке и очень темных солнцезащитных очках, а замыкал все это неординарное шествие выглядевший очень странно некий персонаж в длинном, до земли, армейском плаще цвета дубленой кожи и в кепке с козырьком. Я поспешила поприветствовать их, чувствуя угрызения совести, когда увидела, насколько бледным выглядит Иегуда; эта наша встреча была третьей за неделю, и каждый раз он выглядел хуже предыдущего. Йеменец склонился ко мне так, словно исполнял какую-то фигуру из неведомого мне танца, и мягко пожал мне руку, прежде чем прошмыгнуть в коттедж. Я последовала за ним вовнутрь, а Иегуда проводил туда же двух старших ребе, в то время как самый молодой из них, отличавшийся буйными зарослями золотистых кудрей и плотным телосложением, раскрасневшийся от жары, но тем не менее не снявший шерстяного шарфа, обмотанного вокруг шеи, задержался на входе, чтобы поцеловать мезузу, после чего с некоторым колебанием тоже переступил через порог. А я смотрела, как чистый пол превращается у меня на глазах в помойку. Вошедшие тоже, кажется, были удивлены количеством грязи, которое они нанесли своей обувью, и попытались хоть как-то очистить ее. «Не обращайте внимания», – сказала я им, пока они снимали свои шляпы, заменяя их кипами, вытирая вспотевшие лица и удивляясь обилию цветов в такой небольшой комнате. «Не берите в голову». Затем рабби Машаш представил своих сотоварищей. Старейшим оказался рабби Авраам, следующим по возрасту был йеменский переписчик рабби Корах, а последним – рабби Субботник, новый иммигрант из России, известный эрудит и феноменальный знаток Торы, прибывший в Израиль прямиком из трудового лагеря усиленного режима.

– Вы здесь в одиночестве? – спросил рабби Машаш. – Ладно, это не столь важно. Доктор Нееман обещал, что постарается организовать все, что надо, и прибыть… но, думаю, мы не станем его дожидаться.

И они тут же принялись приводить комнату в нужный им порядок, переставляя стулья, сдвигая столы в угол и устроив рабби Авраама в удобное кресло возле окна. Йеменский специалист-переписчик расположился, как ему было привычнее, со всеми своими письменными принадлежностями, прерываясь лишь для того, чтобы, понюхав очередной цветок, тут же бросить его на пол. Затем из своего пластикового кейса он извлек несколько узелков, завернутых в носовые платки, развязал стягивающие их тесемки и достал сначала чернильницу, а затем и несколько перьев. Иегуда держался возле русского талмудиста, сидевшего у двери и подозрительно оглядывавшего своими большими синими глазами комнату, непрерывно трогая руками шарф, все еще обмотанный у него вокруг шеи, как бы решая вопрос – оставить его там или снять. Так и не придя к какому-либо решению, он заговорил вдруг мягким мелодичным голосом с ужасающим грубым русским акцентом.

– Ну и где же она? – вопрос относился к Иегуде.

– Где она? Что вы имеете в виду?

– Ваша жена. Женщина, с которой вы разводитесь.

– Моя жена? Да вот же она. Рядом.

– Рядом? – спросил изумленный русский, уставившись на меня. Похоже, он был уверен, что я – медсестра, а настоящая жена… ее притащат вот-вот, рыдающую и в слезах, вытрут слюни, уберут сопли и позаботятся, чтобы она не прикусила язык. – Это она? – переспросил он медленно, не в силах поверить своим глазам.

– Без сомнения, – мгновенно вступил в разговор рабби Машаш, утирая пот; лицо его пошло красными пятнами. – Без сомнения – это она. Миссис Каминка. А вы что подумали? Кто она по-вашему?

Он продолжал бороться с цветами – даже теми, что лежали на подносе. Рабби Субботник бросил на меня недоумевающий и озабоченный взгляд, как если бы он оказался вдруг жертвой надувательства. Иегуда помог раввинам выбраться из их пальто. «Ну и ну… вот так жарища… настоящий весенний день!..» – раздавались басовитые их голоса – в то время как он, согнувшись, расшаркивался перед ними. Когда я отправилась, чтобы приготовить чай, он внезапно оказался передо мною, вытащил из своего кармана мои очки и забормотал: «Ну, вот… держи… Яэль их тебе починила. Теперь ты снова можешь в них читать». Затем он вручил мне коричневый конверт, из которого сам же достал отпечатанное на машинке письмо. «А это – право на владение всей квартирой; о чем ты просила. Все подписано и скреплено печатью». Он провел длинным пальцем вниз по напечатанному тексту, продолжая говорить горячечным шепотом. «Вот здесь». Затем он достал еще какие-то документы.

– А это – доверенность, заверенная нотариусом, которую я дал на имя Аси. Если возникнут какие-либо проблемы, он будет иметь право действовать вместо меня.

– Аси? – изумилась я. – Почему Аси? Почему не Яэль?

– Потому, что я не хочу больше иметь дело с этим ее Кедми, – мгновенно ответил он. – Аси – самый надежный из всех. Самый нормальный.

Бумаги издавали шелестящий звук. Я ощущала исходящий от них запах его страха. «Какое счастье, что сейчас ее здесь нет», – подумала я. Будь это иначе, ее хватил бы удар. «А почему ты такой бледный?» – спросила я. Он улыбнулся горькой улыбкой. И в эту же минуту мы почувствовали, как замерло все вокруг, отметив изумление, с которым четверка раввинов взирала на нас.

Пасха, пасторальный развод за несколько часов до седера в библиотеке деревенского сумасшедшего дома, тщательно украшенного мною цветами и зеленью. Йеменит, заканчивающий приготовления со своими принадлежностями для письма и перьями, сворачивающий при этом сигарету из зеленоватого табака, поглядывая при этом широко раскрытыми глазами на пейзаж за окном психиатрической больницы. Рабби Машаш достает документы из нашего файла, его округлая жизнерадостная фигура заполняет комнату, выражая сильнейшее желание как можно скорее завершить формальную церемонию.

«Профессор Каминка», – мягко обратился он к Иегуде, который вздрогнул при этих словах, заставив меня усомниться, на самом ли деле он так уж преуспел в Америке или всего лишь пытается произвести на них впечатление. Я бесшумно двигалась меж ними, разнося чай, в то время как он следовал за мной, предлагая им крекеры и сахар, как если бы они были зваными гостями у нас в доме. Поначалу они отказывались, поглядывая на свои часы, чтобы определить, наступило ли время для приема разрешенной пищи, но в конце концов каждый из них взял по крекеру, стараясь не ронять крошек на свою одежду. Русский сидел в углу, не снимая своей шляпы, распространяя запах немытого тела; блюдце с чаем он держал в растопыренных пальцах, как это делали в старину, и дул на него, произнося благословение своим неторопливым, мелодичным голосом, когда дверь отворилась и молодая женщина, которой я никогда прежде не видела (я не сомневалась, что она – из закрытой палаты), вошла, неся с собою книгу. Я подумала, что она вошла, увидев полуоткрытую дверь библиотеки, и поспешила за своей книгой, чтобы обменять ей. Мужчины, растерявшись, обратили вопрошающие взоры ко мне, но мне нечего было им сказать – даже тогда, когда Иегуда встал со своего места, чтобы остановить ее. Она проскользнула мимо него в комнату, маленькая, словно птичка, и теперь стояла возле полки с книгами, легонько дотрагиваясь до них и то и дело поглядывая на нас через плечо. Внезапно она произнесла свистящим шепотом: «Убери от меня прочь свои лапы, ты, несчастный педик!» Все застыли, кроме йеменца, глаза которого радостно сверкнули. Иегуда двинулся к ней, намереваясь ее выставить, но я положила свою руку ему на рукав, потому что знала теперь, что эта двуличная сучка только и ждет того, чтобы устроить скандал. Постояв еще минуту, она взяла с полки какую-то книгу, взглянула на нее и изо всех сил швырнула на пол, как если бы нас вообще здесь не было, после чего вылетела из комнаты, непристойно и громко хохоча.

Йеменец был в восторге. Он хохотал, словно ребенок и даже прижался к оконному стеклу, чтобы посмотреть ей вслед. Рабби Машаш был, наоборот, огорчен. «Такого никогда еще не было. Может быть, нам лучше закрыть дверь, потому что у нас не так уж много времени, а при таких… обстоятельствах мы рискуем никогда не закончить… Я говорил доктору Нееману, что нам нужно тихое место… Ну, хорошо, не будем об этом. Давайте начнем. Для начала, господа, нам нужно установить личности разводящихся…»

Они раскрыли свои папки для проведения идентификации. Первым делом они спросили имена наших отцов и матерей, а затем имена их родителей, даты их рождения и смерти, равно как и места, где они родились.

– Поскольку до сих пор все в порядке, – возвестил рабби Машаш, – вы можете приступать к составлению текста о разводе.

Но именно в эту минуту молодой русский раввин, который до этого не только не произнес ни слова, но даже не раскрыл свой файл, сидя безмолвно и не спуская своих глаз с меня, поднялся со своего места и сказал:

– Минутку. Есть один маленький момент. Не нужно так спешить. Мы не должны действовать вопреки закону.

И, обернувшись к Иегуде, он потребовал, чтобы тот покинул комнату.

– Но в чем дело? – сердито запротестовал рабби Машаш. – Что-то не так? Но что именно?

– Я хочу задать несколько вопросов жене без присутствия мужа, – сказал русский ребе со своим грубым акцентом, делавшим его иврит едва понятным, несмотря на мелодичность голоса. Взяв отца за руку, он открыл перед ним дверь. – Пожалуйста… один момент… подождите снаружи.

От всей его фигуры исходило нечто, не позволявшее ослушаться его. «Но что все-таки не так? – вопросили остальные рабби. – Чего вы добиваетесь? И почему вы сначала не обратились к нам?»

Но русский ребе настаивал на своем. Ничего не объясняя по существу, он промямлил, заикаясь, несколько цитат из Библии, подкрепив их ссылкой на имена известных галахических авторитетов. Иегуда встревожился. «Хорошо, – сказал он. – Хорошо. Я ухожу». И дверь за ним закрылась. А вслед за этим рабби Машаш и рабби Авраам рассерженно вскочили и, уставившись на виновника этой неприятности, стали вышагивать туда и сюда по комнате, похожие на две черные стрелки часов – одна большая, другая маленькая, в то время как он, тонкий, как секундная стрелка, стоял и, не отрываясь, смотрел на меня.

– Я не думал, что она… что вы, мадам… были в состоянии… что вы настолько в порядке. Мне сказали, что ситуация безнадежна… что иного выхода, кроме развода, не существует. Но вот я здесь, и я… и я вижу выход. С учетом всех обстоятельств… если человек в здравом уме… мадам должна меня понять… у нее есть собственные права… даже если… в сумасшедшем доме… и если мадам скажет… я не подпишу… Здесь это не Россия… здесь нет… не должно быть ну… насилия… принуждения.

Тут уже вышел из себя рабби Машаш. Он буквально задыхался от ярости.

– Насилие? Принуждение? Никакого насилия здесь нет, и никакого принуждения быть не может, рабби Субботник. О чем вы тут говорите? Миссис Каминка подписала по собственной свободной воле все документы. Это было ее свободное решение. Вы уж меня извините. Что вы пытаетесь нам доказать? Она сама попросила его прибыть из Америки… Вы ставите нас в немыслимое положение. Мы предстаем в совершенно невозможном свете… Все уже оговорено… Для нашей репутации – это дело чести… Сам рабби Виталь дал нам свое благословение…

Он возбужденно повернулся к старому ребе Аврааму, который, укрывшись за своими сильно затемненными солнцезащитными очками, начал тревожно покусывать ногти.

Но ребе из России не удостоил их своим взглядом. С подчеркнутым чувством собственного достоинства он сверлил меня взглядом. При этом он не мог быть намного старше, чем Аси. Лицо у него было гладкое, без единой морщины. А взгляд был взглядом фанатика.

– Вот вы здесь… и мы вас спрашиваем… Но почему? Какая разница, если она… Ну… Если мадам оказалась в этом месте в силу каких-то причин… При этом не настолько молода и больше не… Ну…

От возбуждения он весь покраснел. Его ломаный, но мелодичный иврит подводил его. Точно так же говорил Иегуда, когда он впервые ступил на эту землю.

– Дело в том, что вскоре у него появится ребенок, – сказала я.

– Ребенок? Какой еще ребенок. И где?..

– В Америке.

Это подбавило огня. Он свирепо обернулся к остальным ребе и саркастически воскликнул:

– Ну. А теперь у нас на руках оказывается еще маленький бастард. – Он заглянул в папку, которую держал в руках. – Здесь ничего об этом не говорится.

– Рабби Субботник! – Рабби Машаш теперь кричал уже во весь голос, кутаясь при этом в просторное тяжелое пальто. – Объяснитесь, наконец!

Но русский ребе оставил его без ответа и подошел ко мне вплотную… Так близко, что я чувствовала на себе его дыхание.

– Миссис Каминка! Выбросьте из головы этого ублюдка… их появляется теперь на свет так много… так что одним больше или меньше… повсюду в мире все идет вверх дном… Но святость бракосочетания это…

Сейчас он был уже темно-малиновый.

– Святость для кого? – смиренно спросила я.

– Для кого? – он отшатнулся, захваченный врасплох. – Ну… для Господа, конечно…

Это он произнес очень мягко.

Ну, наконец-то. В самое время. Внутри меня бушевала ярость. Мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы не дать вырваться наружу словам, кипевшим во мне.

– Господь? О ком это вы толкуете? Кто это такой?

– П-п-простите?

– Я не желаю больше слушать об этом. Не произносите больше при мне этого слова. Ни этого, ни какого-либо иного, столь же бессмысленного!

Старый ребе Авраам рухнул на стул и закрыл лицо руками.

Красный, как свекла, рабби Машаш набросился на ребе из России, который отступил от него на шаг, не переставая улыбаться.

– Рабби Субботник! Все, хватит! Что вы из нас делаете? Существует определенная процедура развода, и мы все, собравшиеся здесь, обязаны ей следовать. У нас здесь имеется председательствующий судья. И я прошу вас оставить свою философию при себе.

Он резко повернулся ко мне и подтолкнул меня к двери.

– Миссис Каминка… Имеет место некоторое недопонимание. Вскоре мы продолжим. Пожалуйста, подождите снаружи несколько минут.

Он вывел меня наружу, где царил ослепительный солнечный свет, и захлопнул за мною дверь. Иегуда сидел на покатом валуне и курил.

– Что там еще происходит? – спросил он.

Как я хотела бы оказаться сейчас в его объятиях… Но об этом не приходилось и мечтать, хотя… Хотя именно это и произошло в тот первый день, когда он с такой неожиданной теплотой обнял меня.

– Что же там происходит? – Я почувствовала, как в нем нарастает тревога. – Чего они хотят?

Какие-то звуки – выкрики и удары по столу доносились до нас из-за двери. Отец поспешил ко входу, но дверь открылась, словно сама собой.

– Профессор Каминка, войдите на минутку. Вы одни… пожалуйста.

Это был рабби Машаш. В минуту, когда он пропускал отца вовнутрь, я поймала на себе его двусмысленный взгляд.

Боль у меня в голове была плохим предзнаменованием… первым признаком приближающегося приступа болезни. Все те слова, которые я хотела в конце концов произнести, застыли на моих губах, словно клейкая пена. Из-за закрытых дверей доносившиеся голоса становились все менее разборчивыми. Я поняла, что в эту самую минуту молодой рабби из России расспрашивает отца, прилагая все силы, чтобы спасти наш брак.

– Профессор? – доносилось до меня. – Какой профессор? Профессор чего?.. Америка? Где именно?

Голос Иегуды звучал мягко, завораживающе, в его обычной манере, в то время как рабби Машаш своими репликами пытался разрядить напряженную атмосферу, нагнетаемую резкими вопросами русского ребе. Из больничной кухни, становясь все более густым, валил дым, уходя вверх к безоблачному небу, и что-то мелькало в зарослях и среди деревьев, где Ихзекиель и его банда ожидала нас. И еще кто-то проглядывался там, какой-то посторонний, о котором мне ничего не было известно, – он то и дело мелькал меж ветвей и сквозь листья. Может быть, это снова была она? В это я не могла поверить. Внезапно из библиотеки перестали доноситься какие-либо звуки. Даже шепота не было слышно. Ах! Если бы только со мною сейчас была Авигайль! Я пошла вокруг коттеджа, среди высоких и густых сорняков, пока не добралась до открытого окна, и увидела Иегуду, стоявшего без пиджака, с распущенным галстуком. Он держался за грудь, пока рабби Машаш доказывал что-то молодому русскому ребе, а рабби Корах слушал его, тоже с удивленным выражением лица. Я закрыла глаза и прикусила губу, едва держась на ногах от боли. Через какое-то время дверь отворилась, и Иегуда снова оказался снаружи.

Он бросил на меня напряженный злой взгляд и пошел прочь, с отчаянием поглядывая на свои часы, не обращая никакого внимания на сияющее утро, солнце и зацветающую землю.

– Кто просил тебя раскрывать рот и болтать о ребенке? Но ты… ты не смогла промолчать… ты должна была все рассказать им…

И гримаса презрения перекосила его лицо.

– Прости меня. Я не думала, что…

– Ладно, чего уж… – перебил он меня.

– …Что они не в курсе дел…

Он яростно повернулся ко мне:

– Они были не в курсе дел… чего? Я сам не в курсе дел, о каком ребенке ты толковала. Потому что нет никого… – Его голос стал теперь тонким, как если бы внутри него вот-вот мог вырваться наружу с трудом сдерживаемый крик. – Ты что, не видела, с кем ты имеешь дело? Почему тебе потребовалось все усложнить… И это после того, как ты получила от меня все, что хотела? Черт бы побрал и тебя, и их… Вместо благодарности – снова и снова унижение… А все ты… Ты, как всегда.

Отчаяние сделало его жестоким, я это поняла. Он испугался, что вся его затея рухнула.

– Может быть, я сумею объяснить все это им… попробовать… – Я попыталась подняться с камня, на котором сидела, – и не смогла. Ощущение было такое, словно камень не хотел меня отпускать.

– Ничего не надо, – произнес он голосом лишенным надежды. – Ничего… ты только сделаешь еще хуже. Этот русский рабби – крепкий орешек. Впивается, точно клещ. И любое твое слово обернет против меня.

Что я могла сказать? И я осталась сидеть, моя длинная белая юбка распласталась по камню почти до земли. Пели птицы. Со всех сторон доносились звуки просыпающейся больницы, но звонкий голос русского ребе все равно слышен был во всей своей патетической велеречивости, с которой он произносил на немыслимом иврите слова древних песнопений, перекрывавшихся время от времени успокаивающим баритоном рабби Машаша, а я сидела и думала – что же это происходит, что в защиту распадающегося нашего брака бросился подобный странный, ни на что не похожий, почти асоциальный беженец из далекой России, и делает это с таким пылом по одному ему лишь известной причине. Иегуда стоял тихо, не шевелясь, красивый, но полностью утративший веру в себя выродившийся интеллигент… Стоит тихо и вслушивается в окружающий его мир, небрежно засунув руки в карманы пиджака. А через некоторое время эти руки, внезапно пришедшие в движение, начинают извлекать из карманов заграничный паспорт, билеты на самолет, еще какие-то документы, бумажник с деньгами, отдельные банкноты, и его пальцы бесцельно перебирают, роются во всем этом хозяйстве, которое он, по-видимому, вынужден постоянно носить с собой. На какое-то мгновение наши взгляды встречаются. Внутри библиотеки голос продолжающего отчаянную битву русского ребе вдруг теряет силу, в отличие от голоса йеменца, кажется берущего верх. Иегуда достает сигарету и нервно закуривает… Сейчас это – самое важное, и он слеп ко всему остальному на целом свете – к великолепию деревьев, к больнице, к небу… Его движения нервны… даже судорожны… Он поправляет пиджак, касается прически, застегивает пуговицу на рубашке, озирается, а затем неуверенными шагами движется прочь, а я сижу недвижимо, и в голове у меня одна только мысль – я вижу его в последний раз.

– Иегуда!

Он останавливается, стоит. Ждет? Но чего? Не дождавшись ничего, он поворачивается. Молчит. Смотрит куда-то. Мимо меня?

В последний раз?

– А знаешь… Кажется, я – единственный человек, который не видел твой знаменитый шрам, ведь ты показывал его каждому встречному…

Ему это не нравится, но он вынужден меня слушать. В последний раз.

– И?.. – говорит он наконец.

– Ты вскоре отбываешь… и мы… и я никогдатебя больше не увижу. И этот шрам… оставила тебе я тогда… Я… я… но я никогда его не видела…

Он раздражен, я вижу это.

– Не имеет значения. Почему тебе вдруг захотелось его увидеть? Позволь мне, Наоми…

– Я – единственная, кто его не видел. Цви утверждает, что ты уже показал его всем. Почему бы и мне не взглянуть тоже?

– Пожалуйста… Только не сейчас, – просит он. – В любое другое время. Сейчас дай мне уйти.

– В другое время? Его не будет… Ведь мы больше никогда не встретимся.

– Встретимся. Конечно встретимся. Почему ты так… Я еще вернусь… Ведь у нас есть дети… Что бы там ни было, они принадлежат нам обоим…

Но я устала, и мной уже овладевает нетерпение.

– Покажи мне его!

Он распознает в моем голосе угрозу, улавливает, угадывает мое страстное желание… Чего? Только увидеть шрам? Некоторое время он колеблется, но недолго. И сдается. Как всегда. И быстро расстегивает одну за другой пуговицы на рубашке, обнажая в свете яркого дня свою грудь, которую я так хорошо знаю и которую забыла. Его плоскую грудь с кудрявыми завитками, с большой родинкой, сейчас почему-то бледной. А поперек груди – кривая линия, похожая на багровый выпуклый шнур. Застывшая навеки памятка о моем промахе. Не там должен был бы быть шрам, он ускользнул от меня в последнее мгновение. Он стоит молчит. Смотрит на меня. Пальцы его, нащупывая пуговицы, начинают застегивать рубашку. Затем он поднимает на меня взгляд, смотрит внимательно, словно хочет запомнить надолго. Или навсегда? Затем губы кривятся в так хорошо мне знакомой иронической усмешке.

– Ну а теперь ты скажи мне – ты и на самом деле хотела меня убить?

Нет, он не спрашивал меня. Просто размышлял вслух.

– Да, – быстро ответила я, ощущая во рту, в пересохшем мгновенно горле сладкий привкус…

– Но почему?

– Потому что ты разочаровал меня.

Он проводит ладонью по голове, приглаживая волосы, похоже, мой ответ удовлетворил его, словно подтвердил нечто такое, о чем в глубине души он и сам давно уже догадывался. А я вдруг с ужасом вижу ее в дыму, который поднимается над крышей кухни, на ее спине чудом держится маленький чемодан… Но как раз в это время дверь открывается и рабби Машаш в своей белой рубашке с подвернутыми рукавами выходит наружу и знаками показывает нам, что мы должны войти, и мы идем. Комната полна дыма. Из электрического чайника столбом валит пар, стулья сдвинуты, и все занимают свои места. Мы едва успеваем войти, как церемония начинается. Рабби Машаш читает постановление о разводе, раздельно и громко произнося каждое слово, в то время как йеменец-каллиграф, сидящий за столом, записывает все сказанное с невероятной быстротой. Затем рабби Машаш отводит меня в угол, а Иегуду – в противоположный, и я оказываюсь рядом с русским, который, словно приклеенный, стоит возле окна. Текст решения раввинатского суда зачитывается в присутствии нас обоих еще раз, после чего подписывается по очереди всеми раввинами, оказавшись в конце концов на рукаху Иегуды. А затем йеменец быстро складывает обе мои ладони лодочкой, а в воздухе возникает кусок пергамента, который, подобно библейскому голубю, садится мне прямо в руки. Следом за голубем в воздухе громко звучат слова молитвы… И я получаю развод.

Русский раввин открывает дверь, впуская поток ослепительного света, – сам он, воспользовавшись моментом, проскальзывает наружу, и фалды его грубой армейской шинели громко хлопают у него за спиной, в то время как каллиграф-йеменит бережно обращает свои письменные принадлежности в узелки. Рабби Машаш занимается тем, что собирает бумаги, престарелый рабби Авраам мелкими шажками движется к выходу, а Иегуда не отрываясь смотрит на меня, и в глазах его – тоска. И в эту минуту мне становится совершенно ясно, что жить без меня он не сможет.

– Мистер Каминка, – обращаются они к нему. – Вы не хотели бы провести с нами сегодняшний седер? Ведь вы об этом, разумеется, не забыли?

Он смущен… Он неуверенно кивает головой:

– Может быть… Я… может быть, ненадолго…

Йеменит трогает его за рукав:

– Но вы понимаете, что приглашение относится только к вам. С этой минуты вам запрещено находиться вместе с этой женщиной в одном помещении.

Каким дураком он должен сейчас чувствовать себя, какой тряпкой – доведенный до отчаяния старый человек, пытающийся пожать мне руку.

– Сказал ли я тебе, что дал Аси нотариально заверенную доверенность на случай чего-то непредвиденного?

Он пытается освободить свой рукав от мертвой хватки йеменца, желая сказать мне что-то еще.

– Так что в случае чего у тебя есть на кого опереться…

Я ему не ответила. Но внутри у меня непрерывно билась одна и та же мысль – ведь я и в самом деле никогда его больше не увижу… И вот-вот он исчезнет… исчезнет из моей жизни навсегда. Как это могло случиться… Как случилось? Но это случилось… А я все не могла в это поверить. А они, судьи, уже выталкивали его наружу, мягко, но непреклонно, туда, где в полный рост стояли сорняки и земля вокруг была мокрой после того, как утром я полила ее. Оказавшись снаружи, они огляделись и вдруг разом устремились навстречу появившимся неведомо откуда доктору Нееману и Авигайль, которые торопились не пропустить процедуру моего развода. Доктор Нееман стал пожимать достопочтенным раввинам руки, отпуская одну за другой свои знаменитые шуточки, в то время как Авигайль, задыхаясь, ворвалась в библиотеку, где находилась я.

– Все уже закончилось, – сказала я, и удивилась, как просто все звучит. – Все кончилось.

– Не может быть, вы уверены? – спросила она. И тут, разом поняв смысл моих слов, она обняла меня, крепко прижав к груди. – Это на самом деле… совсем-совсем закончилось? Что за безумный, что за сумасшедший день у нас сегодня!

– Пошли, все уже началось!

Он пытается поднять меня, выманить из постели, соблазненный обретенной мною новой свободой. Муса тоже вваливается в палату, натыкаясь на кровати. Ихзекиель откалывает одну из своих отработанных штучек. Он валится на пол, лежит, не открывая глаз, и говорит, что не в силах двинуть ни ногой, ни рукой. А Муса начинает снова стонать: «Они уже приступили к еде».

Я поднимаюсь с кровати, на мне все еще белый халат, надетый поверх полотняного костюма.

– Хорошо, – говорю я этим двум клоунам, устроившим представление исключительно для меня. – Хорошо. Я пойду с вами. Но только до столовой.

Они идут по обеим сторонам от меня, словно несут по воздуху, а я скольжу между ними по дорожке, не выпуская из рук книгу, которую читала в постели. В воздухе свежо. Мы проходим мимо библиотеки. В ней горит свет, как если бы там внутри кого-то ожидали. Я чувствую, как сильно бьется мое сердце… Но я должна туда заглянуть. Дверь, которую я закрывала, снова открыта, чашки убраны, но на полу по-прежнему толстый слой застывшей грязи. Слабый свет позволяет рассмотреть ряды книг на полках, их грубые переплеты. Глядя на них, я испытываю глубокую печаль: ведь они – последние свидетели одного брака, которому здесь был положен конец. Он хотел меня о чем-то спросить, но раввины утащили его прочь от меня. Переполненные окурками пепельницы оставлены на столе. Исчерченная какими-то знаками бумага сиротливо белеет среди этого бедлама. Я беру ее в руки. Это – все, что осталось от первого варианта соглашения о разводе, которое Кедми принес мне и которое отец порвал в клочки. На этом самом месте совсем недавно Аси вышел из себя настолько, что поранил самого себя.

За моей спиной Ихзекиель и Муса ждут, замерев, как статуи; время от времени они начинают хныкать: «там уже все началось». «Вот-вот все будет съедено, вот-вот они начнут петь. – Ихзекиель выключает свет. – Идем же…» Сквозь притуманенные стекла я вижу свет расположенных неподалеку домов из соседних поселков, слышу завывание собаки. Лай доносится издалека. Может ли быть, что это наш пес, Горацио? Может ли быть, что она уже дожидается, стоя у больничных ворот, забросив за плечи пятнистый, оливково-коричневый свой рюкзак, в грубых солдатских ботинках, – стоит и поджидает меня? Я мечтаю лишь о том, чтобы уйти поскорее… уйти и забраться под свое одеяло, но они снова безжалостно вытаскивают меня на дорожку, ведущую прямо к залитой огнями столовой, на пути к которой к нам присоединяется большая группа врачей и медсестер, покатывающихся со смеху от шуточек доктора Неемана; тут же нельзя не заметить ни на что не похожую кепку молодого рабби из России… Кажется, его зовут рабби Субботник. Что заставило его вернуться… Может быть, я ошибаюсь… Нет, услышав этот голос, ошибиться невозможно, это его голос и это его длиннополая красноармейская шинель. Они сначала догоняют нас, потом идут рядом. Но в конце концов вырываются вперед и первыми достигают широко открытых дверей столовой – той конечной точки, до которой я хотела дойти. Но не дальше.

– Оставьте меня здесь, – бормочу я, но Ихзекиель не желает об этом даже слышать; если я откажусь посетить с ними вместе пасхальный седер, угрожает он, то прямо сейчас он рухнет на пол. Муса всей грудью вдыхает ароматы еды, но он, словно цепью, прикован к Ихзекиелю, он без него – никуда, и не переступит даже через порог, так что выбора у меня нет, и вместе со всеми я попадаю внутрь, где воздух заполнен звуками песнопения, повсюду царит неразбериха, столы составлены гигантским квадратом, на котором ослепительно белеют накрахмаленные скатерти с горами мацы, похожей на страницы Брайля для слепых, в больших, без этикеток, бутылях просвечивает что-то жидкое – скорее всего, свежевыжатый сок; здесь же разбившиеся на группы и группки пациенты, медсестры и обслуживающий персонал вперемежку с представителями администрации – и все это, вместе взятое, производит шум, подобный тому, что производит море в час прилива. За отдельным столиком – семья: трое начищенных до блеска ребятишек – тех, что допоздна играли на лужайке, но теперь с ними их очаровательная мать, муж которой, молодой врач из Америки, недавно зачисленный в штат больницы, весело смеется неподалеку и выглядит абсолютно счастливым; судя по всему, это его первый седер в Израиле. У меня нет объяснения тому, что при моем появлении все встают, – остается предположить, что виною всему мое белое одеяние из льна, которое не может скрыть накинутый поверх него белый же халат, и книга, которую я не выпускаю из рук. Все разом встали со своих мест, повинуясь знаку, поданному русским раввином, – сам он тоже встал и теперь глядит на меня своими темно-синими, широко раскрытыми глазами, и у меня нет сомнения, что он не успел еще забыть, кто я. Он аккуратно держит чашку двумя пальцами – точно так же, как сегодняшним утром, и мягким своим и в то же время сильным голосом произносит первые слова благословения, ложащегося над пасхальным вином:

– Благословен будь Ты, Господь, Царь вселенной…

Но вот уже стая медсестер спешит к осанистому доктору Нееману, который прерывает рабби и что-то шепчет ему на ухо. Боковая портьера отъезжает, и в столовой появляются пациенты из закрытого отделения – добрую дюжину из них я никогда не встречала, их сопровождает молодой врач и пара медсестер. Вид у них испуганный, чувствуется, как они напряжены. Остановившись, они образуют линейку, первым в которой стоит рыжеволосый коротышка. Организаторы седера рассаживают их по столам и наполняют их бокалы, и опять, по знаку, поданному русским ребе (сам он, напряженный, как струна, стоит с закрытыми глазами; не исключено, что и для него этот седер в Израиле – первый), все встают, а в воздухе слышен сильный и мягкий тенор, произносящий освященные многими веками слова: «Барух ата адонай элохейну мелех ха олам…»

Чей-то вопль прорезает воздух. Рыжеволосый пациент, ускользнув от внимания своих надзирателей, запрыгивает на стол. Косоглазый, он посылает всем нам огненные взгляды – жаль только, что адресат их трудноопределим. Разумеется, он тут же пойман, и его стаскивают на пол и волокут прочь из зала, и его плач еще долго доносится до нас, долгий и тоскливый вой, словно принадлежащий дикому зверю. Все краски – если они были на лице русского раввина – исчезли, он бледен как полотно, как накрахмаленные скатерти на столах. Едва обретя душевное равновесие, он начинает снова обряд благословения пасхального вина, произносимого над специальным бокалом, который так и остался у него в руках, в то время как всем остальным приходится поднимать их заново. Всем остальным… кроме меня. Я не встаю со всеми, я сижу с открытой книгой, я ненавижу эти благословляющие слова, я не хочу никого и ничего ждать, а потому я пью свой сок, разведенный капелькой пасхального вина, ощущая во рту сладковато-кислый привкус. После чего все усаживаются, за исключением маленького мальчика, который, наоборот, встает со своего места. Он поворачивается в сторону своей семьи, к родителям и братьям, Субботник поддерживает малыша взглядом своих темно-синих глаз, и мальчик декламирует со своим тяжелым американским акцентом великие четыре вопроса так, словно у него рот был забит камнями, но с привычной уверенностью, хотя у меня возникло подозрение, что смысла произносимых слов он не понимает. Тем не менее, когда он закончил, все присутствовавшие в столовой наградили его искренними аплодисментами, и снова вознесся к потолку голос русского раввина, и даже мое равнодушное к официальным опостылевшим декларациям сердце сжалось, когда раздались печальные и гордые заключительные слова: «Рабами были мы в Египте…» И снова покрыты были эти слова шумом и живым смехом, а я увидела в окне ее лицо, истомленное желанием. Встав со своего места, я знаком подняла и Ихзекиеля. Зачем? Мне совсем не нужно, чтобы он стоял так вот, у всех на виду. Я умираю от жажды… Кто нальет мою чашку? Я протягиваю руки к бутыли и начинаю пить прямо из горлышка, я захлебываюсь, но не могу оторвать от бутылки своих пересохших губ, словно пустыня все еще пылает за моей спиной, обжигая сухим жаром, в то время как рабби продолжает описывать нам ужасы тех времен, «когда мы были рабами».

Он стоял тогда на мокрой земле, среди груды прелых листьев. Манжеты брюк запачканы грязью, но он не замечает ничего вокруг, он погружен в себя, солнце палит, фиолетовая весенняя дымка уходит в воздух, но он – вне этого мира. Где же он? И что он делает… Что и почему. Он достает бесчисленные бумаги, но даже не заглядывает в них; как автомат, перекладывает их из одного кармана в другой, галстук на нем свободно свисает на грудь. Узел распущен, седые курчавые волосы выбиваются из расстегнувшейся рубашки, обнажая большую бледную родинку, которую некогда я так любила целовать. Да еще маленький рдеющий рубец, напоминающий извилистый ручеек. «Ты и в самом деле хотела меня убить?» Вопрос был задан почти что с детским наивным удивлением, в то время как на лице оставалась мудрая улыбка, прямо-таки освещавшая его лицо. Может быть, все это было просто ошибкой… А то и вообще сном? Он так и не смог поверить в то, что тем утром… Пусть даже это было уже не совсем утро, просто ночной свет еще не был выключен, в том числе и на кухне, и я нашла его стоящим возле стола в ночной пижаме. Высокий и тощий, он был похож на диковинную птицу в своем тесном переднике. И против обыкновения он был небрит. В этот неурочно ранний час он тайком поглощал свой скудный завтрак, поставив тарелку на пожелтевший экземпляр газеты, заперев на замок дверь, ведущую на кухню, а ключ повесив себе на шею. При моем появлении он недовольно надул губы – холодный, сдержанный человек, замкнувшийся в круге собственных своих мыслей; маленькие его кастрюльки закипали на плите, полные заготовок, в то время как пес, лежа под столом, колотил хвостом и принюхивался к запахам еды, которую он положил ему в миску.

Он был поражен, увидев меня.

– Зачем ты поднялась? Гадди в конце концов снова уснул. Разумеется, он может вскрикнуть, он ведь такой же крикун, как и его отец… Но почему бы тебе не вернуться в постель? Мы должны вернуть его Яэли. Наверное, правильно будет, если ты этим займешься, а я останусь здесь и наведу порядок. За весь этот месяц я не прочитал в газетах ни единого слова.

Он быстро начал счищать со своей тарелки объедки и постарался отвлечь мой взгляд от продолжавших выкипать кастрюлек. Затем он сходил за моими лекарствами, отсыпал дозу в стакан чайной ложкой и механически, не говоря ни слова, протянул его мне. Он был на грани срыва. А мне пришло в голову, что он сам пал жертвой собственного отчаяния и будет только рад отделаться от меня. Я подошла к плите посмотреть, что он там готовит. Он неуверенно улыбнулся, но подвинул ко мне одну из своих кастрюлек, в которой лежало – почти без воды – подозрительно чернеющее мясо. Я убавила огонь, подлила воды и немного помешала варево ложкой, а потом уже вилкой попробовала мясо. Оно было твердым как камень.

– Давай я тебе помогу, – сказала я. – Иначе у тебя ничего не получится. Достань мне нож.

Он поискал в ящичке и протянул мне самый большой из ножей, который попробовал тут же вернуть обратно, едва только заметив, как жадно ее рука ухватилась за влажную рукоятку. В это мгновение ему стало ясно, что в кухне есть кто-то еще, в то время как меня переполнила новая надежда. Он ее распознал. Он знает, кто она. И понимает, что игра окончена и я не притворяюсь.

Тем временем нож перешел из рук в руки. Он не сопротивляется. Он отступает к двери. Он говорит:

– Может быть, лучше все-таки разбудить Цви…

Пение грозит обрушить стены столовой.

– Вехи ше-амда, вехи ше-амда.

Каждый поет это на свой собственный лад. Поет обслуживающий персонал, администрация, поют медсестры, даже часть пациентов вплетают в это пение свои нестройные голоса. С неподдельным воодушевлением сидящий рядом со мной Ихзехиель слегка подталкивает меня локтем, чтобы я влилась в общие ряды. Раввин подбадривает поющих с довольной улыбкой на губах, которые выпевают – вместе со всеми – незнакомую ему до того израильскую мелодию. Я прикрываюсь своей книгой, голова у меня раскалывается, и я всем своим существом ненавижу и эти слова, и эту мелодию, думая о той, что стоит сейчас за дверью в банном своем халате, стряхивая капли дождя с растрепавшихся волос, стоит и, исполнившись радости, прислушивается к музыке, желая слиться с ней, но голод причиной тому, что рот ее переполняет слюна. Она знает, что на столах сейчас – полным-полно мацы, полным-полно.

– Тогда – давай, – шепчу я ей, – давай действуй, возьми и ешь. Как бы случайно – возьми отломи кусок и сунь в рот.

Народ смотрит на нас во все глаза. Я склоняюсь над своею книгой, я не хочу никого видеть и не хочу, чтобы кто-нибудь видел меня, видел, как я ем, быстро хватаю пластинки мацы, ломаю их на куски, набиваю ими рот и жую, жую. Ем и готова есть еще и еще, ведь целый день у меня во рту не было маковой росинки. Тонкие и сухие кусочки мацы громко хрустят у меня на зубах. А медленное, протяжное, взволнованное пение постепенно становится все тише и тише. Рабби перехватывает мой взгляд и без слов просит меня остановиться, но тщетно – я продолжаю отламывать кусок за куском хрустящие пластинки мацы… Более того, Муса следует моему примеру и делает то же самое, а следом за нами подтягиваются и обитатели закрытого отделения, расположившиеся вокруг нас, не упускающие случая правильно понять намек.

– Минуту, минуту, – раздается чей-то голос в попытке навести порядок и остановить неконтролируемое растаскивание мацы.

С тех столов, за которыми сидят врачи, доносится взволнованное гудение. Рабби поворачивается всем корпусом туда и сюда, а затем бьет кулаком по столу, призывая к вниманию.

– Одну минуту, друзья. Пожалуйста, дождитесь благословения.

Но я злобно продолжаю отламывать кусок за куском хрустящую мацу, испытывая давно забытую радость; крошки дождем сыплются мне на колени, и я не хочу даже тратить время, чтобы стряхнуть их. Доктор Нееман, невольно улыбаясь, останавливается возле меня, большой и уютный, наклонившись, он обнимает мои плечи теплыми своими ладонями.

– Миссис Каминка! Дорогая моя Наоми! Давайте чуть-чуть подождем благословения. Ведь это все, чего Он от нас ожидает.

– Кто ожидает? – спрашиваю я. – Бог?

Он беззвучно смеется и подмигивает мне, он, как всегда, весь исполнен доброжелательности и юмора, а теплота его ладоней напоминает мне о времени, когда вот так же, посмеиваясь, он следил, как меня привязывали к столу перед тем, как попробовать на мне действие электрошока.

– Ну, ну… Успокоились… Все хорошо. Осталось потерпеть совсем немного. Это просто неизбежная церемония, вы же это знаете. Еще чуть-чуть. Я и сам не больно-то в это верю, но зачем разочаровывать всех остальных?

Он стоял там на мокрой земле, зажигая сигарету, прелые листья и пожухлая трава вокруг, свежий дерн… Ничего этого он не замечает, ему это безразлично – весенний фиолетовый свет, красота вокруг… Ничего этого он не видит, погруженный в одолевающие его проблемы. Думая о чем-то своем, перебирая, перекладывая с места на место какие-то бумаги, деньги, документы и авиабилеты, узел галстука распущен, рубашка расстегнута, и я могу видеть, как курчавятся седые волосы у него на груди. На какое-то мгновение я вижу бледную родинку, которую однажды я целовала с такой неистовой страстью, а рядом – похожий на шнур рубец. Похожий на кривой ручеек. Он показывает мне его, одновременно смущаясь и посмеиваясь, с искорками в глазах, показывает и спрашивает, моих ли рук это дело; спрашивает, как если бы сомневался в этом. Это была на самом деле я? Хорошо… Теперь он может позволить себе подобные шутки, ведь все, связанное с разводом, осталось позади. И теперь он может поразмышлять о том, что же это было. Была ли это ошибка, или это было заблуждение, мимолетный порыв тем теплым летним утром, когда он бросил собаке приготовленную мною еду, пытаясь отвлечь мое внимание манипуляциями со своими кастрюльками, закрывшись на замок, полностью погрузившись в свои проблемы, вечно те же самые, как у всякого влюбленного в себя человека, повесившего себе на шею позвякивающие ключи.

– Возвращайся в постель, зачем ты поднялась? Что это за ночь, он ведь никогда у нас не оставался, разумеется, он может закричать. Это не должно повториться. – И все это время он искал мои лекарства, которые механически и почти не глядя он отмерил и протянул мне, и тут я уже окончательно проснулась, он-то хотел дать мне наркотик, чтобы оглушить меня, чтобы избавиться от той, в которой разочаровался, потерял веру, опустил руки, с того самого момента, когда наткнулся на зонтик, который я принесла домой, вернувшись из магазина.

– С чего вдруг ты решила это купить? – поинтересовался он.

А я ответила, что ничего я не решила. Он оказался в моей хозяйственной сумке по ошибке, и я не заплатила за него ни копейки.

На следующий день я вернулась домой уже с двумя зонтиками и большой коричневой кружкой.

– Как просто, оказывается, украсть что-либо, – задумчиво произнесла я. – Это вовсе не означает, что я все это стащила… Я даже и не почувствовала, как это произошло, но интересно, кто все-таки подложил это мне. Кто и зачем.

Он поднял палец к потолку:

– Что за дурацкие выходки ты себе позволяешь? Я требую, чтобы ты прекратила это раз и навсегда.

Несколько дней я безвылазно просидела дома, а потом отправилась в магазин, чтобы вернуть все на место, но они уже поджидали меня там. Они, похоже, еще раньше запомнили меня и схватили, не дав ничего объяснить. Какой-то молодой продавец затолкал меня в угол и настоял на том, чтобы администрация вызвала полицию. Более того – в конце концов они задержали и Иегуду, который примчался из университета, чтобы опознать меня, что он и сделал. Вид у него был испуганный, и он был бледен как мел. Я была голодна и устала до смерти. Но он не пожелал даже поговорить со мной. Ему пришлось заискивать перед полицейским, толстым сержантом, который успокоил его, ибо был знаком с делами такого рода и понимал, что к чему, вовсе не собираясь раздувать этот инцидент и добывать какие-либо показания для того, чтобы заслужить поощрение по службе. Наоборот, он проявил поистине человеческие качества, проявил понимание, хотя и выглядел достаточно примитивным служакой, и отпустил меня без лишних слов, позволив себе лишь прочитать короткую нотацию Иегуде.

По пути домой мы не говорили друг с другом. Ни слова. Иегуда кипел от бешенства, он только бросал на меня косые взгляды, как если бы видел меня впервые. Домой мы тоже вошли молча. Я что-то съела, приняла душ и из последних сил добралась до постели, не обменявшись с ним ни словом. Но в момент, когда я уже погружалась в сон, я почувствовала, что он смотрит на меня.

Он стоял на пороге спальни, внимательно меня разглядывая.

– Видишь, – начала я ему объяснять, – здесь есть еще кто-то. Это трудно сразу понять, но этот кто-то… или некто… Это внутри меня… Ну, чтобы тебе было понятнее – второе я. Считай, что у тебя сейчас две жены, вместо одной. Но не пугайся, хорошо? Ты можешь даже переспать с ней, если хочешь. Подружись с ней, попробуй узнать ее получше, не впадай только в панику и постарайся ее покорить… Ты знаешь, как это делается. Она, быть может, еще больше я, чем я сама. Возможно даже, что она еще девственница. Я сама еще не до конца изучила ее. Чувствую, что вскоре она заговорит… Ты услышишь, когда это произойдет.

Он стоял, закрыв лицо руками, не мог, похоже, или не хотел этого принять. Отказываясь слушать меня.

– Она совсем простая. Даже в чем-то примитивная. У нее нет привычки ходить по магазинам, потому что она не понимает различия между тем, что принадлежит ей, а что нет. Она пришла из пустыни. Но ты увидишь сам – с ней можно говорить. И ее можно полюбить. Вот и скажи ей все это. Ты ведь так ловко управляешься со словами. Проверь это еще раз на ней. Попытайся. Она должна ощутить твое присутствие. Ты ведь сейчас в отставке… руки у тебя развязаны, времени сколько угодно… Она может дать твоей жизни новый смысл.

– Хватит! – закричал он. – Ты делаешь все это специально. Это просто представление… театр…

– Ты ошибаешься, Иегуда. Все не так. Послушай. Сейчас она заговорит с тобой. Продемонстрирует. Чтобы ты поверил.

И она на самом деле заговорила. Быстро так заговорила голосом моей матери, заговорила об очень непростых, даже, скажем так, непристойных вещах. Он хлопнул дверью и вылетел из спальни, а я… Как только она замолчала, я тут же провалилась в сон.

Когда я очнулась, была уже глубокая ночь. Дверь спальни была открыта, в квартире царил полумрак. Кто-то пел в телевизоре. Цви уже встал. Он вошел посмотреть, что со мной, и я поняла, что отец уже все ему рассказал и что он попросил его вернуться и жить с нами.

Цви помог мне подняться и приготовил какую-то еду, окружив меня теплом и поддержкой. Это было лучшее из всего, что он мог сделать. Отец уже спал на диване в своем кабинете, и только в этот момент я поняла всю глубину его отчаяния, его страха, его разочарования и его поражения. Он передал меня с рук на руки Цви, который был этому только рад. Получить меня и поддержать мое достоинство. Он выключил телевизор, постелил себе в комнате для гостей и вышел, чтобы найти какую-нибудь книгу почитать…

Я пришла в себя от внезапно наступившей тишины. Подняв взгляд от книги, я увидела, что рабби подзывает к себе хорошенькую молодую американочку, которая поднимается с места и смотрит на мужа, а после его едва заметного кивка идет в великолепном своем одеянии и берет из рук раввина огромную фарфоровую вазу. Она держит ее в своих тонких руках, в то время как он поднимает большой бокал с вином и начинает перечислять десять Божьих кар, возглашает древние псалмы и после каждой кары льет, капля за каплей, вино из своего бокала в фарфоровую чашу… КРОВЬ… ЛЯГУШКИ… ВШИ… САРАНЧА… ПАРАЗИТЫ…

Хорошенькая молодая американка стоит с чашей в руках, слушает и, не понимая ни слова, улыбается, в то время как рабби продолжает капать, капля за каплей… кара за карой… НАРЫВЫ… ГРАД… ДИКИЕ ЗВЕРИ…

Американочка загипнотизированно провожает взглядом каждую каплю. ТЕМНОТА… СМЕРТЬ ПЕРВЕНЦЕВ… Наконец он умолкает. Закрыв глаза, стоит. Жестом показывает ей, что она может вернуться на свое место. Но она продолжает стоять, благоговейно держа чашу, не понимая, что с ней делать. А затем неожиданно поднимает, подносит к губам и начинает из нее пить. Всеобщий вскрик: «Чаша проклятий…» Ее просто вырывают у нее из рук. Пронзительный хохот сопровождает позорное ее возвращение к своему месту, где ее окружают дети и муж, осыпающие ее поцелуями. А тенор снова взмывает к потолку:

– Рабби Йосси из Галилеи говорил…

Ты бродишь по влажной земле, идешь туда и сюда, стараясь не утонуть в грязи, обломок счастливо для тебя завершившегося развода, в яростном, неистовом свете не на шутку разыгравшейся весны, манжеты брюк забрызганы глиной, новенький твой американский костюм поблескивает на солнце, кто-то другой одевает тебя теперь, ты никогда еще не выглядел так стильно.

Ты закуриваешь сигарету, голубоватый дымок, завиваясь, поднимается к небу, ты уходишь в себя все глубже и глубже, перекладывая какие-то бумаги из одного кармана в другой. В закрытом павильоне, за задернутыми шторами раввины ведут битву за и против нашего развода, но я уже отделена от тебя, сидя на пригорке, я не спускаю с тебя глаз и вижу седые завитки волос у тебя на груди, там, где сердце; там еще похожий на багровый шнур кривоватый шрам. Разом остановившись, ты вдруг успокаиваешься и пристально смотришь на меня. О чем ты думал в ту минуту? О себе или о нем – в третьем лице, как это уже случалось в прошлом. Ты повернулся ко мне так неожиданно, с такой открытостью, в тебе проглянула вдруг такая мудрость… и даже юмор… а ведь я уже решила, что самым худшим из того, чего ты лишился, была потеря так свойственного тебе юмора…

– Неужели? – спрашивал ты. – Неужели все это правда? И ты на самом деле хотела меня убить?

Возможно, что сейчас, когда мы уже не составляем одно целое, эта мысль тебе льстит. И тебе нравится так думать. А что я тебе ответила?

– Да.

Но это было не так. Я просто хотела одним ударом рассечь то, что нас опутало. Тебе понятна разница? Одним ударом освободить тебя от безнадежности и страха, из-за которых ты и бежал от нас, но оставив при этом какую-то часть самого себя здесь, с нами. Потому что я уверена – что-то ты здесь оставил. А я всего-то хотела освободить тебя от невыносимого твоего страха. Пусть даже ценой нашего разъединения, отделения… но не расставания, не разрыва. Не потери тебя, нет. Я хотела твоей свободы, которая потом (так я думала) непременно приведет тебя обратно ко мне… ко всем нам. Ведь у меня чуть не остановилось сердце, когда я застала тебя тогда на кухне – в переднике, в чаду подгорающего мяса, в пене от выкипающего супа. Вот тогда я услышала ее голос: «Порви, разруби все путы, это единственный путь к спасению – для тебя, для него». Вот тут-то и прозвучало это слово – «нож».

– Возьми нож и перережь веревки, – приказала она. – Один взмах ножа… но не убивай его, только освободи.

А ты – ты, который знал меня лучше всех, который столько лет со мною прожил, – что ты подумал? Чего испугался? Почему и сейчас ты задаешь мне этот вопрос, спрашивая:

– А ты и в самом деле хотела меня убить?

– Да, – сказала я…

Но ты ведь понял, что я имела в виду. Не тебя я хотела убить, даже не испугать… Я хотела убить твой страх… Пусть даже он был вызван горчайшим твоим разочарованием в жизни. Вот для чего я схватилась за нож… А ты? Что тебя так напугало? Почему ты стал со мною бороться, хватать за руки, а потом бросился бежать… Ну да… Ведь когда случалось что-то серьезное, ты всегда старался убежать. Ты бросился к Цви и разбудил его. И разбудил детей… Чего ты от них ожидал? Ведь ничего хорошего они от тебя никогда не видели. Речь не идет о справедливости, я говорю о честности. А они… вспомни, на кого ты всегда кричал? Кого без конца учил и поучал? С чего вдруг ты так побледнел, попытался выхватить у меня этот злосчастный нож… Почему начал метаться по дому? Если бы ты просто стоял как стоял, а не пытался убежать… Вместо того чтобы вскрикивать, потеряв голову: «Боже! О боже!» – и выскочить за дверь. А из тебя так же бурно выскакивали, высыпались слова… слова и слова… А ведь будь по-другому, не пролилось бы ни единой капли крови. Ты был бы освобожден от своих страхов совершенно безболезненно, легко и свободно. И мы могли бы добиться этого, даже не прибегая к ножу…

Внезапно что-то грохнулось на стол, и приглушенный шум голосов вперемешку со смехом стал стихать. Кто-то, сидевший сбоку, начал петь следующий куплет из Агады, тоже все тише и тише. Из противоположного угла комнаты кто-то пытается подхватить мотив… И тоже умолкает.

– Шш… Шш… – раздаются голоса. – Замолчите вы там. Утихните! Рабби хочет сказать несколько слов…

Тишина становится еще весомее. В конце концов он останавливает свой взор на нас, он высвечивает нас, словно направляя на нас свет прожектора. Все взгляды в свою очередь обращены сейчас на него. То здесь, то там по лицам пробегает улыбка. Он делает шаг назад и потом медленно начинает описывать круги между столами, одна рука на груди, другая парит в воздухе. Мы, замерев на своих местах, завороженно смотрим за тем, как он описывает круги – один за одним, придерживая сердце и указуя перстом на небеса… Время от времени до нас доносится бормотание, в котором иногда слышны знакомые слова: «Свобода… Смерть… Вечная жизнь… Бог могущественный и единственный… Рабство…» Время от времени он останавливается то здесь, то там – возле детишек примолкшей американочки, но и передо мной тоже, захлопывает книгу, которую я держу в руке. Палец его указует мне какую-то цель в небе, мягкий, но неумолчный тенор зовет всех к единению, сулит радость и счастье посвященным, грозит бедами и карами сомневающимся, а смерть, говорит он, ждет отпавших. Круг, еще круг и еще. Рука прикрывает сердце, другая устремлена туда, где Он решает судьбы людей и народов, казнит и милует, строгий и неподкупный, и ангелы пообочь Него слева и справа. В такие мгновения мне кажется, что это бесконечное круженье, этот неумолимый тенор, эта неизвестная мне завораживающая мелодия – это все какой-то ритуал, которому молодой русский ребе научился в мордовских (интересно, что это такое?) лагерях.

– Ну! Вы, все вы. Все до одного… ИЗБРАНЫ… И на вас – на всех на вас лежит отблеск ЕГО святости, вы связаны с НИМ заветом… Все вы.

Он раскидывает руки в стороны, словно надеясь обнять всех, находящихся в столовой. Мы сидим не дыша, он загипнотизировал нас.

– ВСЕ-Е-Е вы… Хотите вы того или не хотите… Даже те, что не верят.

Он замолкает, не спуская с меня глаз.

– ВСЕ-Е-Е, – затянул он снова. И перестал кружить, как если бы вдруг забыл, что он хотел сказать… Стоял, задрав голову, голос потерял мягкость и стал грубым. – Ну… Вся земля отдана в ваши руки, – здесь он рывком вытаскивает из своего кармана блокнот, голос его звучит, как барабанная дробь – советуя, настаивая, требуя, – чтобы вы владели ею… – Он улыбается чему-то, скрытому в глубине его существа, а затем повторяет с еще большей силой: – Чтобы вы владели ею. Владели… – Он, кажется, готов повторять это без конца, лицо его наливается кровью, я чувствую, какой гнев переполняет его…

А мы сидим, боясь пошевельнуться. Он же снова начинает описывать круги, одна рука прижата к груди там, где сердце, мягкой, словно у кота, поступью, не замечая, что шарф на его шее размотался, откуда-то в другой его руке белая салфетка, светлые кудри упали на шею, теперь я вижу его со спины, и вдруг, словно молния, меня пронзает догадка: это вовсе не мужчина, это женщина, выдающая себя за мужчину. У меня перехватывает дыхание.

Он останавливается у моего стола, чуть сбоку. Его взгляд ощупывает нас.

– Ну… ну… – Он расправляет плечи. – Каждое поколение жаждет свободы… Но только подобия свободы… Подобия свободы… Есть свобода стать рабом… Возможность стать рабом Всевышнего. Это – внутренняя свобода. Только она и важна. Свобода внешняя не стоит ничего.

Опять он тянется к моей книге, которую я раскрыла, выхватывает ее, мрачно ее рассматривает, захлопывает и, засунув под мышку, вновь начинает нарезать круги. Но я вскакиваю на ноги. Как же это я не увидела с самого начала, что это не ОН, а ОНА? Переодетая рабби, выдающая себя за раввина? С отчаянной храбростью я обращаю на него всеобщее внимание. Неужели никто, кроме меня, этого не видит? Дойдя до отдаленного стола, он начинает снова петь и снова возвращается к своему месту, жестом призывая нас присоединиться к нему, требует, чтобы мы подхватили мелодию. А я прозреваю истинное положение вещей. Она вернулась. Она уже здесь, между нами. И я в панике устремляюсь наружу.

Черная ночь охватывает меня, накрывая, словно холодным плащом, я бегу, словно спасаясь от погони, пролетаю, пробегаю, продираюсь сквозь заросли кустарника, ударяюсь о ветки, слышу топот ног, настигающих меня, они бегут за мной по тропинке. В кромешной тьме Ихзекиель выкрикивает мое имя, я бросаю быстрый взгляд влево и вправо и замечаю тоненькую невысокую женщину, попыхивающую сигаретой. Наконец она поднимает с земли кипу, которая свалилась у нее с головы, пока она пробиралась к моему домику. Я снова продираюсь сквозь кустарник, держа направление к наружным воротам. В свете луны тропинка напоминает переливающийся ручеек, сторожка на выезде залита светом, из окон по-прежнему рвется музыка, на этот раз арабская. Здесь я поворачиваю обратно и вскоре оказываюсь возле административного корпуса – дверь в него открыта и тоскливо скрипит под ветром. Внутри темно. Забитые папками стеллажи, телефоны, поблескивающие в лунном свете. Прежде чем я успела набрать последнюю цифру, резкий и грубый голос Кедми прорезал тишину:

– Кедми слушает…

– Это я…

– Кто это? Говорите громче…

Меня охватывает внезапная слабость.

– Это мама.

– Что это вы там бормочете. Кто вы?

– Мама… – я это уже шепчу.

– Чья мама? Ах… Это вы… Что случилось?

– Дай мне поговорить с Яэлью…

– А что случилось?

– Я хочу поговорить с Яэлью. Или с Цви.

– Хорошо, хорошо. Только не надо нервничать. Сейчас сможете поговорить со всеми… Только сначала скажите мне, что произошло?

Но из-за углового стеллажа, уставленного папками, появляется ОНА, одетая в облысевшую меховую шубу и галоши, на носу у нее старушечьи очки, которые вот-вот спадут, высокая, морщинистая, прямая, на ногах белые шерстяные чулки, с шеи свисает дешевая серебряная цепочка. Она протягивает костлявую руку, стараясь выхватить у меня телефон с улыбкой, которую я ненавижу. А в следующее мгновение я уже начинаю говорить, она пытается сделать то же, а голос в трубке, голос Яэли, раз и еще раз повторяет одно и то же:

– Мама? Что случилось? Что все это значит? Мама? – Она встревожена. Терпеливо повторяет свои вопросы, зовет меня: – Мама? Это ты?

Это я.

Молча я слушаю ее голос, потом кладу трубку и, повернувшись к окну, вижу, как быстро проплывает луна. Голос Яэли все еще звучит… где-то там. Где? Я затыкаю уши, не хочу ничего слушать. Ничего слышать, но ничего не могу и поделать с голосами, доносящимися до меня из бездонных глубин…

– Возможен несчастный случай.

– Вы опять беретесь за свое. Прекратите. Не надо.

– На этот раз их заставят. Их схватят.

– Вы говорили это уже тысячи раз, и что же? Ничего не случилось.

– На этот раз все под контролем, да? И что в итоге?

– Он так замечательно поет.

– Она это сделает. Но не вздумай проболтаться. ОНА, а не ОН. Я тебя предупредил.

– Нет, нет. ОНА. Все могли это сегодня видеть. С этой минуты, если это тебе нравится, будет ОНА. Только ОНА. И во множественном числе. ОНА, ОНА. Везде и повсюду.

– Это полное сумасшествие…

– Она. Сколько ни повторяй. О-Н-А. И даже Муса, если тебе угодно, это тоже ОНА.

– Все, у меня нет больше сил. Все, что хочешь… Только не начинай все сначала.

– ОНА повсюду.

– Заткнись.

– Земля перевернется вверх дном.

– А потом и небо.

– Ну, будет. Притормози. Стоп.

– Потому что тебе известно, как я к этому отношусь. Богиня. Королева. Владычица Вселенной.

– Нет. Только не это…

– Богиня. Это так просто. Это идеально. Превосходно.

– Это сумасшествие.

– Богиня. Просто блестящая идея.

– Чушь. Вот так.

– Не забыть напомнить об этом Цви. Завтра.

– Ты не скажешь ему ни слова. Держись от него подальше.

– Но ему это понравится. Идея просто замечательная. Теперь, когда вся квартира наша, они все придут ко мне.

– Квартира перешла ко мне. Что здесь не так? И что от меня все хотят?

– С какой легкостью он отдал ее тебе. А?

– Потому что она всегда принадлежала мне. И он это понимал.

– Тогда, значит, – БОГИНЯ!

– Попробуешь так вот посмеиваться надо мной – убью! Своими собственными руками. Ты меня знаешь.

– Какое счастье оказаться здесь вместе с богиней.

– Не оказалось бы это еще большим несчастьем.

– Ну… Как бы то ни было. Может быть, у несчастья окажется сладкий привкус. Быть вместе с богиней.

– Сказано тебе было – уймись!

– Богиня. Обратного пути нет. Слово сказано. Какой стыд, что Иегуда…

– Не сходи с ума. Никакой Богини не существует.

– Но слово-то есть. Вот мы и будем придерживаться слова. Наполняя его нежностью. Свойственной ЕЙ.

– Хватит все время пытаться выволочь меня обратно. Вместе с тобой. Я буду бороться. Я тебя убью.

– Да? Но это все ведь у тебя внутри.

– Это верно. Внутри. Глубоко-глубоко. Там, где и идет война. Глубоко внутри.

– Богиня! Так это и принимай. А я сейчас буду петь.

– Ну, хватит. И слушать не хочу. С этим покончено. Все. Отправляйся обратно в пустыню. Пока! И сдохни!

Телефон звонит и я знаю что это Яэлъ, и она беспокоится может быть это Цви тоже может быть даже Иегуда, но я боюсь отвечать потому что мне тогда придется что-то говорить что-то что может огорчить их еще больше. Я выхожу наружу иду к тропинке слыша как непрерывно звонит телефон взывая к моим чувствам ожидая что я вернусь. А в это время вокруг меня и среди деревьев полным-полно танцующих женщин появившихся из-под земли. Я закрываю лицо руками слушаю завывание ветра похожее на шум работающего вентилятора сквозь мрак то и дело пробиваются сполохи света рассеивая тьму. Издалека до меня доносится голос Ихзекиеля в последний раз звякнув умолкает телефон. Я гляжу вокруг вдыхаю прохладный воздух замечая как мир постепенно обретает свой прежний облик что-то подсказывает мне что нужно вновь вернуться к проходной, а оттуда к сияющей огнями столовой меня зовет туда журчание струи вырывающееся из шланга в небе я вижу одинокую звезду голова проходит мне хорошо я плыву в ночи медленно возвращаясь к офису чтобы в конце концов дозвониться до них может быть я услышу Гадди или малышку я спрошу у них понравился ли им пасхальный седер.