Смерть и возвращение Юлии Рогаевой

Иегошуа Авраам Бен

Тело женщины, погибшей во время террористического акта в центре Иерусалима, вот уже несколько дней лежит в морге. Кто она? Почему никто не приходит ее опознать? Все эти вопросы неожиданно для себя должен выяснить сотрудник иерусалимской пекарни, и сложный путь расследования, полного загадочных поворотов, ведет его из Иерусалима в далекую снежную страну, в которой читатель без труда узнает Россию. Но самая большая неожиданность ждет его в конце этого пути.

Роман крупнейшего израильского прозаика, вышедший в 2004 году, уже переведен на ряд языков и получил престижную литературную премию в Соединенных Штатах. В России публикуется впервые.

 

Часть первая

КАДРОВИК

 

Глава первая

Такого исхода своей миссии он никак не ожидал. И сейчас, когда ему перевели поразительную просьбу этой старухи в темном монашеском одеянии, что стояла у костра, догоравшего в сероватых сумерках зимнего рассвета, он ощутил непривычное волнение. Иерусалим, этот старый, измученный, с детства знакомый и привычный город, который он покинул всего неделю назад, вдруг снова показался ему каким-то необыкновенно значительным и важным, как, бывало, в давние годы.

И подумать только, ведь вся эта его миссия выросла из сущей мелочи, из ничтожного бюрократического недосмотра, да и недосмотр этот — после того, как редактор газеты вовремя предупредил хозяина пекарни, — вполне можно было еще загладить: послать, например, в газету более или менее убедительное разъяснение сути дела и приложить к нему, если уж на то пошло, краткое заверение в сочувствии. Но нет, Старик, человек упрямый и жесткий, так испугался вдруг за свою репутацию, что простое извинение, которое могло бы разом со всем покончить, показалось ему недостаточным, и он потребовал — именно потребовал, ото всех без исключения, как от себя, так и от своих подчиненных, — искупления греха. И вот этот его каприз в конце концов и привел человека, которого он когда-то назначил своим начальником отдела кадров (или, как он называл высокопарно, «ответственным за человеческие ресурсы»), в эти далекие, чужие, Богом забытые края. Видно, что-то в этой истории так разбередило престарелого владельца пекарни, что им овладел чуть ли не мистический страх. Он, наверно, и раньше недоумевал, чем объяснить, что ни одно из тех ужасных, кровавых событий, которые выпали в последнее время на долю всей страны, а Иерусалима в особенности, не только не уменьшило, но, наоборот, увеличило доходы его пекарни. И видимо, стал опасаться, что такое странное процветание на фоне повсеместных бед и несчастий непременно должно навлечь на пекарню дурную молву. А тут она и подоспела, эта молва, да к тому же еще запечатленная на той самой бумаге, которую он же, Старик, и поставлял этой газете! Правда, автор злосчастной статьи, вечный докторант каких-то там гуманитарных наук, довольно известный в Иерусалиме левый радикал и самозваный страж общественной нравственности, мерзкий человечек, уверенный в том, что близкое знакомство с источниками иерусалимских сплетен освобождает его от всяких моральных ограничений, и сам поначалу знать не знал, откуда родом та бумага, на которой будет набрана его пышущая праведным гневом инвектива. Но если бы и знал — разве он смягчил бы в ней хоть одно-единственное слово? Слава Богу, редактор, он же владелец этой местной газетенки, прочтя черновик статьи и придирчиво изучив фотокопию порванной и залитой кровью платежки, найденной в сумке погибшей женщины, разумно решил, что лучше заблаговременно сообщить обо всем хозяину пекарни, — может, тот сразу даст нужные разъяснения, выразит сожаление о случившемся, и тогда публикация статьи не станет неожиданным ударом для старого приятеля, и их давние отношения ничем не будут омрачены.

Ну, в самом деле, если вдуматься — так ли уж из ряда вон чудовищна была вся эта история? Да нет же, конечно… Просто в эти безумные последние недели, когда почти ежедневные взрывы арабских самоубийц в автобусах и на улицах города и мгновенная ужасная гибель десятков ни в чем не повинных людей, только что живых и вот уже превращенных в кровавые ошметки, когда всё это стало какой-то жуткой иерусалимской рутиной, угрызения совести у оставшихся в живых стали порой совершенно невыносимыми и овладевали ими в самые неожиданные и, казалось бы, неподходящие моменты. И не случайно в тот роковой вечер, на исходе рабочего дня, когда «ответственный за человеческие ресурсы», то бишь начальник отдела кадров пекарни, или, проще говоря, Кадровик, уже прикидывал в уме, как бы увильнуть от внезапного послеобеденного вызова к хозяину — ибо он еще с утра обещал бывшей жене освободиться сегодня пораньше и весь вечер посвятить их единственной дочери, — именно тогда их Начальница канцелярии, женщина с большим опытом и чутьем, хорошо знавшая своего босса, прозрачно намекнула ему, что на его месте не стала бы оттягивать назначенную хозяином встречу. И так как она уже догадывалась, с каким нетерпением ждет его Старик, то заодно присоветовала раздраженному Кадровику загодя подыскать, кто бы заменил его в исполнении отцовских обязанностей — и, пожалуй что, на всю предстоящую ночь.

Вообще-то, между Стариком и его «ответственным за человеческие ресурсы» царили отношения взаимной симпатии и доверия, которые установились еще в те давние времена, когда нынешний Кадровик, будучи тогда всего лишь рядовым торговым агентом, по собственной инициативе принялся искать в странах третьего мира новые перспективные рынки для организованного хозяином нового направления — продажи писчебумажных товаров. Так что не случайно, когда отношения в семье Кадровика стали мало-помалу разлаживаться и рваться — возможно, как раз по причине его долгих и частых разъездов по службе, — Старик, хоть и с нелегким сердцем, согласился освободить его от прежних обязанностей и перевел в начальники отдела кадров пекарни, чтобы он мог отныне проводить дома если не все дни, то, по крайней мере, все ночи подряд и попытался бы залатать неумолимо расползавшуюся ткань своей семейной жизни. Увы, произошло прямо противоположное — глухая обида, набрякшая в душе его жены за время прежних отлучек, теперь, когда он постоянно был рядом, перешла в откровенную и злую враждебность, и их отчуждение, поначалу только бытовое, потом душевное, а под конец и телесное, стало разрастаться уже по собственной логике. Однако Кадровик и после развода не попросился, хотя его и тянуло, на прежнюю должность, потому что надеялся, оставаясь постоянно в Иерусалиме, сохранить хотя бы расположение любимой дочери.

И вот сейчас он нехотя входит в кабинет Старика — давно ему знакомое, просторное помещение, где всегда, независимо от времени дня и года, царит аристократический полумрак, — и ему совершенно неожиданно, что называется, с места в карьер, предъявляется известие о существовании некой оскорбительной, порочащей пекарню статьи, которая должна вот-вот, уже в конце этой недели, в эту пятницу, появиться в местной иерусалимской газете.

— Наша работница? — Кадровик решительно отказывается поверить услышанному. — Этого не может быть. Я бы обязательно знал. Это какая-то ошибка.

Старик молча протягивает ему гранки злополучной статьи, и Кадровик, все еще стоя, быстро проглядывает короткий и весьма язвительный текст, незатейливо озаглавленный: «Чудовищная бесчеловечность наших ведущих производителей и поставщиков хлеба».

Неизвестная женщина лет сорока, не имевшая при себе никаких документов, кроме платежки их пекарни — рваной, грязной и безымянной бумажки, датированной последним месяцем, — была смертельно ранена на прошлой неделе в теракте на овощном рынке и в течение двух дней боролась за жизнь на больничной койке. И за все это время никто из коллег по службе, не говоря уж о начальстве, ни разу не поинтересовался ее состоянием. И даже теперь, после смерти, она по-прежнему остается анонимной, неопознанной жертвой террора, тело которой покоится в больничном морге при университете, меж тем как хозяева пекарни продолжают бессердечно игнорировать ее судьбу и не торопятся проявить заботу о погребении.

Далее шел короткий рассказ о самой пекарне — крупное, хорошо известное всем иерусалимцам хлебобулочное производство, основанное еще в начале века дедом нынешнего владельца, с новым, недавно организованным отделом, который занимается продажей писчебумажных изделий. К тексту прилагались две фотографии, не оставлявшие сомнений относительно истинных виновников бесчеловечности. Одна изображала Старика (официальный снимок, сделанный много лет назад, — Старик на нем выглядел значительно моложе), на другой был запечатлен сам Кадровик — фотография хоть и недавняя, но расплывчатая и неясная, явно сделанная без его ведома и снабженная тоже весьма ядовитым комментарием, сообщавшим, что свою нынешнюю должность он заполучил исключительно в результате развода.

— Змий подколодный! — бормочет под нос Кадровик. — И как это человек ухитряется втиснуть столько яда в такую небольшую статейку…

Но Старик игнорирует его негодование. Ему нужны не слова, а дела, и если сегодня принято писать именно так, то нечего пререкаться о стиле — нужно первым делом опровергнуть подлое обвинение. И поскольку редактор проявил снисходительность и готов опубликовать их ответ или извинение одновременно с заметкой, чтобы тем самым смягчить невыгодное мнение, которое может укорениться в сознании читателей, если объяснение появится отдельно, лишь на следующей неделе, то он, Кадровик, как ответственный за человеческие ресурсы пекарни, должен безотлагательно выяснить, кто эта погибшая и как случилось, что никто о ней не вспомнил. И еще он должен, не откладывая, встретиться с этим Журналистом, с этим «Змием подколодным», и выяснить, что тому известно об их пекарне вообще. Кто знает, не кроется ли здесь еще какая-нибудь грязная ловушка…

Так что же — он должен отложить все свои дела и целиком посвятить себя прояснению этой неприятной истории? А что он думал? Что в его ведении только отпуска да болезни, увольнения да роды? Нет, смерть их работника тоже в его ведении! А следовательно, судьба этой неопознанной работницы на его, Кадровика, прямой и личной ответственности. Ведь если их, не дай Бог, действительно обвинят в бесчеловечности и жестокости, в черством, продиктованном скупостью равнодушии к судьбе человека, да еще обвинят без одновременного объяснения или хотя бы извинения с их стороны, это может вызвать бурное общественное негодование, вплоть до бойкота их продукции. А этого нельзя допустить. Что ни говори, их пекарня — не какое-то там жалкое, никому не известное заведение, у них на каждой буханке красуется фамилия отца-основателя! «Мы не можем давать такое оружие в руки наших заклятых врагов, наших конкурентов, которые только и ищут, как бы нам навредить!»

— Наших врагов? — иронически усмехается Кадровик. — По-моему, вы преувеличиваете. Ну кого может заинтересовать эта статья? Да еще в такое время!

— Меня! — сердито перебивает Старик. — Меня она очень даже может заинтересовать! И именно в такое время.

Кадровик примирительно кивает, аккуратно складывает статью по сгибам и деловым движением прячет ее в карман, словно пытаясь покончить с этой неприятной историей, прежде чем разгневанный хозяин объявит, что его ответственный за человеческие ресурсы лично повинен не только в этом недоразумении, но, чего доброго, и в самой гибели их человека.

— Хорошо, я беру это дело на себя. Я им займусь, не беспокойтесь. Завтра же с утра, в первую очередь…

Но тут хозяин выпрямляется во весь свой огромный рост, грузный, усталый и болезненно-бледный старик в добротном, дорогом костюме, и в полутьме кабинета его седая старомодная шевелюра белым голубем воспаряет над столом. Его рука с такой тяжестью ложится на плечо подчиненного, как будто страх за доброе имя пекарни прибавил ей добрую тонну веса.

— Никаких завтра! — приказывает он негромко, с жесткой и неумолимой ясностью. — Прямо сейчас. Этим вечером. Ночью. Нельзя терять времени. Ты обязан, понял? Ты обязан распутать эту историю еще сегодня, чтобы мы уже утром могли послать в газету исчерпывающий ответ.

— Еще сегодня? — пытается вывернуться Кадровик. — Но как же я успею? Ведь уже очень поздно!

Ему действительно необходимо поскорее попасть домой. Бывшая жена этой ночью в отъезде. Он поклялся ей, что сам отвезет дочь из балетной школы, чтобы девочке не пришлось ехать автобусом. Автобусы взрываются. Что за спешка напала на Старика? Проклятая газетенка выходит по пятницам, а сегодня всего лишь вторник. Времени навалом.

Увы, желание доказать свою человечность делает хозяина беспощадным. Нет, сегодня. Времени в обрез. Завтра вечером они там закрывают номер, и, если ответ из пекарни запоздает, его вообще не удастся напечатать в эту пятницу, только в следующую. А значит, мы всю неделю будем под ударом. Так что если он, его ответственный за человеческие ресурсы, отказывается немедленно и полностью посвятить себя этой истории, пусть будет так любезен сообщить об этом вслух, пожалуйста, мы найдем ему замену. И не исключено, что не только на сегодняшний вечер…

— Но простите… минуточку… — запинаясь, бормочет Кадровик, потрясенный и уязвленный угрозой, брошенной с такой неприятной легкостью. — А как же моя дочь? С кем она останется? А ее мать?! — добавляет он с горечью. — Вы же ее знаете! Мне не миновать еще одного скандала…

— Она тебя заменит, — обрывает Хозяин, поворачивая длинный прямой палец в сторону Начальницы канцелярии. Та с изумлением слышит о возложенной на нее, без ее согласия, роли опекунши, и лицо ее розовеет от неожиданности.

 

Глава вторая

«У нас нет иного выхода!» Эти твердые, неумолимые слова старого хозяина звучали в памяти Кадровика все последующие дни — точно некая клятва на верность, точно произносимое про себя заклинание. И не только в ту первую, нескончаемую и запутанную ночь, когда он метался по всему городу и, не колеблясь, выпытывал истину даже у покойников, но и во все последующие, долгие дни того необычного похоронного странствия, которое привело его в конце концов в эту чужую, бесконечную, покрытую снегами и скованную льдом равнинную страну. Эти слова он повторял себе и в минуты растерянности и сомнений, и в тяжкие часы неверия и душевной смуты, к ним возвращался он вновь и вновь, высоко вздымая эти простые и твердые слова пославшего его Старика над головами своих приунывших спутников, словно то было боевое знамя, под которым он шел полководцем на штурм крепостных стен, или же некий путеводный факел, мерцающий во тьме, чтобы внушить отвагу, устремить и направить шаги. У него нет иного выхода. Он взял это дело на себя. Теперь он обязан довести эту историю до конца, даже если ему придется для этого заново проделать весь, однажды уже пройденный, путь.

Поэтому и Секретаршу свою, когда выясняется, что она как раз сегодня досрочно и никого не спросясь улизнула с работы, он начинает заклинать по телефону с помощью этих же простых и неумолимых слов. И ей не помогают ни горячие мольбы, ни страстные и путаные объяснения: как же так? она уже и няньку отпустила! и за ребенком теперь совершенно некому присмотреть… — нет, боязнь хозяина быть обвиненным в бесчеловечности придает его подчиненному поистине беспощадное мужество требовать и даже угрожать. «Если нет няньки, возьми ребенка с собой, я сам тебя здесь подменю. Сейчас для нас главное — побыстрее выяснить, кому, черт побери, принадлежит эта безымянная платежка, а это можешь сделать только ты».

И будто по чьему-то злому умыслу в это самое мгновенье на вечерний город обрушивается дождь. Настоящий ливень, принесенный хлещущими западными ветрами, предвестье приближающейся и щедрой на влагу зимы. Зимы, которая и страшит, и одновременно утешает. Зимы, на которую все мы возлагаем последнюю, отчаянную надежду, — быть может, ее дожди и холода сумеют остудить горячечное безумие наших врагов и остановить их кровавые вылазки надежней, чем это пытаются сделать наши охранники и полицейские. Земля под бешеными струями подернулась неясной зеленой тенью, повсюду поднялась в рост давно пожухшая за лето трава, протолкнулись сквозь размякшую почву робкие головки цветов. И не было в городе в эту минуту никого, кто бы злился и жаловался, что в стремительных дождевых водоворотах застревают машины и общественный транспорт, ибо всем вдруг стало казаться, что, может, ливень этот не впустую еще и потому, что хоть часть тех потоков, что так безудержно струятся сейчас вокруг, сохранится в подземных резервуарах, чтобы стать нашим благословением в дни грядущих хамсинов.

Секретарша появилась лишь в сумерки — тяжело закутанная, вся в сверкающих дождевых каплях, — и поначалу Кадровик решил, что ей все-таки удалось каким-то чудом пристроить своего младенца. Но когда она сложила мокрый зонт и сняла оранжевую пластиковую накидку, под которой обнаружилось тяжелое, подбитое мехом пальто, он увидел на ее груди матерчатый детский стульчик, в котором сидел крепкий краснощекий младенец с огромной соской во рту. Ребенок с молчаливым любопытством разглядывал чужого мужчину. «Зачем ты его так запаковала? — удивился Кадровик. — Он же мог задохнуться!» Но она только отмахнулась и каким-то незнакомым властным тоном, совсем не так, как говорила в рабочее время, заверила его, что в чем, в чем, а уж в этом он может на нее положиться. Затем положила ребенка на ковер и быстро, умело сменила ему соску. Малыш заинтересованно завертел головой, словно выбирая себе подходящую цель, потом деловито выплюнул новую соску, зажал ее в кулачке и с неожиданной быстротой пополз по ковру.

— Вот и следи за ним теперь, — непривычно фамильярным тоном приказывает Секретарша. — Ты же сам вызывался.

Сама она поднимает со стола гранки злополучной статьи, нахмурившись, просматривает текст и напоследок внимательно вглядывается в почти слепое, мутное изображение рваной платежки, найденной в кармане убитой. Крутит его так и эдак и потом поворачивается к Кадровику, который задумчиво шагает по ковру следом за ползущим ребенком. Когда это случилось? И когда он называет дату, она, подумав, высказывает предположение, что погибшая уволилась или была уволена с работы, как минимум, уже за несколько дней до теракта, иначе ее отсутствие было бы непременно замечено в цеху. А поскольку ее так и не хватились, значит, в момент гибели она уже не имела никакого формального отношения к пекарне — хотя зарплату ей почему-то уплатили. И тогда, стало быть, гнусная статейка не имеет под собой никакого основания, это ошибка.

Но Кадровик, не спуская глаз с ребенка, который тем временем уже дополз до входной двери и теперь размышляет, остановиться здесь или ползти дальше, в коридор, мрачно отвечает ей: имела отношение или не имела, ошибка или не ошибка, эту женщину необходимо опознать. Как это она могла так легко выпасть из нашей памяти? А кроме того, если ее уволили или она ушла по собственному желанию, почему об этом не сообщили в кадры? И как в таком случае она могла получить у нас зарплату уже после ухода? Это странно. Здесь какой-то непорядок. Тут нужно разобраться. Не может быть, чтобы где-нибудь не сохранилась хоть какая-то запись. «Так что — давай ищи, нечего зря тратить время», — и он выходит в коридор вслед за ребенком, который на миг приостановился у входной двери, словно испугался темноты, но тут же встрепенулся и снова энергично пополз по ковру в сторону кабинета хозяина.

«Ничего удивительного, что, когда такие вот подрастают, — думает Кадровик, шагая вслед за неутомимым ползуном, — они на меньшее, чем покорять Гималаи, не согласны». Время от времени ребенок неожиданно останавливается и ненадолго усаживается на попку, о чем-то трогательно и забавно размышляет, а затем опять опускается на четвереньки и продолжает деловито ползти, не отклоняясь от первоначально выбранного направления. Тяжелая, мрачная усталость вдруг овладевает стоящим над ребенком мужчиной — крепким, среднего роста, без малого сорокалетним человеком с первыми проблесками седины в жестком ежике волос. И в его сердце пробуждается странная неприязнь к погибшей женщине, которая отправилась на рынок, не взяв с собой даже удостоверения личности, словно специально затем, чтобы принудить его заниматься ее опознанием — и это после целого рабочего дня, когда у него горло пересохло от жажды и живот давно уже сводит от голода.

Но тут с другого конца коридора доносится ликующий возглас Секретарши. Ей действительно удалось найти владелицу платежки! «Нет, все-таки у нас личные дела в порядке», — с удовлетворением думает Кадровик. Наклонившись над ребенком, он безжалостно отрывает его от увлеченного созерцания запертой двери кабинета и, не дав времени отчаянно завопить, поднимает и несет раскинувшее руки маленькое тельце обратно к матери, как взятый в плен игрушечный самолет. Секретарша, оказывается, тем временем уже вывела на переливающийся фантастическими красками экран компьютера не только анкету со всеми личными данными, но и цветное изображение погибшей — светловолосой, улыбающейся, довольно милой и не очень молодой женщины.

— Уверена, это та самая, которую ты ищешь! — торжествующе заявляет она. — Сейчас я тебе всё распечатаю, пусть все ее бумаги будут у тебя с собой. А кроме того, могу тебе напомнить, что, судя по дате ее поступления на работу, ты тогда лично с ней беседовал.

— Я? Беседовал с ней? — удивляется Кадровик, все еще не возвращая ей ребенка, который изо всех сил дергает его ухо своей ручкой.

— А как же? Ты ведь еще в прошлом июле, когда тебя назначили к нам в отдел, сразу потребовал, чтобы никого не принимали и не увольняли, минуя тебя.

— На какую же должность она поступала? — спрашивает Кадровик, неприятно встревоженный открытием, что он лично связан с погибшей. — В какой цех? У кого она была под началом? Что там говорит твой компьютер?

Оказывается, на этот счет у компьютера нет никакого определенного мнения. Если верить его условным обозначениям, погибшая состояла в списке уборщиц, то есть относилась к той категории работников, которые не имеют постоянного места в пекарне, а кочуют из цеха в цех, с места на место. «Такого человека и после смерти могут не скоро хватиться…» — резонно замечает Кадровик. Но Секретарша, которая, собственно, и придумала когда-то сканировать для компьютера фотографии всех сотрудников, решительно не согласна с его пессимистическим выводом. Этого не может быть. Эта женщина не могла затеряться. Отсутствие работника не могло остаться незамеченным. Над каждым человеком в нашей пекарне, даже над самым распоследним грузчиком, всегда стоит кто-то, кто отвечает за его работу.

Чувствуется, что в ней вдруг воспылало чувство служебного — а может быть, и гражданского — долга. Словно это не она всего лишь час назад наотрез отказывалась выйти из дому. Кажется, она забыла и о двух своих старших детях, которые остались дома и теперь ждут не дождутся ужина; и ее не тревожит даже та лютая дождевая буря, что воет и бушует за окнами пекарни. Похоже, уязвленная человечность Старика, каким-то манером просочившись сквозь запертую дверь его кабинета, заразила и эту молодую женщину, и теперь ее буквально обуревает жажда деятельности. С той же находчивостью, которая только что подвигла ее искать в компьютере фотографию погибшей, она бросается теперь к шкафу с папками личных дел и, торопливо пошарив, торжествующе вылавливает из океана бумаг запись той беседы, которую прошлым летом, нанимая погибшую женщину на работу, действительно провел с ней Кадровик, — несколько жалких листков с прикрепленной к ним короткой записочкой, заключением врача производства. Она быстро, умело подкалывает к интервью анкету покойной, гранки газетной статьи с двумя фотоснимками — тем, на котором запечатлена порванная, окровавленная платежка, и вторым — таким же мутным изображением погибшей женщины, распечатанным с экрана компьютера, собирает все это в тоненькую, бежевого цвета папочку и гордо вручает ее Кадровику — какая-никакая, а все ж первая зацепка для предстоящего расследования. Он может просмотреть эти бумаги в соседней комнате, а если хочет остаться здесь, то пусть хоть отвернется, чтобы она могла покормить изголодавшегося ребенка, пока он будет разбираться с той, что «заварила всю эту кашу», — и, еще не договорив эту тираду, торопливо расстегивает верхнюю пуговицу блузки, высвобождая оттуда набухшую грудь.

 

Глава третья

«Нет, это больше, чем просто зацепка», — удовлетворенно думает Кадровик. Перейдя и в самом деле в свой кабинет, он смахивает с рабочего стола все бумаги и нетерпеливо погружается в пристальное изучение содержимого тоненькой бежевой папочки, которую приготовила для него Секретарша. Сначала его глаза пытаются увильнуть от встречи с маленькой фотографией, приколотой вверху страницы, но открытое лицо этой немолодой — судя по анкете, сорокавосьмилетней — женщины так и притягивает к себе его взгляд. У нее светлые глаза, и над каждым из них тянется какая-то необычная припухлая складка, причудливо скошенная к переносице. Высокая шея обнажена во всем своем великолепии. На мгновенье он даже забывает, что этой женщины уже нет на свете, — может быть, взрыв вообще разорвал ее на куски, и только бюрократическое равнодушие к ее судьбе еще тянется за ней, как требовательный след ее былого существования.

Его так и тянет позвонить Старику, чтобы доложить об уже произведенном — и так быстро! — опознании, но он тут же передумывает. Уж если Старик так страшится за свою репутацию человечного предпринимателя, что готов во имя этого походя растоптать личные планы трех своих подчиненных, он достоин того, чтобы еще немного помучиться от страха! Не стоит поощрять в нем вредное представление, будто любая его прихоть выполняется немедленно и даже с превеликим удовольствием!

Он переворачивает листок с анкетными данными и вдруг слегка вздрагивает, увидев, что биография женщины написана не ее рукой, как это полагается по правилам отдела кадров, а им самим, его собственным почерком, словно бы без всякой обработки, прямо под ее диктовку, как записывают показания на допросе в полиции:

Меня зовут Юлия Рогаева, по образованию я инженер-механик, могу представить диплом, только я родом не из того города, где училась, а родилась в деревне, можно даже сказать — в глуши, очень далеко от больших городов. И мама у меня до сих пор там живет. У меня сын тринадцати лет, его отец тоже инженер, но мы с ним живем порознь. Он очень хороший человек, но мы с ним разошлись, потому что я от него ушла к другому человеку, тоже очень хорошему. Он старше моего бывшего мужа, но ненамного, ему под шестьдесят, жена его давно умерла, он переехал в город, к нам на завод, и там мы с ним встретились. Я очень хотела поехать с ним в Иерусалим, и он согласился, и мы приехали все втроем — он и я с сыном. Но тут для него не нашлось подходящей работы, а просто так оставаться здесь он тоже не мог, потому что не хотел подметать улицы или сторожить и тому подобное, и поэтому он уехал обратно, но уже не к нам на завод, а к себе на родину, в другой город, потому что там у него остались дочь и внучка. А я осталась в Израиле, потому что мне хотелось еще немножко попробовать, может, мы сумеем здесь устроиться, потому что мне Иерусалим как раз подходит, мне тут нравится, тут интересно, а если я уеду обратно, то второй раз уже не сумею сюда приехать. Сын тоже сначала оставался со мной, но потом его отец решил, что в Иерусалиме стало очень опасно, и попросил, чтобы он вернулся, и тогда я сказала, ладно, пусть едет обратно, а я попробую еще немного покрутиться, мне хочется разобраться, что тут хорошо, что плохо, и я готова работать на любой работе, пусть у меня даже диплом инженера, ну и что, это не важно, может быть, мальчик опять вернется сюда. Ну вот, таковы мои дела на данный момент. А еще моя мама тоже очень хочет приехать в Иерусалим из своей деревни. Ну, посмотрим… может, и правда приедет…

Далее в личном деле находилось что-то вроде декларации, которую Кадровик сформулировал уже своим языком:

Я, Юлия Рогаева, удостоверение временного жителя номер 836205, обязуюсь работать в пекарне на любой работе, а также в ночные смены.

Ниже, огромными буквами, — подпись.

Тут же — его личное мнение:

Женщина в статусе временного жителя, выглядит вполне здоровой, семейное положение — одиночка, производит положительное впечатление, очень хочет устроиться на работу. Временно может быть использована в качестве уборщицы, хотя, с учетом высшего технического образования, может быть переведена в будущем, если хорошо проявит себя, на одну из производственных линий или в отделение писчебумажных изделий.

И еще ниже — заключение врача:

Особые жалобы — никаких. Пригодна для любой должности.

Между тем Секретарша, сидя в соседней комнате, не теряет времени даром. Не переставая кормить ребенка, она диктует по телефону все необходимые инструкции — сначала своим детям, потом мужу и, наконец, матери, — а затем, покончив с этим и даже не спросясь у Кадровика, затевает по собственной инициативе отдельное, самостоятельное расследование, звонким настойчивым голосом выясняя по внутренней связи, известно ли начальнику цеха, что одна из его уборщиц, некая Юлия Рогаева, вот уже несколько дней, никому не доложившись, отсутствует на работе. Она что, уволилась по собственному желанию? или была уволена? и в любом случае — почему об этом не сообщили, как положено, в отдел кадров?

Кадровик, который слышит этот разговор через приоткрытую дверь своего кабинета, поспешно подключается к линии и слышит неуверенный ответ начальника цеха: да, он смутно помнит такую, даже заметил ее отсутствие, но вообще-то лучше спросить у ее непосредственного начальника, у Мастера ночной смены — он как раз только что заступил на работу со всеми своими людьми. Похоже, начальнику цеха не по нраву тот энергичный и требовательный тон, которым Секретарша ведет этот разговор — как-никак со старшим по должности! — потому что под конец он говорит, что лучше бы к Мастеру ночной смены обратился сам начальник отдела кадров, а не «какая-то его подчиненная».

Однако разгоряченная своими сыскными успехами Секретарша даже не замечает, что ее пытаются поставить на место, — она торопливо заканчивает разговор, по-прежнему ни словом не упоминая о судьбе исчезнувшей работницы, как будто ее смерть — это некая козырная карта, которую нельзя открывать слишком рано, — а затем так громко и нетерпеливо зовет Кадровика, словно в нерабочие часы они и впрямь поменялись ролями и это она теперь — его начальник. Войдя в комнату, он обнаруживает, что кормление младенца уже окончено, на стуле висит развернутый, резко пахнущий подгузник, а сам младенец болтает в воздухе толстыми ножками и курлычет, как будто произносит положенное по окончании трапезы благословение плодам земли, сама же Секретарша, тоже весьма довольная собой, немедленно сообщает ему, что ее интуиция подсказала ей правильный путь дальнейших поисков. «И я тебя уверяю, — говорит она, — хоть нам и не сообщили об увольнении этой Рогаевой и мы явно по ошибке уплатили ей за весь последний месяц, но вот увидишь — в конце концов выяснится, что во время теракта она формально уже не имела к нам никакого отношения. Так что мы вполне сможем потребовать от этого мерзкого Журналиста вместе с его симпатичным редактором, чтоб они сами просили у нас прощения, а своей „чудовищной бесчеловечностью“ пускай подотрутся. Заодно можешь сказать Старику, что он может спать спокойно». Она бросает последний взгляд на лицо погибшей уборщицы, равнодушно помигивающее в углу светящегося экрана, говорит: «Жаль, интересная была женщина…» — и выключает компьютер.

— Интересная? — встревоженно переспрашивает Кадровик и в недоумении снова раскрывает свою бежевую папочку, чтобы еще раз вглядеться в лежащую там фотографию. — Да нет, по-моему, ты преувеличиваешь. Если б она была интересной, я бы ее наверняка запомнил.

Но Секретарша уже не слышит его — она торопливо швыряет испачканный подгузник в мусорное ведро, стремительно пакует своего младенца, энергично втискивает его в переносной стульчик и ловко цепляет под мех, на живот, потом закутывается в свое громоздкое пальто, в дождевик, и вот уже ребенок исчез под шелестящей оранжевой пленкой, словно его никогда и не было. Уже у двери она оборачивается и окидывает своего начальника таким удивленным взглядом, будто впервые видит его.

— Нет, интересная, — уверенно говорит она. — Даже красивая. А то, что ты не обратил на нее внимания, так это потому, что ты всегда как улитка — прячешься внутрь себя, а все красивое и доброе проходит мимо тебя, как тень. Да ладно, чего мы спорим о человеке, которого уже нет. Тут уже ничего не докажешь.

И, помолчав, вдруг добавляет:

— Знаешь что — давай-ка я тоже схожу с тобой к Мастеру ночной смены. А то интересно у нас получается. Выбрасывают человека на улицу и даже в кадры не сообщают.

 

Глава четвертая

Еще недавно она умоляла его не вызывать ее обратно в контору, а вот сейчас, закутавшись сама и закутав в мех сытого младенца, идет спокойно и терпеливо, словно ее подключили к неисчерпаемому резервуару свободного времени, шагает рядом со своим начальником по вымощенной плитками дорожке, ведущей из административного корпуса к гигантскому, без единого окна зданию пекарни, из которого модернистскими скульптурами поднимаются в серое небо тонкие и высокие фабричные трубы. Со скатов черепичной крыши, что нависают над стенами здания, непрерывными потоками струится, кажется, уже не просто дождь, а сплошная стена воды, сплетенная из сотен дождей сразу, и потоки эти с каждой минутой усиливаются, как будто зима, окончательно потеряв надежду разом опустошить все небо, теперь выдаивает из него множество струй по отдельности, смешивая их в безбрежное море уже потом, на земле. Он вдруг вспоминает о Начальнице канцелярии, которая вынуждена сейчас заменять его в роли отца, и так же неожиданно и непонятно почему ощущает спокойную уверенность, что эта пожилая, опытная женщина не станет тешить себя иллюзиями, будто в такую погоду безумные самоубийцы с взрывчаткой на поясе поленятся выйти из дома, чтобы взрывать и взрываться, и поэтому будет упрямо стоять у дверей балетной студии и вообще всюду, где ей придется, лишь бы порученная ее опеке девочка и шагу не сделала в одиночку по таким опасным нынче иерусалимским улицам. Теперь он уже ощущает не злость, а странную молчаливую благодарность к той безымянной женщине, смерть которой сумела пробудить в их душах это поразительное чувство возрожденного братства, и даже готов, протянув руку, дружелюбно коснуться — чего обычно, еще по армейской привычке, избегает — плеча своей Секретарши, но тут же спохватывается, прячет руку в карман плаща и лишь восклицает шутливо, стараясь пересилить ревущий ветер:

— Кончится тем, что ты все-таки задушишь своего ребенка!

Она отирает залитое дождем лицо и с неколебимой уверенностью отвечает:

— Никогда! Я чувствую каждое его шевеление. Вот, в данную минуту он просит передать тебе самый пламенный привет.

Дождь, темень кругом, а мы все уже тут как тут, в цеху, собрались вокруг наших гигантских печей, на свою ночную смену, — человек девяносто, не меньше, мужчин и женщин. Тут и те, кому у конвейера стоять, и те, кому убирать, и операторы машин с техниками из контроля, и сборщики с сортировщиками, и мукомолы с дрожжевиками, и инженеры вперемешку с простыми работягами. Пора начинать. Скоро поплывут по нашим конвейерным лентам золотистые кирпичи и кирпичики теста, загудят огромные, герметически закрытые стальные цилиндры печей, а там и упаковщики примутся укладывать и паковать готовый наш продукт — буханки и хлебы, крученые халы и плоские питы, бублики и булочки, крутоны и панировочные сухари. А снаружи, под навесом, уже собираются с шумом грузчики, и водители уже толпятся поодаль, которые скоро повезут наш свежий ночной хлеб по всей стране. Помощник Мастера поторапливает запаздывающих уборщиц — они тоже, как и все мы, в белых халатах и белых колпаках, чтобы ни один волос не упал, упаси Боже, на горячее тесто, — пора, мол, им браться за ведра и щетки, соскребать с поддонов остатки сгоревшего теста. И часы вот уже отсчитывают первые минуты нашей смены. Побежало оно, наше времечко, и теперь не покинет нас до конца долгой ночи.

Всё уже наготове, а тут вдруг появляются эти двое — мужчина с седоватым ежиком, но еще молодой и крепкий, среднего роста, с армейской выправкой, и женщина с ним, в желтой накидке поверх пальто. Видно, из правления оба, и слова еще не успели сказать, а мы уже дали им, как положено, халаты с колпаками и тогда только в цех впустили. Они, оказывается, к нашему старому Мастеру пришли…

У входа в цех им велят надеть белые халаты и высокие белые колпаки, и вот уже они совсем рядом со стальными печами, что дышат блаженным теплом в середине огромного зала. Кадровик здесь — гость нечастый. По своей прежней работе он хорошо знает писчебумажный отдел и с тамошними сотрудниками, если они в нем нуждались, даже после назначения на новую должность всегда предпочитал встречаться прямо на их рабочем месте, в привычной для себя обстановке, — но работников самой пекарни всегда принимал у себя в кабинете. Эти гигантские залы с конвейерными лентами и огромными, наглухо закрытыми печами, это долгое таинство выпечки хлеба, а в особенности бесконечные ящики с буханками и батонами — всё здесь навевает на него уныние и тоску, как бывало в детские годы, когда мать посылала его в бакалейную лавку неподалеку от дома. Но в сегодняшнюю грозу он готов благословлять это сдобное, душистое тепло, так неожиданно подаренное ему здесь на исходе длинного рабочего дня, — а день этот, он предчувствует, кончится не так-то скоро, возможно напрямую слившись с еще предстоящей ему и наверняка такой же длинной, сумбурной ночью. Между тем желтоватые, похожие на глину комки теста медленно проплывают на уровне его глаз на своем неумолимом пути к огню, ждущему их в стальных недрах, и это древнее зрелище почему-то греет его душу, несколько притупляя и чувство вины за дочь, перепорученную в чужие руки, и гнетущее предчувствие гневной сцены, которую, он знает, неизбежно устроит ему бывшая жена. Краешком глаза он видит золотистую макушку пыхтящего от натуги младенца, который сумел-таки высунуть голову из меховой тюрьмы и теперь с любопытством оглядывается по сторонам, а краем уха слышит голос Секретарши, которая воинственным шепотом предостерегает его ни в коем случае не торопиться с известием о смерти, которая привела их сюда. Как будто она надеется, что эту смерть, точно ребенка, тоже можно спрятать от чужого глаза под мех ее пальто.

Но вот и Мастер ночной смены. Смуглый мужчина лет шестидесяти, высокого роста, слегка сутулый, на привлекательном, с тонкими чертами лице выражение легкой озабоченности и даже тревоги — еще бы, неожиданное и столь позднее появление людей из отдела кадров ничего доброго ему явно не сулит. И действительно, снедаемая рвением Секретарша тут же рывком протискивается вперед — она по-прежнему боится, что ее начальник не сдержится и слишком рано известит о смерти их работницы, тем самым дав Мастеру возможность переложить всю вину на погибшую, — и с притворной наивностью спрашивает: «А что, уборщица Юлия Рогаева, которая вот уже больше недели не отбивалась на проходной, все еще числится у вас в штате? а если числится, то где она в данный момент? и нельзя ли ее позвать, будьте добры…»

Мастер, которому и в голову не приходит, что это сама Смерть задает ему столь невинный на вид бюрократический вопрос, слегка краснеет, как будто уже в самом имени пропавшей работницы таится какая-то ловушка:

— Рогаева? — Он внимательно изучает свои ладони, словно отсутствующая работница прячется именно там. — Нет, Юлия уже ушла от нас… давно…

И мягкая интимность, с которой он произносит имя погибшей женщины, заставляет дрогнуть какую-то струнку в душе Кадровика.

Но Секретарша настроена решительно. Как тот пес, что полагает, будто он уполномочен толковать намерения хозяина, она продолжает теребить высокого пожилого мужчину, в недоумении наклонившегося над ней:

— Как это «ушла»? По собственному желанию? Или это вы ее уволили? А если уволили, то за что?

Мастер почему-то затрудняется дать внятный ответ. Извините, но он хотел бы сначала узнать, в чем дело. С чего вдруг им понадобилась эта работница? Да еще в такой поздний час? Не пришла же она сама к ним жаловаться…

— А почему бы, собственно, и нет?

Потому что он знает. Это такая женщина… она не станет унижаться.

— Так почему же вы ее уволили? Кто сказал, что он ее уволил?

— Что же с ней произошло? Почему вы всё ходите вокруг да около и не отвечаете на прямой вопрос?

Видимо, Мастер чего-то опасается, если он так настойчиво требует от них объяснений. Кто-то из вас недавно встречался с этой женщиной? Да или нет?

— Пока что нет… — Секретарша заговорщически улыбается Кадровику. — Но возможно, скоро встретимся…

«Что она несет? Это уже переходит всякие границы», — думает про себя Кадровик, но по-прежнему хранит молчание, не видя смысла перебивать их разговор.

— Впрочем, вы, наверное, правы… — уступает Мастер. Чепуха все это. В самом деле, какая разница? Даже если вы с ней встречались, она могла всего лишь подтвердить, что никто ее не увольнял, но и она, собственно, не увольнялась. Просто они с ней… как бы это сказать… ну, расстались по-доброму, что ли… Да, конечно, теперь он понимает, что обязан был сообщить об этом «расставании» в отдел кадров, но разве это не чистая формальность? Ведь ни администрация, ни профсоюз не могут возражать против ухода временного работника. А вообще-то эта Рогаева, сказать по правде, была прекрасной работницей. У него к ней не было никаких претензий. Хотя, конечно, работа была ниже ее уровня, совсем не по ее образованию. Вы там, в отделе кадров, послали ее сюда уборщицей, даже не разобравшись, наверно, что перед вами дипломированный инженер. Он потому и посоветовал ей уйти из пекарни — хотел, чтобы она нашла себе более подходящее место. У него просто сердце щемило, когда он видел, как такая женщина ходит по ночам с метлой и с мусорным ведром в руках.

Этот простой, даже слишком простой ответ, явно призванный поскорее удовлетворить и спровадить восвояси маленькую делегацию из отдела кадров, нисколько не охлаждает, однако, бурный следовательский пыл Секретарши. Она грозно глядит в смуглое печальное лицо пожилого Мастера, ее волосы выбились из-под белого колпака и разметались во все стороны, пальто широко распахнуто, и толстощекий ребенок, что так и вертится у нее на груди, кажется каким-то живым пропеллером, только что выбравшимся из ее чрева.

— Так что же — из-за того, что у вас такое чувствительное сердце, вы взяли и вышвырнули замечательного работника? Могли бы хоть нас спросить, — может, мы бы сами нашли для нее более подходящую работу в каком-нибудь другом месте, например у нас же, через дорогу, в писчебумажном отделе…

И тут уже терпение Мастера, видимо, кончается — сурово прикрикнув на столпившихся вокруг рабочих, которые с любопытством прислушиваются к странному разговору, он поворачивается к молчащему Кадровику и заявляет, что у него больше нет времени, ему некогда, пора уже запускать третью печь, и вообще — он так и не понял, чего от него хотят. Ведь не может же быть, что весь этот шум поднялся из-за каких-то пустяковых налогов, которые пекарня зря уплатила за ушедшую работницу? Если все дело в этом, то ради Бога — пусть они вычтут эти налоги у него из зарплаты, и дело с концом.

Все это время Кадровик с удивлением прислушивается к себе: «Почему я продолжаю молчать? Почему я разрешаю этой разошедшейся ведьме так нападать на пожилого человека, а заодно позорить меня самого?» Но теплое блаженное дыхание пекарни по-прежнему затуманивает его чувства, и ему кажется, что требовательный голос Мастера доносится к нему сквозь ватное одеяло сна:

— Скажите правду, что случилось? Она действительно обратилась к вам?

— Обратилась, — негромко, со значением говорит Секретарша. — Но не так, как вы думаете.

И тут вдруг к Кадровику возвращается утраченное им в этом уюте сознание своей ответственности.

— Ее нет, — тихо говорит он. — Она погибла во время теракта на прошлой неделе.

Кажется, смертоносный пояс террориста, взорвавшийся на минувшей неделе на овощном рынке, сейчас взрывается снова, только на сей раз совершенно беззвучно. Мастер отшатывается, как будто его толкнула взрывная волна, лицо его багровеет, он стискивает голову руками.

— Не может быть…

— Еще как может, — все так же негромко говорит Секретарша, даже, кажется, с каким-то странным злорадством.

Но теперь Кадровик уже не дает ей продолжить. В нескольких простых и внятных словах он рассказывает Мастеру о намеченной к публикации статье и об озабоченности хозяина, который страшится, что это может повредить доброму имени и даже доходам пекарни.

— Вы нас немного запутали сейчас этим вашим «расставанием», — не без укора подытоживает он. — Но теперь мы хоть установили, что она уже не работала у нас ко времени теракта. А это значит, что мы и не обязаны были интересоваться ее судьбой.

Видно, что Мастер и впрямь тяжело переживает внезапное известие, но Кадровику кажется, что даже это не умерило следственный раж Секретарши, и он вдруг делает именно то, чего всегда избегал, — тепло, по-дружески кладет ей руку на плечо, не стесняясь посторонних. «Хватит, — увещевает он ее. — Кончай. Поздно уже. Смотри, и дождь этот треклятый никак не кончается. Теперь-то уже все ясно, правда? Так что большое тебе спасибо за помощь, но дальше я уже смогу действовать сам, а ты поезжай давай домой — дети, наверно, тебя заждались, и муж…»

И с каким-то незнакомым, неожиданным для себя волнением запечатлевает на золотистой макушке младенца легкий поцелуй — словно в награду за его терпеливое молчание. Ребенок жмурится от удовольствия и в очередной раз выплевывает изо рта постылую соску.

Секретарша словно бы вдруг приходит в себя. Все ее административное рвение разом испаряется, она неторопливо, задумчиво застегивает свое широкое меховое пальто, так что младенец снова исчезает в нем, и вдруг, озорно улыбнувшись, поворачивается к пожилому Мастеру и спрашивает его: а что, сотрудники администрации тоже могут получить бесплатно буханку хлеба? И от этого простодушного вопроса недавней неумолимой прокурорши смуглое лицо Мастера тоже расплывается в широкой улыбке, и он набивает ей в сумку три буханки разных сортов, добавляет к этому две пачки сухарей, несколько пакетов крутонов и панировочных крошек и велит одному из рабочих, которые все еще крутятся поблизости, отнести сумку к ее машине, а заодно дать пару буханок также ее начальнику.

Но Кадровик соглашается только на одну.

 

Глава пятая

И почему-то не покидает здание пекарни. Напротив, непонятно зачем бредет следом за Мастером, который тем временем торопится во внутренний зал, где рядом со стальным цилиндром третьей печи два техника давно уже ждут его разрешения на запуск. И тут, на своем рабочем месте, этот человек, только что казавшийся таким смущенным и растерянным рядом с наседавшей на него неукротимой Секретаршей, словно бы вдруг меняется на глазах — так уверенно и властно отдает он короткие и твердые приказы, которые мало-помалу пробуждают внутри печи глухое, сдержанное и глубокое урчание, словно там нехотя просыпается какое-то огромное цирковое животное, этакий дрессированный тигр или лев. Кадровик в восхищении глядит на рабочих — как слаженно и дружно работают эти люди в окутывающем их всех братском тепле! На какой-то миг его обжигает тоскливая зависть. Да, в такую промозглую ночь куда лучше иметь дело с молчаливым и послушным веществом теста, чем с хрупкими и ранимыми человеческими существами. Здесь ведь любую ошибку можно исправить — всего-то и нужно, что взмахнуть да нажать.

Видно, этот странный молодой чиновник, так неотступно бредущий следом и всё время поглядывающий вокруг, все-таки беспокоит пожилого Мастера, потому что, когда запуск кончается и к глухому рычанию печи присоединяется какой-то тонкий звенящий вопль, он снова подходит к Кадровику, пытаясь выяснить, что тому нужно еще. Ведь он уже обещал, что сразу по окончании смены зайдет к хозяину и сам признается в своем небольшом административном проступке. Нет, оказывается, Кадровик, этот ответственный за кадры работников пекарни, хочет, чтобы Мастер не торопился со своим признанием. Ему пришло в голову попробовать сначала вообще отменить зловредную публикацию.

— Нет, это у вас не выйдет… — устало говорит Мастер.

— Но почему? Ведь ясно уже, что ко времени теракта эта Рогаева не имела к нам никакого отношения…

— Не будьте наивны. Имела, не имела — какой журналист откажется от такой сенсации? Даже если вы сумеете доказать ему ее непричастность к пекарне — он все равно найдет что-нибудь другое. Ему ведь лишь бы впутать нас в эту историю. Бог с ней, со статьей, пусть публикуют. Не переживайте. Ведь в этих местных газетках люди обычно читают одни только объявления — о ресторанах там или о продаже машин… А если кто и наткнется случайно на эту статейку, то, скорее всего, забудет о ней раньше, чем прочтет.

«Странно», — думает Кадровик и вдруг говорит с неожиданной резкостью, поражающей его самого:

— Непонятно мне: если вы так переживаете из-за нее, почему же вы с ней, как вы говорите, «расстались»? Причем даже до того, как она нашла новую работу?

— А вы уверены, что она ее не нашла?

— После взрыва у нее в сумке обнаружили только черствые остатки…

— Остатки? — Лицо Мастера вспыхивает. — Какие еще остатки? Кто там может судить, что у нее было в сумке, после такого взрыва?

Кадровик испытующе смотрит на смуглого пожилого мужчину, но к вопросу, так и не получившему ответа, больше не возвращается. Нет, он все-таки попытается отменить публикацию. Хорошо бы сделать это еще нынешней ночью. То-то Старик удивится! Он кивком прощается с Мастером и поворачивает к выходу. У дверей его останавливают рабочие ночной смены, возбужденно расспрашивая о подробностях смерти их уборщицы. Нет, он не знает никаких подробностей, он бы сам хотел их о многом расспросить. Но они тоже ничего толком не знают. Пекарня огромна, цеха велики, разбросаны, каждый работает сам по себе, а эта Рогаева — она ведь была принята временно, ну и, понятное дело, боялась, что могут уволить, вот и старалась себя показать, такая добросовестная была, что ото всех замыкалась, слова лишнего никому не скажет — пустая, мол, болтовня…

Снаружи по-прежнему льет. Из-за сплошной дождевой завесы один за другим выплывают серыми призраками огромные военные грузовики, с визгливым скрежетом разворачиваются на парковке и прижимаются широкими задами к погрузочным платформам складов. Почему-то Кадровику становится вдруг жаль, что он не спросил рабочих, казалось ли им, как его Секретарше, что эта Рогаева была красивой. Впрочем, по отношению к погибшему человеку такой странный вопрос, пожалуй, мог бы показаться неуместным. Он зябко поднимает воротник плаща и под секущим дождем, разбрызгивая лужи, бежит через двор обратно в административный корпус.

 

Глава шестая

Но не сразу проходит в свой кабинет. Сначала задерживается немного возле стола Секретарши, с отвращением принюхивается к запаху подгузника, оставшегося в мусорном ведре, потом садится, набирает номер редакции и просит к телефону редактора газеты. Увы, секретарша редакции — тоже, судя по голосу, женщина разбитная и напористая — бодро сообщает ему, что Редактора на месте нет, и более того — в ближайшие пару дней связаться с ним не будет никакой возможности. Ему немного поднадоел весь этот идиотский мир, и он решил уйти на время в полное отшельничество — уж куда полнее, он даже мобильник оставил здесь, в редакции. Впрочем, она готова предложить свои услуги в качестве временно исполняющей его обязанности. Кадровик снова удивляется этой неуемной страсти секретарш брать на себя право принимать решения вместо начальства, но тем не менее представляется ей по полной форме, называя свою фамилию и длжность, и осторожно осведомляетс, известно ли ей что-нибудь о статье, которая должна появиться в пятничном выпуске их газеты. Конечно, известно! Она, оказывается, не только в курсе всех деталей и подробностей, но и более того — даже видит себя одним из активных участников этой истории. Ведь это именно она посоветовала редактору — перед тем как тот уединился от опостылевшего мира — заранее предупредить Старика, какой неприятный сюрприз ждет его в конце недели, чтобы тот успел прислать извинение. «Но в том-то и дело!» — перебивает ее Кадровик. В том-то и дело, что никакого извинения не требуется. Всего лишь разъяснение. Потому что, видите ли, обвинение, которое предъявляется им в этой статье, в действительности основано на ошибке. Они здесь только что закончили первый этап административного расследования и выяснили, что хотя погибшая женщина и в самом деле когда-то работала в их пекарне, но ко времени теракта давно уже не имела к ней ни малейшего отношения. Из чего следует, что руководство пекарни вообще и отдел человеческих ресурсов, который он возглавляет, в частности никак нельзя обвинить ни в бессердечности, ни в равнодушии, ни в недостатке человеколюбия. Поэтому он советует ей — поскольку уединившийся от мира редактор, как это ни удивительно с точки зрения здравого смысла, уединился также от своего мобильного телефона — принять, самой и безотлагательно, решение об отмене злополучной публикации. Проще говоря — выбросить эту нелепую, ошибочную, мерзкую статейку в мусорное ведро. Прямо сейчас. Выбросить. Немедленно и бесповоротно.

— Выбросить статью?! — Секретарша потрясена так, словно он попросил ее выбросить в мусорное ведро звезду, свалившуюся с неба. — Просто так взять и выбросить? Но это же абсолютно исключено! Аб-со-лют-но! А почему это вас так волнует? Мы ее напечатаем, а рядом, в маленькой рамке, напечатаем ваше извинение или разъяснение, как вы хотите, и пусть уж читатели сами решат, кто в чем виноват или не виноват.

— Ни в коем случае! — возмущенно протестует Кадровик. — К чему же ранить читателя такими статьями в нынешние трудные времена, если повод-то ложный?!

Нет, секретарша упорствует в своем отказе. При всем ее сочувствии к понятному и справедливому желанию Кадровика очистить своего хозяина от несостоятельных обвинений, она не чувствует себя вправе ни отменить, ни тем более выбросить, ни даже сколько-нибудь отсрочить какую бы то ни было статью без ведома и согласия ее автора. Если уж вашему хозяину так приспичило, почему бы вам не поговорить напрямую с самим этим Журналистом и не попытаться убедить его самого немного смягчить свои обвинения? Впереди целая ночь… можно еще успеть перебрать кое-какие строчки…

— Поговорить? С этим Змием подколодным?!

— Змий подколодный? Ха-ха-ха! — Она явно в восторге. — Нет, это просто замечательно! Это вы по опыту личного общения или только на основании его статей?

— Достаточно и одной этой дурацкой статьи, чтобы понять, с кем имеешь дело!

— Если так, то это гениальное попадание. Прямо в точку! Но скажите сами, — и она неожиданно интимным тоном поверяет ему свое великое секретарское кредо, свое глубокое, основанное на жизненном опыте, убеждение, — нет, ну скажите сами, разве мы можем вообще обойтись без таких вот… змиев? Ведь правда же, хоть один такой, да должен ползать в каждой газете?! Ведь иначе мы все будем чувствовать себя совсем уж безнаказанно, разве не правда…

Завершив эту занятную, но совершенно бесполезную по результатам беседу, Кадровик погружается в черную меланхолию. Какого черта! Чего ради он так настаивает? За что сражается? Неужто всего лишь за то, чтобы покрыть непонятное упущение Мастера ночной смены? Или затем, чтобы снова, как в те былые дни, когда он еще работал торговым агентом, показать Старику, какой у него изобретательный и инициативный сотрудник? А может — он даже чуть пугается этой странной мысли, — может, он потому так упорствует, что хочет вернуть хоть толику уважения этой погибшей женщине, обладательнице инженерного диплома, для которой в Иерусалиме нашлось лишь место уборщицы? Хочет вернуть ей хоть толику положенного человеку достоинства, чтобы и она сама, и все ее близкие поняли, что ее страдания и смерть остались здесь незамеченными отнюдь не по причине всеобщего отупения, бессердечия и равнодушия.

Он зажигает настольную лампу и в тишине пустынного здания снова всматривается в изображение погибшей женщины в своей тоненькой бежевой папке. Да, интересное лицо. Неужели в самом деле красивая? Впрочем, кто может судить… Он решительно захлопывает папку и поднимает трубку телефона — проверить, как прошел у дочери урок в балетной студии. Но домашний телефон молчит, и свою временную заместительницу он находит только по мобильнику. Ее легкий английский акцент звучит успокаивающе: да, урок в студии закончился уже четверть часа назад, но девочка забыла, что им задано в школе на завтра, поэтому она подвезла ее к подруге, а сама ждет теперь в кафе. Так что он может спокойно заниматься своим расследованием. Хоть всю ночь. Он должен еще сегодня закончить это расследование. Они обязаны достойно ответить на эту подлую клевету.

— Всю ночь?! — Он даже теряется от удивления. — Но зачем? Это же совершенно излишне. Мы уже, в сущности, всё выяснили…

И рассказывает ей о закончившемся опознании. Да, окровавленная и порванная платежка, с которой началась вся эта путаница, действительно выписана в пекарне, но нет никакого сомнения в том, что ко времени теракта эта женщина — он с некоторым пафосом называет Начальнице канцелярии найденное наконец имя, — эта Ю-ли-я Ро-га-е-ва, да, вот именно, Рогаева, — она уже не имела никакого отношения к их пекарне. И поэтому сейчас он всеми силами пытается вообще отменить публикацию этой несправедливой статьи. К сожалению, редактор отсутствует, и ему, кажется, придется обратиться к самому Журналисту…

Его идея приводит ее в восторг. Отменить публикацию? Это абсолютно правильно. Это замечательный ход. И таким образом они смогут вернуть Старику утраченный душевный покой.

— Ты прав. Звони ему. И главное, не уступай! — подбадривает она Кадровика. — Надави на него, прижми его к стене, этого писаку!

— Как же, прижмешь такого, — мрачно говорит Кадровик. — Я не зря его называю Змием. Он и есть змий. Удав. Такой, если поймает кого-нибудь в свои кольца, так просто не отпускает. Не удастся одно, придумает что-нибудь другое. Может, лучше, чтобы Старик сам позвонил в газету? Уж ему-то наверняка дадут поговорить с редактором…

Нет, она хорошо знает своего босса.

— Старик ничего не понимает в таких… формальностях. Он только запутается, разволнуется и, в конце концов, всё испортит. И потом, подумай, времени ведь мало. Ты же сам говорил, что они там, в газете, завтра закрывают пятничный номер. А Старик как раз сейчас в ресторане, а оттуда собирался на концерт…

— В ресторане? И собирается на концерт? Вот как? А мы тут пока из кожи вон лезем, чтобы защитить его честь.

— Но не только же его! — Она взывает к его чувству справедливости. — Мы ведь и свою честь защищаем тоже. В том числе и честь твоего отдела. Так что давай сделаем всё сами. А Старика оставим в покое… Сколько ему вообще осталось?

Она так преданно защищает Старика, что Кадровик вспоминает: ему ведь тоже есть кого защищать и о ком заботиться. Что там с его дочерью? Можно ли спросить, что Начальница канцелярии о ней думает?

— Хорошая девочка… — Чувствуется, однако, что она почему-то избегает прямого ответа. — Немного рассеянная, правда, не совсем организованная. И сама еще не знает, чего хочет. Но ты не волнуйся — в конце концов она найдет дорогу в жизни. Они все ее находят…

Кадровик медленно кладет трубку и устало прикрывает глаза.

 

Глава седьмая

В телефонной трубке — низкий высокомерный голос на фоне разухабисто лязгающей музыки, как будто Змия подколодного застигли на свадьбе или в дискотеке. Впрочем, это не мешает Журналисту прежде всего обрушиться на своего Редактора. Что за отвратительная манера — показывать статью ее же героям?! Настоящая непорядочность, и профессиональная, и моральная. Теперь понятно, почему эта скотина так поспешила спрятаться ото всех. И что же — вам, значит, не приглянулась моя статья, да? Ну, он так и полагал, что теперь начнутся всякие закулисные интриги, давление, угрозы — не зря ведь фотограф уже тогда, во время их визита в больницу, напоминал ему, что кроме пекарни у вас там есть еще писчебумажный отдел, который вроде бы поставляет бумагу газетам. Ну и что — вы небось полагаете, что в обмен на небольшую скидку в цене бумаги вам положена полная моральная неприкосновенность? Черта с два! И вообще, что случится, если ваш ответ появится неделей позже? Мир от этого не развалится. Ах, вот как, вы хотите, чтобы я вообще отозвал статью? Вас что же, так задело обвинение в бесчеловечности? А может, вы просто испугались реакции покупателей? Знаете, для капиталиста вы как-то поразительно наивны. Неужели вы всерьез думаете, что из-за какой-то статьи хоть кто-нибудь станет бойкотировать ваши продукты? Если бы… Но этого не будет, увы. В наше время, когда человеческое достоинство попирается совершенно в открытую, везде и повсюду, кто там станет обращать внимание на мелкие провинности крупного предприятия?! Ну, подумаешь, бросили свою работницу умирать и даже не поинтересовались, что с ней! Да это, скорее, даже уважение вызовет у нашего задолбанного до беспамятства народа: вот, глядите, есть еще, оказывается, в нашей стране места, где не распускают всякие слюни насчет «человечности», а правят твердой рукой и в результате — как эффективно! А если даже какой-нибудь особенно мягкосердечный простачок и возмутится вашей наглостью — ну и что? Неужто вы думаете, что он пойдет искать на полках супермаркета ваши продукты, чтобы их бойкотировать? Чепуха! Ну, а если вас это все-таки беспокоит, так пожалуйста — присылайте нам свои объяснения, извинения, оправдания, что там у вас есть, только будьте любезны — на следующей неделе. Чао!

— Нет, ни о каких оправданиях или извинениях не может быть и речи! Тем более на следующей неделе! — Кадровик тщетно пытается перекричать грохочущую музыку. — Эта женщина, эта погибшая, смерть которой вы так усиленно пытаетесь на нас навесить, ушла от нас уже месяц назад. Так что во время теракта она даже формально не была нашей работницей, и только по причине небольшой бюрократической путаницы мы продолжали платить ей зарплату и даже выплачивать за нее налог. Всё это проверено. Мы не только не могли знать о ее смерти, но и не должны были знать о ней. И я полагаю, что элементарная порядочность обязывает вас теперь признать свою ошибку и отозвать статью.

Ленивый высокомерный голос сообщает ему, что не может быть и речи о том, чтобы признавать какую-то там ошибку. Интересно, как это она вдруг перестала иметь к вам всякое отношение? Вы что, уже придумали, как похитрее уволить ее, задним числом, чтобы ваша совесть была чиста? А как же с платежкой вашей уважаемой пекарни, которую нашли у нее в сумке? Что это вы всё крутите да изворачиваетесь? Ясно же, что она ваша! И вы обязаны не просто извиниться, вы обязаны еще и немедленно ее опознать, чтобы легче было найти ее родственников и друзей и организовать ей достойные похороны. Это ваш минимальный долг по отношению к своему работнику. Вы ведь достаточно ее эксплуатировали, пока она была жива, так выполните теперь свой долг, и тогда читатели, может быть, простят вам ваше омерзительное бездушие и когда-нибудь забудут об этой истории…

Кадровик буквально задыхается от гнева. Во-первых, всё, что в этой стране когда-нибудь вроде бы забывают, потом обязательно когда-нибудь всплывает. А во-вторых, прежде чем выносить приговоры и раздавать указания, лучше объяснили бы, каким боком вы сами причастны к этой истории. Почему это, интересно, вы не обратились к нам сразу же после того, как обнаружили нашу платежку? Почему это даже из реанимации бегут сообщать прежде всего в газету?

— Во-первых, не в газету, а ко мне лично, — назидательно цедит высокомерный голос. — Во-вторых, в отделении реанимации некогда заниматься документами, они борются за жизнь раненых. Это потом, когда никто не явился ее опознать, и тело отправили в морг, и прошло еще несколько дней, один тамошний патологоанатом, мой знакомый, решил проверить ее сумку и нашел там эту платежку, без указания имени… Кстати, почему это у вас такие анонимные платежки, в вашей пекарне? А, понимаю! Разделяй и властвуй. Скрывай и эксплуатируй. Ну, конечно. Очень похоже на всех вас. В общем, так — мой знакомый не мог ничего разобрать и поэтому обратился ко мне. Мы с ним немного сошлись за последний год, потому что я написал серию статей о том, как работают наши больницы во время терактов…

— Почему же вы не обратились к нам сразу же, когда увидели, кем выписана эта платежка?

— Потому что есть предел и моему терпению. Мое сердце просто лопалось от гнева при виде вашей душевной глухоты и равнодушия, и я решил, что вы заслуживаете небольшой порки, и притом желательно прилюдной. Это уже не первый раз, что крупные предприниматели, вроде вашего хозяина, умывают руки, когда их рядовые работники становятся жертвами терактов…

— Но как же так?! — возмущенно воскликнул Кадровик, понимая, что он наконец нащупал уязвимое место. — Как же так?! Ради какого-то сомнительного «урока» вы готовы оставить погибшего человека на неопределенное время в морге?!

— Что значит «оставить»? — насмешливо удивляется голос в трубке. — В каком смысле «оставить»?

— Оставить ее неопознанной, непохороненной — и все для того, чтобы вы могли заварить свою кашу?

— Вот что, любезный. — Кажется, голос впервые выходит из равновесия. — В отличие от вас, я за каждым конкретным случаем вижу прежде всего общий принцип — низкий уровень общественной и личной порядочности наших преуспевающих богатеев, которые топчут на своем пути всех остальных. Идут по трупам. А об этой женщине вам нечего беспокоиться. Ей уже не важно, она может оставаться там хоть навечно. Я видел таких мертвецов, которые неделями ждали, пока их опознают и похоронят. Это морг при университетской клинике, они там умеют сохранять человеческое мясо…

— Просто невозможно поверить! — гневно говорит Кадровик. — Вы называете умершего человека «мясом», а сами выступаете в крестовый поход против крупных предприятий из-за их, видите ли, «неуважения к умершим»!

Музыка в трубке неожиданно смолкает.

— Уважение к умершим? — В голосе Змия звучит неподдельное изумление. — Вы полагаете, что я сражаюсь за уважение к умершим? Нет, господин хороший, вы ни черта не поняли. А мне-то казалось, что вы уже уловили, что меня нисколько не занимает ваше идиотское «уважение к умершим». Видите ли, граница между живыми и мертвыми абсолютна. Мертвец — это просто неодушевленная материя, и всё. Уважение, страх, вина — всё это относится только к нам самим. Мертвые тут ни при чем, они в этом уже не участвуют. Уж вам-то, как начальнику отдела кадров, полагалось бы понимать, что все несчастья и боль в нашем мире порождены не отсутствием уважения к умершим, а недостатком внимания к живым. Той невыносимой легкостью, с которой вы забываете о почему-то не вышедшем на работу человеке, отказываетесь признать его своим в уверенности, что тотчас найдете ему замену среди других безработных, и так далее. Но я, если мне хочется выжать из нашего скучающего, равнодушного читателя хотя бы толику боли и возмущения всем этим, — я должен оставить эту погибшую женщину безымянной еще на несколько дней. Что поделать, таковы времена. Даже самый высокий принцип приходится растворять в ложечке скандала… Можете мне поверить, если бы не их вонючая щепетильность, этих типов в нашей редакции, я бы и фотографа своего непременно послал, чтобы он сфотографировал ее в морге. Этот мой приятель там, патологоанатом… он сказал… ну, выразился в том смысле… что эта ваша погибшая была если не совсем красоткой, то уж наверняка очень интересной женщиной…

— Интересной?! — Голос Кадровика дрожит от негодования. — Как вам не стыдно так говорить! Может, вам ее даже показали по дружбе, а?! «Красотка»?! «Интересная женщина»?! И это вы говорите о погибшем человеке?! Да вы оба просто тронутые, вы и ваш приятель! Недаром я сразу почувствовал в вашей статье что-то безумное…

На другой стороне провода слышится довольное хрюканье. А если даже так, что из этого? Когда всё в стране разваливается, может, с этим только так и нужно бороться — с помощью безумия? Впрочем, честности ради, следует признать, что слова приятеля о красоте погибшей женщины действительно были одной из причин, заставивших его поглубже копнуть это дело. Но господин начальник отдела кадров не может не понять этого, ведь он наверняка говорил с погибшей, когда принимал ее на работу.

Как начальник отдела кадров он возмущен попыткой Журналиста каким-то образом связать его с погибшей. В пекарне два цеха, триста двадцать человек работают в три смены, кто может их всех запомнить?

— Может быть, вы мне хотя бы ее имя назовете? Кем она у вас работала? В ее личном деле наверняка есть фотография, я мог бы присоединить ее к статье. А может, присоединим ее к вашему извинению, а? Это оживит историю, да и у читателей возбудит добавочный интерес…

— Значит, вам фотографию? И имя тоже? Оживить историю? Забудьте об этом! Вы не получите никаких дополнительных данных, пока не согласитесь отозвать свою статью или, по крайней мере, изменить ее злобный, оскорбительный тон.

— Отозвать? Да нет, статья моя крепко стоит на обеих ножках. А вот меня вы надоумили. Я, пожалуй, действительно еще немного поработаю над этой темой. Интересно было бы выяснить, как это у вас в пекарне увольняют сотрудника и одновременно продолжают платить ему зарплату? И вообще, я думаю, что из этой истории можно еще кое-что выжать. Люди любят читать о жертвах терактов, это не что-то там далекое и чужое, это реальное и возможное, они тут же примеряют всё на себя. Посмотрите сами на тех, кто приходит сразу после очередного взрыва в кафе, — у них в душе отчаяние, протест, но на лицах — этакая горделивая приподнятость: вот, мол, мы снова здесь, мы не поддаемся страху, жизнь продолжается вопреки всему. М-да… Кстати, всё хочу вас спросить — что это вы так воинственно настроены против меня? Мы ведь с вами, между прочим, старые знакомые. Да-да… Думаю, если б мы встретились лицом к лицу, вы бы сразу вспомнили, что много лет назад мы даже сидели однажды рядышком на лекции по греческой философии. Так-то… А знаете, я ведь удивился, узнав, что вас вдруг назначили начальником отдела кадров. Вы казались мне совсем не подходящим для этой работы. Но потом мне объяснили, каким образом вы заполучили эту должность, и меня уже не удивило, что эта женщина затерялась среди ваших бумажек… Наверняка какая-нибудь уборщица…

— Это вас не касается…

— Ничего, когда вы завтра появитесь у нас в редакции, вам волей-неволей придется назвать ее имя…

Кадровик почти физически ощущает, как его сжимают змеиные кольца, и ему уже жаль, что он вообще затеял этот разговор.

— Кто вам сказал, что я у вас появлюсь? Мы, может, вообще решим не отвечать на вашу клевету. Проигнорируем ее, и кончено. Вот так…

 

Глава восьмая

Теперь уже он ощущает не одну только вяжущую, давящую усталость. К его усталости присоединился еще и острый голод. К тому же ему не терпится проверить, вернулась ли дочка наконец домой. Но сначала он отправляется в туалет, сполоснуть лицо, вспотевшее от разговора. Однако мужской туалет занят — здесь возится какая-то новая уборщица, которую он видит в своем отделе впервые, молодая, пышноволосая женщина. При виде мужчины она смущенно отступает в сторону — видимо, не ожидала, что в это позднее время кто-то из сотрудников еще работает. Он приветливо улыбается ей и проходит в женский туалет. По его личному приказу здесь недавно поставили большое, в человеческий рост, зеркало, чтобы сотрудницы могли видеть не только свое лицо, но и всю фигуру. В безмолвной тишине рано подступившей осенней ночи он пристально рассматривает себя. Мужчина тридцати девяти лет, сильный, хорошо сложенный, хоть и не особенно высокий, с короткой, ежиком, стрижкой — памятка сверхсрочной армейской службы. Застывшее, усталое, мрачное лицо. И глаза — сузившиеся в какой-то непонятной обиде. «Что с тобой?» — с молчаливым упреком спрашивает он свое отражение, которое продолжает недовольно и хмуро смотреть на него. Неужто это всё из-за трусливых капризов Старика? Или из-за этой лживой статейки с циничным упоминанием о его разводе? Теперь ему уже совершенно ясно, что Журналист куда хитрее и изворотливее, чем он думал. Такой ничего не уступит и ни слова в своей писанине не изменит. И если они завтра же не пошлют в газету самое недвусмысленное извинение, он непременно продолжит ковыряться в их кишках. А там, глядишь, на следующей неделе появится еще один пасквиль. Как только ему станет известно имя погибшей, он наверняка найдет путь к людям ночной смены и отыщет себе там очередного информатора с такой же легкостью, как нашел его в морге. Настучал же ему кто-то о связи между его разводом и назначением на новую должность. Нет, конечно, не Секретарша настучала, в этом он уверен. Не потому, что она так уж уважает его, просто не станет порочить отдел, в котором сама же и работает…

* * *

Начальница канцелярии узнает его с первого слова. Да, у них всё в порядке. Они уже по дороге домой. Со всеми домашними заданиями до самого конца недели. И дома сразу же возьмутся за них. Может быть, он хочет поговорить с дочерью?

Голос дочери, обычно отчужденный, неуверенный и всегда будто в чем-то оправдывающийся, теперь согрет новой надеждой. Да, ей очень хорошо. Эта женщина, которая пришла вместо него, очень симпатичная. И она обещала помочь ей с уроками, так что ему не нужно никуда торопиться.

— Ну что, удалось договориться с Журналистом? — снова берет трубку Начальница канцелярии.

— Увы. Никаких шансов. Жаль, что я вообще с ним связался.

— Попробуй еще что-нибудь. Подумай. Не торопись. В твоем распоряжении целая ночь.

— Опять ты про целую ночь! Нет, у меня совсем другая идея. Может, нам вообще отказаться от ответа, а? Дать этой истории осесть и забыться. Продиктуй мне все-таки номер мобильника Старика, я попробую поговорить с ним об этом еще до концерта.

Нет, она не согласна. Она не даст ему этот номер. Он не будет говорить со Стариком без нее. Да еще перед концертом. Старик без нее беззащитен. И вообще, ей кажется, что это неправильный путь. Зачем отказываться? С какой стати сразу же подымать руки и капитулировать? Нет, нужно хорошенько подумать. Наверняка можно найти что-то другое. Не нужно торопиться, еще раз повторяет она и дает отбой.

Он берет в руки полученную в пекарне буханку. Запах свежего хлеба пьянит и кружит ему голову. Может, поспешить в пекарню, предупредить Мастера на случай появления Журналиста? Или все-таки подождать до завтра? Он надламывает буханку. Сначала он думал принести ее домой целиком, но сейчас ему вдруг мучительно захотелось есть, прямо до тошноты. Он подходит к маленькому холодильнику Секретарши и заглядывает туда в надежде найти что-нибудь, что можно было бы положить на краюху. Раньше он себе никогда не позволял рыться в чужом холодильнике. Но поиски напрасны — холодильник Секретарши девственно пуст, если не считать сиротливо стынущей пластинки сыра. Конечно, можно было бы взять этот крошку сыра, Секретарша наверняка с радостью им пожертвует, но его сдерживает мысль, что завтра ему придется извиняться за вторжение в ее холодильник. Нет, он не доставит ей такого удовольствия! Хватит с него той развязности, с которой она сегодня вела себя с ним самим и с этим пожилым Мастером!

Он надламывает пустую краюху и опять подвигает к себе тоненькую бежевую папочку с личным делом погибшей уборщицы Юлии Рогаевой. В третий раз перечитывает ее анкетные данные — возраст, место рождения, адрес в Иерусалиме — и снова осторожно приближает к глазам маленькое, неясное изображение женского лица и длинной, почти модильяниевской шеи, пытаясь понять, в чем секрет той красоты, о которой говорил Журналист и которая так обидно — если ему верить — ускользнула от его взгляда, когда он принимал эту женщину на работу. Неужто его Секретарша права и он действительно замкнулся в себе, как улитка, так что красота и добро проходят мимо него, как тени? Ему вдруг опять вспоминается почти интимная фамильярность, которую она позволила себе во время сегодняшних розысков, и он окончательно утверждается в мысли, что завтра нужно будет первым делом поставить ее на должное место. Среди товарищей по сверхсрочной службе он славился тем, что всегда умел сохранять дистанцию между собой и своими секретаршами — до тех пор, пока не женился на одной из них.

Он закрывает папку, отламывает от буханки еще один кусок и подходит к шкафу, чтобы достать личное дело пожилого Мастера. Эта папка, в отличие от предыдущей, старая, пухлая, со множеством листов, и фотография в ней — не отсканированная, а сделанная для паспорта. На снимке — лицо молодого красивого парня в форме техника инженерных войск, его черные глаза сияют, открытый миру взгляд дышит доверием и надеждой. Кадровик листает бумаги — старые заявления о льготах и дополнительных отпусках, извещения о женитьбе и рождении трех детей, приказы об очередных повышениях по службе и бесчисленные заявления, отражающие долгую, утомительную тяжбу за приведение зарплаты в соответствие новой должности. В общем и целом надежный работник, хотя есть тут и десятилетней давности резкое письмо самого Старика с выговором из-за какого-то двигателя, который сгорел по халатности Мастера. История человека, который неуклонно поднимался по службе и в итоге сегодня, несмотря на звание обычного техника и запачканные машинным маслом руки, получает вдвое больше, чем он, ответственный за человеческие ресурсы и проблемы всей пекарни.

Смотри-ка, незаметно-незаметно, а буханку он умял-таки целиком — одни крошки остались! Он сгребает их в ладонь и швыряет в мусорную корзину, потом решительно набрасывает на себя еще мокрый плащ и выходит наружу, снова направляясь к зданию пекарни, что смутно темнеет сквозь светящийся под фонарями ночной туман, прослоенный клубами серого дыма.

 

Глава девятая

В ночь со вторника на среду пекарня готовит хлеб еще и для армии, поэтому все конвейерные ленты и все печи работают в лихорадочном режиме. Армейские грузовики уходят в ночь один за другим. У входа в цех он сам спрашивает у уборщицы халат и колпак и, не дожидаясь ее помощи, идет разыскивать Мастера ночной смены. Все-таки нужно предупредить человека. Того и гляди этот Змий подколодный заявится и сюда. С него станется.

Мастера он находит не без труда. Вместе с двумя техниками тот стоит у раскрытого зева огромной печи, озабоченно прислушиваясь к доносящемуся из глубины скрежещущему звуку. Печь еще не совсем остыла, и лица у всех троих раскраснелись от жара. Глядя на эту группу, он снова ощущает какую-то странную зависть к людям, которые имеют дело с немыми, неодушевленными предметами. А ты возись тут с живыми душами! Он смотрит на пожилого Мастера в синем рабочем халате и мысленно возвращается к тому симпатичному, молодому, черноглазому парню из интендантских частей, черно-белая фотография которого украшает первую страницу его личного дела. И когда их взгляды наконец встречаются, Кадровик сразу чувствует, что Мастер смотрит на него как на старого знакомого и вовсе не удивлен его возвращению, как будто ему самому было ясно, что история погибшей уборщицы не может закончиться беглым, поверхностным расследованием. Вы меня ищете? — спрашивает его немой взгляд. Кадровик не хочет ничего говорить в присутствии техников и только дружески поднимает руку в приветствии. Не согласится ли Мастер еще раз поговорить с ним? Только не здесь, в цеху очень шумно. Тут рядом есть столовка, они могли бы посидеть там.

Мастер бросает быстрый взгляд на печь. Хорошо, он только даст указания своим техникам. Минут на двадцать он может отлучиться.

— Но не больше…

 

Глава десятая

Ну, вот, слава Богу, последние посетители разошлись, можно уже поднять стулья на столы и соскоблить наконец с пола рыжую глину. А то натоптали ботинками, словно кровь по полу размазали, так и кажется, будто это не столовая, а бойня какая-то. Всё из-за этих случайных прохожих, весь вечер забегали сюда к нам спрятаться от ливня. Сейчас, слава Богу, притихло немного, они и разошлись себе потихоньку. Нет, смотри, опять несет кого-то! А, это из пекарни люди! Знакомые лица — тот, что помоложе, он у них отвечает за рабочую силу, его секретарша каждый раз забегает, заказывает у нас угощенье, когда они кого-нибудь на пенсию провожают. А этот, пожилой, — постоянный клиент, еще с давних времен, мастер ночной смены. Ну, ежели такие люди не смогли найти себе укромное место для тихого разговора, кроме как у нас в столовке, не откажем же мы им, ясное дело! Но предупредить все равно надо, а то кухня у нас закрыта уже, кроме чая, и подать нечего. Молодому-то это вроде бы без разницы, чай так чай, а старый Мастер — тот будто о чем-то задумался и вообще ничего не слышит. Прошли к окну, сели за угловой столик напротив друг друга и сразу заговорили. Хоть и тихо заговорили, а нам все равно слышно, мы же тут рядом тряпками шаркаем, прислушиваемся. Всегда полезно прислушаться, о чем клиенты говорят, иной раз по разговору можно угадать, долго ли они сидеть будут.

Вначале-то больше говорил тот молодой, из кадров, а старый Мастер только слушал да молчал. Сидел себе в своей рабочей робе и в куртке старой, еще из армии, голову рукой подпер и молчит. А потом у молодого как будто все слова разом кончились, и тут Мастер сразу и заговорил, будто у него ответ давно уже был готов, на губах дрожал, только выговорить осталось. А уж когда заговорил, сначала шепотом, запинаясь, а потом все громче да жарче, так до того постепенно разошелся, что и кончить вроде не может. Уже мы и пол отмыли, и стулья взад расставили, и даже в окне, глядишь, свет стал совсем фиолетовый, как всегда к позднему вечеру бывает, а он всё говорит и говорит. Однако потом наконец замолчал и вдруг голову в руки спрятал, будто ему больно от чего-то или стыдно стало. Тут мы и поняли, почему они у себя не хотели разговаривать, а выбрали для того чужое место. Видать, старый Мастер что-то такое этому, из кадров, рассказать собрался, что при посторонних людях выкладывать неловко, личное что-то, не иначе…

Кадровик начинает с извинений за грубый, развязный тон своей Секретарши, но видит, что Мастер слушает его рассеянно и вполуха, как будто никакие извинения ему не нужны и даже напротив, ее настырность почему-то показалась ему оправданной и даже вполне уместной. Однако в любом случае, независимо от грубости Секретарши, которая, конечно же, совершенно непростительна, Кадровик это понимает, наш хозяин незаурядно обеспокоен всей этой странной историей, а значит, им сейчас очень важно строго придерживаться фактов, чтобы правильно решить, как и что отвечать Журналисту. Поэтому начатое расследование никак не может ограничиться одной лишь бюрократической стороной дела.

Впрочем, тут же добавляет Кадровик, он вернулся в цех не только затем, чтобы выяснить все факты, но и для того, чтобы успокоить. А также предупредить. Он только что, в своем кабинете, листал личное дело Мастера, и перед его глазами прошел длинный путь верного и преданного своему предприятию человека. И поэтому он хочет прежде всего избавить Мастера от извинений перед Стариком. Он не хочет, чтобы личное дело заслуженного работника было запятнано еще одним замечанием, вроде того хозяйского письма, которое оказалось в нем из-за истории с двигателем.

Мастер удивлен. Неужто даже с письма, написанного рукой, и притом рукой самого хозяина, тоже снимается копия? И что, она хранится в его личном деле?

— У всякого документа должна быть копия, — наставительно говорит Кадровик. — И ее естественное место — в несгораемом шкафу с личными делами, который стоит в нашем отделе.

Однако к делу. Сейчас он хочет объяснить Мастеру свои намерения. Поскольку уж он взял на себя труд распутывать эту неприятную историю, то должен доложить Старику о результатах своего расследования. И вполне возможно, что еще нынешней ночью, когда тот вернется с концерта. «С концерта?» Да, представьте себе, наш хозяин и сегодня, в такой дождь и при всей своей озабоченности этой историей, тем не менее не отказал себе в этом удовольствии. Мы тут в отделе вкалываем, не жалея сил, как новобранцы на курсах молодого бойца, и всё для того, чтобы защитить его доброе имя, а он себе тем временем наслаждается музыкой. Впрочем, почему бы и нет? Истинная человечность предполагает и некоторую утонченность натуры, не так ли? И вообще, разве нам следует отказываться от музыки, пусть даже страна переживает тяжелые времена? Разумеется, нет. Однако к делу. Так вот, хотя Мастер по чину и старше Кадровика на добрых две лычки и зарплата у него почти вдвое больше, но в этом конкретном деле именно он, Кадровик, прострет, как говорится, свои крыла и возьмет более пожилого человека под свою защиту. Но для того, чтобы эта защита была эффективной, он должен прежде всего знать всю правду, пусть даже в таком пустяковом и незначительном деле. Потому что тот Змий подколодный, что один раз уже обвил своими петлями их пекарню, теперь хочет сжать эти петли еще туже. Такой вот человек…

— Змий?

— Да, настоящий змий. Вот именно.

Этот грязный тип, газетчик, который затеял всю историю, другого имени не заслуживает. Он, Кадровик, только что разговаривал с ним и убедился, что слово «Змий» для него даже слишком мягко. Короче, они все должны быть сейчас настороже. Главное — не отвечать этому Журналисту ни на один вопрос, даже самый невинный.

— Но чего же он добивается?

Личного извинения хозяина пекарни, вот чего. Полного и недвусмысленного признания нашей вины. Его, видите ли, не устраивает никакое формальное объяснение. По его мнению, это не оправдывает нашей черствости и бессердечия. Поэтому ему нужно во что бы то ни стало доказать общественности, что эта женщина оставалась нашей сотрудницей во время теракта и смерти и остается нашей даже сейчас.

— Как это — сейчас?

— Вот именно, даже сейчас. Поскольку никто из пекарни не пришел поинтересоваться ее судьбой, он изобразил ее как одинокую, брошенную всеми женщину и самовольно назначил себя чем-то вроде ее посмертного защитника, который имеет право представлять ее, как адвокат в суде, а потому уполномочен копаться в ее и нашей жизнях. И можете не сомневаться, что ему не составит никакого труда добраться и до того вашего «расставания» с ней, о котором вы почему-то никому не доложили…

— Но ведь я уже сказал, что сожалею. Я допустил ошибку и готов уплатить.

— Вы не понимаете, — терпеливо объясняет Кадровик. — Сожаление и компенсация тут не помогут. Мы обязаны докопаться до правды. И прежде всего, что это за «расставание»? Ведь всё началось именно с этого, не так ли? А чем кончилось? Трупом неизвестной женщины, которая лежит в морге целых семь дней после смерти, никем не опознанная! Настоящий подарок всем нашим моралистам и правдоискателям. Особенно этому Змию. Он так и ползет на этот соблазн безымянности!

— Соблазн безымянности… — Мастер явно взволнован. Как это верно! Ему тоже знаком этот соблазн, по собственному опыту. Только не в отношении мертвых, а в отношении живых. К нему на смену всё время приходят временные безымянные работники. Кто из местных меньшинств, кто из недавних иммигрантов-одиночек. И эта их полная незащищенность, бесправие, возможность управлять и командовать ими… Да, это большой соблазн.

— Соблазн?

Кадровик удивлен. По правде говоря, это слово выпрыгнуло у него чисто случайно. Родилось как невинная метафора, втерлось в разговор, а сейчас вдруг вернулось к нему, уже как что-то реальное и живое.

— Что вы имеете в виду?

Мастер смущен. Он даже слегка краснеет. Нет, дело, конечно, не только в соблазне власти над слабым, одиноким человеком. В этой конкретной истории был и еще один соблазн, причем именно в его положении. Он имеет в виду так называемое мужское сочувствие. Желание заполнить пустоту одинокой женской жизни. Но он хочет, чтобы Кадровик правильно его понял. Чтобы между ними не оставалось никаких недоразумений. В принципе он никому не обязан об этом говорить, тем не менее он хочет заверить, что в действительности между ним и этой новой работницей ничего такого не было. То есть никакой физической близости. Да, он готов признать — эта погибшая женщина очень его волновала. Но прежде всего… то есть именно потому, что между ними так ничего и не произошло. С другой стороны, Кадровик должен понять — на нем как на мастере ночной смены лежит большая ответственность. Руководство ночной сменой требует спокойствия и уверенности. Так что у него просто не оставалось другого выхода. Он понял, что должен отстраниться, удалить ее от себя. Расстаться с этой работницей хотя бы на время.

Кадровик немного ошарашен. Эта внезапная откровенность удивляет его. И почему-то волнует. Два часа назад, когда он увидел, что ее заявление написано его рукой, его охватила странная дрожь. Теперь она к нему возвращается. Как будто эта женщина, старше его почти на десять лет и упорно отказывающаяся всплыть в его памяти, вдруг стала посмертным соблазном и для него самого. Теперь он подбирает слова со всей осторожностью. Да, у него самого уже возникло подозрение, что тут было что-то такое, что стало помехой обычным трудовым отношениям Мастера и его подчиненной. К сожалению, сейчас он немного устал после долгого рабочего дня, а кроме того, должен торопиться на свидание к дочери, она давно его ждет, он и так уже опаздывает, но тем не менее он должен сказать, что действительно все время чувствовал, будто какая-то деталь мешает ему сделать окончательные выводы по этому расследованию, ответственность за которое на него возложили. Впрочем, теперь ему всё понятно. Мастер разъяснил ему мотивы своего поступка. Но что же в действительности между ними произошло? Неужели что-нибудь серьезное? Что, она была очень красивой, эта Рогаева? Когда его Секретарша распечатывала сегодня вечером ее портрет, она тоже нашла ее интересной. И даже этот негодяй Журналист говорил что-то такое…

— При чем здесь красота? — Лицо Мастера резко бледнеет.

Нет, нет, он ничего такого не имел в виду, торопится объяснить Кадровик. Просто это так по-человечески понятно. У него в армии тоже так было. Ночь, одиночество, а тут вдруг привлекательная женщина. Или это все-таки преувеличение насчет ее красоты? Сам он, кстати, хотя лично беседовал с ней, принимая ее на работу, никак не может, даже глядя на ее фотографию, припомнить что-нибудь такое. Он ее вообще не может припомнить. А как думает Мастер? Он ведь с ней общался куда дольше…

Снаружи доносится частый перестук капель, но ночь вроде бы уже очнулась после дневного потопа. Лицо пожилого Мастера спокойно, он весь погружен в себя, не чувствуется даже, чтобы его тревожила та исповедь, к которой Кадровик осторожно его подводит. Видно, этот молодой мужчина с короткой армейской стрижкой вызывает его полное доверие.

 

Глава одиннадцатая

Потому что он вдруг залпом допивает остывший чай и начинает рассказывать — впрочем, поначалу медленно и запинаясь, так что Кадровику приходится то и дело, неприметно для говорящего, подавать усталым официантам осторожный знак, чтобы потерпели еще немного. Мастер — человек пожилой, поэтому его исповедь вряд ли затянется надолго.

Теоретически он совершенно прав. Человек, сидящий перед ним, виден ему, как на ладони. Чистой воды технарь — даже когда демобилизовался из интендантской службы, никуда больше учиться не пошел, а сразу стал искать работу. И хотя вполне мог открыть небольшое собственное дело, но предпочел пойти на скромную зарплату наемным рабочим по эксплуатации машин и механизмов. И так поднимался с должности на должность и переходил из цеха в цех, пока, шесть лет назад, не был назначен мастером ночной смены. Самой важной, кстати, в их пекарне, потому что именно по ночам выпекается тот специальный, нарезной хлеб двойного срока хранения, который предназначен для армии.

* * *

Огни в столовой мало-помалу гаснут, официанты тоже один за другим покидают зал, только самый пожилой из них да еще молодой араб, занятый на мытье посуды, ждут, пока можно будет погасить свет за последними гостями. Тем временем Мастер уже вытягивает из клубка своей исповеди первую тонкую нитку. Да, он должен откровенно признаться, что новая работница, эта Юлия Рогаева, показалась ему крайне привлекательной. Честно говоря, она его буквально обворожила. Притом обворожила настолько, что именно из-за этого, как он, увы, понимает только теперь, произошла вся эта неприятная путаница с ее причастностью и одновременно непричастностью к их пекарне.

Однако он точно знает, что дело тут не только в ее внешнем виде. Он смотрит в упор на своего молодого собеседника и снова, доверительно и по-мужски, по-армейски, заверяет его, что между ним и этой женщиной ничего особого не было. Одно только чувство, которое он не решается назвать. К чему умножать сожаление и грусть, да и сознание своей вины тоже? Что же до фактов, то, пожалуйста, вот они. Их первая — в сущности, чисто деловая, техническая — встреча так и осталась самой длительной из всех. Да и вообще всё началось не так уж давно, в самом начале зимы, ну, может, в конце осени, после того, как она перешла в его смену. Нет, она перешла по собственной просьбе — просто узнала, что за ночные часы полагается небольшая доплата.

«У меня, — говорит Мастер, — есть одно непререкаемое правило: лично знакомить каждого новичка с правилами безопасности». Причем с уборщиками он соблюдает это правило особенно строго. И дело не только в том, что они обычно не так образованны и внимательны, как другие. Просто по роду работы им положено заглядывать в самые разные углы и закоулки здания. Вот и приходится предостерегать их от всего на свете. И от раскаленных печей, и от обманчивой безопасности огромных тесторезок и тестомешалок с их грозными ножами и лопастями, скрытыми в белой толще вязкого теста. Что уж говорить о всевозможных каверзах, которые подстерегают неопытных людей возле главного конвейера с его сложным, неравномерным ритмом!

А в ту ночь он освободился лишь после полуночи. И хотя ему сказали, что новая уборщица уже знакома с пекарней, он решил не нарушать свой обычай. Конечно, если б он тогда знал, что женщина, которой он собрался показывать цех, — инженер по образованию, он, возможно, не стал бы так подробно объяснять ей элементарные правила безопасности. Но обхода бы все равно не отменил. А на обходе-то все и произошло. Вспыхнула, можно сказать, первая искра.

Вообще-то у него под началом много женщин, но он уже привык держаться от них на строгом расстоянии. Возводить этакую невидимую ограду, чтобы избежать нежелательных осложнений. И новая уборщица, которая послушно шла за ним следом и с легкой улыбкой слушала его разъяснения, поначалу показалась ему такой же, как все. Тем более что она была не так уж молода, а перепоясанный синий халат и огромный белый колпак на голове придавали ей совсем уж бесформенный и неуклюжий вид. Но он уже тогда ощутил, что ему почему-то не хочется заканчивать обход и отсылать ее на рабочее место. Как будто в его душу сразу же закралась странная уверенность, что в этой женщине таится что-то такое, что он уже никогда не надеялся встретить, хоть и знал о его существовании, не случайно же, когда они проходили особенно темными местами, его сердце вдруг сжималось так, словно ему было больно даже на миг потерять из виду эту ее рассеянную, беспричинную улыбку и эти прекрасные, сияющие глаза, над которыми так нежно тянулись какие-то удивительные, не то татарские, не то монгольские складки…

«Татарские? Монгольские?» — удивляется про себя Кадровик, услышав такое четкое определение той странности, которую он и сам заметил на фотографии погибшей. Да, настаивает пожилой Мастер, в жизни не видавший ни татар, ни монголов, да ничего и не знающий о них толком. Да, несомненно, татарские. Он настаивает на этом так, будто не улыбка, не душевность, даже не чисто женское обаяние новой работницы пленили его, а именно вот это необычное, неожиданное сочетание в ее лице европейского с чем-то восточным. Потому что как раз тогда, по его словам, увидев эти глаза, он вдруг ощутил тоскливое чувство безнадежной влюбленности. Да, совершенно бессмысленной, нелепой, безнадежной, но именно влюбленности. Вот то слово, которое он не хотел называть!

Сейчас он попробует объяснить своему молодому коллеге, который, право, подкупил его своим терпеливым вниманием, как развивалось это его неясное, запутанное чувство. Может быть, он и сумел бы тогда же подавить ту первую, слабую искорку, но его подчиненные — техники, кладовщики и пекари его смены — попросту не позволили ему это сделать, потому что за годы совместной работы научились читать на лице своего начальника не только его намерения, но и чувства и теперь молчаливо давали ему понять, что угадывают, какое необычное волнение его охватило, подчеркнуто держась на почтительном расстоянии от него и этой новой работницы и стараясь не отвлекать его лишними вопросами, чтобы предоставить ему возможность самому справиться с тем возбуждением, которое вызывала в нем эта улыбчивая женщина, мягко шедшая рядом с ним вдоль конвейера. А сам он… что ж, на следующий день он проснулся с ощущением сладкой боли и страха перед предстоящей ему этой ночью новой встречей. Но вдумайтесь в его положение. Ведь у мастера ночной смены нет особых причин встречаться с уборщиками — все свои указания и просьбы он передает им через бригадира. И потому любой его контакт с новой работницей наверняка не укрылся бы от любопытствующих посторонних глаз. По цеху снуют десятки людей, и многие из них наверняка не прочь сделать так, чтоб их Мастер посильнее увлекся новой работницей, в расчете на то, что это смягчит его обычную суровую и жесткую требовательность к подчиненным. Поэтому он не мог напрямую смотреть на нее. Но он придумал, как ему быть. Он создал у себя в воображении ее потаенный, мысленный облик и, то и дело обращая к нему свой внутренний взгляд, тихо ласкал его незримыми прикосновениями.

В общем, что сказать, его все время тянуло к ней, а она, словно почувствовав это, старалась то и дело оказаться поблизости к нему и…

Кадровик украдкой бросает взгляд на часы. Пожилой Мастер явно смакует детали, совершенно излишние с точки зрения расследуемого вопроса, однако, с другой стороны, речь, что ни говори, идет о человеческой смерти, какой бы случайной и безымянной она ни была, поэтому прерывать такую исповедь явно не стоит, тем более что только с помощью таких вот деталей и можно нащупать, когда именно произошло упомянутое Мастером пресловутое «расставание». А это, в свою очередь, сразу позволит вычислить, с какого момента возникла та ее, с кадровой точки зрения, непричастность к их пекарне, из-за которой в конечном счете Старика обвинили в равнодушии и бесчеловечности.

Однако даже в ночную смену — продолжает меж тем Мастер — выпадают порой свободные минуты, и его подчиненные решили использовать это время, чтобы раз от разу сообщать ему всякие мелкие подробности, связанные с приглянувшейся ему женщиной, и благодаря этому он узнал, что, несмотря на свою привлекательность и обаяние, она совершенно одинока, потому что ее пожилой сожитель, с которым она приехала в Страну, не нашел здесь для себя подходящей работы и вынужден был вернуться на родину, а вслед за ним уехал и ее единственный сын, подросток, отец которого, ее первый муж, категорически потребовал, чтобы мальчик больше не оставался в этом опасном месте, и только она сама, непонятно почему, все еще пытается зацепиться в Иерусалиме и в этих своих попытках наверняка нуждается в сильной мужской руке, которая могла бы ее поддержать.

Кадровику хочется прервать его и сказать этому пожилому человеку, что всё, что его подчиненные по крупице собирали и докладывали ему по ночам, давно рассказано и записано его, Кадровика, собственной рукой в ее личном деле и вместо того, чтобы питаться слухами, Мастер мог бы воспользоваться своим правом ознакомиться с личным делом любого работника своей смены. А впрочем, есть ли у мастеров такое право? Надо бы поручить Секретарше это выяснить. А может, лучше спросить об этом у самого Старика? Интересно, где он сейчас? Наверняка слушает свой концерт и даже не представляет себе, какие рассказы приходится выслушивать его подчиненным, чтобы защитить репутацию пекарни.

Тем временем Мастер продолжает тянуть свою ниточку. Ее полное одиночество — вот что соблазняло его взять ее под свое покровительство — разумеется, только на время, пока она не найдет себе более подходящее место в новой жизни, ведь достаточно было порой бросить на нее случайный взгляд, чтобы понять, что, несмотря на все ее старания улыбаться, работать в ночную смену ей трудно, хотя при этом она всё равно не позволяла себе присесть даже на минуту, лишь обопрется, бывало, ненадолго на свою метлу да склонит на миг голову, но и тогда тихая улыбка продолжала витать на ее лице, абсолютно чистая в своих истоках и намерениях, ибо не обращенная ни к кому конкретно. Да, такой женщине было совершенно необходимо его покровительство! Но как же он мог поговорить с ней об этом? Ему подсказал опыт. Годы работы в ночную смену убедили его, что ночь способна расслаблять даже тех, кто считает себя ее давним и выносливым подданным, и поэтому ближе к рассвету даже в самой что ни на есть ночной душе настаивается та мутная, одуряющая сонливость, которая делает сознание путаным и вязким и может привести к ошибкам, а то и, не дай Бог, к серьезному несчастью, и потому он давно уже завел обычай время от времени отправлять подчиненных попить, сполоснуть лицо холодной водой, а то и выйти ненадолго на свежий воздух. Теперь он начал с теми же советами обращаться к новой работнице, и это позволило им от разу до разу обмениваться короткими фразами, которые всякий раз вонзались в его сердце, точно тоненькие острые стрелки, а чтобы эти их мимолетные разговоры не так бросались в глаза, он начал, вопреки своим правилам, разговаривать и с другими своими работницами, и так оно тянулось какое-то время, пока он не почувствовал, что она поняла, что с ним происходит, и, более того, судя по всему, относится к этому вполне благосклонно, может быть, именно потому, что он старше ее и годами, и по службе и имеет семью и даже трех внуков. Ибо ей, как полагает Мастер, нужен был не новый муж, ибо муж у нее уже был, и не новый любовник, от которого она только что избавилась, а одно лишь простое человеческое участие и надежное покровительство местного человека, в обмен на которое она явно готова была, если потребуется, отдавать свое тело, однако отдавать опять-таки совершенно бескорыстно, не требуя от мужчины, чтобы он ради нее разрушил ту семейную крепость, которую строил годами. Он уверен, что она нуждалась в таком покровительстве, ибо, будучи одинокой и чужой в этом городе, она неизбежно рисковала стать беззащитным объектом любых, самых необузданных мужских фантазий и даже прямых посягательств.

Но именно тогда, говорит Мастер, он внезапно осознал, что подчиненные давно уже распознали его состояние и всячески подталкивают его реализовать на склоне лет те желания, в которых он даже самому себе не смел признаться, — а ведь смутные времена, наступившие в стране в последние годы, сделали соблазнительно-доступными и такие отношения, которые раньше все считали предосудительными, — и это осознание помогло ему понять также, что его увлечение стало слишком серьезным, и потому, пересилив себя, он принял трудное, но показавшееся ему единственно верным решение — поскорее отдалить эту женщину от себя и расстаться с нею, но расстаться так, чтобы при этом не отказываться от нее окончательно, дав кому-нибудь другому возможность занять его место, что причинило бы ему нестерпимую боль. Проще говоря, он решил убедить ее бросить работу в цеху и поискать что-нибудь более подходящее и соответствующее ее образованию, но при этом сохранить за ней место в своем штатном расписании, чтобы она в любой момент могла вернуться, если не найдет другую работу или он сам ее позовет.

— Вот оно! — Кадровик прерывает свое длительное молчание. Его голос звучит деловито и сухо, ничем не соответствуя взволнованной исповеди пожилого Мастера. Он не понимает, как можно было так поступить? Мастер не имел никакого права сохранять за собой эту незанятую штатную единицу. Он обязан был немедленно известить отдел кадров о том, что эта единица освободилась. Однако дело уже сделано, не о чем говорить. Но не может ли он вспомнить, когда точно это произошло? Это очень важно для расследования. Так когда?

 

Глава двенадцатая

Две недели назад? Прекрасно. Кадровик удовлетворенно встает из-за стола. Он и без того уже намного превысил тот срок, который предполагал отвести для доверительного разговора. Впрочем, и этот долгий разговор едва лишь краешком задел предстоящую им обоим долгую ночь. Он все время помнит, что впереди у него — собственная ночная смена, и поэтому сейчас спешит к своей машине, довольный тем, что все детали головоломки наконец у него в руках. И хотя пожилой Мастер, зябко подняв воротник куртки, идет за ним следом с явным желанием продолжить свою исповедь, он быстро открывает дверцу, отключает защитную сигнализацию, сметает с ветрового стекла налипшие бумажки и листья и решительно заявляет:

— Ну, всё, теперь я смогу наконец освободить Начальницу канцелярии, а то ведь Старик наказал ей пасти мою дочь вместо меня.

Мастер мгновенно напрягается. Он никак не представлял, что в его тайную любовную историю вовлечено такое множество людей.

— Что, вы и ей об этом расскажете?

— Нет, ей это знать ни к чему. Я постараюсь, чтобы и Старик тоже вникал поменьше… — И Кадровик указывает на прошитый огненными искрами дымный столб, поднимающийся над трубами пекарни, как будто именно там находится сейчас их хозяин. — Так что не беспокойтесь — эта история останется только в вашем личном деле…

Но Мастер все еще не хочет расстаться со своим исповедником, как будто его бывшая работница тоже оказалась сейчас во власти отдела кадров.

— Если вам понадобится… — неловко бормочет он. — Для опознания тела… Я всегда готов…

Кадровик вздрагивает и отстраняется от него с чувством легкой брезгливости:

— Нет, я думаю, всё уже ясно, и в том, что касается отдела кадров, дело можно считать закрытым. Что же до пекарни в целом, то я буду рекомендовать Старику решительно устраниться от всей этой истории. Нам совершенно незачем раздувать ее своими объяснениями. Как я и думал, мы к ней, по существу, непричастны.

* * *

В дверях квартиры его встречают яркий свет и душноватое тепло. В коридоре на полу стоят распяленные зонты, на вешалке висят плащи, все наполнено сырым запахом дождя, а из гостиной доносится аромат пиццы. Дом, который весь последний год не знавал особой радости, излучает веселую деловитость. Его двенадцатилетняя дочь сидит на диване, на подложенных подушках, во главе большого обеденного стола, оживленная и раскрасневшаяся, а между кусками пиццы, остатками печенья, бутылками колы и чашками из-под кофе разложены ее циркули, линейки и школьные тетради. Видно, что она энергично черпает из источника познаний, который широко распахнула перед ней временная опекунша, успевшая, кстати, за это время неожиданно удвоиться в числе за счет прибывшего ей на помощь мужа. Вот он — сидит рядом с ней, помогая их общей подопечной благополучно пробраться по лабиринтам арифметических упражнений и насмешливо следя за ее мучениями.

Девочка встречает отца слегка разочарованно:

— Ты уже? А мы еще не сделали все уроки…

Он смеется, чуть ли не впервые со времени разговора со Стариком:

— Теперь вы сами видите, кто тут на самом деле управляет человеческими ресурсами! Извините, что так поздно… Мастер ночной смены очень задержал своим рассказом…

Но Начальница канцелярии, кажется, получает удовольствие от обязанностей, возложенных на нее хозяином. Если Кадровику нужно еще немного поработать над своим докладом, они с мужем готовы остаться с девочкой, они никуда не спешат…

— Нет, спасибо. Дело закончено, просто у меня нет сил сейчас всё объяснять…

— Да, да, конечно! — говорит его временная заместительница с легкой обидой в голосе. — Расскажешь завтра, не к спеху. Мы уже идем, вот только муж кончит с ее арифметикой, а я проверю упражнения по английскому… Ты можешь пока немного согреться. Всё, что на столе, — для тебя тоже. Человеку позволено иногда быть гостем в собственном доме.

— В бывшем собственном доме, — с хмурой усмешкой говорит он, выходя в прихожую. Там он вешает на вешалку свой мокрый плащ, снимает промокшие туфли и включает электрический подогрев водяного бака.

Пока снятая им квартира еще не освобождена, бывшая жена разрешила ему приходить к девочке и даже оставаться с ней на ночь. Разумеется, когда она сама не будет ночевать дома. Ведь кто-то должен быть с ребенком ночью. Не таскать же ее каждый раз в крохотную квартирку его матери! Но пусть он не думает, что будет спать в их бывшей двуспальной кровати. С него достаточно дивана или кресла в гостиной. Она даже согласна временно сохранить за ним две полки в ванной, он может держать там принадлежности для бритья, пижаму, смену белья, а также рубашек и брюк.

Его всегда тянет заглянуть в темную спальню, которая недавно еще принадлежала и ему тоже, поэтому он, преодолевая соблазн, резко захлопывает полураскрытую дверь и проходит в сверкающую светом и белизной ванную комнату — всего лишь год назад он настоял на ее ремонте, явно недооценив силу враждебности, которая вскоре вытолкнет его из этой квартиры. Он сам выбирал тогда плитки и краны и с большой находчивостью сумел поменять местами раковину и унитаз, поэтому даже сейчас, уже после развода, видит в этой комнатке свое личное убежище. Солнца не было весь день, так что вода не согрелась, и он включает электрический нагреватель, а сам снимает пока измявшуюся за долгий рабочий день одежду и голый усаживается на край ванны, пробуя рукой вытекающую струю, чтобы почувствовать, когда она начнет согреваться.

Исповедь старого Мастера не выходит у него из головы. Надо решить, что рассказать Старику, что утаить от него, а что и самому постараться забыть, чтобы сохранить от пересудов тайну этой молчаливой, насильственно прерванной, закатной влюбленности. Теперь ему даже немного жаль, что сам он никогда не увидит эту женщину. Сейчас, наверно, ему достаточно было бы разок взглянуть на нее, даже издалека, чтобы понять, действительно ли она так красива. Интересно, что она подумала, увидев, что ее зарплата продолжает поступать и после ухода с работы? Поняла, что это робкая, тайная попытка стареющего мужчины сохранить свою любовь, не реализуя ее, или решила, что это простая канцелярская ошибка, и не сообщила о ней только по своей бедности? Теперь уже никогда не узнать. Да и какая разница? И без того в эту историю вложено слишком много сил. Пора закругляться. Смыть с себя всё это дело. Как на грех, проклятая струя не подает никаких признаков жизни. Ничего, он может еще немного подождать. Пусть эти двое уделят девочке побольше времени. Малышка достаточно страдает весь последний год от ссоры между родителями. Неплохо, если они сделают с ней уроки и на следующую неделю. А он перед сном расскажет ей, чем занимался сегодня на работе. Может, услышав об одинокой женщине, которая погибла на рынке от взрыва и пролежала неопознанной целую неделю, она поймет, что бывает у людей доля похуже, чем у нее.

Его размышления прерывает возбужденный голос дочери.

— Папа, — кричит она из-за двери, — если ты еще не начал мыться, не начинай, — мама звонила, что она возвращается, потому что ей сказали, что у тебя проблемы на работе, и теперь ты должен сейчас же освободить ей стоянку. Пожалуйста, папа, если ты еще не начал мыться, выходи поскорее, а то не успеешь!

Он знает, как мучительно для дочери то глухое, тягостное молчание, которое сопровождает его редкие встречи с бывшей женой. Нет, он ни за что не станет причинять ей лишних страданий. Он снова с отвращением натягивает на себя мятую, сырую одежду и выходит в прихожую, где двое «подменяющих» уже стоят наготове, закутавшись в свои плащи, с зонтами в руках. Муж в шапке чулком, какие носили еще во времена Войны за независимость. Вот тебе, пожалуйста, — двое людей, вполне довольных друг другом и тем добром, которое они могут подарить другим людям.

— Не обязательно было с нами прощаться, — говорит Начальница канцелярии. — Ведь мы завтра увидимся.

— С тобой, может быть, но не с твоим мужем. — И Кадровик энергично трясет руку по-спортивному подтянутого пожилого мужчины с умным, ироничным лицом, кивая в знак согласия с его негромким назиданием: «Ты должен больше заниматься с ней математикой…» Потом прижимает руку к сердцу в знак глубокой признательности и поворачивается к Начальнице канцелярии — спросить, когда кончится сегодняшний концерт.

— Ты все-таки хочешь еще сегодня ему позвонить?

— Я думаю, это его успокоит. Если он впал в такую панику, не грех рассказать ему, что дело близится к благополучному концу.

— Но ты уверен, что уже действительно во всем разобрался?

— Так мне кажется.

— Если так, — она дружелюбно прикасается к его руке, — то можешь позвонить ему даже после полуночи. И не обращай внимания, если ты его разбудишь, — он легко просыпается и так же легко опять засыпает. Наоборот, если тебе удастся его успокоить, он будет лучше спать…

Он прощается с ними так тепло, будто неожиданно заполучил двух новых родственников. Потом выходит следом, отгоняет машину со стоянки возле дома, ставит ее прямо на тротуаре и, вернувшись в дом, торопливо успокаивает голод остатками пиццы, в промежутках пытаясь рассказать дочери в доступных ее пониманию словах историю погибшей уборщицы. Но она слушает рассеянно и невнимательно и вдруг, схватив его за руку, умоляющим голосом просит:

— Мама вот-вот вернется, вы оба устали, папа, зачем вам снова ссориться?

— Но почему ты думаешь, что мы будем ссориться? Она молча закусывает губу. Он наклоняется к ней, гладит по кучерявой головке, стараясь успокоить, и мысленно проклинает старого хозяина, который испортил ему долгожданный вечер. Потом снова натягивает свой мокрый плащ, берет зонт и выходит на улицу. Но уезжает не сразу. Нужно убедиться, что жена действительно вернулась и дочь не останется одна. Вокруг сеется дождь, тонкий, как кружево, непонятно даже, падает он с неба или поднимается с земли. Далеко на горизонте, за гигантской антенной, горит в темноте какое-то багровое пятно, то ли естественного, то ли искусственного происхождения. Его знобит от холода и усталости. Но вот наконец на узкую улицу врывается большая белая машина (всё еще записанная на его имя) и на угрожающей скорости влетает на освободившееся место на стоянке. Похоже, решительная водительница тоже не очень верит в своевременный уход ненавистного человека — она оставляет зажженные фары, выходит из машины и внимательно разглядывает окна квартиры, словно проверяя, не расхаживает ли там ее бывший супруг. По длине ее тени он угадывает, что, несмотря на дождь, она вышла сегодня в туфлях на высоких каблуках. Его пронизывает мгновенная жалость. Что-то не получается у нее завести себе нового мужчину. Вот и сегодня кто-то очередной не пришел на обещанное свидание. Впрочем, что ему до ее неудач? Уж он-то не бросится снова в эту бездну злобы и раздражения…

Кажется, женщина удовлетворена результатом проверки. Она гасит фары, закрывает дверцу машины, включает сигнализацию и снова поднимает глаза. Между ними считанные метры, но бывшего мужа надежно скрывает темнота. Впрочем, уже ступив на лестницу, она вдруг останавливается и настороженно, долго вглядывается в ночную тьму. Неужто она всё еще помнит его запах?

 

Глава тринадцатая

Хотя времени только девять, но на улице уже совершенно темно. Мать, наверно, уже легла. Она знает, что сегодня он будет ночевать с дочкой, и могла пойти спать раньше обычного. Он вообще в последнее время стал замечать, что она очень много спит. А первый сон у нее, как назло, самый лучший, во всяком случае, так она уверяет. Хорошо бы, конечно, войти в дом как можно тише, чтоб ее не разбудить. Но, оставаясь одна, она всегда запирает дверь на цепочку. Никуда не денешься — придется, стоя под дверью, звонить ей по мобильнику и объяснять, почему он заявился на ночлег в неурочное время.

Мать, однако, не торопится открывать. Он довольно долго ждет под дверью, пока она надевает халат и даже зачем-то причесывается, и только тогда, сняв наконец цепочку, впускает его в дом, впрочем не проявляя при этом особой радости, словно ее единственный сын — просто временный постоялец, использующий материнскую квартиру как перевалочную станцию, пока не подоспеет новое жилье. И он вдруг впервые видит, что мать избегает смотреть ему в глаза, даже когда обращается к нему.

Она всегда была против их развода и сейчас воспринимает его нежданный приход как очередное свидетельство своего поражения. К тому же она не совсем проснулась, ее тянет обратно в прерванный сон и поэтому, бросив на кухонный стол утреннюю газету, видимо читанную в постели перед сном, торопится назад в теплую спальню, но он задерживает ее, даже с некоторой обидой. Что за спешка, ведь ночь еще, по сути, даже не началась? Он как раз хотел рассказать ей одну необычную историю, которой ему пришлось сегодня заниматься на работе. Ему интересно, что она скажет. Он хотел бы услышать ее мнение.

Его просьба не оставляет ей выхода. Она нехотя садится и молча выслушивает всю историю погибшей женщины, из-за которой в эту пятницу в газете должна появиться статья, где будет также его фотография с упоминанием о разводе. Что поделать? Такова нынешняя журналистика. Сплетни и слухи прежде всего. Он с гордостью рассказывает ей, как ему удалось за считанные часы добраться до сути дела. С многозначительной улыбкой излагает запутанную историю тайной влюбленности Мастера ночной смены. И под конец, не ограничиваясь словами, выкладывает на стол личное дело погибшей с ее фотографией. Что, ей тоже кажется, что эта женщина была красивой? И даже обаятельной?

Мать продолжает сидеть молча, опустив голову. Поначалу она даже не хочет смотреть на снимок. Потом с досадой ворчит: «Что это тебе приспичило? Посреди ночи выяснять такие вопросы!»

Ну как же! Ему интересно понять, что тут было на самом деле — обворожила она пожилого Мастера или Мастер обманул сам себя? Потому что он сам, например, ничего особенного в этой женщине не увидел, хотя лично беседовал с ней, когда принимал на работу.

Он лично принимал ее на работу?

Конечно. Каждый вновь поступающий проходит через отдел кадров.

Если он сам видел эту женщину, почему его интересует ее мнение?

Просто так. Интересно.

Интерес разведенного сына к какой-то незнакомой, к тому же погибшей женщине кажется матери вздорным и раздражающим. Но он настаивает. Тогда она посылает его принести ей из спальни очки и сигареты, потом медленно берет его папку, сначала читает статью, потом переходит к биографии погибшей, возвращается к анкете и лишь под конец бросает беглый взгляд на портрет светловолосой женщины, но и тут не сразу высказывает свое мнение, а делает сначала глубокую затяжку и спрашивает, сколько ей было лет.

— Почти сорок восемь.

— Ты уже сообщил ее данные в больницу?

— Пока нет.

— Почему?

— Пока это только наше внутреннее расследование…

— Но в больнице по-прежнему не знают, кто она.

— Ну и что? Я не хочу, чтобы этот Журналист узнал о ней прежде времени. Это может причинить вред Мастеру ночной смены. И потом, мне нужно время, чтобы обдумать, как ответить в газету. Я еще даже Старику не рассказал. Ты подумай только — он гонял меня весь вечер, а сам отправился в филармонию, на концерт.

Мать недовольно молчит, закутавшись в клубы сигаретного дыма. Нет, ей не нравится медлительность ее сына. Может быть, эту женщину уже ищут ее родственники или друзья…

— Насколько я знаю, никто ее не ищет. Впрочем, что я знаю…

— Вот именно — что ты вообще знаешь.

Она говорит саркастически и даже немного раздраженно.

— Послушай, я хочу тебя предупредить — с той минуты, как ты узнал, кто она такая, она на твоей ответственности. И если ты будешь и дальше тянуть с этим делом, ты не просто оскорбишь ее память — это будет прямое служебное преступление.

И вдруг кричит на него, как, бывало, в детстве:

— Ты что — маленький?! Тебе что, трудно поднять трубку и позвонить в больницу? Чего ты боишься?

Он понимает, что ее внезапный гнев вызван вовсе не историей погибшей женщины. Это всё его развод, его вещи, разбросанные по всей квартире, его скомканное свидание с дочерью, его поздний и неожиданный приход. Он встает, собирает посуду и относит ее в раковину.

— Но сейчас ночь, — говорит он сдержанно. — И мертвецкая — это не приемный покой. Меня там никто не ждет. Если она уже пролежала там неделю, может полежать еще одну ночь, никакой трагедии не произойдет.

Мать молча возвращается в спальню. Он идет в ванную, но и тут, оказывается, вода в кране совершенно ледяная. Он включает подогрев и в ожидании, пока бак согреется, идет в кухню и открывает газету в поисках спортивного раздела. Потом, не выдержав, отбрасывает газету и нерешительно спрашивает через дверь:

— И все-таки — что ты скажешь о ней?

— Трудно сказать, — негромко, задумчиво отвечает мать из спальни. — Снимок такой маленький… Но твоя секретарша, пожалуй, права. Есть в ней что-то. Особенно в глазах. Эта ее улыбка — как будто солнце восходит…

Этот ответ почему-то выводит его из себя.

— Оставить тебе свет в коридоре? — вдруг спрашивает он.

— Зачем? Разве ты собираешься выйти?

— Да. Вода в баке всё равно холодная.

— Я не могла знать, что ты придешь.

— Я тебя не обвиняю… Просто хочу подскочить в больницу. Пока вода согреется. Может, все-таки найду кого-нибудь.

— Но сейчас уже поздно!

— Ты же мне сама вбила в голову, что я за нее отвечаю, — раздраженно цедит он и щелкает выключателем, направляясь к входной двери.

 

Глава четырнадцатая

Десяти еще не было, когда в нашу проходную вошел этот невысокий, крепкого сложения мужчина с тяжелым, усталым лицом. Ливень давно уже стих, но он был одет так, будто ждал, что вот-вот польет снова, — плотный зимний плащ на подкладке, толстый желтый шарф вокруг горла и перчатки на руках, только голова открыта. Он еще заговорить не успел, как мы тут же его ощупали, как положено, на предмет скрытой взрывчатки или оружия, а потом, когда увидели, что это свой, спросили, к кому он и куда. Ему, видишь ли, срочно понадобилось в патанатомическое отделение. Именно туда? И именно сейчас, в такое позднее время? Да, ему, оказывается, нужен ответственный за погибших, если у них есть такая должность.

Поначалу мы, признаться, даже немного испугались — неужто случился какой-то новый теракт, о котором мы здесь еще не слыхали? Нет, он, оказывается, имеет в виду минувший теракт, который был на прошлой неделе, о нем уже и думать забыли. Да, все забыли, а вот ему всего лишь несколько часов назад удалось наконец установить личность одной из погибших. И у него есть тому доказательство, вот в этой тоненькой бежевой папке.

Пришлось объяснить ему, что сейчас не время для визитов, даже по такому поводу, как у него, и вообще ночью в нашу больницу без специального пропуска не впускают. У него нет пропуска? А кто он вообще такой? Оказывается, он отвечает за кадры в самой большой нашей иерусалимской пекарне, которая печет хлеб чуть не для половины страны. Ну, что ж, честь и хвала человеку, который отвечает за сотни людей и при этом не чинится лично приехать в больницу в такой поздний час, да еще ради какой-то временной уборщицы, как он говорит, к тому же бывшей. Такого можно и пропустить, только как объяснить этому ответственному за живых людей, который разыскивает ответственного за мертвых, куда ему идти, если мы и сами толком не знаем, где здесь это патанатомическое отделение, даром что стоим на проходной уже не первый год? Пришлось звонить в приемный покой, пусть ему хоть общее направление укажут…

Общее направление поначалу представляется ему ясным и простым, и тем не менее он быстро запутывается в бесконечных коридорах, и ему приходится просить помощи у встречных врачей и медсестер. Но те, оказывается, мало информированы о мертвых, они больше специалисты по тем, кто еще жив, хотя и болен. В конце концов его посылают в секретариат, может, там еще кто-нибудь случайно задержался, несмотря на позднее время, и, действительно, он находит там дежурную ночной смены, которая выражает изрядное удивление, когда выясняется, что этот человек пришел чуть не посреди ночи только ради того, чтобы безотлагательно сообщить сведения о какой-то неопознанной погибшей, которая лежит здесь уже не первые сутки. Нет, это, конечно, благородный поступок, но, к сожалению, такие сведения нужно передать непосредственно тем, кто занимается отправкой погибших в Институт судебной медицины в Абу-Кабир, поэтому ему следует обратиться туда, лично она может только объяснить, как пройти в мертвецкую, и постараться, чтобы его там кто-нибудь встретил.

Выясняется, что ему вовсе не нужно, как он было предполагал, спускаться на нижние этажи и искать там подвал, в котором хранятся покойники, а наоборот — следует вообще выйти наружу, пересечь небольшую сосновую рощицу и пройти к стоящему за ней старому одноэтажному каменному зданию, построенному в виде треугольника, в одной вершине которого располагается склад медицинского оборудования, в другой — отделение судебной медицины, а в третьей, не имеющей никакой вывески и чуть скрытой деревьями, как раз и находится цель его визита. Вокруг темно, и пробираться приходится по какой-то скользкой тропке. Далеко впереди мелькают огни жилых домов. Днем, наверно, отсюда расстилается прекрасный вид на пустыню и горы. Странно, что они даже не пытаются упрятать такое отделение куда-нибудь подальше, а держат покойницкую вот так вот просто, без охраны или надзора, как самую обычную часть больничного комплекса, — заходи кто хочешь и когда хочешь. Впрочем, не совсем кто хочешь — спросили же у него пропуск. Просто так сюда заходят и выходят, наверно, только те сотрудники и посетители, которые давно уже не боятся мертвых и которых мертвые тоже давно не боятся. В маленьком окне здания горит свет, но Кадровик не уверен, что дежурная секретарша уже послала сюда кого-нибудь, чтобы его встретить. Не страшно, говорит он себе, я хорошо одет, защищен от холода и возможного дождя, так что могу и подождать. И если даже выяснится, что я пришел напрасно, можно считать это рекогносцировкой, которая потом сэкономит мне время. Вернусь завтра и быстренько найду нужного человека. А пока что дома у матери успеет согреться вода в ванной…

Дверь оказывается запертой, на стук никто не отвечает, и он неторопливо обходит кругом всё здание, пока не находит наконец такую дверь, которая открывается чуть ли не сама собой, от самого легчайшего прикосновения, и точно во сне, без всякой подготовки и предупреждения, оказывается в прохладном, слабо освещенном зале, где еле слышно жужжит кондиционер, вгоняя внутрь холодный воздух, а на полу двумя параллельными рядами лежит примерно дюжина носилок с трупами, частью тщательно упакованными, частью только завернутыми в прозрачную нейлоновую пленку, — как видно, для будущего вскрытия или студенческих занятий.

Он застывает на месте. При всем его атеистическом отношении к смерти как явлению окончательному и абсолютному, ему все-таки кажется немного безответственным оставлять такую дверь совершенно незапертой. Ну, хорошо, он прошел армию, приступы болезненного воображения ему не свойственны, и психика у него устойчивая, но ведь окажись на его месте более чувствительный человек — ударился бы в панику, а то и вообще хлопнулся, чего доброго, в обморок. А потом мог бы подать на них в суд за душевное потрясение…

Он не двигается с места. Закрывает глаза и делает глубокий вдох, удивляясь, что не ощущает никакого тяжелого или даже странного запаха. Потом искоса глядит на ближайшие носилки. Труп имеет цвет желтоватой глины. Из-за мутной пленки нельзя даже различить, женщина это или мужчина. Постепенно первое впечатление отступает, и он чувствует, что может уже рискнуть, предпринять небольшой обход и по биркам на носилках поискать тело своей работницы. Но он тут же решает, что его пребывание в таком месте, да еще без сопровождающего, — это, скорее всего, нарушение порядка, поэтому лучше не затевать самостоятельных поисков, а выйти и подождать снаружи. Дверь за ним захлопывается с неожиданным и звучным щелчком. Ага, все-таки… Ну, что ж, если даже никто не придет, он может теперь со спокойной совестью сказать себе, что добрался до самой последней инстанции. Доказал, так сказать, свое служебное рвение. А искать ее, пожалуй, и впрямь не стоит. Что за странное любопытство его вдруг одолело? Всё равно он не смог бы опознать мертвую женщину, которую так и не рассмотрел толком при жизни. И вообще, он пришел сюда не для опознания, а для передачи сведений. Если никто так и не придет, завтра нужно позвонить и заменить повторный визит простым телефонным разговором. Впрочем, если они будут очень настаивать на его личном присутствии, он может и вернуться, корона у него с головы не упадет. Выберет время и съездит еще раз. Не посылать же сюда Секретаршу или, того пуще, пожилого Мастера. Тот еще, чего доброго, захочет бросить, что называется, последний взгляд на свою возлюбленную. Но мы этого не допустим. Нет, мы не позволим этому растерянному и подавленному человеку идти в мертвецкую. Верно, я обещал ему защиту от повторного выговора со стороны Старика, но повторную встречу с этой женщиной я ему не обещал. Тем более что с точки зрения закона эта женщина всё еще на нашей ответственности, то есть на ответственности моего отдела, — во всяком случае, до того времени, пока государство не заберет отсюда ее тело и не вернет его родственникам.

И ему вдруг вспоминаются гигантские залы пекарни, и перед его мысленным взором опять проплывают бесконечные конвейерные ленты, на которых медленно ползут, покачиваясь, сложные конструкции из сырого теста. В конце пути они будут проглочены печью, чтобы стать завтрашним хлебом, но покамест, на этих лентах, они тоже имеют цвет желтоватой глины, удивительно похожий на цвет того мертвого тела, которое он только что рассматривал. И он неожиданно сознает, что не хочет уходить отсюда с пустыми руками. Начатое дело нужно завершить. Дождь моросит снова, его уже знобит от холода, но он продолжает идти дальше по скользкой тропке, которая выводит его, через узкий проулок, к еще одной пристройке, что-то вроде небольшого вагончика или барака, маленькая табличка на двери которого извещает, что здесь находится редакция научных публикаций. Ну и ну! Умудрились люди! Разместили мертвых рядом с центром обычной издательской работы, сделали трупы частью привычной рутины. Неизвестный коллега, отвечающий за человеческие ресурсы больницы, похоже, человек талантливый — сумел одним удачным ударом успокоить страхи сотрудников и приглушить их возможные протесты. Он обходит барак кругом и идет немного дальше, чтобы проверить, действительно ли мигавшие ему раньше в ночи огоньки принадлежат каким-то далеким зданиям. И, постояв немного в полном одиночестве, медленно поворачивает обратно. Холода он уже не чувствует, но неожиданный туман поглощает всё кругом — и деревья, и очертания построек. А темнота сгущается настолько, что разлетающиеся в стороны крылья халата на торопливо идущем навстречу человеке кажутся ему издали развевающимися белыми крыльями ангела, заблудившегося в дождливой ночи.

 

Глава пятнадцатая

Оказывается, дежурная в секретариате все-таки сумела найти сотрудника патологоанатомической лаборатории, который согласился объяснить посетителю из пекарни, о ком у них в мертвецкой недостает сведений и каких. Это кругленький человечек лет пятидесяти, в белом халате и в щегольски надвинутом на голову берете неясного назначения — демонстрирующем то ли некоторую религиозность, то ли некую богемность, а может, то и другое одновременно. В его глазах светится живой интерес к позднему посетителю, и он явно обуреваем желанием поговорить. Уже в коридоре, в полутьме, он хватает Кадровика за рукав и тут же обрушивает на него поток торопливых слов. Хорошо, что вы пришли именно сегодня, завтра вашей покойницы уже не было бы в Иерусалиме, вам пришлось бы искать ее на побережье, под Тель-Авивом, в Институте судебной медицины в Абу-Кабире, потому что только там знают, что делать с трупами, которые никто так и не опознал. Вам повезло, мы немного задержали ее отправление, в надежде, что появится хоть кто-то из родственников или знакомых и захочет узнать, как мы тут боролись за ее жизнь и пытались ее спасти и почему это в конце концов не удалось. Вообще-то в нашу больницу не направляют тяжелых раненых, наверно, в полиции считают, что она для этого слишком мала или плохо оборудована, даже обидно, а вот эту женщину почему-то привезли именно сюда, — возможно, потому, что сначала трудно было определить, насколько тяжелое у нее ранение: она хоть и была без сознания, но не имела видимых телесных повреждений, только несколько маленьких отверстий в ладонях и в ступнях, да еще голова рассечена, но не глубоко, на вид совсем не смертельно, только потом выяснилось, что как раз в эту рану проникла инфекция — может быть, еще там, на рынке, — ну, а когда уже заражение охватило мозг…

— Мозг? — удивляется Кадровик. — Разве мозг тоже может заразиться?

— Конечно. Почему бы и нет? Заражение, воспаление каких-то тканей, два дня, и всё было кончено. Она тут всем запомнилась, потому что ни разу не пришла в сознание и так и осталась не опознанной никем. Хоть бы на миг очнулась, — может, тогда удалось бы узнать, кто она такая. Вот поэтому мы и решили не отсылать ее тело сразу в Абу-Кабир, — может, кто-нибудь еще отзовется… Чтобы не всё было забыто… Очень хорошо, что вы не стали ждать до утра. Хоть вы ей и не родственник, и не друг, а всего лишь, как вы говорите, из отдела кадров, но вы, наверно, сможете нам что-нибудь рассказать о ней, когда опознаете. Только сначала я хочу заполнить с ваших слов небольшую анкетку, для Управления национального страхования, потому что там уже удивляются, как это никто до сих пор не заметил такого долгого отсутствия человека…

Он вытаскивает связку ключей, открывает какую-то дверь, вводит Кадровика в комнату — видимо, преддверие мертвецкой, — усаживает возле пустых носилок, вытаскивает из металлического шкафа истрепанную сумку и достает из нее голубую папку с уже подготовленными к отправке документами — медицинским заключением и свидетельством о смерти, не хватает только имени. Потом снова сует руку в сумку, извлекает оттуда первопричину всей путаницы — рваную и окровавленную платежку и, не довольствуясь этим, привычным движением переворачивает сумку и сильно встряхивает ее. Оттуда выпадают два связанных веревочкой ключа.

— Вот, — произносит кругленький человек. — Это всё. Всё, что от нее осталось, если не считать нескольких овощей и засохшего сыра, которые через несколько дней пришлось, разумеется, выбросить. А теперь давайте мне ваши данные, я заполню анкету, и мы займемся опознанием. Надеюсь, вы не слишком чувствительны? Короткое опознание сумеете пережить? Впрочем, если это вас беспокоит, то могу заранее сказать, что вам повезло — ее не разорвало на части, она уцелела. И вообще, вид у нее — как у заснувшего ангела.

Лицо Кадровика багровеет. Он враждебно смотрит на лаборанта, явно довольного только что придуманным сравнением. Сомневаться не приходится — это тот самый патологоанатом, что информировал Журналиста, тот его приятель, из-за которого ему пришлось весь вечер возиться с этой историей. Суховатым, отчужденным тоном он извещает толстячка в берете — нет, он не неженка, он бывший военный и готов, если в этом есть необходимость, опознать труп, как бы тот ни выглядел, но вообще-то он пришел сюда только затем, чтобы сообщить необходимые для захоронения данные — имя, адрес и номер удостоверения личности получательницы той платежки, которую кто-то из лаборатории почему-то весьма бесцеремонно передал в газету, какому-то сомнительному Журналисту, а не прямо ему, в отдел кадров пекарни, как это полагалось. Вот и всё. Правда, сегодня он, к некоторому своему удивлению, убедился, что несколько месяцев назад он сам, лично, принимал эту женщину на работу и даже своей собственной рукой записал ее биографию, но это никак не меняет его полной неспособности ее опознать. У них в пекарне работает почти триста человек, в три смены, не считая административного персонала, а кстати, и самого хозяина, который тоже числится на зарплате, — ну и что, разве он, Кадровик, сможет опознать каждого, кто умрет или погибнет?

Он открывает свою тоненькую папочку, вынимает оттуда первый лист и кладет его на пустые носилки. Вот, это всё, что ему о ней известно. И он отнюдь не намерен опознавать ее, даже если она, на ваш взгляд, похожа на спящего ангела. Если уж вы позволили себе так непристойно разглядывать мертвую женщину, то можете сами и подписать протокол ее опознания, вот, кстати, и фотография, — может быть, это вам поможет.

Удивленный и уязвленный лаборант растерянно берет в руки листок и погружается в его изучение. «Очень неясная фотография», — замечает он с каким-то странным упреком. Но скорее всего, это действительно она. Что тут за имя? Юлия Рогаева? Да, это ей подходит. Мы тоже полагали, что она откуда-то издалека. Неужели ей уже сорок восемь?! Вы уверены? Мы все думали, что она куда моложе. Да, это она. Даже на этой фотографии можно узнать эти складки над глазами… что-то азиатское, восточное… Татарское? Где она родилась? Где это место? Да, это она, вне всякого сомнения. Так что же вас, собственно, так затрудняет ее опознать? Давайте пойдем вместе, вы глянете на минутку, и делу конец. А?! Ей и самой, наверно, хочется уже выбраться отсюда. Как только мы подпишем протокол опознания, бумаги уйдут в Управление национального страхования, и уже завтра будет известно, где ее решено хоронить — здесь, у нас, или там, за морем.

— Подпишите сами.

— Нам запрещено. А вы… она же всё равно была ваша работница… И потом, если вы не подпишете, завтра может отыскаться еще кто-нибудь, кто ее знал, и захочет опознать, а она уже будет в Абу-Кабире… снова волокита, бюрократия, газеты…

— Ага, газеты! — вспыхивает Кадровик.

— А как же! — усмехается лаборант. — Смерть — самый лакомый кусочек для журналистов. Газета не случайно заинтересовалась вашей погибшей.

— Признайтесь, ведь именно вы информировали этого журналиста из местной газеты, этого Змия подколодного?! — взрывается Кадровик. — И не вздумайте меня уверять, будто это законно!

— Когда нет иного выхода, всё законно… — хладнокровно говорит лаборант. — Мы очень хотели установить ее личность, а для этого нужно было немного разрекламировать этот случай. Но я только передал ему информацию, а что он там написал, понятия не имею, это всё на его совести. Как вы его назвали? Змий подколодный? Так и сказали ему прямо в глаза?

— Ну, зачем же… — смущается Кадровик.

— Ага, значит, вы сказали это секретарше редакции, а уж от нее это дошло до него? Да вы не стесняйтесь. «Змий» — это для него еще лестно. Я слышал, что ему такое уже не раз говорили, но с него — как с гуся вода. И всё же, я вам скажу, — это полезный змий. Знающий человек, профессионал, большая умница…

— Я вижу, он уже успел вам всё рассказать?

— Сразу же после того, как ему позвонила секретарша редакции. Я потому и не ушел с работы — был уверен, что вы еще сегодня появитесь у нас…

— Значит, вы меня ждали? — удивляется Кадровик.

— А вы удивлены? Нам ведь тоже хочется побыстрее отправить тело в Абу-Кабир. Думаете, оттого, что мы привыкли к мертвым, у нас не болит за них сердце? Тяжело видеть, как такая женщина лежит здесь, никем не опознанная, всем чужая… Ну, так что, подпишете вы нам опознание или нет?

Болтливая откровенность этого осведомителя еще больше укрепляет Кадровика в его мнении. Только этого ему не хватает — очередной статьи, в которой будет сказано, что начальник отдела кадров явился в морг опознать человека, которого даже не запомнил в лицо! Нет, он не подпишет этот их документ об опознании! Ни за что!

И вдруг сам удивляется своему упрямству. Кого он, собственно, хочет этим наказать? Мастера ночной смены? Или Журналиста? А может, лаборанта-доносчика? И что с ним станется, если он действительно на секунду глянет на нее? Неужто он боится, что ее пресловутое обаяние обворожит и его? Что за безумие! Как будто мертвая женщина способна кого-нибудь обворожить!

Он осторожно берет в руки связанные веревочкой ключи и спрашивает лаборанта:

— Это ее?

Тот пожимает плечами. Кто может поручиться? В том хаосе, что царил тогда… Но эти ключи были у нее в сумке. Рядом с вашей прославленной платежкой. Так что, скорее всего, это ключи от ее квартиры.

— Тогда зачем вам нужно, чтобы я опознавал ее в лицо? — с тонкой улыбкой говорит Кадровик. Достаточно взять эти ключи и отправиться к ней на квартиру, благо у них, в отделе кадров, сохранился ее адрес. Если эти ключи подойдут к ее двери, значит, неопознанная мертвая женщина — действительно та, что работала у них, Юлия Рогаева. Верно, это косвенное опознание, но куда более надежное, чем то, которое будет основано на крайне беглом и во многом уже стершемся впечатлении, что сохранилось в его памяти. Если ключи подойдут к ее двери, он подпишет им этот их документ.

Лаборант взволнованно снимает берет с головы и кладет его рядом, на пустые носилки. Религиозный он или из богемы, но в любом случае лысый, со злорадством отмечает Кадровик.

— Допустим. Но кто же пойдет к ней на квартиру?

— Я, — отвечает Кадровик неожиданно для самого себя.

— Вы?

— А почему бы и нет? — Он уже загорается. — Я готов пойти, но только при условии, что вы не поторопитесь сообщить об этом прессе, которую так высоко цените. Который сейчас час? Ну вот, даже десяти еще нет. Это недалеко, и добраться несложно. В Иерусалиме я ориентируюсь. В самом деле, почему бы мне не пойти к ней? Ведь пока ее не похоронят, она продолжает оставаться на нашей ответственности, пусть даже частично, и коль скоро ни родственники, ни друзья ее не ищут, то ею будем заниматься мы, то есть правление пекарни. Я не уверен, но вполне может оказаться, что у нас есть даже какой-нибудь фонд страховки или возмещения, из которого можно будет выделить что-нибудь для ее сына… В общем, если вы согласны, я готов дать вам расписку, что взял у вас на время пару ее ключей, чтобы косвенным путем подтвердить ее личность. Как видите, я не увиливаю от своих обязанностей ответственного за человеческие ресурсы, и об этом я вам разрешаю сообщить своему Змию, прямо от моего имени. Но я боюсь, что вы донесете ему, что кадровик из пекарни просто испугался мертвецов и только потому категорически отказывался взглянуть на свою покойницу. С вас станется, пожалуй. Так вот, перед тем, как уйти, я готов обойти с вами тот зал, что за стеной. А заодно вы объясните мне, как вы их сохраняете и почему они у вас ничем не пахнут. Это будет даже любезно с вашей стороны.

 

Глава шестнадцатая

Лаборант открывает перед гостем скрытую внутреннюю дверь и увеличивает освещение в прохладном зале. Действительно, как и на первый беглый взгляд — раньше, в полутьме, — здесь около дюжины носилок, и на всех лежат трупы. Кадровика вдруг почему-то начинает колотить неукротимая дрожь, то ли от холода, то ли от волнения, и его первый вопрос относится скорее к лингвистике, нежели к анатомии. Когда покойника начинают именовать мертвецом и когда мертвец становится трупом? Это какие-нибудь объективные различия или чисто лингвистические? Вопрос одного лишь времени или также сути? Лаборант смотрит на него с удивлением. У него никогда не возникали такие вопросы. Он должен подумать. Нет, он совершенно уверен, что это только вопрос времени. Хотя, впрочем, должны быть исключения.

— Например?

— Например, у павших на поле боя. Время там течет намного быстрее, и люди становятся трупами за считанные секунды.

Но гость, кажется, хотел посмотреть на мертвецов. Милости просим. Сейчас мы снимем эту пленку… минуточку… вот. Теперь уважаемый гость может увидеть, что это женщина, только лицо у нее уже потеряло обычную форму.

— Наверно, побывала в руках студентов, — неуклюже пытается пошутить Кадровик, делая короткий шаг к носилкам, потом наклоняет голову и долго, внимательно смотрит на коричневатый труп, чтобы продемонстрировать сопровождающему его лаборанту свое солдатское презрение к смерти.

— Совершенно верно.

— Тогда объясните мне, — этот вопрос почему-то никак не дает ему покоя, — как вы достигаете того, что здесь не чувствуется никакого специфического запаха. Есть люди, которых запах пугает даже больше, чем внешний вид.

— Нет, на самом деле здесь есть запашок, — отвечает лаборант с легкой улыбкой. — Просто вы его не чувствуете, потому что он очень слаб. Но те, кто проводят здесь много времени, уносят этот запах с собой, так что его можно почуять.

— Как же вам удается его ослабить?

— Вас интересует химическая формула?

— Если это не слишком сложно

— Сложно? Нет, не особенно…

И лаборант называет ему составляющие: спирт, формалин, фенол, дистиллированная вода. Смесь впрыскивают в тело через четыре часа после смерти, предварительно удалив из него всю жидкость.

— Так и живого человека убить можно, — задумчиво говорит Кадровик.

— О да, если вам удастся незаметно выкачать из тела всю жидкость, ваша жертва наверняка погибнет, — смеется лаборант.

Осмотр продолжается. Они идут медленно, как в музее, только вместо картин и подписей здесь носилки с трупами и без всякой подписи, если не считать порядкового номера. Непонятно почему, но обернутые и обвязанные трупы кажутся ужасней, чем те, что просвечивают сквозь нейлоновую пленку. Дойдя до последних носилок, он заново обводит взглядом всё помещение и спрашивает, сколько времени в среднем лежат здесь эти мертвецы.

— Некоторые даже до года.

— До года?!

— Дольше запрещается. После этого труп отправляют на обязательное захоронение. Таков закон.

— Интересно… Кто же здесь главный долгожитель? — улыбается Кадровик. — Любопытно, как он выглядит.

Лаборант ведет его к стоящим чуть поодаль носилкам, и он видит перед собой высохшую древнюю фигуру, сморщенную и почти черную, как мумия, но с вполне различимыми чертами. Плотно сжатые веки выдают тяжкую борьбу со смертью, происходившую в этом теле около года назад. Черты лица сохранили глубокую скорбь, которая даже у ближайших родственников, наверно, давно уже угасла. Несмотря на теплый плащ, его снова начинает колотить неожиданная дрожь, он прячет руки в карманы, его лицо тоже становится скорбным и даже мягким. Да, каждому человеку следовало бы хоть раз побывать здесь, думает он. Это позволило бы людям лучше понять, что важно, а что несущественно в их жизни. Кажется, лаборант с этим согласен, во всяком случае, он кивает головой. Интересно, однако, как высохла кожа на этом мертвом теле — на груди она даже похожа на желтоватый пергамент, и сама грудь от этого кажется древней священной книгой, даже вроде бы какие-то буквы намечаются под кожей. Любопытно. Да, здесь стоило побывать. Он смотрит на своего экскурсовода, который, кажется, доволен произведенным впечатлением. Уж не религиозен ли он все-таки? Нет, отвечает лаборант, но готов признать, что бывают часы, когда тот, кто здесь работает в полном одиночестве, вдруг ощущает какую-то странную потребность в вере. Во что-нибудь, что сохраняется и после смерти, которую он видит перед собой. Иначе ведь можно совсем потерять человеческий облик.

Большие настенные часы напоминают ему, что время не останавливается даже здесь. Ну, что ж, после такого основательного визита никто уже не сможет обвинить его в равнодушии. Он идет к выходу, но в дверях поворачивается и, не удержавшись, все-таки спрашивает, где лежит их работница. Которая, кстати — почему-то добавляет он, — была по образованию инженером-механиком.

Нет, она не здесь. Тут сзади есть маленькая холодильная комната. И кстати, может быть, ответственный за кадры все-таки согласится…

Нет, он неколебим в своем отказе. Он ни за что не согласится участвовать в опознании женщины, которая скользнула в его жизни слабой тенью и, увы, — не оставила по себе никаких воспоминаний.

 

Глава семнадцатая

И вот он снова садится в свою машину, включает обогрев и пускается в обратный путь по пустынным мокрым улицам Восточного Иерусалима. Освещение здесь не в пример слабее, чем в западной части города. Он медленно пробирается по узким арабским улочкам, и вдруг у него — уже в третий раз за этот вечер — рождается желание сейчас же, немедленно дозвониться до Старика и сообщить ему о предварительных результатах своего расследования. У него нет уверенности, что концерт уже кончился, и тем не менее он включает укрепленный перед ним мобильник и набирает знакомый номер. Ему отвечает домоправительница, и он называет себя. Хозяина нет, говорит она на хорошем английском, но с каким-то незнакомым акцентом. Он еще не вернулся и вряд ли будет дома раньше полуночи. Если хотите оставить сообщение, я готова его записать.

Нет, он не хочет оставлять никаких сообщений. Он передумал. Он не станет сообщать Старику, что расследование приближается к концу. Пусть себе еще немного поволнуется. Однако, пересекая незримую, хотя и вполне ощутимую, границу между восточной и западной частями города, он вдруг решает включить радио, чтобы поймать прямую передачу из филармонии. Ага, вот она. Нет, это не Малер. Музыку Малера он всегда узнаёт. Но что-то очень похожее, тоже вызывающее неудержимое желание дирижировать самому. Энергично размахивая одной рукой, он разгоняет машину по подъему к площади Независимости, потом проносится мимо дома матери и под резким углом сворачивает к школе, где когда-то учился. Может, он и припомнил бы имя композитора, но, увы, — Иерусалим не так велик, чтобы его хватило на целую симфонию. Вот он уже в районе Нахлат-Ахим, тут за углом начинается тот самый рынок, где она погибла. Переулок под названием Уша, который указан в ее анкете.

Это должно быть где-то здесь — наверно, на спуске. Ему не хочется плутать по незнакомым переулкам, и он решает припарковаться на главной улице. Сует мобильник в карман плаща и устало выходит из машины.

Мы уже были в ночных рубашечках, все пятеро, только наша старшая сестра еще не успела снять платье, как вдруг раздался стук в дверь, и хотя папа с мамой, уезжая на свадьбу своего рабби, строго-настрого наказали нам никому не открывать после девяти вечера, даже если нам покажется, что это бабушка, но этот стук был такой сильный, что мы все шестеро ужасно перепугались — а вдруг это бабушка волнуется, что мы здесь остались одни, и пришла к нам ночевать, и мы тоже так разволновались, что даже забыли спросить, кто там, а вместо этого просто сняли цепочку и увидели какого-то незнакомого мужчину, из чужих, совсем бритого, без бороды и без ермолки, и такого большого и сильного на вид, что у нас даже сначала душа ушла в пятки, и мы хотели быстро закрыть дверь, но он нам улыбнулся по-доброму и спросил, где здесь живет женщина по имени Юлия Рогаева, потому что он уже искал ее по всему дому, и вверху, и внизу, но нигде не нашел таблички с ее именем. И мы все так обрадовались почему-то, и вместо того, чтобы закрыть на цепочку и отвечать ему через щелочку, как нас учили папа и мама, мы наперебой стали ему объяснять, что эта Юлия уже не живет в этом доме, ни вверху, ни внизу, потому что она перебралась во двор, в маленькую пристройку, где у соседа раньше был склад, и теперь она живет там. Но наша старшая сестра крикнула, чтобы мы все замолчали и не перебивали друг друга, она сама ему всё объяснит по порядку, и сказала этому человеку, что сейчас Юлии нет дома, потому что она работает по ночам в большой пекарне, ей там каждый день дают хлеб, а в субботу она приносит оттуда сладкие булочки и всех нас угощает. Но тут мы уже не выдержали и опять закричали, что вот и неправда, она уже не работает в пекарне, ее оттуда уволили и наш папа сказал, что она, наверно, вообще уехала из Иерусалима, потому что ее пристройка уже несколько дней закрыта, а ее нигде нет. И тогда этот бритый мужчина опять нам улыбнулся, только грустно, и сказал, что он как раз работает в той большой пекарне, он там главный начальник над всеми людьми, и это не так, будто она уехала, а просто неделю назад был взрыв на рынке, и ее там сильно поранило, так что теперь она в больнице, и он как раз пришел оттуда с ее ключами, чтобы взять для нее кое-что, и показал эти ключи. Ой, мы все так разволновались, когда он это сказал, потому что мы все ее знаем, эту Юлию, она очень хорошая и добрая, хотя тоже не из наших, как и этот человек, что же это с ней случилось, что она в больнице, ой-вэй, Господи, пусть он скажет нам, где эта больница, папа с мамой, наверно, захотят пойти к ней, как положено, но этот чужой мужчина сказал, что она очень больна и сейчас нельзя ее навещать, он только хотел узнать, не искал ли ее кто-нибудь в последние дни?

Но мы все закричали, что нет, к ней никто не приходил, мы бы увидели в окно, и тогда он покачал головой и спросил, где тут у нас зажигают свет и как ему пройти во двор, к этой пристройке, и тогда наша старшая сестра крикнула, что она сама пойдет с ним и всё ему покажет, а мы чтобы шли спать, потому что уже поздно. Но мы все испугались, что она пойдет сама с незнакомым мужчиной не из наших, и стали проситься, что мы тоже пойдем с ней, на минутку, только туда и обратно, чтобы она не оставалась наедине с мужчиной, так не положено, и тогда она сказала, чтобы мы накинули пальто, и мы все вышли с этим человеком и пошли с ним по лужам, чтобы показать ему ее пристройку, и, когда мы подошли к этому месту, там никого не было, даже табличку на дверях сорвало ветром, которую мы ей написали. Она еще тогда так улыбнулась по-хорошему, когда увидела, что мы ей придумали новое имя, из Торы, вместо «Юлия». А теперь этой таблички не было на дверях.

 

Глава восемнадцатая

«Так, первый ключ подошел», — думает Кадровик, открывая висящий на двери замок. Второй, надо думать, подойдет к чему-нибудь внутри. На его взгляд, расследование, начатое сегодня после полудня, близится к успешному завершению. Это та самая женщина, Юлия Рогаева, никаких дополнительных опознаний не требуется. Как не требуется, к сожалению, и никаких добавочных доказательств, что она всё еще работница пекарни. Хотя и погибшая. А что требуется, и немедленно, это отправить скорее домой этих шестерых малышек, которые стоят вокруг, дрожа от холода в своих коротких стареньких пальтишках. Шли бы вы домой, девочки. Вы очень мне помогли, огромное вам спасибо, особенно вашей старшей, но сейчас — марш в постель, а то еще простудитесь, и будет мне от ваших родителей.

Его решительный, хоть и по-доброму, с улыбкой отданный приказ вспугивает их, и они буквально вспархивают все разом, точно стайка птиц, заметивших внезапную опасность, — вспархивают и исчезают в глубине темного подъезда, больше не оборачиваясь на чужого человека, который тем временем открывает дверь пристройки и входит в холодное темное помещение, где, похоже, еще сохранился запах последнего сна еще недавно жившей здесь женщины.

Так, вот и выключатель. Слабая лампочка, подвешенная под самым потолком, едва освещает небольшую комнату. Он включает настольную лампу. Теперь можно кое-что разглядеть. Постель смята и разворочена, как будто какой-то страшный сон поднял эту Рогаеву в то последнее утро и вытолкнул ее прямиком к смерти.

На мгновенье он застывает в нерешительности — по какому праву он здесь? Впрочем, в этой истории копалось уже столько рук, что угрызения совести сейчас неуместны. Чем заниматься поисками самооправдания, лучше побыстрее и на деле доказать, что в пекарне тоже работают чуткие люди и они тоже способны на жалость, заботу и сочувствие. Так что главное сейчас — поскорее закончить с формальностями опознания. После этого они смогут поискать ее бывших родственников, а может быть, даже подумать о какой-то компенсации. Как он уже сказал тому лаборанту. Вот именно, о компенсации, почему бы и нет?

В ногах кровати стоит маленькая деревянная статуэтка. Босоногий монах в коричневом плаще с капюшоном, черная борода делает его лицо печальным. Он поднимает статуэтку с пола, ставит на полку и видит там маленький транзистор. Хорошо бы послушать, не кончился ли концерт. Он снимает перчатки и медленно крутит ручку настройки. Торжественные и медленные звуки заполняют маленькую комнату. Неловко усмехаясь, он перекладывает на кровать женскую кофточку, висящую на шатком соломенном кресле, осторожно усаживается в него, берет транзистор в руки и прикрывает глаза. В былые времена, часто бывая в разъездах и ночуя в гостиницах, он, как правило, не ложился раньше полуночи. Но теперь, переселившись к матери, завел себе привычку подремать несколько минут перед вечером, как раз во время последних известий, чтобы потом, на свежую голову, отправиться в центр города, заглянуть в какой-нибудь паб в поисках нового знакомства. Сегодня работа весь вечер неотступно тащится за ним следом, так что всё, что он может себе позволить, — такую вот короткую, символическую передышку. И где? В доме погибшей женщины.

Дверь, что за его спиной, и окно впереди закрыты, сам он всё еще в плаще и теплом шарфе, но его почему-то пробирает озноб. Он встает, осматривается и видит, что окошко в крохотном туалете осталось открытым, потому что к его раме привязана бельевая веревка, протянутая от пристройки во двор, к недалекому забору. При свете луны, то и дело скрываемой быстро бегущими облаками, он различает развевающееся на ветру женское белье. Если никакой знакомый так и не найдется, придется послать сюда Секретаршу, пусть наведет здесь порядок, она наверняка обрадуетя возможности оторваться от своего компьютера. Но пока что эту веревку нужно снять. Он выходит во двор, огибает маленький сарай, который в этот поздний час, при свете луны, напоминает зачарованную хижину из детской сказки, пробирается между обломками старой посуды и какими-то досками, отвязывает веревку, собирает промокшее, покрытое налипшими листьями и подтеками грязи белье, вносит его в дом, складывает в раковину в туалете и, мгновение поколебавшись — входит ли и это в его полномочия? — споласкивает эту грязную жалкую кучку под краном. Вода в кране, к его удивлению, постепенно согревается — тот, кто сдал эту хибару под жилье, все-таки позаботился подсоединить ее к центральному отоплению.

Сквозь тонкую перегородку он слышит звуки симфонии, неуклонно приближающейся к заключительной коде. Он оставляет белье в раковине, только потуже закручивает кран, и возвращается в комнату, несколько жалея, что вообще снял это белье с веревки, и сурово наказывая себе больше ни к чему тут не прикасаться. Не хватает еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь ее знакомый и обвинил его в исчезновении чего-то такого, чего здесь никогда и не было.

Он снова усаживается в соломенное кресло. Душою он сейчас там, в зале филармонии, вместе с симфонией, которая постепенно поднимается к величественному концу, но взгляд его тем временем скользит по окружающим предметам, фиксируя бросающиеся в глаза детали. Постель оставлена в полном беспорядке — может быть, в то судьбоносное утро она рассчитывала вернуться с рынка и еще ненадолго прилечь? — но всё вокруг прибрано с той подчеркнутой аккуратностью, которая часто отличает бедных людей. На столе чистая тарелка, возле нее сложенная вдвое салфетка, как символ предстоящей трапезы, которая так и не удостоилась быть последней. Два цветка на тонких стебельках стоят в стеклянной банке — свежие, будто только что сорваны, хотя вода в банке высохла совсем. Ни одной фотографии на стенах, даже тех людей, что упоминались в записанной с ее слов биографии. Ни сына, которого его отец так решительно вызвал назад, ни того пожилого сожителя, который бросил ее здесь и вернулся обратно, ни даже старой матери, которая вроде бы хотела к ней здесь присоединиться, — никого. Лишь один-единственный рисунок — простой набросок углем, без рамки, произведение явного любителя, может быть, это она же и рисовала. Маленький безлюдный переулок — такие бывают в Старом городе — мягким поворотом ведет к тени каменного здания, увенчанного полусферой купола и небольшой башенкой на углу.

Торжественная музыка вторгается в тишину мощным и неразрешенным диссонансом, и маленький транзистор, напрягаясь из последних сил, пытается передать громовую мощь завершающих пассажей. Кадровика вдруг озаряет — он узнаёт композитора. Это он, нет сомнения. Только этот набожный и сухой немец мог позволить себе так утомить своих слушателей.

Он доволен, что узнал автора. Уж теперь он удивит Старика! Мало того что за один вечер справился с порученным ему делом, так еще ухитрился одновременно послушать тот же концерт, что и он, — правда, не сумел, к сожалению, распознать, Седьмая это была симфония или Восьмая. Да, Старик наверняка удивится. Эта мысль так веселит Кадровика, что он даже потирает руки. И оглядывается снова, перед тем, как уйти. М-да, комнатушка, конечно, убогая, и приютилась на задах, чуть ли не на дворовой мусорной свалке, да и район тоже не ахти — сплошь религиозный и рядом с рынком, но ему почему-то начинает здесь нравиться. Интересно, сколько они просят за такую дыру? А впрочем, зачем ему это. Главное, что формальное опознание завершено, остается подписать протокол, и завтра утром труп погибшей отошлют наконец в Абу-Кабир. «Эх, Юлия Рогаева! — вдруг произносит он в пустоту. — Прощай…» И ему вдруг становится невыносимо жаль эту одинокую немолодую женщину, которая прошла мимо него так незаметно, что он даже не обратил внимания на обаяние ее улыбки.

Но тут в грохочущий финал симфонии внезапно врезается веселенький мотивчик, который он недавно запрограммировал на своем мобильнике. Хорошо, что звонки продолжаются настойчиво и долго, потому что найти маленькую коробочку мобильника в недрах тяжелого, мокрого плаща удается не сразу. Включив телефон на прием, он торопливо говорит: «Минуточку!» — и приглушает транзистор, не выключая его, однако, совсем, а потом снова подносит к уху мобильник. Это мать. Его рассказ растревожил ее. Ей так и не удалось больше заснуть. Ну, как, ему удалось добраться до больницы? «Да, — отвечает он. — И добрался, и даже нашел дежурного патанатома, и передал ему все документы, но они там потребовали, чтобы я лично опознал эту женщину…»

— Неужели ты согласился? — испуганно спрашивает мать.

— Ну что ты! Как я могу опознать человека, если я даже его лица не помню?!

На этот раз мать им довольна:

— Ты совершенно прав. Личное опознание — это ответственное дело. Это не входит в твои обязанности. Ну, и где же ты теперь?

Он в комнате погибшей. Ему пришло в голову, как заменить опознание лица опознанием с помощью ключей.

— И что, дверь действительно открылась?

— Конечно.

— Так поезжай, подпиши им протокол и возвращайся. Зачем ты там еще торчишь?

— Просто так. Сижу. Смотрю. Размышляю, может быть, нам все-таки стоит заняться ее вещами, переслать их семье, выделить какую-нибудь компенсацию сыну и матери…

— Скажи об этом своему хозяину. Только сам там ничего не трогай, слышишь?!

— Это я и сам понимаю. Ты не беспокойся, я уже на выходе. Еще минутку, ладно?

Он осторожно откладывает мобильник и прислушивается. Симфония наконец-то завершилась, и ее неожиданно оборвавшийся финал, как видно, поразил слушателей, потому что из транзистора доносятся весьма жидкие и даже как будто слегка утомленные аплодисменты — явно из вежливости, лишь для того, чтобы не обидеть оркестрантов. Остается надеяться, что эта сухая музыка не доконает Старика. Все-таки хорошо бы отчитаться перед ним еще сегодня ночью.

Он осторожно увеличивает громкость и замирает в ожидании слов ведущего передачи, который вот-вот должен, как обычно, назвать исполнявшееся произведение. Всё же любопытно, какой по номеру была эта симфония. Однако из зала по-прежнему слышны только аплодисменты, то усиливающиеся, то слабеющие, приближающиеся и удаляющиеся, как шум далекого моря. Какой-то энтузиаст вдруг решает поддержать оркестр, а может, и себя самого долгим криком «Браво!» — но крик этот так и остается гласом вопиющего в пустыне. Время уже позднее для всех.

— Минуточку, мама… — Он снова возвращается к телефону, чтобы не обидеть ее своим молчанием.

— Что там у тебя случилось?

— Ничего, просто я хотел услышать название музыки, которую только что исполняли по радио.

— Ну, тогда пока. Не задерживайся там.

— Да, я постараюсь прийти пораньше.

— Когда придешь, тогда придешь, я сегодня всё равно уже не засну…

Увы, трансляция из филармонии обрывается на полузвуке. Ее сменяет программа новостей, но политические новости ему давно уже безразличны. Он выключает транзистор и слышит, что дождь опять барабанит по крыше. На него вдруг наваливается усталость. Нет, он все-таки не поедет из больницы сразу же домой. Если уж он так лез из кожи, чтобы успокоить совесть Старика, было бы обидно не доложить ему еще сегодня.

 

Глава девятнадцатая

Полчаса спустя он снова звонит Старику. Тот уже дома. Его соединяют.

— У вас еще найдутся сегодня силы выслушать меня? Я имею в виду — после этой чудовищной Восьмой симфонии Брукнера? — сочувственно спрашивает Кадровик.

— Разве это была Восьмая? — удивляется Старик. — В программе было написано, что это Девятая…

— Ну, конечно, что же это я! — Кадровик чувствует, что краснеет. — Вы совершенно правы, разумеется, конечно же это была Девятая. — Он торопится исправить свою оплошность. — Та, неоконченная…

— Неоконченная? — опять удивляется Старик, видимо не дочитавший программку. — В каком смысле неоконченная, ведь она длилась больше часа?

— Вот именно! — теперь уже уверенно объясняет ему Кадровик. — Это потому, что в ней было всего три части, а не четыре, как полагается во всех симфониях. Вам просто повезло, что этот набожный немец из-за всех своих сомнений и страхов так и не сумел закончить ее до самой смерти, иначе сидеть бы вам еще час, не меньше… — И обрывает сам себя: — Ну, так как, у вас еще хватит сил выслушать мой отчет или вам уже пора спать?

— Ну, поспать я сумел на концерте, — смеется Старик. — И вообще, я теперь не так уж нуждаюсь во сне. Если ты еще на колесах, подъезжай ко мне, только не сразу, дай мне немного времени привести себя в приемлемый вид. Скажи только одно: мы виноваты?

— Скорее, ответственны, это более подходящее слово.

— В каком смысле?

— Это требует более подробного рассказа, — говорит Кадровик.

Около часу ночи он входит в огромную, богатую квартиру, в которой был всего один раз, несколько лет назад, по случаю смерти жены Старика. В тот раз громадная гостиная была заполнена негромким гулом разговоров пришедших с соболезнованием людей, и Кадровик, пробормотав несколько сочувственных слов, забился в дальний угол и простоял там с четверть часа, разглядывая большой стеклянный шкаф, на полках которого красовались разноцветные глиняные и гипсовые муляжи всевозможных буханок, батонов, хал и прочих хлебобулочных изделий из того ассортимента, который пекарня выпускала со времени своего основания. Сейчас он был в этой гостиной один. Стеклянный шкаф был на месте, подсвеченный изнутри светом ночника.

Домоправительница, темнокожая маленькая седая индуска, берет у него плащ и шарф и просит подождать. Видно, Старика уже не волнует его тело, если он выбрал в хозяйки дома такую женщину. И действительно, когда Старик наконец выходит к нему, он вдруг видит, насколько тот стар. Душ не освежил его ни на йоту, он сутулится, элегантный кок смят и растрепан, лицо бледно, и глаза обведены темными полукружиями. Голые ноги в старых комнатных туфлях — жилистые и сухие. Не чувствуется, чтобы сегодняшний концерт улучшил его настроение. Напротив, кажется, что тягучая религиозная музыка его утомила и даже измучила. Пожалуй, не одно только любопытство побудило его пригласить Кадровика в такой поздний час, но и желание немного взбодриться в общении с молодым и здоровым мужчиной. Не спрашивая согласия гостя, он достает бутылку и наливает себе и ему по бокалу вина.

— Ну как, всё уже ясно? Ты ее опознал? — говорит он, поднимая свой бокал. — Она в самом деле работала у нас? Как же ты ухитрился ее забыть?

Кадровик залпом выпивает свой бокал и молча протягивает ему тоненькую бежевую папку, уже растрепавшуюся за этот долгий вечер.

— Прежде чем я начну докладывать, посмотрите сами, о ком идет речь.

Старик открывает папку. В очередной раз с замкнутым, окаменевшим лицом перечитывает гранки злополучной газетной статьи, потом переворачивает страницу и длинным морщинистым пальцем скользит по строчкам личного дела, переворачивает следующую страницу и читает биографию, записанную рукой сидящего против него человека, возвращается к предыдущей странице, потом встает, включает сильную напольную лампу, придвигает изображение погибшей женщины к своим слабым глазам и долго смотрит.

Тем временем Кадровик сам наливает себе второй бокал.

— Как на ваш взгляд, в ней есть какое-то особое обаяние? — спрашивает он, видя, что Старик уже собирается вернуть ему личное дело погибшей.

Озадаченный вопросом, хозяин снова открывает папку, как будто ответ на этот вопрос требует дополнительного всматривания.

— Обаяние? Трудно сказать, но… может быть… А что? Во всяком случае, в ней есть какое-то… благородство, что ли…

У Кадровика вдруг по-дурацки щемит сердце, как у ребенка, у которого забрали красивую игрушку. Показали на минуту, и всё — теперь она навеки исчезла.

— Благородство? — Что-то в нем не может смириться с этим неожиданным словом. — В каком смысле?

— Ну что значит — в каком смысле? — усмехается Старик. — Я даже затрудняюсь ответить. И в то же время она кажется очень чужой… я бы сказал, скорее азиаткой, несмотря на светлое лицо…

Кадровик не может сдержаться.

— Вы не поверите, — вырывается у него, — но из-за этого лица мне пришлось побывать в университетской больнице, в их мертвецкой! Я и сейчас почти сразу от них. Их, видите ли, не удовлетворили наши сведения о погибшей, им подавай личное опознание. Они хотели, чтобы я посмотрел на ее лицо и сказал, что это действительно она, наша работница Юлия Рогаева. Но я, понятно, категорически отказался. Я сказал, что не могу взять на себя ответственность за опознание человека, которого лишь однажды видел, и то мельком. Поэтому я предложил им другой путь.

Старик еще глубже уходит в свое кресло и протягивает руку в успокаивающем жесте:

— Не торопись, давай по порядку.

И Кадровик действительно успокаивается. Он только хотел бы сначала выпить еще один бокал этого прекрасного вина, если хозяин позволит. Он наливает себе в третий раз и приступает к рассказу о своих приключениях, начиная с того момента, когда Старик бросил ему в кабинете свое «У нас нет иного выхода», и кончая тем, как он побывал в убогом жилище погибшей работницы. Кажется, история представлена удачно, мысленно оценивает он. Этакий небольшой, но напряженный детектив — с энергичной завязкой, кульминацией и развязкой, всё, как положено. Он уже понимает, что сейчас придется — никуда не денешься — выдать Старику и те побудительные мотивы, которые руководили пожилым Мастером, когда он скрыл от отдела кадров увольнение своей работницы, но хочет подойти к этой эмоциональной путанице постепенно и осторожно, не выкладывая ее одним махом. А поскольку он чувствует, что выпитые подряд три бокала уже слегка кружат ему голову, то всё больше боится, как бы не слишком упростить и в то же время излишне не запутать свой затянувшийся рассказ. Поэтому, дойдя до тоскливой увлеченности пожилого человека немолодой, но обаятельной уборщицей и до их последующего «расставания», так рьяно спешит на защиту Мастера, как будто говорит о самом себе, безнадежно влюбленном в мертвую женщину.

Старик слушает с терпеливым доброжелательным молчанием, и Кадровик, поощренный вниманием, подробно пересказывает ему свой разговор с лаборантом, описывает посещение жалкой хибары, где жила погибшая уборщица, и, когда наконец добирается до описания ее комнаты и с неловкой усмешкой признается, что снял с веревки ее белье и, не выдержав, сполоснул его в раковине — просто так, ни с того ни с сего, — Старик поднимает на него сочувственный взгляд и говорит:

— Молодец! Поработал на славу. Себя не пожалел и сделал даже больше, чем я ожидал. Видно, я тебя здорово напугал сегодня днем, в кабинете…

— Не одного меня, — несколько обиженно говорит Кадровик. — Вы и Начальницу канцелярии сумели растревожить.

— Ну, она-то растревожилась, я думаю, в основном из-за меня, — отмахивается Старик. — А вот тебя, кажется, тебя больше всего тревожит, как бы в тебе не разочаровались, а?

— Пожалуй, — говорит Кадровик, удивленный таким точным попаданием. — Я действительно не люблю разочаровывать. Я и в армии этого не любил. Но не только начальство. Например, этим вечером я больше всего не хотел разочаровать свою дочь. С нее вполне достаточно разочарований ее матери.

— Но ведь твоя девочка не была разочарована! — торжествующе восклицает Старик. — Ей понравилась заместительница, которую я ей послал. Начальница канцелярии звонила мне еще до концерта, чтобы рассказать, как они с мужем занимаются с твоей малышкой.

— Ах, так она вам уже всё рассказала?

Теперь разочарован сам Кадровик.

— Ну, не всё, конечно. Я сам тоже немного следил за твоими… перемещениями… Даже позвонил в перерыве концерта в больницу, но там никто не помнил, приходил ли такой.

— Вы что же, следили за мной? Но зачем? Вы мне не доверяли?

— Нет, я просто хотел побыстрее узнать, как продвигается дело. Ты, кажется, не до конца понимаешь, каково мне слышать, что меня обвиняют в бесчеловечности. В конце концов, что мне еще осталось в этой жизни?

— И кто вам еще звонил, кроме Начальницы канцелярии?

— Представь себе — Мастер ночной смены!

— И он тоже? — поражен Кадровик. — А этот когда?! Прямо во время концерта?

— Нет. Сейчас. Перед самым твоим приходом. Поэтому я и задержал тебя немного. Видно, разговор с тобой не давал ему покоя, вот ему и хотелось исповедаться еще и передо мной. По-моему, он не был уверен, что ты мне правильно всё передашь.

— Вы тоже так думаете? По вашему мнению, я поступил нечестно по отношению к нему?

— Наоборот, очень даже честно. И вполне уважительно. Сам он обвинял себя куда сильнее. Но я-то его знаю чуть не с первого дня, как он у нас. Мне он не запудрит мозги своими исповедями. Он в пекарне уже лет сорок, его еще мой отец принимал на работу. Тоже был сверхсрочник, красавец парень — к нему тогда не только молодые работницы липли, но и замужние женщины, всё время приходилось вытягивать его из скандалов, и даже после женитьбы у него еще были неприятности, много лет прошло, прежде чем он наконец успокоился. Мы потому и отправили его в ночную смену — там все-таки потише, да и люди больше устают, им не до сложных переживаний. Ну, а несколько лет назад он вообще стал дедом, я даже держал одного из его внуков на обрезании. И тут вдруг, видишь ли, опять «увлекся». И кем? Какой-то немолодой татаркой! И притом настолько, что сам решил расстаться с ней, чтобы снова не влипнуть в какую-нибудь историю. Ее уволил, тебе не сообщил, а мне предоставил сомнительное удовольствие всё это время платить ей зарплату…

Кадровик вдруг чувствует, что безумно устал. Эта история ему вдруг надоела. Сейчас ему больше всего хочется побыстрее покончить с докладом или хотя бы прервать разговор до утра, вернуться наконец домой, к матери, помыться, поспать…

— Так что же мы напишем в газету? Какое объяснение? — спрашивает он, с усилием стряхивая с себя усталость.

— Я ничего не хочу объяснять, — говорит вдруг Старик, вставая. — Мы просто признаем свою вину. Полностью, без всяких экивоков. Признаем свою вину, извинимся и объявим, что выплатим компенсацию.

— Да, я тоже думал о компенсации, но как это сформулировать, за что именно компенсация?

— За причиненную обиду. За то, что у нас уволили человека без всякой на то причины. За то, что мой Кадровик, ответственный за человеческие ресурсы, должен был знать об этом увольнении и не знал. Вот так я хочу закончить это дело. Без всяких разъяснений — они только подстегнут скотину-журналиста еще глубже ковыряться в наших делах и в этих… как их… влюбленностях и тому подобном. Нет, я не хочу давать ему никакого повода. Я хочу просто заявить: да, мы виноваты. Да, мы просим прощения. Да, мы готовы искупить свою вину.

— Искупить?

— Именно так. Искупить. И для этого, я полагаю, мы должны доставить ее тело на родину, чтобы похоронить ее там, или привезти ее родственников на похороны сюда, как там они захотят. И распорядиться ее вещами. И позаботиться о ее сыне, который остался сиротой. Выделить для него щедрую компенсацию…

— И всё это — мы одни? — с искренним удивлением спрашивает Кадровик. — А как же государство? Разве оно не должно участвовать в отправке тела на родину или в ее похоронах здесь и во всех прочих деталях?

— Всё, что обязано дать государство, оно даст, не беспокойся. Мы стребуем с него всё до последнего гроша. Уж за этим мы проследим, будь уверен. Но вот этот Журналист… Да, он написал злобно, нечестно, несправедливо, укусил по-змеиному, ты прав… но, понимаешь ли… даже в этой несправедливости есть толика правды. Человека потрясло, когда он узнал, что раненая женщина боролась в одиночестве за свою жизнь и никто о ней не вспомнил, а потом ее труп почти неделю лежал в мертвецкой, никем не опознанный, потому что наш ответственный за человеческие ресурсы, видите ли, не заметил отсутствия своего человека. Понимаешь, за всё это мало извиниться. Это нужно именно искупить! Мне восемьдесят семь лет, у меня нет времени для пустых препирательств, я не могу позволить, чтобы газеты пятнали мое доброе имя и репутацию моего рода.

— Вот даже как?!

— Именно так! — Старик гневно повышает голос. Кажется, он даже доволен, что этот его крик заставляет маленькую индуску в испуге заглянуть в гостиную.

— Мне все-таки кажется, что вы преувеличиваете нашу вину. — Кадровик тщетно пытается бороться с надвигающейся на него новой угрозой. — Ведь эта женщина продолжала получать у нас зарплату только по ошибке. Это была простая оплошность с нашей стороны. А вы делаете из нее какой-то первородный грех, требующий чуть ли не религиозного искупления.

— А если даже религиозного? Что в этом плохого?

— Боюсь, это музыка Брукнера так на вас повлияла… — пытается пошутить Кадровик.

— Не беспокойся, я тебе уже говорил, что я ее в основном проспал. Но ты прав — я действительно ощущаю эту твою «оплошность» как тяжкий грех и хочу искупить этот грех. И у меня есть для этого все возможности — и финансовые, и прочие. У меня даже есть на примете человек, который сможет всё это для меня сделать.

— И это, конечно, я? — с горечью говорит Кадровик, даже не спрашивая, а просто констатируя то, что угадал уже несколько минут тому назад.

— Вот именно. Ты. А кто же еще? Разве не ты когда-то просил меня изменить название твоей должности так, чтобы ты отвечал не за «рабочую силу», а за «человеческие ресурсы»? Замечательная чуткость — не за силу, а за людей! Вот и отвечай! Ты уже обещал мне — там, в кабинете, — что возьмешь всё это дело с погибшей на себя. Как, ты сказал, ее зовут?

— Юлия Рогаева, — напоминает Кадровик, уже понимая, что все его попытки переубедить Старика обречены заранее, и догадываясь, к чему всё идет.

— Да, Рогаева. Так вот — тебе придется еще немного заниматься этой своей Рогаевой, пока ее не похоронят здесь или на ее родине, но со всеми положенными почестями и достоинством. Ты уже показал свои способности в этом деле, и я не вижу причин искать тебе замену. Если понадобится, ты доставишь ее тело домой, на ее родину, обеспечишь ее похороны там и передашь родственникам наши соболезнования и компенсацию. И тогда мы окончательно докажем людям, что поняли свою вину, искупили ее и теперь сами заслуживаем извинения от этого Журналиста. Запомни мои слова и наберись терпения, потому что тебе придется всё это проделать. В расходах я тебя стеснять не буду, денег у меня достаточно, и сам я тоже буду в любую минуту в твоем распоряжении, днем и ночью, как и сегодня. А теперь иди, тебе пора отдохнуть — и за сегодняшний день, и чтобы завтра быть бодрее…

* * *

Выйдя на пустынную ночную улицу, Кадровик с удивлением видит, что всё вокруг — и земля, и воздух — стало белым, размытым и смутным. Он не решается сразу садиться за руль в такую погоду и потому не включает двигатель, а лишь устраивается поудобней на сиденье, открывает окно и подставляет лицо холоду ночного мира. Потом долго шарит по всему диапазону радиоволн в поисках какой-нибудь хорошей музыки, под которую можно было бы не спеша добраться до дома матери. Но после полуночи на всех волнах передают одну лишь грохочущую бессмыслицу, которая никаких возвышенных чувств в человеке заведомо пробудить не способна. Он опускает голову на руль и застывает в ожидании. Если бы не снежные хлопья, что время от времени залетают в открытое окно и ложатся на лицо, впору было бы подумать, что всё окружающее — лишь плод его усталого воображения. Но над Иерусалимом и вправду порошит легкий снег, и это белое круженье снежинок снова пьянит и волнует его, как, бывало, в далеком детстве.

 

Часть вторая

МИССИЯ

 

Глава первая

Поначалу он думает, что всё еще спит, потому что только во сне голос матери мог бы вдруг зазвучать рядом с голосом Секретарши, но, открыв глаза, немедленно убеждается, что Секретарша и впрямь появилась в квартире матери — стоит за полуоткрытой дверью и вполголоса уговаривает мать войти в комнату и взять у него ключи от квартиры уборщицы. Интересно, она и сюда заявилась с ребенком за пазухой? На мгновенье в нем загорается желание еще разок прикоснуться губами к маленькому теплому детскому лбу, но тут до него доходит, что мать вот-вот откроет дверь нараспашку, и он поспешно вскакивает с постели. Нет, он не позволит этой назойливой бабе вторгаться в свою личную жизнь. Что-то она совсем распустилась в последние дни. Он бросает взгляд на часы — ого, почти десять! Вот так заспался! А всё из-за тех трех бокалов вина, которые он выпил ночью у Старика на квартире. Видимо, слишком ударное было завершение для такого изнурительного дня. Да и мать, оказывается, тоже постаралась. Закрыла потихоньку жалюзи и даже занавес опустила. Темнота да тишина — самый добросовестный служака и тот проспит. Он поспешно одевается и шепотом зовет мать. Он просит, нет — он требует, чтобы она поплотнее закрыла дверь гостиной. Он не желает, чтобы его Секретарша видела, как он идет в туалет. И вообще, он не желает вступать с ней ни в какие разговоры. Сначала он должен побриться и умыться, это прежде всего. Кстати, а что там со вчерашним снегом?

— Снег?

— Только не говори мне, что всё растаяло.

Она вообще не слышала, что шел какой-то снег. И на улице тоже никакого следа.

Покончив с умыванием и бритьем, он входит в гостиную, испытывая смутное раздражение от того, что цепкому взгляду подчиненной открыты все эти ящики и картонки с его вещами, которые навалены во всех углах квартиры и буквально вопят о бесприютности своего хозяина. Однако Секретарша, оказывается, как будто и не замечает этого балагана. Она увлечена разговором. Стоит, расфуфыренная, как на праздник, и о чем-то оживленно беседует с его матерью.

— Что здесь происходит? — холодно прерывает он ее болтовню.

Она радостно поворачивается к своему начальнику и тотчас обрушивает на него поток извинений. Он должен ее понять. Она сама, по собственной инициативе, разумеется, и не подумала бы врываться к нему в дом. Это всё исключительно по приказу хозяина. Та дурацкая статья, видимо, так донимает нашего Старика, что теперь он решил сам вмешаться в эту историю, не только душою, но также телесно. Не хотел даже обождать, пока Кадровик появится на работе. Вызвал ее и послал взять у него ключи от комнаты этой Рогаевой. После того как ему вчера рассказали, в какой бедности жила погибшая уборщица, он решил теперь самолично побывать в ее комнатушке. Хочет выяснить, что там есть и чего недостает, прежде чем решить, какого размера «искупление» он должен взять на себя и в каком конкретно виде.

— Побывать там? В этой хибаре? Зачем?

Он в полном недоумении. Может быть, мать что-нибудь ему объяснит? Он обращается к ней, как будто она уже тоже стала активным участником этой истории. Нет? А что скажет на это его Секретарша? Впрочем, его Секретарша, кажется, довольна неожиданным развитием событий. Ну еще бы, ведь это позволило ей в очередной раз удрать с работы!

— А почему бы ему и не съездить? — небрежно отметает она недоумение своего начальника. — Ты что, боишься, что он будет огорчен? А по мне, пусть хоть раз увидит, как живут простые люди, вроде нас с тобой. Хотя бы на старости понюхает, чем пахнет настоящая жизнь.

Кадровик чувствует, что ему почему-то симпатичен этот ее энергичный наскок на самого Старика. Он с интересом смотрит на свою подчиненную. Вон как раскраснелась. Кстати, а благополучно ли она добралась вчера домой с ребенком?

— Как видишь. А что?

— Да нет, ничего. Мне просто казалось, что он у тебя в конце концов задохнется под этой твоей шубой.

— Уж о нем-то тебе нечего беспокоиться. Но он продолжает ее дразнить:

— Жаль, что ты не прихватила его с собой сюда. Ее щеки весело розовеют.

— Я не знала, что ты им так интересуешься. Пожалуйста, я могу хоть каждый день приносить его на работу. Но тогда ты будешь отвечать и за этого кадра.

— За твоего малыша? С превеликим удовольствием. Куда лучше бегать за ним по коридору, чем за покойниками по улицам.

Она вдруг теряет прежнюю живость, как будто упоминание о смерти рядом с ее малышом ее испугало. Бросив взгляд на часы, она ставит на стол недопитую чашку кофе, выпрямляется и театрально-драматическим жестом протягивает руку за ключами. Но Кадровик не торопится. Да-да, ей давно пора возвращаться на работу. Но ключи останутся у него. Он сам встретит Старика и проводит его на ту квартиру.

Часом позже Старик в сопровождении неизменной Начальницы канцелярии высаживается в указанном ему месте возле базара. Он в светло-коричневой дубленке, которая делает его еще выше и внушительней, щеки раскраснелись от холода, заново взбитый надо лбом кок снимает следы старости, проступившие в его лице вчерашней ночью. Они спускаются по узкой безлюдной улочке, проходят мимо большого жилого дома и сворачивают на задний двор, к пристройке. Сейчас, при дневном свете, двор выглядит жалко и убого. Ночная таинственность исчезла, и только белые пятна снега, еще лежащие там и сям среди мокрой, пожухлой травы, говорят Кадровику, что вчерашний снежный вечер ему не приснился.

Он достает из кармана пару желтых ключей, уже накануне присоединенных к связке своих собственных, и уверенно, как заправский квартирный агент, открывает дверь чужой квартиры. Маленькая комната залита тусклым зеленоватым светом, который проникает через занавес из толстой клетчатой ткани. Вчера он его почему-то не заметил. Вот, показывает он, это и есть всё ее жилище. Вот эта крошечная комнатушка. Вчера ночью он нашел ее точно в таком же виде. И ни к чему тут не притронулся, разве что снял с веревки несколько постиранных ею вещей, а то они так бы и гнили снаружи. Снял и сложил в раковину, но сегодня уже жалеет об этом. По закону к ее вещам имеют право прикасаться только прямые родственники. Так что лучше всего предоставить всё это дело Управлению национального страхования. У них есть для таких дел специальные люди.

Старик словно не слышит его слов. Топчется в маленькой комнатке, точно огромный, тяжелый хищник, загнанный в тесную клетушку. В его тигриных глазах вдруг появляется влажный блеск — не то волнения, не то странного и жадного любопытства. Он подходит к обеденному столу, покрытому такой же клетчатой тканью, как и та, из которой сделан занавес, берет в руки пустую тарелку, приготовленную для последней, уже не состоявшейся трапезы, долго ее изучает, даже зачем-то принюхивается, потом просит Начальницу канцелярии открыть ящики стоящего рядом комода и принимается с какой-то неутомимой дотошностью копаться в них, тщательно рассматривая каждую вещь покойной. Дойдя до нижнего ящика, он даже опускается на колени, чтобы получше разглядеть, что за обувь она носила.

Удовлетворив свою любознательность, он тяжело поднимается с колен и поворачивается к своим подчиненным. В общем-то не так уж много, итожит он свои впечатления. Да и то, что есть, на его стариковский взгляд, — поношенное старье. Впрочем, если кто-нибудь из ее родственников вздумает предъявить претензии на эти вещи, он готов оплатить их доставку.

Начальница канцелярии с сомнением качает головой и тайком бросает взгляд на Кадровика. Тот по-прежнему молчит. Давящее присутствие хозяина раздражает его. Оно не оставляет места для той странной печали, что сжимала его сердце вчера, когда он сидел тут поздним вечером один, в кресле, бормоча про себя: «Эх, Юлия Рогаева…» Старик тем временем продолжает свои розыски. Берет в руки книгу, лежащую у кровати, с интересом разглядывает незнакомые, отчасти похожие на английские, отчасти совсем чужие буквы, морщит лоб в попытках их разгадать, потом с сожалением возвращает книгу на место и поворачивается в сторону маленькой кухонной ниши. Поочередно проверяет обе горелки электрической плиты, долго разглядывает сковородку, даже переворачивает ее, чтобы глянуть и с обратной стороны тоже, потом тщательно перебирает ложки, ножи и вилки. Под конец натыкается на кучку нижнего белья, оставленную на всю ночь в раковине, тут же, не долго думая, подворачивает рукава дубленки и сам заканчивает ту стирку, которую вчера начал Кадровик. Затем очень тщательно выжимает тоненькие трусики, нейлоновые чулки, юбку, цветастую ночную рубашку и осторожно расстилает всю эту пеструю выставку на кровати и в кресле, для сушки. После чего снова поворачивается к своим подчиненным, которые всё это время молча наблюдают за его непонятными действиями. Он хотел бы, пока здесь еще не появились люди из Управления национального страхования, поискать среди вещей покойной ее фотографию, и желательно поприличней.

— Фотографию?! — удивленно переспрашивает Начальница канцелярии. Зачем ему фотография?

Он, видите ли, хочет повесить ее в музее памяти павших в клубе пекарни. Он убежден, что павшим в теракте полагаются такие же почести, как павшим в бою.

Теперь уже и Кадровик не может сдержаться.

— Я хотел бы еще раз напомнить, — сухо говорит он вошедшему в раж хозяину, — что здесь ни к чему нельзя прикасаться и ни в чем нельзя копаться. И уж подавно нельзя забирать отсюда какие бы то ни было вещи, включая фотографии. Мы представляем здесь частное учреждение, которое не имеет никакого личного отношения к погибшей. Мы и так уже достаточно суетимся вокруг нее из-за дурацкого поступка этого нашего Мастера. К чему нам навлекать на себя лишние неприятности?

Старик снова делает вид, будто не слышит.

— Юлия Рогаева… — Его голос дрожит в зеленоватом сумраке. — Как вы думаете, что это за имя? Откуда оно? Ведь это не еврейское имя, не так ли?

— Какое сейчас имеет значение, еврейское или не еврейское?! — Кадровик уже раздражен всерьез. — Главное, что эта женщина всё еще числится в списке наших работников.

Старик долго смотрит на него, потом успокаивающе, как ребенку, кладет ему руку на плечо.

— Что с тобой? — негромко, но подчеркнуто спрашивает он. Почему его ответственный за человеческие ресурсы всё время дергается и предостерегает? Чего он так боится? Хозяин сам решает, что важно и что не важно, не так ли? Так вот, он, как хозяин, полагает, что его ответственный несомненно прав в том, что главное для нас — это то, что погибшая женщина всё еще числится в списке наших работников. Но как раз поэтому — как раз поэтому! — именно мы и должны воздать ей должное. Что же касается ее имени, то он хотел бы напомнить своему ответственному за человеческие ресурсы, что, кроме всего прочего, нам еще предстоит выяснить, откуда она родом. Должны же мы знать, куда доставить тело. Неужели его Кадровик уже забыл, что именно ему поручена эта миссия?

 

Глава вторая

Сначала никто из нас его не заметил. А когда заметили, решили, что это кто-то из службы безопасности, из тех людей, что обычно приходят на наши совещания в надежде выловить еще какие-нибудь крохи информации, какие-нибудь интимные детали, в особенности о тех пострадавших, которые, возможно, сами были косвенными пособниками террориста-самоубийцы. Поэтому никто не стал задавать ему лишних вопросов, тем более что он спокойно сидел себе в углу, прислушиваясь к словам социальных работников, психологов, оценщиков из налогового управления и сотрудников муниципалитета, которые один за другим докладывали о погибших, раненых и их родственниках — старожилах и новых иммигрантах. А список у нас внушительный — трудно поверить, но есть люди, которые пострадали в терактах чуть не десять лет назад и до сих пор не получили всей положенной им помощи.

Под конец кто-то все-таки спросил его, кто он такой и по какому делу, и тогда он извинился за вторжение и сказал, что пришел передать данные о «своей» погибшей. А потом произнес по буквам ее имя и фамилию и с такой легкостью назвал номер ее удостоверения личности, как будто это был его собственный личный номер. Поначалу ее имя и номер ничего нам не сказали, но потом кто-то вспомнил, что у нас осталась еще одна неопознанная жертва теракта минувшей недели, память о котором уже была вытеснена ужасами последующего взрыва. Мы-то были уверены, что ее давным-давно перевезли в Абу-Кабир, в Институт судебной экспертизы, и тем самым сняли с нас ответственность за нее. Оказывается, ничего подобного — тело все еще здесь, в Иерусалиме. И благодаря какой-то нелепой статье, которая то ли уже была, то ли только будет опубликована в местной газете, этот молодой человек сумел ее опознать. И тут он снова повторил ее имя, фамилию и номер удостоверения личности.

Но сам-то он кто? Кто он ей — родственник? друг? сосед? А может — некоторые сразу переглянулись, — тайный любовник, из тех, что порой объявляются после смерти женщины?! У нас и такие случаи бывали. Но нет, он, оказывается, не то, и не другое, и не третье, и вообще он даже не знал ее лично, а пришел лишь в качестве начальника отдела кадров той пекарни, что на выезде из города. Оказывается, эта погибшая — новая иммигрантка и, видимо, одинокая женщина — какое-то время работала там уборщицей. Но поскольку она не была постоянной работницей, никто не хватился, когда она несколько дней не появлялась в цеху. И вот теперь они хотят как-нибудь исправить свою оплошность и готовы принять участие во всех положенных по такому случаю действиях.

Эта готовность хозяев крупной фирмы участвовать на паях с государством в последних заботах о погибшей женщине, причем без особого шума и рекламы, внесла какое-то тепло в сердца всех, кто присутствовал на этом мрачном совещании, и немногословный молодой человек был поручен попечению милой представительницы Министерства абсорбции, которая тут же вывела его в соседнюю комнату, чтобы записать все сведения о «его» погибшей, а также его собственные личные данные, которые позволят найти его, если потребуется. И уже в ходе их разговора, как она потом рассказала, выяснилось — хотя это не имело отношения к судьбе погибшей, — что этот симпатичный молодой мужчина уже успел развестись и теперь временно живет у своей матери.

И поскольку сотрудница Министерства абсорбции — молодая женщина с сияющими живыми глазами и беглым, но со следами чужого акцента ивритом — хочет выписать для себя не только личные данные погибшей, но и ее биографию, написанную рукой Кадровика под диктовку этой Юлии Рогаевой, а он никак не хочет расстаться со своей бежевой папкой, она торопливо ведет его в соседний пустой кабинет, и, пока выписывает там то, что ей нужно, Кадровик вдруг набирается смелости и спрашивает, видит ли и она, как некоторые другие, какую-то особую красоту в лице женщины, запечатленной на снимке в бежевой папке. Она, однако, мельком глянув на фотографию, равнодушно закрывает папку, возвращает ему эти несколько листочков, уже слегка пропитавшихся запахом ее духов, и в свою очередь задает ему странный вопрос: «А почему бы ей не быть красивой?» И тут в ее маленькой ладони раскрывается крошечный сверкающий мобильник, и она быстрым чужим языком передает в свое министерство только что выписанные данные. Потом снова поворачивается к Кадровику:

— Ну вот и всё. Теперь вы свободны. Теперь мы сами разыщем ее родственников и выясним, чего они хотят.

Но Кадровик задерживает ее тонкую руку:

— Минутку, минутку. Я вовсе не тороплюсь на свободу. Вы, наверно, не совсем поняли то, что я сказал там, на совещании. Сейчас я выступаю как представитель крупной фирмы, которая может и хочет помочь вам в этом трагическом деле. Более того — даже заинтересована помочь. Я бы сказал, что наша гражданская совесть попросту обязывает нас — вот именно, обязывает — доказать конкретными делами, что мы действительно ценим и глубоко уважаем каждого отдельного нашего работника, даже если это временная уборщица. И поэтому наша фирма весьма решительно настаивает на продолжении сотрудничества с вами, я имею в виду — с государством, в последних заботах о погибшей. Ведь нас из-за нее, как я уже рассказывал, оговорили в печати и даже, представьте себе, — обвинили в бесчеловечности!

— В бесчеловечности?! — Девушка с любопытством смотрит на Кадровика, и его вдруг охватывает желание получше запомнить тонкий овал ее лица, чтобы никто уже не мог потом сказать, что и эта женщина не задержалась в его памяти. Избегая деталей, он объясняет ей суть пасквильной статьи, которая должна появиться послезавтра в печати — а по правде говоря, просто в жалкой местной газетке, даже, по сути, газетенке, — но поскольку старается при этом ни словом не упомянуть о пожилом Мастере и его влюбленности, то с сожалением чувствует, что в таком пересказе вся эта история становится похожей, скорее, на сухую бюрократическую справку.

— Ну, в общем вот так, — сворачивает он свой рассказ. Теперь им нужно отвечать делом на эту клевету, и пусть они, возможно, даже немного преувеличивают в этом своем ответе, но в эти ужасные и тяжелые времена не только им, но и всем в стране приходится придирчиво проверять в первую очередь самих себя, а не только других. Так что, значит, вот так, повторяет он. А кстати — не даст ли она ему номер своего рабочего телефона и факса в министерстве, чтобы он мог при случае позвонить и узнать, как продвигается это дело? А заодно уж — и номер того ее маленького, сверкающего личного мобильника, который в эту минуту снова собирается скрыться в ее сумочке? Так, на всякий случай…

 

Глава третья

К себе он возвращается к полудню. В административном отделе — мертвая тишина. Плащ и сумка Секретарши исчезли. Вместо них — короткая записка на столе: «Ребенок опять приболел, буду завтра». Врет, конечно. Ребеночек здоровехонек, она просто хочет немного отыграться за ключи, которые не получила утром. Стоя у стола, он рассеянно перелистывает накопившиеся бумаги. Рассказы, услышанные сегодня на совещании в Управлении национального страхования, никак не выходят у него из головы. Как ничтожны и мелки в сравнении с ними все его кадровые дела и проблемы! Он задумчиво идет по коридору. Во всех комнатах безлюдно. Куда они все подевались? И, лишь подойдя к обитой кожей двери в кабинет Старика и услышав доносящийся оттуда глухой шум голосов, он вспоминает — ну конечно! ведь на сегодня у Старика назначено то внеочередное заседание, о котором объявили уже несколько дней назад. Предстоит резкое увеличение выпуска продукции. Из-за участившихся терактов армия временно заблокировала палестинские территории, и это наверняка увеличит потребность тамошнего населения к хлебе. А между тем несколько небольших пекарен на этих территориях были недавно взорваны. Выяснилось, что террористы использовали их под свои мастерские по изготовлению взрывчатки.

Мгновение он колеблется, входить или нет, но потом всё же приоткрывает дверь. Комната окутана дымом, сквозь который он различает знакомые лица. Мастера смен, инженеры, руководство отдела сбыта, ответственные за транспорт — все здесь, до единого. Тут же сидят и секретарши, надо же напомнить потом начальникам, что обсуждали и какие приняли решения. Секунду он размышляет, нельзя ли и здесь проскользнуть, как на встрече в Управлении национального страхования, не привлекая к себе лишнего внимания. Но Старик уже заметил его в дверях и тотчас прерывает обсуждение возгласом:

— Наконец-то! Ты нам позарез необходим. Твоя Секретарша исчезла, и теперь мне приходится подменять вас обоих в расчетах дополнительной рабочей силы.

Кадровик жестом показывает, что хотел бы устроиться в углу, но хозяин зовет его сесть рядом. Он даже поднимает для этого с места свою Начальницу канцелярии. Ему, оказывается, не терпится узнать, как развиваются события в деле Юлии Рогаевой. Что сказали в Управлении национального страхования? А в Министерстве абсорбции? Обещали разыскать ее родственников и выяснить, где они хотят ее похоронить? Прекрасно. Он тут же успокаивается и возвращается к делам пекарни.

Вооружившись извлеченными из кармана калькулятором и ручкой, Кадровик небрежно демонстрирует собравшимся свое искусство в прикидках необходимой численности дополнительной рабочей силы, а заодно и наиболее рациональном ее распределении по сменам. Всё это время он неотступно ощущает на себе взгляд Мастера ночной смены. Чего ему еще нужно? — думает он. Я свое обещание выполнил, рассказал Старику только самое необходимое. А сам даже на лицо этой женщины не посмотрел. И если хочешь знать, не только потому, что я ее не знал, но и затем, чтобы случайно не пойти по твоему же скользкому пути. Да, представь себе, не хотел очаровываться! Так что нечего сверлить меня тоскливым взглядом! В нем вдруг закипает глухое раздражение, и он резко, наотмашь, перечеркивает двумя жирными линиями весь тот расчет, который сделал за него Старик. Нет, эти цифры совершенно нереальны! Кто же так считает?! Тут всё нужно переделать!

Когда все расходятся, он уносит бумаги в свой кабинет, чтобы уточнить расчеты. Приходится тут же звонить Секретарше — что означает вот эта цифра? Но узнать не удается — ее нет дома. Ему отвечает низкий сонный голос ее старшего сына. Нет, он не знает, где мать. Он даже о маленьком братишке вспоминает с трудом. Какой братишка? Ах да, она взяла его с собой. Кадровик зло швыряет трубку. Теперь ему придется самому сражаться с этой загадочной цифрой. Он усаживается за стол и погружается в расчеты. Свет за окном постепенно тускнеет, и вместе с ним тускнеют и стираются в памяти воспоминания о погибшей женщине и ее разложенных для просушки белье, чулках и цветастой юбке; расплываются черты людей, выступавших на утренней встрече в Управлении национального страхования; и даже те потемневшие трупы, которые он с таким ужасом разглядывал в больнице на Сторожевой горе, — и те блекнут и угасают, словно их и не было никогда.

И вдруг, безо всякого предупреждения, — град! Ледяные шарики стремительно врываются через открытое окно и звонко барабанят по столу. Какое-то время он сидит, глядя на их затейливый танец, потом встает, закрывает окно и снова поднимает трубку телефона. Надо позвонить бывшей жене. Может, она смягчится и даст ему дополнительный час свидания с дочерью, взамен того, который он пропустил накануне? Но увы, в ее голосе опять звучит знакомая набрякшая враждебность. Нет, девочки нет дома. Нет, она не знает, куда их дочь ушла и когда вернется. И вообще — что ему нужно? Его день был вчера. Был и прошел. А если он послал вместо себя замену, то это его личное дело, ее это не касается. На сегодня вечером у них с дочерью другие планы. Нет, и на завтра тоже. Она ничем не может помочь — придется ему ждать до следующей недели.

— Но это нечестно, — возражает он. Он пытается объяснить. Он не присылал замену просто так, из каприза. У них в пекарне произошел трагический случай, он уже объяснял, у них погибла работница.

Она швыряет трубку, даже не дослушав. Он снова погружается в расчеты, но уже не может сосредоточиться. Как эта женщина ухитряется вложить столько злобы и раздражения в какие-то несколько слов? Он барабанит пальцами по столу. Потом открывает записную книжку, машинально листает ее, натыкается на номер телефона девушки из Министерства абсорбции и набирает его. Так, на всякий случай. Она тут же узнаёт его, даже раньше, чем он успевает назваться. Наверно, по номеру, который высветился на экране ее мобильника.

— Терпение, терпение, господин ответственный за человеческие ресурсы, — с легкой насмешкой говорит она. Им, оказывается, только сейчас удалось выяснить точное имя бывшего мужа покойной, отца ее ребенка. Теперь они пытаются связаться с израильским консулом там, на месте, чтобы попросить его найти адрес этого человека и лично передать ему печальное известие. Именно лично, потому что у них в министерстве уже не раз бывало, что эти сообщения о пострадавших передавали родственникам по телефону и те неправильно их записывали. А потом из-за этого происходили разные неприятности. Так что, пожалуйста, потерпите еще немного, господин ответственный. Будем надеяться, что к вечеру станет ясно, что делать с телом.

— Да-да, конечно, — торопливо отвечает он. Он всё понимает. Он сам работает с людьми и знает, что такие дела требуют времени. Он звонит совсем по другому поводу. Он забыл сказать ей важную вещь. Ключи от комнаты покойной — они всё еще у него. Ему дали их ночью в больнице на Сторожевой горе, чтобы он мог опознать ее — опознать на свой манер, косвенным образом, потому что лица ее он совершенно не помнил.

Если эти ключи понадобятся кому-нибудь у них в министерстве или в Службе национального страхования, то пусть она скажет, он может ей подвезти.

Нет, она не думает, что кому-нибудь в министерстве нужны сейчас эти ключи. Сейчас им куда важнее выяснить вопрос о месте погребения. Вещи и одежда погибшей могут подождать.

— Может быть, стоит поискать того человека, с которым она приехала в страну?

— Того старика?

— Вот именно. Я вижу, вы уже в курсе. Он то ли ее второй муж, то ли любовник.

— Любовник? — Она оживляется. — Это интересно. Да, это очень интересно. Но я не думаю, что его стоит искать. Зачем? Подумайте сами!

Теперь уже ее очередь объяснять ему их правила и инструкции. Этот человек не имеет никакого официального отношения к погибшей, не так ли? А тут необходим настоящий родственник, признаваемый законом. Нет, насколько она понимает, в данном случае это может быть только ее сын.

— Вы правы, — торопится оправдаться Кадровик. Как это он мог забыть о ее сыне? Конечно же, это совершенно логично. Ну, что ж, будем ждать ответа оттуда. Наберемся, как говорится, терпения. Но он может надеяться, что она будете держать его в курсе?

— Не беспокойтесь. Мы рады любой помощи. Мы уже занесли ваше имя в наш компьютер, он вас разыщет в любой момент.

Она прощается, кладет трубку и бормочет про себя: «Эти секретарши с их мобильниками и компьютерами вполне уже могут сами управлять миром, вполне надежно и эффективно, зачем мы им вообще?»

Вернуться к расчетам ему не удается — звонит телефон. Это Начальница канцелярии. Она просит его зайти в кабинет Старика.

Самого хозяина нет на месте. Отправился на медицинскую проверку, говорит Начальница канцелярии. Она сидит в хозяйском кресле перед экраном компьютера и пытается сочинить ответ для гнусной газетки. Оказывается, редактор согласился напечатать их письмо в жирной рамке прямо в центре пасквиля своего Змия, но при условии, что текст ответа не будет превышать семидесяти пяти слов.

Он смотрит из-за ее плеча на маленький экран. Каждое слово режет его, как ножом:

«Я весьма благодарен уважаемому автору. В своей яркой и волнующей статье он правильно указал на постыдное равнодушие нашего предприятия к временной работнице, погибшей во время террористического акта. Тщательное расследование привело к выводу, что причиной этого упущения были административные ошибки и недостаток внимания и чуткости со стороны нашего ответственного за человеческие ресурсы. От своего имени и от имени всех наших сотрудников я приношу искренние извинения и выражаю глубокое сожаление о произошедшем. Я уже дал указание связаться со Службой национального страхования и предложить наше сотрудничество во всем, что касается компенсации и помощи семье погибшей работницы».

Он подавляет готовую прорваться обиду, молча протягивает палец к светящемуся экрану и внимательно пересчитывает слова.

— Здесь девяносто три слова. Если редактор ограничивает нас семьюдесятью пятью, то я предлагаю убрать вот это ошибочное и несправедливое предложение. То, которое сваливает на меня всю вину. Оно возмущает меня до глубины души. Убери это место, и тогда наш ответ уложится в отведенные ему рамки.

И он ведет пальцем по экрану, вслух пересчитывая лишние слова.

Она поворачивается к нему. Ее лицо светится мягкой жалостью, так непохожей на вызывающе-насмешливый тон его Секретарши. И той, из газеты, тоже. Да и всех молодых секретарш вообще.

— Это невозможно, — тихо говорит она. — Если мы оставим только извинение, мы тем самым как бы признаем, и притом публично, что у нас такой беспорядок в делах, что мы даже не способны найти источник ошибки.

— Если так, — он с трудом сдерживает гнев, — тогда давай вообще откажемся от их жирной рамочки и приготовим этому редактору к следующему номеру точный, документированный и развернутый ответ. А я тем временем перескажу тебе — слово в слово, один к одному — прелестную историю о неком пожилом Мастере ночной смене, который на старости лет втюрился в одинокую, немолодую работницу-репатриантку.

— Не надо… — Она останавливает его легким прикосновением, и ее бледное усталое лицо на миг озаряется давно забытой и нежной красотой. — Как можно выносить на люди то, что опозорит этого человека? А заодно и всех нас?!

— А меня, значит, ты готова во всем обвинить?

— Прежде всего, это не я. Это указание Старика.

— Хорошо, пусть его указание. А он почему навешивает всю вину на меня?

Она терпеливо объясняет. Старик хочет, чтобы Кадровик, как отвечающий за человеческие ресурсы, был его равноправным партнером в этом неприятном деле. Разве он не обещал с самого начала и без всяких колебаний, что «возьмет это дело на себя»? Тогда почему бы ему не взять на себя также и свою часть вины? И не только потому, что именно он, как-никак, отвечает в конечном итоге за все кадровые вопросы в пекарне. Есть и еще одно соображение. Кадровик — человек молодой: сегодня он здесь, в пекарне, а завтра ему предложат место получше, и он перейдет туда, долго не раздумывая. И тогда все его провинности тоже уйдут вместе с ним и там и забудутся. Кому вздумается ворошить его прошлое? Но Старик — он ведь здесь хозяин, он никуда не может уйти, так и останется здесь, в этом кресле, до конца своих дней. Только в этом кресле позволит Ангелу Смерти нанести ему последний удар. Так что перед молодым Кадровиком расстилается широкий мир, а для старого хозяина весь мир начинается и кончается в этих стенах, в этом кабинете, за окнами которого тянутся его владения, все эти трубы, цеха, печи и всё прочее, что было создано еще его предками. И он не может оставаться здесь наедине с этой виной. Ему нужно разделить ее с кем-то, она и так томит его сверх всякой меры. И кстати, в этом последнем, заключает Начальница канцелярии, она со Стариком полностью согласна. Он слишком стар и тяжело болен. Ему просто не под силу брать на себя одного всю вину.

Кадровик слушает ее внимательно и спокойно, ни разу не перебивая. Его возмущение постепенно спадает. Что-то в ее словах убеждает его. А кроме того, он удивлен. Он всегда знал, что она хороший организатор, но никогда не думал, что она способна выразить некую самостоятельную и глубокую мысль. Ему почему-то вспоминается ее подтянутый симпатичный муж с иронической искоркой во взгляде. Может, это общение с ним так обогащает ее интеллектуально? Вспомнив этого пожилого человека в мятой шапке чулком, он вдруг резко меняет тему разговора. Он хотел бы спросить ее о чем-то, что на самом деле волнует его куда больше, чем весь этот заочный спор со Стариком. Какое впечатление произвела на ее супруга его дочь? Да-да, он говорил, что у нее проблемы с математикой, но вопрос не в этом, не в математике, какое впечатление его дочь производит… ну, как человек… в целом?

Начальница канцелярии смущенно улыбается. Видно, что она хотела бы уклониться от прямого ответа. Ей трудно сказать, они с мужем слишком мало времени провели с девочкой. Но Кадровика этот уклончивый ответ не устраивает. А вот его девочке, да и ему самому ее муж успел понравиться даже за один вечер. Им обоим показалось, что он замечательный человек. Лицо Начальницы канцелярии розовеет от удовольствия. Она слегка склоняет голову в попытке смягчить ту правду, которую собирается произнести:

— Я думаю, что ему, как и мне… в общем, нам обоим… нам показалось, что человечек она, безусловно, симпатичный, но… даже не то чтобы недостаточно интеллигентная, но…

— Но что?

— Очень не уверена. В себе, в своих силах. Как-то слишком быстро теряется, впадает в отчаяние, отступает…

— Впадает в отчаяние?

Вот именно. От любой неудачи или даже просто трудности. От жизни вообще. И кстати, не исключено, что это частично из-за него, из-за отца. Но, как бы то ни было, такие приступы отчаяния опасны, особенно для детей. Они могут разрушительно подействовать на психику ребенка. Ее муж считает, что Кадровик обязан воевать за девочку. Не уступать ее с такой легкостью бывшей жене.

— По его мнению, я слишком уступаю? — Кадровик удивлен этим суждением. Но не успевает возразить, как оно уже завладевает его сознанием. Что-то в этом есть, действительно. Да, он чувствует, что это так. Теперь он понимает, что уже не сможет уйти от неприятной, хотя и мягко высказанной правды. — Знаешь, возможно, твой муж прав… Пожалуй, я с ним согласен.

И это его согласие почему-то звучит как окончательный отказ от борьбы за изменение ответа в газету.

 

Глава четвертая

Мы его давно уже приметили, этого крепкого мужчину лет сорока со стрижкой ежиком, — он в последние месяцы зачастил в наш «Старый Ренессанс», и всякий раз ближе к ночи. Придет, сядет за столик в ожидании девиц — они у нас обычно появляются как раз в это время, как во всех пабах, — и тут же вынимает свой мобильник и кладет на стол между кружкой пива и блюдцем с орешками. Как будто он на ночном дежурстве или кто-то ему вот-вот должен позвонить. А в последний раз он этот свой мобильник, как назло, забыл в кармане плаща — пришел в таком толстом плаще на подкладке, как будто наслушался в последних известиях, что ночью у нас в Иерусалиме должен пойти снег. Ну, и вполне мог бы пропустить тот звонок, которого ждал, а звонок, видно, был важный, потому что он как поговорил с минуту, так сразу и вышел. Он сначала вообще даже не услышал, что звонят, хорошо, один из наших ему крикнул. У нас тут вечером музыка так грохочет, что только официанты способны еще что-то сквозь нее расслышать. Хозяин думает, что клиентам чем громче, тем веселее. Так что этот, с мобильником, скорее всего, так ничего бы и не услышал. К тому же он уже сидел в теплой компании — девица одна причалила к его столику, есть тут у нас такая, улыбчивая, и с ней подружка, накуренная до обалдения, и еще гомик один, тоже наш постоянный клиент, вполне интеллигентный парень, только говорит слишком много. Ну, вот, а когда, значит, этому, с ежиком, крикнули, что если он, мол, забыл, какую мелодию его мобильник поет, так пусть прислушается, он как раз у него в плаще свою арию исполняет, — он чуть на стуле не подпрыгнул. Но ничего, успел все-таки в последнюю минуту выхватить свою машинку из плаща. Крикнул только: минутку, тут грохот сумасшедший, я вас не слышу, минуточку, пожалуйста, — и сразу выбежал наружу, закончить разговор. Через пару минут вернулся, но не стал уже садиться, тут же попросил счет и ушел. Совсем ушел, мы его после того случая уже много дней не видели — видно, уехал куда-то, недаром он этого звонка всё время ждал…

Это та девушка, с которой он говорил днем, из Министерства абсорбции. У нее новости. Она понимает, что уже поздно, она просит прощения, но Кадровик сам просил держать его в курсе дела. Так вот, бывший муж погибшей женщины только что получил известие о ее смерти и требует, чтобы его бывшую жену привезли хоронить на родину. Вот именно туда, на самолете. При этом сам он не собирается заниматься ее похоронами, он с ней давно разошелся, так что теперь он говорит исключительно от имени их общего сына. Да-да, того подростка, которого, как он выразился, ему удалось «вовремя вытащить из этого вашего ада». Это он об Израиле. Что до него самого, то ему всё равно, пусть бы ее так и похоронили в том же городе, где убили, но раз уж его спрашивают, то вот его мнение: лучше, чтоб ее могила была поблизости, а вдруг сын когда-нибудь захочет прийти на могилу матери, что же — ему снова ехать в этот ад?!

Вот такая ситуация, заканчивает она. И тут же удивляет его своей поразительной добросовестностью — оказывается, она уже сообщила обо всем этом в Управление национального страхования, чтобы там успели еще этой ночью переправить тело из морга на Сторожевой горе в Абу-Кабир, потому что только в Абу-Кабире могут подготовить умершего к длительной перевозке. Теперь, если не будет каких-либо непредвиденных задержек, тут или в нашем консульстве на месте, ваша Юлия Рогаева, скорее всего, будет отправлена домой чартерным рейсом в ночь с пятницы на субботу, то есть не позднее чем через сорок восемь часов. Она подумала, что должна сообщить ему об этом.

— Спасибо. Конечно, нам всё это чрезвычайно важно. Но как, однако, у вас всё замечательно организовано, — с профессиональным восхищением говорит Кадровик, плотно прижимая мобильник к уху и спускаясь с ним вниз по проулку, ведущему от паба. Тут, пониже, почему-то лучше слышно, а главное — подальше от паба с его музыкальным грохотом. Только холодновато. Его немного знобит, потому что он выскочил наружу, как был, оставив плащ на вешалке.

— О, да! — с удовольствием отвечает собеседница, и Кадровик замечает, что золотые нити чужого акцента, вплетающиеся в ее речь, к ночи становятся еще отчетливей. Да, за последние три года их отдел, к сожалению, накопил изрядный опыт в этих печальных делах. Хотя, признаться, редко случается, чтобы погибший или погибшая оставались неопознанными такое долгое время. Ведь со дня смерти этой Юлии Рогаевой прошло почти десять дней, а сообщить об этом ее родственникам удалось только сегодня. Такое опоздание — это уже слишком. Это бросает тень на репутацию всей нашей страны. Как будто здесь уже нет никакой власти и порядка, один сплошной хаос. Необходимо срочно наверстать упущенное, и поэтому им, в пекарне, тоже нужно побыстрее решить, хотят ли они и дальше участвовать в этой истории. Потому что государство, напоминает она, может, разумеется, обойтись и своими силами. На такие случаи выделен специальный бюджет и созданы группы подготовленных людей. А поскольку родственники погибшей наверняка знать не знают ни о пекарне, ни о допущенной там оплошности, то у них, надо думать, не возникнет и вопроса о какой-то добавочной компенсации. Не говоря уже об извинении в газете. Так что, с ее точки зрения, Кадровик и его пекарня могут теперь забыть всю эту историю. Ни у кого не будет к ним претензий. Но если они тем не менее по-прежнему хотят в ней участвовать — что, сказать по правде, вызывает уважение всех ее коллег, буквально стонущих под грузом трагических утрат, — то они, конечно, будут рады, но только, пожалуйста, пусть представят свои предложения завтра же с утра.

Да, разумеется, торопливо соглашается он. А кстати, знают ли у них в министерстве, что у этой Рогаевой есть еще и мать в какой-то там деревне? Да, они знают. И не только знают, но успели даже найти на карте, где именно находится эта деревня. Жуткая глушь, самый край света. Если начать сейчас разыскивать эту старуху, это сильно осложнит всё дело. Погребение придется отложить, а оно и так уже слишком затянулось. Они попросили бывшего мужа, чтобы он сам связался с ее матерью, и он обещал попытаться. Но зимой там со связью очень сложно. Поэтому она предложила не вызывать мать на похороны. Потом, когда ей об этом сообщат, заодно и помогут добраться туда, где похоронят ее дочь.

Он соглашается. Да, она совершенно права. Завтра утром он первым делом выяснит намерения хозяина пекарни в отношении этого дела. Но теперь уже несомненно, что оно явно и быстро движется к благополучному завершению. Он неохотно прощается с ней, закрывает свой мобильник и поднимает голову, чтобы понять наконец, что это за странный свет так ярко заливает весь проулок. И видит, что в самый разгар тяжелой зимы сквозь толщу облаков вдруг проглянула полная, по-весеннему яркая и совершенно неожиданная для этого времени луна, присоединившись к прочему небесному воинству, гонимому невидимым ветром. Есть, однако, что-то печальное в этой картине, и, может быть, поэтому его мысли снова возвращаются к погибшей женщине, чье тоненькое личное дело всё еще лежит на заднем сиденье его машины. Ему вдруг представляется, что как раз в эту минуту какие-то люди входят в тот уединенный университетский морг, что глядит своими пустыми окнами в бескрайнюю пустыню, поднимают ее тело, закутывают его, укладывают на носилки и несут — под этим вот ярким лунным светом — к машине «скорой помощи», а то и просто к какому-нибудь обычному грузовику, который доставит ее вниз, на прибрежную равнину, в далекий Абу-Кабир, который станет ее первой остановкой на долгом пути обратно на родину. И он опять вспоминает те коричневые мертвые тела, пожертвованные во славу науки, и уговоры лаборанта опознать погибшую в лицо.

В чем он ему отказал, сочтя это неподобающим. Точно так же, как счел неподобающим и увлечение старого Мастера. И теперь, из-за этого своего упрямства, так уже никогда и не увидит ее лица.

И его на миг охватывает странное желание поспешить, пока не поздно, на Сторожевую гору и все-таки посмотреть на нее, пусть в последнюю минуту. Но он тут же останавливает себя. Даже если он поспеет вовремя, ему ее, надо полагать, не покажут — ведь он уже отказался от личного опознания, и изменить это, скорее всего, невозможно. Всё нужно делать вовремя, думает он. Ему уже не хочется возвращаться в паб, нет настроения. Он идет к своей машине, садится и включает мобильник. Нужно сообщить Старику новости, полученные из министерства. Но на этот раз домоправительница полна решимости защитить покой своего хозяина.

— Разве вы меня не узнаёте?

— Узнаю, конечно, — отвечает она на своем вежливом индийском английском. — Но сегодня вечером его нельзя беспокоить.

Из-за медицинской проверки, наверно, думает Кадровик. Может, ему так досталось, что он к утру вообще забудет обо всей этой истории? И оставит меня в покое? А вдруг, наоборот, на него нашел смертный страх? Тогда он окончательно превратит меня в своего козла отпущения и пошлет, чего доброго, сопровождать покойницу в ту деревню на краю света…

Он поднимается по лестнице к двери материнской квартиры и слышит доносящиеся оттуда звуки револьверной перестрелки. Входит, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить мать, уснувшую, как он полагает, по своему обыкновению, перед экраном телевизора, но неожиданно обнаруживает, что она вовсе не спит, а, напротив, укрывшись толстым пуховым одеялом, с увлечением следит за происходящим на экране. Старая, еще черно-белая приключенческая лента вызывает снисходительную улыбку на ее измятом лице.

— Что это ты сегодня так рано?

— Рано? — усмехается он, глядя на часы, потом проходит в свою комнату, раздевается, натягивает фланелевую пижаму, заглядывает на кухню, отрезает себе изрядный кусок пирога и с тарелкой в руках возвращается в гостиную, усаживаясь рядом с матерью и пытаясь включиться в сюжет в середине фильма.

— Ну, так чего же ты так поспешил вернуться?

Он рассказывает ей о новом повороте событий. Бывший муж этой Рогаевой потребовал, чтобы тело погибшей было доставлено на родину. Это желание их сына, чтобы он мог в будущем, если захочет, посетить могилу матери.

— Разумное требование, — соглашается мать. — И ты поэтому рано вернулся?

— Да, нужно пораньше утром ответить им, что мы собираемся предпринять. Боюсь, что Старик заставит меня сопровождать гроб. Он уже и раньше намекал на такую возможность. Решил успокоить свою совесть за мой счет и теперь готов затолкнуть меня с головой в эту историю.

— А что тебе? Съездишь, заодно посмотришь чужую страну, другой мир…

— В такую холодину? Зимой?

— Тебя холод пугает? А кто это только сегодня утром плакался, что не видит снега, который якобы шел накануне ночью? Не волнуйся, там ты получишь снега и даже льда сколько твоей душе угодно.

Он с удивлением смотрит на нее, не зная, обижаться ему или смеяться.

— Скажи по правде — ты просто хочешь немного отдохнуть от меня? Я тебе здесь мешаю?

— Нет, ты мне не мешаешь. Ты меня просто немного огорчаешь.

— Чем это?

— Тем, что так успешно разрушаешь свою нелепую жизнь.

 

Глава пятая

Ночью ему приснилось, будто он швыряет атомную бомбу на свою бывшую квартиру. Маленькую, миниатюрную бомбу, ее можно держать в одной руке. Что-то вроде небольшого подшипника, с зубчиками по окружности, очень приятного на ощупь, хотя на нем еще сохранились следы смазки. Но, несмотря на свою малость, это настоящая атомная бомба. Он бросает ее сверху, одним замахом, и ему тут же становится страшно от того, что он сделал, хотя никакого раскаяния он при этом не чувствует. Впрочем, страх тоже немедленно исчезает, потому что он видит, что его дочь и бывшая жена уцелели от взрыва и бродят теперь по разрушенной квартире, только глаза у них какие-то красные и воспаленные, и сами они выглядят напуганными и потрясенными тем, что он сделал. Это ничего, утешает он себя, краснота рано или поздно пройдет, прежде всего нужно выяснить, какой ущерб причинила его бомба квартире, жалко будет, если пропадут семейные альбомы со старыми фотографиями. Но выяснить не удается — у входа в дом, в проломе, образованном взрывом, стоит какой-то пожилой, грузный человек, в старомодном костюме и нелепом колпаке, совсем как у клоунов в кино, то ли привратник, то ли охранник, который не пропускает посторонних на верхние, разрушенные этажи и уже издали, одним движением руки, преграждает всем дорогу. Рядом с ним, на небольшом столике, стоит чайник и лежат приготовленные для еды тарелка, нож, вилка и ложка.

На этой картинке сон обрывается. Кадровик поворачивается на другой бок, и ему снится какой-то другой сон, который он тут же благополучно забывает. Проснувшись, он торопливо завтракает, садится в машину, едет на работу и, даже не зайдя в свой отдел, направляется прямиком к Старику, в его просторный притемненный кабинет

— Наша история имеет продолжение, — деловито говорит он. Он еще вчера вечером хотел информировать хозяина об этих новостях, но домоправительница не разрешила его беспокоить. Дела обстоят следующим образом. Как и можно было думать, муж погибшей, точнее — ее бывший муж потребовал переправить ее тело на родину, чтобы их сын мог принять участие в ее похоронах. Этот бывший муж категорически отказывается снова посылать сына в Иерусалим, в этот ад, как он называет наш город и всё наше государство. Поэтому тело погибшей уже вчера ночью доставили в Абу-Кабир, чтобы приготовить к отправке на родину. Что у них там за подготовка и как они ее проводят, он, Кадровик, не имеет понятия, но, если Старика это очень интересует, может навести справки. Это пока всё. Там, у нее на родине, ею будет заниматься наше консульство, у них есть навык и опыт в такого рода делах. Так что теперь остается решить, что мы намерены делать дальше. Выходим мы из всей этой истории или остаемся? А если остаемся, то чем еще мы хотим помочь? Эти люди, в Управлении национального страхования и в Министерстве абсорбции, хотели бы получить ответ на все эти вопросы еще сегодня.

Старик одобрительно качает головой. Кажется, его ответ уже продуман заранее. Тем не менее Кадровик продолжает:

— Прежде чем вы ответите, я хочу сказать еще кое-что. Я прочел ваш ответ на ту бесчестную статью. По-моему, это несправедливый и недобрый ответ, и сначала он возмутил меня до глубины души. Но потом я успокоился. Чего я волнуюсь? Какая мне разница? Всё равно лично я выбрасываю эту мерзкую газетенку в мусор, даже не читая, так что мне до того, что в ней написано? И если совесть позволяет вам взвалить всю вину на меня, то бишь на мой отдел, — так и быть, лично я это переживу и воевать с вами не буду. Тем более что мне сказали, будто вы вчера прошли какое-то сложное медицинское обследование, и, хоть я очень надеюсь или, вернее, абсолютно уверен, что результаты будут отрицательными, в смысле — положительными для вас, мне кажется, что в такой ситуации нам не стоит препираться из-за всей этой истории…

Легкая улыбка пробегает по лицу Старика. На мгновенье он даже прикрывает глаза, словно хочет лучше вслушаться в слова своего молодого сотрудника. Да, он тоже надеется, хотя совсем не так абсолютно уверен, что результаты будут положительными для него, то есть отрицательными в медицинском смысле. Но он хочет заверить, что даже если бы лежал сейчас на смертном одре, этот разговор всё равно не вызвал бы у него никакого раздражения, потому что он видит в своем молодом подчиненном не просто штатную единицу, не просто начальника отдела, а человека — и человека серьезного и ответственного, с которым можно говорить напрямую.

Кадровик неловко ерзает на стуле.

— Так вот, сообщи, пожалуйста, и в Службу национального страхования, и в министерство, что мы настаиваем на разрешении сопровождать нашу погибшую работницу в ее последний путь. Мы отправим с телом нашего сотрудника, который вдобавок передаст родственникам погибшей дополнительную компенсацию лично от нас, сверх того, что им выделит государство. Какой-нибудь подарок или даже небольшую стипендию этому ее сыну, для продолжения учебы… Если там будет присутствовать ее мать, она тоже получит от нас подарок… что-нибудь небольшое… Разумеется! Мы готовы передать что-нибудь даже ее бывшему мужу — за те неприятности, которые наш, как он выразился, «ад» ему доставил. На мой взгляд, всем этим людям причитается еще что-нибудь сверх того, что даст государство. И у меня достаточно денег, чтобы дать им эту толику. У меня их даже слишком достаточно. С тех пор как начались все эти взрывы, этот террор, люди стали почему-то потреблять намного больше хлеба и всего печеного. Так что мы вполне можем позволить себе расщедриться на доброе дело. А что касается вопроса о том, кто поедет, то тут даже и думать нечего, я тебе уже говорил — ты идеальный человек для такой миссии. Припомни — до того как ты расстался с женой и дочерью, ты был у нас самым успешным разъездным агентом. Что для тебя такая короткая, на пару дней, поездка? Тем более что на этот раз тебе ничего не придется ни рекламировать, ни продавать — только вручить, и к тому же с открытого счета…

Как это — «расстался с дочерью»? Он и не думал расставаться со своей дочерью, это несправедливое обвинение.

Да, да, конечно, он прав, он совершенно прав, мгновенно соглашается хозяин. Это явная глупость. Его занесло, он просто оговорился. И он быстро поднимается из кресла, встает во весь свой высоченный рост, подходит к Кадровику и обнимает его обеими руками. Он просит прощения, чего это ему вдруг пришло в голову, будто Кадровик бросил свою дочь, как вообще можно бросить дочь, конечно, это нелепость, это просто еще один признак растущего старческого слабоумия. И он торопливо предлагает Кадровику взять отпуск, немедленно, сегодня же, он наверняка устал от возни со всей этой историей, а кроме того, ему нужно приготовиться к поездке, лучше ему пару дней не встречаться с усталым стариком, несущим всякую околесицу. И, поспешно открыв кошелек, суетливо вынимает оттуда одну из своих многочисленных кредитных карточек и втискивает ее в руку Кадровику. Вот, это солидная карточка, она послужит ему финансовой базой на всё время выполнения его миссии, ему не придется даже ничего записывать. И от отчетности он тоже будет освобожден, все расходы по этой карточке будут автоматически регистрироваться в головной кредитной компании, этого вполне достаточно. Он записывает на бумажке секретный код и вручает ее Кадровику. А теперь Кадровику пора отправляться домой. Они тут сами сообщат о его предстоящей поездке в Управление национального страхования. А заодно и редактору газеты. Зачем редактору? А как же! Пусть знает! Утрём ему нос! И кроме того, Начальница канцелярии сейчас съездит на квартиру погибшей работницы, чтобы разобрать и сложить ее вещи. Всё, что окажется имеющим хотя бы малейшую ценность, будь то материальную или эмоциональную, будет тщательно упаковано и уложено в чемодан, а всё остальное — переписано и временно сложено здесь на складе, пока решится его судьба. Однако для всего этого потребуются ключи от той маленькой комнатушки, так что хорошо бы, если Кадровик перед уходом в свой короткий отпуск оставил им эти ключи…

А кто же тогда закончит расчет нового штатного расписания?

Пусть он не беспокоится. Его Секретарша прекрасно с этим управится. А сам он с этой минуты должен видеть в себе уже не просто ответственного за человеческие ресурсы, а специального посланника, выполняющего важную для фирмы миссию, и притом совершенно особого рода.

Черт с ним, говорит себе Кадровик. Почему, в самом деле, не слетать туда на пару деньков? А приготовиться действительно нужно, даже если это ненадолго и только в одно место. Можно заодно и прощупать, нельзя ли будет продлить этот небольшой отпуск и после возвращения. Почему бы немного не отдохнуть? Столько дел пришлось отложить за последние два дня…

Он выходит за ворота пекарни и мучительно припоминает, где тут ближайший книжный магазин, нужно купить путеводитель с картой. Разделавшись с покупками, сворачивает в ту рабочую столовку, где позавчера слушал странную исповедь пожилого Мастера, заказывает себе полный завтрак и, развернув на столе широченную карту, находит на ней не только центр нужного ему региона, но даже ту далекую деревню, где у Юлии Рогаевой, по словам представительницы министерства, осталась старуха мать. Вспомнив о представительнице, он тут же набирает ее телефон и, дождавшись ответа, первым долгом извиняется — он не знает, ей ли он должен сообщить свои новости или кому-нибудь другому. Но поскольку она была так любезна, что всё время держала его в курсе событий, он хочет известить ее о решении своего начальства. Так вот, его хозяин просит присоединить к процедуре доставки гроба своего личного представителя, и не только как символического, но и как своего фактического посланника, ибо ему поручено, в знак соболезнования, передать некий подарок ее осиротевшему сыну, а также, возможно, и ее матери, если она успеет приехать на похороны. Она, кажется, говорила, что полет назначен в ночь с пятницы на субботу, не так ли? В таком случае не может ли она внести в список сопровождающих также его фамилию? И кстати — кто у них еще в этом списке? Она сама или кто-то другой? Ему хотелось бы заранее согласовать…

— Список? — Сотрудница министерства явно удивлена. — Гроб летит без всяких сопровождающих, в багажном отделении, а там его встретит наш консул. Точнее — Консульша.

— У нас там консулом женщина? — удивляется Кадровик.

А почему бы нет? Женщина, к тому же отличный, толковый работник, местная уроженка, имеет хорошие связи с местными властями. За последнее время ей уже пришлось не раз встречать такие гробы в тамошнем аэропорту, так что у нее уже есть опыт в такого рода делах.

Минутку, как же это понять? Что, гроб просто вносят в самолет, как любой другой багаж, только без хозяина? А если с ним что-нибудь случится? Какие-нибудь неполадки?

Что еще может случиться с человеком в гробу? Даже если самолет упадет, он всё равно уже мертв.

Это-то ему ясно. Но все-таки как-то странно, что он будет ее единственным сопровождающим.

А он и не будет сопровождающим. Он просто полетит с ней одним самолетом. Даже если он будет настаивать, чтобы его записали сопровождающим, это будет зафиксировано только в бумагах министерства. Для авиалинии он так и останется самым обычным пассажиром.

А как же все документы, связанные с перевозкой? И с ее бумагами, со всем прочим?

Обычно всю документацию передают старшему стюарду или даже пилоту, чтобы они вручили консулу. Но если он просит, они могут дать ему копию. Какой у него адрес? Она сегодня же ему всё перешлет. Пока!

 

Глава шестая

Вот тебе раз! Теперь он не просто разочарован — он даже, если честно говорить, немного озадачен. Как же это? Его, в одиночку, присоединят к покойнице, как будто он ее родственник или близкий человек!

Но на выходе из столовой он приободряется. Небо прояснилось, воздух согрелся, дышится хорошо. Он решает для начала заглянуть в банк, посмотреть, что там у него на счету. Затем берет в банкомате внушительную сумму по карточке Старика. Хозяин, кажется, говорил, что специальный посланник не должен стесняться в расходах, не так ли? Вот он и не стесняется. Часть денег он берет в шекелях, остальное — в иностранной валюте. Из банка он направляется было к матери, но по дороге какая-то смутная тревога заставляет его свернуть к своему бывшему дому. Ну, конечно, дом целехонек и стоит себе спокойно на прежнем месте. Ночная атомная бомба не оставила на нем даже царапины.

В полдень он звонит бывшей жене на работу.

— Выслушай, прежде чем бросать трубку, — говорит он холодно. — Я знаю, сегодня не мой день, но получилось так, что завтра с утра я должен вылететь с гробом нашей погибшей работницы к ней на родину, Старик хочет, чтобы я представлял его на ее похоронах и вручил подарок или стипендию ее сыну…

— Короче, — перебивает она.

— Короче, поездка может затянуться дня на три, так что я могу не успеть к своему следующему дню, во вторник. Не согласишься ли ты в порядке исключения поменять мне этот день на сегодняшний?

— Но мы уже назначили с ней кое-что на сегодня, после обеда, — недовольно говорит бывшая жена.

— Тогда выдели мне час, пусть даже полчаса, я посижу с ней и попрощаюсь перед поездкой. Как ты понимаешь, эта моя миссия — не развлечение и не отпуск. Это не такое уж приятное поручение, да и вся история тоже не из приятных. Она наводит, скорее, на грустные мысли. Ведь каждый из нас тоже может в любой момент стать жертвой очередного взрыва…

— Только не я! — поспешно перебивает его жена. — Ты уж как-нибудь один взрывайся, пожалуйста.

— Хорошо, я согласен по отдельности.

В конце концов она уступает его напору и назначает время его свидания с дочерью. Ему разрешается пробыть с ней ровно три четверти часа, не больше. Разумеется, если девочка будет свободна и согласится.

После полудня он поднимается по ступенькам дома, который в недавнем сне так безуспешно пытался взорвать. Дочь не отвечает на звонок. Он открывает дверь оставшимся у него ключом, входит в квартиру и обнаруживает, что она спит, свернувшись калачиком на диване, возле которого валяется ее школьный ранец. Не переоделась после школы и даже свои красные кроссовки не стала снимать, бедняжка. Он смотрит на нее с нежностью и легкой тревогой. Какая она худенькая! Неужели развод родителей так сказался на ней? Чего доброго, еще задержится в развитии, как предупреждала его Начальница канцелярии.

Времени у него мало, но он всё же решает не будить дочь. Вместо этого он проходит на кухню, находит там чистую тарелку, вынимает из холодильника приготовленную еду и ставит ее в микроволновку, чтобы подогреть, а сам тем временем становится на стул и принимается искать на узкой антресоли. После освобождения из армии он забросил туда остатки военного обмундирования, среди них должны быть и его старые армейские ботинки.

— Что ты там ищешь, папа?

Ее лицо всё еще заспанно.

— Ботинки покрепче.

— Зачем они тебе?

Он рассказывает ей о своем поручении. В той далекой стране, куда он завтра полетит, всё, наверно, уже покрыто снегом и льдом, представляешь!

— Везет же тебе! Я бы тоже хотела с тобой поехать.

Он спускается, хватает ее в объятья и подбрасывает в воздух. Он бы тоже с радостью взял ее с собой, но это невозможно. Да и мать ни за что ее не отпустит.

Он снова шарит на антресоли, находит в конце концов свои ботинки, придирчиво рассматривает их и приходит к выводу, что они вполне еще пригодны. Пока дочь послушно, но без всякого аппетита ест приготовленный им обед, он драит их до блеска кремом и щетками, между делом расспрашивая девочку, как идут ее занятия. Ему хочется понять, чувствует ли она, что у нее есть пробелы в математике. Нет, она, видно, даже не догадывается об их существовании. Зато сочинение по-английски, которое написала для нее Начальница канцелярии, и задачи по математике, которые решил ее супруг, получили, оказывается, одобрение учителей.

— Ты бы присылал мне их почаще, этих симпатичных старичков, — подмигивает она вдруг с незнакомым ему озорством. — Пусть бы каждый день делали за меня домашние задания. Вот была бы лафа!

— Почему ты называешь их стариками? Они ведь еще бодрые, энергичные, разве нет?

— Да, — соглашается девочка, — энергичные. И веселые. Наверно, потому, что они до сих пор любят друг друга.

— Любят? — Его удивляет ее готовый, точный ответ. — Ты у меня умница, — гладит он кудрявую голову дочери.

Его скупая ласка заставляет ее вздрогнуть и покраснеть. Она прижимается к нему и просит рассказать про ту работницу, из-за которой его посылают в командировку. Он подробно рассказывает ей — в детской, конечно, редакции — об отвратительной, лживой статье, которая должна быть опубликована в завтрашней газете, о сентиментальном увлечении старого Мастера, описывает, как ездил вчера ночью в больницу на Сторожевой горе и бесстрашно вошел в тамошнюю мертвецкую. Ее глаза расширяются от страха. Но у него не было права опознавать эту женщину, повторяет он, и поэтому он отказался посмотреть на ее лицо. А жаль. Все, кто видел ее живой, говорят, что она была красивой.

— Как интересно! — восклицает девочка. А какое поручение ему дали на работе? И какой подарок получит тот мальчик?

Он решит это на месте. Сейчас у него нет ни малейшего представления, какие там цены.

Она опять вздыхает. Как бы она хотела поехать с ним! И не только из-за снега. Ей хотелось бы посмотреть на этого несчастного мальчика. Может, и он такой же красивый, как его мать. Подумать только, он еще совсем недавно был тут, в Иерусалиме…

Он переводит разговор на их собственные дела. Исподволь, с большой осторожностью, дает ей понять, что никогда ее не бросит, даже не подумает бросать, у нее нет никаких причин волноваться по этому поводу, а уж тем более впадать в отчаяние. И вообще всё будет хорошо. Смотри, какое на улице солнце!

Снаружи, несмотря на приближающийся вечер, всё действительно залито ярким солнечным светом и небеса так и сверкают голубизной. Погода под стать их теплой близости. Он видит, что его щедрые ответы на ее простые, идущие от детского сердца вопросы наполняют душу девочки радостью и верой. Поэтому даже появление бывшей жены, вернувшейся раньше назначенного срока, не портит ему настроения. Он молча связывает шнурками свои армейские ботинки, перебрасывает их через плечо и говорит, что уходит. Всё в порядке, его уже нет. Она, правда, укоротила отведенное ему время, но так даже лучше — они с дочерью пообщались теснее.

На улице он садится в машину и звонит своей Секретарше. Хотя Старик и освободил его на время от обязанностей, ему всё же хочется знать, как там дела и не звонил ли кто-нибудь еще. Но Секретарша, по своему обыкновению, опять воспользовалась его отсутствием, чтобы улизнуть к своему ребенку. Он перезванивает Начальнице канцелярии. Странно, и там не отвечают. Он звонит на коммутатор, но дежурная телефонистка ничего не может ему объяснить. Такое впечатление, что все сотрудники правления тоже ушли в отпуск по его примеру. В конце концов он все-таки находит Начальницу канцелярии по ее мобильнику.

— Как хорошо, что ты позвонил! — Она явно обрадована. — Знаешь, где мы сейчас? Ни за что не угадаешь! Мы у нее в хибарке, у этой… ну… как ее?

— Юлии Рогаевой?

— Вот именно. Муж меня подбросил, помогает разобраться с ее вещами. Где ты сейчас? Если недалеко и не спешишь, может, подъедешь ненадолго, посмотришь, что мы решили дать тебе с собой, а что забрать на склад пекарни? Я боюсь наваливать на тебя слишком много поклажи.

«Теперь это уже стало коллективным помешательством», — усмехается про себя «специальный посланник», поворачивая в сторону квартала Нахлат-Ахим. Старик не только спятил сам, но и всех вокруг заразил. За окном машины день решительно клонится к вечеру, и солнце, уходя на запад, заливает здания кнессета и министерств такой красноватой, звенящей медью, словно хочет придать предстоящей ему миссии поистине государственную важность. Он уверенно лавирует по забитым людьми узеньким улочкам. Машину он ставит неподалеку от знакомого двора. За последние двое суток он здесь уже в третий раз. Но сейчас жилье погибшей уборщицы выглядит совершенно иначе. Энергичные супруги совместными усилиями сняли с окна клетчатый занавес, сумрачное пространство комнаты наполнилось пурпурным светом близкого вечера, в окно текут с улицы приятные ароматы свежей домашней пищи. В самой комнате всё перевернуто вверх тормашками. На полу стоят привезенные из пекарни картонные ящики, уже заполненные вещами, которым предстоит временно отправиться на склад. На столе возвышается небольшой кожаный чемодан, их собственный, объясняет Начальница канцелярии, для тех вещей, которые, как они думают, следует отправить вместе с погибшей.

— Надеюсь, вы не положили туда ее белье и ночную рубашку, — саркастически улыбаясь, говорит Кадровик. — Это уже было бы полным абсурдом.

Начальница канцелярии слишком добросовестна, чтобы оценить его насмешку. Пусть он сам проверит, что они положили в чемодан, так будет даже лучше. Они готовы объяснить ему выбор каждой вещи. Вот, пожалуйста, снизу вверх, по порядку. На самом дне чемодана лежит ее длинное белое платье, вероятно свадебное. Выше — пять блузок, украшенных нарядной ручной вышивкой, и пара добротных кожаных сапог. Снятый с окна клетчатый занавес в силу своей красоты тоже признан достойным отправки на родину. Внутрь него положена та книга, шрифт которой Старик так и не сумел расшифровать, а рядом с ней — завернутый в ткань рисунок безымянного переулка, висевший на стене. Поверх занавеса лежат связка писем и бумаг, футляр с очками и маленький медный колокольчик, который издает приятный звук, когда Кадровик берет его в руки.

— А ее фотографии вам не попадались? — спрашивает он. — Что-нибудь порезче, чтобы увеличить для нашего памятного уголка?

Нет, они не нашли ничего такого. Тут есть маленький альбом с несколькими старыми фотографиями, но они решили, что лучше не вкладывать его в чемодан, а присоединить к ручной клади, которую он возьмет с собой в самолет. Он листает страницы. Фотографии, напечатанные на плотной бумаге, больше напоминают старые почтовые открытки. Молодая женщина стоит на веранде, с которой открывается вид на далекое поле. На некоторых снимках она сидит, на других стоит, на двух-трех она сфотографирована в закрытой комнате, с полуголым младенцем на руках. Ее лицо совсем не похоже на тот странный и влекущий своей необычностью облик, который уже запечатлелся в его душе за последние дни.

— Очень старые фотографии, — разочарованно говорит он, захлопывая альбом. Только муж, наверно, сумеет с точностью сказать, она ли это. Может, это вообще ее мать, а ребенок у нее на руках — как раз сама Юлия. Именно в его лице Кадровик различает ту особую татарскую складку над глазами, по которой в последнее время, благодаря Мастеру ночной смены, стал уже настоящим специалистом.

Он вдруг густо краснеет, уловив сочувственный и, как ему кажется, слегка иронический взгляд супруга Начальницы канцелярии.

— Ладно, всё это не имеет никакого значения, — смущенно бормочет он. — Эти фотографии ничего не меняют. Вся эта история — сплошной абсурд. Слава Богу, скоро всё кончится. Передадим ее там для похорон, и точка.

Супруг Начальницы настроен далеко не так беззаботно. Ему кажется, что Кадровик слишком оптимистичен. В дороге может случиться всякое. Тем более в чужой стране. Тут очень важна надежная связь. Каким образом Кадровик намеревается общаться с хозяином? С помощью своего мобильника? Нет, это никуда не годится. Мобильник съест все его деньги. А главное, связь по мобильнику ненадежна. Пусть попросит у Старика спутниковый телефон. Если Старик предоставляет своему посланнику открытый счет, нечего ему экономить на мелочах. Правда, по спутниковому телефону разговоры стоят немного дороже, чем по мобильному, но зато связь намного надежней. Человеку, который отправляется в такое сомнительное место, да еще в середине зимы и вдобавок с покойником в гробу, следует иметь надежную связь с домом.

И тут мы все увидели через окно настоящее маленькое чудо. Не иначе как Господь нам его послал, а то папа нам не верил, и мама тоже. И вот, пожалуйста, из той пристройки, где жила раненая женщина, вышел вдруг тот самый человек, который в ту ночь приходил к нам домой, только теперь он вышел с кожаным чемоданом в руках. И мы все вшестером сразу закричали папе, чтобы он поскорее подошел к окну, поглядеть на этого чужого человека без кипы, о котором мы ему тогда рассказывали, и поверил, что мы говорили ему правду, и что он зря нас ругал. Тогда папа быстренько вложил закладку в Святую Книгу, которую в это время как раз читал, и как был, в талите, выбежал к тому человеку во двор, спросить у него, когда и куда им с мамой прийти к раненой с положенным по Закону визитом. Но тот человек почему-то страшно рассердился и начал кричать, как это мы все, соседи, не знаем, что эта женщина вовсе не ранена, а погибла насовсем? Да, во время того взрыва на рынке, десять дней назад. Он тогда ночью ничего нам об этом не сказал, потому что не хотел нас пугать. И когда он это крикнул, мы все увидели, что наш папа стал совсем белый, как стенка, и весь задрожал, как будто его тоже ранило взрывом, а может, из-за смерти этой хорошей женщины, потому что она у нас жила так долго, что стала совсем как будто родной человек. А наша старшая сестра сказала шепотом, что, может, наш папа влюбился в эту чужую женщину и поэтому он теперь так жалеет о ее смерти. И тогда мы все взмолились, чтобы Господь поскорее воздал за ее невинную кровь, а нашему папе дал побыстрее забыть эту женщину, чтобы мама не расстраивалась, потому что она в последнее время стала очень грустной, как будто почувствовала, что у отца что-то другое на сердце…

 

Глава седьмая

В пятницу утром он просыпается раньше обычного. На душе тоскливо от предчувствия неприятностей, и, хотя с вечера он твердо намерен был выбросить сегодняшний выпуск местной газеты в корзину, даже не перелистав ее по своему обычаю, теперь он не может преодолеть какого-то гадливого любопытства, и его тянет посмотреть, не стала ли лживая статья хоть чуточку короче или мягче. Но нет — статья тут как тут, и весь поклеп сохранился во всем своем прежнем гнусном виде. Ни одно слово не выброшено, ни одна запятая не изменена. И под его расплывчатой фотографией по-прежнему стоит и как ножом режет ему душу та же подпись: «Развелся — и получил повышение по службе». Мерзавец ты все-таки, Змий подколодный, и редактор твой тоже негодяй!

Ответ хозяина пекарни, как он тотчас убеждается, тоже остался в том же виде, каким он видел его вчера, на экране у Начальницы канцелярии. Из тех девяноста трех слов не убрано ни одно — и ни одно не прибавлено. Ну, покорная овечка, я и с тобой тоже посчитаюсь, думает он в бессильной ярости. Даром что вы с мужем помогали моей девочке по математике и английскому.

Он уже собирается смять мерзкую газетенку и выбросить ее в мусорную корзину, как вдруг замечает, что под статьей и ответом есть еще приписка от редактора. Господин редактор, оказывается, желает сообщить, что вполне удовлетворен тем, что руководство пекарни признало вину и заявило о своей решимости исправить оплошность и компенсировать пострадавших. Поэтому господин редактор позволяет себе выразить особую благодарность старому другу, деятельному и энергичному руководителю этого большого и важного предприятия. Справедливость требует от господина редактора указать, что это предприятие уже многие годы поставляет данной газете бумагу по льготной цене. И хотя наш печатный орган то и дело обвиняют в идеологической «левизне» и злобных нападках на предпринимателей, но и в данном случае, как всегда, любой объективный читатель не может не признать, что мы, как обычно, продемонстрировали свойственную нам беспристрастность и высокий профессионализм, подвергнув резкой критике даже ту уважаемую фирму, от которой зависят цены на столь необходимую нам бумагу. И результат не заставил себя ждать. Наша критика оказалась весьма конструктивной и привела к искреннему и благородному извинению. Чего еще может желать редактор любой газеты? Да еще в нынешние тяжелые времена! И господин редактор завершает свою приписку обещанием проследить за процессом выплаты обещанной компенсации и оповестить об этом читателей газеты.

Эти похвалы, расточаемые Старику, только подливают масла в огонь и окончательно добивают Кадровика. Проследить? — яростно бормочет он. Оповестить? Ни единого грана информации они от меня не дождутся! Никакого дополнительного материала! Если им нужны очередные сенсации, пусть придумывают их сами, им не впервой!

Вот теперь он действительно может наконец смять газету с этой гнусной статейкой, и со своей фотографией, и со всеми прочими ее приложениями, что он и делает, злобно и с большим удовольствием. Толстый плотный ком точно попадает в мусорную корзину, которую он принес в материнскую квартиру, когда на время поселился в ней. Мать, удивленную гневной резкостью этой расправы, он поспешно успокаивает — не волнуйся, это не твоя утренняя газета, это местная газетенка с той дебильной статьей, которую я тебе уже давал читать во вторник. Только не говори мне, что ты хотела бы перечитать ее еще раз!

Такому опытному разъездному представителю, каким он был многие годы, не нужно долго собираться в дорогу, и, быстро покончив с отбором необходимых вещей, он решает снова съездить на службу, узнать, как там дела. Но поскольку в пятницу их административный отдел работает только до часу, он не находит никого, кто бы мог сообщить ему, что нового, или кому он сам мог бы рассказать, какая нетривиальная миссия на него возложена. Канцелярия Старика тоже пуста, если не считать молодой телефонистки, записывающей входящие телефонные звонки. Возвращаясь на стоянку, он решает заглянуть в цех, — может быть, пожилого Мастера уже перевели на дневную смену, чтобы поостыл немного? Наученный опытом, просит у входа высокий белый колпак, торопливо нахлобучивает его на голову и подпоясывает белый халат, но, войдя в цех, с разочарованием видит, что все конвейеры стоят неподвижно и все печи, кроме одной, не горят. Он совсем забыл, что зимой, да еще в пятницу, рабочий день сокращен и на производстве. Рабочих в цехе тоже почти нет, зато уборщиков и уборщиц чуть не вдвое против обычного, потому что в пятницу в цехах не только убирают накопившийся за ночь мусор, но также чистят все конвейеры к началу работы, которая возобновится сразу же после гудка об исходе субботы. Он смотрит на работающих людей и с грустью думает, что, если бы не Мастер с его никому не нужным увлечением, вместе с ними сегодня могла бы убирать цех еще одна женщина — серьезная, молчаливая и обаятельная, со странным и волнующим разрезом задумчивых глаз. Интересно, нашлась ли ей достойная замена? Он внимательно рассматривает лица проходящих мимо него уборщиц. Нет, никто даже отдаленно не напоминает портрет, который уже запечатлен в его сердце. Выходя, он вспоминает особый вкус того хлеба, который в первую ночь дал ему Мастер, и, никого не спрашивая, подходит к одному из ящиков и берет себе две горячие булки. Пойдет по графе расходов на особую миссию, насмешливо думает он, идя к своей машине.

Домой он возвращается к обеду. Закончив есть, натягивает спортивные брюки, опускает шторы в своей комнате и ложится вздремнуть. После развода он завел себе обычай отдыхать в пятницу, чтобы выглядеть бодрым и привлекательным в том пабе, куда повадился ходить по вечерам. Там иногда появляются интересные женщины. Впрочем, сегодня вечером они его не дождутся. Сегодня вечером он отправляется в незнакомую, снежную, стылую страну. Четыре часа лёта, даже с лишком. Конечно, бывалому торговому агенту не привыкать спать в полете, но всё равно перехватить пару часов настоящего, домашнего сна перед полетом совсем неплохо. К счастью, сон на этот раз действительно оказывается спокойным, без всяких атомных сновидений. К тому же мать спит в соседней комнате, и это еще больше углубляет дремотную атмосферу, которая наполняет притемненную квартиру.

Проснувшись, он первым долгом извлекает на свет свою дорожную сумку. На вид она невелика, но очень вместительна, со множеством скрытых карманов и кармашков, — как раз подходящая штука для завзятого путешественника. И в самолет с ней пускают — ручная кладь, личные вещи. Как будто это и впрямь часть его личности. На мгновение ему приходит в голову вложить свой тяжелый зимний плащ на подкладке в кожаный чемодан с вещами погибшей. Но он тут же спохватывается. Нет, это, пожалуй, уже слишком, так соединять живое с мертвым. К тому же, если он забудет, что сунул его в чемодан, этот плащ тоже передадут ее родственникам, вместе с остальными вещами. Нет, пусть едет со мной.

Покончив с укладкой, он отправляется на кухню, выпивает напоследок стакан чая с теплой булкой вместо пирога. а перед наступлением сумерек отправляется на часок в кафе в центре. Там его ждут двое друзей по армии. Оба уже женаты, но перед ужином время от времени не прочь урвать холостяцкий часок-другой в тесном солдатском кругу.

Смотри-ка, зима разыгралась не на шутку. Моросит противный мелкий дождь. Он возвращается домой, обувает тяжелые армейские ботинки, надевает плащ, говорит себе: ладно, будем считать эту поездку призывом на короткую резервистскую службу, и в восемь вечера уже стучит в дверь квартиры Старика. Его встречает оживленная компания седовласых сыновей и дочерей хозяина, его упитанных внуков и даже вполне взрослых и рослых правнуков. Неужели Старик собрал их всех по случаю отправки своей специальной миссии? Нет, хозяин лишь бегло представляет ему своих гостей и тут же уединяется со своим посланником в маленькой библиотеке, где на полу в беспорядке валяются многочисленные экземпляры злополучной сегодняшней газеты. Что, он их все перечел? Или это его способ доказать себе, если не качеством, то числом, что жалкие похвалы друга-редактора полностью отменяют и перечеркивают те лживые обвинения в бесчеловечности, что недавно прозвучали в его адрес в той же газете? Да, он, кажется, настолько доволен таким исходом дела, что даже как будто помолодел лицом. Голос у него, во всяком случае, весьма бодрый. Теперь очередь за тобой, бодро извещает он своего Кадровика. Правильно говорят, что конец — делу венец. Твоя миссия должна знаменовать истинное завершение всей этой истории. Мы должны подготовить тебя к ней со всей серьезностью. Прежде всего, вот тебе тот спутниковый телефон, о котором ты просил, а также зарядное устройство к нему. А вот тут — список полезных телефонов, включая ту больницу на Сторожевой горе и Институт судебной медицины в Абу-Кабире. Может статься, тебе вдруг понадобится ответ на какой-нибудь вопрос. Этот спутниковый телефон — удовольствие дорогое, пять долларов минута, не считая НДС, но ты не стесняйся, используй его на всю катушку. Не экономь. Я хочу всё время быть в курсе твоей поездки. Может быть, тебе пригодятся мои советы. Кстати, мне уже сообщили, что ты снял солидные деньги с того счета, который я тебе предоставил. И представь себе — мне это нравится! Ты идешь верным путем! Так и говори себе всю дорогу: хозяина много денег, он не обеднее от этих расходов, тем более что они идут на важное дело. Ведь это наш с тобой моральный долг, искупление нашего общего греха, не так ли?

Покончив с расходами, он долго и заботливо щупает плащ Кадровика. Надежно ли защищен его «специальный посланник» от тамошних холодов? Да, толщина и плотность подкладки вполне удовлетворительны, но вот с непокрытой головой ехать не годится. Кадровик обязательно должен взять его старую меховую шапку. Она немного тяжеловатая, зато голове будет тепло в любую погоду. И кстати, свою машину он может оставить здесь в гараже — шофер доставит его в аэропорт на хозяйской машине. А заодно поможет с дополнительными коробками.

С дополнительными коробками?! — изумляется Кадровик. Что еще за коробки? Все ее вещи уже уместились в одном чемодане! Ах, это не ее вещи? А чьи же?

— Это от нас, — объясняет Старик. Он хочет послать кое-что от себя. Символическое, для родственников. В одной коробке будут самые лучшие образцы продукции его пекарни: пироги, выпечка, всё, что продержится пару дней, во второй — блокноты, записные книжки, письменные принадлежности. Может быть, им там будет интересно узнать, что производит фирма, где она работала.

— Но это уже смешно, — с раздражением говорит Кадровик. — Что, я буду тащить пирог за тысячи километров?!

А ему и не придется ничего тащить. Он должен всего лишь проследить за доставкой. Тамошняя Консульша будет его ждать в аэропорту и обо всем позаботится сама. С ней уже разговаривали. Она будет рада помочь.

Кадровик поднимает руки, показывая, что он капитулирует. Такой напор! Не кажется ли хозяину, что это их «искупление» превратилось у него в какую-то одержимость?

Старик улыбается. Одержимость или нет, но дело должно быть доведено до конца. И кстати, тебе пора отправляться. Сейчас он даст указания своему шоферу. Они идут обратно в гостиную. У выхода Кадровик видит, с какой фамильярностью хозяйский шофер прощается с гостями, и ловит себя на дурацкой мысли — может, этот шофер тоже какой-нибудь стариковский родственник? Скажем, незаконный сын? Или правнук? Тогда Старик может, чего доброго, и его самого в конце концов усыновить? В порядке «искупления греха» — скажем, в качестве внучатого посланника?!

 

Глава восьмая

На стойке регистрации ему вручают посадочный билет и вместе с ним — конверт от представительницы Министерства абсорбции. К конверту приколота записка: «Начальнику отдела кадров. Я не забыла Вашу просьбу».

С конвертом в руках он отходит в сторону. Странно, его почему-то волнует то, что ему предстоит прочесть. Как будто он узнает сейчас о погибшей женщине что-то такое, чего она сама о себе не знала. Но он тут же видит, что это просто фотокопия медицинского заключения, выданного в Абу-Кабире. К тому же оно написано теми же загадочными буквами, что и книга, которую Старик так тщетно разглядывал тогда в ее комнате. Видимо, это ее родной язык. Это значит, что и он не сможет прочесть ни единого слова. Впрочем, судя по пространности и плотности текста, тут содержится не только клиническое описание самого тела. Похоже, врачи изложили здесь всю историю ее ранения и своих попыток ее спасти. Он скользит глазами по страницам, пытаясь обнаружить какие-нибудь знакомые термины, как вдруг замечает краем глаза сильную вспышку белого света. Какой-то пассажир, стоя к нему спиной, фотографирует регистрационную стойку. Кадровик снова складывает бумаги и с сожалением кладет их обратно в карман.

Полет совершает тамошняя авиакомпания. Пассажиров немного, и разделения на классы нет. Со своего места в носовой части салона он оглядывается по сторонам. Хорошо бы найти какого-нибудь подходящего человека из тамошних, перевести, что все-таки написано в этих загадочных бумагах из Абу-Кабира. Разумеется, без разглашения прочитанного. Судя по количеству сумок и пакетов, большая часть пассажиров тут и впрямь из тамошних — унылого вида люди, приехали, надо думать, в Израиль на заработки, а теперь возвращаются обратно, то ли на побывку, то ли окончательно разочаровавшись в своих надеждах. А может, это репатрианты, которые всё еще не уверены, что отыскали свое настоящее место? Вряд ли у них хватит терпения прочесть такой пространный документ. А если и хватит терпения, то уж наверняка не хватит знания иврита, чтобы объяснить.

Внезапно он ощущает на себе чей-то взгляд. В проходе рядом с его креслом стоит давешний фотограф с регистрации, он узнаёт его по висящему на груди фотоаппарату. За ним топчется еще кто-то. Почему-то он кажется ему смутно знакомым, еще по Иерусалиму, — низенький, полноватый, кто бы это мог быть? Оба почему-то улыбаются ему, как старому приятелю. Черт, он совершенно не может вспомнить, где он их видел. На всякий случай он коротко кивает и отворачивается к окну. Сам виноват, нечего было глазеть по сторонам, выискивать, кто бы прочел ему эти бумаги. Вот и доискался.

А ведь если вдуматься — к чему это? Что ему так приспичило прочесть это заключение? Что там может быть такого интересного для него лично? Указание, сколько можно держать труп в гробу до захоронения? Так это уже не его проблема, похоронами будет заниматься Консульша. Во всяком случае, так сказал Старик. Нет, Бог с ними, с бумагами, займемся лучше собой. Он решительно сует конверт с медицинским заключением в сумку, какое-то время бесплодно ковыряется в скудной, безвкусной пище, которой потчует своих пассажиров чужая авиакомпания, потом возвращает поднос стюардессе, откидывается в кресле и гасит лампочку над головой. Все-таки его гложет какое-то смутное беспокойство. А вдруг Консульша его не встретит — что тогда? Конечно, наличие у него медицинского документа, пусть даже фотокопии, придает ему некоторый статус. Такой документ дают только тому, кто в какой-то степени отвечает за гроб. Но вот вопрос — можно ли показывать этот документ любому постороннему человеку?

Он вдруг задумывается: интересно, где сейчас та, за которую он отвечает? Багажный отсек находится в брюхе самолета. Может, она сейчас прямо под ним, под его ногами? Как странно… Его опять охватывает непонятное, томительное волнение, которое он ощутил в ту первую ночь в ее комнатушке. «Эх, Юлия Рогаева, — шепчет он с грустным состраданием. — Что я могу теперь для тебя сделать?»

В салоне темно, большая часть пассажиров дремлет, укрывшись одеялами. Кое-кто поначалу надел наушники да так и уснул под музыку. Как Старик тогда на концерте, под Брукнера. Ему не спится, он встает, чтобы пройти в туалет, прокладывает себе путь по узкому проходу, но, дойдя до середины салона, вдруг оказывается в чьих-то жарких объятьях. Это тот невысокий толстяк, что улыбался ему вместе с давешним фотографом.

— Приветствую в воздухе! — сладко шепчет толстяк, не выпуская Кадровика из своих объятий. Кажется, старый приятель говорил по телефону что-то о змие, да еще подколодном? Так вот ему этот змий собственной персоной, от хвоста до пасти. Не правда ли, какая неожиданная встреча! Высоковато немного, но зато в какой непринужденной обстановке! В небесах над землей, несясь в темноте, расправив, как говорится, крылья! А это наш фотограф, из редакции. Большой мастер, прошу любить и жаловать. Да, вот именно, фотограф, какая же история без фотографий, вот их двоих и послали сопровождать эту вашу миссию искупления грехов — они ведь, кажется, так ее у себя в пекарне называют, верно? Ну, вот, теперь, стало быть, они тут втроем связаны одной веревочкой. Но старому приятелю нечего беспокоиться. На сей раз между ними всё будет совершенно по-дружески. Как у коллеги с коллегой. И змий не обнажит своих ядовитых клыков! Честное змеиное слово!

Сидящий рядом пассажир приоткрывает глаза, скользит по стоящим над ним людям мутным, сонным взглядом, тяжело вздыхает и снова погружается в неспокойный самолетный сон. Кадровик почему-то не ощущает удивления от неожиданной встречи. Он всё время ожидал от Змия какой-то новой каверзы. Высвободившись из объятий Журналиста, он сухо цедит:

— Не обнажишь? Ну-ну, посмотрим, надолго ли тебя хватит. На всякий случай советую тебе всё же держаться от меня подальше. И тебе, и твоему попутчику.

И проходит в конец салона. К счастью, туалет свободен. Он запирается в тесной кабинке и долго, пристально изучает в зеркале свое лицо. Если бы в полете разрешалось пользоваться телефоном, он непременно позвонил бы сейчас Старику. Это бесчестно с его стороны. Как он мог скрыть от своего «специального посланника» это «газетное приложение» к его миссии?! Вот почему он так усиленно демонстрировал свое дружелюбие и заботу! Видно, хотел заранее искупить и этот маленький грешок. Впрочем, его можно понять. Человек так заботится о своей репутации, что похвал господина редактора ему недостаточно, ему нужно, чтобы газета опубликовала еще и описание его «искупления». Не исключено, что он сам и заплатил за этих газетчиков. Он же сказал, что денег у него много. Не важно, во сколько ему обойдется поездка этой пары пройдох. Главное — чтобы доказательства его человечности были запечатлены и обнародованы. И притом не только в виде газетной статьи, но и с помощью фотоаппарата. Пусть даже в жалкой, никем не читаемой третьестепенной местной газетенке.

Он раскладывает бритвенный прибор, густо взбивает пену и приступает к бритью. На сверхсрочной у него образовалась привычка бриться задолго до рассвета, хотелось появиться перед подчиненными в надлежащем виде. Сейчас ему тоже предстоит вскоре появиться перед посторонними, так что лучше заранее приготовиться, пока все еще спят…

Ну, вот, опять гроб с покойником прибыл! Надо бы разбудить дежурного офицера, пусть поскорей решит, пока не поздно, что с этим гробом делать — то ли проверить, встречает ли его кто, то ли обратно отослать, если никто за ним не явился, а может, и на склад пока поставить — вдруг да кто-нибудь еще придет за своим покойником. Что ж это такое, однако, у них там происходит, на той Святой земле, что нам то и дело шлют да шлют оттуда покойников! Прям будто бизнес у них там какой-нибудь такой!

Вот и пассажиры появились, бегут, бедняги, уши на бегу растирают. А ну как кого-то из них как раз и прислали с покойником, какого-нибудь сопровождающего?! Или, может, он среди других пассажиров затесался и уже в город с ними намылился, чтобы с гробом этим не возиться на морозе. У нас уже один раз так было — гроб вроде сам по себе прибыл, ни тебе встречающих, ни сопровождающих, поставили его на склад в ожидании, так он там цельный месяц пролежал, никем не востребованный, ни одна собака не объявилась, и пришлось нам его самим хоронить, тут же на летном поле, только подальше от взлетной полосы, понятно…

А если с другой стороны поглядеть, так оно даже и веселей, когда что-нибудь такое необычное появляется, гроб с покойником или еще чего. Всё лучше, чем скука наша здешняя, тощища. Кругом, не считая города, пустота, леса да степи, сколько глаз видит, да и городишко-то тоже плевый — никто сюда важный не приезжает, ни тебе бизнесмен какой, богатей, ни известный политик, сплошь простой народ, да больше свои же, кто на заработки ездил, а кто с заработков сбежал, хлебнул чужой жизни, сладко не показалось. Да и рейсов-то этих всего каких-нибудь пяток в день — сядут, вроде размяться, и тут же снова на взлетную полосу, летят себе дальше. А пассажиров, тех и вообще по пальцам пересчитать можно, да и они, глядишь, уже растворились, подались в город на автобусе. И беспошлинных магазинов здесь не держат, всей торговли — одна маленькая кафушка, открывается перед вылетом, закрывается еще до взлета, официантке всей работы — дежурного офицера в койке на себе качать. Да и ему тоже. Ну, сколько, в сам-деле, можно эти документы и чемоданы проверять? И на час не наберется. А дальше что? В такой скуке даже гроб с покойником — и то живое что-то. Если, понятно, его в конце концов забирают.

Ага, вот и офицерик наш. Спрыгнул, значит, все-таки с койки! Идет, бряцает медалишкой — не иначе как на рынке в городе купил, на прошлой-то неделе у него этой медали не было и в помине. Так, садится паспорта у прибывших проверять да скрытные их намерения угадывать. Ну, на эти дела он мастак, ничего не скажешь, — вон, и сейчас, смотри-ка! — чуть глянул, сразу выловил из всех пассажиров того одного, родимого, который с этим гробом прибыл. А ведь этот шустряк и впрямь вроде уже смыться собирался, сопровождающий-то этот, из чужих… Ну, от нашего не скроешься, милок, счас он тебе покажет, где раки зимуют…

 

Глава девятая

Ну, и что? — успокаивает он себя. Ну, отделили его от всех остальных пассажиров. Ну, попросили, кстати довольно вежливо, пройти в багажное отделение. Стоит ли волноваться? Он ведь сам, по глупости и без всякой на то нужды, назвался сопровождающим. Сейчас появится Консульша и снимет с него это нелепое звание.

Ну а даже если она запоздает — у него есть спутниковый мобильник, который мгновенно свяжет его с любым человеком в мире. Да и вообще, он ведь не один проходил проверку! Фотограф и Журналист видели, как его отделили и увели. Ну и нечего беспокоиться, всё утрясется!

Трусость ему чужда, он не раз демонстрировал это и в армии, и в качестве разъездного агента. Вот и теперь он неторопливо спускается вслед за дежурным офицером в подвал аэропорта, где располагается багажное отделение. Наметанный армейский глаз подсказывает ему, что здание, видно, служило когда-то диспетчерской военного аэродрома — длинные узкие коридоры, зарешеченные окна. Его вводят в тесную мрачную комнату с маленьким окошком под самым потолком. Очень похоже на помещение для допросов, а то даже и на камеру заключения. Он сбрасывает на пол свою дорожную сумку, оглядывается, улыбаясь, и с ощущением глубокой усталости, словно прибыл со Святой земли пешком, опускается на стул, даже не спрашивая разрешения. Он уверен, что этот чужой офицер не имеет права ни допрашивать, ни задерживать его. Это всё сплошное недоразумение. Нужно первым делом получить свой багаж. Он показывает офицеру три багажные квитанции, наклеенные на свой билет. Как видите, уважаемый, кроме испугавшего вас почему-то гроба у меня еще три багажных места. Где они? Ага, вот мои две коробки, вот кожаный чемодан, да, всё в порядке, это мой багаж. Теперь, будьте любезны, ознакомьтесь вот с этими документами. Это медицинское заключение, из нашего патологоанатомического института. Что бы там ни было написано, этого наверняка достаточно, чтобы объяснить вам суть дела. Всё остальное вам объяснит наш консул, в отличие от меня она владеет вашим загадочным местным языком.

Офицер берет у него бумагу и погружается в чтение, то и дело мимолетно трогая пальцами свою новую медаль, словно проверяет, не исчезла ли она случайно с гимнастерки. По его хмурому виду не поймешь, то ли он захвачен содержанием того, что читает, то ли сражается со смыслом невнятных медицинских терминов. Какое-то время в маленькой зарешеченной комнате царит полная тишина. Потом снаружи раздаются тяжелые звуки, как будто по коридору что-то волокут, доносятся сдавленные возгласы и напряженный смех. Наконец дверь распахивается, и четверо дежурных, под руководством опытного грузчика, с грохотом заталкивают внутрь тяжелый металлический гроб. Кадровик закрывает глаза. Только спокойно, говорит он себе. Самое главное в непонятной ситуации — сохранять хладнокровие. Потом, дома, можно будет рассказывать обо всем этом с легким юморком: как я встречал рассвет взаперти с гробом! Дома, в Иерусалиме, сейчас два часа утра. Пабы закрываются. Если какой-то женщине и суждено было провести эту ночь со мною, то теперь она уже наверняка идет по улице с другим мужчиной. Ничего, он еще свое наверстает. Разделается с этим неприятным, но, по счастью, коротким поручением — и назад. Всего только и нужно, что набраться терпения и ждать, пока объявится Консульша. Она непременно придет, как может быть иначе. Он уже дважды назвал офицеру ее имя и должность. И если даже ее имя ему ничего не сказало, то уж слово «консул» он должен был понять. «Консул» — слово не только международное, но и древнее, еще с римских времен.

Офицер кончает читать, медленно складывает документ, явно не зная, что с ним делать, и возвращает его владельцу. Потом что-то коротко говорит, поясняя жестом, что сейчас вернется, выходит, и Кадровик слышит скрежещущий звук поворачиваемого в двери ключа. Он вскакивает, подходит к двери и убеждается, что она действительно закрыта. Он косится на гроб. Ему кажется, что эта металлическая громадина заполняет собой всю комнату. Он достает из кармана свой спутниковый телефон. Нужно поскорее вызвать сюда Консульшу. Что тут происходит? Где она? Забыла свои обязанности, что ли?

Связь устанавливается мгновенно, но ему отвечает не женщина, а какой-то мужчина. Голос глубокий и спокойный, сразу внушающий доверие и ощущение безопасности. Нет, это не Консульша, это ее муж. Да, совершенно верно, он ей помогает. Можно сказать, помощник консула, хотя и неофициальный. А кто говорит? О, это вы?! Наконец-то! А мы тут ждем вашего звонка. Хорошо, журналист, который летел вместе с вами, подтвердил, что вы были в самолете. А то мы бы решили, что вы опоздали и гроб полетел без сопровождающего. Где же вы? Мы? Мы давно уже здесь, в аэропорту! Да, вот именно, и даже успели уже выяснить, почему вас отделили от остальных пассажиров. Нелепая история. Оказывается, у них тут несколько месяцев назад были неприятности с каким-то гробом. Прибыл гроб, но без сопровождающего, и никто его не встретил, так что в конце концов им пришлось закопать его у себя на поле. С тех пор они себя страхуют. Говорят, что не выпустят вас, пока за гробом не явится кто-нибудь из местных. Не стоило говорить им, что вы сопровождающий…

— По-моему, они меня и без того вычислили, хотя я понятия не имею, каким образом. Но какое это сейчас имеет значение! Главное, чтобы вы нас поскорей освободили.

Нас? Что он имеет в виду? Ах, его и гроб? Что, они и гроб зачем-то приволокли вниз? Вот идиоты. Ну, ничего. Всё будет в порядке. Они вот-вот. Им нужно только оформить еще кое-какие документы. Видите ли, этот офицер требует, чтобы мы представили ему справку. Ну да, заявление родственников, что они обязуются забрать этот гроб и похоронить его. С указанием места, даты и времени захоронения.

— Но этот ее бывший муж… разве он не с вами?

О да, он здесь, с ним всё в порядке, он-то готов хоть прямо отсюда отправиться на кладбище и окончить всю эту церемонию еще до полудня. Но тут возникла другая проблема. Этот подросток, ее сын, — он взбунтовался. Хочет во что бы то ни стало дождаться бабушку. Говорит, что не позволит хоронить мать, пока бабушка не приедет на похороны.

— Ну, так в чем же дело? Привезите ее…

Ха! Легко сказать — привезите! Мало того что она живет в какой-то чертовой дыре, так ей даже еще не сообщили о смерти дочери. Нет, не по растяпству. Она, оказывается, несколько дней назад отправилась на паломничество в какой-то монастырь, и никто не знает, в какой именно. Так что теперь нужно ждать, пока она вернется…

— Но это же займет кучу времени! Пока она вернется из этого своего монастыря, пока соберется сюда… А почему он так настаивает, этот парень? И вообще, почему мы обязаны считаться с его капризами?

— Он здесь единственный, кто состоит в кровном родстве с погибшей. По здешним законам расписаться в получении гроба и под обязательством о захоронении имеют право только кровные родственники.

— Ну и порядки! Сколько ему лет, этому полномочному родственнику?

— Тринадцать, четырнадцать, что-то в этом роде… Но на вид намного старше. Не мальчик и даже не подросток. Почти юноша. Беда в том, что у него, как говорят специалисты, сложный характер. Лично мне он показался просто парнем с криминальными наклонностями. Бог знает, что у него в голове и почему он так настаивает на приезде бабушки. Но в любом случае мы целиком в его руках.

— Так что, мне так и сидеть тут, пока вы там разберетесь?!

Где он находится? В багажном отделении, в подвале? Как, его там закрыли? Ну, это уж слишком! Что они себе позволяют, эти таможенники?! Почему он сразу не сказал? Сейчас они постараются его освободить. Если не получится, они пошлют кого-нибудь сменить его в качестве заложника. Нет причин волноваться…

— А я и не волнуюсь. Я человек терпеливый, привык в армии. Просто хочется ускорить дело. Так что давайте освобождайте нас отсюда. И не забывайте держать меня в курсе.

— Да-да, конечно. Кстати, у вас прекрасная связь. Я вас слышу так, будто вы говорите внутри моей головы.

— Это потому, что я говорю по спутниковому телефону. Так сказать, небесная коммуникация…

— Небесная связь, прекрасно! В общем, ждите, мы скоро. Раз уж небеса с нами…

Он отключается. Теперь Кадровик может наконец посмотреть на гроб. Странно, он уже трое суток занимается этой женщиной. С той первой минуты, когда услышал о ее гибели и дал обещание взять это дело на себя. Опрометчивое, конечно, обещание, не исключено, что он слишком поспешил с ним, но сказано — сказано, это дело действительно целиком легло на его плечи. Который уж день он им занимается и только сейчас впервые встречается со своей подопечной, так сказать, лицом к лицу. Не совсем, конечно, «к лицу», в мертвецкой на Сторожевой горе, когда ему предложили взглянуть на ее лицо, он отказался, а сейчас оно, что ни говори, скрыто гробовой доской, но, как бы там ни было, теперь они впервые наедине друг с другом, в одном тесном и закрытом пространстве. Ну, что ж, разрешите представиться, госпожа Рогаева, произносит он с кривой улыбкой. Вот он я, начальник отдела кадров той пекарни, где вы некоторое время работали. То есть это раньше называлось «кадры», а потом Старик переименовал их в пышные «человеческие ресурсы». Ему показалось, что «ресурсы» звучит человечнее, чем «кадры». Короче, я Кадровик. А вы, как я понимаю, — Юлия Рогаева, бывшая работница нашей пекарни, имеющая все права пострадавшего согласно Закону о национальном страховании, не так ли?

Он протягивает руку и прикасается пальцами к холодному металлу крышки. Как это воспарял в своем описании тот лаборант из мертвецкой? «Точно заснувший ангел»? Интересно, только ли потому, что уж очень хотел соблазнить его на опознание, или действительно увидел наметанным глазом какую-то особую красоту в ее мертвом лице? А вот сейчас оно скрыто крышкой гроба, а гроб стоит в багажном подвале чужого аэропорта. Можно сказать, в тамбуре между двумя мирами — ее родиной и его родиной. И ждет освобождения. В сущности, они оба ждут освобождения: она — чтобы вернуться в свою землю, он — чтобы вернуться на свою. Разве что теперь их роли изменились — из ее опекуна он превратился в ее заложника. Да, жаль, что нельзя приоткрыть крышку. Хотя бы сейчас, пока они здесь наедине. Хотя бы на минутку. Тогда бы он попрощался с ней действительно лицом к лицу. И заодно увидел бы наконец, была ли она так уж красива на самом деле. И что это за странная складка была у нее над глазами?

Увы — гроб плотно прижат к стене. И не известно даже, есть ли у него там задвижка или замок. А окно в этой комнатке, кстати, маленькое и расположено чуть не под потолком. Типичное окошко арестантской камеры. Если понадобится проветрить помещение, открывать будет трудно. Что ж, придется проститься с покойницей заочно. Произнесем же и мы нашу надгробную речь: «Прощай, Юлия Рогаева! Чего ты искала в нашей стране? Что ты надеялась найти в нашем Иерусалиме, этом тяжелом, угрюмом городе, который в конце концов убил и тебя? Чем он так удерживал тебя, что ты осталась в нем даже после того, как твой единственный сын бежал оттуда? Почему ты не последовала за ним?»

Странная мысль вдруг приходит ему в голову. Даже если бы гроб сейчас действительно распахнулся — ведь он бы, пожалуй, не знал, как ее встретить! Что, раскрыл бы этот кожаный чемодан, выхватил оттуда ее белое свадебное платье и предложил надеть по случаю воскресения из мертвых? Или угостил ее теми дурацкими пирогами и халами, которые послал с ним Старик? А может, торжественно вручил бы навязанные им нелепые письменные принадлежности? Пусть бы описала, пока не поздно, свои живые впечатления о загробной жизни. Пока они еще не стерлись из ее памяти…

Он пытается представить себе, что бы они сделали дальше, но тут его праздные размышления прерывает резкий телефонный звонок. Опять тот же мужской голос. Ну, как вы там? Не падайте духом. Потерпите еще чуть-чуть. Не волнуйтесь. Мы о вас не забыли. Всем сердцем с вами. Да, уговариваем здесь этого упрямого мальчишку. Если нам и сейчас не удастся его уговорить, я немедленно спущусь к вам на смену. Еще несколько минут…

Ничего страшного, отвечает Кадровик. Он не волнуется. Он вообще никуда не торопится и никого не торопит. Он прилетел специально для этого дела, и он предвидел, что могут возникнуть осложнения. Пусть они там делают всё, что им представляется необходимым, а он будет держаться.

Убрав телефон, он удобней устраивается на стуле, кладет ноги на кожаный чемодан и, не найдя на стене выключатель, закрывает глаза той черной полумаской, которую ему дали в самолете. Пусть они там делают всё, что считают необходимым. Что до него, то он намерен как следует отдохнуть.

 

Глава десятая

Хорошо спится под маской. И хорошо, что спится. Операция по освобождению заложников явно затягивается. Оказывается, в мозгу бдительного офицера-таможенника угнездилась гранитная уверенность, что обмен одного заложника на другого имеет скрытой и коварной целью оставить злополучный гроб на аэродроме, и поколебать эту уверенность Консульше не удается. Поэтому, когда спустя некоторое время Кадровик просыпается от того, что его тормошат, он видит, что его пришли не освобождать, а всего лишь сменять. На смену ему пришел Консульшин муж. Пожилой мужчина лет семидесяти, рослый, с волнистой гривой волос. Простая рабочая одежда делает его похожим на старого израильского кибуцника или мошавника. Улыбнувшись Кадровику, он неторопливо разувается, отряхивает сапоги от снега и грязи, потом стаскивает с себя толстое пальто и, не задумываясь, расстилает его на крышке гроба. Затем вынимает из нагрудного кармана очки, а из заднего — приложение к пятничному выпуску доставленной на самолете иерусалимской газеты и знаком показывает бдительному таможеннику, что тот может идти. Лишь тогда офицер поворачивается к Кадровику и зовет его за собой.

Идя за офицером, он видит, что аэропорт совершенно пуст и вдобавок наглухо закрыт. Видно, в промежутках между редкими рейсами здание запирают на замок, потому что проходит еще какое-то время, прежде чем его наконец выпускают наружу. Полутьма. Всё вокруг тонет в сыром и холодном утреннем тумане. Чуть поодаль, под козырьком здания, стоит небольшая группа людей. Сжимая в руках свою сумку, он направляется в их сторону. Узкая скользкая тропа протоптана между высокими, черными завалами снега. Внезапно его вновь ослепляет яркая вспышка фотоаппарата, и он различает улыбку уже знакомого по самолету газетного фотографа. Да, с отвращением думает он, в таких условиях отделаться от этой пары нечего, видно, и мечтать.

Вокруг простирается пустынное, безлюдное, заледеневшее поле. Вдали чернеет одинокий силуэт дряхлого военного самолета, наискось повалившегося на единственное уцелевшее крыло. Ни деревца, ни травинки, голо и жутко. Он входит под навес и видит наконец долгожданную Консульшу. В своей черной меховой шубке, мягких сапогах и красной шерстяной шапочке она выглядит как взрослая героиня какой-нибудь милой детской сказки. А лицом, как и ее супруг, похожа на немолодую крестьянку — как будто ее только что вызвали из деревни, оторвали от кур или коров, нарядили в меха и послали работать консулом на бывшую родину. Она радостно обнимает Кадровика, щекоча ему нос теплым мехом своей шубы. Нелепая история, не правда ли! Совершенно смехотворный арест. Вы уж извините. Просто эти офицеры тут, они все напуганы историей с предыдущим гробом, тем, который остался на их попечении. Кстати, прошу — это бывший муж госпожи Рогаевой, инженер, мы о нем говорили…

Высокий худой человек с вялым лицом и потухшими глазами. Кланяется с плохо скрываемым подобострастием, но говорить начинает сразу, и притом довольно раздраженно и агрессивно. Надо полагать, уже прослышал насчет подарков и компенсации, которые должен вручить ему израильский представитель, и теперь воюет за большее. Уж это наверняка Консульша или ее муж постарались ему рассказать. А может, и Змий подколодный, с него станется. Но как он много и злобно говорит, этот человек! Странно — давно развелся с первой женой, давно женился вторично, а до сих пор лелеет обиду на то, что первая жена бросила его ради другого мужчины и вот теперь опять вернулась к нему — уже мертвая. Ей самой не может уже предъявить свои застарелые, унылые претензии, вот и торопится сейчас выложить их ее сопровождающему, все до единой.

— Нельзя ли его остановить? — шепчет Кадровик Консульше, которая переводит ему слова инженера.

Солнце уже поднимается, разгоняя туман, и снег, разгораясь под солнцем, рассекает воздух ослепительными белыми мечами, которые поднимаются в низкое, темное, стальное небо. Да, видно, холодина тут страшная, думает он, тоскливо глядя на Консульшу, которая, вместо того чтобы остановить жалобы худого инженера, неожиданно вступает с ним в жаркий спор, чтобы защитить Израиль от его нападок. Судя по ответам инженера, ее доводы его не убеждают. Он удивлен, нет, он даже возмущен, что его жене вообще разрешили въезд в страну, где ее ожидали нищета, одиночество и под конец смерть. Ну, ладно, ошиблись — но почему ей разрешили остаться там и после того, как этот подонок, который увез ее туда, этот ее любовник, сам сбежал из страны, а ее бросил на произвол судьбы?! И как они смеют, с ангельским терпением переводит Консульша нарастающий поток этих нескончаемых обид, как это они смеют после всего этого требовать от него, от человека, которого она бросила, и предала, и, можно сказать, даже унизила, чтобы он встречал ее гроб на аэродроме и занимался ее похоронами?! Это же просто абсурд! Это не умещается в голове! Да, конечно, ему уже сказали, что он не должен сам платить за всю эту возню, потому что основные расходы должно, по закону, взять на себя то государство, которое не позаботилось вовремя выслать ее и тем самым обрекло в конце концов на преждевременную смерть, — но кто возместит ему потерю времени и ненужное волнение? Он ведь человек занятой, да к тому же нездоровый, а что до бывшей жены, которая до сих пор носит его фамилию, то единственное чувство, которое он к ней испытывает, это никак не любовь, а только обида и возмущение, даже гнев, если угодно. Ну да ладно! Он человек взрослый, он как-нибудь переживет эту встряску, забудется на работе, — но почему должен страдать их сын, этот несчастный мальчик, который так потрясен бессмысленной смертью матери, отославшей его обратно, что не хочет, а попросту говоря — боится подписывать какие бы то ни было бумаги и обязательства, пока вместе с ним их не подпишет его бабушка?! И теперь ему, отцу, приходится, вдобавок ко всему, успокаивать своего единственного сына — и всё это ради женщины, которая обманула и разочаровала их обоих.

Уф! Кажется, этот тип выложил наконец все свои претензии. Во всяком случае, он замолчал, и на его бледном лице обозначилось что-то вроде тонкой самодовольной улыбочки. Он закуривает длинную толстую сигарету, жадно затягивается и выпускает в воздух правильные кольца дыма. И вдруг лицо его искажается в болезненной гримасе, сигарета, описав в воздухе красную дугу, падает багровеющим огоньком на снег, и рот широко распахивается в приступе сухого, нескончаемого кашля, который сотрясает всё его тело. Он даже сгибается в поясе, как будто от резкой боли, и, распахнув полушубок, судорожно рвет негнущимися пальцами пуговицы рубахи, подставляя голую грудь ледяному воздуху.

Журналист мгновенно улавливает, что подвернулся шикарный драматический эффект, и торопливо дает знак своему Фотографу. А сам тем временем жарко шепчет на ухо Кадровику, что волноваться не стоит, перед ними явно дешевый трюк, тоже рассчитанный на то, чтобы добиться увеличения компенсации.

— Но где же их мальчик? — недоуменно спрашивает Кадровик. Ему холодно, мороз сжимает его непокрытую стриженую голову ледяными тисками.

Журналист фамильярно берет его под руку и выводит из-под карниза. Они молча идут по направлению к расположенной неподалеку стоянке. Теперь здание аэропорта уже не закрывает собой даль, и Кадровику впервые открываются очертания тянущегося на горизонте города. Странный зеленоватый туман стоит над узкой темной полоской зданий, минаретов и куполов. Признаки цивилизации немного приободряют его — всё же они не совсем в пустыне. На стоянке одиноко стынет белый минибус с настежь открытой дверью. Водитель то ли спит, то ли дремлет, положив голову на руль, а за ним, сквозь грязное стекло окна, видна фигура молодого пассажира, напряженно откинувшегося на спинку своего кресла.

«Это, стало быть, и есть ее сын?» — думает Кадровик, стараясь разглядеть подростка, пока Журналист стучит по стеклу, знаками приглашая мальчишку выйти наружу. Судя по тому, как решительно тот отворачивается, усилия Журналиста вряд ли увенчаются успехом. Но тут от стука в окно просыпается дремавший водитель. Повернувшись у упрямому пассажиру, он сначала что-то неслышно ему выговаривает, а когда тот в ответ лишь натягивает поглубже старую пилотскую шапку-ушанку и сердито охватывает себя руками, рывком подымается с места, хватает мальчишку за плечи и буквально за шиворот выволакивает его наружу. Мальчишка вырывается, водитель срывает с него шапку, и они начинают злобно толкаться возле минибуса, на истоптанном снегу. Кадровик слышит их напряженное молчаливое сопенье. Значит, это и есть ее сын, тот мальчик, о котором она рассказывала ему на интервью? Да, он действительно различает что-то вроде складки над светлым мальчишеским глазом. Тот же результат смешения древних рас и та же волнующая татарская дуга. Права была эта моя вздорная Секретарша, думает он. Сворачиваюсь я, как улитка, а тем временем красота и добро проходят мимо меня, словно тени.

— Что ты сказал? — заинтересованно спрашивает стоящий рядом Змий.

— Нет, ничего. — Проницательность Журналиста неприятно удивляет его, а липкая фамильярность всё больше раздражает. Он угрюмо смотрит, как прокашлявшийся папаша-инженер пытается разнять толкающихся. Разгоряченный дракой подросток готов, кажется, драться и с отцом, но тот хватает сына за руку и тащит подальше от минибуса. Сейчас он его успокоит, думает Кадровик. Даст ему подзатыльник, а то и посерьезней двинет. Он слышит, как за его спиной торопливо клацает затвор фотоаппарата. Это Фотограф, памятуя об интересах будущих читателей, лихорадочно запечатлевает на пленке сцены сражения двух аборигенов.

— У мальчика с отцом сложные отношения, — объясняет у него за спиной Консульша. Накануне, когда они с мужем приехали за парнем, им сказали, что тот уже несколько дней не ночует дома. Ни инженер, ни его новая жена понятия не имели, куда он ушел и когда вернется. Вообще, с тех пор, как мальчишка вернулся из Иерусалима, он почти всё время проводит на улицах, забросил школу и, похоже, связался с подозрительными людьми. Он мне не поверит, если я скажу ему, что мать погибла, заявил инженер. Он только вам поверит. Им пришлось ждать чуть ли не до полуночи. А когда Консульша сообщила ему о смерти матери, он заявил, что ей не верит. Это явная ошибка. Он всего пару дней назад получил от матери очередное письмо. Он даже показал вынутый из кармана мятый конверт. Действительно, письмо было он нее. Она ищет новую работу и поэтому откладывает свое возвращение на весну. Но дата отправки была за день до взрыва на базаре. Тогда он замолчал и вообще как будто перестал слушать. Но когда услышал, что через два дня должны доставить гроб и ему придется расписаться за него, потому что он единственный кровный родственник, вдруг побелел, изменился в лице и начал кричать, как безумный. Он не распишется ни за какой гроб. Пусть валяется где угодно. Пусть его увезут обратно в тот город, который ее убил. Пусть ее похоронят на том рынке, где они ее убили, сволочи еврейские. Пусть сожгут, ему ее не жалко. Пусть развеют ее пепел над своим вонючим Иерусалимом. Он не хочет иметь с этим делом ничего общего, пусть они привезут его бабушку из деревни, пусть она расписывается. Кто послал его мать в Иерусалим? Вот тот пусть и расписывается, что получил ее кровь…

— Он хочет сказать, что это бабушка послала его мать в Иерусалим? — удивляется Кадровик. — Как это понять?

— Кто их знает, что тут у них творится! — Консульша пожимает плечами. — Он мог и сам это придумать.

Парень явно не в порядке, даже отец не может объяснить. Не удивительно, что и мы с ним застряли.

— Сколько ему?

— Тринадцать, четырнадцать, но развит явно не по возрасту, и умственно, и физически, и к тому же в Иерусалиме почти всё время оставался один, мать, как я понимаю, работала у вас в ночную смену, вот он и связался с какими-то уголовниками.

— Да, в ночную, она сама об этом просила, потому что ночная смена лучше оплачивается. Но что это за история с уголовниками?

— Я не знаю подробностей. Может быть, муж знает. Это он разговаривал с его отцом, а не я, и вообще он в таких делах больше понимает.

— Откуда?

Она усмехается:

— Всю жизнь занимался животными, вот и в людях научился неплохо разбираться.

— А он смазливый паренек, этот ее сыночек, — перебивает их вдруг Журналист. Кажется, он уже видит себя законным участником миссии. — Девочки, наверно, по нему сохнут. Мой Фотограф так и ходит за ним с аппаратом. Думаю, не далее как в следующую пятницу, его портрет уже украсит первую страницу нашей газеты.

— Первую страницу?! — удивляется Консульша. Она не знает, что речь идет о маленькой местной газетке. — Как интересно!

Кадровик поворачивается к Змию спиной. Отсюда он хорошо видит паренька. В морозном ясном свете еще резче видны чистое, почти детское лицо, застланные слезами красивые глаза, легкая морщинка над веком.

— Не понимаю. — Он снова поворачивается к Консульше. — Почему же вы не разыскали его бабушку и не привезли ее сюда? Можно было бы сегодня же покончить со всей этой тягомотиной!

Она явно удивлена. О чем он говорит?! Это ему не Израиль. Здесь огромные расстояния, а связь очень плохая. Им с большим трудом удалось вообще разыскать, кто бы согласился передать ей сообщение. У них тут, у местных, близится старый Новый год, многие старухи отправляются в это время на поклон в ближайшие монастыри. Эта его бабушка, видно, пошла тоже. Раньше чем через два-три дня ее назад ждать не приходится. Нужно придумать что-то другое.

Может, подождать, пока она вернется, и доставить ее сюда на самолете?

Консульша смеется. Нет, он, видно, никак не может понять, в какую страну он прилетел. В тех местах, где живет эта старуха, не то что аэропорта нет, там и самолета, наверно, никогда в глаза не видели.

А нельзя ли в таком случае послать за ней вертолет?

Вертолет? Откуда здесь вертолет?

Ну, у военных, например.

У военных? Даже если бы удалось выпросить вертолет у военных, кто за него заплатит? Расстояния тут огромны. Это чудовищные расходы.

— Ну, пожалуй, наша фирма могла бы взять некоторую часть расходов на себя, — осторожно предлагает Кадровик. Ему вдруг позарез приспичило встретиться с матерью Юлии Рогаевой.

Вот он читал недавно, что американцы послали специальный вертолет на нефтяную вышку в море, чтобы отец убитого солдата успел попасть на похороны.

— Что вы сравниваете! — В голосе Консульши уже звучит легкое нетерпение. — Во-первых, то был павший солдат, а во-вторых, прошу вас, учитывайте все-таки, что вы прилетели в другую страну и порядки здесь другие. Здесь жизнь тяжелая, особенно зимой. И то, что вам кажется возможным, здесь попросту фантастика. Давайте не будем больше фантазировать…

— Почему фантазировать? — Получив выволочку, Кадровик слегка краснеет. — Я всего лишь пытаюсь удовлетворить законное требование ее сына. Согласен, его мать — не то, что павший в бою солдат, но она погибла во время теракта вместе со многими другими иерусалимцами, и мы ответственны за нее, хотим того или не хотим. Поэтому мы обязаны постараться, чтобы все члены ее семьи присутствовали на похоронах. Я не вижу иного выхода. И не вижу необходимости оправдываться, если у меня болит сердце за этого паренька.

— Я вполне разделяю ваши чувства, — примирительно говорит Консульша. — Но никакое сердце не поможет нам доставить эту старуху сюда в обозримое время. Тем более зимой. Лучше сразу выбросить это из головы.

— Вот как — выбросить из головы?! — Кадровик насмешливо смотрит на нее. А почему, собственно? Его прислали сюда не за тем, чтобы выбрасывать из головы свои обязанности. И он не может примириться с тем, что его страна будет выглядеть в глазах здешних жителей жалкой и бесчувственной. Напротив, он хочет повысить в их глазах ее престиж. Он управляет человеческими ресурсами на своем предприятии, он работает с людьми, и он знает, что значит для такого мальчика смерть матери. Даже если паренек и притворяется, что он сильный и ему на всё наплевать. Как так — не привезти сюда его бабушку, чтобы ему было полегче?! Если нельзя вертолетом, так можно просто привезти ее сюда на машине!

— Машину я вам тоже советую выбросить из головы, — недовольно говорит Консульша. — До ее деревни добираться несколько дней, причем нет никакого регулярного сообщения. Даже если она согласится приехать, то не доберется в одиночку, это глубокая старуха, ей понадобится чье-то сопровождение. Сколько еще, вы думаете, можно тянуть с этим вашим гробом?

— Во-первых, это не мой гроб! — Его голос уже дрожит от возмущения. Его прислало сюда наше государство, такое же мое, как и ваше. Он сопровождает его по своей доброй воле, только и всего. А во-вторых, да, он полагает, что захоронение, безусловно, можно отложить еще на несколько дней. Он в этом убежден. Он получил копию медицинского заключения из Абу-Кабира, и хотя он не мог его расшифровать, но уверен, что за сохранность тела можно не беспокоиться. Как это — уверен?

Уверен в том смысле, что знает еще со времен своей армейской службы: во всех таких случаях перед отправкой тела для захоронения его подвергают специальной обработке, чтобы оно могло сохраняться несколько дней.

— Ну и что? К чему вы это рассказываете?

— К чему рассказываю? — переспрашивает Кадровик и вдруг ощущает непонятное возбуждение, хотя жуткий мороз по-прежнему вгрызается в его голову и леденит тело. — К тому, что если уж наша фирма решила искупить свою вину и возместить ту небольшую бюрократическую оплошность, которую этот вот газетный Змий превратил чуть ли не в преступление против человечности, и если уж я приехал специально для того, чтобы лично вручить денежную компенсацию этому мальчику, — он указывает на паренька, который переводит взгляд с Кадровика на Консульшу и обратно, словно догадываясь, что речь идет именно о нем, — то неплохо было бы подумать не только о том, как поддержать его материально, но и о том, как помочь ему в его горе. И поскольку он просит, чтобы рядом с ним была бабушка и эта его просьба не противоречит закону, почему бы нам ее не удовлетворить?

Но ведь она уже сказала почему! Потому что его бабушка на данный момент существует, так сказать, чисто теоретически. Всё, что он сказал, прекрасно и трогательно, но бабушки нет — ее нет в деревне, и пройдет несколько дней, прежде чем она вернется туда и получит сообщение о смерти дочери, да и тогда ее никак нельзя будет вовремя доставить сюда. И всё это она ему уже говорила!

Кадровик видит, что все присутствующие смотрят на него. Газетчики, Консульша, мальчик с его татарским разрезом глаз, бывший муж погибшей, во взгляде которого подозрительность и страх смешиваются с откровенной жадностью. Водитель минибуса тоже подошел поближе. Эти местные, конечно, не могут понять, о чем спорят говорящие на иврите, но к спору прислушиваются с большим интересом. Газетчики, кстати, тоже явно насторожились. Они видят, что Кадровик почему-то не хочет закончить дело чисто формальным образом.

— Скажите… — он пытается сформулировать мелькнувшую у него дерзкую мысль, — о каком расстоянии, собственно, идет речь? Сколько отсюда до этой деревни?

— Не знаю точно, для этого нужно свериться с картой. Но приблизительно, думаю, километров пятьсот. Во всяком случае, не меньше. Однако дорога путаная и нелегкая…

— Пятьсот?! Это не так уж страшно.

— Может, и больше, не ловите меня на слове. Возможно, что и все шестьсот.

— Шестьсот — тоже в пределах возможного. Хорошая машина с опытным водителем доберется за каких-нибудь два дня…

— Вы опять забываете, где вы находитесь. В этих краях за два дня не обернуться. Здесь совсем другой мир. Здесь дороги совсем не такие, к которым вы привыкли в своей армии.

Хорошо, он готов набросить еще один день. Итого три, пусть даже четыре. Так вот — если бабушку нельзя, как она утверждает, доставить из деревни сюда, тогда он сам берется отвезти этого парня к ней в деревню! Вот так. Ему нравится этот вариант. Он только что пришел ему в голову, но он ему нравится. Ну как, она согласна? Она может ему в этом помочь?

А гроб? Куда он денет гроб на всё это время?

Гроб он возьмет с собой, разумеется. Так даже будет лучше. Он вернет погибшую женщину в ее родную деревню, и бабушка с сыном похоронят ее там! Разве это не самое естественное?

— Замечательная идея, — снова вмешивается Журналист с явным профессиональным интересом. — И весьма благородная. Я бы сказал, что в сложившихся обстоятельствах это самое правильное решение.

— Может быть, вы тоже хотите отправиться с ними? — говорит Консульша, не очень веря своим ушам.

— А как же иначе? — улыбается Змий. — Мы — газетчики, мы не можем упустить такую возможность! Сами подумайте — какое путешествие, какой материал…

Нет. Консульша не выражает восторга. Кажется, неожиданное развитие событий немного ее пугает. Она отвечает за них перед государством. Ведь они здесь совершенно чужие. Не знают ни местного языка, ни местных условий. Зачем так усложнять? Да у нее в консульстве и денег нет на такую дальнюю поездку. Похороним эту женщину, а летом пригласим старуху посетить могилу.

— Не беспокойтесь, — улыбается Кадровик. — Поездку я оплачу сам, полностью, у меня открытый кредит от хозяина. Машина наверняка обойдется дешевле вертолета…

— Для которого вам не хватило бы даже настежь открытого кредита, — шутит Консульша. Она уже сдается, но хочет, чтобы последнее слово осталось все-таки за ней, и, махнув рукой — мол, что с вами поделаешь! — она поворачивается теперь к насторожившемуся инженеру, который всё это время в тревогой ждет, чтобы ему объяснили, что здесь происходит. Выслушав ее перевод, он недовольно, даже со злобой, качает головой. Зато паренек смотрит на Кадровика с молчаливым восторгом. Потом, вырвавшись из отцовской хватки, подбегает к нему и целует руку в знак благодарности.

Когда он выпрямляется, видно, что он такого же роста, как и сам гость. Воцаряется неловкое молчание. Кадровик вдруг замечает, что зеленоватый туман, который висел раньше над городом, уже успел рассеяться от утреннего тепла. Башни и минареты стали как будто ближе, и даже воздух вроде бы потеплел. А может, его просто согрела порывистая благодарность этого чужого мальчонки? Во всяком случае, она его смутила. Он растерянно прикасается к ушанке на голове паренька и неуклюже гладит ее. И Фотограф, разумеется, тут же запечатлевает эту трогательную сцену для будущих благодарных читателей.

 

Глава одиннадцатая

Теперь в мыслях Консульши царит полная неразбериха. Она-то надеялась покончить с этими злополучными похоронами еще до наступления субботы, как-нибудь побыстрее организовать всю процедуру, провести отпевание в ближайшей церкви, потом собрать немногих родственников покойной на поминки за счет государства и на этом закруглиться. Но после того, как этот странный Кадровик согласился с просьбой упрямого мальчишки, все ее планы пошли прахом. Она не понимает, чего требуют от нее в такой ситуации ее консульские обязанности, ей срочно нужен совет мужа, а он, как назло, заперт в подвале аэропорта. Будь он здесь, он бы наверняка подсказал ей, как возразить этому «специальному посланнику» с его идиотскими намерениями.

Нет, ей немедленно нужен совет супруга! Нужно заставить этого олуха с медалью сейчас же выпустить заложника! Даром, что ли, ей дана дипломатическая неприкосновенность?! Она решительными шагами направляется к злополучной двери, колотит в нее что есть силы кулаками, и в конце концов в коридоре запертого на ночь здания появляется недовольный, заспанный милиционер. Он приоткрывает дверь. Что ей нужно в такое неурочное время? Консульша раздраженно требует встречи с дежурным офицером. У нее есть для него важные новости. Она привела хоть и молодого, но зато настоящего, кровного родственника покойной, который готов немедленно расписаться в получении гроба. Сообщение производит желаемое действие — немедленно появляется и сам офицер, которому она повторяет, что сын покойной готов подписать обязательство, что его мать будет похоронена в своей родной деревне. Надо полагать, офицеру по душе возможность освободиться таким манером от возни с гробом, потому что он тут же отправляется за нужными бланками. Выясняется, однако, что мальчик не силен в грамоте, и Консульше приходится помогать ему на каждом шагу, так что времени на эту процедуру уходит довольно много. Затем заполненные бланки еще нужно показать бывшему мужу покойной, чтобы он не томился мыслью, что его сын взял на себя какие-нибудь невыполнимые обязательства.

Тем временем аэропорт уже просыпается к очередному рейсу. Возбужденные пассажиры и оживленные встречающие заполняют небольшой зал, маленький буфет распахивает свои двери, наполняя воздух сигаретным дымом и запахом печенья и кофе. Большой военный самолет, переделанный в пассажирский лайнер, совершает элегантную посадку, его двигатели затихают, и милиционеры у входа одергивают гимнастерки и поправляют фуражки в ожидании первых прибывших.

А вот и пассажиры — толкают перед собой тележки с багажом, торопятся к выходу. Среди них и муж Консульши, выспавшийся на славу и свежий, как огурчик, улыбающийся, раскрасневшийся, даже еще не причесанный со сна. Он тоже толкает перед собой тележку, и Кадровик с радостью опознает на ней кожаный чемодан с вещами покойной и свои картонные коробки с подарками.

— А где же гроб? — недоумевает Консульша.

— Придется вытаскивать его самим, — говорит он со вздохом. — Теперь они знают, что мы его всё равно заберем, и даже пальцем о палец не ударят, чтобы нам помочь. К тому же, я думаю, он их пугает…

— Пугает?

— Так мне кажется.

— Ну, что ж, в таком случае, может, перекусим чем-нибудь перед тем, как тащить? Грузчикам полагается…

Но супруг предусмотрительно отклоняет заманчивое предложение Консульши. Поесть они успеют дома, а сейчас надо первым делом побыстрее вытащить этот гроб отсюда, пока эти идиоты снова не закрыли аэропорт. Еще немного, и заступит дневная смена. Это значит, что придет новый дежурный офицер, и тогда начинай всю возню сначала.

Он коротко объясняет парню и его отцу, что им предстоит сделать, потом поворачивается к Кадровику:

— Вместе с парнем и этим инженером нас тут четверо, не считая моей жены, конечно. Вытащим сами или позовем водителя?

— Зачем нам водитель? — говорит Кадровик. — Вы забыли о тех двух газетчиках, которые заварили всю эту кашу. Заварили кашу, пусть теперь и хлебнут немного.

Подколодный Змий с улыбкой разводит руками, Фотограф тоже кивает в знак согласия, и они впятером, в сопровождении паренька, спускаются в подвальный этаж. Первым долгом гроб проталкивают через узкую дверь в коридор, потом, по команде мужа Консульши, поднимают на плечи и несут к лестнице. Металлический ящик тяжело давит Кадровику на плечо, но прикосновение металла его уже не пугает. Зато паренек явно испуган, даже потрясен этим страшным зрелищем. Не оттолкни его вовремя отец, он, пожалуй, упал бы, потащив за собой всех остальных.

Они медленно, осторожно подымаются по ступеням — муж Консульши и инженер впереди, два газетчика за ними, и Кадровик позади, замыкая процессию, — маневрируя на поворотах и стараясь сохранять равновесие с помощью указаний пожилого мошавника, которые тот отдает попеременно на двух языках, и на обоих одинаково громогласно. Вдобавок всё время тяжело пахнет чем-то кисловатым — не то из гроба, не то от мальчишки, который, похоже, давно не мылся. Действительно, вот он, рядом, — не отстает, старается идти поближе и время от времени протягивает руку, как будто хочет прикоснуться к страшной ноше.

— Извини, что я нарушил предписанную тобой дистанцию, — не оборачиваясь, говорит Журналист. — Ты сам виноват, распорядился, чтобы мы тоже тащили эту тяжесть.

Кадровик усмехается. Ради того чтобы проучить Змия, он может и потерпеть его близость. Тем более что мучительный подъем уже кончается, впереди виден свет, бьющий из коридора.

Некоторые из провожающих, стоя у окон, еще машут своим близким, которые подымаются по трапу на самолет, но тут через весь зал, на плечах пятерых запыхавшихся мужчин, медленно проплывает тяжелый на вид металлический ящик. И даже издали видно, что это гроб. На мгновенье все застывают, а потом слышится взволнованный шепот: кто это? откуда? куда его несут? А когда по залу проходит — тоже шепотом, — что это одна из наших женщин, погибшая при взрыве в Иерусалиме, многие начинают креститься, кто-то вытирает глаза, а кто и просто опускает голову. Все стоят угрюмо и молча, пока эти пятеро заталкивают свою ношу в стоящий перед зданием маленький минибус. А потом один из них, с большим фотоаппаратам на груди, поворачивается к залу и яркой вспышкой запечатлевает эту неожиданную картину слитной, молчаливой скорби перед лицом чужой смерти.

 

Глава двенадцатая

Минибус тяжело проседает в снегу, и водителю приходится долго газовать, пока он трогается с места. Консульша и ее муж сидят рядом с водителем, гроб возвышается посредине. По одну его сторону — мальчик и его отец-инженер, явно довольный, что избавился наконец от тяжкой необходимости возиться с гробом и похоронами, но всё еще, кажется, ждущий какого-то возмещения или компенсации своих застарелых обид, по другую — Кадровик, стиснутый между бойким Журналистом и Фотографом и раздраженный этим неприятным соседством.

Город уже недалеко, но Консульша все еще выговаривает мужу за то, что он не позволил ей перехватить что-нибудь в аэропортовском кафе. Ее ворчливый шепот веселит Кадровика. Он широким жестом открывает одну из своих картонок и предлагает всем угоститься.

Предложение приходится явно ко времени — все проголодались, Консульша и мальчишка даже просят добавки, и все дружно хвалят вкус и свежесть иерусалимских пирогов. Набросились так дружно и энергично, что Кадровик с запоздалым огорчением видит, что в его картонке, по сути, ничего уже не осталось. А он-то хотел угостить старуху мать в ее деревне! Но как был бы рад Старик, узнай он, что именно в эту минуту незнакомые люди в заснеженной далекой стране с благодарностью наслаждаются его халами и пирогами! Не позвонить ли ему? В Иерусалиме, правда, еще рановато, но по такому случаю… Он включает свой спутниковый мобильник, набирает знакомый номер, но ему и на этот раз отвечает домоправительница. Она, видимо, осведомлена о его специальной миссии и, узнав его по голосу, говорит, что хозяин отправился на утреннюю молитву и скоро вернется.

— На молитву? — Кадровик искренне изумлен. Он уже десять с лишним лет работает со Стариком, но никогда не думал, что в нем есть хоть капля религиозности.

— Не всё видать снаружи, — с народной мудростью разъясняет ему старуха его ошибку. Что передать хозяину? Нет, спасибо, ничего. Кадровик не хочет раскрывать свои дерзновенные планы этой чужой женщине, к тому же по-английски. Он рассказывает ей только, каким успехом пользуются тут халы и пироги их пекарни, просит передать это Старику и обещает позвонить попозже.

При виде спутникового телефона Журналист возбуждается. Видимо, после ночного полета и участия в переноске гроба он уже считает себя полноправным членом предстоящей экспедиции и поэтому теперь без всякого стеснения просит дать и ему поговорить с Иерусалимом. Кадровик знает, как дорого стоит каждая минута разговора через космос. Но прослыть мелочным тоже неприятно, и потому всё то время, пока Змий подколодный весело болтает со своими домашними и знакомыми, он сидит, как каменный, закусив губы и упершись взглядом в обозначившуюся впереди белую каменную стену, окружающую город. Интересно, повлияет ли его великодушие на то, как будет выглядеть эта история позднее, в газете? Если повлияет, то это будет только справедливо. Его миссия почему-то представляется ему сейчас не только разумной, но даже благородной и высоконравственной.

Так они и въезжают в город под трескучую, пересыпанную шутками и сплетнями болтовню распоясавшегося Змия. Водитель, умело маневрируя, паркует минибус во дворе большого жилого дома, где размещается израильское консульство, оно же личная квартира Консульши и ее супруга, и они впятером выгружают гроб, аккуратно пристраивают его в укромном, затененном углу, между чьими-то поленницами и мусорными ящиками, и затем старательно укрывают брезентом от чужого глаза.

Теперь настало время разделиться. Кадровика приглашают подняться наверх вместе с Консульшей, а тем временем ее супруг с водителем продолжат подготовку к перевозке гроба в родную деревню покойной. Супруг Консульши первым долгом хочет отправиться к врачу, чтобы показать ему заключение израильских патологоанатомов и выяснить, может ли труп продержаться всё время перевозки, а водитель намерен поискать машину побольше, повыносливей и с более широкими шинами. Двух газетчиков завезут по пути в близлежащую гостиницу, паренек отправится к отцу, чтобы приготовиться к дальней поездке, и только сам его отец, бывший муж, для которого в этот момент наступает завершение всей истории, должен сейчас окончательно распрощаться со всеми. Но он не торопится, напротив — угрюмо стоит, придерживая сына за плечи, как заложника, словно надеется таким образом выторговать у мира, который только и знает, что разочаровывать, что-нибудь из огромного списка недополученного в жизни. Кадровик чувствует укол жалости. Ему, как никому, понятна боль стоящего перед ним обманутого мужчины, и он растерянно оглядывается — чем бы утешить этого изможденного, недовольного человека, который смотрит на него жадным и одновременно злым взглядом. Разве что этим? — и он протягивает ему вторую коробку Старика. Инженер удивлен. Что это? Чем еще они думают от него откупиться, эти сволочные израильтяне? Он вытаскивает из кармана перочинный нож, торопливо вспарывает обвязку и картон, роется среди блокнотов, записных книжек, тетрадей и папок, просовывает руку до самого дна и под конец, не найдя желаемого, с озлоблением плюет и что-то говорит отрывисто и грубо. Судя по тому, как яростно шикают на него и Консульша, и ее муж, это какое-нибудь грязное ругательство на местном языке.

— Что он сказал? — спрашивает Кадровик. — Чего он хочет?

Он, оказывается, требует компенсации за профессиональное унижение. Они там, в Иерусалиме, унизили его бывшую жену. Она была дипломированным инженером, как и он, а этот — он показывает на Кадровика — понизил ее до простой уборщицы, да еще в ночную смену!

— Я?

— Ну да, вы как начальник отдела кадров.

— И что вы ему ответили?

— Чтобы сказал лучше спасибо, что ей вообще удалось получить работу, что ее не отправили тут же обратно, когда этот ее друг или любовник сбежал из страны. У нее ведь не было никакого права на проживание.

Кадровик недовольно качает головой. Неподходящий ответ. Особенно в такой ситуации. Он подходит к инженеру, чтобы пожать ему руку, похлопать по плечу, как-нибудь приободрить и разъяснить недоразумение. Но тот стоит, по-прежнему прижав к себе сына, и при виде притихшего паренька у Кадровика опять щемит сердце. Чего доброго, этот злобный тип вообще запретит своему сыну ехать с ними и сорвет им всю поездку! Надо его чем-то успокоить. Он не задумываясь достает из кармана кошелек и вынимает из него несколько крупных валютных купюр. Фотограф тотчас нажимает на вспышку, и камера клацает, запечатлевая крупным планом его протянутую руку с зажатыми в ней деньгами. Консульша и ее супруг беспокойно переглядываются. Стоящий сбоку водитель почему-то бледнеет. У инженера тоже перехватывает дыхание. Он действительно надеялся на что-нибудь большее, чем блокноты и тетради, но не настолько.

— Это совершенно лишнее, — шепчет Консульша. — Вы нам тут их всех развратите…

— Ничего, ничего… — успокаивает ее Кадровик, засовывая для надежности деньги в карман инженера. И не столько из желания разъединить его наконец навеки с мертвой женщиной, сколько затем, чтобы «выкупить» у него мальчишку. Своего рода сделка, купля-продажа, чтобы этот тип в последнюю минуту не помешал сыну отправиться с ними. Инженер, видно, каким-то шестым чувством улавливает этот скрытый смысл щедрого подарка, потому что не благодарит и не расплывается в довольной ухмылке, но долго сверлит Кадровика каким-то странным взглядом, а потом медленно вытаскивает из кармана смятые, свернутые купюры, нарочито медленно, напоказ, пересчитывает их, а пересчитав, так же медленно вкладывает в кошелек, что-то бормоча. Кадровик с удивлением видит, что в глазах инженера стоят слезы.

— Что он сказал? — взволнованно спрашивает он Консульшу.

— Что это не подарок, а то, что ему положено!

— Ну, что ж, — великодушно соглашается Кадровик. — Можно сказать и так.

И кладет руку на голову отвоеванного им паренька.

— Если ты так и будешь всё время клацать своим аппаратом, у тебя не хватит пленки на предстоящую дорогу, — добродушно говорит он Фотографу, который торопливо запечатлевает и эту сцену.

— Не волнуйся, у меня большой запас.

— У него всегда так. — Змий подколодный, конечно, уже тут как тут. — Делает тысячу снимков, пока не схватит настоящий момент, а потом приходит редактор и говорит, что именно этот снимок ему не подходит.

* * *

Квартира у Консульши маленькая и старая, но есть в ней какой-то домашний уют. Сбросив шубу и сняв свою красную шерстяную шапочку, хозяйка торопливо уходит в спальню и возвращается оттуда в расшитом домашнем платье, которое делает эту крупную стареющую женщину и моложе, и веселее. Видимо, угощение от Старика не утолило ее здоровый крестьянский аппетит, потому что она немедленно отправляется на кухню, чтобы приготовить себе и гостю достойный второй завтрак, а попутно, то и дело возникая время от времени в проеме кухонной двери с ножом или ложкой в руках, объясняет усевшемуся на скрипучий диван Кадровику специфический характер здешнего консульства. По сути, это не столько настоящий, действующий консулат, сколько почетное представительство. И они с мужем тоже никакие не дипломаты. Они простые мошавники. Но их хозяйство в мошаве совсем развалилось, кризис, долги, всё такое, и они надумали вернуться на ее бывшую родину, попробовать здесь сначала. Но не бросишь же страну, когда кругом такой ужасный террор, и взрывы, и люди каждый день гибнут, в такое время уехать — всё равно что сбежать, а тут им как раз и предложили поработать здесь в роли израильских консулов, задаром, в обмен за одну лишь квартирную плату. Но обязанности у них здесь самые простые — поддерживать связи с властями, предоставлять услуги приезжим израильтянам и при случае давать советы и разъяснения израильским туристам. Ну, иногда еще приходится заниматься погибшими — теми, которых присылают оттуда, или теми, которых отправляют обратно.

— Как это? — Кадровик изумлен. — Разве есть и такие?

— Время от времени. То какой-нибудь альпинист свалится в пропасть или замерзнет в горах, а то и просто израильский любитель приключений погибнет при невыясненных обстоятельствах, Бог знает почему. Страна тут большая, но примитивная, зато места замечательные — горы, реки, озера, степи насколько хватает глаз, любители природы приезжают сюда со всех концов света. И из Израиля тоже. Жалко, что вы попали сюда зимой.

Кадровик улыбается, и старый диван отзывается ему скрипучим смешком. «Жалко»! Ха! Как будто его кто-то спрашивал, в какой сезон он хочет сюда отправиться. Как будто в этой истории что-нибудь вообще зависело от его желания.

— Ну, это не совсем так, — возражает Консульша, деловито разбивая в огромную сковороду одно яйцо за другим, как будто привезла с собой весь свой мошавный курятник. — Разве не вы сами только что вбили в голову этому мальчишке, что можете отвезти его мать к бабушке в деревню? Уж это точно ваша собственная инициатива. Вы, наверно, его пожалели, да? Уверяю вас, он только кажется таким наивным и простодушным. Если бы вы не объявили во всеуслышание, что берете на себя все расходы, ему бы и в голову не пришло поехать к бабушке зимой. Ну, а если заезжий иностранец обязательно хочет продемонстрировать свою щедрость — тогда что ж, ради Бога, почему бы не проехаться за счет чужого дяди! Хотя, с другой стороны, она может оказаться довольно интересной, эта ваша поездка. Тут по дороге есть реки, которые иногда замерзают зимой от берега до берега, — можно перейти пешком по льду. Может, и вам повезет. Ну, ладно, разболталась я тут, давайте мойте руки и добро пожаловать к столу. Я, правда, рассчитывала, что после похорон мы отправимся в какой-нибудь хороший ресторан, как здесь принято, на поминки, ну да ладно… Вы немного нарушили наши планы…

Кадровик и сам уже заражен ее неуемным аппетитом, а тут еще местное самодельное вино, которое она то и дело подливает, всё сильнее кружит голову, и вскоре ему уже начинает казаться, будто он взбирается по высокой белой лестнице на борт какой-то большой качающейся яхты. Язык его ворочается всё тяжелей. Вам нужно обязательно отдохнуть, слышит он, как сквозь туман, голос хозяйки. Давайте я постелю вам в нашей спальне. Вы хотите спать прямо здесь, вот на этом диване? Но эта развалюха скрипит, в спальне будет куда удобней. Сейчас она закроет ставни, погасит свет, укроет его одеялом, и он забудет обо всех своих делах и проблемах. Вперед, жалко времени! Синоптики предсказывают сильную бурю с севера, нужно поторопиться с выездом, если вы хотите от нее удрать…

Он терпеть не может чужие двуспальные кровати. Но хозяйка говорит и говорит, и ему хочется бежать от ее назойливого голоса, который с силой ввинчивается в его уши. А кроме того, он ведь должен позвонить в Иерусалим! Хорошо, он согласен отдохнуть в их спальне. Но никаких свежих простыней или наволочек. Всё, как есть, пусть только она даст ему шерстяное одеяло и маленькую подушку. Он снимет ботинки и приляжет на покрывале, прямо в одежде.

— Ну, если вам так спокойней… — соглашается наконец хозяйка. — Я занесу туда ваш чемодан и сумку, чтобы они здесь не мешали.

Она умело расстилает шерстяное одеяло на широкой кровати. А что, она сама разве не хочет присоединиться к их поездке? — вдруг удивляется Кадровик.

— Что вы! Я свои консульские обязанности закончила еще в аэропорту, удостоверила этому офицеру своей подписью, что член семьи подтверждает получение гроба и что этот член семьи намерен также организовать захоронение, а то, что вы потом решили свозить этого члена семьи за свой счет к его бабушке, это уже ваше личное дело, к моим консульским обязанностям оно отношения не имеет, для меня вся эта история закончена и подписана. Но мне все-таки интересно — чего ради вы впутываетесь в такую трудную поездку? Вы чувствуете какую-то вину перед этой погибшей женщиной или вам кажется, что ее мальчику положен какой-то подарок?

— А ваш муж… разве он не поедет с нами? — Теперь Кадровика охватывает настоящая тревога. Он даже трезвеет. Как это он не подумал? Нельзя же пускаться в такую далекую дорогу, не зная местного языка и не имея возможности даже словом обменяться с водителем!

— Муж у меня, как вы видели, человек немолодой, и нашему государству он ничего не должен, мне в моих консульских делах он помогает не по службе, а по-семейному.

— При чем тут государство?! Я сам оплачу его помощь.

— Сами?

— Конечно. И, уверяю вас, достаточно щедро.

— Ну, разве что так, — улыбается Консульша, поправляя на нем одеяло, потом закрывает ставни, зажигает в изголовье кровати маленькую лампу и уже от двери советует ему не просто немного отдохнуть, но и поспать, если удастся.

Оставшись наконец один, он первым долгом хочет поставить мобильник на подзарядку. Подколодный Змий своей нескончаемой болтовней совсем разрядил батарейку. Но увы — единственная в комнате розетка не принимает вилку его зарядного устройства. Тем лучше, думает он. Можно избежать разговора со Стариком. Старик может не согласиться с неожиданным планом своего посланника, придется его уламывать, тут никакой батарейки не хватит. Лучше поговорить с матерью — с ней разговоры всегда короткие и деловые.

Он звонит ей, и — какая приятная неожиданность, — оказывается, его дочь этой ночью спала у бабушки и сейчас тоже еще там! На этот раз он не расспрашивает ее, как обычно, о школьных занятиях, а рассказывает сам. О ночном полете, о чужой стране. Описывает, какой снег его встретил, какой здесь холод и мороз, как замерзают целые реки. Под конец подробно объясняет, какую поездку он придумал ради осиротевшего мальчика, и какой этот мальчик трогательный, чуткий и красивый, и как он переживает гибель матери. Дочь на другом конце линии слушает его с жадностью. Ей интересна каждая деталь. И он тоже ощущает прилив бодрости от этого разговора, но его телефон уже сигналит о близком разрыве связи, и он с сожалением отключается, гасит маленькую лампочку в изголовье кровати и, укрывшись плотным шерстяным одеялом, отворачивается к стене. На полочке над кроватью слабо посверкивают в полутьме красноватые стеклянные фигурки лошадей и коров, овец и кур — памятки бывшей мошавной жизни хозяев. Он вдруг вспоминает о гробе, который стоит в углу заднего двора, прикрытый брезентом. Смотри, как повернулось, думает он с горечью. Теперь эта незнакомая красивая женщина, единственную встречу с которой я, видно, так уже никогда и не вспомню, осталась целиком на моей ответственности. В Управлении национального страхования ее личное дело теперь закрыто, бывший муж получил жирные отступные и умыл руки, любовник, или кто он там, давным-давно испарился, и вот даже здешняя Консульша не хочет больше ею заниматься. Один я остался с ее гробом. Да еще эти два шакала, для которых главное — выжать из этой истории еще какой-нибудь сочный матерьялец для своей паршивой газетки. Вот что значит — пойти на поводу у жалости. И к кому?! К какому-то чужому мальчишке, с которым в пути и совладать-то наверняка будет трудно. А еще три дня назад, когда я взял это дело на себя, оно мне казалось пустяковым.

Нет, поспать ему, видно, теперь не удастся. Сна ни в одном глазу. Он сбрасывает с себя одеяло и, не включая света, открывает ставни, чтобы глянуть сверху на двор. Вот он, их гроб, в углу, под брезентом. Вокруг ребятишки — видно, заинтересовались, что это тут укрыто, и какой-то старик стоит, отгоняет мальцов. Сосед, наверное, разобрался, в чем дело, и стал добровольцем на стражу. И вдруг он чувствует непривычную, острую жалость. Как все-таки одиноко и неуважительно брошена эта погибшая женщина во дворе чужого дома! Может, хватит уже тащить ее всё дальше и дальше?! Может, лучше было ему промолчать в аэропорту, не вмешиваться в перебранку отца и сына, и тогда мальчишка в конце концов наверняка согласился бы похоронить мать без бабушки? И они еще сегодня бы провели погребение и покончили со всей этой историей. Даже их пакостной иерусалимской газетке всего этого с лихвой бы хватило, чтобы выдать Старику полнейшее отпущение грехов и во всеуслышание удостоверить его глубокую, отныне непререкаемую человечность. А Старику больше ничего и не нужно.

А ему самому? Он опять видит перед собой глаза паренька с их необычным волнующим разрезом и думает: вот, значит, как выглядела погибшая Юлия Рогаева?! А с какой благодарностью этот сирота целовал мою руку! Странная мысль вдруг приходит ему в голову: сейчас он, по сути, впервые за все эти дни не просто выполняет поучение, а решает и действует по указанию собственных чувств.

Эта мысль почему-то наполняет его приятным спокойствием. Если так, значит, всё правильно. В таком случае вполне можно и поспать. Он закрывает ставни, возвращается в консульскую постель, с отвращением опускает голову на бархатную подушку и действительно засыпает. Полчаса спустя его будит громкий, веселый голос бывшего мошавника. Муж Консульши уже вернулся. Кадровик натягивает ботинки, аккуратно складывает одеяло, расправляет постель и выходит в гостиную. Консульша и ее муж сидят за столом и обедают.

— Мы вам всё приготовили. — В голубых глазах сверкает оживление. — Машину нашли с такими широкими шинами, что они пройдут по любой, самой тяжелой дороге. Могучая машина! С врачом я тоже посидел, выяснил, что там написано в вашем заключении. Там были какие-то ошибки в языке, но в общем врач остался доволен.

— Доволен чем?

— Тем, что ее надежно забальзамировали и можно не спешить с погребением. — Теперь голубые глаза смеются. — Ее можно везти хоть на край света. В этом плане вам ничего не грозит.

— А в каком грозит?

— Буря вот приближается…

— Да, ваша жена уже говорила. И я сказал ей, что буду очень благодарен, если вы согласитесь присоединиться к этой поездке. Вы были бы нашим консулом в дороге.

— Он и так уже практически консул. — И Консульша любовно гладит мужа по волосам.

— Консул при Консульше, — с улыбкой говорит муж, касаясь губами ее руки.

— Но я, разумеется, возмещу вам все ваши труды и затраченное время…

— Ну, это не самое важное, — весело говорит старый мошавник. — Хотя тоже не помеха в жизни. Я бы присоединился к вам и без денег, просто из интереса и солидарности, но если вы мне за это еще и заплатите — тем лучше, какой разговор!

— Заплачу, и щедро! — возбуждается Кадровик. — Вы с первой же минуты вызвали мое доверие…

Они улыбаются, видя его волнение.

— Ну, если я вызвал у вас доверие, тогда садитесь быстрей к столу и заправьтесь поплотнее, пора в дорогу. Слышите, ветер уже свистит, не ровен час пурга ударит…

 

Часть третья

ПУТЕШЕСТВИЕ

 

Глава первая

Жестокосердные вы люди! Сами свою Святую землю чуть не каждый день оскверняете взрывами и смертями и думаете, что вы и всех других вправе поэтому попирать? Раз уж, мол, вы сами с врагами вашими уничтожаете себя взаимно, будто безумные, так в чужой стране, дескать, можно вообще любые безобразия творить. Ворваться, к примеру, в чужой двор, в самое, можно сказать, сердце жилого дома с его сотнями ни в чем не повинных жильцов, и, ничего никому не объясняя и разрешения ни у кого не спрашивая, оставить прямо в углу металлический гроб ужасный, без всякого присмотра и ограждения, а самим тут же исчезнуть, на всех наплевав. Хоть бы подумали о наших детишках, которые могли ведь посреди своих игр да беготни, ничего дурного не ожидая, наткнуться нежданно-негаданно на брошенную вот так вот без всякого призора безымянную смерть! Сами подумайте, ведь если б не нашелся вовремя тот разумный и решительный человек из наших жильцов, который загородил собою дорогу их детскому любопытству, какой ужас явился бы по вашей вине этим ребятишкам! Вдруг, безо всякого на то предупреждения, открылся бы их невинным глазам этот ваш металлический ящик, стынущий на морозе, без сторожей, без венков и даже без лент траурных, просто втиснутый в закуток двора, как на свалку, среди других мусорных ящиков. Какие кошмары посещали бы потом детей наших по ночам, какими вопросами мучили бы они своих отцов-матерей, не знающих, что им ответить? Да нет, вам и дела нет до этого! Что же нам теперь делать? Как защититься от нового вашего вторжения? Как доказать твердолобым нашим блюстителям порядка в милицейских погонах, буде они к нам заявятся, что гроб этот не наш и не наш это покойник, что обнаружился вдруг в тихий субботний полдень чуть не в самом сердце города, во дворе жилого дома!

Вот и ждали мы в страхе и волнении великом, когда же вы вернетесь за оставленными вдруг уже и вовсе не вернетесь? Но нет, дождались все-таки, слава те, Господи! Увидели, уже под самые сумерки, когда и разглядеть было трудновато, как вползло в наш двор чудище бронированное на колесах, видать, еще с бывшей войны, и вышли из него, как в страшном каком сне или сказке, чужие люди заморские с сердцами заскорузлыми, явные сыны хитроумного кочевого племени, про которое в Святом Писании сказано. И ведь даже не извинились и объяснением никаким не удостоили, где там — только ящик свой страшный металлический быстро, по-воровски, из угла вытащили да на прицеп поспешно погрузили и тут же, ни секунды не медля, растворились с ним в темноте, будто и не приходили никогда, — ну, совсем, как наша власть недавняя невинных людей по ночам утаскивала, и они тоже вот так исчезали насовсем, как их и не бывало.

Да только нам-то от этого вашего отъезда ни радости никакой, ни облегчения. Столько мы страху натерпелись, а вы даже объяснить нам не снизошли, кто же был в этом металлическом гробу, и от чего он погиб, и откуда появился, и куда вы его увезли? И почему вы его сначала тут у нас оставили, а потом так заторопились вдруг обратно забрать? Нет, оскорбили вы нас, люди недобрые, оскорбили, да только теперь уж нам ни ответа от вас не потребовать, ни взад вас не дождаться — кто вас знает, где вы сейчас с этим вашим страшным ящиком катите, по каким дорогам?!

Двум журналистам, лишь недавно расположившимся в местной гостинице, не так-то легко, да еще на ночь глядя, покинуть этот крохотный оазис тепла и уюта, за стенами которого уже посвистывает крадущаяся во тьме зимняя вьюга, но, увы, ничего не попишешь — оба прекрасно понимают, что им самим, своими силами, без помощи Кадровика, не только не поспеть, но и вообще не попасть на ту любопытнейшую встречу старухи матери со своей погибшей дочерью, которая произойдет теперь в далекой деревне по настоянию упрямого подростка, да к тому же хищное журналистское чутье тоже уже нашептывает им, что сенсационный очерк с описанием путешествия по заснеженным просторам далекой чужой страны, наедине со стынущей в металлическом гробу мертвой женщиной, к тому же сопровождаемый экзотическими фотографиями, будет с жарким интересом встречен читателями газеты. И действительно, вот уже и первая вполне экзотическая неожиданность, к тому же из приятных, — предоставленное им средство передвижения оказывается много лучше, чем они могли ожидать: этакое громадное, квадратное в плане, бронированное чудище на огромных колесах, надежно поднимающих кузов надо всеми подозрительными на вид ямами и ухабам дороги, причем на такую высоту, что входить в него надо по специальной приставной лесенке, совсем как по трапу. Выясняется, что шоферу удалось в конце концов убедить мужа Консульши — которого Кадровик мысленно уже произвел в ее заместители, а то и в исполняющего ее обязанности в их поездке, если не во Временного консула вообще, — что вместо их минибуса лучше арендовать у властей одну из тех бронированных автомашин, что недавно были переданы на гражданку из армейских остатков. А затем, уже внутри, выясняется также, что поначалу пугающий, по-армейски внушительный серый окрас бортов скрывает за собой и другую приятную неожиданность — оказывается, машину уже успели переделать на гражданский лад, превратив ее огромное брюхо в настоящий салон, вполне пригодный для удобной и спокойной далекой поездки. Широкое пространство кабины очищено от заполнявшего его раньше военного оборудования и занято обитыми мягкой тканью пассажирскими сиденьями, над которыми тянутся полки для ручной клади, а кроме того, над каждым креслом ввинчена своя лампочка для чтения, так что о боевом прошлом здесь напоминают разве что мертвенно-зеленоватые циферблаты бездействующих приборов на водительском щитке да две приваренные к полу треноги непонятного назначения. Да и прицеп, этакая низкая платформа, раньше предназначавшаяся, видимо, для перевозки боеприпасов или других военных грузов, теперь вполне подошел в качестве катафалка для металлического гроба. И вдобавок ко всему у них теперь целых два водителя. Временный консул, щеголяющий тут же в позаимствованной у жены шерстяной красной шапке — то ли для утепления ушей, то ли для того, чтобы шапкой супруги подкрепить свои права на ее полномочия, — этот Временный консул (а может, точнее — Временная Консульша?) настолько уже уверовал, кажется, в беспредельные финансовые возможности и такую же беспредельную щедрость иерусалимского посланника, что разрешил молодому шоферу пригласить в поездку, в качестве сменщика, своего старшего брата — уже немолодого человека, на зато опытного техника, да еще со штурманскими задатками, и вдобавок хорошо ориентирующегося в повадках здешней погоды, и вот, пожалуйста, этот второй — а по существу, надо думать, будущий главный — водитель тотчас же включился в дело и, едва вступив в должность, потребовал немедленно отправляться в дорогу, утверждая, что только так, нигде больше не задерживаясь, они сумеют оторваться от надвигающейся на город снежной бури.

Интересно, во сколько мне обойдутся все эти фокусы, мрачно размышляет Кадровик, с опаской разглядывая внушительную, тяжелую машину и братскую пару водителей. Впрочем, если вспомнить, как мало стоило ему удовлетворить претензии того омерзительного инженера, бывшего мужа покойной Юлии, то не исключено, что при таких низких моральных расценках ему не дороже встанет и полное восстановление гуманной и человечной репутации Старика, несколько подпорченной статейкой гнусного Змия подколодного, который — помяни нечистую силу! — конечно же как раз в эту минуту появляется в машине, выражая бурное восхищение ее просторностью и удобствами. Да, удобства, он прав, пройдоха, — но где же мальчишка? Где главный виновник всей этой затеи? Сердце Кадровика вдруг дает сбой. Неужто этот смазливый мальчишка, как назвал его Змий, улизнет от них в последний момент? Хорошенькое дело! Без него они и тронуться не могут!

— Мальчишка? — переспрашивает новоявленный консул, явно удивленный мягкостью такого определения. Этот малый всё еще кажется иерусалимскому посланнику мальчишкой? В таком случае уважаемого гостя ждет изрядное разочарование. Сейчас он увидит, из какой грязной дыры им придется вытаскивать этого парня, и сам поймет, что он собой представляет.

За окнами уже тянутся широкие пустынные улицы городских окраин, мелькают низкие дома и вывески редких и почему-то наглухо закрытых магазинов, и всё кругом тоже кажется наглухо закрытым, то ли в преддверии близкой ночи и приближающейся бури, то ли нравы здесь вообще таковы, но повсюду царит глухое зимнее безлюдье, лишь изредка появится сгорбившаяся под ветром фигура одинокого прохожего, да мелькнет за окном кучка замерзших пожилых женщин, топчущихся на пустынном перекрестке, — в шубах, в теплых платках, с корзинами и тяжелыми кошелками, — видимо, ждут попутки куда-нибудь в свою деревню или поселок. Высоко приподнятые фары бронемашины то и дело высвечивают подъезды и ступени каких-то массивных зданий, увенчанных башнями и куполами, где у входа, под медными табличками, стоят закутанные в меховые шубы охранники со странными остроугольными бородами. Но вот машина круто сворачивает в сторону заброшенного здания фабричного вида. Вокруг, занесенные снегом, гниют кучи отбросов непонятного происхождения, подвешенный к столбу динамик хрипло выплевывает в снежную темень какие-то уханья и рев, а под ним, едва различимые в сумерках, — скользкие ступени в подвальное помещение, которое слепо таращит в окрестное безлюдье свои тускло освещенные оконца. Старший шофер, не полагаясь, видимо, на Временного консула, сам спускается в подвал и через несколько минут появляется оттуда, волоча за собой упирающегося подростка — всё в том же утреннем легком комбинезоне и в той же старой пилотской шапке-ушанке, с небольшим рюкзаком за плечами, только лицо у него теперь сильно раскраснелось и блестит, как после крепкой выпивки. Мальчишку заталкивают в машину, тут же отправляют на ее зады, где в полном беспорядке свалены сумки и чемоданы остальных пассажиров, и велят зорко следить в заднее окошко за гробом матери. Водители накрепко привязали металлический ящик веревками к платформе, но, не ровен час, тряхнет прицеп на каком-нибудь ухабе, и гроб слетит на полной скорости, поминай как звали. Скрючившись там, постепенно трезвеющий малец с удивлением и даже с некоторым испугом разглядывает внутренность огромной машины, словно никак не может поверить, что это он, благодаря своему упрямству, заставил всех этих людей пуститься в такой далекий путь, чтобы выполнить его внезапную прихоть.

С появлением подростка в машине немедленно возникает и давний приторно-кислый запах, и конечно же Змий подколодный тут же заявляет, что «этого красавчика нужно как следует отстирать на ближайшей же остановке». Смотри-ка, а он вроде бы понял, вон как покраснел! — с интересом отмечает Кадровик, глядя на подростка. Впрочем, чему тут удивляться? Пусть он даже прожил в Иерусалиме считанные месяцы, всё равно — кое-какие ивритские слова могли застрять в его молодой памяти, а если не слова, то ведь бывает, что даже интонации чужого языка и те могут порой подсказать, что говорят о тебе люди. Он дружелюбно улыбается подростку, говорит: «Шалом, — и насмешливо спрашивает: — Ну, может, ты хоть это слово помнишь?» — однако юный красавчик только опускает глаза, но на вопрос не отвечает, как будто решительно отказывается понимать что бы то ни было, что связано с тем городом, где погибла оставленная им мать, и с обычным для него выражением злого упрямства молча отворачивается к заднему окну, словно самое важное для него сейчас — проверить, что гроб матери никуда не исчез, не сорвался с прицепа. Нет, вот он, подпрыгивает сзади на платформе в красноватом свете задних фар, временами выхватывающих из темноты мрачные клочья низких туч, передовых вестников той снежной бури, что давно уже накрыла оставленный далеко позади город.

Между тем короткое двоевластие на водительских местах, похоже, закончилось. По всему видно, что младший из братьев охотно передал бразды и ответственность старшему, и теперь руководить экспедицией будет более опытный человек. Он уже и маршрут выбрал — хотя и более длинный, но зато идущий по широким, а потому относительно безопасным и быстрым дорогам, и теперь, убедившись, что младший брат вполне управляется с тяжелой бронированной громадой, полностью переключается на приборный щиток, пытаясь расшевелить застывшие стрелки мертвых приборов, которые в своей прежней, армейской жизни, видимо, исполняли обязанности средств связи и управления огнем. Временный консул, тоже человек практически подкованный, благодаря своему давнему знакомству с сельскохозяйственной техникой, с воодушевлением присоединяется к этим усилиям, и вскоре им вдвоем действительно удается пробудить один из приборов, стрелка которого, ко всеобщей радости, вдруг начинает судорожно дергаться — впрочем, весьма беспорядочно и без всякого видимого результата. Машину качает и подбрасывает, каждое переключение скоростей сопровождается оглушительным скрежетом, но общее приятное возбуждение перекрывает все эти мелкие неприятности, и начало далекого путешествия в неведомое всё еще сохраняет весь аромат и вкус интересной авантюры, так что даже появившееся в заднем окне мрачно-золотистое сияние, которое старший водитель тут же объясняет рассеянием света в снежных занавесях далекой бури, нисколько не пугает приободрившихся путников. Змий подколодный включает лампочку над своим сиденьем и принимается что-то чиркать в блокноте.

— И подумать только, — размышляет вслух Кадровик, — если бы этот писака не вылез со своей гнусной статьей, никому из нас не пришлось бы трястись сейчас по этим снежным дорогам. Лежали бы себе в тепле под одеялами и давно уже спали.

— Это ты бы спал? — улыбается Журналист, захлопывая свой потрепанный блокнот. Нет, старый приятель явно преувеличивает. Здесь сейчас восемь вечера, значит, в Иерусалиме суббота уже на исходе, а насколько ему, Журналисту, известно, Кадровик в эту пору не столько прячется под одеяло, сколько как раз выпрастывается из-под него, чтобы начать свой обычный поход по кое-каким злачным местам. Во всяком случае, именно так говорят злые языки.

Вот как? По злачным местам? Значит, они за ним следили, в этой своей газете? Очень интересно. И зачем?

— Не я, — говорит Змий, указывая на своего Фотографа. — Он. Ему срочно нужна была твоя фотография.

Ах, фотография?! Тот вот уродливый, размытый снимок? И что же, у них в газете такие фотографы, что даже для сенсационной статьи не могут сделать приличную фотографию?

А что ему, собственно, не нравится? Снимок как снимок, вполне приличный.

— Приличный… — ворчит Кадровик, впрочем, вполне беззлобно. — Ты, конечно, убежден, что он приличный, потому что ты считаешь его приличным? Я вижу, у тебя всё еще остаются иллюзии, что именно ты владеешь истиной.

— На владение не претендую, — парирует Змий, — но стремиться к ней стремлюсь и верить в нее верю. А в общем-то стоит ли так волноваться из-за какого-то газетного снимка? Не из-за него тебя будут любить или ненавидеть. Не выражения лиц всё решают, а дела, а, кстати, делами твоими я, например, сейчас вполне доволен.

— Он мною доволен, — усмехается Кадровик. — Скажите, какой чести я удостоился! Ну, и чем же это ты так доволен, интересно?

— Тем, что ты сумел уловить главный внутренний смысл всей этой нашей истории.

— И в чем, по-твоему, этот смысл?

— Конечно же в том, чтобы доставить эту Юлию Рогаеву, вашу бывшую работницу, в ее родную деревню и похоронить ее именно там. В этом, на мой взгляд, и состоит высшая человечность. Наша с тобой и твоего хозяина.

— Минутку! — удивляется Кадровик. А он-то тут при чем, писака несчастный? Он-то каким боком относится к их человечности?

Ну, как же, а кто вообще сдвинул всё это дело с мертвой — в прямом и в переносном смысле мертвой — точки? Кто, как не он, «несчастный писака», как изволил сейчас выразиться его старый приятель, в десятках своих острых, резких, атакующих статей, написанных за последние годы, неизменно разоблачал, указывал, нападал на учреждения, фирмы и государственные институции и клеймил отдельных людей, утративших стыд и совесть? Кому угрожали судебными исками за клевету? Да-да, угрожали, хотя потом и отступали, шли на попятный, предпочитали проходить мимо, с выражением невинно оклеветанных и пострадавших, глядя сквозь него, как будто его нет. А то и напротив — смотрели в упор с презрительной и наглой улыбкой. Вот, мол, мы и живем себе, как жили, и ничего тебе не поможет, мы даже отвечать тебе на твои обвинения не подумаем.

— Именно это я и предлагал Старику, — цедит Кадровик. — Надо было и нам не отвечать…

— Ах, вот как?! И что же, он тебя не послушался? И правильно сделал. В этом как раз проявилось всё его достоинство. И я должен признаться — это едва ли не первый раз, когда моя разоблачительная статья, моя, написанная за одну ночь, наспех, заметка что-то изменила в жизни, вызвала не просто ясное и однозначное признание вины, но желание что-то изменить, загладить, исправить. Мои слова сотворили новую реальность, и посмотри какую — огромный бронированный вездеход, на четырех огромных колесах, спешит доставить тело погибшей женщины в ее родную деревню за тысячи километров от Иерусалима.

Да, он знает, они все называют его Змием подколодным. Так вот, если он Змий, а он даже готов с этим согласиться, то он — Змий с чуткой и чувствительной душой. И в его Змиевой голове иногда рождаются важные и правильные мысли. А также слова, в которые можно эти мысли оформить. Вот, например, сейчас, несмотря на поздний час и усталость, он уже обдумывает продолжение той своей статьи, с которой всё началось, вся эта поездка, и что, по мнению Кадровика, будет там описано? Да вот эти треноги, тут, на полу! Как думает приятель, что на них крепилось?

Ну? Он же бывший военный, даже сверхсрочник. Да нет, конечно, где ему знать — ведь у треног этих такой дряхлый вид, будто они начинали свою боевую службу даже не во Вторую, а в Первую мировую войну. Так вот, и эти треноги, и вся наша машина с ее водителями и пассажирами, и ее прицеп — всё это будет описано в его новой статье, причем во всех подробностях и деталях, так что все возможные вопросы читателей получат полные ответы — не зря редактор обещал ему, что для такой драматической истории готов будет отвести даже целую треть объема в ближайших номерах…

— Надеюсь, ты не забудешь упомянуть, что финансировала эту поездку та самая пекарня, которую ты же и оклеветал? — усмехается Кадровик.

Журналист отвечает ему широкой улыбкой:

— Может, и не забуду. А может, и не упомяну. Чего ради лишний раз рекламировать пекарню, которая только и знает, что наживаться на нынешних страданиях нашего общества?

— А как же человечность? И объективность?

— Объективность — это свойство внутреннего зрения человека, и никакое внешнее финансирование не может оказать на него влияния. Для меня объективность состоит в том, чтобы описать бессердечного человека, хозяина, бесконечно далекого от жизни и нужд своих рабочих, который вдруг глубоко раскаялся в своем бессердечии, и не просто раскаялся, но и проявил это свое раскаяние в добрых делах — в виде миссии доброй воли и искупления. Но и в своем раскаянии всё равно остался дельцом. Делец знает, что в нашем сегодняшнем мире действует непреложное правило: о чем не написано, то не существует, — и потому он посылает вместе со своим специальным посланником еще и журналиста с фотографом: пусть зафиксируют, пусть запечатлят, на этом свете пригодится, а может, и на том не побрезгуют! Ну да ладно, у него свои игры, а у меня свои, мне главное — показать людям, что и в нашем ожесточившемся, развращенном, обезумевшем от жадности обществе не перевелись еще относительно честные люди, которые готовы воспринять добросовестную критику, даже если эта критика направлена против них самих. Тебя я, конечно, тоже изображу в этом поучительном рассказе, но только в качестве одного из участников всей истории, а еще, ты уж меня извини, — как некий символ. Этакий, видите ли, замкнутый служака, бывший военный и по-военному старательный бюрократ, которому всё равно, куда на самом деле подевалась одна из подведомственных ему работниц, — главное, что зарплата ей насчитывается регулярно, а уж куда идет, ему всё равно — хоть в покойницкую. Вот и символично, что именно его отправляют сопровождать ее труп в последнем странствии к могиле в далекой чужой стране. Символично, что именно ему, самому равнодушному из всех, предстоит вскоре преклонить колени перед открытой могилой и от имени своего хозяина и всех его подчиненных попросить прощения…

— Ну ты и наворотил! — восхищенно говорит Кадровик, которого изрядно веселит пылкость подколодного Змия. — Знаешь, у меня для тебя есть еще одна идея — давай, ты тоже преклонишь колени, а твой фотограф запечатлеет тебя в этой трогательной позе, со слезами на глазах. Думаю, твоему редактору это понравится…

— А что, неплохо! — загорается Змий. — И вот еще что — можно слегка приподнять крышку гроба, чтобы приоткрылось ее лицо, и сфотографировать ее тоже! А?! Как ты полагаешь? Такой, знаешь, немного размытый лирический снимок, издали, как бы в тумане…

— А вот об этом даже не думай!

— Но почему?

— Даже не думай, предупреждаю по-хорошему. — Кадровика вдруг охватывает непонятная злость. Надо же, придумал! Нет, Змий — он и есть Змий, ради сенсации мать родную не пожалеет.

— Чего это ты вдруг так разволновался? — искренне дивится Журналист. — И по какому, собственно, праву, ты распоряжаешься? Я понимаю, она твоя работница, потому что ты ее нанял, через тебя ей начислялась зарплата. Но это и всё. Как человек она ни тебе, ни твоему хозяину не принадлежит, ни живая, ни мертвая. И в этом смысле ты здесь на таких же правах, что и я. Если она кому и принадлежит, то своему сыну и своей матери. А если ее мать захочет поднять крышку гроба, чтобы попрощаться с дочерью, — ты и ей запретишь?! Нет уж! Со всем нашим уважением к вашей пекарне и ее расходам, не вы, капиталисты, будете решать, как ее хоронить и что снимать…

Теперь Кадровика буквально трясет от ненависти. Этого Змия надо поставить на место, иначе он обязательно сотворит очередную мерзость в своей вонючей газетенке. Вот правильное определение — вонючей. Именно вонью своей она и ненавистна Кадровику. Недаром он первым делом отделяет ее по утрам от всей остальной почты и немедленно выбрасывает в мусорный ящик. Да-да, не глядя. Если бы ее не присылали вместе с главной утренней газетой как местное приложение, он бы и не подумал подписываться на такую мразь. Кто только ее в силах прочесть?!

— Тогда почему тебя так волнует, что в ней будет написано?

Его и не волнует. Он просто не хочет, чтобы они лишний раз волновали Старика.

— Скажите, какая чуткость! А кстати, должен тебя разочаровать — выбрасывая нашу газету, не глядя, ты лишаешь себя интересного чтения. Мы знаем, что в местном приложении читатель ищет прежде всего объявления о квартирах и машинах, только и всего. Но именно поэтому мы позволяем себе заодно подсовывать ему самые острые статьи на самые неожиданные темы, настоящие журналистские расследования… Впрочем, ты, конечно, вправе ничем таким не интересоваться. Меня это не задевает, поверь. И спорить с тобой по этому поводу я тоже не стану, не думай. А вот не дашь ли ты мне на минутку твой космический телефончик? Хочу звякнуть домой, узнать, вернулся ли сын из поездки…

Нет, телефона он не получит. Достаточно того, что в прошлый раз он своей болтовней просадил батарейку почти до нуля, а у Консульши не нашлось подходящей розетки, чтобы подзарядить. И вообще, пусть держится подальше, как его и предупреждали с самого начала. Подальше и поскромней. В этой поездке и он, и его Фотограф на самом деле всего лишь приложение, допущенное из милости и к тому же утомительное. Пусть не забывают об этом.

И, увидев, что Журналист отворачивается к окну с видом незаслуженно оскорбленного человека, Кадровик понимает, что ему впервые за всю поездку удалось уязвить Змия по-настоящему. И вдруг ему почему-то становится жаль этого нелепого, мешковатого, толстеющего человечка с такой же нелепой узенькой полоской штурманской бородки под подбородком. Тяжелое молчание воцаряется в машине, которая мчится сквозь снежную пыль. Подросток позади подтянул под себя длинные ноги, свернулся в комок и словно утонул среди чемоданов и сумок. Временный консул стащил с головы красную шерстяную шапку возлюбленной супруги и спит, не обращая внимания на то, что проникающий в машину прохладный ветерок слегка шевелит его непокрытые стальные кудри. Журналист смотрит в окно. Фотограф дремлет. Кадровик, устав от спора, откидывается на широком сиденье и прикрывает глаза. Перед ним беспорядочно прыгают стрелки загадочных приборов, за окном белесая тьма, машину качает, кабину заполняет могучий гул старого двигателя, и под этот однообразный гул он медленно погружается в дремоту, успев еще подумать: как странно, должно быть, выглядит сейчас этот их сухопутный броненосец, несущийся на полной скорости в безлюдной степи. Со своими громадными колесами и высоко поднятыми дальними огнями, едва видимый сквозь снежную заметь, он, наверно, должен казаться издали каким-то диковинным космическим кораблем, стремительно летящим над самой поверхностью Земли.

 

Глава вторая

Он просыпается от неожиданной тишины. Двигатель молчит, машина стоит на перекрестке, часы показывают полночь. Он один внутри, все остальные вышли размяться на свежем воздухе. Он спускается по приставной лестнице на похрустывающий снег и с удивлением обнаруживает, что, несмотря на жгучий мороз, глубокое ночное небо над ним совершенно очистилось и утыкано теперь мириадами колючих, сверкающих точек. Видно, им действительно удалось оторваться от снежной бури. Фары выхватывают из темноты небольшую освещенную площадку, и он видит, что братья-водители, дымя сигаретами, стоят у передних колес и по очереди толкают ногами шины, проверяя, не пора ли их подкачать. Тут же топчется Временный консул и, завидев Кадровика, радостно машет ему издали заснеженной веткой. Фотограф с аппаратом в руках кружит около машины, видимо пытаясь использовать остановку, чтобы запечатлеть их необычный экипаж, а мальчишка, уже не красный, а, скорее, посиневший от холода, стоит рядом со Змием и замерзшими, негнущимися пальцами переписывает в его блокнот буквы чужого языка с дорожного указателя.

В Иерусалиме сейчас десять вечера. Самое время сообщить хозяину о неожиданно задуманном путешествии. Старик, разумеется, может осудить рискованную затею, но издалека, из Иерусалима, вряд ли сумеет навязать ему отказ от принятого решения. Даже Старик не властен над всем. Да, пожалуй, сейчас можно, не опасаясь, позвонить ему, где бы только найти тут укромное место? Впрочем, место тут же находится — за прицепом, по соседству с гробом, который, из-за высоких колес платформы, оказывается буквально на уровне глаз. Как странно — металлический ящик сплошь покрыт тонкими чешуйками инея, словно устлан мельчайшей белой стружкой. Чешуйки слиплись так плотно, что отколупнуть невозможно. От ящика веет смертным холодом, и пальцы, случайно прикоснувшись к нему, инстинктивно отдергиваются, как обожженные.

Ну, вот, телефонная антенна выдвинута до упора, но сигнала соединения всё равно нет. Видно, батарейка действительно разрядилась до конца. И всё этот проклятый Змий с его вчерашними дурацкими разговорами! Теперь они рискуют весь остальной путь проделать отрезанными от мира. Где тут найдешь подзарядку, в этой глуши?

— Что значит — «где»? — удивляется подошедший между тем Временный консул, видно угадав размышления Кадровика. — Смотрите, наши водители мчали, как черти, треть дороги уже за нами, и до ближайшей гостиницы всего каких-нибудь пятьдесят километров. Но они просят вашего разрешения сделать по пути небольшой крюк на север. Тут неподалеку, в долине, находится знаменитая в здешних местах военная база, бывший секретный подземный город, там сейчас сделали интересный музей…

— Музей? На военной базе?

Да, а почему он удивляется? Конечно, холодная война кончилась, и вообще ситуация в мире иная, теперь не нужно, как прежде бывало, заканчивать все разговоры о вечном мире немедленной угрозой новой войны, но экономическое положение тут в стране тяжелое, военный бюджет режут прямо по живому, так что некоторые армейские части, особенно здесь, на окраине, оказываются буквально на грани нищеты. Надо как-то себя прокормить, вот и пускаются во все тяжкие — кто продает старое военное оборудование, вроде этой бронемашины, а то даже и танки, кто сдает помещения на своих прежних базах под гостиницы или рестораны, а есть и такие, которые на этих же базах организуют общедоступные музеи для туристов. А на этой базе сам Бог велел. Кому не хочется посмотреть на атомное бомбоубежище высшей секретности, в котором бывшие бонзы собирались отсидеться в случае Третьей мировой войны?

— И ради этого делать такой крюк?

Как раз в том-то и дело, что крюк не такой уж большой. Просто почти даже незаметный крючок — двадцать — тридцать километров в обе стороны. Наши водители, Кадровик должен их понять, слышали от других шоферов об этом подземелье, вот и загорелись идеей теперь туда заглянуть, раз уж так случилось, что оказались почти рядом. И он по своему опыту знает, что шоферов лучше уважить. С ними ведь и дальше ехать, до самого конца, а потом еще обратно всю дорогу. Да и музей действительно должен быть интересный. Они говорят, что там показывают на экранах весь сценарий возможной атомной войны. Как всё происходило бы в случае приказа на превентивный удар, откуда должны были выйти ракеты первого эшелона, откуда — второго, откуда — ответные, после удара противника и после очередного своего, — словом, вся атомная война в разрезе, легко представить себе, что осталось бы от планеты, нажми кто-нибудь и впрямь на эту свою красную кнопку. К тому же там можно и переночевать, ребятам рассказывали, что там есть вполне приличная гостиница, а при ней отличный ресторан. А времени это много не займет, одну ночь, да и куда им сейчас спешить, от вьюги они оторвались, а эта старуха еще Бог знает когда вернется из своего паломничества. Приедем слишком рано — и придется сидеть там в этой дыре, на краю света, и ждать. И насчет нашей покойницы тоже ведь нечего беспокоиться — врач, в городе, когда прочел заключение из Абу-Кабира, сразу сказал, что ее можно еще долго хранить, тем более вон какая холодина кругом…

И Временный консул, как будто в доказательство, указывает на мерзлые стружки, налипшие на металлический ящик. Подошедший тем временем мальчишка с опаской и удивлением поглядывает на эти белые чешуйки, но прикоснуться к гробу матери, видно, не решается, просто стоит и смотрит, а из его приоткрытого рта поднимается в воздух облачко пара. Да, в который уж раз думает Кадровик, если у его матери было такое же лицо, значит, я и в самом деле не заметил красоту, которая прошла со мной совсем рядом. Но тут он замечает Журналиста, который приближается к ним, и, вспомнив о своих начальственных обязанностях, поворачивается к консулу. Хорошо, давайте свернем в этот музей атомных игрушек. Только на одном условии — не больше суток на весь этот крюк, на всё про всё, больше задерживаться он не хочет.

— Не больше суток, — радостно соглашается Временный консул. — Кстати, и батарейку вашу мы тоже сможем там подзарядить.

Он поворачивается к водителям, чтобы сообщить им о принятом решении, и, пока он переводит им его на местный язык, Кадровик, глядя на Змия, свернувшего к трапу машины, вдруг припоминает: а ведь в самом деле, в тот год, когда он учился в университете, перед уходом на сверхсрочную, там и впрямь мелькала в коридорах похожая фигура, правда — намного более худая. Так вот почему этот Змий так настойчиво именует его «старым приятелем»!

Мальчишка забирается в машину следом за Змием, и, судя по слабой улыбке, которой он отвечает Журналисту, между ними уже установилось какое-то молчаливое взаимопонимание — не иначе как Змий, в пику Кадровику, хочет войти в доверие к «оставшемуся сиротой мальчугану», как наверняка назовет этого юного пьянчугу в очередной своей статье, чтобы придать ей побольше слезливой драматичности, — и этим его сомнительным маневрам следует вовремя положить конец. Но Змий, кажется, обидчив, слишком резкий тон, пожалуй, только раззадорит его. Кадровик решает сменить пластинку и, усаживаясь на своем сиденье, тоже улыбается Журналисту.

— А знаешь, — добродушно признается он, — я только сейчас понял, почему сразу тебя не узнал. Тогда, в университете, ты был, скорее, тощий — маленький, узкий и тощий, совсем как настоящая змея…

Удивленный его приятельским тоном, Журналист поднимает на него острый взгляд, но, не заметив в его лице никакого подвоха или насмешки, облегченно улыбается:

— Лучше не напоминай мне о тогдашней худобе. Я ее навеки утратил и не перестаю оплакивать по сей день. А вот ты, я тебе скажу, ничуть не изменился. И не только внешне. Ты и по сути остался улиткой, которая сворачивается и прячется в свою раковину при любом прикосновении. Теперь ты убедился, что я тебя не обманывал, когда говорил по телефону, что мы когда-то вместе слушали лекции по философии? Но я-то тебя запомнил совсем не по внешности и не по каким-то там глубоким мыслям, а из-за той потрясающей девицы, которая прямо вешалась тогда тебе на шею. Помнишь?

— Да, я знаю, кого ты имеешь в виду, — сухо говорит Кадровик.

— И что с ней потом стало? Вы поженились?

— Далась тебе эта девица, — беззлобно говорит Кадровик. — Хочешь вставить в будущий рассказ еще одну красочную деталь? Пошлешь к ней своего Фотографа?

— Да нет, не волнуйся. Я просто так, как старый знакомый, без всякой профессиональной корысти.

— А что, у тебя случается хоть минута, когда ты совершенно бескорыстен? — с искренним недоверием спрашивает Кадровик. — У меня, например, такое впечатление, будто ты и во сне что-то высматриваешь и вынюхиваешь, чтобы потом настрочить что-нибудь этакое, на убой.

— Ну, это ты уже зря. Это ты сильно преувеличиваешь, — так же добродушно посмеивается Журналист. — Видно, я тебя сильно обидел. Тогда вот что, положа руку на сердце — извини, если так. Я искренне и торжественно прошу у тебя прощения, и давай помиримся на этом, идет? Но скажи, куда ты все-таки тогда исчез? Совсем бросил университет или просто сменил философию на что-то другое?

— Нет, не сменил. Вернулся в армию, на сверхсрочную.

— А там что? Тоже в кадрах?

— Нет, дошел до заместителя командира батальона.

— В каком же ты чине уволился?

— Майора.

— Что же ты так?! Послужил бы еще два года и вышел бы в запас подполковником. У нас ведь в армии как: привяжешь человека к дереву майором, а через пару лет находишь его там же, но уже подполковником.

— Видно, для меня не нашли подходящего дерева.

— Нет, а все-таки почему ты не захотел служить дальше?

— В характеристике написали, что я держусь слишком замкнуто. Слишком большой индивидуалист, это психолог так написал. Ну, они и сочли, что для командования батальоном я не подхожу. Но может, хватит обо мне. Ты-то как? Теперь я вспомнил, мне говорили, что ты всё еще работаешь над какой-то диссертацией. Кто-то так и выразился: ну, это, мол, вечный докторант…

— А ты не такой уж замкнутый, оказывается. — Журналист слегка краснеет. — Тоже не брезгуешь слухами.

— Выходит, тоже. Так на чем же ты застрял, на какой теме?

— Тебе и в самом деле интересно?

— В этой бронированной коробке из-под шпрот, да еще ночью, мне всё интересно.

— Я пишу кое-что о Платоне…

— Именно о Платоне? Из всех возможных? А что, о нем еще можно написать что-то новое после двух с половиной тысячелетий?

— У такого огромного и глубокого мыслителя каждый может найти что-то свое — хватило бы ума и терпения. Нет, не это мне помешало до сих пор кончить диссертацию. Среда заела. Наша дорогая действительность, полная всяческих соблазнов.

— Все ссылаются на действительность. Какая же у тебя тема?

— Слушай, тебя это на самом деле интересует или ты просто так, время скоротать?

— И время скоротать, и на самом деле. И потом, всегда лучше знать, что там крутится в голове у такого матерого профессионала, — всё меньше опасности напороться на какой-нибудь сюрприз.

— Ну, положим, — улыбается Журналист, — ты и сам полон сюрпризов. Впрочем, на мой взгляд, скорее приятных. Во всяком случае, в этой истории. Вчера, например, ты вдруг решился на эту поездку. А сегодня разрешил сделать крюк к музею…

— Ты увиливаешь от рассказа, — говорит Кадровик. Ему приятны похвалы Журналиста, но разговор о Платоне и в самом деле его заинтересовал. — Какая у тебя все-таки тема? Какой-то конкретный платоновский диалог или что-то общее?

— Нет, конкретный диалог.

— Это не то, о чем нам рассказывали тогда на лекциях, как его?..

— «Федон»?

— Может, и «Федон», сейчас я уже не помню… Возможно…

— Там, где о бессмертии души?

— Нет-нет, не о бессмертии души, что-то другое. Ну, этот, знаменитый, о любви…

— А, «Пир»! «Симпозион» по-гречески! Нет, в «Пире» уже действительно ни одного не истоптанного места не осталось. Эту платоническую любовь столько поколений философов пахали и с такой страстью, что теперь там живого места не найдешь. Лично я занимаюсь другим…

Он говорит неохотно и, кажется, готов даже прервать разговор. Но Кадровик не сдается. Дружеская беседа на философские темы — что может быть лучше для понимания собеседника, который к тому же стал твоим не вполне желанным попутчиком в долгой поездке? Так что же этот «Пир», почему он так знаменит? Да, он помнит, как им говорили об этом диалоге на первом курсе, он еще удивился тогда, что в университете так основательно анализируют вопрос о любви. Но ему почему-то кажется, что там речь шла о каком-то разрубленном человеке. О каком именно человеке? Обычном? Или самом первом. Адаме-Кадмоне? В любом случае ему помнится что-то такое о двух половинках, на которые разрубили этого человека, — но вот почему? По ошибке, что ли? Или нарочно, чтобы у этих половинок осталась тоска по воссоединению? Да, кажется, именно так… и отсюда вроде на свете возникает любовь, да?

Временный консул, который сидит за ними и прислушивается к разговору, стаскивает с головы свою шерстяную шапку. Да, он тоже что-то такое слышал, даром что он простой мошавник, от земли. Его эта история так впечатлила, что он потом долгое время всякий раз, как разрезал яблоко, представлял себе, что эти две половинки хотят воссоединиться друг с другом, и поэтому на всякий случай резал их еще на несколько частей. Смешно, правда?

Кадровик смеется. У него как будто что-то отпустило внутри. Ему легко и свободно. Зато вот Журналист, видимо, недоволен. Он брюзгливо морщится и поправляет:

— Эта идея, насчет двух половинок, это как раз самая плоская, поверхностная метафора в «Пире», немудрено, что ее все помнят. Сократ и его друзья собирались в доме Агафона не ради таких упрощенных конкретностей. У них были более серьезные темы для обсуждения, иначе бы их беседы не вызывали наше восхищение и интерес даже сегодня, две с половиной тысячи лет спустя. В своей работе я как раз размышляю об одной такой теме, куда более глубокой, чем расхожая притча о половинках.

— Какой же? — почти хором восклицают Кадровик и консул.

— Что, вы и в самом деле хотите говорить о философии? Посреди ночи? И обстановка вроде не совсем подходящая?

— А что еще можно делать, если не спится? — простодушно признается Временный консул.

Змий понимающе кивает, поудобней устраивается в кресле и выжидающе смотрит на своих слушателей — этакий строгий университетский преподаватель, который готов прочесть лекцию на философскую тему прямо в темном пространстве этой мрачной бронированной кабины, освещаемой лишь зеленоватым свечением обезумевших после долгой спячки приборов, под шум двигателя, рычащего на крутых поворотах лесной дороги. Он начинает с цитаты Платона, напоминая, что, по мнению этого великого мыслителя, любовь свидетельствует не только о человеческой ограниченности, но и о возможности человека эту ограниченность преодолеть. (Тут машину сильно встряхивает на ухабе.) Ибо человеческая страсть или вожделение нарастают постепенно, как бы поднимаясь по некой лестнице, — от низкого к высокому, от конкретного к абстрактному, от физического к духовному. (Тормоза жутко визжат на очередном зигзаге.) И вот такое постепенное восхождение или саморазвертывание любви в конечном счете становится высшим вознаграждением для разумного любящего существа, поскольку позволяет ему понять, что всё то, чем его влечет к себе объект страсти, имеется, в принципе, также и в других подобных объектах, а понимание этого освобождает человека, делая его любовь независимой от любого ее конкретного объекта и тем самым превращая ее в поиск общего в красоте всех иных объектов, что, в свою очередь (теперь двигатель ревет на крутом спуске), ведет его к сверхтелесному, то есть к красоте духовной, а от нее — к общей идее красоты как таковой.

— Красота как таковая… — умиляется консул. Видимо, в его воображении эти слова вызывают образ обладательницы взятой напрокат красной шерстяной шапки.

Вот именно. В этом весь секрет, вся тайна любви. У нее нет общей формулы. Каждый должен найти ее сам. И поэтому Эрос — он не бог и не человек, он — демон. Жестокий, грязный, босой, нищий, бездомный, живущий на улице демон, обладающий силой связывать божественное с человеческим, вечное с преходящим. Вот почему Сократ…

Снова визг тормозов. Теперь бронемашина резко тормозит на крутом подъеме. Старший водитель вдруг решил проверить, не разболталось ли шарнирное соединение прицепа от тряски и бесконечных поворотов на извилинах тяжелой холмистой дороги. Он выходит с фонарем в руках и несколько раз с озабоченным видом обходит вокруг прицепа, потом так же внимательно осматривает платформу, чтобы убедиться, что веревки, которые удерживают гроб, не расслабились по пути. Луч фонаря пляшет в темноте по сторонам, пока он неторопливо ходит вокруг бронемашины, дотошно проверяя вверенное ему могучее, но дряхлое чудище, и видно, как снежинки медленно кружатся в полосе света. Видимо, осмотр почему-то оставляет его в сомнении, потому что, вернувшись в кабину, он велит младшему брату уступить руль, чтобы самому повести машину дальше по опасной дороге.

— …Сократ не отталкивает любовь молодого Алкивиада, хотя в то же время отказывает ему в окончательной близости.

— Почему?

— Потому что дистанция в любви есть необходимое условие ее истинности. Сохранение дистанции, вопреки тому желанию двух половинок соединиться, которым вы все так восхищаетесь. Платон категорически утверждает, что окончательно соединяться нельзя. Подлинная страсть, подлинное желание красоты, стремление к ней должны всегда оставаться незавершенными, истинная любовь всегда должна находиться в динамическом, неравновесном состоянии, переживая колебания огромной амплитуды, которые в высших своих, крайних точках могут привести человека как к высочайшим духовным подвигам, так и к самым бесстыдным, грязным поступкам.

— Как это верно! — восхищенно бормочет старый мошавник.

 

Глава третья

Вовремя ты пришел, сержант, самая пора сменяться, только я, пожалуй, еще задержусь здесь с тобой немного — всю смену, понимаешь, всё было тихо-спокойно, а вот в самый последний момент перед твоим приходом озадачило меня вдруг… да ты сам посмотри, вот тебе бинокль, видишь — вон там вдали, где спуск начинается, видишь? Странное что-то такое прет из тумана, махина какая-то непонятная, и прожекторами бьет далеко… не пойму, то ли это пришельцы какие на Землю спустились, не зря про них в последнее время талдычат, то ли мне, старому дураку, и впрямь стало мерещиться по ночам, как солдаты мои говорят. Нет, ты посмотри сам, у тебя глаза помоложе… Как думаешь, может, разбудить дежурного офицера, а? Говоришь, машина какая-то? Ну, тогда ладно. Нет, ты не думай, я не спятил. Просто, понимаешь, служу уже чуть не полвека, лучшие, как говорится, годы отдал, а сейчас вот никак не разберу, что к чему, всё у меня в голове перемешалось, то ли я еще в армии, то ли уже стал гражданский человек… Ну, сам посуди, как это может быть, чтоб такая вот секретная военная база, чуть не город целый под землей, самое, понимаешь, заповедное укрытие для главного начальства, можно сказать — святая святых, знаешь, как ее охраняли? — и вдруг на тебе, стала музеем для туристов, входи себе всякий, кто хочет, смотри повсюду, вот тебе всё самое секретное напоказ! А мы ж тогда зачем здесь? Что охраняем?

Нет, а ты-то хоть сам знаешь, милок, чего тут под нами находится? Ты, я вижу, из молодых, недавних, так я тебе скажу — лифт тут, ну прямо словно в преисподнюю — на десять этажей вниз, да и там еще дна не достает, еще под ним невесть на сколько метров самое сверхсекретное дно и находится. А настроено там такое — даже не спрашивай! И апартаменты для начальства, и кабинеты для офицеров, и склады на много лет, и семейные квартиры для долгого пребывания, и кухни, а холодильники в них чуть не на квартал целый длиной… И больница, а как же без больницы, с операционными и с залом для рожениц, всё есть, на случай всякого случая — и против радиации, и против взрыва, против всего… Так-то вот, милок!

Да, прав ты, я уж и сам вижу, что машина. Чудная какая, скажи?! Бронированная! Из старых, видать, из списанных. Кого ж это несет в такую ночь? Свои, видать, вон как прямо едут, не скрываются. Вот, говорят, нету у нас теперь врагов, стали наши бывшие враги все до единого нам теперь друзьями, отложили нам конец света, и бомбы, мол, нынче у всех на складах гниют. А что террористы там и тут шастают, так из-за одного безумца-самоубийцы незачем, говорят, целый подземный город содержать и деньги на него тратить. Вот мы с тобой и стали теперь не то солдаты, не то прислуга при музее да официанты при гостинице, и все наши обязанности — развлекать заезжих гостей представлениями на экранах. А я тебе так скажу — нельзя так, неправильно. Кто тебе поручится, что мир этот всеобщий на самом деле наступил? А ну какая новая угроза снова появится, неожиданно, — где тогда прятаться прикажешь, а? То-то! Нет, ты уж как хочешь, а лично я, если вижу, что на меня какая-то штука такая непонятная из тумана прёт, я на всякий случай уши навострю и глазенапы тоже. Да ты смотри — она же за собой настоящий гроб тащит! Металлический! С чего бы это…

«Небольшой крюк» к туристскому комплексу, открытому на бывшей секретной военной базе, на деле обернулся растянувшейся на два часа мучительной ездой, сначала по зигзагам крутых подъемов, потом по длинному и почти такому же крутому спуску. Путники устали, и, когда у въездных ворот машину останавливает пожилой, седоватый сержант и, сверкая множеством металлических зубов, решительно заявляет, что без специального пропуска всякому военному транспорту въезд на базу воспрещен, никто уже не имеет сил. Захватив с собой личные вещи, они отправляются вслед за сержантом в гостиницу, оставив бронемашину за воротами. Гроб тоже остается снаружи — сверкающий заиндевевшим металлом, открытый всем взглядам, им даже лень набросить на него какое-нибудь покрытие. Идти приходится несколько сот метров, и всё это время суровый сержант молча, воинственно вышагивает впереди. Однако в гражданскую гостиницу, которая находится на пол-этажа ниже уровня земли, гостей так и не впускает, ссылаясь на слишком поздний час. Вместо этого он ведет их в помещение охраны. Это небольшой зал с открытой печью, у огня которой греются трое солдат. Приезжим выдают одеяла и матрацы и предлагают устраиваться на покой. Утром явится дежурный офицер, проверит документы и тогда впишет их, как полагается, в гостиничную регистрационную книгу.

Временный консул молча раскладывает в углу матрац, снимает пальто и ботинки и укладывается, напоследок бросив на Кадровика смущенный взгляд, словно извиняясь за то, что предложенный им крюк навлек на всех такие неудобства. Но Кадровик не торопится его осуждать. Армейская служба научила его: если подчиненные сами признают свою ошибку, лучшее, что может сделать командир, — промолчать. Он тоже берет себе матрац, еще два одеяла, в придачу к уже полученному, и устраивается в противоположном углу. Братья-водители укладывают несколько матрацев один на другом, чтобы было помягче спать, а Журналист, возбужденный собственной лекцией о Платоне, Сократе и любви, жестом приглашает Фотографа лечь рядом, но предварительно дает ему знак сделать несколько снимков, запечатлев и этот необычный эпизод путешествия. Только мальчишка почему-то стоит посреди зала, оглядываясь вокруг, как будто потерял что-то важное. Потом садится на пол, подбирает под себя ноги и принимается подбрасывать в печь лежащие тут же поленья. Видно, продремал всю дорогу и теперь не очень хочет спать, потому что, когда старый сержант вносит в зал ведро с горячим чаем, тут же вскакивает, чтобы помочь. Они вдвоем разливают чай по чашкам и затем раздают их тем, кто хотел бы слегка согреться перед сном. Кадровик тоже получает горячую чашку, берет ее из перепачканных сажей пальцев подростка и благодарит его ободряющей улыбкой и словом «спасибо» на местном языке. Он еще в машине выспросил это слово у Временного консула. Сладкий чай жаром расходится по его жилам, ему тут же хочется повторить наслаждение, но сержант уже вышел со своим ведром, и остается только показать мальчишке жестом погасить свет. Из другого угла доносится язвительный голос Змия, который вслух интересуется, не забреют ли их в конце концов ненароком в местную армию, но Кадровик чувствует, что ему будет трудно заснуть, и понимает, что если начнет сейчас отвечать болтливому Журналисту, то втянется в длинный и бесплодный разговор, который окончательно его разбудит. Он решительно поворачивается лицом к стене и закрывает глаза. Но увы, уши закрыть невозможно, и в них тотчас вторгается глубокое, со свистом, дыхание Временного консула, перемежаемое громким храпом какого-то из охранников. На часах половина третьего ночи, уснуть под эту симфонию звуков совершенно невозможно, и он снова поворачивается лицом к залу и видит, что мальчишка по-прежнему сидит против печи, глядя, как завороженный, на пляшущие язычки постреливающего пламени. Отсветы огня играют на его продолговатом точеном лице. Все спят, и Кадровику ничто не мешает рассматривать паренька, разве что какая-то внутренняя неловкость, и он защищается от нее мыслью, будто смотрит на него только затем, чтобы получше представить себе его мать, на которую так и не согласился посмотреть тогда, в морге.

Но похоже, парнишка интересует не только его. Старик сержант, вернувшийся подбросить в печь еще немного дров, заводит с пареньком тихий разговор, видимо расспрашивая, откуда они и куда едут. Поскольку оба говорят на своем языке, Кадровику остается только следить за жестами мальчишки да за выражением лица старого сержанта. Подобно всем другим пожилым людям, с которыми он общался с тех пор, как принял на себя эту странную миссию, этот сержант тоже вызывает у него безотчетную симпатию. Его мысль невольно возвращается к хозяину пекарни, и он опять думает, что следовало бы ему позвонить. Они уже сутки, как не разговаривали. Старик наверняка беспокоится. Он торопливо встает, вынимает из сумки переносной телефон с его зарядным устройством и, подойдя к сержанту, показывает ему вилку зарядного устройства. Потом изображает двумя пальцами что-то вроде вилки, втыкаемой в электрическую розетку. Любой олух поймет, что ему нужно срочно подключить этот аппарат к сети. Сержант с интересом берет у него из рук незнакомый телефон, крутит его в руках и шепотом советуется с парнишкой. Видимо, проверяет, правильно ли он понял этого чужого, но тоже по-военному подтянутого человека. Потом, как будто разобравшись и даже обрадовавшись достойной его звания и опыта технической задаче, неожиданно вставшей перед ними в середине ночи, без лишних слов прячет мобильник в карман своей длиннополой шинели и выходит из зала. Кадровик несколько испуган — не испортит ли он там что-нибудь, включая, — но парнишка со смехом говорит что-то успокаивающее, и он, неожиданно для себя самого, с благодарностью гладит его, как ребенка, по светловолосой голове и снова улыбается ему. Теперь он может спокойно спать, телефон будет заряжен, и утром он сможет позвонить в пекарню. Он уже хочет было вернуться на свой матрац, под остывшее одеяло, но теперь мальчишка словно прилип к нему. Идет с ним, придвигает к его матрацу еще один, для себя, и начинает раздеваться, причем догола, как будто ему совсем не страшен холод, лежащий в углах неуютного зала. Застарелый, кислый запах пота ударяет в ноздри Кадровику и мигом отрезвляет его. Отец взрослеющей дочери, он уже несколько лет избегает вида ее наготы и, уж конечно, наготы ее школьных подружек, которые случайно остаются ночевать в их квартире, и теперь, впервые за многие годы, видит перед собой обнаженное молодое тело, наполовину детское, наполовину взрослое, мужское по природе, но в то же время сохранившее что-то женственное в своих формах: округлые плечи, тонкие кисти рук, мягкие стопы. Даже золотистый лобок, кажется, не совсем еще решил, чьим ему стать, юношеским или девичьим. И вдруг он видит, что эта гибкая спина, словно вырастающая из обнаженных ягодиц, несет на себе следы застаревших и свежих царапин и даже укусов, омерзительные и несомненные признаки того раннего растления, на которое намекал старый консул еще там, в городе, перед их отъездом. Да и тот взгляд — вначале вызывающий, а потом разочарованный взгляд, который парнишка бросает на лежащего рядом мужчину, только подтверждает эти догадки. Что-то не по-детски хитрое и расчетливое чудится Кадровику во всей этой молчаливой сцене, и ему приходит на ум странная мысль, что опытный паренек, кажется, хочет соблазнить его на порочащую, грязную связь — может быть, даже в надежде отомстить этим за погибшую мать и обманутые иерусалимские ожидания. Он тотчас отодвигается подальше к стене, и, видимо, на лице его отчетливо вырисовывается вся брезгливость, которую вызвало в нем это бессловесное предложение, потому что мальчишка, словно что-то поняв, медленно ложится на свой матрац, закрывает глаза и сворачивается клубком. Теперь, когда его лицо оказывается почти рядом, Кадровик снова замечает тот особый рисунок татарской дуги, которая тянется над его глазом к основанию слегка уплощенного носа, но теперь даже эта экзотически очаровательная черта, которую мальчишка унаследовал от матери, не может пересилить его гадливого чувства, и он тоже закрывает глаза, пробормотав лишь «спокойной ночи» в сторону этого несчастного, запуганного, одинокого подростка, уже с детства втянутого в грязный и жестокий преступный мир и развращенного этим миром. Но на его «спокойной ночи» тот только улыбается, не открывая глаз, но так вызывающе и отчужденно, словно раз и навсегда, с яростной детской обидой, решил не отзываться ни на одно слово на языке ненавистной страны. Ничего, парень, думает Кадровик. Ты делаешь вид, будто меня не понимаешь, но я не гордый, могу и повторить, и он повторяет еще раз: «Спокойной ночи и хороших снов», а потом окончательно поворачивается к стене и долго смотрит, как на ней перемигиваются отбрасываемые пламенем блики, пока наконец всё вокруг не расплывается, теряя очертания и смысл и сливаясь с бесформенным беспамятством тяжелого сна.

Но для нас огонь всё еще горит, и мы летим на этот огонь, мчась и переворачиваясь в туннелях времени и пространства, спеша принести желанные сны этому уставшему мужчине, который лежит сейчас в углу полутемного зала, на чужом тонком матраце, укутавшись в чужие армейские одеяла. Судьба возложила на него специальную миссию, и вот он оказался теперь в далекой чужой стране, на бывшей секретной базе, среди незнакомых людей, и трудно ему, уставшему с дороги и погрузившемуся в тяжелый сон, обрести какое-нибудь осмысленное сновидение, которое можно было бы запомнить и даже, быть может, пересказать потом другим.

Потому мы и стремимся к нему, вестники воображения и ниспосылатели иллюзий, потому и мчимся, чтобы поскорей принести ему такое сновидение — влекущее и пугающее в своей двойственной сложности и единстве. Вот мы уже над ним, вот вплетаемся в его дыхание, соединяя воспоминания минувшего дня с забытыми желаниями далекого детства, разбавляя его страхи фантазиями и тревоги — страстями, пробуждая ревность и вызывая жгучую тоску. Тончайшие и прозрачные, неуловимые и незримые, творим в его дремлющем сознании ускользающие образы, таящие в себе скрытые смыслы, которые стремятся вырваться из тайных глубин души на ее поверхность.

Но, даже собравшись для общей цели, мы не узнаем друг друга. Ибо мы и сами непрестанно меняем форму, и творения наши так же неуловимо и непрерывно перетекают друг в друга, и вот уже два друга его детства сливаются в образ упрямого мальчишки, который тут же превращается в новобранца, погибшего от шальной пули, а из новобранца становится седым сержантом-сверхсрочником, а потом из-за сержанта появляется знакомый сосед с лицом дальнего родственника и вдруг распластывается в газетный снимок какого-то министра, пропускающий сквозь себя случайную женщину, которая когда-то, давным-давно, прошла мимо, растаяв вдали, и заставила вздрогнуть разочарованное, охладевшее сердце.

Сны, о, наши сны… и вот уже трепещут веки, под которыми рождается первая картина, и быстро поворачиваются яблоки глаз, чтобы следить за нею, и прорывается слабый вздох, и нога испуганно отбрасывает одеяло, и другая спешит за нею, словно под ними обеими ведущая под уклон дорога. Так счастливого пути тебе, наш путник, в краю твоих зыбких, странных сновидений…

 

Глава четвертая

Сначала он как будто спускается по каким-то широким гладким ступеням. Это дом в Иерусалиме, неподалеку от улицы, где живет его мать, тот новый дом, в котором он уже снял себе прелестную маленькую квартирку, чтобы въехать, как только она освободится. Он спускается по ярко освещенной лестнице, легко перепрыгивая со ступеньки на ступеньку, и вдруг, как будто о чем-то задумавшись, пропускает входную дверь и вот уже оказывается ниже уровня земли, но по-прежнему продолжает спускаться, поначалу не замечая, что свет вокруг него постепенно тускнеет, и ступени становятся другими, более узкими и крутыми, и жилые этажи тоже давно уже кончились, превратившись в подвал, где расположено какое-то огромное бомбоубежище, которое ему вдруг очень хочется осмотреть. Теперь он не один на лестнице, его со всех сторон окружают какие-то старики, все в толстых и длинных шинелях и меховых шапках, они тоже спускаются вместе с ним, на ходу негромко переговариваясь друг с другом и тяжело вздыхая от усталости. Он вдруг понимает, что это туристская группа, пришедшая осмотреть бомбоубежище, но ему непонятно, где же экскурсовод — ведь должен же кто-то объяснить, куда и на что надо смотреть, но, пока он высматривает экскурсовода, его сон как будто выцветает и растворяется, и сквозь знакомый дом проступает другое, чужое здание, во дворе которого он на время укрыл свою покойницу, а эти старики уже совсем не туристы, а жильцы, и они спешат в бомбоубежище под домом, потому что только что послушно выполнили чей-то поспешный приказ нанести превентивный атомный удар по противнику и теперь хотят укрыться от неизбежного ответного удара. Но стены по обеим сторонам той лестницы, по которой они бегут, вдруг начинают сдвигаться, заворачиваясь вокруг узких, крутых каменных ступеней, а сама лестница, вместо того чтобы спускаться, начинает подниматься куда-то наверх, на старую церковную колокольню, и теперь все вокруг него почему-то спешат именно туда, и он тоже старается не отстать от всех, хотя прилетел из другой страны и должен изменить свою внешность и речь, если хочет спастись от гибели. Но когда он втискивается на площадку колокольни, оказывается, что это маленький душный зал, битком набитый испуганными людьми. Посреди возвышается какая-то прозрачная стеклянная перегородка, а за ней на невысоком помосте сидят те, кто недавно с таким преступным легкомыслием отдал этот ужасный приказ, но почему-то все они без лиц, видны только их силуэты, которые напоминают ему каких-то медленных, тупых животных, совершенно неспособных понять смысл и последствия своих действий, но в то же время настолько знакомых, что ему кажется, будто он их вот-вот опознает, в особенности того жирного, с широкой грудью, сплошь завешанной орденами и медалями, которые поблескивают на ней, как языки кровавого огня.

Так это и есть секретный подземный город? И ради этой войны, к которой он не имеет никакого отношения, ему пришло в голову свернуть с пути в свою новую квартиру, что, конечно же, было ужасной ошибкой, потому что теперь здесь никому не удастся выжить, смертельно раненный враг уже спешит воздать своим убийцам страшным возмездием, и на далеком горизонте зарницами вспыхивают молнии ответного удара, ему нельзя здесь больше оставаться, тем более что его сердце всегда было с Западом, а не против него, но он понимает, что опоздал, потому что какой-то гигантский молот вдруг опускается на убежище, вколачивая его еще глубже в землю, тошнотворный, кислый запах наполняет весь зал, и тот вдруг вытягивается вверх, так что с потолка по всем его стенам, разворачиваясь, как жалюзи, опускаются шведские стенки, а по ним, цепляясь за поручни, ползут и ползут бесчисленные фигурки людей, похожих на маленьких мохнатых зверьков, и он тоже поднимается за ними к узкому высокому окну, за которым покачивается знакомая с детства верхушка темно-зеленого кипариса, и его душа тут же устремляется навстречу этой зелени, и, повернув голову, он без всякого перерыва вдруг видит вокруг себя широкий зеленый мир на исходе весны, и яркое полуденное солнце пламенеет над ним в голубой чаше небес — это, наверно, какой-то праздник, потому что из распахнутых ворот его школы выбегают толпы детей с венками на головах, каждый торопится найти своих родителей, чтобы показать им маленькую, нарядную, игрушечную книжечку, приготовленную им в подарок, и он тоже ищет, но кого? ведь у него нет родителей, и его дочь тоже еще не родилась, хотя он уже совсем взрослый, даже после армии, но на самом деле он всё еще ученик, просто кто-то нарочно привязал его к дереву, чтобы он пропустил звонок с перемены, теперь он разгадал этот замысел и, быстро развязав веревки, бежит через цветущий сад по каменному мостику, выгнувшемуся над бассейном, взлетает по широким ступеням школьной лестницы на самый последний этаж, где находится его восьмой «А», но классная комната пуста. Наверно, она заболела, думает он, или все ребята просто сбежали с урока, но на доске почему-то написаны загадочные, наполовину латинские буквы, а на столе лежит ее счетная линейка, которую она привезла с собой со своей далекой родины, чтобы в перерывах между уборкой учить их геометрии. Он берет линейку, согретую солнечным светом, но, когда поворачивается к двери, видит, что это учительская, но там тоже пусто, его любимую учительницу геометрии вызвали к директору, тот хочет ее уволить, а может быть, взорвать, и ее нужно спасти, даже школьная секретарша с ребенком на груди кричит, чтобы он поторопился, потому что учительница уже вошла в директорский кабинет, но на ней почему-то нет рабочего халата и белого колпака на голове, она в легкой цветастой летней кофточке, широкий открытый ворот обнажает ее сильную, чувственную шею и алебастровые округлые плечи такой белизны, как будто из них вытекла последняя капля крови. Вот только лицо ему никак не удается разглядеть, потому что от близости к ней у него кружится голова, и он вдруг ощущает такое острое и сладостное наслаждение, какого не испытывал никогда в жизни.

Но ведь она должна вот-вот погибнуть! Вышел ли уже тот террорист-самоубийца в дорогу? Достиг ли рынка? Произошел ли уже взрыв? Этого не может быть, потому что у него в бежевой папке лежит не только описание всей ее жизни и любви к нему, еще в самом их детстве, но и медицинское заключение о том, что она прятала его под пальто от дождя, и кормила его грудью, когда они целовались, значит, ему непременно нужно ее спасти, но для этого нужно ее сначала опознать, удостоверить, что это та самая уборщица, которую он искал всю жизнь, даже в армии, Мириам — повторяет он про себя то новое секретное имя, которое дали ей шестеро сестричек, он даже записал это имя для памяти на ее фотографии и теперь показывает эту фотографию всем учителям, чтобы они убедились в ее красоте, только смуглый пожилой директор отказывается смотреть, потому что ничего не помнит, и вызывает в кабинет своих приемных детей, приказывая положить ее в гроб, а гроб бросить на свалке, на самой окраине чужого города, и тогда он с силой отталкивает их, так что они падают на матрацы, и ему удается наконец охватить руками ее теплое тело и, прижавшись к нему, снова ощутить эту сладкую боль прикосновения к девичьей груди, хотя она на самом деле старше его на целых десять лет. Но это ничего не значит, говорит он директору, всё равно вы не должны были ее увольнять, потому что она приехала издалека и работает в школе на ночной смене, и он ни за что не даст ей теперь погибнуть, но для этого она не должна им уступать, вот сейчас он откроет этот страшный гроб, и посмотрит ей наконец в лицо, и скажет: «Зачем уступать, зачем сдаваться, разве есть в мире такой крест, на котором тебе стоило бы когда-нибудь умереть?!»

 

Глава пятая

Он просыпается с ощущением такого неизъяснимо острого счастья, что, едва открыв глаза, тут же торопится встать, чтобы недавнее видение не стерлось каким-нибудь новым сном. За годы сверхсрочной службы он натренировал себя, просыпаясь, тотчас вспоминать, где находится и какова боевая обстановка, и сейчас, бегло окинув взглядом маленький зал, сразу же припоминает, что это помещение для отдыха охраны, а профессиональная зоркость тут же подсказывает ему, что за время его сна трое охранников, спавших на полу возле печки, исчезли, а на их месте, завернувшись в те же одеяла, спят трое других. Все его спутники тоже спят, и, хотя утро далеко и кто-то позаботился подбросить в печь поленьев, чтобы поддержать тепло, ему хочется поскорее выйти на улицу. Недавний сон пробудил в нем нетерпеливое желание снова взглянуть на гроб с телом погибшей женщины. Ему приходит в голову, что следовало бы, пожалуй, прикрыть мальчишку, который во сне сдвинул с себя одеяло, но он боится даже случайно прикоснуться к исцарапанному, искусанному телу.

Осторожно и тихо одевшись, он завязывает шарф, натягивает толстый плащ и берет в руки тяжелые ботинки, чтобы обуть их снаружи. Уже у двери он видит, что Временный консул приоткрыл красные от сна глаза. Он обменивается с пожилым мошавником беглым успокаивающим взглядом и выходит из зала. В коридоре, у входной двери, коротает ночь старик сержант, опершись спиной на невысокую переносную ограду, преграждающую вход в подземное убежище, — видно, следит, чтобы какой-нибудь турист не прошел бесплатно в убежище. В армии ему не раз доводилось застигать врасплох спящих часовых и даже разоружать их, но с этим пожилым сверхсрочником не стоит играть в эти игры. Он садится рядом и начинает обуваться, надеясь, что это разбудит старого сержанта и он сможет попросить его открыть входную дверь. И действительно, сержант почти сразу же открывает глаза, и его суровое, изрезанное морщинами лицо немедленно добреет, когда он замечает на ногах гостя ботинки явно солдатского образца. Он торопливо поднимает одеяло, прикрывающее что-то лежащее рядом на полу, и Кадровик видит зарядное устройство своего телефона, провода от которого тянутся к стенной розетке. Нашли, значит, в конце концов подходящую! Ну, старый служака явно заслуживает благодарности, думает Кадровик, но, не зная нужных местных слов, только наклоняет голову в знак признательности, и сержант, поняв его без слов, тоже кивает. Затем отключает зарядное устройство, осторожно протирает его полой своей шинели и передает в руки владельца.

Теперь можно попытаться позвонить. Прежде всего, проверим свой автоответчик. Так, долгие гудки, никаких сообщений. Теперь, для надежности, попробуем передать какое-нибудь сообщение, ну, хотя бы самому себе. Он наговаривает несколько слов на автоответчик, потом повторяет вызов и слышит собственный голос, возвращающийся к нему из глубин далекой иерусалимской ночи. Телефон в порядке. Он одобрительно улыбается сержанту, вынимает из нагрудного кармана купюру и протягивает ее старику, но тот решительно отталкивает руку с деньгами. Понятно. Один солдат не возьмет деньги с другого солдата. Тем более за такую пустяковую услугу. Тогда, может быть, он выпустит гостя на улицу? Гость хотел бы на минутку глянуть на гроб, который они оставили вчера на платформе. Непонятно? Кадровик рисует руками в воздухе что-то, что должно изображать гроб, и для верности, слегка отклонившись и прикрыв глаза, складывает руки на груди, как будто сам лежит в нем. Великая сила мимики — старый сержант энергично кивает в знак понимания и тут же распахивает входную дверь. Знай я местный язык, думает Кадровик, я запросто мог бы ими всеми здесь командовать. Когда-то в армии он какое-то время был командиром на базе, где обучали новобранцев. Отчужденный вид и решительные, четкие жесты быстро завоевали ему тот непререкаемый авторитет, который так нужен солдатам, чтобы с готовностью и доверием подчиняться своему командиру. Для выживания в бою это главное дело. Впрочем, он не скрывал от начальства, что, на его взгляд, в мире нет такой цели, ради которой стоило бы посылать людей умирать в бою. Неудивительно, что он не сподобился лычек подполковника. Пацифистов в армии не любят…

Ледяной налет уже исчез, и гроб обрел свой прежний серовато-металлический блеск. Рука ощущает резкий холод прикосновения. Из-за простой прямоугольной формы невозможно понять, где тут лицо, где ноги. Ладно, это всё досужее любопытство. Стоя рядом с гробом, он вынимает свой спутниковый телефон и набирает номер Старика. Там, в Иерусалиме, уже начало ночи, но человек, который отправил своего посланника в эту снежную пустыню, сам оставшись в домашнем тепле, заслуживает, чтобы посланник разбудил его даже посреди ночи, тем более — для очередного отчета.

На этот раз трубку поднимает сам Старик. Да, он рад. Наконец-то он слышит голос своего посланца. И не надо извиняться, для них, для стариков, сон — не больше чем пустая трата времени. Так что у него нового? Он звонит снаружи, стоя на морозе? Почему? Не хочет, чтобы Журналист его подслушивал? Да, Старик тоже думает что лучше держаться подальше от этого газетчика. Впрочем, особенно опасаться его тоже не стоит. Змий, надо думать, тоже искупает этой поездкой свою вину перед нами. Его редактор обещал, что на этот раз корреспонденция будет намного дружелюбней.

— Здесь скоро утро.

— Да, я знаю. Я слежу за этим вашим путешествием.

— Так вы уже всё знаете? — несколько разочарованно спрашивает Кадровик.

— Ну, не всё, конечно. Только самое главное. В общих чертах. Ты не позвонил в субботу, и я на всякий случай связался с Консульшей. Она мне рассказала, что ты решил отвезти труп в деревню.

— И что вы об этом думаете?

Ну, что он может сказать? Он знает склонность Кадровика к неожиданным авантюрам. Он это приметил за ним еще в ту пору, когда его будущий ответственный за человеческие ресурсы был простым разъездным агентом их фирмы. Правда, он не думал, что эта склонность заведет его так далеко. Или это на него повлияло чувство вины перед погибшей?

— Нет, это не чувство вины. Скорее, сострадание, жалость, да и то больше не к ней самой, а к ее сыну. Парнишка еще в аэропорту потребовал, чтобы бабушка присутствовала на похоронах. А поскольку привезти ее оказалось практически невозможно, как-то само собой напрашивалось отвезти тело погибшей к старухе в деревню. Почему бы не добавить эту щепотку к тем крохам, которые наскребло для этих людей наше государство, и не завершить таким достойным образом всю эту печальную историю?

Старик долго молчит. Кто знает, что правильно, что нет. Но раз уже сделано, возражать нелепо. Однако как это мальчишка сумел так разжалобить сурового посланца?

— Вы правы, он меня действительно разжалобил, Очень уж одинокий парнишка. Отец им не интересуется, бабушка далеко, мать мертва. Грустная картина. Я сам отец, так что понимаю. К тому же формально только он и был вправе решать вопрос о погребении, и поэтому…

Да, да, Консульша рассказала ему и об этом. Эта женщина выложила всё, что знала, и даже сверх того. Как она выглядит, интересно? Похожа на жирафу? Ха-ха. Так я себе и представлял. И болтлива до чрезвычайности. Говорит и говорит. И о вашей бронемашине поспешила доложить, и о разрядившемся телефоне, но главное — о своем муже. Как он отважно согласился сопровождать вас в такую далекую глушь и как она по нему скучает…

— Да, он и в самом деле замечательный человек. Главное, знает местный язык и может объясняться с шоферами. Без него мы бы далеко не уехали. Кстати, мы уже довольно далеко продвинулись, так что назад дороги практически нет. Единственное, что меня теперь волнует, — во сколько это всё обойдется. Местная валюта стоит низко, но всё равно оценить трудно…

Нет, Старика это не волнует. Он ведь уже сказал, что открывает под это дело неограниченный кредит. Пусть Кадровик не заботится о деньгах. Главное теперь — доехать, никуда не сворачивая, похоронить эту женщину и благополучно вернуться.

Они тем не менее уже слегка свернули, сообщает Кадровик. По просьбе водителей. Куда это? Да вот, тут по пути оказалось атомное убежище времен холодной войны, сейчас его превратили в туристический объект. Его водители прослышали об этом и предложили переночевать здесь, чтобы с утра сходить на экскурсию. Потом они сразу двинутся дальше.

— И это ты говоришь со мной сейчас из этого убежища? Перед экскурсией?

— Нет, для экскурсии еще слишком рано. Нам пока не разрешили спуститься. Я вышел наружу, и, пока мы с вами говорим, только-только занялась заря — вот, я вижу, как розовеет небо на востоке. Хотите послушать, какой чудной сон мне приснился в этом атомном бункере?

Нет, Старика не интересуют чужие сны. Ему и своих достаточно. А вот это неожиданное отклонение ему не нравится. И дело даже не в лишних расходах. Оно его почему-то беспокоит. И потом, тело в гробу тоже ведь не может лежать бесконечно. Нет-нет, на заверения врачей полагаться нельзя. И вообще, он хотел бы напомнить, что хоть Кадровик и отправлен с этой миссией как его специальный посланник, но все-таки всего лишь как посланник, а не хозяин, поэтому он ждет от него в первую очередь выполнения своих обязанностей. И прежде всего — регулярных сообщений. Пусть постарается, чтобы его телефон всегда был в порядке и не разряжался на всякого рода пустые разговоры. Да-да, даже на его собственные. Не говоря уже о чужих.

 

Глава шестая

Поначалу ему кажется, что он может точно указать место, где взойдет солнце, — вон тот белоснежный утес между двумя округлыми высотками, розоватое зарево там явно ярче, — но солнце, несколько замешкавшись, неожиданно появляется над вершиной далекой горы и заливает покрытую лесом долину желтовато-мутным светом.

Если тут, под землей, простирается огромное атомное убежище, размышляет Кадровик, то где-то здесь же должны быть и его вентиляционные отверстия. Чем-то же им нужно было дышать, этим подземным людям. Интересно бы глянуть. Он идет по дороге, глядя по сторонам и всё больше удаляясь от ворот, но вентиляционных люков не видит, зато впереди, за деревьями, внезапно различает поднимающийся кверху дымок и, подойдя поближе, видит перед собой, на прогалине, небольшой рынок под открытым небом, то ли для туристов, то ли для окрестных жителей. Несмотря на ранний час, тут уже шумно, товары и продукты, извлеченные из кузовов и багажников стоящих поодаль грузовиков и легковых машин, уже рассортированы и разложены напоказ для будущих покупателей, там и сям толпятся люди, и, выйдя из-за деревьев, он прокладывает себе путь сквозь толпу, с интересом разглядывая продавцов в их тяжелых ватниках и полушубках. Вдоль дороги тянутся кучи наваленной прямо на землю картошки, прилавки с аккуратно разложенными сырами и хлебами всевозможной формы и размера, лотки с овощами, клетки с розовыми поросятами и пушистыми кроликами, разложенные на картонных листах тарелки, чашки и прочая посуда, сложенные горкой вышитые скатерти, развеваются подвешенные на шестах цветастые платья, сверкают прислоненные к стенам раскладных фанерных киосков иконы в посеребренных окладах и маленькие статуэтки каких-то святых в деревянных нимбах, и надо всем этим стелются запахи свежеприготовленной еды. Можно было бы что-нибудь купить, эти люди наверняка возьмут его валюту, но что выбрать? Как знать, что характерно для этих краев? Был бы с ним Временный консул, можно было бы спросить у него, но старик всё еще спит. Может быть, попробовать пока что-нибудь из еды? Что-нибудь погорячее, чтобы согреться на утреннем морозе?

На краю ряда стоит какая-то крестьянка, колдуя над дымящимся котлом. Старая, молодая? — невозможно понять, платок и полушубок стирают возраст, а впрочем, судя по лежащему рядом, на толстом одеяле, и упакованному, как почтовая посылка, маленькому ребенку, скорее молодая. Из теплого чепчика выглядывает симпатичная детская мордашка, и Кадровик вспоминает, как всего лишь пять дней назад шел по коридору своего отдела следом за энергично ползущим впереди ребенком своей Секретарши. Ему хочется поднять на руки и этого упакованного в мех малыша, но он боится, что мать испугается и закричит, и поэтому вынимает из кармана еще одну зеленую бумажку и протягивает ее закутанной женщине. Нет, нет, он не собирается отнимать у нее сына. Вот, разве что, она даст ему попробовать свое варево? Уж очень оно похоже на израильский чолнт из картошки и красной фасоли — правда, потемнее, почти черное на вид, но и тут из горячей гущи аппетитно выглядывают красные головки чего-то бобового, вроде чечевицы. Женщина испуганно отстраняет его руку и бормочет что-то невнятное, но он указывает ей на котел, потом на себя и, не дожидаясь, пока она поймет, берет лежащую рядом с котлом мятую жестяную кружку и сам зачерпывает из дымящейся гущи. Соседние торговки тоже начинают почему-то громко кричать и размахивать руками, но горячая вязкая жидкость уже течет ему в горло, удивляя своим непривычным и резким вкусом. Рискованно, конечно, есть чужую пищу, не разобравшись, но в армии его столько раз кормили всякой сомнительной бурдой, что его желудок, можно думать, выдержит и это испытание. Ну, а если что, так можно ему и помочь, даже вырвать отраву в крайнем случае. И с этой мыслью он спокойно кладет кружку, улыбается на прощанье этой странной, всё еще бормочущей что-то невнятное поварихе и ее закутанному малышу и поворачивает назад, к подземной базе, с некоторым удивлением видя, что за ним идут несколько женщин, взволнованно крича и размахивая руками. Это их непонятное волнение словно гонит его в спину, так что он всё ускоряет и ускоряет шаги и уже видит впереди ворота и стоящих за ними охранников, которые, заметив его, торопятся открыть вход, через который он быстро проходит на базу, оставив кучку вопящих женщин за оградой.

Мы даже понять не успели, что он собирается делать, этот приезжий незнакомец, а он уже схватил кружку и стал глотать. Ну, как остановишь человека, если он по-нашему не понимает? Мы было побежали за ним, хотели ребятам на воротах крикнуть, чтобы сказали ему, пусть вырвет, она не знай что готовит, эта безумная, да они тоже хороши, охранники эти, — заперли за ним ворота, а на наш крик даже носа не кажут. Завели себе привычку только на тех обращать внимание, кто за вход платит! Отцы наши и деды всё тут построили в свое время, а нас вот теперь да не пускают. И что теперь будет с этим чудиком в плаще? Он ведь так и не понял, что у полоумной отведал. А полоумная, она полоумная и есть — варит себе Бог знает чего, даже земли в котел может насыпать, и трав любых без смысла и толка, и тараканов сухих, мы сами видели, порой набрасывает туда «для вкусу». Мы-то ей всё спускали, пусть себе стоит, жалко ее, тоже ведь баба несчастная, и ребеночек вон у ней неизвестно от кого, а теперь вот того и гляди из-за нее нас же в милицию потащат, что мы, мол, приезжих людей травим. Дай Бог, чтоб обошлось и чтобы чудик этот не помер, а не то прогоним ее на всякий случай с базара, пусть себе идет от нас подале, неразумная баба, и ребенка своего заберет, всё равно ему не выжить, шатается она с ним по лесным чащам, того и гляди сожрет его какой-нибудь зверь, и поминай как звали…

Вначале ему кажется, что проглоченное варево отдает соленой рыбой. Потом его рот заполняет вязкая сладость, он даже сплевывает украдкой, и, хотя плевок имеет соленый привкус крови, на вид он зеленоватого цвета. Надо было глотать постепенно, учили же его, дурака. Впрочем, что толку теперь каяться. Остается положиться на свой железный желудок. Если уж армейским поварам не удалось его отравить, что ему какие-то крестьянки?!

Но все-таки что-то с ним не в порядке. Кажется, он только-только добрался до матраца и укутался одеялом, а его уже будит какое-то бурление, рези и непривычная тяжесть в животе. Он с недоумением прислушивается к себе, но тут внезапная острая боль буквально подбрасывает его на постели. Словно кто-то любопытный вдруг стал ковыряться в его внутренностях каменным топором. Потом боль уходит, оставив по себе холодный пот и странный озноб, и он понимает, что должен немедленно исторгнуть из себя ту гадость, которую он проглотил на рынке. Кажется, его организм тоже согласен с этим выводом, потому что теперь его срывает с места неудержимый позыв в туалет. Он растерянно оглядывается кругом. Помещение залито солнечным светом, никого нет, видимо, уже поздно, и все разошлись, где же у них тут туалет, черт побери?! Ему кажется, что у него вот-вот что-то лопнет в кишках, и лишь в самую последнюю минуту он видит притаившуюся в углу зала маленькую каморку и почти бегом бросается туда. Это действительно туалет, но на местный манер — без окна, без унитаза, просто четыре стены, каменный пол с дырой посредине и обрывки газет вместо туалетной бумаги. Но ему уже не до удобств — он просто вываливает из себя всё, что давило и бурлило внутри, и, освободившись, ощущает вдруг такую слабость, что уже не может ни стоять, ни даже сидеть, и падает ничком прямо на холодный, грязный пол, дрожа от страшного озноба. Потом в его внутренностях снова рождается уже знакомая острая резь, и он начинает извиваться по полу, стараясь этими судорожными движениями утишить невыносимый приступ. Всё же ему еще хватает юмора, чтобы увидеть себя со стороны и подумать, что сейчас он, наверно, похож на того Эроса, о котором накануне говорил Змий подколодный, — так же бесстыден и грязен, как тот, и так же являет собой воплощение единства противоположностей: божественное творение, тонущее в нечистотах на полу казарменного сортира. Да, хорошо, что Старик назначил его всего лишь посланником, а не командиром, — будь он на месте старого сержанта, пришлось бы ему сейчас искать, где спрятаться от своих же солдат.

Он понимает, что в голове у него мутится и что он несет какую-то чушь, но не имеет сил подняться и позвать на помощь. А она ему явно понадобится, армейский опыт уже подсказывает ему, что всё произошедшее — только начало отравления и проглоченный с таким легкомыслием татарский «чолнт» еще далеко не сказал своего последнего слова. Но хотя боль уже отступила, он по-прежнему не может ничего предпринять, но теперь уже из-за полного бессилия, вызванного всё новыми, почти непрерывно следующими друг за другом приступами поноса, только ухитряется каким-то чудом стащить с себя загаженные штаны и рубашку и лежит, полуголый, на холодном каменном полу, пока не замечает вдруг, приоткрыв мутные глаза, что в освещенном солнцем проеме входа стоит мальчишка-сирота. Паренек смотрит на него с какой-то неожиданной и взрослой серьезностью, и, хотя Кадровик уже знает, что тот то ли забыл, то ли просто отказывается понимать слова, которые слышал в Иерусалиме, он все же бормочет ему на иврите, что нужно позвать сержанта, потому что ему нехорошо и без помощи он не обойдется.

 

Глава седьмая

Быстро осмотрев лежащего на полу гостя, сержант, ни слова не говоря, исчезает и вскоре возвращается с тремя солдатами, которые несут носилки и одеяло. Они умело перекатывают заболевшего на носилки, накрывают одеялами и несут к служебному лифту. Вот он, спуск в загадочное подземелье. А вот и медпункт — в нескольких шагах от выхода из лифта, чуть дальше по коридору. Медпункт пуст и явно запущен, видно, и тут дежурит, да и то не всегда, какой-нибудь фельдшер-сверхсрочник, а заболевшие солдаты охраны наверняка предпочитают обращаться к врачу в ближайшем поселке. Лампочки перегорели, из крана капает, а центральное отопление, судя по холоду, не работает уже давно, однако, к счастью, есть аварийное освещение, тоже времен холодной войны, и оно позволяет сержанту устроить своего неожиданного пациента. Кажется, старик даже рад, что наконец-то командует хоть каким-то осмысленным делом, а не охраной этого дряхлого комплекса. Он деловито велит солдатам поставить кровать поближе к туалету, потом снимает с больного одеяла, обтирает его влажными тряпками и просушивает детскими пеленками, принесенными откуда-то из коридора, видно, из отделения для тех женщин, которым пришлось бы рожать под землей, если бы холодная война внезапно стала горячей. Теперь, когда первые срочные меры приняты, Кадровику дают немного воды, чтобы предотвратить обезвоживание, и он с отвращением всасывает через стиснутые зубы тепловатую, несвежую жидкость.

Кажется, ситуация стабилизировалась. Сержант отправляет солдат обратно на дежурство, посылает мальчишку за Временным консулом, а сам усаживается рядом с постелью, чтобы помочь своему пациенту в случае нового приступа поноса. И действительно, приступ не заставляет себя ждать. Сержант снова обтирает больного и опять, как умеет, заворачивает его в пеленки несостоявшихся младенцев, благо Кадровик так ослаб, что уже не сопротивляется чужим прикосновениям. Голова у него тяжелая, мутная, глаза закрываются сами собой, и, когда на пороге медпункта появляются Временный консул и Журналист с Фотографом, он даже не в состоянии им кивнуть. Консул потрясен состоянием иерусалимского посланца и выражает готовность немедленно сменить сержанта у его постели, но оба газетчика, кажется, несравненно больше потрясены размерами впервые открывшегося им подземного убежища — они тут же принимаются обсуждать, служил ли этот гигантский размах противоатомной защиты средством, с помощью которого наглая и агрессивная власть поддерживала в себе ощущение своей неуязвимости, или, напротив, его следует считать свидетельством ее слабости и страхов. Фотограф начинает торопливо настраивать свой аппарат, но сержант тотчас отнимает у него камеру и на всякий случай даже выворачивает из нее объектив, сурово объясняя, что тут снимать запрещено.

Постояв еще немного, Фотограф с Журналистом уходят, на прощанье заметив, что продолжить путешествие сегодня, по-видимому, не удастся, потому что Кадровику нужно время, чтобы окончательно прийти в себя. И он понимает, что они, к сожалению, правы.

 

Глава восьмая

Теперь, после их ухода, он может наконец расслабиться и свернуться под одеялами. Но озноб по-прежнему сотрясает его тело, и острая боль то и дело возвращается в сопровождении неотложных позывов, прерывающих тяжелую дрему. В одну из минут прояснения он видит, что вместо Временного консула у его постели сидит Фотограф. Заметив, что больной проснулся, он протягивает ему кружку всё той же тепловатой воды. Но Кадровик отказывается, и Фотограф осторожно опускает кружку на стоящий рядом с постелью столик.

— Жаль, что у вас забрали объектив, — слабо пытается пошутить Кадровик. — А то бы вы смогли запечатлеть самого главного из ваших «бесчеловечных», которого высшая справедливость жестоко наказала поносом. Хороший был бы снимок для первой страницы, а? — взрослый мужчина в детских пеленках!

— Не вижу ничего интересного, — сухо отвечает Фотограф. — Читателей не так уж интересуют чужие страдания, у них хватает своих.

— Но вот наш парнишка, я вижу, вас всё же интересует, недаром вы его всё время снимаете…

— Он просто сын погибшей женщины, этим и интересен, — так же отчужденно объясняет Фотограф. — У нас нет ни одной ее приличной фотографии, так пусть хоть по лицу сына люди смогут увидеть, какой она была.

— Кстати, я всё хотел задать вам профессиональный вопрос, — говорит Кадровик. — Что это за странная особенность век, что у матери, что у сына? Как будто силуэт какой-то обозначен над глазом. Тонкая такая дуга. Это что, признак другой расы?

Нет, Фотограф уверен, что эта складка в углу глаза, которая как бы скашивает его, не имеет отношения к расе. Это индивидуальный признак. Что-то в генах. А почему у него вообще возник этот вопрос? В любом случае это лицо выразительнее всяких пеленок, даже если в них завернут взрослый человек. А что касается снимков в убежище, Кадровик может не волноваться, фотографы всегда берут с собой в дорогу запасной объектив, так что он и в убежище уже достаточно успел наснимать.

С этими словами он с нескрываемым облегчением поднимается со стула, чтобы уступить место старшему водителю, который пришел его сменить, неся с собой дорожную сумку посланника и зачем-то прихватив также кожаный чемодан.

— Это не мой, — жестами пытается объяснить Кадровик. — Зря вы его сюда принесли.

Какой идиотизм — лежать с поносом, в детских пеленках, в медпункте подземного противоатомного убежища, и не иметь никакой возможности объясниться с дежурящими около тебя людьми. Водитель, наверно, думает, что он бредит. Впрочем, сумка — это хорошо. Где-то в ней должно быть снотворное. Нужно взять таблетку — может быть, удастся уснуть, боль как будто совсем утихла, и приступы повторяются намного реже.

Таблетка действительно помогает ему заснуть, да так глубоко и надолго, что он даже не замечает, кто еще сменяется у его кровати в эту ночь, подает ему пить и меняет на нем пеленки. А проснувшись, забывает спросить об этом, потому что всё прошедшее отступает на десятый план в сравнении с тем, что он просыпается с ощущением ужасной слабости и полного выздоровления. Да, он чувствует, что отрава вышла из него полностью, не только из тела, но, кажется, из души тоже, — во всяком случае, никакие кошмары школьных и армейских времен в минувшую ночь его не навещали. Рядом с постелью он видит аккуратно сложенную стопку поношенного, но чисто выстиранного и даже выглаженного военного обмундирования, видимо загодя принесенного предусмотрительным старым воякой. Нетерпеливо перебрав ее в поисках майки, рубахи и штанов, он находит что-то более или менее подходящее ему по размерам и переодевается, постепенно превращаясь в еще одного местного охранника. Затем с глупой и восторженной улыбкой машет рукой сидящему тут же солдату, чтобы сообщить о своем окончательном выздоровлении. Солдат, в свою очередь, показывает ему рукой, что сейчас поднимется наверх — видимо, за сержантом, — и Кадровик кивает ему в знак согласия.

Оставшись один, он решает на прощанье посмотреть здесь всё, что ему удастся. На экскурсию теперь он вряд ли попадет, а случай упустить жалко. Слегка пошатываясь от слабости, он выходит из комнаты, где лежал, и идет по коридору, который приводит его в просторный больничный зал, где стоят старые, уже проржавевшие кровати, на которых всё еще лежат застеленные одеялами матрацы. Он с интересом рассматривает стоящие у кроватей медицинские приборы, обходит зал, заглядывает в шкафчики с медикаментами и, приоткрыв дверцу одного из них, вздрагивает, увидев внутри крохотную полевую мышь. Впрочем, она, кажется, удивлена не меньше, чем он. Ну, если какое-то живое существо сумело пробраться в это подземелье снаружи, думает он, то уж электромагнитные волны наверняка найдут выход изнутри — и, вынув из кармана спутниковый телефон, быстро набирает номер своего бывшего дома в Иерусалиме. Старика, понятно, не стоит будить в такую рань, Начальницу канцелярии и Секретаршу тем более, мать будить жалко, потому что тогда ему придется долго рассказывать ей, где он и почему, — значит, остается дочь, ее он может разбудить даже сейчас, она, наверно, как раз собирается в школу, ему хочется услышать ее голос.

Номер набран, остается надеяться, что спутник в небесах услышит зов своего телефона, и спутник действительно его слышит, потому что в трубке раздается голос — но, увы, не дочери, а бывшей жены. Эдакая незадача!

— Это я… — неуверенно говорит Кадровик.

— Да, я слышу, — спокойно и даже непривычно мягко отвечает она. — Почему у тебя такой слабый голос? Ты что, болен?

— Да, был немного. Отравился чем-то здесь. Но это уже на исходе.

— Ну, конечно. — Он понимает, что она снисходительно улыбается. — Ты всегда был уверен, что желудок у тебя железный. Теперь убедился.

— Да, ты права, — соглашается он. — Убедился. Не железный. Но я уже в порядке.

— Не торопись подниматься. В таких случаях стоит полежать. И не есть сразу, только пить воду.

Он тронут ее неожиданной заботой.

— Да, спасибо, я пью. У меня к тебе маленькая просьба. Ты не могла бы на минуту разбудить малышку? Хочется услышать ее голос.

— Ты что, забыл? — удивляется она. — У нас уже семь утра, сегодня понедельник, у нее нулевой урок, так что она давно уже в школе.

— Извини, я тут потерял счет времени. Пока болел, солдаты сняли с меня часы и еще не вернули, а дневной свет сюда не проникает…

— Куда это «сюда», откуда ты звонишь?

— Я тут прежде времени похоронен, — неуклюже шутит он. — Звоню тебе из такого огромного подземелья, где раньше было атомное убежище для местных бонз, а сейчас музей для туристов.

— Вы что, уже похоронили эту женщину?

— Рогаеву? Нет, мы на пути в деревню, где живет ее мать, похороны будут там.

— А эта ваша Рогаева, или как ее там, она дотянет до конца этого путешествия, со всеми твоими остановками и подземельями?

— Не беспокойся за нее, в Абу-Кабире написали, что в закрытом гробу она несколько дней будет в полной сохранности.

— А я за нее и не беспокоюсь. И кстати, чтобы ты не обманывался на этот счет, и за тебя тоже. Меня просто удивляет вся эта ваша затея. Как будто нельзя было похоронить эту несчастную женщину в Иерусалиме и не тащить ее тело в такую даль. И ведь без всякой на то причины, всего лишь из-за какой-то дурацкой статьи в газете. Но ты ведь, наверно, видишь в этом сионистский подвиг, не иначе. — Теперь в ее голосе уже звучит знакомое раздражение. — Знаю я тебя. Так знаю, что больше и знать не хочу. Отравился ты, выздоровел — всё равно, мне ты больше не нужен. Гуляй себе, как свободная птица. Пока.

 

Глава девятая

Незадолго до полудня все семеро путников снова поднимаются в свою бронированную колымагу. Машина долго и надсадно откашливается и трясется, затем с удовлетворением выбрасывает шумный, вонючий клуб синего дыма и медленно трогается с места, волоча за собой прицеп с закрепленным на нем неразлучным гробом, на сей раз обвязанным, для надежности, еще одним дополнительным канатом. Команду на отправление отдает Кадровик, который после разговора с бывшей женой вдруг чувствует себя настолько свободным — и от болезни, и от последних иллюзий, — что, собрав свои вещи и поднявшись вместе со старым сержантом наверх, тут же присоединяется к своей группе, только что вернувшейся из долгожданной экскурсии по подземелью. Временный консул, всё еще беспокоясь о недавнем больном, устраивает ему широкое ложе на задах машины, пересадив сидевшего там парнишку вперед. Свое загаженное белье и одежду он оставляет на подземной базе, получив взамен ношеный рабочий костюм и белье из складских излишков. Плата за ночлег, еду и экскурсию оказывается не такой уж астрономической, хотя и не скажешь, что совсем ничтожной, и он решает прибавить к ней еще кое-что за вынужденную «госпитализацию». Пусть она и не потребовала каких-то особых медикаментов, но зато включала горячий чай, дружескую поддержку, а главное — щедрую помощь пеленками. Вначале, как и в истории с зарядкой телефона, старый сержант категорически отказывается взять деньги, показывая жестами, что это была помощь одного солдата другому, но его подчиненные раздраженно требуют, чтобы старик не валял дурака, и тот, не видя иного выхода, салютует недавнему подопечному и, пряча глаза, протягивает руку за деньгами. Фотограф, разумеется, тут же увековечивает еще одну трогательную картину.

Теперь, когда бронемашина медленно взбирается по горному подъему, можно оглянуться назад и как следует разглядеть лежащую под ними долину. Сейчас она уже не тонет во тьме, как раньше, когда они спускались в нее, а ярко освещена полуденным зимним солнцем. Отсюда, сверху, отчетливо видно, что вся эта пасторальная красота — просто-напросто искусная декорация, призванная замаскировать расположенное поблизости подземное убежище. Насаженный вокруг лес, и безлюдная декоративная каменоломня с подведенной к ней узкоколейкой, и поблескивающие там и сям глаза искусственных озер, даже наспех сооруженные поселки, сверкающие под голубым небом своими красными черепичными крышами, — всё сплошной камуфляж.

Старший водитель читает дорогу, как бедуин пустыню, и, когда они спускаются к перекрестку дорог, просит Временного консула перевести «главному», как он именует Кадровика, что недолгая непредвиденная задержка на военной базе обернулась для них явной удачей, если не считать, конечно, отравления. Окажись они тут чуть раньше, обязательно попали бы под снежную бурю. Вон как она тут бушевала — повсюду лежат сломанные деревья, поваленные дорожные знаки, упавшие прямо на дорогу огромные камни. Видно, буря всласть куражилась здесь, пока не развеялась, обессилев, на широком открытом пространстве, что сейчас открылось перед ними и отделяет их от намеченной цели. Теперь нужно как можно быстрее добраться до лесов, пересечь реку, а за ней уже совсем рядом и нужная им деревня. Правда, эти места никому из водителей не знакомы, но накануне на подземной базе старший из братьев расспросил солдат из здешних и даже выпросил у них подробную военную карту, так что теперь дорога, в общем, ему понятна, жаль только, что даже на самой подробной карте нельзя прочесть, пройдет ли их бронированная махина по той или иной дороге, не снижая скорости, и безопасна ли дорога вообще, не таит ли какого-нибудь подвоха.

За всеми этими разговорами незаметно проходит время, и опять близится ночь. Небо ясное, так что не приходится страшиться новой вьюги, но движение замедляют бесконечные развилки, на которых тоже успела погулять прошедшая накануне буря, и тут вырвав повсюду дорожные знаки. Да и к уцелевшим указателям тоже нет особого доверия — кто знает, не повернул ли их ветер совсем в другую сторону. Но увы, задерживаться особенно нельзя, и без того слишком много времени занял «крюк с непредвиденной задержкой», а если старуха к тому же уже вернулась из своего паломничества и узнала, что к ней везут гроб с телом дочери, то теперь она вправе, пожалуй, и волноваться, куда это они запропастились. И потому они катят без остановок до самой темноты, и всё время на предельной скорости, какую только позволяет громоздкой машине извилистая дорога. Задерживает их еще и движение — теперь, в обжитых краях, дорога стала куда оживленней, то приходится обгонять медленно ползущий грузовик, то уступать частнику, который гонит, как пьяный, иногда задерживает пара лошадей, за которыми медленно громыхает телега, а то и попросту корова, задумчиво остановившаяся прямо посреди дороги. Один раз навстречу попадается такая же, как у них, бронемашина, тоже на высоких колесах и с множеством фар, видно, той же серии, а может, даже и списанная из той же самой военной части, но получившая другое назначение — она превратилась в частный дом на колесах с кухней на прицепе. Время от времени они сворачивают в какую-нибудь деревню, чтобы уточнить направление, и местные жители, как правило, подробно объясняют им, куда ехать и где свернуть, а некоторые даже чертят по памяти что-то вроде карты. Когда водители объясняют, что везут в таежную деревню старухе матери гроб с телом ее дочери, погибшей от рук террориста в далеком Иерусалиме, многие деревенские снимают шапки и крестятся, а кое-кто даже прикасается осторожными пальцами к холодному металлическому ящику, равнодушно возлежащему на прицепе бронемашины.

Под конец эта местная доброжелательность оборачивается для водителей прямым благом, потому что в одной из деревень им вовремя подсказывают, какими поворотами можно так укоротить путь, чтобы сразу с рассветом поспеть к загруженной речной переправе и благодаря этому переправиться без ночевки, потому что единственный паром, способный прорезать себе дорогу сквозь лед, работает только до наступления темноты, и опоздавшим приходится ждать до следующего утра. Пользуясь этими подсказками, старший водитель с первыми проблесками зимней зари действительно выводит машину к указанному перекрестку и там сворачивает прямо в лес, но уже не по мощеной, а по широкой грунтовой дороге, усыпанной упавшими ветками и хвоей. Проснувшись под звуки приятного похрустывания под колесами, пассажиры вдруг обнаруживают себя в заиндевевшем лесном царстве, где повсюду на деревьях висят длинные запутанные косы, кое-где сплетающиеся в настоящие занавеси — зеленоватые, угрюмые и даже, кажется, какие-то больные. Лес всё расступается и расступается перед ними в сумеречном полусвете, нескончаемый, как и сама дорога, которая из широкой и прямой постепенно становится узкой и извилистой и так часто разветвляется, всякий раз вынуждая задуматься, налево свернуть или направо, что в души усталых пассажиров уже закрадывается сомнение, не станет ли короткий путь к переправе самым длинным путем и не заведет ли он, того хуже, вместо переправы в какую-нибудь непроходимую чащу. Теперь за рулем сидит тот брат, что помоложе, а старший, расположившись на соседнем сиденье, держит в одной руке нарисованную на клочке бумаги карту, а в другой — компас и время от времени указывает младшему, куда повернуть. Руки у него при этом подрагивают едва приметной дрожью, наверно, потому, что всякий раз, когда они сворачивают, руководствуясь указаниями компаса, проклятая дорога вместо того, чтобы расшириться, становится еще уже. Машину качает и подбрасывает чуть не на каждом метре, но, к счастью, инженеры, которые ее соорудили, поработали на славу, и бронированный гигант с легкостью одолевает все эти бесконечные повороты, маневренность у нее явно рассчитана на великие подвиги, и такая лесная чаща для нее сущий пустяк, игрушка. Тем не менее водители с тревогой посматривают вперед. Чувствуется, что они боятся заплутать и застрять в этой чаще, и их страх невольно передается всем остальным и погружает их в тяжелое молчанье. Молчит даже словоохотливый Временный консул, который переводит их страхи с местного на иврит и обратно, а уж о пассажирах нечего и говорить — они сидят, нахохлившись и низко опустив головы, и только Кадровик, который вдруг ощущает сильный голод, решается приподняться, чтобы взять себе одну из печеных картофелин, прихваченных запасливыми шоферами на военной базе.

К рассвету они, разумеется, к переправе не поспевают, однако еще через несколько часов утомительной и тревожной езды все-таки выбираются наконец из леса. Уже полдень, и равнодушное солнце, всё последнее время мелькавшее перед ними среди деревьев, теперь стоит над головами, открывая далекий речной берег, к которому тут же поворачивается нос их неутомимой бронемашины. Вот она, долгожданная переправа! Около нее, как им и говорили, толпится множество людей, машин, телег и животных, владельцы которых жаждут переправиться на тот берег, где уже ждет толпа тех, кто жаждет вернуться сюда. В толще льда, сплошь покрывающего реку, в точности как рассказывала словоохотливая Консульша, прорезан неширокий проход, и маленький паром неторопливо ползет по нему от берега к берегу. Лед, видимо, прочный, потому что кое-где на нем уже протоптаны узкие тропки и видны идущие фигурки людей, которым невтерпеж добраться до нужного берега.

Бронемашина тормозит в самом конце длинной очереди, и молодой водитель глушит разогревшийся от долгой работы мотор. Его старший брат, наверно возбужденный тем, что всё кончилось благополучно и им все-таки удалось выбраться из лабиринта лесных дорог, не застряв там навеки, нетерпеливо выскакивает наружу, бежит к берегу, сходит на лед и быстро идет по одной из тропок. Дойдя до середины реки, он падает там ниц, как подрубленный, широко раскинув руки и ноги, и долго лежит этаким крохотным черным крестиком на белом снегу. Потом неторопливо поднимается и медленно возвращается обратно.

В густой толпе, среди машин и телег, тоскливо мычащих коров и раздраженно блеющих коз, шумит, как недавно в долине, небольшой базарчик, помогая ожидающим скоротать ожидание, а может, и развлечься, торгуясь с продавцами о цене. Однако Временный консул, видно опасаясь, как бы кто-нибудь из доверенных его попечительству неопытных приезжих не отравился опять, категорически запрещает покупать какие бы то ни было продукты, так что им остается только наслаждаться бескорыстным созерцанием местной экзотики. Время между тем снова близится к сумеркам, и, хотя река не так уж широка и паром ходит довольно часто, очередь тем не менее движется медленно, и, когда ближе к вечеру становится окончательно ясно, что до ночи им не перебраться на ту сторону, Временный консул решает просить милости у толпы. Он зовет к себе мальчишку, и они вместе идут вдоль очереди, рассказывая людям о несчастной женщине, погибшей в Иерусалиме от заряда взрывчатки на поясе террориста, пробравшегося в толпу мирных покупателей на самом оживленном городском рынке, и о ее сыне — вот он, сирота! — и о старухе матери, которая ждет не дождется погибшей дочери, чтобы похоронить ее в родной деревне, и вот так им в конце концов удается разжалобить стоящих впереди людей, и те соглашаются пропустить военную машину с гробом вне очереди. Везение, как тут же выясняется, пришло к ним в самый последний момент, потому что, когда они поднимаются на паром, паромщик объявляет, что этот рейс последний. Кадровику, однако, хочется еще немного экзотики, и, убедившись в том, что машина благополучно забралась на паром, он решает перейти реку пешком, по льду, невзирая на шумный протест Временного консула. Журналист, то ли желая блеснуть героизмом, то ли ради лишнего абзаца в будущей статье, вызывается составить ему компанию, а добросовестный Фотограф присоединяется к ним обоим, чтобы запечатлеть для газеты этот героический ледовый переход. С непривычки все трое идут медленно и осторожно, выбирая, куда поставить ногу. Под ногами действительно раздаются какие-то подозрительные потрескивания.

— Если мы сейчас провалимся в полынью, — не очень весело острит Журналист, — не бывать ни похоронам, ни очередной статье в газете. Разве что появится незаметное коротенькое сообщение на последней странице. Еще три израильских авантюриста погибли в чужой далекой стране. Чего их туда занесло? — подумает наверняка каждый, кто даст себе труд прочесть об этой нелепой и глупой гибели. — Мало им неприятностей в Израиле?

— Может, для меня это будет даже к лучшему, — насмешливо говорит Кадровик. — Потому что в противном случае твои статьи, где ты будешь расписывать мою верность незнакомой мертвой женщине, которую я обязался похоронить на ее родине, смогут только оттолкнуть от меня живых женщин. И по твоей милости я так и останусь бобылем…

— Ничего подобного, — с неожиданно серьезным сочувствием откликается на его рассуждения Журналист, и не только откликается, но даже кладет еще и руку ему на плечо, тем самым окончательно нарушая ту жесткую дистанцию, на которой всё время настаивает Кадровик. — Совершенно ничего подобного. Напротив, старый приятель, ты еще получишь возможность убедиться, насколько привлекает живых женщин такая преданность мужчины погибшей незнакомке. Теперь уж тебе наверняка не придется искать себе временных подружек в сомнительных пабах. Интересные знакомства сами будут тебя искать. И не только тебя! Ты еще увидишь, эта поездка обернется на благо нам обоим. Она меня прославит, уверяю тебя. Подумай, один газетный заголовок чего стоит! «Путешествие с гробом» — это же пальчики оближешь!

 

Глава десятая

С тех пор как донеслась до нас печальная весть из города Иерусалима, который мы раньше знали только по Святому Писанию, совсем замучили нас тревоги. Матерь Божья, наставь верных детей своих, чтобы достало нам ума и сердца не сделать какой-нибудь ошибки!

Как только пришла к нам эта весть, мы, и минуты не медля, тут же послали одну нашу девочку молоденькую, легконогую, в монастырь, поторопить несчастную мать с возвращением. Но про смерть дочери велели ей раньше времени не рассказывать. И вот уж четыре ночи прошли и пять дней, а их всё нет и нет. Правда, дороги все замело после бури, и мосты кой-где повалены, но мы каждую ночь выходили и костры жгли, чтобы можно было увидеть из самого что ни на есть далека.

Но что же нам теперь делать, если покойницу нашу привезут раньше, чем вернется ее мать? Хоронить без матери? Так ведь как-то не по-людски это, чтобы мать не смогла поглядеть на дочку в последний раз, постоять над гробом и поплакать над могилой. А если ждать ее, так куда нам этот гроб девать? Хорошо бы поставить его в материнской избе, где она родилась и выросла, да неловко как-то замок с чужой двери сбивать. Тогда, может, в церкви, возле алтаря? Но как же нам тогда там молиться, рядом с мертвой? Страх-то какой, Матерь Божья! Был бы это старик какой, а то женщина совсем молодая. Да еще в гробу, израненная вся. И из самого Иерусалима!

И кто ж ее отпоёт, кто скажет доброе слово над могилой? У нас же ее никто давно не видел, много лет уже, с тех самых пор, как она в город подалась, к мужу. Помним смутно — скромная была такая, и тихая, и работящая, матери во всем помогала, и на базар с ней ходила, и в поле, и в церковь помолиться, а потом приехал тот инженер молодой из города и влюбился в нее, вот она к нему и уехала, замуж он ее к себе взял. Далеко они жили, прямо как на краю света, да в первые-то годы мать еще ездила к ней в город, а назад воротясь, всё рассказывала, что, мол, дочка живет хорошо и работает тоже инженером, и сын у ней уже есть, красивый такой мальчик. А потом как провели к нам телефон, так она уж ездить перестала, только перезванивались иной раз. Мы и не знали даже, что она в этот Иерусалим уехала. Может, мать и знала, когда она ей оттуда звонила, а только нам ничего не сказывала. Вот мы и не знаем теперь покоя с тех самых пор, как эта весть пришла, уже пятые сутки. А нынче с утра приехал кто-то с переправы, говорит, видел этих, которые гроб к нам везут, целая делегация едет, а гроб на бронемашине везут, наверно, потому, что она там как на войне погибла. Вот, смотри, простой уборщицей, говорят, там была, а какой почет!

Матерь Божья, что же нам делать, ведь вот они, едут уже! И впрямь на бронемашине, как рассказывали, громадная такая, и гроб сзади, на прицепе, металлический. А кто ж в этом гробу лежит, если вот она сама спускается к нам из той машины, вместе с делегацией, сходит по ступенькам, молодая совсем и такая же красивая, какой в деревне еще была? Ах, Господи, неужто мы чуда сподобились, что воскресла невинно убиенная и восстала из своего гроба?! Да нет — присмотрелись получше и поняли, что не она это, а сын ее сходит из машины, парнишка молодой, высокий, а на мать и впрямь похож, как старуха говорила, две капли воды, и лицом, и глазами. А эта делегация важная какая — двое водителей, чтобы машину эту громадную вести, да еще посланник из самого Иерусалима, который лично гроб сопровождает, и при нем два журналиста, да из города им еще одного человека придали, чтобы с ихнего языка на наш переводил и обратно. Посланник этот, подтянутый такой, строгий, и лицом бледный, даже суровый, сразу видать, что военный человек, но говорит сердечно так и без хитростей, и как он заговорил с нами через своего переводчика, так мы сразу поняли, что Матерь Божья услышала наши молитвы и послала нам наконец человека, который нас успокоит и на все наши вопросы даст ответ.

Сельчане, говорит, не тревожьтесь, не страшитесь, и хоть время — оно и впрямь быстро летит, а только тревожиться нечего, потому что гроб этот закрыли еще в Иерусалиме и уроженку вашу погибшую там же набальзамировали, как какую-нибудь египетскую принцессу, так что теперь она может еще сколько-то дней в гробу лежать и ничего ей не станется, а поэтому и вам не обязательно спешить с похоронами. Мы с вами сейчас время немного остановим, пусть себе стоит недвижно и ждет, покуда мать не вернется попрощаться с погибшей дочерью. А если вы не хотите вносить ее в церковь, где вы молитесь, и не решаетесь взломать замок и внести ее в материнский дом, так отнесите этот гроб в школу, где она училась в детстве, потому что там она и раньше ждала, пока мать к ней придет, когда еще маленькой была, ученицей. И когда придет время взять ее оттуда и отнести в церковь для отпевания, то знайте, что она чиста, как уснувший ангел, и поэтому можете смело открыть крышку гроба и посмотреть на нее напоследок, потому что она сохранила красоту свою даже и после смерти.

И еще про себя самого сказал напоследок — что он, мол, не просто курьер, который доставил тяжкую весть и тут же назад возвращается, а специальный посланник, и у себя на родине отвечает за многих людей, за все человеческие кадры, и потому его долг у нас — дождаться, пока мы ее похороним по всем правилам, и только тогда ему можно будет вернуться в свой далекий город, где и своего горя сейчас полно, и доложить, что он исполнил всё, что ему было поручено тамошним начальством.

 

Глава одиннадцатая

В конце концов жители деревни соглашаются поставить гроб в школе, признав, что в этом есть не только логика, но и здравый смысл, а поскольку нужно найти ночлег для сопровождающих, то кто-то предлагает вообще прервать на день-другой школьные занятия и всех приезжих разместить там же в школе, так что всё кончается тем, что гроб освобождают от веревок, спускают с прицепа, вносят на руках в учительскую и наглухо закрывают за ним дверь, а в двух классных комнатах сдвигают к стенам парты, насыпают на пол соломы и кладут на нее матрацы, подушки и одеяла. Не проходит и часа, как все устроены, и в деревню возвращается глухая тишина, только у костра остаются несколько людей, чтобы встретить старую паломницу, на случай, если придется ее утешать, потому что она вполне могла ведь и заподозрить что-то неладное, увидев, что за ней специально послали. Но оказывается, что в этом нет надобности, — старуху так возбудило посещение монастыря, да и сам новогодний молебен, что она даже в деревню вернулась закутанная во всё черное и в темном платке на голове. И к ней тут же, как она есть, вызывают иерусалимского посланника с его переводчиком, потому что у самих односельчан не хватает духу сообщить ей печальное известие и они предпочитают, чтобы это было сделано от имени святого города Иерусалима. Но посланник и консул приводят с собой ее внука, и, увидев мальчика, старая женщина тут же узнает его, хотя не видела уже несколько лет, и понимает, что случилось что-то страшное, если эти люди специально привезли сюда ее внука, поэтому она медленно, машинально стягивает с головы свой черный платок, и Кадровик неожиданно видит перед собой старый, морщинистый оригинал того лица, которое, по рассказам пожилого Мастера ночной смены, было полно такого неповторимого обаяния.

Парнишка, почему-то очень испугавшийся при виде бабушки, уже, кажется, жалеет, что так настойчиво требовал этой поездки — он, запинаясь, рассказывает ей о гибели матери и о том, что гроб с ее телом ждет сейчас в деревенской школе. И тут старая женщина вдруг выпрямляется и, гневно сверкая глазами, сообщает приезжему гостю через переводчика, что она не понимает, зачем они так бессмысленно тащили тело ее дочери в такую даль, вместо того чтобы похоронить ее там, где она сама хотела. Сама? Вот как? Интересно. Где же это? Да в Иерусалиме, где же еще! Дочь сама выбрала себе этот город, потому что он принадлежит всем.

— Как это всем? В каком смысле? — изумленно спрашивает Кадровик, но Временный консул обрывает его. Ни в каком! Пусть он ее не слушает. Эта старческая болтовня лишена всякого смысла. Не могут же они тащить этот гроб назад. Это категорически исключено. Это попросту невозможно.

Но старуха каким-то слепым инстинктом смертельно раненного животного угадывает, что Временный консул здесь не самый главный и всё решает вот этот молодой мужчина с измученным лицом и усталыми глазами, и она тотчас же поворачивается к Кадровику, падает перед ним на колени и начинает со слезами на глазах умолять, чтобы он согласился отвезти тело ее дочери обратно туда, где она погибла. Мало того что это будет отвечать воле самой погибшей, но и она сама, будучи ее матерью, тоже получит право жить и упокоиться в святом граде Иерусалиме. Внук, потрясенный этой неожиданной просьбой, склоняется над старухой, пытаясь ее поднять, но она с силой отталкивает его и в приступе отчаяния падает на землю и катается по ней. Односельчане в ужасе бросаются к ней, подхватывают на руки и несут в избу, и Кадровику издали кажется, что эта плачущая женщина в черном уплывает от него по воздуху, как исчезающее в темноте ночное видение. Он чувствует странное разочарование и даже печаль от того, что все его благородные намерения привели к такому неожиданному результату. Может быть, Временный консул сходит к старухе и еще раз поговорит с ней, объяснит, что это не их вина? Но тот, впервые за всю поездку, демонстрирует явную враждебность. Нет, он никуда не пойдет, ни за что. И вообще, хватит уже с этой виной. Это уже перебор, сверх всякой меры. Скоро весь мир будет участвовать в судьбе этой погибшей уборщицы.

Кадровик потрясен. Этот пожилой человек всю дорогу был так дружелюбен и заботлив. Поразительно, почему он вдруг набросился на него с такими упреками. Впрочем, что ж. Раз так, не о чем больше говорить.

И он поворачивается, чтобы вернуться в школу. Можно было бы, конечно, напомнить пожилому консулу, что он, в конце концов, получает плату именно за то, чтобы переводить всё, что ему скажут, на местный язык. Но если люди забывают, за что получают деньги, напоминать им об этом бессмысленно. Обойдемся без помощи. Он молча входит в классную комнату и с раздражением смотрит на спящих газетчиков. Как всегда, проспали самое интересное, а потом будут заниматься мелодраматическими инсценировками. Ладно, пусть спят. Он берет чемодан с вещами покойной женщины и выходит из школы. До рассвета еще далеко, эти места куда севернее Иерусалима, но костры уже не горят, их погасили, покончив с ожиданием и всеми тревогами, чтобы еще поспать пару часов, в окнах тоже темно, и он идет во тьме по засыпанной снегом деревенской улице, надеясь по наитию угадать нужную ему избу и впервые с начала поездки ощущая тяжесть своего одиночества. Если он найдет старуху, то обязательно скажет ей, что, в отличие от своих спутников и даже от ее собственного внука, его совсем не удивляет ее просьба. И когда он действительно находит ее избу благодаря пробивающемуся через ставни свету и видит через щелку, что она не одна, с нею несколько пожилых женщин, наверно ее подруг, и внук рядом, он не задумываясь стучит в двери, входит в ярко освещенную комнату, еще не зная, как он выразит, без переводчика, то, что хочет сказать, но почему-то совершенно уверенный, что сумеет сделать это и что его поймут, входит, в полном молчании протягивает старухе чемодан дочери, а потом, всё так же молча, садится рядом с нею и низко склоняет голову, как будто он тоже член семьи или другой близкий человек, пришедший разделить тяжелое семейное горе.

 

Глава двенадцатая

В полдень он присоединяется к своим водителям, Временному консулу и газетчикам, которые вместе с жителями деревни и людьми, пришедшими из окрестных деревень, направляются в церковь на отпевание. Но в последнюю минуту решает не идти с ними внутрь. Если уж он видел ее во сне и даже обнимал и целовал, как живую, зачем ему сейчас смотреть наяву на лицо мертвой? Он молча дает водителям знак, чтобы они его не ждали. Журналист с Фотографом проходят мимо него, торопясь занять удобную позицию, чтобы всё увидеть и всё, что им разрешат, сфотографировать. Впрочем, эти типы сфотографируют ее, даже если им запретят, уж они улучат какую-нибудь удобную минуту, чтобы незаметно, без вспышки, запечатлеть то мертвое лицо, которое он всю дорогу так упорно защищал от их бесцеремонного любопытства. Уж теперь, когда его не будет, этот проныра Фотограф не упустит своего шанса, не зря же он тащился в такую даль. Уж он не откажется от возможности поймать в объектив красивую женщину, пусть и в гробу.

Последние люди исчезают в дверях маленькой церкви, и, оставшись один, он неторопливо идет по утоптанному снегу, пересекая деревенскую площадь, и по узкому переулку проходит к маленькому местному кладбищу, которое с трех сторон окружено высокой обледеневшей оградой. Почему-то ему кажется, что вот сейчас он забрел на самый край света. Дальше ничего нет. Тишина и безлюдье. Он проходит между памятниками, но не видит никаких признаков свежевырытой могилы. Выходит, старуха не отказалась от своего желания вернуть тело дочери в Иерусалим! Но может быть, односельчане все-таки похоронят дочь тайком от матери — скажем, выроют ночью могилу и похоронят, чтобы мать не знала, а уж потом ей расскажут. Он слышит негромкий шум, доносящийся из церкви, чьи-то тихие, сдавленные всхлипывания, потом все звуки заглушает глубокий бас священника, к которому громким хором присоединяются собравшиеся. Это монотонное, траурное пение заставляет его вздрогнуть. Он понимает, что все в церкви, наверно, удивлены его отсутствием, и тем не менее твердо намерен остаться снаружи. Он еще там, в Иерусалиме, дал себе клятву, что ни за что не посмотрит в ее мертвое лицо, которое — теперь он в этом уверен — еще не раз будет ему сниться по ночам. Но теперь и для меня пришел час расставания с тобой, Юлия Рогаева, думает он, вытирая нежданную холодную слезу. Почему-то ему не дает покоя странная просьба старухи. Неужели мы поторопились? Неужели ошиблись? Может быть, эта женщина действительно хотела остаться в Иерусалиме? Может быть, она и в самом деле видела в этом истерзанном городе что-то свое, принадлежащее ей наравне со всеми нами? Не случайно же она, совсем далекий от еврейства человек, осталась там даже после того, как настоящий еврей, который привез ее туда, сам не выдержал и сбежал. А что, если бы Мастер ночной смены, защищая себя от увлечения, не уволил ее тогда, она бы и сейчас еще работала у них в цеху? И он мог бы иногда заходить туда, чтобы посмотреть на нее живую?

Нет, это уже какое-то наваждение, обрывает он себя. Что это с ним? Он опять, как во время недавнего отравления, чувствует, что его мысли путаются и скачут, он весь дрожит от холода и какого-то непонятного возбуждения. И вдруг на него снисходит ясное и успокоительное сознание. Ну, конечно, он должен немедленно позвонить в Иерусалим. Сколько сейчас? За полдень? Значит, в Иерусалиме десять утра. Старик уже на работе. Вполне можно ему позвонить. Он вынимает из кармана свой спутниковый телефон и набирает номер.

Ему отвечает Начальница канцелярии. Да-да, она рада слышать его голос. С тех пор как он уехал, она не перестает о нем думать и волноваться. Как он там? Побывал уже в деревне? Когда надеется вернуться? Тут все интересуются…

— Скоро, скоро, — говорит он с неожиданной для самого себя мягкостью, в очередной раз удивляясь, как близко и ясно звучит самый далекий голос в этом удивительном аппарате. — Но прежде чем вернуться, мне необходимо поговорить со Стариком.

Она удивлена в свою очередь. Что, он забыл, что сегодня среда, день еженедельного обхода пекарни? Ему придется подождать, пока Старик вернется из цехов.

Нет, ему некогда ждать, пусть она переведет разговор на мобильник хозяина. Ему необходимо кое-что решить еще до возвращения, это очень важно. К сожалению, дело не терпит отлагательства.

Она переводит его на мобильник Старика, и он слышит шум цеха, на фоне которого раздается знакомый надтреснутый голос:

— Слушаю…

— Мне необходимо поговорить с вами по важному делу.

— Это ты? Наконец-то. Я всё жду твоего звонка. Но сейчас я в цеху. Перезвони мне чуть попозже в кабинет, тут шумно и полно людей, мне неудобно разговаривать…

— Зато у меня здесь гробовая тишина. Деревня в дремучем лесу, снега до горизонта, настоящий край света. Но я, к сожалению, никак не могу ждать, дело неотложное. Эта старуха, мать нашей покойницы, вернулась из монастыря и категорически отказалась хоронить дочь в деревне.

— Как это?! — Старик явно изумлен. — Почему?

— По ее словам, мы зря тащили этот труп из Иерусалима, потому что ее дочь писала домой, что хочет навсегда остаться в Иерусалиме. Старуха говорит, что дочь считала его не только нашим, но и своим городом тоже.

— Своим? В каком смысле? — Старик повторяет тот же вопрос, который Кадровик раньше сам задавал Временному консулу. — Что это всё значит? Кто она вообще такая, эта старуха, чтобы решать?

— Обыкновенная пожилая женщина. По-своему симпатичная. Но очень напористая и упрямая. Ни за что не согласна отказаться от своего требования. Даже могилу не позволила односельчанам вырыть для дочери, так что они и чисто технически не могут ее похоронить.

— Что же ты предлагаешь?

Кадровик бледнеет. Вот она, минута решения. Его голос звучит твердо и даже чуть торжественно:

— Я прошу вашего разрешения вернуть тело Рогаевой обратно в Иерусалим.

Старик, кажется, растерян.

— Но такая процедура… — бормочет он, — разве это не требует разрешения государственных органов?

— Я уверен, что вы сможете получить такое разрешение, если захотите, — мягко настаивает Кадровик.

Но тут Старик взрывается:

— Слушай, ты не сошел там, случайно, с ума?

— Ну, нет, — облегченно смеется Кадровик. Он знает Старика. Этот взрыв означает, что хозяин уже уступает. — Нет, чтобы свести с ума бывалого сверхсрочника, нужно что-нибудь покрепче. Я уже всё обдумал. Машина у меня есть, водители тоже, прицеп на месте, снежная буря не предвидится, так что вернуться с гробом в аэропорт не составит никакой сложности. Что же касается платы за обратную перевозку, то, если вы не хотите лишних расходов, я уплачу сам. В крайнем случае возьму ссуду в банке. И я хотел бы добавить, в пользу моего предложения, что эти двое журналистов, которых вы послали вместе со мной, тоже слышали просьбу этой старухи. Так что теперь они вполне могут написать, что мы отступили в самый последний момент и не уважили ни просьбу старухи матери, ни желание самой погибшей. Плакала тогда наша с вами человечность…

— Ты, кажется, пытаешься меня шантажировать? — Он чувствует, что Старик улыбается. — Нет, я, конечно, и без тебя не отказал бы ей в ее просьбе, но все-таки скажи мне, как ты думаешь, какой во всем этом смысл?

— Смысл в том, — медленно произносит Кадровик, как будто и сам только сейчас, вот в эту самую минуту, понял потаенный смысл всей этой истории, — мне кажется, смысл в том, что только таким манером мы можем поддержать и укрепить наш Иерусалим, которому, видит Бог, нужна частица веры в свое будущее.

— Укрепить? Чем, странный ты человек? Еще одной могилой?

— И могилой. И матерью погибшей женщины. И молодым сыном, который вернется ей на смену…

— Ты что, и их собираешься с собой привезти? — ошарашенно спрашивает Старик.

— А что, разве они не имеют права?

— Права? Какого права? — В голосе Старика звучит искреннее недоумение. — В каком смысле?

— А вот это нам всем как раз и предстоит понять, причем общими силами, — задумчиво говорит Кадровик. — Что до меня, то я, кажется, готов участвовать в этом деле. Прямо с сегодняшнего дня…

Хайфа, 2002–2003

Ссылки

[1] Крутоны — сухарики в форме кубиков для бульона ( фр. ).

[2] Талит — молитвенное облачение, представляющее собой особым образом изготовленное прямоугольное покрывало белого цвета с цветными полосами ( ивр. ).

[3] Кибуцы и мошавы — различные формы коллективных хозяйств в Израиле.

[4] Чолнт — традиционное еврейское субботнее блюдо из мяса, овощей, крупы и фасоли.

Содержание