Глава первая
Такого исхода своей миссии он никак не ожидал. И сейчас, когда ему перевели поразительную просьбу этой старухи в темном монашеском одеянии, что стояла у костра, догоравшего в сероватых сумерках зимнего рассвета, он ощутил непривычное волнение. Иерусалим, этот старый, измученный, с детства знакомый и привычный город, который он покинул всего неделю назад, вдруг снова показался ему каким-то необыкновенно значительным и важным, как, бывало, в давние годы.
И подумать только, ведь вся эта его миссия выросла из сущей мелочи, из ничтожного бюрократического недосмотра, да и недосмотр этот — после того, как редактор газеты вовремя предупредил хозяина пекарни, — вполне можно было еще загладить: послать, например, в газету более или менее убедительное разъяснение сути дела и приложить к нему, если уж на то пошло, краткое заверение в сочувствии. Но нет, Старик, человек упрямый и жесткий, так испугался вдруг за свою репутацию, что простое извинение, которое могло бы разом со всем покончить, показалось ему недостаточным, и он потребовал — именно потребовал, ото всех без исключения, как от себя, так и от своих подчиненных, — искупления греха. И вот этот его каприз в конце концов и привел человека, которого он когда-то назначил своим начальником отдела кадров (или, как он называл высокопарно, «ответственным за человеческие ресурсы»), в эти далекие, чужие, Богом забытые края. Видно, что-то в этой истории так разбередило престарелого владельца пекарни, что им овладел чуть ли не мистический страх. Он, наверно, и раньше недоумевал, чем объяснить, что ни одно из тех ужасных, кровавых событий, которые выпали в последнее время на долю всей страны, а Иерусалима в особенности, не только не уменьшило, но, наоборот, увеличило доходы его пекарни. И видимо, стал опасаться, что такое странное процветание на фоне повсеместных бед и несчастий непременно должно навлечь на пекарню дурную молву. А тут она и подоспела, эта молва, да к тому же еще запечатленная на той самой бумаге, которую он же, Старик, и поставлял этой газете! Правда, автор злосчастной статьи, вечный докторант каких-то там гуманитарных наук, довольно известный в Иерусалиме левый радикал и самозваный страж общественной нравственности, мерзкий человечек, уверенный в том, что близкое знакомство с источниками иерусалимских сплетен освобождает его от всяких моральных ограничений, и сам поначалу знать не знал, откуда родом та бумага, на которой будет набрана его пышущая праведным гневом инвектива. Но если бы и знал — разве он смягчил бы в ней хоть одно-единственное слово? Слава Богу, редактор, он же владелец этой местной газетенки, прочтя черновик статьи и придирчиво изучив фотокопию порванной и залитой кровью платежки, найденной в сумке погибшей женщины, разумно решил, что лучше заблаговременно сообщить обо всем хозяину пекарни, — может, тот сразу даст нужные разъяснения, выразит сожаление о случившемся, и тогда публикация статьи не станет неожиданным ударом для старого приятеля, и их давние отношения ничем не будут омрачены.
Ну, в самом деле, если вдуматься — так ли уж из ряда вон чудовищна была вся эта история? Да нет же, конечно… Просто в эти безумные последние недели, когда почти ежедневные взрывы арабских самоубийц в автобусах и на улицах города и мгновенная ужасная гибель десятков ни в чем не повинных людей, только что живых и вот уже превращенных в кровавые ошметки, когда всё это стало какой-то жуткой иерусалимской рутиной, угрызения совести у оставшихся в живых стали порой совершенно невыносимыми и овладевали ими в самые неожиданные и, казалось бы, неподходящие моменты. И не случайно в тот роковой вечер, на исходе рабочего дня, когда «ответственный за человеческие ресурсы», то бишь начальник отдела кадров пекарни, или, проще говоря, Кадровик, уже прикидывал в уме, как бы увильнуть от внезапного послеобеденного вызова к хозяину — ибо он еще с утра обещал бывшей жене освободиться сегодня пораньше и весь вечер посвятить их единственной дочери, — именно тогда их Начальница канцелярии, женщина с большим опытом и чутьем, хорошо знавшая своего босса, прозрачно намекнула ему, что на его месте не стала бы оттягивать назначенную хозяином встречу. И так как она уже догадывалась, с каким нетерпением ждет его Старик, то заодно присоветовала раздраженному Кадровику загодя подыскать, кто бы заменил его в исполнении отцовских обязанностей — и, пожалуй что, на всю предстоящую ночь.
Вообще-то, между Стариком и его «ответственным за человеческие ресурсы» царили отношения взаимной симпатии и доверия, которые установились еще в те давние времена, когда нынешний Кадровик, будучи тогда всего лишь рядовым торговым агентом, по собственной инициативе принялся искать в странах третьего мира новые перспективные рынки для организованного хозяином нового направления — продажи писчебумажных товаров. Так что не случайно, когда отношения в семье Кадровика стали мало-помалу разлаживаться и рваться — возможно, как раз по причине его долгих и частых разъездов по службе, — Старик, хоть и с нелегким сердцем, согласился освободить его от прежних обязанностей и перевел в начальники отдела кадров пекарни, чтобы он мог отныне проводить дома если не все дни, то, по крайней мере, все ночи подряд и попытался бы залатать неумолимо расползавшуюся ткань своей семейной жизни. Увы, произошло прямо противоположное — глухая обида, набрякшая в душе его жены за время прежних отлучек, теперь, когда он постоянно был рядом, перешла в откровенную и злую враждебность, и их отчуждение, поначалу только бытовое, потом душевное, а под конец и телесное, стало разрастаться уже по собственной логике. Однако Кадровик и после развода не попросился, хотя его и тянуло, на прежнюю должность, потому что надеялся, оставаясь постоянно в Иерусалиме, сохранить хотя бы расположение любимой дочери.
И вот сейчас он нехотя входит в кабинет Старика — давно ему знакомое, просторное помещение, где всегда, независимо от времени дня и года, царит аристократический полумрак, — и ему совершенно неожиданно, что называется, с места в карьер, предъявляется известие о существовании некой оскорбительной, порочащей пекарню статьи, которая должна вот-вот, уже в конце этой недели, в эту пятницу, появиться в местной иерусалимской газете.
— Наша работница? — Кадровик решительно отказывается поверить услышанному. — Этого не может быть. Я бы обязательно знал. Это какая-то ошибка.
Старик молча протягивает ему гранки злополучной статьи, и Кадровик, все еще стоя, быстро проглядывает короткий и весьма язвительный текст, незатейливо озаглавленный: «Чудовищная бесчеловечность наших ведущих производителей и поставщиков хлеба».
Неизвестная женщина лет сорока, не имевшая при себе никаких документов, кроме платежки их пекарни — рваной, грязной и безымянной бумажки, датированной последним месяцем, — была смертельно ранена на прошлой неделе в теракте на овощном рынке и в течение двух дней боролась за жизнь на больничной койке. И за все это время никто из коллег по службе, не говоря уж о начальстве, ни разу не поинтересовался ее состоянием. И даже теперь, после смерти, она по-прежнему остается анонимной, неопознанной жертвой террора, тело которой покоится в больничном морге при университете, меж тем как хозяева пекарни продолжают бессердечно игнорировать ее судьбу и не торопятся проявить заботу о погребении.
Далее шел короткий рассказ о самой пекарне — крупное, хорошо известное всем иерусалимцам хлебобулочное производство, основанное еще в начале века дедом нынешнего владельца, с новым, недавно организованным отделом, который занимается продажей писчебумажных изделий. К тексту прилагались две фотографии, не оставлявшие сомнений относительно истинных виновников бесчеловечности. Одна изображала Старика (официальный снимок, сделанный много лет назад, — Старик на нем выглядел значительно моложе), на другой был запечатлен сам Кадровик — фотография хоть и недавняя, но расплывчатая и неясная, явно сделанная без его ведома и снабженная тоже весьма ядовитым комментарием, сообщавшим, что свою нынешнюю должность он заполучил исключительно в результате развода.
— Змий подколодный! — бормочет под нос Кадровик. — И как это человек ухитряется втиснуть столько яда в такую небольшую статейку…
Но Старик игнорирует его негодование. Ему нужны не слова, а дела, и если сегодня принято писать именно так, то нечего пререкаться о стиле — нужно первым делом опровергнуть подлое обвинение. И поскольку редактор проявил снисходительность и готов опубликовать их ответ или извинение одновременно с заметкой, чтобы тем самым смягчить невыгодное мнение, которое может укорениться в сознании читателей, если объяснение появится отдельно, лишь на следующей неделе, то он, Кадровик, как ответственный за человеческие ресурсы пекарни, должен безотлагательно выяснить, кто эта погибшая и как случилось, что никто о ней не вспомнил. И еще он должен, не откладывая, встретиться с этим Журналистом, с этим «Змием подколодным», и выяснить, что тому известно об их пекарне вообще. Кто знает, не кроется ли здесь еще какая-нибудь грязная ловушка…
Так что же — он должен отложить все свои дела и целиком посвятить себя прояснению этой неприятной истории? А что он думал? Что в его ведении только отпуска да болезни, увольнения да роды? Нет, смерть их работника тоже в его ведении! А следовательно, судьба этой неопознанной работницы на его, Кадровика, прямой и личной ответственности. Ведь если их, не дай Бог, действительно обвинят в бесчеловечности и жестокости, в черством, продиктованном скупостью равнодушии к судьбе человека, да еще обвинят без одновременного объяснения или хотя бы извинения с их стороны, это может вызвать бурное общественное негодование, вплоть до бойкота их продукции. А этого нельзя допустить. Что ни говори, их пекарня — не какое-то там жалкое, никому не известное заведение, у них на каждой буханке красуется фамилия отца-основателя! «Мы не можем давать такое оружие в руки наших заклятых врагов, наших конкурентов, которые только и ищут, как бы нам навредить!»
— Наших врагов? — иронически усмехается Кадровик. — По-моему, вы преувеличиваете. Ну кого может заинтересовать эта статья? Да еще в такое время!
— Меня! — сердито перебивает Старик. — Меня она очень даже может заинтересовать! И именно в такое время.
Кадровик примирительно кивает, аккуратно складывает статью по сгибам и деловым движением прячет ее в карман, словно пытаясь покончить с этой неприятной историей, прежде чем разгневанный хозяин объявит, что его ответственный за человеческие ресурсы лично повинен не только в этом недоразумении, но, чего доброго, и в самой гибели их человека.
— Хорошо, я беру это дело на себя. Я им займусь, не беспокойтесь. Завтра же с утра, в первую очередь…
Но тут хозяин выпрямляется во весь свой огромный рост, грузный, усталый и болезненно-бледный старик в добротном, дорогом костюме, и в полутьме кабинета его седая старомодная шевелюра белым голубем воспаряет над столом. Его рука с такой тяжестью ложится на плечо подчиненного, как будто страх за доброе имя пекарни прибавил ей добрую тонну веса.
— Никаких завтра! — приказывает он негромко, с жесткой и неумолимой ясностью. — Прямо сейчас. Этим вечером. Ночью. Нельзя терять времени. Ты обязан, понял? Ты обязан распутать эту историю еще сегодня, чтобы мы уже утром могли послать в газету исчерпывающий ответ.
— Еще сегодня? — пытается вывернуться Кадровик. — Но как же я успею? Ведь уже очень поздно!
Ему действительно необходимо поскорее попасть домой. Бывшая жена этой ночью в отъезде. Он поклялся ей, что сам отвезет дочь из балетной школы, чтобы девочке не пришлось ехать автобусом. Автобусы взрываются. Что за спешка напала на Старика? Проклятая газетенка выходит по пятницам, а сегодня всего лишь вторник. Времени навалом.
Увы, желание доказать свою человечность делает хозяина беспощадным. Нет, сегодня. Времени в обрез. Завтра вечером они там закрывают номер, и, если ответ из пекарни запоздает, его вообще не удастся напечатать в эту пятницу, только в следующую. А значит, мы всю неделю будем под ударом. Так что если он, его ответственный за человеческие ресурсы, отказывается немедленно и полностью посвятить себя этой истории, пусть будет так любезен сообщить об этом вслух, пожалуйста, мы найдем ему замену. И не исключено, что не только на сегодняшний вечер…
— Но простите… минуточку… — запинаясь, бормочет Кадровик, потрясенный и уязвленный угрозой, брошенной с такой неприятной легкостью. — А как же моя дочь? С кем она останется? А ее мать?! — добавляет он с горечью. — Вы же ее знаете! Мне не миновать еще одного скандала…
— Она тебя заменит, — обрывает Хозяин, поворачивая длинный прямой палец в сторону Начальницы канцелярии. Та с изумлением слышит о возложенной на нее, без ее согласия, роли опекунши, и лицо ее розовеет от неожиданности.
Глава вторая
«У нас нет иного выхода!» Эти твердые, неумолимые слова старого хозяина звучали в памяти Кадровика все последующие дни — точно некая клятва на верность, точно произносимое про себя заклинание. И не только в ту первую, нескончаемую и запутанную ночь, когда он метался по всему городу и, не колеблясь, выпытывал истину даже у покойников, но и во все последующие, долгие дни того необычного похоронного странствия, которое привело его в конце концов в эту чужую, бесконечную, покрытую снегами и скованную льдом равнинную страну. Эти слова он повторял себе и в минуты растерянности и сомнений, и в тяжкие часы неверия и душевной смуты, к ним возвращался он вновь и вновь, высоко вздымая эти простые и твердые слова пославшего его Старика над головами своих приунывших спутников, словно то было боевое знамя, под которым он шел полководцем на штурм крепостных стен, или же некий путеводный факел, мерцающий во тьме, чтобы внушить отвагу, устремить и направить шаги. У него нет иного выхода. Он взял это дело на себя. Теперь он обязан довести эту историю до конца, даже если ему придется для этого заново проделать весь, однажды уже пройденный, путь.
Поэтому и Секретаршу свою, когда выясняется, что она как раз сегодня досрочно и никого не спросясь улизнула с работы, он начинает заклинать по телефону с помощью этих же простых и неумолимых слов. И ей не помогают ни горячие мольбы, ни страстные и путаные объяснения: как же так? она уже и няньку отпустила! и за ребенком теперь совершенно некому присмотреть… — нет, боязнь хозяина быть обвиненным в бесчеловечности придает его подчиненному поистине беспощадное мужество требовать и даже угрожать. «Если нет няньки, возьми ребенка с собой, я сам тебя здесь подменю. Сейчас для нас главное — побыстрее выяснить, кому, черт побери, принадлежит эта безымянная платежка, а это можешь сделать только ты».
И будто по чьему-то злому умыслу в это самое мгновенье на вечерний город обрушивается дождь. Настоящий ливень, принесенный хлещущими западными ветрами, предвестье приближающейся и щедрой на влагу зимы. Зимы, которая и страшит, и одновременно утешает. Зимы, на которую все мы возлагаем последнюю, отчаянную надежду, — быть может, ее дожди и холода сумеют остудить горячечное безумие наших врагов и остановить их кровавые вылазки надежней, чем это пытаются сделать наши охранники и полицейские. Земля под бешеными струями подернулась неясной зеленой тенью, повсюду поднялась в рост давно пожухшая за лето трава, протолкнулись сквозь размякшую почву робкие головки цветов. И не было в городе в эту минуту никого, кто бы злился и жаловался, что в стремительных дождевых водоворотах застревают машины и общественный транспорт, ибо всем вдруг стало казаться, что, может, ливень этот не впустую еще и потому, что хоть часть тех потоков, что так безудержно струятся сейчас вокруг, сохранится в подземных резервуарах, чтобы стать нашим благословением в дни грядущих хамсинов.
Секретарша появилась лишь в сумерки — тяжело закутанная, вся в сверкающих дождевых каплях, — и поначалу Кадровик решил, что ей все-таки удалось каким-то чудом пристроить своего младенца. Но когда она сложила мокрый зонт и сняла оранжевую пластиковую накидку, под которой обнаружилось тяжелое, подбитое мехом пальто, он увидел на ее груди матерчатый детский стульчик, в котором сидел крепкий краснощекий младенец с огромной соской во рту. Ребенок с молчаливым любопытством разглядывал чужого мужчину. «Зачем ты его так запаковала? — удивился Кадровик. — Он же мог задохнуться!» Но она только отмахнулась и каким-то незнакомым властным тоном, совсем не так, как говорила в рабочее время, заверила его, что в чем, в чем, а уж в этом он может на нее положиться. Затем положила ребенка на ковер и быстро, умело сменила ему соску. Малыш заинтересованно завертел головой, словно выбирая себе подходящую цель, потом деловито выплюнул новую соску, зажал ее в кулачке и с неожиданной быстротой пополз по ковру.
— Вот и следи за ним теперь, — непривычно фамильярным тоном приказывает Секретарша. — Ты же сам вызывался.
Сама она поднимает со стола гранки злополучной статьи, нахмурившись, просматривает текст и напоследок внимательно вглядывается в почти слепое, мутное изображение рваной платежки, найденной в кармане убитой. Крутит его так и эдак и потом поворачивается к Кадровику, который задумчиво шагает по ковру следом за ползущим ребенком. Когда это случилось? И когда он называет дату, она, подумав, высказывает предположение, что погибшая уволилась или была уволена с работы, как минимум, уже за несколько дней до теракта, иначе ее отсутствие было бы непременно замечено в цеху. А поскольку ее так и не хватились, значит, в момент гибели она уже не имела никакого формального отношения к пекарне — хотя зарплату ей почему-то уплатили. И тогда, стало быть, гнусная статейка не имеет под собой никакого основания, это ошибка.
Но Кадровик, не спуская глаз с ребенка, который тем временем уже дополз до входной двери и теперь размышляет, остановиться здесь или ползти дальше, в коридор, мрачно отвечает ей: имела отношение или не имела, ошибка или не ошибка, эту женщину необходимо опознать. Как это она могла так легко выпасть из нашей памяти? А кроме того, если ее уволили или она ушла по собственному желанию, почему об этом не сообщили в кадры? И как в таком случае она могла получить у нас зарплату уже после ухода? Это странно. Здесь какой-то непорядок. Тут нужно разобраться. Не может быть, чтобы где-нибудь не сохранилась хоть какая-то запись. «Так что — давай ищи, нечего зря тратить время», — и он выходит в коридор вслед за ребенком, который на миг приостановился у входной двери, словно испугался темноты, но тут же встрепенулся и снова энергично пополз по ковру в сторону кабинета хозяина.
«Ничего удивительного, что, когда такие вот подрастают, — думает Кадровик, шагая вслед за неутомимым ползуном, — они на меньшее, чем покорять Гималаи, не согласны». Время от времени ребенок неожиданно останавливается и ненадолго усаживается на попку, о чем-то трогательно и забавно размышляет, а затем опять опускается на четвереньки и продолжает деловито ползти, не отклоняясь от первоначально выбранного направления. Тяжелая, мрачная усталость вдруг овладевает стоящим над ребенком мужчиной — крепким, среднего роста, без малого сорокалетним человеком с первыми проблесками седины в жестком ежике волос. И в его сердце пробуждается странная неприязнь к погибшей женщине, которая отправилась на рынок, не взяв с собой даже удостоверения личности, словно специально затем, чтобы принудить его заниматься ее опознанием — и это после целого рабочего дня, когда у него горло пересохло от жажды и живот давно уже сводит от голода.
Но тут с другого конца коридора доносится ликующий возглас Секретарши. Ей действительно удалось найти владелицу платежки! «Нет, все-таки у нас личные дела в порядке», — с удовлетворением думает Кадровик. Наклонившись над ребенком, он безжалостно отрывает его от увлеченного созерцания запертой двери кабинета и, не дав времени отчаянно завопить, поднимает и несет раскинувшее руки маленькое тельце обратно к матери, как взятый в плен игрушечный самолет. Секретарша, оказывается, тем временем уже вывела на переливающийся фантастическими красками экран компьютера не только анкету со всеми личными данными, но и цветное изображение погибшей — светловолосой, улыбающейся, довольно милой и не очень молодой женщины.
— Уверена, это та самая, которую ты ищешь! — торжествующе заявляет она. — Сейчас я тебе всё распечатаю, пусть все ее бумаги будут у тебя с собой. А кроме того, могу тебе напомнить, что, судя по дате ее поступления на работу, ты тогда лично с ней беседовал.
— Я? Беседовал с ней? — удивляется Кадровик, все еще не возвращая ей ребенка, который изо всех сил дергает его ухо своей ручкой.
— А как же? Ты ведь еще в прошлом июле, когда тебя назначили к нам в отдел, сразу потребовал, чтобы никого не принимали и не увольняли, минуя тебя.
— На какую же должность она поступала? — спрашивает Кадровик, неприятно встревоженный открытием, что он лично связан с погибшей. — В какой цех? У кого она была под началом? Что там говорит твой компьютер?
Оказывается, на этот счет у компьютера нет никакого определенного мнения. Если верить его условным обозначениям, погибшая состояла в списке уборщиц, то есть относилась к той категории работников, которые не имеют постоянного места в пекарне, а кочуют из цеха в цех, с места на место. «Такого человека и после смерти могут не скоро хватиться…» — резонно замечает Кадровик. Но Секретарша, которая, собственно, и придумала когда-то сканировать для компьютера фотографии всех сотрудников, решительно не согласна с его пессимистическим выводом. Этого не может быть. Эта женщина не могла затеряться. Отсутствие работника не могло остаться незамеченным. Над каждым человеком в нашей пекарне, даже над самым распоследним грузчиком, всегда стоит кто-то, кто отвечает за его работу.
Чувствуется, что в ней вдруг воспылало чувство служебного — а может быть, и гражданского — долга. Словно это не она всего лишь час назад наотрез отказывалась выйти из дому. Кажется, она забыла и о двух своих старших детях, которые остались дома и теперь ждут не дождутся ужина; и ее не тревожит даже та лютая дождевая буря, что воет и бушует за окнами пекарни. Похоже, уязвленная человечность Старика, каким-то манером просочившись сквозь запертую дверь его кабинета, заразила и эту молодую женщину, и теперь ее буквально обуревает жажда деятельности. С той же находчивостью, которая только что подвигла ее искать в компьютере фотографию погибшей, она бросается теперь к шкафу с папками личных дел и, торопливо пошарив, торжествующе вылавливает из океана бумаг запись той беседы, которую прошлым летом, нанимая погибшую женщину на работу, действительно провел с ней Кадровик, — несколько жалких листков с прикрепленной к ним короткой записочкой, заключением врача производства. Она быстро, умело подкалывает к интервью анкету покойной, гранки газетной статьи с двумя фотоснимками — тем, на котором запечатлена порванная, окровавленная платежка, и вторым — таким же мутным изображением погибшей женщины, распечатанным с экрана компьютера, собирает все это в тоненькую, бежевого цвета папочку и гордо вручает ее Кадровику — какая-никакая, а все ж первая зацепка для предстоящего расследования. Он может просмотреть эти бумаги в соседней комнате, а если хочет остаться здесь, то пусть хоть отвернется, чтобы она могла покормить изголодавшегося ребенка, пока он будет разбираться с той, что «заварила всю эту кашу», — и, еще не договорив эту тираду, торопливо расстегивает верхнюю пуговицу блузки, высвобождая оттуда набухшую грудь.
Глава третья
«Нет, это больше, чем просто зацепка», — удовлетворенно думает Кадровик. Перейдя и в самом деле в свой кабинет, он смахивает с рабочего стола все бумаги и нетерпеливо погружается в пристальное изучение содержимого тоненькой бежевой папочки, которую приготовила для него Секретарша. Сначала его глаза пытаются увильнуть от встречи с маленькой фотографией, приколотой вверху страницы, но открытое лицо этой немолодой — судя по анкете, сорокавосьмилетней — женщины так и притягивает к себе его взгляд. У нее светлые глаза, и над каждым из них тянется какая-то необычная припухлая складка, причудливо скошенная к переносице. Высокая шея обнажена во всем своем великолепии. На мгновенье он даже забывает, что этой женщины уже нет на свете, — может быть, взрыв вообще разорвал ее на куски, и только бюрократическое равнодушие к ее судьбе еще тянется за ней, как требовательный след ее былого существования.
Его так и тянет позвонить Старику, чтобы доложить об уже произведенном — и так быстро! — опознании, но он тут же передумывает. Уж если Старик так страшится за свою репутацию человечного предпринимателя, что готов во имя этого походя растоптать личные планы трех своих подчиненных, он достоин того, чтобы еще немного помучиться от страха! Не стоит поощрять в нем вредное представление, будто любая его прихоть выполняется немедленно и даже с превеликим удовольствием!
Он переворачивает листок с анкетными данными и вдруг слегка вздрагивает, увидев, что биография женщины написана не ее рукой, как это полагается по правилам отдела кадров, а им самим, его собственным почерком, словно бы без всякой обработки, прямо под ее диктовку, как записывают показания на допросе в полиции:
Меня зовут Юлия Рогаева, по образованию я инженер-механик, могу представить диплом, только я родом не из того города, где училась, а родилась в деревне, можно даже сказать — в глуши, очень далеко от больших городов. И мама у меня до сих пор там живет. У меня сын тринадцати лет, его отец тоже инженер, но мы с ним живем порознь. Он очень хороший человек, но мы с ним разошлись, потому что я от него ушла к другому человеку, тоже очень хорошему. Он старше моего бывшего мужа, но ненамного, ему под шестьдесят, жена его давно умерла, он переехал в город, к нам на завод, и там мы с ним встретились. Я очень хотела поехать с ним в Иерусалим, и он согласился, и мы приехали все втроем — он и я с сыном. Но тут для него не нашлось подходящей работы, а просто так оставаться здесь он тоже не мог, потому что не хотел подметать улицы или сторожить и тому подобное, и поэтому он уехал обратно, но уже не к нам на завод, а к себе на родину, в другой город, потому что там у него остались дочь и внучка. А я осталась в Израиле, потому что мне хотелось еще немножко попробовать, может, мы сумеем здесь устроиться, потому что мне Иерусалим как раз подходит, мне тут нравится, тут интересно, а если я уеду обратно, то второй раз уже не сумею сюда приехать. Сын тоже сначала оставался со мной, но потом его отец решил, что в Иерусалиме стало очень опасно, и попросил, чтобы он вернулся, и тогда я сказала, ладно, пусть едет обратно, а я попробую еще немного покрутиться, мне хочется разобраться, что тут хорошо, что плохо, и я готова работать на любой работе, пусть у меня даже диплом инженера, ну и что, это не важно, может быть, мальчик опять вернется сюда. Ну вот, таковы мои дела на данный момент. А еще моя мама тоже очень хочет приехать в Иерусалим из своей деревни. Ну, посмотрим… может, и правда приедет…
Далее в личном деле находилось что-то вроде декларации, которую Кадровик сформулировал уже своим языком:
Я, Юлия Рогаева, удостоверение временного жителя номер 836205, обязуюсь работать в пекарне на любой работе, а также в ночные смены.
Ниже, огромными буквами, — подпись.
Тут же — его личное мнение:
Женщина в статусе временного жителя, выглядит вполне здоровой, семейное положение — одиночка, производит положительное впечатление, очень хочет устроиться на работу. Временно может быть использована в качестве уборщицы, хотя, с учетом высшего технического образования, может быть переведена в будущем, если хорошо проявит себя, на одну из производственных линий или в отделение писчебумажных изделий.
И еще ниже — заключение врача:
Особые жалобы — никаких. Пригодна для любой должности.
Между тем Секретарша, сидя в соседней комнате, не теряет времени даром. Не переставая кормить ребенка, она диктует по телефону все необходимые инструкции — сначала своим детям, потом мужу и, наконец, матери, — а затем, покончив с этим и даже не спросясь у Кадровика, затевает по собственной инициативе отдельное, самостоятельное расследование, звонким настойчивым голосом выясняя по внутренней связи, известно ли начальнику цеха, что одна из его уборщиц, некая Юлия Рогаева, вот уже несколько дней, никому не доложившись, отсутствует на работе. Она что, уволилась по собственному желанию? или была уволена? и в любом случае — почему об этом не сообщили, как положено, в отдел кадров?
Кадровик, который слышит этот разговор через приоткрытую дверь своего кабинета, поспешно подключается к линии и слышит неуверенный ответ начальника цеха: да, он смутно помнит такую, даже заметил ее отсутствие, но вообще-то лучше спросить у ее непосредственного начальника, у Мастера ночной смены — он как раз только что заступил на работу со всеми своими людьми. Похоже, начальнику цеха не по нраву тот энергичный и требовательный тон, которым Секретарша ведет этот разговор — как-никак со старшим по должности! — потому что под конец он говорит, что лучше бы к Мастеру ночной смены обратился сам начальник отдела кадров, а не «какая-то его подчиненная».
Однако разгоряченная своими сыскными успехами Секретарша даже не замечает, что ее пытаются поставить на место, — она торопливо заканчивает разговор, по-прежнему ни словом не упоминая о судьбе исчезнувшей работницы, как будто ее смерть — это некая козырная карта, которую нельзя открывать слишком рано, — а затем так громко и нетерпеливо зовет Кадровика, словно в нерабочие часы они и впрямь поменялись ролями и это она теперь — его начальник. Войдя в комнату, он обнаруживает, что кормление младенца уже окончено, на стуле висит развернутый, резко пахнущий подгузник, а сам младенец болтает в воздухе толстыми ножками и курлычет, как будто произносит положенное по окончании трапезы благословение плодам земли, сама же Секретарша, тоже весьма довольная собой, немедленно сообщает ему, что ее интуиция подсказала ей правильный путь дальнейших поисков. «И я тебя уверяю, — говорит она, — хоть нам и не сообщили об увольнении этой Рогаевой и мы явно по ошибке уплатили ей за весь последний месяц, но вот увидишь — в конце концов выяснится, что во время теракта она формально уже не имела к нам никакого отношения. Так что мы вполне сможем потребовать от этого мерзкого Журналиста вместе с его симпатичным редактором, чтоб они сами просили у нас прощения, а своей „чудовищной бесчеловечностью“ пускай подотрутся. Заодно можешь сказать Старику, что он может спать спокойно». Она бросает последний взгляд на лицо погибшей уборщицы, равнодушно помигивающее в углу светящегося экрана, говорит: «Жаль, интересная была женщина…» — и выключает компьютер.
— Интересная? — встревоженно переспрашивает Кадровик и в недоумении снова раскрывает свою бежевую папочку, чтобы еще раз вглядеться в лежащую там фотографию. — Да нет, по-моему, ты преувеличиваешь. Если б она была интересной, я бы ее наверняка запомнил.
Но Секретарша уже не слышит его — она торопливо швыряет испачканный подгузник в мусорное ведро, стремительно пакует своего младенца, энергично втискивает его в переносной стульчик и ловко цепляет под мех, на живот, потом закутывается в свое громоздкое пальто, в дождевик, и вот уже ребенок исчез под шелестящей оранжевой пленкой, словно его никогда и не было. Уже у двери она оборачивается и окидывает своего начальника таким удивленным взглядом, будто впервые видит его.
— Нет, интересная, — уверенно говорит она. — Даже красивая. А то, что ты не обратил на нее внимания, так это потому, что ты всегда как улитка — прячешься внутрь себя, а все красивое и доброе проходит мимо тебя, как тень. Да ладно, чего мы спорим о человеке, которого уже нет. Тут уже ничего не докажешь.
И, помолчав, вдруг добавляет:
— Знаешь что — давай-ка я тоже схожу с тобой к Мастеру ночной смены. А то интересно у нас получается. Выбрасывают человека на улицу и даже в кадры не сообщают.
Глава четвертая
Еще недавно она умоляла его не вызывать ее обратно в контору, а вот сейчас, закутавшись сама и закутав в мех сытого младенца, идет спокойно и терпеливо, словно ее подключили к неисчерпаемому резервуару свободного времени, шагает рядом со своим начальником по вымощенной плитками дорожке, ведущей из административного корпуса к гигантскому, без единого окна зданию пекарни, из которого модернистскими скульптурами поднимаются в серое небо тонкие и высокие фабричные трубы. Со скатов черепичной крыши, что нависают над стенами здания, непрерывными потоками струится, кажется, уже не просто дождь, а сплошная стена воды, сплетенная из сотен дождей сразу, и потоки эти с каждой минутой усиливаются, как будто зима, окончательно потеряв надежду разом опустошить все небо, теперь выдаивает из него множество струй по отдельности, смешивая их в безбрежное море уже потом, на земле. Он вдруг вспоминает о Начальнице канцелярии, которая вынуждена сейчас заменять его в роли отца, и так же неожиданно и непонятно почему ощущает спокойную уверенность, что эта пожилая, опытная женщина не станет тешить себя иллюзиями, будто в такую погоду безумные самоубийцы с взрывчаткой на поясе поленятся выйти из дома, чтобы взрывать и взрываться, и поэтому будет упрямо стоять у дверей балетной студии и вообще всюду, где ей придется, лишь бы порученная ее опеке девочка и шагу не сделала в одиночку по таким опасным нынче иерусалимским улицам. Теперь он уже ощущает не злость, а странную молчаливую благодарность к той безымянной женщине, смерть которой сумела пробудить в их душах это поразительное чувство возрожденного братства, и даже готов, протянув руку, дружелюбно коснуться — чего обычно, еще по армейской привычке, избегает — плеча своей Секретарши, но тут же спохватывается, прячет руку в карман плаща и лишь восклицает шутливо, стараясь пересилить ревущий ветер:
— Кончится тем, что ты все-таки задушишь своего ребенка!
Она отирает залитое дождем лицо и с неколебимой уверенностью отвечает:
— Никогда! Я чувствую каждое его шевеление. Вот, в данную минуту он просит передать тебе самый пламенный привет.
Дождь, темень кругом, а мы все уже тут как тут, в цеху, собрались вокруг наших гигантских печей, на свою ночную смену, — человек девяносто, не меньше, мужчин и женщин. Тут и те, кому у конвейера стоять, и те, кому убирать, и операторы машин с техниками из контроля, и сборщики с сортировщиками, и мукомолы с дрожжевиками, и инженеры вперемешку с простыми работягами. Пора начинать. Скоро поплывут по нашим конвейерным лентам золотистые кирпичи и кирпичики теста, загудят огромные, герметически закрытые стальные цилиндры печей, а там и упаковщики примутся укладывать и паковать готовый наш продукт — буханки и хлебы, крученые халы и плоские питы, бублики и булочки, крутоны и панировочные сухари. А снаружи, под навесом, уже собираются с шумом грузчики, и водители уже толпятся поодаль, которые скоро повезут наш свежий ночной хлеб по всей стране. Помощник Мастера поторапливает запаздывающих уборщиц — они тоже, как и все мы, в белых халатах и белых колпаках, чтобы ни один волос не упал, упаси Боже, на горячее тесто, — пора, мол, им браться за ведра и щетки, соскребать с поддонов остатки сгоревшего теста. И часы вот уже отсчитывают первые минуты нашей смены. Побежало оно, наше времечко, и теперь не покинет нас до конца долгой ночи.
Всё уже наготове, а тут вдруг появляются эти двое — мужчина с седоватым ежиком, но еще молодой и крепкий, среднего роста, с армейской выправкой, и женщина с ним, в желтой накидке поверх пальто. Видно, из правления оба, и слова еще не успели сказать, а мы уже дали им, как положено, халаты с колпаками и тогда только в цех впустили. Они, оказывается, к нашему старому Мастеру пришли…
У входа в цех им велят надеть белые халаты и высокие белые колпаки, и вот уже они совсем рядом со стальными печами, что дышат блаженным теплом в середине огромного зала. Кадровик здесь — гость нечастый. По своей прежней работе он хорошо знает писчебумажный отдел и с тамошними сотрудниками, если они в нем нуждались, даже после назначения на новую должность всегда предпочитал встречаться прямо на их рабочем месте, в привычной для себя обстановке, — но работников самой пекарни всегда принимал у себя в кабинете. Эти гигантские залы с конвейерными лентами и огромными, наглухо закрытыми печами, это долгое таинство выпечки хлеба, а в особенности бесконечные ящики с буханками и батонами — всё здесь навевает на него уныние и тоску, как бывало в детские годы, когда мать посылала его в бакалейную лавку неподалеку от дома. Но в сегодняшнюю грозу он готов благословлять это сдобное, душистое тепло, так неожиданно подаренное ему здесь на исходе длинного рабочего дня, — а день этот, он предчувствует, кончится не так-то скоро, возможно напрямую слившись с еще предстоящей ему и наверняка такой же длинной, сумбурной ночью. Между тем желтоватые, похожие на глину комки теста медленно проплывают на уровне его глаз на своем неумолимом пути к огню, ждущему их в стальных недрах, и это древнее зрелище почему-то греет его душу, несколько притупляя и чувство вины за дочь, перепорученную в чужие руки, и гнетущее предчувствие гневной сцены, которую, он знает, неизбежно устроит ему бывшая жена. Краешком глаза он видит золотистую макушку пыхтящего от натуги младенца, который сумел-таки высунуть голову из меховой тюрьмы и теперь с любопытством оглядывается по сторонам, а краем уха слышит голос Секретарши, которая воинственным шепотом предостерегает его ни в коем случае не торопиться с известием о смерти, которая привела их сюда. Как будто она надеется, что эту смерть, точно ребенка, тоже можно спрятать от чужого глаза под мех ее пальто.
Но вот и Мастер ночной смены. Смуглый мужчина лет шестидесяти, высокого роста, слегка сутулый, на привлекательном, с тонкими чертами лице выражение легкой озабоченности и даже тревоги — еще бы, неожиданное и столь позднее появление людей из отдела кадров ничего доброго ему явно не сулит. И действительно, снедаемая рвением Секретарша тут же рывком протискивается вперед — она по-прежнему боится, что ее начальник не сдержится и слишком рано известит о смерти их работницы, тем самым дав Мастеру возможность переложить всю вину на погибшую, — и с притворной наивностью спрашивает: «А что, уборщица Юлия Рогаева, которая вот уже больше недели не отбивалась на проходной, все еще числится у вас в штате? а если числится, то где она в данный момент? и нельзя ли ее позвать, будьте добры…»
Мастер, которому и в голову не приходит, что это сама Смерть задает ему столь невинный на вид бюрократический вопрос, слегка краснеет, как будто уже в самом имени пропавшей работницы таится какая-то ловушка:
— Рогаева? — Он внимательно изучает свои ладони, словно отсутствующая работница прячется именно там. — Нет, Юлия уже ушла от нас… давно…
И мягкая интимность, с которой он произносит имя погибшей женщины, заставляет дрогнуть какую-то струнку в душе Кадровика.
Но Секретарша настроена решительно. Как тот пес, что полагает, будто он уполномочен толковать намерения хозяина, она продолжает теребить высокого пожилого мужчину, в недоумении наклонившегося над ней:
— Как это «ушла»? По собственному желанию? Или это вы ее уволили? А если уволили, то за что?
Мастер почему-то затрудняется дать внятный ответ. Извините, но он хотел бы сначала узнать, в чем дело. С чего вдруг им понадобилась эта работница? Да еще в такой поздний час? Не пришла же она сама к ним жаловаться…
— А почему бы, собственно, и нет?
Потому что он знает. Это такая женщина… она не станет унижаться.
— Так почему же вы ее уволили? Кто сказал, что он ее уволил?
— Что же с ней произошло? Почему вы всё ходите вокруг да около и не отвечаете на прямой вопрос?
Видимо, Мастер чего-то опасается, если он так настойчиво требует от них объяснений. Кто-то из вас недавно встречался с этой женщиной? Да или нет?
— Пока что нет… — Секретарша заговорщически улыбается Кадровику. — Но возможно, скоро встретимся…
«Что она несет? Это уже переходит всякие границы», — думает про себя Кадровик, но по-прежнему хранит молчание, не видя смысла перебивать их разговор.
— Впрочем, вы, наверное, правы… — уступает Мастер. Чепуха все это. В самом деле, какая разница? Даже если вы с ней встречались, она могла всего лишь подтвердить, что никто ее не увольнял, но и она, собственно, не увольнялась. Просто они с ней… как бы это сказать… ну, расстались по-доброму, что ли… Да, конечно, теперь он понимает, что обязан был сообщить об этом «расставании» в отдел кадров, но разве это не чистая формальность? Ведь ни администрация, ни профсоюз не могут возражать против ухода временного работника. А вообще-то эта Рогаева, сказать по правде, была прекрасной работницей. У него к ней не было никаких претензий. Хотя, конечно, работа была ниже ее уровня, совсем не по ее образованию. Вы там, в отделе кадров, послали ее сюда уборщицей, даже не разобравшись, наверно, что перед вами дипломированный инженер. Он потому и посоветовал ей уйти из пекарни — хотел, чтобы она нашла себе более подходящее место. У него просто сердце щемило, когда он видел, как такая женщина ходит по ночам с метлой и с мусорным ведром в руках.
Этот простой, даже слишком простой ответ, явно призванный поскорее удовлетворить и спровадить восвояси маленькую делегацию из отдела кадров, нисколько не охлаждает, однако, бурный следовательский пыл Секретарши. Она грозно глядит в смуглое печальное лицо пожилого Мастера, ее волосы выбились из-под белого колпака и разметались во все стороны, пальто широко распахнуто, и толстощекий ребенок, что так и вертится у нее на груди, кажется каким-то живым пропеллером, только что выбравшимся из ее чрева.
— Так что же — из-за того, что у вас такое чувствительное сердце, вы взяли и вышвырнули замечательного работника? Могли бы хоть нас спросить, — может, мы бы сами нашли для нее более подходящую работу в каком-нибудь другом месте, например у нас же, через дорогу, в писчебумажном отделе…
И тут уже терпение Мастера, видимо, кончается — сурово прикрикнув на столпившихся вокруг рабочих, которые с любопытством прислушиваются к странному разговору, он поворачивается к молчащему Кадровику и заявляет, что у него больше нет времени, ему некогда, пора уже запускать третью печь, и вообще — он так и не понял, чего от него хотят. Ведь не может же быть, что весь этот шум поднялся из-за каких-то пустяковых налогов, которые пекарня зря уплатила за ушедшую работницу? Если все дело в этом, то ради Бога — пусть они вычтут эти налоги у него из зарплаты, и дело с концом.
Все это время Кадровик с удивлением прислушивается к себе: «Почему я продолжаю молчать? Почему я разрешаю этой разошедшейся ведьме так нападать на пожилого человека, а заодно позорить меня самого?» Но теплое блаженное дыхание пекарни по-прежнему затуманивает его чувства, и ему кажется, что требовательный голос Мастера доносится к нему сквозь ватное одеяло сна:
— Скажите правду, что случилось? Она действительно обратилась к вам?
— Обратилась, — негромко, со значением говорит Секретарша. — Но не так, как вы думаете.
И тут вдруг к Кадровику возвращается утраченное им в этом уюте сознание своей ответственности.
— Ее нет, — тихо говорит он. — Она погибла во время теракта на прошлой неделе.
Кажется, смертоносный пояс террориста, взорвавшийся на минувшей неделе на овощном рынке, сейчас взрывается снова, только на сей раз совершенно беззвучно. Мастер отшатывается, как будто его толкнула взрывная волна, лицо его багровеет, он стискивает голову руками.
— Не может быть…
— Еще как может, — все так же негромко говорит Секретарша, даже, кажется, с каким-то странным злорадством.
Но теперь Кадровик уже не дает ей продолжить. В нескольких простых и внятных словах он рассказывает Мастеру о намеченной к публикации статье и об озабоченности хозяина, который страшится, что это может повредить доброму имени и даже доходам пекарни.
— Вы нас немного запутали сейчас этим вашим «расставанием», — не без укора подытоживает он. — Но теперь мы хоть установили, что она уже не работала у нас ко времени теракта. А это значит, что мы и не обязаны были интересоваться ее судьбой.
Видно, что Мастер и впрямь тяжело переживает внезапное известие, но Кадровику кажется, что даже это не умерило следственный раж Секретарши, и он вдруг делает именно то, чего всегда избегал, — тепло, по-дружески кладет ей руку на плечо, не стесняясь посторонних. «Хватит, — увещевает он ее. — Кончай. Поздно уже. Смотри, и дождь этот треклятый никак не кончается. Теперь-то уже все ясно, правда? Так что большое тебе спасибо за помощь, но дальше я уже смогу действовать сам, а ты поезжай давай домой — дети, наверно, тебя заждались, и муж…»
И с каким-то незнакомым, неожиданным для себя волнением запечатлевает на золотистой макушке младенца легкий поцелуй — словно в награду за его терпеливое молчание. Ребенок жмурится от удовольствия и в очередной раз выплевывает изо рта постылую соску.
Секретарша словно бы вдруг приходит в себя. Все ее административное рвение разом испаряется, она неторопливо, задумчиво застегивает свое широкое меховое пальто, так что младенец снова исчезает в нем, и вдруг, озорно улыбнувшись, поворачивается к пожилому Мастеру и спрашивает его: а что, сотрудники администрации тоже могут получить бесплатно буханку хлеба? И от этого простодушного вопроса недавней неумолимой прокурорши смуглое лицо Мастера тоже расплывается в широкой улыбке, и он набивает ей в сумку три буханки разных сортов, добавляет к этому две пачки сухарей, несколько пакетов крутонов и панировочных крошек и велит одному из рабочих, которые все еще крутятся поблизости, отнести сумку к ее машине, а заодно дать пару буханок также ее начальнику.
Но Кадровик соглашается только на одну.
Глава пятая
И почему-то не покидает здание пекарни. Напротив, непонятно зачем бредет следом за Мастером, который тем временем торопится во внутренний зал, где рядом со стальным цилиндром третьей печи два техника давно уже ждут его разрешения на запуск. И тут, на своем рабочем месте, этот человек, только что казавшийся таким смущенным и растерянным рядом с наседавшей на него неукротимой Секретаршей, словно бы вдруг меняется на глазах — так уверенно и властно отдает он короткие и твердые приказы, которые мало-помалу пробуждают внутри печи глухое, сдержанное и глубокое урчание, словно там нехотя просыпается какое-то огромное цирковое животное, этакий дрессированный тигр или лев. Кадровик в восхищении глядит на рабочих — как слаженно и дружно работают эти люди в окутывающем их всех братском тепле! На какой-то миг его обжигает тоскливая зависть. Да, в такую промозглую ночь куда лучше иметь дело с молчаливым и послушным веществом теста, чем с хрупкими и ранимыми человеческими существами. Здесь ведь любую ошибку можно исправить — всего-то и нужно, что взмахнуть да нажать.
Видно, этот странный молодой чиновник, так неотступно бредущий следом и всё время поглядывающий вокруг, все-таки беспокоит пожилого Мастера, потому что, когда запуск кончается и к глухому рычанию печи присоединяется какой-то тонкий звенящий вопль, он снова подходит к Кадровику, пытаясь выяснить, что тому нужно еще. Ведь он уже обещал, что сразу по окончании смены зайдет к хозяину и сам признается в своем небольшом административном проступке. Нет, оказывается, Кадровик, этот ответственный за кадры работников пекарни, хочет, чтобы Мастер не торопился со своим признанием. Ему пришло в голову попробовать сначала вообще отменить зловредную публикацию.
— Нет, это у вас не выйдет… — устало говорит Мастер.
— Но почему? Ведь ясно уже, что ко времени теракта эта Рогаева не имела к нам никакого отношения…
— Не будьте наивны. Имела, не имела — какой журналист откажется от такой сенсации? Даже если вы сумеете доказать ему ее непричастность к пекарне — он все равно найдет что-нибудь другое. Ему ведь лишь бы впутать нас в эту историю. Бог с ней, со статьей, пусть публикуют. Не переживайте. Ведь в этих местных газетках люди обычно читают одни только объявления — о ресторанах там или о продаже машин… А если кто и наткнется случайно на эту статейку, то, скорее всего, забудет о ней раньше, чем прочтет.
«Странно», — думает Кадровик и вдруг говорит с неожиданной резкостью, поражающей его самого:
— Непонятно мне: если вы так переживаете из-за нее, почему же вы с ней, как вы говорите, «расстались»? Причем даже до того, как она нашла новую работу?
— А вы уверены, что она ее не нашла?
— После взрыва у нее в сумке обнаружили только черствые остатки…
— Остатки? — Лицо Мастера вспыхивает. — Какие еще остатки? Кто там может судить, что у нее было в сумке, после такого взрыва?
Кадровик испытующе смотрит на смуглого пожилого мужчину, но к вопросу, так и не получившему ответа, больше не возвращается. Нет, он все-таки попытается отменить публикацию. Хорошо бы сделать это еще нынешней ночью. То-то Старик удивится! Он кивком прощается с Мастером и поворачивает к выходу. У дверей его останавливают рабочие ночной смены, возбужденно расспрашивая о подробностях смерти их уборщицы. Нет, он не знает никаких подробностей, он бы сам хотел их о многом расспросить. Но они тоже ничего толком не знают. Пекарня огромна, цеха велики, разбросаны, каждый работает сам по себе, а эта Рогаева — она ведь была принята временно, ну и, понятное дело, боялась, что могут уволить, вот и старалась себя показать, такая добросовестная была, что ото всех замыкалась, слова лишнего никому не скажет — пустая, мол, болтовня…
Снаружи по-прежнему льет. Из-за сплошной дождевой завесы один за другим выплывают серыми призраками огромные военные грузовики, с визгливым скрежетом разворачиваются на парковке и прижимаются широкими задами к погрузочным платформам складов. Почему-то Кадровику становится вдруг жаль, что он не спросил рабочих, казалось ли им, как его Секретарше, что эта Рогаева была красивой. Впрочем, по отношению к погибшему человеку такой странный вопрос, пожалуй, мог бы показаться неуместным. Он зябко поднимает воротник плаща и под секущим дождем, разбрызгивая лужи, бежит через двор обратно в административный корпус.
Глава шестая
Но не сразу проходит в свой кабинет. Сначала задерживается немного возле стола Секретарши, с отвращением принюхивается к запаху подгузника, оставшегося в мусорном ведре, потом садится, набирает номер редакции и просит к телефону редактора газеты. Увы, секретарша редакции — тоже, судя по голосу, женщина разбитная и напористая — бодро сообщает ему, что Редактора на месте нет, и более того — в ближайшие пару дней связаться с ним не будет никакой возможности. Ему немного поднадоел весь этот идиотский мир, и он решил уйти на время в полное отшельничество — уж куда полнее, он даже мобильник оставил здесь, в редакции. Впрочем, она готова предложить свои услуги в качестве временно исполняющей его обязанности. Кадровик снова удивляется этой неуемной страсти секретарш брать на себя право принимать решения вместо начальства, но тем не менее представляется ей по полной форме, называя свою фамилию и длжность, и осторожно осведомляетс, известно ли ей что-нибудь о статье, которая должна появиться в пятничном выпуске их газеты. Конечно, известно! Она, оказывается, не только в курсе всех деталей и подробностей, но и более того — даже видит себя одним из активных участников этой истории. Ведь это именно она посоветовала редактору — перед тем как тот уединился от опостылевшего мира — заранее предупредить Старика, какой неприятный сюрприз ждет его в конце недели, чтобы тот успел прислать извинение. «Но в том-то и дело!» — перебивает ее Кадровик. В том-то и дело, что никакого извинения не требуется. Всего лишь разъяснение. Потому что, видите ли, обвинение, которое предъявляется им в этой статье, в действительности основано на ошибке. Они здесь только что закончили первый этап административного расследования и выяснили, что хотя погибшая женщина и в самом деле когда-то работала в их пекарне, но ко времени теракта давно уже не имела к ней ни малейшего отношения. Из чего следует, что руководство пекарни вообще и отдел человеческих ресурсов, который он возглавляет, в частности никак нельзя обвинить ни в бессердечности, ни в равнодушии, ни в недостатке человеколюбия. Поэтому он советует ей — поскольку уединившийся от мира редактор, как это ни удивительно с точки зрения здравого смысла, уединился также от своего мобильного телефона — принять, самой и безотлагательно, решение об отмене злополучной публикации. Проще говоря — выбросить эту нелепую, ошибочную, мерзкую статейку в мусорное ведро. Прямо сейчас. Выбросить. Немедленно и бесповоротно.
— Выбросить статью?! — Секретарша потрясена так, словно он попросил ее выбросить в мусорное ведро звезду, свалившуюся с неба. — Просто так взять и выбросить? Но это же абсолютно исключено! Аб-со-лют-но! А почему это вас так волнует? Мы ее напечатаем, а рядом, в маленькой рамке, напечатаем ваше извинение или разъяснение, как вы хотите, и пусть уж читатели сами решат, кто в чем виноват или не виноват.
— Ни в коем случае! — возмущенно протестует Кадровик. — К чему же ранить читателя такими статьями в нынешние трудные времена, если повод-то ложный?!
Нет, секретарша упорствует в своем отказе. При всем ее сочувствии к понятному и справедливому желанию Кадровика очистить своего хозяина от несостоятельных обвинений, она не чувствует себя вправе ни отменить, ни тем более выбросить, ни даже сколько-нибудь отсрочить какую бы то ни было статью без ведома и согласия ее автора. Если уж вашему хозяину так приспичило, почему бы вам не поговорить напрямую с самим этим Журналистом и не попытаться убедить его самого немного смягчить свои обвинения? Впереди целая ночь… можно еще успеть перебрать кое-какие строчки…
— Поговорить? С этим Змием подколодным?!
— Змий подколодный? Ха-ха-ха! — Она явно в восторге. — Нет, это просто замечательно! Это вы по опыту личного общения или только на основании его статей?
— Достаточно и одной этой дурацкой статьи, чтобы понять, с кем имеешь дело!
— Если так, то это гениальное попадание. Прямо в точку! Но скажите сами, — и она неожиданно интимным тоном поверяет ему свое великое секретарское кредо, свое глубокое, основанное на жизненном опыте, убеждение, — нет, ну скажите сами, разве мы можем вообще обойтись без таких вот… змиев? Ведь правда же, хоть один такой, да должен ползать в каждой газете?! Ведь иначе мы все будем чувствовать себя совсем уж безнаказанно, разве не правда…
Завершив эту занятную, но совершенно бесполезную по результатам беседу, Кадровик погружается в черную меланхолию. Какого черта! Чего ради он так настаивает? За что сражается? Неужто всего лишь за то, чтобы покрыть непонятное упущение Мастера ночной смены? Или затем, чтобы снова, как в те былые дни, когда он еще работал торговым агентом, показать Старику, какой у него изобретательный и инициативный сотрудник? А может — он даже чуть пугается этой странной мысли, — может, он потому так упорствует, что хочет вернуть хоть толику уважения этой погибшей женщине, обладательнице инженерного диплома, для которой в Иерусалиме нашлось лишь место уборщицы? Хочет вернуть ей хоть толику положенного человеку достоинства, чтобы и она сама, и все ее близкие поняли, что ее страдания и смерть остались здесь незамеченными отнюдь не по причине всеобщего отупения, бессердечия и равнодушия.
Он зажигает настольную лампу и в тишине пустынного здания снова всматривается в изображение погибшей женщины в своей тоненькой бежевой папке. Да, интересное лицо. Неужели в самом деле красивая? Впрочем, кто может судить… Он решительно захлопывает папку и поднимает трубку телефона — проверить, как прошел у дочери урок в балетной студии. Но домашний телефон молчит, и свою временную заместительницу он находит только по мобильнику. Ее легкий английский акцент звучит успокаивающе: да, урок в студии закончился уже четверть часа назад, но девочка забыла, что им задано в школе на завтра, поэтому она подвезла ее к подруге, а сама ждет теперь в кафе. Так что он может спокойно заниматься своим расследованием. Хоть всю ночь. Он должен еще сегодня закончить это расследование. Они обязаны достойно ответить на эту подлую клевету.
— Всю ночь?! — Он даже теряется от удивления. — Но зачем? Это же совершенно излишне. Мы уже, в сущности, всё выяснили…
И рассказывает ей о закончившемся опознании. Да, окровавленная и порванная платежка, с которой началась вся эта путаница, действительно выписана в пекарне, но нет никакого сомнения в том, что ко времени теракта эта женщина — он с некоторым пафосом называет Начальнице канцелярии найденное наконец имя, — эта Ю-ли-я Ро-га-е-ва, да, вот именно, Рогаева, — она уже не имела никакого отношения к их пекарне. И поэтому сейчас он всеми силами пытается вообще отменить публикацию этой несправедливой статьи. К сожалению, редактор отсутствует, и ему, кажется, придется обратиться к самому Журналисту…
Его идея приводит ее в восторг. Отменить публикацию? Это абсолютно правильно. Это замечательный ход. И таким образом они смогут вернуть Старику утраченный душевный покой.
— Ты прав. Звони ему. И главное, не уступай! — подбадривает она Кадровика. — Надави на него, прижми его к стене, этого писаку!
— Как же, прижмешь такого, — мрачно говорит Кадровик. — Я не зря его называю Змием. Он и есть змий. Удав. Такой, если поймает кого-нибудь в свои кольца, так просто не отпускает. Не удастся одно, придумает что-нибудь другое. Может, лучше, чтобы Старик сам позвонил в газету? Уж ему-то наверняка дадут поговорить с редактором…
Нет, она хорошо знает своего босса.
— Старик ничего не понимает в таких… формальностях. Он только запутается, разволнуется и, в конце концов, всё испортит. И потом, подумай, времени ведь мало. Ты же сам говорил, что они там, в газете, завтра закрывают пятничный номер. А Старик как раз сейчас в ресторане, а оттуда собирался на концерт…
— В ресторане? И собирается на концерт? Вот как? А мы тут пока из кожи вон лезем, чтобы защитить его честь.
— Но не только же его! — Она взывает к его чувству справедливости. — Мы ведь и свою честь защищаем тоже. В том числе и честь твоего отдела. Так что давай сделаем всё сами. А Старика оставим в покое… Сколько ему вообще осталось?
Она так преданно защищает Старика, что Кадровик вспоминает: ему ведь тоже есть кого защищать и о ком заботиться. Что там с его дочерью? Можно ли спросить, что Начальница канцелярии о ней думает?
— Хорошая девочка… — Чувствуется, однако, что она почему-то избегает прямого ответа. — Немного рассеянная, правда, не совсем организованная. И сама еще не знает, чего хочет. Но ты не волнуйся — в конце концов она найдет дорогу в жизни. Они все ее находят…
Кадровик медленно кладет трубку и устало прикрывает глаза.
Глава седьмая
В телефонной трубке — низкий высокомерный голос на фоне разухабисто лязгающей музыки, как будто Змия подколодного застигли на свадьбе или в дискотеке. Впрочем, это не мешает Журналисту прежде всего обрушиться на своего Редактора. Что за отвратительная манера — показывать статью ее же героям?! Настоящая непорядочность, и профессиональная, и моральная. Теперь понятно, почему эта скотина так поспешила спрятаться ото всех. И что же — вам, значит, не приглянулась моя статья, да? Ну, он так и полагал, что теперь начнутся всякие закулисные интриги, давление, угрозы — не зря ведь фотограф уже тогда, во время их визита в больницу, напоминал ему, что кроме пекарни у вас там есть еще писчебумажный отдел, который вроде бы поставляет бумагу газетам. Ну и что — вы небось полагаете, что в обмен на небольшую скидку в цене бумаги вам положена полная моральная неприкосновенность? Черта с два! И вообще, что случится, если ваш ответ появится неделей позже? Мир от этого не развалится. Ах, вот как, вы хотите, чтобы я вообще отозвал статью? Вас что же, так задело обвинение в бесчеловечности? А может, вы просто испугались реакции покупателей? Знаете, для капиталиста вы как-то поразительно наивны. Неужели вы всерьез думаете, что из-за какой-то статьи хоть кто-нибудь станет бойкотировать ваши продукты? Если бы… Но этого не будет, увы. В наше время, когда человеческое достоинство попирается совершенно в открытую, везде и повсюду, кто там станет обращать внимание на мелкие провинности крупного предприятия?! Ну, подумаешь, бросили свою работницу умирать и даже не поинтересовались, что с ней! Да это, скорее, даже уважение вызовет у нашего задолбанного до беспамятства народа: вот, глядите, есть еще, оказывается, в нашей стране места, где не распускают всякие слюни насчет «человечности», а правят твердой рукой и в результате — как эффективно! А если даже какой-нибудь особенно мягкосердечный простачок и возмутится вашей наглостью — ну и что? Неужто вы думаете, что он пойдет искать на полках супермаркета ваши продукты, чтобы их бойкотировать? Чепуха! Ну, а если вас это все-таки беспокоит, так пожалуйста — присылайте нам свои объяснения, извинения, оправдания, что там у вас есть, только будьте любезны — на следующей неделе. Чао!
— Нет, ни о каких оправданиях или извинениях не может быть и речи! Тем более на следующей неделе! — Кадровик тщетно пытается перекричать грохочущую музыку. — Эта женщина, эта погибшая, смерть которой вы так усиленно пытаетесь на нас навесить, ушла от нас уже месяц назад. Так что во время теракта она даже формально не была нашей работницей, и только по причине небольшой бюрократической путаницы мы продолжали платить ей зарплату и даже выплачивать за нее налог. Всё это проверено. Мы не только не могли знать о ее смерти, но и не должны были знать о ней. И я полагаю, что элементарная порядочность обязывает вас теперь признать свою ошибку и отозвать статью.
Ленивый высокомерный голос сообщает ему, что не может быть и речи о том, чтобы признавать какую-то там ошибку. Интересно, как это она вдруг перестала иметь к вам всякое отношение? Вы что, уже придумали, как похитрее уволить ее, задним числом, чтобы ваша совесть была чиста? А как же с платежкой вашей уважаемой пекарни, которую нашли у нее в сумке? Что это вы всё крутите да изворачиваетесь? Ясно же, что она ваша! И вы обязаны не просто извиниться, вы обязаны еще и немедленно ее опознать, чтобы легче было найти ее родственников и друзей и организовать ей достойные похороны. Это ваш минимальный долг по отношению к своему работнику. Вы ведь достаточно ее эксплуатировали, пока она была жива, так выполните теперь свой долг, и тогда читатели, может быть, простят вам ваше омерзительное бездушие и когда-нибудь забудут об этой истории…
Кадровик буквально задыхается от гнева. Во-первых, всё, что в этой стране когда-нибудь вроде бы забывают, потом обязательно когда-нибудь всплывает. А во-вторых, прежде чем выносить приговоры и раздавать указания, лучше объяснили бы, каким боком вы сами причастны к этой истории. Почему это, интересно, вы не обратились к нам сразу же после того, как обнаружили нашу платежку? Почему это даже из реанимации бегут сообщать прежде всего в газету?
— Во-первых, не в газету, а ко мне лично, — назидательно цедит высокомерный голос. — Во-вторых, в отделении реанимации некогда заниматься документами, они борются за жизнь раненых. Это потом, когда никто не явился ее опознать, и тело отправили в морг, и прошло еще несколько дней, один тамошний патологоанатом, мой знакомый, решил проверить ее сумку и нашел там эту платежку, без указания имени… Кстати, почему это у вас такие анонимные платежки, в вашей пекарне? А, понимаю! Разделяй и властвуй. Скрывай и эксплуатируй. Ну, конечно. Очень похоже на всех вас. В общем, так — мой знакомый не мог ничего разобрать и поэтому обратился ко мне. Мы с ним немного сошлись за последний год, потому что я написал серию статей о том, как работают наши больницы во время терактов…
— Почему же вы не обратились к нам сразу же, когда увидели, кем выписана эта платежка?
— Потому что есть предел и моему терпению. Мое сердце просто лопалось от гнева при виде вашей душевной глухоты и равнодушия, и я решил, что вы заслуживаете небольшой порки, и притом желательно прилюдной. Это уже не первый раз, что крупные предприниматели, вроде вашего хозяина, умывают руки, когда их рядовые работники становятся жертвами терактов…
— Но как же так?! — возмущенно воскликнул Кадровик, понимая, что он наконец нащупал уязвимое место. — Как же так?! Ради какого-то сомнительного «урока» вы готовы оставить погибшего человека на неопределенное время в морге?!
— Что значит «оставить»? — насмешливо удивляется голос в трубке. — В каком смысле «оставить»?
— Оставить ее неопознанной, непохороненной — и все для того, чтобы вы могли заварить свою кашу?
— Вот что, любезный. — Кажется, голос впервые выходит из равновесия. — В отличие от вас, я за каждым конкретным случаем вижу прежде всего общий принцип — низкий уровень общественной и личной порядочности наших преуспевающих богатеев, которые топчут на своем пути всех остальных. Идут по трупам. А об этой женщине вам нечего беспокоиться. Ей уже не важно, она может оставаться там хоть навечно. Я видел таких мертвецов, которые неделями ждали, пока их опознают и похоронят. Это морг при университетской клинике, они там умеют сохранять человеческое мясо…
— Просто невозможно поверить! — гневно говорит Кадровик. — Вы называете умершего человека «мясом», а сами выступаете в крестовый поход против крупных предприятий из-за их, видите ли, «неуважения к умершим»!
Музыка в трубке неожиданно смолкает.
— Уважение к умершим? — В голосе Змия звучит неподдельное изумление. — Вы полагаете, что я сражаюсь за уважение к умершим? Нет, господин хороший, вы ни черта не поняли. А мне-то казалось, что вы уже уловили, что меня нисколько не занимает ваше идиотское «уважение к умершим». Видите ли, граница между живыми и мертвыми абсолютна. Мертвец — это просто неодушевленная материя, и всё. Уважение, страх, вина — всё это относится только к нам самим. Мертвые тут ни при чем, они в этом уже не участвуют. Уж вам-то, как начальнику отдела кадров, полагалось бы понимать, что все несчастья и боль в нашем мире порождены не отсутствием уважения к умершим, а недостатком внимания к живым. Той невыносимой легкостью, с которой вы забываете о почему-то не вышедшем на работу человеке, отказываетесь признать его своим в уверенности, что тотчас найдете ему замену среди других безработных, и так далее. Но я, если мне хочется выжать из нашего скучающего, равнодушного читателя хотя бы толику боли и возмущения всем этим, — я должен оставить эту погибшую женщину безымянной еще на несколько дней. Что поделать, таковы времена. Даже самый высокий принцип приходится растворять в ложечке скандала… Можете мне поверить, если бы не их вонючая щепетильность, этих типов в нашей редакции, я бы и фотографа своего непременно послал, чтобы он сфотографировал ее в морге. Этот мой приятель там, патологоанатом… он сказал… ну, выразился в том смысле… что эта ваша погибшая была если не совсем красоткой, то уж наверняка очень интересной женщиной…
— Интересной?! — Голос Кадровика дрожит от негодования. — Как вам не стыдно так говорить! Может, вам ее даже показали по дружбе, а?! «Красотка»?! «Интересная женщина»?! И это вы говорите о погибшем человеке?! Да вы оба просто тронутые, вы и ваш приятель! Недаром я сразу почувствовал в вашей статье что-то безумное…
На другой стороне провода слышится довольное хрюканье. А если даже так, что из этого? Когда всё в стране разваливается, может, с этим только так и нужно бороться — с помощью безумия? Впрочем, честности ради, следует признать, что слова приятеля о красоте погибшей женщины действительно были одной из причин, заставивших его поглубже копнуть это дело. Но господин начальник отдела кадров не может не понять этого, ведь он наверняка говорил с погибшей, когда принимал ее на работу.
Как начальник отдела кадров он возмущен попыткой Журналиста каким-то образом связать его с погибшей. В пекарне два цеха, триста двадцать человек работают в три смены, кто может их всех запомнить?
— Может быть, вы мне хотя бы ее имя назовете? Кем она у вас работала? В ее личном деле наверняка есть фотография, я мог бы присоединить ее к статье. А может, присоединим ее к вашему извинению, а? Это оживит историю, да и у читателей возбудит добавочный интерес…
— Значит, вам фотографию? И имя тоже? Оживить историю? Забудьте об этом! Вы не получите никаких дополнительных данных, пока не согласитесь отозвать свою статью или, по крайней мере, изменить ее злобный, оскорбительный тон.
— Отозвать? Да нет, статья моя крепко стоит на обеих ножках. А вот меня вы надоумили. Я, пожалуй, действительно еще немного поработаю над этой темой. Интересно было бы выяснить, как это у вас в пекарне увольняют сотрудника и одновременно продолжают платить ему зарплату? И вообще, я думаю, что из этой истории можно еще кое-что выжать. Люди любят читать о жертвах терактов, это не что-то там далекое и чужое, это реальное и возможное, они тут же примеряют всё на себя. Посмотрите сами на тех, кто приходит сразу после очередного взрыва в кафе, — у них в душе отчаяние, протест, но на лицах — этакая горделивая приподнятость: вот, мол, мы снова здесь, мы не поддаемся страху, жизнь продолжается вопреки всему. М-да… Кстати, всё хочу вас спросить — что это вы так воинственно настроены против меня? Мы ведь с вами, между прочим, старые знакомые. Да-да… Думаю, если б мы встретились лицом к лицу, вы бы сразу вспомнили, что много лет назад мы даже сидели однажды рядышком на лекции по греческой философии. Так-то… А знаете, я ведь удивился, узнав, что вас вдруг назначили начальником отдела кадров. Вы казались мне совсем не подходящим для этой работы. Но потом мне объяснили, каким образом вы заполучили эту должность, и меня уже не удивило, что эта женщина затерялась среди ваших бумажек… Наверняка какая-нибудь уборщица…
— Это вас не касается…
— Ничего, когда вы завтра появитесь у нас в редакции, вам волей-неволей придется назвать ее имя…
Кадровик почти физически ощущает, как его сжимают змеиные кольца, и ему уже жаль, что он вообще затеял этот разговор.
— Кто вам сказал, что я у вас появлюсь? Мы, может, вообще решим не отвечать на вашу клевету. Проигнорируем ее, и кончено. Вот так…
Глава восьмая
Теперь уже он ощущает не одну только вяжущую, давящую усталость. К его усталости присоединился еще и острый голод. К тому же ему не терпится проверить, вернулась ли дочка наконец домой. Но сначала он отправляется в туалет, сполоснуть лицо, вспотевшее от разговора. Однако мужской туалет занят — здесь возится какая-то новая уборщица, которую он видит в своем отделе впервые, молодая, пышноволосая женщина. При виде мужчины она смущенно отступает в сторону — видимо, не ожидала, что в это позднее время кто-то из сотрудников еще работает. Он приветливо улыбается ей и проходит в женский туалет. По его личному приказу здесь недавно поставили большое, в человеческий рост, зеркало, чтобы сотрудницы могли видеть не только свое лицо, но и всю фигуру. В безмолвной тишине рано подступившей осенней ночи он пристально рассматривает себя. Мужчина тридцати девяти лет, сильный, хорошо сложенный, хоть и не особенно высокий, с короткой, ежиком, стрижкой — памятка сверхсрочной армейской службы. Застывшее, усталое, мрачное лицо. И глаза — сузившиеся в какой-то непонятной обиде. «Что с тобой?» — с молчаливым упреком спрашивает он свое отражение, которое продолжает недовольно и хмуро смотреть на него. Неужто это всё из-за трусливых капризов Старика? Или из-за этой лживой статейки с циничным упоминанием о его разводе? Теперь ему уже совершенно ясно, что Журналист куда хитрее и изворотливее, чем он думал. Такой ничего не уступит и ни слова в своей писанине не изменит. И если они завтра же не пошлют в газету самое недвусмысленное извинение, он непременно продолжит ковыряться в их кишках. А там, глядишь, на следующей неделе появится еще один пасквиль. Как только ему станет известно имя погибшей, он наверняка найдет путь к людям ночной смены и отыщет себе там очередного информатора с такой же легкостью, как нашел его в морге. Настучал же ему кто-то о связи между его разводом и назначением на новую должность. Нет, конечно, не Секретарша настучала, в этом он уверен. Не потому, что она так уж уважает его, просто не станет порочить отдел, в котором сама же и работает…
* * *
Начальница канцелярии узнает его с первого слова. Да, у них всё в порядке. Они уже по дороге домой. Со всеми домашними заданиями до самого конца недели. И дома сразу же возьмутся за них. Может быть, он хочет поговорить с дочерью?
Голос дочери, обычно отчужденный, неуверенный и всегда будто в чем-то оправдывающийся, теперь согрет новой надеждой. Да, ей очень хорошо. Эта женщина, которая пришла вместо него, очень симпатичная. И она обещала помочь ей с уроками, так что ему не нужно никуда торопиться.
— Ну что, удалось договориться с Журналистом? — снова берет трубку Начальница канцелярии.
— Увы. Никаких шансов. Жаль, что я вообще с ним связался.
— Попробуй еще что-нибудь. Подумай. Не торопись. В твоем распоряжении целая ночь.
— Опять ты про целую ночь! Нет, у меня совсем другая идея. Может, нам вообще отказаться от ответа, а? Дать этой истории осесть и забыться. Продиктуй мне все-таки номер мобильника Старика, я попробую поговорить с ним об этом еще до концерта.
Нет, она не согласна. Она не даст ему этот номер. Он не будет говорить со Стариком без нее. Да еще перед концертом. Старик без нее беззащитен. И вообще, ей кажется, что это неправильный путь. Зачем отказываться? С какой стати сразу же подымать руки и капитулировать? Нет, нужно хорошенько подумать. Наверняка можно найти что-то другое. Не нужно торопиться, еще раз повторяет она и дает отбой.
Он берет в руки полученную в пекарне буханку. Запах свежего хлеба пьянит и кружит ему голову. Может, поспешить в пекарню, предупредить Мастера на случай появления Журналиста? Или все-таки подождать до завтра? Он надламывает буханку. Сначала он думал принести ее домой целиком, но сейчас ему вдруг мучительно захотелось есть, прямо до тошноты. Он подходит к маленькому холодильнику Секретарши и заглядывает туда в надежде найти что-нибудь, что можно было бы положить на краюху. Раньше он себе никогда не позволял рыться в чужом холодильнике. Но поиски напрасны — холодильник Секретарши девственно пуст, если не считать сиротливо стынущей пластинки сыра. Конечно, можно было бы взять этот крошку сыра, Секретарша наверняка с радостью им пожертвует, но его сдерживает мысль, что завтра ему придется извиняться за вторжение в ее холодильник. Нет, он не доставит ей такого удовольствия! Хватит с него той развязности, с которой она сегодня вела себя с ним самим и с этим пожилым Мастером!
Он надламывает пустую краюху и опять подвигает к себе тоненькую бежевую папочку с личным делом погибшей уборщицы Юлии Рогаевой. В третий раз перечитывает ее анкетные данные — возраст, место рождения, адрес в Иерусалиме — и снова осторожно приближает к глазам маленькое, неясное изображение женского лица и длинной, почти модильяниевской шеи, пытаясь понять, в чем секрет той красоты, о которой говорил Журналист и которая так обидно — если ему верить — ускользнула от его взгляда, когда он принимал эту женщину на работу. Неужто его Секретарша права и он действительно замкнулся в себе, как улитка, так что красота и добро проходят мимо него, как тени? Ему вдруг опять вспоминается почти интимная фамильярность, которую она позволила себе во время сегодняшних розысков, и он окончательно утверждается в мысли, что завтра нужно будет первым делом поставить ее на должное место. Среди товарищей по сверхсрочной службе он славился тем, что всегда умел сохранять дистанцию между собой и своими секретаршами — до тех пор, пока не женился на одной из них.
Он закрывает папку, отламывает от буханки еще один кусок и подходит к шкафу, чтобы достать личное дело пожилого Мастера. Эта папка, в отличие от предыдущей, старая, пухлая, со множеством листов, и фотография в ней — не отсканированная, а сделанная для паспорта. На снимке — лицо молодого красивого парня в форме техника инженерных войск, его черные глаза сияют, открытый миру взгляд дышит доверием и надеждой. Кадровик листает бумаги — старые заявления о льготах и дополнительных отпусках, извещения о женитьбе и рождении трех детей, приказы об очередных повышениях по службе и бесчисленные заявления, отражающие долгую, утомительную тяжбу за приведение зарплаты в соответствие новой должности. В общем и целом надежный работник, хотя есть тут и десятилетней давности резкое письмо самого Старика с выговором из-за какого-то двигателя, который сгорел по халатности Мастера. История человека, который неуклонно поднимался по службе и в итоге сегодня, несмотря на звание обычного техника и запачканные машинным маслом руки, получает вдвое больше, чем он, ответственный за человеческие ресурсы и проблемы всей пекарни.
Смотри-ка, незаметно-незаметно, а буханку он умял-таки целиком — одни крошки остались! Он сгребает их в ладонь и швыряет в мусорную корзину, потом решительно набрасывает на себя еще мокрый плащ и выходит наружу, снова направляясь к зданию пекарни, что смутно темнеет сквозь светящийся под фонарями ночной туман, прослоенный клубами серого дыма.
Глава девятая
В ночь со вторника на среду пекарня готовит хлеб еще и для армии, поэтому все конвейерные ленты и все печи работают в лихорадочном режиме. Армейские грузовики уходят в ночь один за другим. У входа в цех он сам спрашивает у уборщицы халат и колпак и, не дожидаясь ее помощи, идет разыскивать Мастера ночной смены. Все-таки нужно предупредить человека. Того и гляди этот Змий подколодный заявится и сюда. С него станется.
Мастера он находит не без труда. Вместе с двумя техниками тот стоит у раскрытого зева огромной печи, озабоченно прислушиваясь к доносящемуся из глубины скрежещущему звуку. Печь еще не совсем остыла, и лица у всех троих раскраснелись от жара. Глядя на эту группу, он снова ощущает какую-то странную зависть к людям, которые имеют дело с немыми, неодушевленными предметами. А ты возись тут с живыми душами! Он смотрит на пожилого Мастера в синем рабочем халате и мысленно возвращается к тому симпатичному, молодому, черноглазому парню из интендантских частей, черно-белая фотография которого украшает первую страницу его личного дела. И когда их взгляды наконец встречаются, Кадровик сразу чувствует, что Мастер смотрит на него как на старого знакомого и вовсе не удивлен его возвращению, как будто ему самому было ясно, что история погибшей уборщицы не может закончиться беглым, поверхностным расследованием. Вы меня ищете? — спрашивает его немой взгляд. Кадровик не хочет ничего говорить в присутствии техников и только дружески поднимает руку в приветствии. Не согласится ли Мастер еще раз поговорить с ним? Только не здесь, в цеху очень шумно. Тут рядом есть столовка, они могли бы посидеть там.
Мастер бросает быстрый взгляд на печь. Хорошо, он только даст указания своим техникам. Минут на двадцать он может отлучиться.
— Но не больше…
Глава десятая
Ну, вот, слава Богу, последние посетители разошлись, можно уже поднять стулья на столы и соскоблить наконец с пола рыжую глину. А то натоптали ботинками, словно кровь по полу размазали, так и кажется, будто это не столовая, а бойня какая-то. Всё из-за этих случайных прохожих, весь вечер забегали сюда к нам спрятаться от ливня. Сейчас, слава Богу, притихло немного, они и разошлись себе потихоньку. Нет, смотри, опять несет кого-то! А, это из пекарни люди! Знакомые лица — тот, что помоложе, он у них отвечает за рабочую силу, его секретарша каждый раз забегает, заказывает у нас угощенье, когда они кого-нибудь на пенсию провожают. А этот, пожилой, — постоянный клиент, еще с давних времен, мастер ночной смены. Ну, ежели такие люди не смогли найти себе укромное место для тихого разговора, кроме как у нас в столовке, не откажем же мы им, ясное дело! Но предупредить все равно надо, а то кухня у нас закрыта уже, кроме чая, и подать нечего. Молодому-то это вроде бы без разницы, чай так чай, а старый Мастер — тот будто о чем-то задумался и вообще ничего не слышит. Прошли к окну, сели за угловой столик напротив друг друга и сразу заговорили. Хоть и тихо заговорили, а нам все равно слышно, мы же тут рядом тряпками шаркаем, прислушиваемся. Всегда полезно прислушаться, о чем клиенты говорят, иной раз по разговору можно угадать, долго ли они сидеть будут.
Вначале-то больше говорил тот молодой, из кадров, а старый Мастер только слушал да молчал. Сидел себе в своей рабочей робе и в куртке старой, еще из армии, голову рукой подпер и молчит. А потом у молодого как будто все слова разом кончились, и тут Мастер сразу и заговорил, будто у него ответ давно уже был готов, на губах дрожал, только выговорить осталось. А уж когда заговорил, сначала шепотом, запинаясь, а потом все громче да жарче, так до того постепенно разошелся, что и кончить вроде не может. Уже мы и пол отмыли, и стулья взад расставили, и даже в окне, глядишь, свет стал совсем фиолетовый, как всегда к позднему вечеру бывает, а он всё говорит и говорит. Однако потом наконец замолчал и вдруг голову в руки спрятал, будто ему больно от чего-то или стыдно стало. Тут мы и поняли, почему они у себя не хотели разговаривать, а выбрали для того чужое место. Видать, старый Мастер что-то такое этому, из кадров, рассказать собрался, что при посторонних людях выкладывать неловко, личное что-то, не иначе…
Кадровик начинает с извинений за грубый, развязный тон своей Секретарши, но видит, что Мастер слушает его рассеянно и вполуха, как будто никакие извинения ему не нужны и даже напротив, ее настырность почему-то показалась ему оправданной и даже вполне уместной. Однако в любом случае, независимо от грубости Секретарши, которая, конечно же, совершенно непростительна, Кадровик это понимает, наш хозяин незаурядно обеспокоен всей этой странной историей, а значит, им сейчас очень важно строго придерживаться фактов, чтобы правильно решить, как и что отвечать Журналисту. Поэтому начатое расследование никак не может ограничиться одной лишь бюрократической стороной дела.
Впрочем, тут же добавляет Кадровик, он вернулся в цех не только затем, чтобы выяснить все факты, но и для того, чтобы успокоить. А также предупредить. Он только что, в своем кабинете, листал личное дело Мастера, и перед его глазами прошел длинный путь верного и преданного своему предприятию человека. И поэтому он хочет прежде всего избавить Мастера от извинений перед Стариком. Он не хочет, чтобы личное дело заслуженного работника было запятнано еще одним замечанием, вроде того хозяйского письма, которое оказалось в нем из-за истории с двигателем.
Мастер удивлен. Неужто даже с письма, написанного рукой, и притом рукой самого хозяина, тоже снимается копия? И что, она хранится в его личном деле?
— У всякого документа должна быть копия, — наставительно говорит Кадровик. — И ее естественное место — в несгораемом шкафу с личными делами, который стоит в нашем отделе.
Однако к делу. Сейчас он хочет объяснить Мастеру свои намерения. Поскольку уж он взял на себя труд распутывать эту неприятную историю, то должен доложить Старику о результатах своего расследования. И вполне возможно, что еще нынешней ночью, когда тот вернется с концерта. «С концерта?» Да, представьте себе, наш хозяин и сегодня, в такой дождь и при всей своей озабоченности этой историей, тем не менее не отказал себе в этом удовольствии. Мы тут в отделе вкалываем, не жалея сил, как новобранцы на курсах молодого бойца, и всё для того, чтобы защитить его доброе имя, а он себе тем временем наслаждается музыкой. Впрочем, почему бы и нет? Истинная человечность предполагает и некоторую утонченность натуры, не так ли? И вообще, разве нам следует отказываться от музыки, пусть даже страна переживает тяжелые времена? Разумеется, нет. Однако к делу. Так вот, хотя Мастер по чину и старше Кадровика на добрых две лычки и зарплата у него почти вдвое больше, но в этом конкретном деле именно он, Кадровик, прострет, как говорится, свои крыла и возьмет более пожилого человека под свою защиту. Но для того, чтобы эта защита была эффективной, он должен прежде всего знать всю правду, пусть даже в таком пустяковом и незначительном деле. Потому что тот Змий подколодный, что один раз уже обвил своими петлями их пекарню, теперь хочет сжать эти петли еще туже. Такой вот человек…
— Змий?
— Да, настоящий змий. Вот именно.
Этот грязный тип, газетчик, который затеял всю историю, другого имени не заслуживает. Он, Кадровик, только что разговаривал с ним и убедился, что слово «Змий» для него даже слишком мягко. Короче, они все должны быть сейчас настороже. Главное — не отвечать этому Журналисту ни на один вопрос, даже самый невинный.
— Но чего же он добивается?
Личного извинения хозяина пекарни, вот чего. Полного и недвусмысленного признания нашей вины. Его, видите ли, не устраивает никакое формальное объяснение. По его мнению, это не оправдывает нашей черствости и бессердечия. Поэтому ему нужно во что бы то ни стало доказать общественности, что эта женщина оставалась нашей сотрудницей во время теракта и смерти и остается нашей даже сейчас.
— Как это — сейчас?
— Вот именно, даже сейчас. Поскольку никто из пекарни не пришел поинтересоваться ее судьбой, он изобразил ее как одинокую, брошенную всеми женщину и самовольно назначил себя чем-то вроде ее посмертного защитника, который имеет право представлять ее, как адвокат в суде, а потому уполномочен копаться в ее и нашей жизнях. И можете не сомневаться, что ему не составит никакого труда добраться и до того вашего «расставания» с ней, о котором вы почему-то никому не доложили…
— Но ведь я уже сказал, что сожалею. Я допустил ошибку и готов уплатить.
— Вы не понимаете, — терпеливо объясняет Кадровик. — Сожаление и компенсация тут не помогут. Мы обязаны докопаться до правды. И прежде всего, что это за «расставание»? Ведь всё началось именно с этого, не так ли? А чем кончилось? Трупом неизвестной женщины, которая лежит в морге целых семь дней после смерти, никем не опознанная! Настоящий подарок всем нашим моралистам и правдоискателям. Особенно этому Змию. Он так и ползет на этот соблазн безымянности!
— Соблазн безымянности… — Мастер явно взволнован. Как это верно! Ему тоже знаком этот соблазн, по собственному опыту. Только не в отношении мертвых, а в отношении живых. К нему на смену всё время приходят временные безымянные работники. Кто из местных меньшинств, кто из недавних иммигрантов-одиночек. И эта их полная незащищенность, бесправие, возможность управлять и командовать ими… Да, это большой соблазн.
— Соблазн?
Кадровик удивлен. По правде говоря, это слово выпрыгнуло у него чисто случайно. Родилось как невинная метафора, втерлось в разговор, а сейчас вдруг вернулось к нему, уже как что-то реальное и живое.
— Что вы имеете в виду?
Мастер смущен. Он даже слегка краснеет. Нет, дело, конечно, не только в соблазне власти над слабым, одиноким человеком. В этой конкретной истории был и еще один соблазн, причем именно в его положении. Он имеет в виду так называемое мужское сочувствие. Желание заполнить пустоту одинокой женской жизни. Но он хочет, чтобы Кадровик правильно его понял. Чтобы между ними не оставалось никаких недоразумений. В принципе он никому не обязан об этом говорить, тем не менее он хочет заверить, что в действительности между ним и этой новой работницей ничего такого не было. То есть никакой физической близости. Да, он готов признать — эта погибшая женщина очень его волновала. Но прежде всего… то есть именно потому, что между ними так ничего и не произошло. С другой стороны, Кадровик должен понять — на нем как на мастере ночной смены лежит большая ответственность. Руководство ночной сменой требует спокойствия и уверенности. Так что у него просто не оставалось другого выхода. Он понял, что должен отстраниться, удалить ее от себя. Расстаться с этой работницей хотя бы на время.
Кадровик немного ошарашен. Эта внезапная откровенность удивляет его. И почему-то волнует. Два часа назад, когда он увидел, что ее заявление написано его рукой, его охватила странная дрожь. Теперь она к нему возвращается. Как будто эта женщина, старше его почти на десять лет и упорно отказывающаяся всплыть в его памяти, вдруг стала посмертным соблазном и для него самого. Теперь он подбирает слова со всей осторожностью. Да, у него самого уже возникло подозрение, что тут было что-то такое, что стало помехой обычным трудовым отношениям Мастера и его подчиненной. К сожалению, сейчас он немного устал после долгого рабочего дня, а кроме того, должен торопиться на свидание к дочери, она давно его ждет, он и так уже опаздывает, но тем не менее он должен сказать, что действительно все время чувствовал, будто какая-то деталь мешает ему сделать окончательные выводы по этому расследованию, ответственность за которое на него возложили. Впрочем, теперь ему всё понятно. Мастер разъяснил ему мотивы своего поступка. Но что же в действительности между ними произошло? Неужели что-нибудь серьезное? Что, она была очень красивой, эта Рогаева? Когда его Секретарша распечатывала сегодня вечером ее портрет, она тоже нашла ее интересной. И даже этот негодяй Журналист говорил что-то такое…
— При чем здесь красота? — Лицо Мастера резко бледнеет.
Нет, нет, он ничего такого не имел в виду, торопится объяснить Кадровик. Просто это так по-человечески понятно. У него в армии тоже так было. Ночь, одиночество, а тут вдруг привлекательная женщина. Или это все-таки преувеличение насчет ее красоты? Сам он, кстати, хотя лично беседовал с ней, принимая ее на работу, никак не может, даже глядя на ее фотографию, припомнить что-нибудь такое. Он ее вообще не может припомнить. А как думает Мастер? Он ведь с ней общался куда дольше…
Снаружи доносится частый перестук капель, но ночь вроде бы уже очнулась после дневного потопа. Лицо пожилого Мастера спокойно, он весь погружен в себя, не чувствуется даже, чтобы его тревожила та исповедь, к которой Кадровик осторожно его подводит. Видно, этот молодой мужчина с короткой армейской стрижкой вызывает его полное доверие.
Глава одиннадцатая
Потому что он вдруг залпом допивает остывший чай и начинает рассказывать — впрочем, поначалу медленно и запинаясь, так что Кадровику приходится то и дело, неприметно для говорящего, подавать усталым официантам осторожный знак, чтобы потерпели еще немного. Мастер — человек пожилой, поэтому его исповедь вряд ли затянется надолго.
Теоретически он совершенно прав. Человек, сидящий перед ним, виден ему, как на ладони. Чистой воды технарь — даже когда демобилизовался из интендантской службы, никуда больше учиться не пошел, а сразу стал искать работу. И хотя вполне мог открыть небольшое собственное дело, но предпочел пойти на скромную зарплату наемным рабочим по эксплуатации машин и механизмов. И так поднимался с должности на должность и переходил из цеха в цех, пока, шесть лет назад, не был назначен мастером ночной смены. Самой важной, кстати, в их пекарне, потому что именно по ночам выпекается тот специальный, нарезной хлеб двойного срока хранения, который предназначен для армии.
* * *
Огни в столовой мало-помалу гаснут, официанты тоже один за другим покидают зал, только самый пожилой из них да еще молодой араб, занятый на мытье посуды, ждут, пока можно будет погасить свет за последними гостями. Тем временем Мастер уже вытягивает из клубка своей исповеди первую тонкую нитку. Да, он должен откровенно признаться, что новая работница, эта Юлия Рогаева, показалась ему крайне привлекательной. Честно говоря, она его буквально обворожила. Притом обворожила настолько, что именно из-за этого, как он, увы, понимает только теперь, произошла вся эта неприятная путаница с ее причастностью и одновременно непричастностью к их пекарне.
Однако он точно знает, что дело тут не только в ее внешнем виде. Он смотрит в упор на своего молодого собеседника и снова, доверительно и по-мужски, по-армейски, заверяет его, что между ним и этой женщиной ничего особого не было. Одно только чувство, которое он не решается назвать. К чему умножать сожаление и грусть, да и сознание своей вины тоже? Что же до фактов, то, пожалуйста, вот они. Их первая — в сущности, чисто деловая, техническая — встреча так и осталась самой длительной из всех. Да и вообще всё началось не так уж давно, в самом начале зимы, ну, может, в конце осени, после того, как она перешла в его смену. Нет, она перешла по собственной просьбе — просто узнала, что за ночные часы полагается небольшая доплата.
«У меня, — говорит Мастер, — есть одно непререкаемое правило: лично знакомить каждого новичка с правилами безопасности». Причем с уборщиками он соблюдает это правило особенно строго. И дело не только в том, что они обычно не так образованны и внимательны, как другие. Просто по роду работы им положено заглядывать в самые разные углы и закоулки здания. Вот и приходится предостерегать их от всего на свете. И от раскаленных печей, и от обманчивой безопасности огромных тесторезок и тестомешалок с их грозными ножами и лопастями, скрытыми в белой толще вязкого теста. Что уж говорить о всевозможных каверзах, которые подстерегают неопытных людей возле главного конвейера с его сложным, неравномерным ритмом!
А в ту ночь он освободился лишь после полуночи. И хотя ему сказали, что новая уборщица уже знакома с пекарней, он решил не нарушать свой обычай. Конечно, если б он тогда знал, что женщина, которой он собрался показывать цех, — инженер по образованию, он, возможно, не стал бы так подробно объяснять ей элементарные правила безопасности. Но обхода бы все равно не отменил. А на обходе-то все и произошло. Вспыхнула, можно сказать, первая искра.
Вообще-то у него под началом много женщин, но он уже привык держаться от них на строгом расстоянии. Возводить этакую невидимую ограду, чтобы избежать нежелательных осложнений. И новая уборщица, которая послушно шла за ним следом и с легкой улыбкой слушала его разъяснения, поначалу показалась ему такой же, как все. Тем более что она была не так уж молода, а перепоясанный синий халат и огромный белый колпак на голове придавали ей совсем уж бесформенный и неуклюжий вид. Но он уже тогда ощутил, что ему почему-то не хочется заканчивать обход и отсылать ее на рабочее место. Как будто в его душу сразу же закралась странная уверенность, что в этой женщине таится что-то такое, что он уже никогда не надеялся встретить, хоть и знал о его существовании, не случайно же, когда они проходили особенно темными местами, его сердце вдруг сжималось так, словно ему было больно даже на миг потерять из виду эту ее рассеянную, беспричинную улыбку и эти прекрасные, сияющие глаза, над которыми так нежно тянулись какие-то удивительные, не то татарские, не то монгольские складки…
«Татарские? Монгольские?» — удивляется про себя Кадровик, услышав такое четкое определение той странности, которую он и сам заметил на фотографии погибшей. Да, настаивает пожилой Мастер, в жизни не видавший ни татар, ни монголов, да ничего и не знающий о них толком. Да, несомненно, татарские. Он настаивает на этом так, будто не улыбка, не душевность, даже не чисто женское обаяние новой работницы пленили его, а именно вот это необычное, неожиданное сочетание в ее лице европейского с чем-то восточным. Потому что как раз тогда, по его словам, увидев эти глаза, он вдруг ощутил тоскливое чувство безнадежной влюбленности. Да, совершенно бессмысленной, нелепой, безнадежной, но именно влюбленности. Вот то слово, которое он не хотел называть!
Сейчас он попробует объяснить своему молодому коллеге, который, право, подкупил его своим терпеливым вниманием, как развивалось это его неясное, запутанное чувство. Может быть, он и сумел бы тогда же подавить ту первую, слабую искорку, но его подчиненные — техники, кладовщики и пекари его смены — попросту не позволили ему это сделать, потому что за годы совместной работы научились читать на лице своего начальника не только его намерения, но и чувства и теперь молчаливо давали ему понять, что угадывают, какое необычное волнение его охватило, подчеркнуто держась на почтительном расстоянии от него и этой новой работницы и стараясь не отвлекать его лишними вопросами, чтобы предоставить ему возможность самому справиться с тем возбуждением, которое вызывала в нем эта улыбчивая женщина, мягко шедшая рядом с ним вдоль конвейера. А сам он… что ж, на следующий день он проснулся с ощущением сладкой боли и страха перед предстоящей ему этой ночью новой встречей. Но вдумайтесь в его положение. Ведь у мастера ночной смены нет особых причин встречаться с уборщиками — все свои указания и просьбы он передает им через бригадира. И потому любой его контакт с новой работницей наверняка не укрылся бы от любопытствующих посторонних глаз. По цеху снуют десятки людей, и многие из них наверняка не прочь сделать так, чтоб их Мастер посильнее увлекся новой работницей, в расчете на то, что это смягчит его обычную суровую и жесткую требовательность к подчиненным. Поэтому он не мог напрямую смотреть на нее. Но он придумал, как ему быть. Он создал у себя в воображении ее потаенный, мысленный облик и, то и дело обращая к нему свой внутренний взгляд, тихо ласкал его незримыми прикосновениями.
В общем, что сказать, его все время тянуло к ней, а она, словно почувствовав это, старалась то и дело оказаться поблизости к нему и…
Кадровик украдкой бросает взгляд на часы. Пожилой Мастер явно смакует детали, совершенно излишние с точки зрения расследуемого вопроса, однако, с другой стороны, речь, что ни говори, идет о человеческой смерти, какой бы случайной и безымянной она ни была, поэтому прерывать такую исповедь явно не стоит, тем более что только с помощью таких вот деталей и можно нащупать, когда именно произошло упомянутое Мастером пресловутое «расставание». А это, в свою очередь, сразу позволит вычислить, с какого момента возникла та ее, с кадровой точки зрения, непричастность к их пекарне, из-за которой в конечном счете Старика обвинили в равнодушии и бесчеловечности.
Однако даже в ночную смену — продолжает меж тем Мастер — выпадают порой свободные минуты, и его подчиненные решили использовать это время, чтобы раз от разу сообщать ему всякие мелкие подробности, связанные с приглянувшейся ему женщиной, и благодаря этому он узнал, что, несмотря на свою привлекательность и обаяние, она совершенно одинока, потому что ее пожилой сожитель, с которым она приехала в Страну, не нашел здесь для себя подходящей работы и вынужден был вернуться на родину, а вслед за ним уехал и ее единственный сын, подросток, отец которого, ее первый муж, категорически потребовал, чтобы мальчик больше не оставался в этом опасном месте, и только она сама, непонятно почему, все еще пытается зацепиться в Иерусалиме и в этих своих попытках наверняка нуждается в сильной мужской руке, которая могла бы ее поддержать.
Кадровику хочется прервать его и сказать этому пожилому человеку, что всё, что его подчиненные по крупице собирали и докладывали ему по ночам, давно рассказано и записано его, Кадровика, собственной рукой в ее личном деле и вместо того, чтобы питаться слухами, Мастер мог бы воспользоваться своим правом ознакомиться с личным делом любого работника своей смены. А впрочем, есть ли у мастеров такое право? Надо бы поручить Секретарше это выяснить. А может, лучше спросить об этом у самого Старика? Интересно, где он сейчас? Наверняка слушает свой концерт и даже не представляет себе, какие рассказы приходится выслушивать его подчиненным, чтобы защитить репутацию пекарни.
Тем временем Мастер продолжает тянуть свою ниточку. Ее полное одиночество — вот что соблазняло его взять ее под свое покровительство — разумеется, только на время, пока она не найдет себе более подходящее место в новой жизни, ведь достаточно было порой бросить на нее случайный взгляд, чтобы понять, что, несмотря на все ее старания улыбаться, работать в ночную смену ей трудно, хотя при этом она всё равно не позволяла себе присесть даже на минуту, лишь обопрется, бывало, ненадолго на свою метлу да склонит на миг голову, но и тогда тихая улыбка продолжала витать на ее лице, абсолютно чистая в своих истоках и намерениях, ибо не обращенная ни к кому конкретно. Да, такой женщине было совершенно необходимо его покровительство! Но как же он мог поговорить с ней об этом? Ему подсказал опыт. Годы работы в ночную смену убедили его, что ночь способна расслаблять даже тех, кто считает себя ее давним и выносливым подданным, и поэтому ближе к рассвету даже в самой что ни на есть ночной душе настаивается та мутная, одуряющая сонливость, которая делает сознание путаным и вязким и может привести к ошибкам, а то и, не дай Бог, к серьезному несчастью, и потому он давно уже завел обычай время от времени отправлять подчиненных попить, сполоснуть лицо холодной водой, а то и выйти ненадолго на свежий воздух. Теперь он начал с теми же советами обращаться к новой работнице, и это позволило им от разу до разу обмениваться короткими фразами, которые всякий раз вонзались в его сердце, точно тоненькие острые стрелки, а чтобы эти их мимолетные разговоры не так бросались в глаза, он начал, вопреки своим правилам, разговаривать и с другими своими работницами, и так оно тянулось какое-то время, пока он не почувствовал, что она поняла, что с ним происходит, и, более того, судя по всему, относится к этому вполне благосклонно, может быть, именно потому, что он старше ее и годами, и по службе и имеет семью и даже трех внуков. Ибо ей, как полагает Мастер, нужен был не новый муж, ибо муж у нее уже был, и не новый любовник, от которого она только что избавилась, а одно лишь простое человеческое участие и надежное покровительство местного человека, в обмен на которое она явно готова была, если потребуется, отдавать свое тело, однако отдавать опять-таки совершенно бескорыстно, не требуя от мужчины, чтобы он ради нее разрушил ту семейную крепость, которую строил годами. Он уверен, что она нуждалась в таком покровительстве, ибо, будучи одинокой и чужой в этом городе, она неизбежно рисковала стать беззащитным объектом любых, самых необузданных мужских фантазий и даже прямых посягательств.
Но именно тогда, говорит Мастер, он внезапно осознал, что подчиненные давно уже распознали его состояние и всячески подталкивают его реализовать на склоне лет те желания, в которых он даже самому себе не смел признаться, — а ведь смутные времена, наступившие в стране в последние годы, сделали соблазнительно-доступными и такие отношения, которые раньше все считали предосудительными, — и это осознание помогло ему понять также, что его увлечение стало слишком серьезным, и потому, пересилив себя, он принял трудное, но показавшееся ему единственно верным решение — поскорее отдалить эту женщину от себя и расстаться с нею, но расстаться так, чтобы при этом не отказываться от нее окончательно, дав кому-нибудь другому возможность занять его место, что причинило бы ему нестерпимую боль. Проще говоря, он решил убедить ее бросить работу в цеху и поискать что-нибудь более подходящее и соответствующее ее образованию, но при этом сохранить за ней место в своем штатном расписании, чтобы она в любой момент могла вернуться, если не найдет другую работу или он сам ее позовет.
— Вот оно! — Кадровик прерывает свое длительное молчание. Его голос звучит деловито и сухо, ничем не соответствуя взволнованной исповеди пожилого Мастера. Он не понимает, как можно было так поступить? Мастер не имел никакого права сохранять за собой эту незанятую штатную единицу. Он обязан был немедленно известить отдел кадров о том, что эта единица освободилась. Однако дело уже сделано, не о чем говорить. Но не может ли он вспомнить, когда точно это произошло? Это очень важно для расследования. Так когда?
Глава двенадцатая
Две недели назад? Прекрасно. Кадровик удовлетворенно встает из-за стола. Он и без того уже намного превысил тот срок, который предполагал отвести для доверительного разговора. Впрочем, и этот долгий разговор едва лишь краешком задел предстоящую им обоим долгую ночь. Он все время помнит, что впереди у него — собственная ночная смена, и поэтому сейчас спешит к своей машине, довольный тем, что все детали головоломки наконец у него в руках. И хотя пожилой Мастер, зябко подняв воротник куртки, идет за ним следом с явным желанием продолжить свою исповедь, он быстро открывает дверцу, отключает защитную сигнализацию, сметает с ветрового стекла налипшие бумажки и листья и решительно заявляет:
— Ну, всё, теперь я смогу наконец освободить Начальницу канцелярии, а то ведь Старик наказал ей пасти мою дочь вместо меня.
Мастер мгновенно напрягается. Он никак не представлял, что в его тайную любовную историю вовлечено такое множество людей.
— Что, вы и ей об этом расскажете?
— Нет, ей это знать ни к чему. Я постараюсь, чтобы и Старик тоже вникал поменьше… — И Кадровик указывает на прошитый огненными искрами дымный столб, поднимающийся над трубами пекарни, как будто именно там находится сейчас их хозяин. — Так что не беспокойтесь — эта история останется только в вашем личном деле…
Но Мастер все еще не хочет расстаться со своим исповедником, как будто его бывшая работница тоже оказалась сейчас во власти отдела кадров.
— Если вам понадобится… — неловко бормочет он. — Для опознания тела… Я всегда готов…
Кадровик вздрагивает и отстраняется от него с чувством легкой брезгливости:
— Нет, я думаю, всё уже ясно, и в том, что касается отдела кадров, дело можно считать закрытым. Что же до пекарни в целом, то я буду рекомендовать Старику решительно устраниться от всей этой истории. Нам совершенно незачем раздувать ее своими объяснениями. Как я и думал, мы к ней, по существу, непричастны.
* * *
В дверях квартиры его встречают яркий свет и душноватое тепло. В коридоре на полу стоят распяленные зонты, на вешалке висят плащи, все наполнено сырым запахом дождя, а из гостиной доносится аромат пиццы. Дом, который весь последний год не знавал особой радости, излучает веселую деловитость. Его двенадцатилетняя дочь сидит на диване, на подложенных подушках, во главе большого обеденного стола, оживленная и раскрасневшаяся, а между кусками пиццы, остатками печенья, бутылками колы и чашками из-под кофе разложены ее циркули, линейки и школьные тетради. Видно, что она энергично черпает из источника познаний, который широко распахнула перед ней временная опекунша, успевшая, кстати, за это время неожиданно удвоиться в числе за счет прибывшего ей на помощь мужа. Вот он — сидит рядом с ней, помогая их общей подопечной благополучно пробраться по лабиринтам арифметических упражнений и насмешливо следя за ее мучениями.
Девочка встречает отца слегка разочарованно:
— Ты уже? А мы еще не сделали все уроки…
Он смеется, чуть ли не впервые со времени разговора со Стариком:
— Теперь вы сами видите, кто тут на самом деле управляет человеческими ресурсами! Извините, что так поздно… Мастер ночной смены очень задержал своим рассказом…
Но Начальница канцелярии, кажется, получает удовольствие от обязанностей, возложенных на нее хозяином. Если Кадровику нужно еще немного поработать над своим докладом, они с мужем готовы остаться с девочкой, они никуда не спешат…
— Нет, спасибо. Дело закончено, просто у меня нет сил сейчас всё объяснять…
— Да, да, конечно! — говорит его временная заместительница с легкой обидой в голосе. — Расскажешь завтра, не к спеху. Мы уже идем, вот только муж кончит с ее арифметикой, а я проверю упражнения по английскому… Ты можешь пока немного согреться. Всё, что на столе, — для тебя тоже. Человеку позволено иногда быть гостем в собственном доме.
— В бывшем собственном доме, — с хмурой усмешкой говорит он, выходя в прихожую. Там он вешает на вешалку свой мокрый плащ, снимает промокшие туфли и включает электрический подогрев водяного бака.
Пока снятая им квартира еще не освобождена, бывшая жена разрешила ему приходить к девочке и даже оставаться с ней на ночь. Разумеется, когда она сама не будет ночевать дома. Ведь кто-то должен быть с ребенком ночью. Не таскать же ее каждый раз в крохотную квартирку его матери! Но пусть он не думает, что будет спать в их бывшей двуспальной кровати. С него достаточно дивана или кресла в гостиной. Она даже согласна временно сохранить за ним две полки в ванной, он может держать там принадлежности для бритья, пижаму, смену белья, а также рубашек и брюк.
Его всегда тянет заглянуть в темную спальню, которая недавно еще принадлежала и ему тоже, поэтому он, преодолевая соблазн, резко захлопывает полураскрытую дверь и проходит в сверкающую светом и белизной ванную комнату — всего лишь год назад он настоял на ее ремонте, явно недооценив силу враждебности, которая вскоре вытолкнет его из этой квартиры. Он сам выбирал тогда плитки и краны и с большой находчивостью сумел поменять местами раковину и унитаз, поэтому даже сейчас, уже после развода, видит в этой комнатке свое личное убежище. Солнца не было весь день, так что вода не согрелась, и он включает электрический нагреватель, а сам снимает пока измявшуюся за долгий рабочий день одежду и голый усаживается на край ванны, пробуя рукой вытекающую струю, чтобы почувствовать, когда она начнет согреваться.
Исповедь старого Мастера не выходит у него из головы. Надо решить, что рассказать Старику, что утаить от него, а что и самому постараться забыть, чтобы сохранить от пересудов тайну этой молчаливой, насильственно прерванной, закатной влюбленности. Теперь ему даже немного жаль, что сам он никогда не увидит эту женщину. Сейчас, наверно, ему достаточно было бы разок взглянуть на нее, даже издалека, чтобы понять, действительно ли она так красива. Интересно, что она подумала, увидев, что ее зарплата продолжает поступать и после ухода с работы? Поняла, что это робкая, тайная попытка стареющего мужчины сохранить свою любовь, не реализуя ее, или решила, что это простая канцелярская ошибка, и не сообщила о ней только по своей бедности? Теперь уже никогда не узнать. Да и какая разница? И без того в эту историю вложено слишком много сил. Пора закругляться. Смыть с себя всё это дело. Как на грех, проклятая струя не подает никаких признаков жизни. Ничего, он может еще немного подождать. Пусть эти двое уделят девочке побольше времени. Малышка достаточно страдает весь последний год от ссоры между родителями. Неплохо, если они сделают с ней уроки и на следующую неделю. А он перед сном расскажет ей, чем занимался сегодня на работе. Может, услышав об одинокой женщине, которая погибла на рынке от взрыва и пролежала неопознанной целую неделю, она поймет, что бывает у людей доля похуже, чем у нее.
Его размышления прерывает возбужденный голос дочери.
— Папа, — кричит она из-за двери, — если ты еще не начал мыться, не начинай, — мама звонила, что она возвращается, потому что ей сказали, что у тебя проблемы на работе, и теперь ты должен сейчас же освободить ей стоянку. Пожалуйста, папа, если ты еще не начал мыться, выходи поскорее, а то не успеешь!
Он знает, как мучительно для дочери то глухое, тягостное молчание, которое сопровождает его редкие встречи с бывшей женой. Нет, он ни за что не станет причинять ей лишних страданий. Он снова с отвращением натягивает на себя мятую, сырую одежду и выходит в прихожую, где двое «подменяющих» уже стоят наготове, закутавшись в свои плащи, с зонтами в руках. Муж в шапке чулком, какие носили еще во времена Войны за независимость. Вот тебе, пожалуйста, — двое людей, вполне довольных друг другом и тем добром, которое они могут подарить другим людям.
— Не обязательно было с нами прощаться, — говорит Начальница канцелярии. — Ведь мы завтра увидимся.
— С тобой, может быть, но не с твоим мужем. — И Кадровик энергично трясет руку по-спортивному подтянутого пожилого мужчины с умным, ироничным лицом, кивая в знак согласия с его негромким назиданием: «Ты должен больше заниматься с ней математикой…» Потом прижимает руку к сердцу в знак глубокой признательности и поворачивается к Начальнице канцелярии — спросить, когда кончится сегодняшний концерт.
— Ты все-таки хочешь еще сегодня ему позвонить?
— Я думаю, это его успокоит. Если он впал в такую панику, не грех рассказать ему, что дело близится к благополучному концу.
— Но ты уверен, что уже действительно во всем разобрался?
— Так мне кажется.
— Если так, — она дружелюбно прикасается к его руке, — то можешь позвонить ему даже после полуночи. И не обращай внимания, если ты его разбудишь, — он легко просыпается и так же легко опять засыпает. Наоборот, если тебе удастся его успокоить, он будет лучше спать…
Он прощается с ними так тепло, будто неожиданно заполучил двух новых родственников. Потом выходит следом, отгоняет машину со стоянки возле дома, ставит ее прямо на тротуаре и, вернувшись в дом, торопливо успокаивает голод остатками пиццы, в промежутках пытаясь рассказать дочери в доступных ее пониманию словах историю погибшей уборщицы. Но она слушает рассеянно и невнимательно и вдруг, схватив его за руку, умоляющим голосом просит:
— Мама вот-вот вернется, вы оба устали, папа, зачем вам снова ссориться?
— Но почему ты думаешь, что мы будем ссориться? Она молча закусывает губу. Он наклоняется к ней, гладит по кучерявой головке, стараясь успокоить, и мысленно проклинает старого хозяина, который испортил ему долгожданный вечер. Потом снова натягивает свой мокрый плащ, берет зонт и выходит на улицу. Но уезжает не сразу. Нужно убедиться, что жена действительно вернулась и дочь не останется одна. Вокруг сеется дождь, тонкий, как кружево, непонятно даже, падает он с неба или поднимается с земли. Далеко на горизонте, за гигантской антенной, горит в темноте какое-то багровое пятно, то ли естественного, то ли искусственного происхождения. Его знобит от холода и усталости. Но вот наконец на узкую улицу врывается большая белая машина (всё еще записанная на его имя) и на угрожающей скорости влетает на освободившееся место на стоянке. Похоже, решительная водительница тоже не очень верит в своевременный уход ненавистного человека — она оставляет зажженные фары, выходит из машины и внимательно разглядывает окна квартиры, словно проверяя, не расхаживает ли там ее бывший супруг. По длине ее тени он угадывает, что, несмотря на дождь, она вышла сегодня в туфлях на высоких каблуках. Его пронизывает мгновенная жалость. Что-то не получается у нее завести себе нового мужчину. Вот и сегодня кто-то очередной не пришел на обещанное свидание. Впрочем, что ему до ее неудач? Уж он-то не бросится снова в эту бездну злобы и раздражения…
Кажется, женщина удовлетворена результатом проверки. Она гасит фары, закрывает дверцу машины, включает сигнализацию и снова поднимает глаза. Между ними считанные метры, но бывшего мужа надежно скрывает темнота. Впрочем, уже ступив на лестницу, она вдруг останавливается и настороженно, долго вглядывается в ночную тьму. Неужто она всё еще помнит его запах?
Глава тринадцатая
Хотя времени только девять, но на улице уже совершенно темно. Мать, наверно, уже легла. Она знает, что сегодня он будет ночевать с дочкой, и могла пойти спать раньше обычного. Он вообще в последнее время стал замечать, что она очень много спит. А первый сон у нее, как назло, самый лучший, во всяком случае, так она уверяет. Хорошо бы, конечно, войти в дом как можно тише, чтоб ее не разбудить. Но, оставаясь одна, она всегда запирает дверь на цепочку. Никуда не денешься — придется, стоя под дверью, звонить ей по мобильнику и объяснять, почему он заявился на ночлег в неурочное время.
Мать, однако, не торопится открывать. Он довольно долго ждет под дверью, пока она надевает халат и даже зачем-то причесывается, и только тогда, сняв наконец цепочку, впускает его в дом, впрочем не проявляя при этом особой радости, словно ее единственный сын — просто временный постоялец, использующий материнскую квартиру как перевалочную станцию, пока не подоспеет новое жилье. И он вдруг впервые видит, что мать избегает смотреть ему в глаза, даже когда обращается к нему.
Она всегда была против их развода и сейчас воспринимает его нежданный приход как очередное свидетельство своего поражения. К тому же она не совсем проснулась, ее тянет обратно в прерванный сон и поэтому, бросив на кухонный стол утреннюю газету, видимо читанную в постели перед сном, торопится назад в теплую спальню, но он задерживает ее, даже с некоторой обидой. Что за спешка, ведь ночь еще, по сути, даже не началась? Он как раз хотел рассказать ей одну необычную историю, которой ему пришлось сегодня заниматься на работе. Ему интересно, что она скажет. Он хотел бы услышать ее мнение.
Его просьба не оставляет ей выхода. Она нехотя садится и молча выслушивает всю историю погибшей женщины, из-за которой в эту пятницу в газете должна появиться статья, где будет также его фотография с упоминанием о разводе. Что поделать? Такова нынешняя журналистика. Сплетни и слухи прежде всего. Он с гордостью рассказывает ей, как ему удалось за считанные часы добраться до сути дела. С многозначительной улыбкой излагает запутанную историю тайной влюбленности Мастера ночной смены. И под конец, не ограничиваясь словами, выкладывает на стол личное дело погибшей с ее фотографией. Что, ей тоже кажется, что эта женщина была красивой? И даже обаятельной?
Мать продолжает сидеть молча, опустив голову. Поначалу она даже не хочет смотреть на снимок. Потом с досадой ворчит: «Что это тебе приспичило? Посреди ночи выяснять такие вопросы!»
Ну как же! Ему интересно понять, что тут было на самом деле — обворожила она пожилого Мастера или Мастер обманул сам себя? Потому что он сам, например, ничего особенного в этой женщине не увидел, хотя лично беседовал с ней, когда принимал на работу.
Он лично принимал ее на работу?
Конечно. Каждый вновь поступающий проходит через отдел кадров.
Если он сам видел эту женщину, почему его интересует ее мнение?
Просто так. Интересно.
Интерес разведенного сына к какой-то незнакомой, к тому же погибшей женщине кажется матери вздорным и раздражающим. Но он настаивает. Тогда она посылает его принести ей из спальни очки и сигареты, потом медленно берет его папку, сначала читает статью, потом переходит к биографии погибшей, возвращается к анкете и лишь под конец бросает беглый взгляд на портрет светловолосой женщины, но и тут не сразу высказывает свое мнение, а делает сначала глубокую затяжку и спрашивает, сколько ей было лет.
— Почти сорок восемь.
— Ты уже сообщил ее данные в больницу?
— Пока нет.
— Почему?
— Пока это только наше внутреннее расследование…
— Но в больнице по-прежнему не знают, кто она.
— Ну и что? Я не хочу, чтобы этот Журналист узнал о ней прежде времени. Это может причинить вред Мастеру ночной смены. И потом, мне нужно время, чтобы обдумать, как ответить в газету. Я еще даже Старику не рассказал. Ты подумай только — он гонял меня весь вечер, а сам отправился в филармонию, на концерт.
Мать недовольно молчит, закутавшись в клубы сигаретного дыма. Нет, ей не нравится медлительность ее сына. Может быть, эту женщину уже ищут ее родственники или друзья…
— Насколько я знаю, никто ее не ищет. Впрочем, что я знаю…
— Вот именно — что ты вообще знаешь.
Она говорит саркастически и даже немного раздраженно.
— Послушай, я хочу тебя предупредить — с той минуты, как ты узнал, кто она такая, она на твоей ответственности. И если ты будешь и дальше тянуть с этим делом, ты не просто оскорбишь ее память — это будет прямое служебное преступление.
И вдруг кричит на него, как, бывало, в детстве:
— Ты что — маленький?! Тебе что, трудно поднять трубку и позвонить в больницу? Чего ты боишься?
Он понимает, что ее внезапный гнев вызван вовсе не историей погибшей женщины. Это всё его развод, его вещи, разбросанные по всей квартире, его скомканное свидание с дочерью, его поздний и неожиданный приход. Он встает, собирает посуду и относит ее в раковину.
— Но сейчас ночь, — говорит он сдержанно. — И мертвецкая — это не приемный покой. Меня там никто не ждет. Если она уже пролежала там неделю, может полежать еще одну ночь, никакой трагедии не произойдет.
Мать молча возвращается в спальню. Он идет в ванную, но и тут, оказывается, вода в кране совершенно ледяная. Он включает подогрев и в ожидании, пока бак согреется, идет в кухню и открывает газету в поисках спортивного раздела. Потом, не выдержав, отбрасывает газету и нерешительно спрашивает через дверь:
— И все-таки — что ты скажешь о ней?
— Трудно сказать, — негромко, задумчиво отвечает мать из спальни. — Снимок такой маленький… Но твоя секретарша, пожалуй, права. Есть в ней что-то. Особенно в глазах. Эта ее улыбка — как будто солнце восходит…
Этот ответ почему-то выводит его из себя.
— Оставить тебе свет в коридоре? — вдруг спрашивает он.
— Зачем? Разве ты собираешься выйти?
— Да. Вода в баке всё равно холодная.
— Я не могла знать, что ты придешь.
— Я тебя не обвиняю… Просто хочу подскочить в больницу. Пока вода согреется. Может, все-таки найду кого-нибудь.
— Но сейчас уже поздно!
— Ты же мне сама вбила в голову, что я за нее отвечаю, — раздраженно цедит он и щелкает выключателем, направляясь к входной двери.
Глава четырнадцатая
Десяти еще не было, когда в нашу проходную вошел этот невысокий, крепкого сложения мужчина с тяжелым, усталым лицом. Ливень давно уже стих, но он был одет так, будто ждал, что вот-вот польет снова, — плотный зимний плащ на подкладке, толстый желтый шарф вокруг горла и перчатки на руках, только голова открыта. Он еще заговорить не успел, как мы тут же его ощупали, как положено, на предмет скрытой взрывчатки или оружия, а потом, когда увидели, что это свой, спросили, к кому он и куда. Ему, видишь ли, срочно понадобилось в патанатомическое отделение. Именно туда? И именно сейчас, в такое позднее время? Да, ему, оказывается, нужен ответственный за погибших, если у них есть такая должность.
Поначалу мы, признаться, даже немного испугались — неужто случился какой-то новый теракт, о котором мы здесь еще не слыхали? Нет, он, оказывается, имеет в виду минувший теракт, который был на прошлой неделе, о нем уже и думать забыли. Да, все забыли, а вот ему всего лишь несколько часов назад удалось наконец установить личность одной из погибших. И у него есть тому доказательство, вот в этой тоненькой бежевой папке.
Пришлось объяснить ему, что сейчас не время для визитов, даже по такому поводу, как у него, и вообще ночью в нашу больницу без специального пропуска не впускают. У него нет пропуска? А кто он вообще такой? Оказывается, он отвечает за кадры в самой большой нашей иерусалимской пекарне, которая печет хлеб чуть не для половины страны. Ну, что ж, честь и хвала человеку, который отвечает за сотни людей и при этом не чинится лично приехать в больницу в такой поздний час, да еще ради какой-то временной уборщицы, как он говорит, к тому же бывшей. Такого можно и пропустить, только как объяснить этому ответственному за живых людей, который разыскивает ответственного за мертвых, куда ему идти, если мы и сами толком не знаем, где здесь это патанатомическое отделение, даром что стоим на проходной уже не первый год? Пришлось звонить в приемный покой, пусть ему хоть общее направление укажут…
Общее направление поначалу представляется ему ясным и простым, и тем не менее он быстро запутывается в бесконечных коридорах, и ему приходится просить помощи у встречных врачей и медсестер. Но те, оказывается, мало информированы о мертвых, они больше специалисты по тем, кто еще жив, хотя и болен. В конце концов его посылают в секретариат, может, там еще кто-нибудь случайно задержался, несмотря на позднее время, и, действительно, он находит там дежурную ночной смены, которая выражает изрядное удивление, когда выясняется, что этот человек пришел чуть не посреди ночи только ради того, чтобы безотлагательно сообщить сведения о какой-то неопознанной погибшей, которая лежит здесь уже не первые сутки. Нет, это, конечно, благородный поступок, но, к сожалению, такие сведения нужно передать непосредственно тем, кто занимается отправкой погибших в Институт судебной медицины в Абу-Кабир, поэтому ему следует обратиться туда, лично она может только объяснить, как пройти в мертвецкую, и постараться, чтобы его там кто-нибудь встретил.
Выясняется, что ему вовсе не нужно, как он было предполагал, спускаться на нижние этажи и искать там подвал, в котором хранятся покойники, а наоборот — следует вообще выйти наружу, пересечь небольшую сосновую рощицу и пройти к стоящему за ней старому одноэтажному каменному зданию, построенному в виде треугольника, в одной вершине которого располагается склад медицинского оборудования, в другой — отделение судебной медицины, а в третьей, не имеющей никакой вывески и чуть скрытой деревьями, как раз и находится цель его визита. Вокруг темно, и пробираться приходится по какой-то скользкой тропке. Далеко впереди мелькают огни жилых домов. Днем, наверно, отсюда расстилается прекрасный вид на пустыню и горы. Странно, что они даже не пытаются упрятать такое отделение куда-нибудь подальше, а держат покойницкую вот так вот просто, без охраны или надзора, как самую обычную часть больничного комплекса, — заходи кто хочешь и когда хочешь. Впрочем, не совсем кто хочешь — спросили же у него пропуск. Просто так сюда заходят и выходят, наверно, только те сотрудники и посетители, которые давно уже не боятся мертвых и которых мертвые тоже давно не боятся. В маленьком окне здания горит свет, но Кадровик не уверен, что дежурная секретарша уже послала сюда кого-нибудь, чтобы его встретить. Не страшно, говорит он себе, я хорошо одет, защищен от холода и возможного дождя, так что могу и подождать. И если даже выяснится, что я пришел напрасно, можно считать это рекогносцировкой, которая потом сэкономит мне время. Вернусь завтра и быстренько найду нужного человека. А пока что дома у матери успеет согреться вода в ванной…
Дверь оказывается запертой, на стук никто не отвечает, и он неторопливо обходит кругом всё здание, пока не находит наконец такую дверь, которая открывается чуть ли не сама собой, от самого легчайшего прикосновения, и точно во сне, без всякой подготовки и предупреждения, оказывается в прохладном, слабо освещенном зале, где еле слышно жужжит кондиционер, вгоняя внутрь холодный воздух, а на полу двумя параллельными рядами лежит примерно дюжина носилок с трупами, частью тщательно упакованными, частью только завернутыми в прозрачную нейлоновую пленку, — как видно, для будущего вскрытия или студенческих занятий.
Он застывает на месте. При всем его атеистическом отношении к смерти как явлению окончательному и абсолютному, ему все-таки кажется немного безответственным оставлять такую дверь совершенно незапертой. Ну, хорошо, он прошел армию, приступы болезненного воображения ему не свойственны, и психика у него устойчивая, но ведь окажись на его месте более чувствительный человек — ударился бы в панику, а то и вообще хлопнулся, чего доброго, в обморок. А потом мог бы подать на них в суд за душевное потрясение…
Он не двигается с места. Закрывает глаза и делает глубокий вдох, удивляясь, что не ощущает никакого тяжелого или даже странного запаха. Потом искоса глядит на ближайшие носилки. Труп имеет цвет желтоватой глины. Из-за мутной пленки нельзя даже различить, женщина это или мужчина. Постепенно первое впечатление отступает, и он чувствует, что может уже рискнуть, предпринять небольшой обход и по биркам на носилках поискать тело своей работницы. Но он тут же решает, что его пребывание в таком месте, да еще без сопровождающего, — это, скорее всего, нарушение порядка, поэтому лучше не затевать самостоятельных поисков, а выйти и подождать снаружи. Дверь за ним захлопывается с неожиданным и звучным щелчком. Ага, все-таки… Ну, что ж, если даже никто не придет, он может теперь со спокойной совестью сказать себе, что добрался до самой последней инстанции. Доказал, так сказать, свое служебное рвение. А искать ее, пожалуй, и впрямь не стоит. Что за странное любопытство его вдруг одолело? Всё равно он не смог бы опознать мертвую женщину, которую так и не рассмотрел толком при жизни. И вообще, он пришел сюда не для опознания, а для передачи сведений. Если никто так и не придет, завтра нужно позвонить и заменить повторный визит простым телефонным разговором. Впрочем, если они будут очень настаивать на его личном присутствии, он может и вернуться, корона у него с головы не упадет. Выберет время и съездит еще раз. Не посылать же сюда Секретаршу или, того пуще, пожилого Мастера. Тот еще, чего доброго, захочет бросить, что называется, последний взгляд на свою возлюбленную. Но мы этого не допустим. Нет, мы не позволим этому растерянному и подавленному человеку идти в мертвецкую. Верно, я обещал ему защиту от повторного выговора со стороны Старика, но повторную встречу с этой женщиной я ему не обещал. Тем более что с точки зрения закона эта женщина всё еще на нашей ответственности, то есть на ответственности моего отдела, — во всяком случае, до того времени, пока государство не заберет отсюда ее тело и не вернет его родственникам.
И ему вдруг вспоминаются гигантские залы пекарни, и перед его мысленным взором опять проплывают бесконечные конвейерные ленты, на которых медленно ползут, покачиваясь, сложные конструкции из сырого теста. В конце пути они будут проглочены печью, чтобы стать завтрашним хлебом, но покамест, на этих лентах, они тоже имеют цвет желтоватой глины, удивительно похожий на цвет того мертвого тела, которое он только что рассматривал. И он неожиданно сознает, что не хочет уходить отсюда с пустыми руками. Начатое дело нужно завершить. Дождь моросит снова, его уже знобит от холода, но он продолжает идти дальше по скользкой тропке, которая выводит его, через узкий проулок, к еще одной пристройке, что-то вроде небольшого вагончика или барака, маленькая табличка на двери которого извещает, что здесь находится редакция научных публикаций. Ну и ну! Умудрились люди! Разместили мертвых рядом с центром обычной издательской работы, сделали трупы частью привычной рутины. Неизвестный коллега, отвечающий за человеческие ресурсы больницы, похоже, человек талантливый — сумел одним удачным ударом успокоить страхи сотрудников и приглушить их возможные протесты. Он обходит барак кругом и идет немного дальше, чтобы проверить, действительно ли мигавшие ему раньше в ночи огоньки принадлежат каким-то далеким зданиям. И, постояв немного в полном одиночестве, медленно поворачивает обратно. Холода он уже не чувствует, но неожиданный туман поглощает всё кругом — и деревья, и очертания построек. А темнота сгущается настолько, что разлетающиеся в стороны крылья халата на торопливо идущем навстречу человеке кажутся ему издали развевающимися белыми крыльями ангела, заблудившегося в дождливой ночи.
Глава пятнадцатая
Оказывается, дежурная в секретариате все-таки сумела найти сотрудника патологоанатомической лаборатории, который согласился объяснить посетителю из пекарни, о ком у них в мертвецкой недостает сведений и каких. Это кругленький человечек лет пятидесяти, в белом халате и в щегольски надвинутом на голову берете неясного назначения — демонстрирующем то ли некоторую религиозность, то ли некую богемность, а может, то и другое одновременно. В его глазах светится живой интерес к позднему посетителю, и он явно обуреваем желанием поговорить. Уже в коридоре, в полутьме, он хватает Кадровика за рукав и тут же обрушивает на него поток торопливых слов. Хорошо, что вы пришли именно сегодня, завтра вашей покойницы уже не было бы в Иерусалиме, вам пришлось бы искать ее на побережье, под Тель-Авивом, в Институте судебной медицины в Абу-Кабире, потому что только там знают, что делать с трупами, которые никто так и не опознал. Вам повезло, мы немного задержали ее отправление, в надежде, что появится хоть кто-то из родственников или знакомых и захочет узнать, как мы тут боролись за ее жизнь и пытались ее спасти и почему это в конце концов не удалось. Вообще-то в нашу больницу не направляют тяжелых раненых, наверно, в полиции считают, что она для этого слишком мала или плохо оборудована, даже обидно, а вот эту женщину почему-то привезли именно сюда, — возможно, потому, что сначала трудно было определить, насколько тяжелое у нее ранение: она хоть и была без сознания, но не имела видимых телесных повреждений, только несколько маленьких отверстий в ладонях и в ступнях, да еще голова рассечена, но не глубоко, на вид совсем не смертельно, только потом выяснилось, что как раз в эту рану проникла инфекция — может быть, еще там, на рынке, — ну, а когда уже заражение охватило мозг…
— Мозг? — удивляется Кадровик. — Разве мозг тоже может заразиться?
— Конечно. Почему бы и нет? Заражение, воспаление каких-то тканей, два дня, и всё было кончено. Она тут всем запомнилась, потому что ни разу не пришла в сознание и так и осталась не опознанной никем. Хоть бы на миг очнулась, — может, тогда удалось бы узнать, кто она такая. Вот поэтому мы и решили не отсылать ее тело сразу в Абу-Кабир, — может, кто-нибудь еще отзовется… Чтобы не всё было забыто… Очень хорошо, что вы не стали ждать до утра. Хоть вы ей и не родственник, и не друг, а всего лишь, как вы говорите, из отдела кадров, но вы, наверно, сможете нам что-нибудь рассказать о ней, когда опознаете. Только сначала я хочу заполнить с ваших слов небольшую анкетку, для Управления национального страхования, потому что там уже удивляются, как это никто до сих пор не заметил такого долгого отсутствия человека…
Он вытаскивает связку ключей, открывает какую-то дверь, вводит Кадровика в комнату — видимо, преддверие мертвецкой, — усаживает возле пустых носилок, вытаскивает из металлического шкафа истрепанную сумку и достает из нее голубую папку с уже подготовленными к отправке документами — медицинским заключением и свидетельством о смерти, не хватает только имени. Потом снова сует руку в сумку, извлекает оттуда первопричину всей путаницы — рваную и окровавленную платежку и, не довольствуясь этим, привычным движением переворачивает сумку и сильно встряхивает ее. Оттуда выпадают два связанных веревочкой ключа.
— Вот, — произносит кругленький человек. — Это всё. Всё, что от нее осталось, если не считать нескольких овощей и засохшего сыра, которые через несколько дней пришлось, разумеется, выбросить. А теперь давайте мне ваши данные, я заполню анкету, и мы займемся опознанием. Надеюсь, вы не слишком чувствительны? Короткое опознание сумеете пережить? Впрочем, если это вас беспокоит, то могу заранее сказать, что вам повезло — ее не разорвало на части, она уцелела. И вообще, вид у нее — как у заснувшего ангела.
Лицо Кадровика багровеет. Он враждебно смотрит на лаборанта, явно довольного только что придуманным сравнением. Сомневаться не приходится — это тот самый патологоанатом, что информировал Журналиста, тот его приятель, из-за которого ему пришлось весь вечер возиться с этой историей. Суховатым, отчужденным тоном он извещает толстячка в берете — нет, он не неженка, он бывший военный и готов, если в этом есть необходимость, опознать труп, как бы тот ни выглядел, но вообще-то он пришел сюда только затем, чтобы сообщить необходимые для захоронения данные — имя, адрес и номер удостоверения личности получательницы той платежки, которую кто-то из лаборатории почему-то весьма бесцеремонно передал в газету, какому-то сомнительному Журналисту, а не прямо ему, в отдел кадров пекарни, как это полагалось. Вот и всё. Правда, сегодня он, к некоторому своему удивлению, убедился, что несколько месяцев назад он сам, лично, принимал эту женщину на работу и даже своей собственной рукой записал ее биографию, но это никак не меняет его полной неспособности ее опознать. У них в пекарне работает почти триста человек, в три смены, не считая административного персонала, а кстати, и самого хозяина, который тоже числится на зарплате, — ну и что, разве он, Кадровик, сможет опознать каждого, кто умрет или погибнет?
Он открывает свою тоненькую папочку, вынимает оттуда первый лист и кладет его на пустые носилки. Вот, это всё, что ему о ней известно. И он отнюдь не намерен опознавать ее, даже если она, на ваш взгляд, похожа на спящего ангела. Если уж вы позволили себе так непристойно разглядывать мертвую женщину, то можете сами и подписать протокол ее опознания, вот, кстати, и фотография, — может быть, это вам поможет.
Удивленный и уязвленный лаборант растерянно берет в руки листок и погружается в его изучение. «Очень неясная фотография», — замечает он с каким-то странным упреком. Но скорее всего, это действительно она. Что тут за имя? Юлия Рогаева? Да, это ей подходит. Мы тоже полагали, что она откуда-то издалека. Неужели ей уже сорок восемь?! Вы уверены? Мы все думали, что она куда моложе. Да, это она. Даже на этой фотографии можно узнать эти складки над глазами… что-то азиатское, восточное… Татарское? Где она родилась? Где это место? Да, это она, вне всякого сомнения. Так что же вас, собственно, так затрудняет ее опознать? Давайте пойдем вместе, вы глянете на минутку, и делу конец. А?! Ей и самой, наверно, хочется уже выбраться отсюда. Как только мы подпишем протокол опознания, бумаги уйдут в Управление национального страхования, и уже завтра будет известно, где ее решено хоронить — здесь, у нас, или там, за морем.
— Подпишите сами.
— Нам запрещено. А вы… она же всё равно была ваша работница… И потом, если вы не подпишете, завтра может отыскаться еще кто-нибудь, кто ее знал, и захочет опознать, а она уже будет в Абу-Кабире… снова волокита, бюрократия, газеты…
— Ага, газеты! — вспыхивает Кадровик.
— А как же! — усмехается лаборант. — Смерть — самый лакомый кусочек для журналистов. Газета не случайно заинтересовалась вашей погибшей.
— Признайтесь, ведь именно вы информировали этого журналиста из местной газеты, этого Змия подколодного?! — взрывается Кадровик. — И не вздумайте меня уверять, будто это законно!
— Когда нет иного выхода, всё законно… — хладнокровно говорит лаборант. — Мы очень хотели установить ее личность, а для этого нужно было немного разрекламировать этот случай. Но я только передал ему информацию, а что он там написал, понятия не имею, это всё на его совести. Как вы его назвали? Змий подколодный? Так и сказали ему прямо в глаза?
— Ну, зачем же… — смущается Кадровик.
— Ага, значит, вы сказали это секретарше редакции, а уж от нее это дошло до него? Да вы не стесняйтесь. «Змий» — это для него еще лестно. Я слышал, что ему такое уже не раз говорили, но с него — как с гуся вода. И всё же, я вам скажу, — это полезный змий. Знающий человек, профессионал, большая умница…
— Я вижу, он уже успел вам всё рассказать?
— Сразу же после того, как ему позвонила секретарша редакции. Я потому и не ушел с работы — был уверен, что вы еще сегодня появитесь у нас…
— Значит, вы меня ждали? — удивляется Кадровик.
— А вы удивлены? Нам ведь тоже хочется побыстрее отправить тело в Абу-Кабир. Думаете, оттого, что мы привыкли к мертвым, у нас не болит за них сердце? Тяжело видеть, как такая женщина лежит здесь, никем не опознанная, всем чужая… Ну, так что, подпишете вы нам опознание или нет?
Болтливая откровенность этого осведомителя еще больше укрепляет Кадровика в его мнении. Только этого ему не хватает — очередной статьи, в которой будет сказано, что начальник отдела кадров явился в морг опознать человека, которого даже не запомнил в лицо! Нет, он не подпишет этот их документ об опознании! Ни за что!
И вдруг сам удивляется своему упрямству. Кого он, собственно, хочет этим наказать? Мастера ночной смены? Или Журналиста? А может, лаборанта-доносчика? И что с ним станется, если он действительно на секунду глянет на нее? Неужто он боится, что ее пресловутое обаяние обворожит и его? Что за безумие! Как будто мертвая женщина способна кого-нибудь обворожить!
Он осторожно берет в руки связанные веревочкой ключи и спрашивает лаборанта:
— Это ее?
Тот пожимает плечами. Кто может поручиться? В том хаосе, что царил тогда… Но эти ключи были у нее в сумке. Рядом с вашей прославленной платежкой. Так что, скорее всего, это ключи от ее квартиры.
— Тогда зачем вам нужно, чтобы я опознавал ее в лицо? — с тонкой улыбкой говорит Кадровик. Достаточно взять эти ключи и отправиться к ней на квартиру, благо у них, в отделе кадров, сохранился ее адрес. Если эти ключи подойдут к ее двери, значит, неопознанная мертвая женщина — действительно та, что работала у них, Юлия Рогаева. Верно, это косвенное опознание, но куда более надежное, чем то, которое будет основано на крайне беглом и во многом уже стершемся впечатлении, что сохранилось в его памяти. Если ключи подойдут к ее двери, он подпишет им этот их документ.
Лаборант взволнованно снимает берет с головы и кладет его рядом, на пустые носилки. Религиозный он или из богемы, но в любом случае лысый, со злорадством отмечает Кадровик.
— Допустим. Но кто же пойдет к ней на квартиру?
— Я, — отвечает Кадровик неожиданно для самого себя.
— Вы?
— А почему бы и нет? — Он уже загорается. — Я готов пойти, но только при условии, что вы не поторопитесь сообщить об этом прессе, которую так высоко цените. Который сейчас час? Ну вот, даже десяти еще нет. Это недалеко, и добраться несложно. В Иерусалиме я ориентируюсь. В самом деле, почему бы мне не пойти к ней? Ведь пока ее не похоронят, она продолжает оставаться на нашей ответственности, пусть даже частично, и коль скоро ни родственники, ни друзья ее не ищут, то ею будем заниматься мы, то есть правление пекарни. Я не уверен, но вполне может оказаться, что у нас есть даже какой-нибудь фонд страховки или возмещения, из которого можно будет выделить что-нибудь для ее сына… В общем, если вы согласны, я готов дать вам расписку, что взял у вас на время пару ее ключей, чтобы косвенным путем подтвердить ее личность. Как видите, я не увиливаю от своих обязанностей ответственного за человеческие ресурсы, и об этом я вам разрешаю сообщить своему Змию, прямо от моего имени. Но я боюсь, что вы донесете ему, что кадровик из пекарни просто испугался мертвецов и только потому категорически отказывался взглянуть на свою покойницу. С вас станется, пожалуй. Так вот, перед тем, как уйти, я готов обойти с вами тот зал, что за стеной. А заодно вы объясните мне, как вы их сохраняете и почему они у вас ничем не пахнут. Это будет даже любезно с вашей стороны.
Глава шестнадцатая
Лаборант открывает перед гостем скрытую внутреннюю дверь и увеличивает освещение в прохладном зале. Действительно, как и на первый беглый взгляд — раньше, в полутьме, — здесь около дюжины носилок, и на всех лежат трупы. Кадровика вдруг почему-то начинает колотить неукротимая дрожь, то ли от холода, то ли от волнения, и его первый вопрос относится скорее к лингвистике, нежели к анатомии. Когда покойника начинают именовать мертвецом и когда мертвец становится трупом? Это какие-нибудь объективные различия или чисто лингвистические? Вопрос одного лишь времени или также сути? Лаборант смотрит на него с удивлением. У него никогда не возникали такие вопросы. Он должен подумать. Нет, он совершенно уверен, что это только вопрос времени. Хотя, впрочем, должны быть исключения.
— Например?
— Например, у павших на поле боя. Время там течет намного быстрее, и люди становятся трупами за считанные секунды.
Но гость, кажется, хотел посмотреть на мертвецов. Милости просим. Сейчас мы снимем эту пленку… минуточку… вот. Теперь уважаемый гость может увидеть, что это женщина, только лицо у нее уже потеряло обычную форму.
— Наверно, побывала в руках студентов, — неуклюже пытается пошутить Кадровик, делая короткий шаг к носилкам, потом наклоняет голову и долго, внимательно смотрит на коричневатый труп, чтобы продемонстрировать сопровождающему его лаборанту свое солдатское презрение к смерти.
— Совершенно верно.
— Тогда объясните мне, — этот вопрос почему-то никак не дает ему покоя, — как вы достигаете того, что здесь не чувствуется никакого специфического запаха. Есть люди, которых запах пугает даже больше, чем внешний вид.
— Нет, на самом деле здесь есть запашок, — отвечает лаборант с легкой улыбкой. — Просто вы его не чувствуете, потому что он очень слаб. Но те, кто проводят здесь много времени, уносят этот запах с собой, так что его можно почуять.
— Как же вам удается его ослабить?
— Вас интересует химическая формула?
— Если это не слишком сложно
— Сложно? Нет, не особенно…
И лаборант называет ему составляющие: спирт, формалин, фенол, дистиллированная вода. Смесь впрыскивают в тело через четыре часа после смерти, предварительно удалив из него всю жидкость.
— Так и живого человека убить можно, — задумчиво говорит Кадровик.
— О да, если вам удастся незаметно выкачать из тела всю жидкость, ваша жертва наверняка погибнет, — смеется лаборант.
Осмотр продолжается. Они идут медленно, как в музее, только вместо картин и подписей здесь носилки с трупами и без всякой подписи, если не считать порядкового номера. Непонятно почему, но обернутые и обвязанные трупы кажутся ужасней, чем те, что просвечивают сквозь нейлоновую пленку. Дойдя до последних носилок, он заново обводит взглядом всё помещение и спрашивает, сколько времени в среднем лежат здесь эти мертвецы.
— Некоторые даже до года.
— До года?!
— Дольше запрещается. После этого труп отправляют на обязательное захоронение. Таков закон.
— Интересно… Кто же здесь главный долгожитель? — улыбается Кадровик. — Любопытно, как он выглядит.
Лаборант ведет его к стоящим чуть поодаль носилкам, и он видит перед собой высохшую древнюю фигуру, сморщенную и почти черную, как мумия, но с вполне различимыми чертами. Плотно сжатые веки выдают тяжкую борьбу со смертью, происходившую в этом теле около года назад. Черты лица сохранили глубокую скорбь, которая даже у ближайших родственников, наверно, давно уже угасла. Несмотря на теплый плащ, его снова начинает колотить неожиданная дрожь, он прячет руки в карманы, его лицо тоже становится скорбным и даже мягким. Да, каждому человеку следовало бы хоть раз побывать здесь, думает он. Это позволило бы людям лучше понять, что важно, а что несущественно в их жизни. Кажется, лаборант с этим согласен, во всяком случае, он кивает головой. Интересно, однако, как высохла кожа на этом мертвом теле — на груди она даже похожа на желтоватый пергамент, и сама грудь от этого кажется древней священной книгой, даже вроде бы какие-то буквы намечаются под кожей. Любопытно. Да, здесь стоило побывать. Он смотрит на своего экскурсовода, который, кажется, доволен произведенным впечатлением. Уж не религиозен ли он все-таки? Нет, отвечает лаборант, но готов признать, что бывают часы, когда тот, кто здесь работает в полном одиночестве, вдруг ощущает какую-то странную потребность в вере. Во что-нибудь, что сохраняется и после смерти, которую он видит перед собой. Иначе ведь можно совсем потерять человеческий облик.
Большие настенные часы напоминают ему, что время не останавливается даже здесь. Ну, что ж, после такого основательного визита никто уже не сможет обвинить его в равнодушии. Он идет к выходу, но в дверях поворачивается и, не удержавшись, все-таки спрашивает, где лежит их работница. Которая, кстати — почему-то добавляет он, — была по образованию инженером-механиком.
Нет, она не здесь. Тут сзади есть маленькая холодильная комната. И кстати, может быть, ответственный за кадры все-таки согласится…
Нет, он неколебим в своем отказе. Он ни за что не согласится участвовать в опознании женщины, которая скользнула в его жизни слабой тенью и, увы, — не оставила по себе никаких воспоминаний.
Глава семнадцатая
И вот он снова садится в свою машину, включает обогрев и пускается в обратный путь по пустынным мокрым улицам Восточного Иерусалима. Освещение здесь не в пример слабее, чем в западной части города. Он медленно пробирается по узким арабским улочкам, и вдруг у него — уже в третий раз за этот вечер — рождается желание сейчас же, немедленно дозвониться до Старика и сообщить ему о предварительных результатах своего расследования. У него нет уверенности, что концерт уже кончился, и тем не менее он включает укрепленный перед ним мобильник и набирает знакомый номер. Ему отвечает домоправительница, и он называет себя. Хозяина нет, говорит она на хорошем английском, но с каким-то незнакомым акцентом. Он еще не вернулся и вряд ли будет дома раньше полуночи. Если хотите оставить сообщение, я готова его записать.
Нет, он не хочет оставлять никаких сообщений. Он передумал. Он не станет сообщать Старику, что расследование приближается к концу. Пусть себе еще немного поволнуется. Однако, пересекая незримую, хотя и вполне ощутимую, границу между восточной и западной частями города, он вдруг решает включить радио, чтобы поймать прямую передачу из филармонии. Ага, вот она. Нет, это не Малер. Музыку Малера он всегда узнаёт. Но что-то очень похожее, тоже вызывающее неудержимое желание дирижировать самому. Энергично размахивая одной рукой, он разгоняет машину по подъему к площади Независимости, потом проносится мимо дома матери и под резким углом сворачивает к школе, где когда-то учился. Может, он и припомнил бы имя композитора, но, увы, — Иерусалим не так велик, чтобы его хватило на целую симфонию. Вот он уже в районе Нахлат-Ахим, тут за углом начинается тот самый рынок, где она погибла. Переулок под названием Уша, который указан в ее анкете.
Это должно быть где-то здесь — наверно, на спуске. Ему не хочется плутать по незнакомым переулкам, и он решает припарковаться на главной улице. Сует мобильник в карман плаща и устало выходит из машины.
Мы уже были в ночных рубашечках, все пятеро, только наша старшая сестра еще не успела снять платье, как вдруг раздался стук в дверь, и хотя папа с мамой, уезжая на свадьбу своего рабби, строго-настрого наказали нам никому не открывать после девяти вечера, даже если нам покажется, что это бабушка, но этот стук был такой сильный, что мы все шестеро ужасно перепугались — а вдруг это бабушка волнуется, что мы здесь остались одни, и пришла к нам ночевать, и мы тоже так разволновались, что даже забыли спросить, кто там, а вместо этого просто сняли цепочку и увидели какого-то незнакомого мужчину, из чужих, совсем бритого, без бороды и без ермолки, и такого большого и сильного на вид, что у нас даже сначала душа ушла в пятки, и мы хотели быстро закрыть дверь, но он нам улыбнулся по-доброму и спросил, где здесь живет женщина по имени Юлия Рогаева, потому что он уже искал ее по всему дому, и вверху, и внизу, но нигде не нашел таблички с ее именем. И мы все так обрадовались почему-то, и вместо того, чтобы закрыть на цепочку и отвечать ему через щелочку, как нас учили папа и мама, мы наперебой стали ему объяснять, что эта Юлия уже не живет в этом доме, ни вверху, ни внизу, потому что она перебралась во двор, в маленькую пристройку, где у соседа раньше был склад, и теперь она живет там. Но наша старшая сестра крикнула, чтобы мы все замолчали и не перебивали друг друга, она сама ему всё объяснит по порядку, и сказала этому человеку, что сейчас Юлии нет дома, потому что она работает по ночам в большой пекарне, ей там каждый день дают хлеб, а в субботу она приносит оттуда сладкие булочки и всех нас угощает. Но тут мы уже не выдержали и опять закричали, что вот и неправда, она уже не работает в пекарне, ее оттуда уволили и наш папа сказал, что она, наверно, вообще уехала из Иерусалима, потому что ее пристройка уже несколько дней закрыта, а ее нигде нет. И тогда этот бритый мужчина опять нам улыбнулся, только грустно, и сказал, что он как раз работает в той большой пекарне, он там главный начальник над всеми людьми, и это не так, будто она уехала, а просто неделю назад был взрыв на рынке, и ее там сильно поранило, так что теперь она в больнице, и он как раз пришел оттуда с ее ключами, чтобы взять для нее кое-что, и показал эти ключи. Ой, мы все так разволновались, когда он это сказал, потому что мы все ее знаем, эту Юлию, она очень хорошая и добрая, хотя тоже не из наших, как и этот человек, что же это с ней случилось, что она в больнице, ой-вэй, Господи, пусть он скажет нам, где эта больница, папа с мамой, наверно, захотят пойти к ней, как положено, но этот чужой мужчина сказал, что она очень больна и сейчас нельзя ее навещать, он только хотел узнать, не искал ли ее кто-нибудь в последние дни?
Но мы все закричали, что нет, к ней никто не приходил, мы бы увидели в окно, и тогда он покачал головой и спросил, где тут у нас зажигают свет и как ему пройти во двор, к этой пристройке, и тогда наша старшая сестра крикнула, что она сама пойдет с ним и всё ему покажет, а мы чтобы шли спать, потому что уже поздно. Но мы все испугались, что она пойдет сама с незнакомым мужчиной не из наших, и стали проситься, что мы тоже пойдем с ней, на минутку, только туда и обратно, чтобы она не оставалась наедине с мужчиной, так не положено, и тогда она сказала, чтобы мы накинули пальто, и мы все вышли с этим человеком и пошли с ним по лужам, чтобы показать ему ее пристройку, и, когда мы подошли к этому месту, там никого не было, даже табличку на дверях сорвало ветром, которую мы ей написали. Она еще тогда так улыбнулась по-хорошему, когда увидела, что мы ей придумали новое имя, из Торы, вместо «Юлия». А теперь этой таблички не было на дверях.
Глава восемнадцатая
«Так, первый ключ подошел», — думает Кадровик, открывая висящий на двери замок. Второй, надо думать, подойдет к чему-нибудь внутри. На его взгляд, расследование, начатое сегодня после полудня, близится к успешному завершению. Это та самая женщина, Юлия Рогаева, никаких дополнительных опознаний не требуется. Как не требуется, к сожалению, и никаких добавочных доказательств, что она всё еще работница пекарни. Хотя и погибшая. А что требуется, и немедленно, это отправить скорее домой этих шестерых малышек, которые стоят вокруг, дрожа от холода в своих коротких стареньких пальтишках. Шли бы вы домой, девочки. Вы очень мне помогли, огромное вам спасибо, особенно вашей старшей, но сейчас — марш в постель, а то еще простудитесь, и будет мне от ваших родителей.
Его решительный, хоть и по-доброму, с улыбкой отданный приказ вспугивает их, и они буквально вспархивают все разом, точно стайка птиц, заметивших внезапную опасность, — вспархивают и исчезают в глубине темного подъезда, больше не оборачиваясь на чужого человека, который тем временем открывает дверь пристройки и входит в холодное темное помещение, где, похоже, еще сохранился запах последнего сна еще недавно жившей здесь женщины.
Так, вот и выключатель. Слабая лампочка, подвешенная под самым потолком, едва освещает небольшую комнату. Он включает настольную лампу. Теперь можно кое-что разглядеть. Постель смята и разворочена, как будто какой-то страшный сон поднял эту Рогаеву в то последнее утро и вытолкнул ее прямиком к смерти.
На мгновенье он застывает в нерешительности — по какому праву он здесь? Впрочем, в этой истории копалось уже столько рук, что угрызения совести сейчас неуместны. Чем заниматься поисками самооправдания, лучше побыстрее и на деле доказать, что в пекарне тоже работают чуткие люди и они тоже способны на жалость, заботу и сочувствие. Так что главное сейчас — поскорее закончить с формальностями опознания. После этого они смогут поискать ее бывших родственников, а может быть, даже подумать о какой-то компенсации. Как он уже сказал тому лаборанту. Вот именно, о компенсации, почему бы и нет?
В ногах кровати стоит маленькая деревянная статуэтка. Босоногий монах в коричневом плаще с капюшоном, черная борода делает его лицо печальным. Он поднимает статуэтку с пола, ставит на полку и видит там маленький транзистор. Хорошо бы послушать, не кончился ли концерт. Он снимает перчатки и медленно крутит ручку настройки. Торжественные и медленные звуки заполняют маленькую комнату. Неловко усмехаясь, он перекладывает на кровать женскую кофточку, висящую на шатком соломенном кресле, осторожно усаживается в него, берет транзистор в руки и прикрывает глаза. В былые времена, часто бывая в разъездах и ночуя в гостиницах, он, как правило, не ложился раньше полуночи. Но теперь, переселившись к матери, завел себе привычку подремать несколько минут перед вечером, как раз во время последних известий, чтобы потом, на свежую голову, отправиться в центр города, заглянуть в какой-нибудь паб в поисках нового знакомства. Сегодня работа весь вечер неотступно тащится за ним следом, так что всё, что он может себе позволить, — такую вот короткую, символическую передышку. И где? В доме погибшей женщины.
Дверь, что за его спиной, и окно впереди закрыты, сам он всё еще в плаще и теплом шарфе, но его почему-то пробирает озноб. Он встает, осматривается и видит, что окошко в крохотном туалете осталось открытым, потому что к его раме привязана бельевая веревка, протянутая от пристройки во двор, к недалекому забору. При свете луны, то и дело скрываемой быстро бегущими облаками, он различает развевающееся на ветру женское белье. Если никакой знакомый так и не найдется, придется послать сюда Секретаршу, пусть наведет здесь порядок, она наверняка обрадуетя возможности оторваться от своего компьютера. Но пока что эту веревку нужно снять. Он выходит во двор, огибает маленький сарай, который в этот поздний час, при свете луны, напоминает зачарованную хижину из детской сказки, пробирается между обломками старой посуды и какими-то досками, отвязывает веревку, собирает промокшее, покрытое налипшими листьями и подтеками грязи белье, вносит его в дом, складывает в раковину в туалете и, мгновение поколебавшись — входит ли и это в его полномочия? — споласкивает эту грязную жалкую кучку под краном. Вода в кране, к его удивлению, постепенно согревается — тот, кто сдал эту хибару под жилье, все-таки позаботился подсоединить ее к центральному отоплению.
Сквозь тонкую перегородку он слышит звуки симфонии, неуклонно приближающейся к заключительной коде. Он оставляет белье в раковине, только потуже закручивает кран, и возвращается в комнату, несколько жалея, что вообще снял это белье с веревки, и сурово наказывая себе больше ни к чему тут не прикасаться. Не хватает еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь ее знакомый и обвинил его в исчезновении чего-то такого, чего здесь никогда и не было.
Он снова усаживается в соломенное кресло. Душою он сейчас там, в зале филармонии, вместе с симфонией, которая постепенно поднимается к величественному концу, но взгляд его тем временем скользит по окружающим предметам, фиксируя бросающиеся в глаза детали. Постель оставлена в полном беспорядке — может быть, в то судьбоносное утро она рассчитывала вернуться с рынка и еще ненадолго прилечь? — но всё вокруг прибрано с той подчеркнутой аккуратностью, которая часто отличает бедных людей. На столе чистая тарелка, возле нее сложенная вдвое салфетка, как символ предстоящей трапезы, которая так и не удостоилась быть последней. Два цветка на тонких стебельках стоят в стеклянной банке — свежие, будто только что сорваны, хотя вода в банке высохла совсем. Ни одной фотографии на стенах, даже тех людей, что упоминались в записанной с ее слов биографии. Ни сына, которого его отец так решительно вызвал назад, ни того пожилого сожителя, который бросил ее здесь и вернулся обратно, ни даже старой матери, которая вроде бы хотела к ней здесь присоединиться, — никого. Лишь один-единственный рисунок — простой набросок углем, без рамки, произведение явного любителя, может быть, это она же и рисовала. Маленький безлюдный переулок — такие бывают в Старом городе — мягким поворотом ведет к тени каменного здания, увенчанного полусферой купола и небольшой башенкой на углу.
Торжественная музыка вторгается в тишину мощным и неразрешенным диссонансом, и маленький транзистор, напрягаясь из последних сил, пытается передать громовую мощь завершающих пассажей. Кадровика вдруг озаряет — он узнаёт композитора. Это он, нет сомнения. Только этот набожный и сухой немец мог позволить себе так утомить своих слушателей.
Он доволен, что узнал автора. Уж теперь он удивит Старика! Мало того что за один вечер справился с порученным ему делом, так еще ухитрился одновременно послушать тот же концерт, что и он, — правда, не сумел, к сожалению, распознать, Седьмая это была симфония или Восьмая. Да, Старик наверняка удивится. Эта мысль так веселит Кадровика, что он даже потирает руки. И оглядывается снова, перед тем, как уйти. М-да, комнатушка, конечно, убогая, и приютилась на задах, чуть ли не на дворовой мусорной свалке, да и район тоже не ахти — сплошь религиозный и рядом с рынком, но ему почему-то начинает здесь нравиться. Интересно, сколько они просят за такую дыру? А впрочем, зачем ему это. Главное, что формальное опознание завершено, остается подписать протокол, и завтра утром труп погибшей отошлют наконец в Абу-Кабир. «Эх, Юлия Рогаева! — вдруг произносит он в пустоту. — Прощай…» И ему вдруг становится невыносимо жаль эту одинокую немолодую женщину, которая прошла мимо него так незаметно, что он даже не обратил внимания на обаяние ее улыбки.
Но тут в грохочущий финал симфонии внезапно врезается веселенький мотивчик, который он недавно запрограммировал на своем мобильнике. Хорошо, что звонки продолжаются настойчиво и долго, потому что найти маленькую коробочку мобильника в недрах тяжелого, мокрого плаща удается не сразу. Включив телефон на прием, он торопливо говорит: «Минуточку!» — и приглушает транзистор, не выключая его, однако, совсем, а потом снова подносит к уху мобильник. Это мать. Его рассказ растревожил ее. Ей так и не удалось больше заснуть. Ну, как, ему удалось добраться до больницы? «Да, — отвечает он. — И добрался, и даже нашел дежурного патанатома, и передал ему все документы, но они там потребовали, чтобы я лично опознал эту женщину…»
— Неужели ты согласился? — испуганно спрашивает мать.
— Ну что ты! Как я могу опознать человека, если я даже его лица не помню?!
На этот раз мать им довольна:
— Ты совершенно прав. Личное опознание — это ответственное дело. Это не входит в твои обязанности. Ну, и где же ты теперь?
Он в комнате погибшей. Ему пришло в голову, как заменить опознание лица опознанием с помощью ключей.
— И что, дверь действительно открылась?
— Конечно.
— Так поезжай, подпиши им протокол и возвращайся. Зачем ты там еще торчишь?
— Просто так. Сижу. Смотрю. Размышляю, может быть, нам все-таки стоит заняться ее вещами, переслать их семье, выделить какую-нибудь компенсацию сыну и матери…
— Скажи об этом своему хозяину. Только сам там ничего не трогай, слышишь?!
— Это я и сам понимаю. Ты не беспокойся, я уже на выходе. Еще минутку, ладно?
Он осторожно откладывает мобильник и прислушивается. Симфония наконец-то завершилась, и ее неожиданно оборвавшийся финал, как видно, поразил слушателей, потому что из транзистора доносятся весьма жидкие и даже как будто слегка утомленные аплодисменты — явно из вежливости, лишь для того, чтобы не обидеть оркестрантов. Остается надеяться, что эта сухая музыка не доконает Старика. Все-таки хорошо бы отчитаться перед ним еще сегодня ночью.
Он осторожно увеличивает громкость и замирает в ожидании слов ведущего передачи, который вот-вот должен, как обычно, назвать исполнявшееся произведение. Всё же любопытно, какой по номеру была эта симфония. Однако из зала по-прежнему слышны только аплодисменты, то усиливающиеся, то слабеющие, приближающиеся и удаляющиеся, как шум далекого моря. Какой-то энтузиаст вдруг решает поддержать оркестр, а может, и себя самого долгим криком «Браво!» — но крик этот так и остается гласом вопиющего в пустыне. Время уже позднее для всех.
— Минуточку, мама… — Он снова возвращается к телефону, чтобы не обидеть ее своим молчанием.
— Что там у тебя случилось?
— Ничего, просто я хотел услышать название музыки, которую только что исполняли по радио.
— Ну, тогда пока. Не задерживайся там.
— Да, я постараюсь прийти пораньше.
— Когда придешь, тогда придешь, я сегодня всё равно уже не засну…
Увы, трансляция из филармонии обрывается на полузвуке. Ее сменяет программа новостей, но политические новости ему давно уже безразличны. Он выключает транзистор и слышит, что дождь опять барабанит по крыше. На него вдруг наваливается усталость. Нет, он все-таки не поедет из больницы сразу же домой. Если уж он так лез из кожи, чтобы успокоить совесть Старика, было бы обидно не доложить ему еще сегодня.
Глава девятнадцатая
Полчаса спустя он снова звонит Старику. Тот уже дома. Его соединяют.
— У вас еще найдутся сегодня силы выслушать меня? Я имею в виду — после этой чудовищной Восьмой симфонии Брукнера? — сочувственно спрашивает Кадровик.
— Разве это была Восьмая? — удивляется Старик. — В программе было написано, что это Девятая…
— Ну, конечно, что же это я! — Кадровик чувствует, что краснеет. — Вы совершенно правы, разумеется, конечно же это была Девятая. — Он торопится исправить свою оплошность. — Та, неоконченная…
— Неоконченная? — опять удивляется Старик, видимо не дочитавший программку. — В каком смысле неоконченная, ведь она длилась больше часа?
— Вот именно! — теперь уже уверенно объясняет ему Кадровик. — Это потому, что в ней было всего три части, а не четыре, как полагается во всех симфониях. Вам просто повезло, что этот набожный немец из-за всех своих сомнений и страхов так и не сумел закончить ее до самой смерти, иначе сидеть бы вам еще час, не меньше… — И обрывает сам себя: — Ну, так как, у вас еще хватит сил выслушать мой отчет или вам уже пора спать?
— Ну, поспать я сумел на концерте, — смеется Старик. — И вообще, я теперь не так уж нуждаюсь во сне. Если ты еще на колесах, подъезжай ко мне, только не сразу, дай мне немного времени привести себя в приемлемый вид. Скажи только одно: мы виноваты?
— Скорее, ответственны, это более подходящее слово.
— В каком смысле?
— Это требует более подробного рассказа, — говорит Кадровик.
Около часу ночи он входит в огромную, богатую квартиру, в которой был всего один раз, несколько лет назад, по случаю смерти жены Старика. В тот раз громадная гостиная была заполнена негромким гулом разговоров пришедших с соболезнованием людей, и Кадровик, пробормотав несколько сочувственных слов, забился в дальний угол и простоял там с четверть часа, разглядывая большой стеклянный шкаф, на полках которого красовались разноцветные глиняные и гипсовые муляжи всевозможных буханок, батонов, хал и прочих хлебобулочных изделий из того ассортимента, который пекарня выпускала со времени своего основания. Сейчас он был в этой гостиной один. Стеклянный шкаф был на месте, подсвеченный изнутри светом ночника.
Домоправительница, темнокожая маленькая седая индуска, берет у него плащ и шарф и просит подождать. Видно, Старика уже не волнует его тело, если он выбрал в хозяйки дома такую женщину. И действительно, когда Старик наконец выходит к нему, он вдруг видит, насколько тот стар. Душ не освежил его ни на йоту, он сутулится, элегантный кок смят и растрепан, лицо бледно, и глаза обведены темными полукружиями. Голые ноги в старых комнатных туфлях — жилистые и сухие. Не чувствуется, чтобы сегодняшний концерт улучшил его настроение. Напротив, кажется, что тягучая религиозная музыка его утомила и даже измучила. Пожалуй, не одно только любопытство побудило его пригласить Кадровика в такой поздний час, но и желание немного взбодриться в общении с молодым и здоровым мужчиной. Не спрашивая согласия гостя, он достает бутылку и наливает себе и ему по бокалу вина.
— Ну как, всё уже ясно? Ты ее опознал? — говорит он, поднимая свой бокал. — Она в самом деле работала у нас? Как же ты ухитрился ее забыть?
Кадровик залпом выпивает свой бокал и молча протягивает ему тоненькую бежевую папку, уже растрепавшуюся за этот долгий вечер.
— Прежде чем я начну докладывать, посмотрите сами, о ком идет речь.
Старик открывает папку. В очередной раз с замкнутым, окаменевшим лицом перечитывает гранки злополучной газетной статьи, потом переворачивает страницу и длинным морщинистым пальцем скользит по строчкам личного дела, переворачивает следующую страницу и читает биографию, записанную рукой сидящего против него человека, возвращается к предыдущей странице, потом встает, включает сильную напольную лампу, придвигает изображение погибшей женщины к своим слабым глазам и долго смотрит.
Тем временем Кадровик сам наливает себе второй бокал.
— Как на ваш взгляд, в ней есть какое-то особое обаяние? — спрашивает он, видя, что Старик уже собирается вернуть ему личное дело погибшей.
Озадаченный вопросом, хозяин снова открывает папку, как будто ответ на этот вопрос требует дополнительного всматривания.
— Обаяние? Трудно сказать, но… может быть… А что? Во всяком случае, в ней есть какое-то… благородство, что ли…
У Кадровика вдруг по-дурацки щемит сердце, как у ребенка, у которого забрали красивую игрушку. Показали на минуту, и всё — теперь она навеки исчезла.
— Благородство? — Что-то в нем не может смириться с этим неожиданным словом. — В каком смысле?
— Ну что значит — в каком смысле? — усмехается Старик. — Я даже затрудняюсь ответить. И в то же время она кажется очень чужой… я бы сказал, скорее азиаткой, несмотря на светлое лицо…
Кадровик не может сдержаться.
— Вы не поверите, — вырывается у него, — но из-за этого лица мне пришлось побывать в университетской больнице, в их мертвецкой! Я и сейчас почти сразу от них. Их, видите ли, не удовлетворили наши сведения о погибшей, им подавай личное опознание. Они хотели, чтобы я посмотрел на ее лицо и сказал, что это действительно она, наша работница Юлия Рогаева. Но я, понятно, категорически отказался. Я сказал, что не могу взять на себя ответственность за опознание человека, которого лишь однажды видел, и то мельком. Поэтому я предложил им другой путь.
Старик еще глубже уходит в свое кресло и протягивает руку в успокаивающем жесте:
— Не торопись, давай по порядку.
И Кадровик действительно успокаивается. Он только хотел бы сначала выпить еще один бокал этого прекрасного вина, если хозяин позволит. Он наливает себе в третий раз и приступает к рассказу о своих приключениях, начиная с того момента, когда Старик бросил ему в кабинете свое «У нас нет иного выхода», и кончая тем, как он побывал в убогом жилище погибшей работницы. Кажется, история представлена удачно, мысленно оценивает он. Этакий небольшой, но напряженный детектив — с энергичной завязкой, кульминацией и развязкой, всё, как положено. Он уже понимает, что сейчас придется — никуда не денешься — выдать Старику и те побудительные мотивы, которые руководили пожилым Мастером, когда он скрыл от отдела кадров увольнение своей работницы, но хочет подойти к этой эмоциональной путанице постепенно и осторожно, не выкладывая ее одним махом. А поскольку он чувствует, что выпитые подряд три бокала уже слегка кружат ему голову, то всё больше боится, как бы не слишком упростить и в то же время излишне не запутать свой затянувшийся рассказ. Поэтому, дойдя до тоскливой увлеченности пожилого человека немолодой, но обаятельной уборщицей и до их последующего «расставания», так рьяно спешит на защиту Мастера, как будто говорит о самом себе, безнадежно влюбленном в мертвую женщину.
Старик слушает с терпеливым доброжелательным молчанием, и Кадровик, поощренный вниманием, подробно пересказывает ему свой разговор с лаборантом, описывает посещение жалкой хибары, где жила погибшая уборщица, и, когда наконец добирается до описания ее комнаты и с неловкой усмешкой признается, что снял с веревки ее белье и, не выдержав, сполоснул его в раковине — просто так, ни с того ни с сего, — Старик поднимает на него сочувственный взгляд и говорит:
— Молодец! Поработал на славу. Себя не пожалел и сделал даже больше, чем я ожидал. Видно, я тебя здорово напугал сегодня днем, в кабинете…
— Не одного меня, — несколько обиженно говорит Кадровик. — Вы и Начальницу канцелярии сумели растревожить.
— Ну, она-то растревожилась, я думаю, в основном из-за меня, — отмахивается Старик. — А вот тебя, кажется, тебя больше всего тревожит, как бы в тебе не разочаровались, а?
— Пожалуй, — говорит Кадровик, удивленный таким точным попаданием. — Я действительно не люблю разочаровывать. Я и в армии этого не любил. Но не только начальство. Например, этим вечером я больше всего не хотел разочаровать свою дочь. С нее вполне достаточно разочарований ее матери.
— Но ведь твоя девочка не была разочарована! — торжествующе восклицает Старик. — Ей понравилась заместительница, которую я ей послал. Начальница канцелярии звонила мне еще до концерта, чтобы рассказать, как они с мужем занимаются с твоей малышкой.
— Ах, так она вам уже всё рассказала?
Теперь разочарован сам Кадровик.
— Ну, не всё, конечно. Я сам тоже немного следил за твоими… перемещениями… Даже позвонил в перерыве концерта в больницу, но там никто не помнил, приходил ли такой.
— Вы что же, следили за мной? Но зачем? Вы мне не доверяли?
— Нет, я просто хотел побыстрее узнать, как продвигается дело. Ты, кажется, не до конца понимаешь, каково мне слышать, что меня обвиняют в бесчеловечности. В конце концов, что мне еще осталось в этой жизни?
— И кто вам еще звонил, кроме Начальницы канцелярии?
— Представь себе — Мастер ночной смены!
— И он тоже? — поражен Кадровик. — А этот когда?! Прямо во время концерта?
— Нет. Сейчас. Перед самым твоим приходом. Поэтому я и задержал тебя немного. Видно, разговор с тобой не давал ему покоя, вот ему и хотелось исповедаться еще и передо мной. По-моему, он не был уверен, что ты мне правильно всё передашь.
— Вы тоже так думаете? По вашему мнению, я поступил нечестно по отношению к нему?
— Наоборот, очень даже честно. И вполне уважительно. Сам он обвинял себя куда сильнее. Но я-то его знаю чуть не с первого дня, как он у нас. Мне он не запудрит мозги своими исповедями. Он в пекарне уже лет сорок, его еще мой отец принимал на работу. Тоже был сверхсрочник, красавец парень — к нему тогда не только молодые работницы липли, но и замужние женщины, всё время приходилось вытягивать его из скандалов, и даже после женитьбы у него еще были неприятности, много лет прошло, прежде чем он наконец успокоился. Мы потому и отправили его в ночную смену — там все-таки потише, да и люди больше устают, им не до сложных переживаний. Ну, а несколько лет назад он вообще стал дедом, я даже держал одного из его внуков на обрезании. И тут вдруг, видишь ли, опять «увлекся». И кем? Какой-то немолодой татаркой! И притом настолько, что сам решил расстаться с ней, чтобы снова не влипнуть в какую-нибудь историю. Ее уволил, тебе не сообщил, а мне предоставил сомнительное удовольствие всё это время платить ей зарплату…
Кадровик вдруг чувствует, что безумно устал. Эта история ему вдруг надоела. Сейчас ему больше всего хочется побыстрее покончить с докладом или хотя бы прервать разговор до утра, вернуться наконец домой, к матери, помыться, поспать…
— Так что же мы напишем в газету? Какое объяснение? — спрашивает он, с усилием стряхивая с себя усталость.
— Я ничего не хочу объяснять, — говорит вдруг Старик, вставая. — Мы просто признаем свою вину. Полностью, без всяких экивоков. Признаем свою вину, извинимся и объявим, что выплатим компенсацию.
— Да, я тоже думал о компенсации, но как это сформулировать, за что именно компенсация?
— За причиненную обиду. За то, что у нас уволили человека без всякой на то причины. За то, что мой Кадровик, ответственный за человеческие ресурсы, должен был знать об этом увольнении и не знал. Вот так я хочу закончить это дело. Без всяких разъяснений — они только подстегнут скотину-журналиста еще глубже ковыряться в наших делах и в этих… как их… влюбленностях и тому подобном. Нет, я не хочу давать ему никакого повода. Я хочу просто заявить: да, мы виноваты. Да, мы просим прощения. Да, мы готовы искупить свою вину.
— Искупить?
— Именно так. Искупить. И для этого, я полагаю, мы должны доставить ее тело на родину, чтобы похоронить ее там, или привезти ее родственников на похороны сюда, как там они захотят. И распорядиться ее вещами. И позаботиться о ее сыне, который остался сиротой. Выделить для него щедрую компенсацию…
— И всё это — мы одни? — с искренним удивлением спрашивает Кадровик. — А как же государство? Разве оно не должно участвовать в отправке тела на родину или в ее похоронах здесь и во всех прочих деталях?
— Всё, что обязано дать государство, оно даст, не беспокойся. Мы стребуем с него всё до последнего гроша. Уж за этим мы проследим, будь уверен. Но вот этот Журналист… Да, он написал злобно, нечестно, несправедливо, укусил по-змеиному, ты прав… но, понимаешь ли… даже в этой несправедливости есть толика правды. Человека потрясло, когда он узнал, что раненая женщина боролась в одиночестве за свою жизнь и никто о ней не вспомнил, а потом ее труп почти неделю лежал в мертвецкой, никем не опознанный, потому что наш ответственный за человеческие ресурсы, видите ли, не заметил отсутствия своего человека. Понимаешь, за всё это мало извиниться. Это нужно именно искупить! Мне восемьдесят семь лет, у меня нет времени для пустых препирательств, я не могу позволить, чтобы газеты пятнали мое доброе имя и репутацию моего рода.
— Вот даже как?!
— Именно так! — Старик гневно повышает голос. Кажется, он даже доволен, что этот его крик заставляет маленькую индуску в испуге заглянуть в гостиную.
— Мне все-таки кажется, что вы преувеличиваете нашу вину. — Кадровик тщетно пытается бороться с надвигающейся на него новой угрозой. — Ведь эта женщина продолжала получать у нас зарплату только по ошибке. Это была простая оплошность с нашей стороны. А вы делаете из нее какой-то первородный грех, требующий чуть ли не религиозного искупления.
— А если даже религиозного? Что в этом плохого?
— Боюсь, это музыка Брукнера так на вас повлияла… — пытается пошутить Кадровик.
— Не беспокойся, я тебе уже говорил, что я ее в основном проспал. Но ты прав — я действительно ощущаю эту твою «оплошность» как тяжкий грех и хочу искупить этот грех. И у меня есть для этого все возможности — и финансовые, и прочие. У меня даже есть на примете человек, который сможет всё это для меня сделать.
— И это, конечно, я? — с горечью говорит Кадровик, даже не спрашивая, а просто констатируя то, что угадал уже несколько минут тому назад.
— Вот именно. Ты. А кто же еще? Разве не ты когда-то просил меня изменить название твоей должности так, чтобы ты отвечал не за «рабочую силу», а за «человеческие ресурсы»? Замечательная чуткость — не за силу, а за людей! Вот и отвечай! Ты уже обещал мне — там, в кабинете, — что возьмешь всё это дело с погибшей на себя. Как, ты сказал, ее зовут?
— Юлия Рогаева, — напоминает Кадровик, уже понимая, что все его попытки переубедить Старика обречены заранее, и догадываясь, к чему всё идет.
— Да, Рогаева. Так вот — тебе придется еще немного заниматься этой своей Рогаевой, пока ее не похоронят здесь или на ее родине, но со всеми положенными почестями и достоинством. Ты уже показал свои способности в этом деле, и я не вижу причин искать тебе замену. Если понадобится, ты доставишь ее тело домой, на ее родину, обеспечишь ее похороны там и передашь родственникам наши соболезнования и компенсацию. И тогда мы окончательно докажем людям, что поняли свою вину, искупили ее и теперь сами заслуживаем извинения от этого Журналиста. Запомни мои слова и наберись терпения, потому что тебе придется всё это проделать. В расходах я тебя стеснять не буду, денег у меня достаточно, и сам я тоже буду в любую минуту в твоем распоряжении, днем и ночью, как и сегодня. А теперь иди, тебе пора отдохнуть — и за сегодняшний день, и чтобы завтра быть бодрее…
* * *
Выйдя на пустынную ночную улицу, Кадровик с удивлением видит, что всё вокруг — и земля, и воздух — стало белым, размытым и смутным. Он не решается сразу садиться за руль в такую погоду и потому не включает двигатель, а лишь устраивается поудобней на сиденье, открывает окно и подставляет лицо холоду ночного мира. Потом долго шарит по всему диапазону радиоволн в поисках какой-нибудь хорошей музыки, под которую можно было бы не спеша добраться до дома матери. Но после полуночи на всех волнах передают одну лишь грохочущую бессмыслицу, которая никаких возвышенных чувств в человеке заведомо пробудить не способна. Он опускает голову на руль и застывает в ожидании. Если бы не снежные хлопья, что время от времени залетают в открытое окно и ложатся на лицо, впору было бы подумать, что всё окружающее — лишь плод его усталого воображения. Но над Иерусалимом и вправду порошит легкий снег, и это белое круженье снежинок снова пьянит и волнует его, как, бывало, в далеком детстве.