Глава первая
Жестокосердные вы люди! Сами свою Святую землю чуть не каждый день оскверняете взрывами и смертями и думаете, что вы и всех других вправе поэтому попирать? Раз уж, мол, вы сами с врагами вашими уничтожаете себя взаимно, будто безумные, так в чужой стране, дескать, можно вообще любые безобразия творить. Ворваться, к примеру, в чужой двор, в самое, можно сказать, сердце жилого дома с его сотнями ни в чем не повинных жильцов, и, ничего никому не объясняя и разрешения ни у кого не спрашивая, оставить прямо в углу металлический гроб ужасный, без всякого присмотра и ограждения, а самим тут же исчезнуть, на всех наплевав. Хоть бы подумали о наших детишках, которые могли ведь посреди своих игр да беготни, ничего дурного не ожидая, наткнуться нежданно-негаданно на брошенную вот так вот без всякого призора безымянную смерть! Сами подумайте, ведь если б не нашелся вовремя тот разумный и решительный человек из наших жильцов, который загородил собою дорогу их детскому любопытству, какой ужас явился бы по вашей вине этим ребятишкам! Вдруг, безо всякого на то предупреждения, открылся бы их невинным глазам этот ваш металлический ящик, стынущий на морозе, без сторожей, без венков и даже без лент траурных, просто втиснутый в закуток двора, как на свалку, среди других мусорных ящиков. Какие кошмары посещали бы потом детей наших по ночам, какими вопросами мучили бы они своих отцов-матерей, не знающих, что им ответить? Да нет, вам и дела нет до этого! Что же нам теперь делать? Как защититься от нового вашего вторжения? Как доказать твердолобым нашим блюстителям порядка в милицейских погонах, буде они к нам заявятся, что гроб этот не наш и не наш это покойник, что обнаружился вдруг в тихий субботний полдень чуть не в самом сердце города, во дворе жилого дома!
Вот и ждали мы в страхе и волнении великом, когда же вы вернетесь за оставленными вдруг уже и вовсе не вернетесь? Но нет, дождались все-таки, слава те, Господи! Увидели, уже под самые сумерки, когда и разглядеть было трудновато, как вползло в наш двор чудище бронированное на колесах, видать, еще с бывшей войны, и вышли из него, как в страшном каком сне или сказке, чужие люди заморские с сердцами заскорузлыми, явные сыны хитроумного кочевого племени, про которое в Святом Писании сказано. И ведь даже не извинились и объяснением никаким не удостоили, где там — только ящик свой страшный металлический быстро, по-воровски, из угла вытащили да на прицеп поспешно погрузили и тут же, ни секунды не медля, растворились с ним в темноте, будто и не приходили никогда, — ну, совсем, как наша власть недавняя невинных людей по ночам утаскивала, и они тоже вот так исчезали насовсем, как их и не бывало.
Да только нам-то от этого вашего отъезда ни радости никакой, ни облегчения. Столько мы страху натерпелись, а вы даже объяснить нам не снизошли, кто же был в этом металлическом гробу, и от чего он погиб, и откуда появился, и куда вы его увезли? И почему вы его сначала тут у нас оставили, а потом так заторопились вдруг обратно забрать? Нет, оскорбили вы нас, люди недобрые, оскорбили, да только теперь уж нам ни ответа от вас не потребовать, ни взад вас не дождаться — кто вас знает, где вы сейчас с этим вашим страшным ящиком катите, по каким дорогам?!
Двум журналистам, лишь недавно расположившимся в местной гостинице, не так-то легко, да еще на ночь глядя, покинуть этот крохотный оазис тепла и уюта, за стенами которого уже посвистывает крадущаяся во тьме зимняя вьюга, но, увы, ничего не попишешь — оба прекрасно понимают, что им самим, своими силами, без помощи Кадровика, не только не поспеть, но и вообще не попасть на ту любопытнейшую встречу старухи матери со своей погибшей дочерью, которая произойдет теперь в далекой деревне по настоянию упрямого подростка, да к тому же хищное журналистское чутье тоже уже нашептывает им, что сенсационный очерк с описанием путешествия по заснеженным просторам далекой чужой страны, наедине со стынущей в металлическом гробу мертвой женщиной, к тому же сопровождаемый экзотическими фотографиями, будет с жарким интересом встречен читателями газеты. И действительно, вот уже и первая вполне экзотическая неожиданность, к тому же из приятных, — предоставленное им средство передвижения оказывается много лучше, чем они могли ожидать: этакое громадное, квадратное в плане, бронированное чудище на огромных колесах, надежно поднимающих кузов надо всеми подозрительными на вид ямами и ухабам дороги, причем на такую высоту, что входить в него надо по специальной приставной лесенке, совсем как по трапу. Выясняется, что шоферу удалось в конце концов убедить мужа Консульши — которого Кадровик мысленно уже произвел в ее заместители, а то и в исполняющего ее обязанности в их поездке, если не во Временного консула вообще, — что вместо их минибуса лучше арендовать у властей одну из тех бронированных автомашин, что недавно были переданы на гражданку из армейских остатков. А затем, уже внутри, выясняется также, что поначалу пугающий, по-армейски внушительный серый окрас бортов скрывает за собой и другую приятную неожиданность — оказывается, машину уже успели переделать на гражданский лад, превратив ее огромное брюхо в настоящий салон, вполне пригодный для удобной и спокойной далекой поездки. Широкое пространство кабины очищено от заполнявшего его раньше военного оборудования и занято обитыми мягкой тканью пассажирскими сиденьями, над которыми тянутся полки для ручной клади, а кроме того, над каждым креслом ввинчена своя лампочка для чтения, так что о боевом прошлом здесь напоминают разве что мертвенно-зеленоватые циферблаты бездействующих приборов на водительском щитке да две приваренные к полу треноги непонятного назначения. Да и прицеп, этакая низкая платформа, раньше предназначавшаяся, видимо, для перевозки боеприпасов или других военных грузов, теперь вполне подошел в качестве катафалка для металлического гроба. И вдобавок ко всему у них теперь целых два водителя. Временный консул, щеголяющий тут же в позаимствованной у жены шерстяной красной шапке — то ли для утепления ушей, то ли для того, чтобы шапкой супруги подкрепить свои права на ее полномочия, — этот Временный консул (а может, точнее — Временная Консульша?) настолько уже уверовал, кажется, в беспредельные финансовые возможности и такую же беспредельную щедрость иерусалимского посланника, что разрешил молодому шоферу пригласить в поездку, в качестве сменщика, своего старшего брата — уже немолодого человека, на зато опытного техника, да еще со штурманскими задатками, и вдобавок хорошо ориентирующегося в повадках здешней погоды, и вот, пожалуйста, этот второй — а по существу, надо думать, будущий главный — водитель тотчас же включился в дело и, едва вступив в должность, потребовал немедленно отправляться в дорогу, утверждая, что только так, нигде больше не задерживаясь, они сумеют оторваться от надвигающейся на город снежной бури.
Интересно, во сколько мне обойдутся все эти фокусы, мрачно размышляет Кадровик, с опаской разглядывая внушительную, тяжелую машину и братскую пару водителей. Впрочем, если вспомнить, как мало стоило ему удовлетворить претензии того омерзительного инженера, бывшего мужа покойной Юлии, то не исключено, что при таких низких моральных расценках ему не дороже встанет и полное восстановление гуманной и человечной репутации Старика, несколько подпорченной статейкой гнусного Змия подколодного, который — помяни нечистую силу! — конечно же как раз в эту минуту появляется в машине, выражая бурное восхищение ее просторностью и удобствами. Да, удобства, он прав, пройдоха, — но где же мальчишка? Где главный виновник всей этой затеи? Сердце Кадровика вдруг дает сбой. Неужто этот смазливый мальчишка, как назвал его Змий, улизнет от них в последний момент? Хорошенькое дело! Без него они и тронуться не могут!
— Мальчишка? — переспрашивает новоявленный консул, явно удивленный мягкостью такого определения. Этот малый всё еще кажется иерусалимскому посланнику мальчишкой? В таком случае уважаемого гостя ждет изрядное разочарование. Сейчас он увидит, из какой грязной дыры им придется вытаскивать этого парня, и сам поймет, что он собой представляет.
За окнами уже тянутся широкие пустынные улицы городских окраин, мелькают низкие дома и вывески редких и почему-то наглухо закрытых магазинов, и всё кругом тоже кажется наглухо закрытым, то ли в преддверии близкой ночи и приближающейся бури, то ли нравы здесь вообще таковы, но повсюду царит глухое зимнее безлюдье, лишь изредка появится сгорбившаяся под ветром фигура одинокого прохожего, да мелькнет за окном кучка замерзших пожилых женщин, топчущихся на пустынном перекрестке, — в шубах, в теплых платках, с корзинами и тяжелыми кошелками, — видимо, ждут попутки куда-нибудь в свою деревню или поселок. Высоко приподнятые фары бронемашины то и дело высвечивают подъезды и ступени каких-то массивных зданий, увенчанных башнями и куполами, где у входа, под медными табличками, стоят закутанные в меховые шубы охранники со странными остроугольными бородами. Но вот машина круто сворачивает в сторону заброшенного здания фабричного вида. Вокруг, занесенные снегом, гниют кучи отбросов непонятного происхождения, подвешенный к столбу динамик хрипло выплевывает в снежную темень какие-то уханья и рев, а под ним, едва различимые в сумерках, — скользкие ступени в подвальное помещение, которое слепо таращит в окрестное безлюдье свои тускло освещенные оконца. Старший шофер, не полагаясь, видимо, на Временного консула, сам спускается в подвал и через несколько минут появляется оттуда, волоча за собой упирающегося подростка — всё в том же утреннем легком комбинезоне и в той же старой пилотской шапке-ушанке, с небольшим рюкзаком за плечами, только лицо у него теперь сильно раскраснелось и блестит, как после крепкой выпивки. Мальчишку заталкивают в машину, тут же отправляют на ее зады, где в полном беспорядке свалены сумки и чемоданы остальных пассажиров, и велят зорко следить в заднее окошко за гробом матери. Водители накрепко привязали металлический ящик веревками к платформе, но, не ровен час, тряхнет прицеп на каком-нибудь ухабе, и гроб слетит на полной скорости, поминай как звали. Скрючившись там, постепенно трезвеющий малец с удивлением и даже с некоторым испугом разглядывает внутренность огромной машины, словно никак не может поверить, что это он, благодаря своему упрямству, заставил всех этих людей пуститься в такой далекий путь, чтобы выполнить его внезапную прихоть.
С появлением подростка в машине немедленно возникает и давний приторно-кислый запах, и конечно же Змий подколодный тут же заявляет, что «этого красавчика нужно как следует отстирать на ближайшей же остановке». Смотри-ка, а он вроде бы понял, вон как покраснел! — с интересом отмечает Кадровик, глядя на подростка. Впрочем, чему тут удивляться? Пусть он даже прожил в Иерусалиме считанные месяцы, всё равно — кое-какие ивритские слова могли застрять в его молодой памяти, а если не слова, то ведь бывает, что даже интонации чужого языка и те могут порой подсказать, что говорят о тебе люди. Он дружелюбно улыбается подростку, говорит: «Шалом, — и насмешливо спрашивает: — Ну, может, ты хоть это слово помнишь?» — однако юный красавчик только опускает глаза, но на вопрос не отвечает, как будто решительно отказывается понимать что бы то ни было, что связано с тем городом, где погибла оставленная им мать, и с обычным для него выражением злого упрямства молча отворачивается к заднему окну, словно самое важное для него сейчас — проверить, что гроб матери никуда не исчез, не сорвался с прицепа. Нет, вот он, подпрыгивает сзади на платформе в красноватом свете задних фар, временами выхватывающих из темноты мрачные клочья низких туч, передовых вестников той снежной бури, что давно уже накрыла оставленный далеко позади город.
Между тем короткое двоевластие на водительских местах, похоже, закончилось. По всему видно, что младший из братьев охотно передал бразды и ответственность старшему, и теперь руководить экспедицией будет более опытный человек. Он уже и маршрут выбрал — хотя и более длинный, но зато идущий по широким, а потому относительно безопасным и быстрым дорогам, и теперь, убедившись, что младший брат вполне управляется с тяжелой бронированной громадой, полностью переключается на приборный щиток, пытаясь расшевелить застывшие стрелки мертвых приборов, которые в своей прежней, армейской жизни, видимо, исполняли обязанности средств связи и управления огнем. Временный консул, тоже человек практически подкованный, благодаря своему давнему знакомству с сельскохозяйственной техникой, с воодушевлением присоединяется к этим усилиям, и вскоре им вдвоем действительно удается пробудить один из приборов, стрелка которого, ко всеобщей радости, вдруг начинает судорожно дергаться — впрочем, весьма беспорядочно и без всякого видимого результата. Машину качает и подбрасывает, каждое переключение скоростей сопровождается оглушительным скрежетом, но общее приятное возбуждение перекрывает все эти мелкие неприятности, и начало далекого путешествия в неведомое всё еще сохраняет весь аромат и вкус интересной авантюры, так что даже появившееся в заднем окне мрачно-золотистое сияние, которое старший водитель тут же объясняет рассеянием света в снежных занавесях далекой бури, нисколько не пугает приободрившихся путников. Змий подколодный включает лампочку над своим сиденьем и принимается что-то чиркать в блокноте.
— И подумать только, — размышляет вслух Кадровик, — если бы этот писака не вылез со своей гнусной статьей, никому из нас не пришлось бы трястись сейчас по этим снежным дорогам. Лежали бы себе в тепле под одеялами и давно уже спали.
— Это ты бы спал? — улыбается Журналист, захлопывая свой потрепанный блокнот. Нет, старый приятель явно преувеличивает. Здесь сейчас восемь вечера, значит, в Иерусалиме суббота уже на исходе, а насколько ему, Журналисту, известно, Кадровик в эту пору не столько прячется под одеяло, сколько как раз выпрастывается из-под него, чтобы начать свой обычный поход по кое-каким злачным местам. Во всяком случае, именно так говорят злые языки.
Вот как? По злачным местам? Значит, они за ним следили, в этой своей газете? Очень интересно. И зачем?
— Не я, — говорит Змий, указывая на своего Фотографа. — Он. Ему срочно нужна была твоя фотография.
Ах, фотография?! Тот вот уродливый, размытый снимок? И что же, у них в газете такие фотографы, что даже для сенсационной статьи не могут сделать приличную фотографию?
А что ему, собственно, не нравится? Снимок как снимок, вполне приличный.
— Приличный… — ворчит Кадровик, впрочем, вполне беззлобно. — Ты, конечно, убежден, что он приличный, потому что ты считаешь его приличным? Я вижу, у тебя всё еще остаются иллюзии, что именно ты владеешь истиной.
— На владение не претендую, — парирует Змий, — но стремиться к ней стремлюсь и верить в нее верю. А в общем-то стоит ли так волноваться из-за какого-то газетного снимка? Не из-за него тебя будут любить или ненавидеть. Не выражения лиц всё решают, а дела, а, кстати, делами твоими я, например, сейчас вполне доволен.
— Он мною доволен, — усмехается Кадровик. — Скажите, какой чести я удостоился! Ну, и чем же это ты так доволен, интересно?
— Тем, что ты сумел уловить главный внутренний смысл всей этой нашей истории.
— И в чем, по-твоему, этот смысл?
— Конечно же в том, чтобы доставить эту Юлию Рогаеву, вашу бывшую работницу, в ее родную деревню и похоронить ее именно там. В этом, на мой взгляд, и состоит высшая человечность. Наша с тобой и твоего хозяина.
— Минутку! — удивляется Кадровик. А он-то тут при чем, писака несчастный? Он-то каким боком относится к их человечности?
Ну, как же, а кто вообще сдвинул всё это дело с мертвой — в прямом и в переносном смысле мертвой — точки? Кто, как не он, «несчастный писака», как изволил сейчас выразиться его старый приятель, в десятках своих острых, резких, атакующих статей, написанных за последние годы, неизменно разоблачал, указывал, нападал на учреждения, фирмы и государственные институции и клеймил отдельных людей, утративших стыд и совесть? Кому угрожали судебными исками за клевету? Да-да, угрожали, хотя потом и отступали, шли на попятный, предпочитали проходить мимо, с выражением невинно оклеветанных и пострадавших, глядя сквозь него, как будто его нет. А то и напротив — смотрели в упор с презрительной и наглой улыбкой. Вот, мол, мы и живем себе, как жили, и ничего тебе не поможет, мы даже отвечать тебе на твои обвинения не подумаем.
— Именно это я и предлагал Старику, — цедит Кадровик. — Надо было и нам не отвечать…
— Ах, вот как?! И что же, он тебя не послушался? И правильно сделал. В этом как раз проявилось всё его достоинство. И я должен признаться — это едва ли не первый раз, когда моя разоблачительная статья, моя, написанная за одну ночь, наспех, заметка что-то изменила в жизни, вызвала не просто ясное и однозначное признание вины, но желание что-то изменить, загладить, исправить. Мои слова сотворили новую реальность, и посмотри какую — огромный бронированный вездеход, на четырех огромных колесах, спешит доставить тело погибшей женщины в ее родную деревню за тысячи километров от Иерусалима.
Да, он знает, они все называют его Змием подколодным. Так вот, если он Змий, а он даже готов с этим согласиться, то он — Змий с чуткой и чувствительной душой. И в его Змиевой голове иногда рождаются важные и правильные мысли. А также слова, в которые можно эти мысли оформить. Вот, например, сейчас, несмотря на поздний час и усталость, он уже обдумывает продолжение той своей статьи, с которой всё началось, вся эта поездка, и что, по мнению Кадровика, будет там описано? Да вот эти треноги, тут, на полу! Как думает приятель, что на них крепилось?
Ну? Он же бывший военный, даже сверхсрочник. Да нет, конечно, где ему знать — ведь у треног этих такой дряхлый вид, будто они начинали свою боевую службу даже не во Вторую, а в Первую мировую войну. Так вот, и эти треноги, и вся наша машина с ее водителями и пассажирами, и ее прицеп — всё это будет описано в его новой статье, причем во всех подробностях и деталях, так что все возможные вопросы читателей получат полные ответы — не зря редактор обещал ему, что для такой драматической истории готов будет отвести даже целую треть объема в ближайших номерах…
— Надеюсь, ты не забудешь упомянуть, что финансировала эту поездку та самая пекарня, которую ты же и оклеветал? — усмехается Кадровик.
Журналист отвечает ему широкой улыбкой:
— Может, и не забуду. А может, и не упомяну. Чего ради лишний раз рекламировать пекарню, которая только и знает, что наживаться на нынешних страданиях нашего общества?
— А как же человечность? И объективность?
— Объективность — это свойство внутреннего зрения человека, и никакое внешнее финансирование не может оказать на него влияния. Для меня объективность состоит в том, чтобы описать бессердечного человека, хозяина, бесконечно далекого от жизни и нужд своих рабочих, который вдруг глубоко раскаялся в своем бессердечии, и не просто раскаялся, но и проявил это свое раскаяние в добрых делах — в виде миссии доброй воли и искупления. Но и в своем раскаянии всё равно остался дельцом. Делец знает, что в нашем сегодняшнем мире действует непреложное правило: о чем не написано, то не существует, — и потому он посылает вместе со своим специальным посланником еще и журналиста с фотографом: пусть зафиксируют, пусть запечатлят, на этом свете пригодится, а может, и на том не побрезгуют! Ну да ладно, у него свои игры, а у меня свои, мне главное — показать людям, что и в нашем ожесточившемся, развращенном, обезумевшем от жадности обществе не перевелись еще относительно честные люди, которые готовы воспринять добросовестную критику, даже если эта критика направлена против них самих. Тебя я, конечно, тоже изображу в этом поучительном рассказе, но только в качестве одного из участников всей истории, а еще, ты уж меня извини, — как некий символ. Этакий, видите ли, замкнутый служака, бывший военный и по-военному старательный бюрократ, которому всё равно, куда на самом деле подевалась одна из подведомственных ему работниц, — главное, что зарплата ей насчитывается регулярно, а уж куда идет, ему всё равно — хоть в покойницкую. Вот и символично, что именно его отправляют сопровождать ее труп в последнем странствии к могиле в далекой чужой стране. Символично, что именно ему, самому равнодушному из всех, предстоит вскоре преклонить колени перед открытой могилой и от имени своего хозяина и всех его подчиненных попросить прощения…
— Ну ты и наворотил! — восхищенно говорит Кадровик, которого изрядно веселит пылкость подколодного Змия. — Знаешь, у меня для тебя есть еще одна идея — давай, ты тоже преклонишь колени, а твой фотограф запечатлеет тебя в этой трогательной позе, со слезами на глазах. Думаю, твоему редактору это понравится…
— А что, неплохо! — загорается Змий. — И вот еще что — можно слегка приподнять крышку гроба, чтобы приоткрылось ее лицо, и сфотографировать ее тоже! А?! Как ты полагаешь? Такой, знаешь, немного размытый лирический снимок, издали, как бы в тумане…
— А вот об этом даже не думай!
— Но почему?
— Даже не думай, предупреждаю по-хорошему. — Кадровика вдруг охватывает непонятная злость. Надо же, придумал! Нет, Змий — он и есть Змий, ради сенсации мать родную не пожалеет.
— Чего это ты вдруг так разволновался? — искренне дивится Журналист. — И по какому, собственно, праву, ты распоряжаешься? Я понимаю, она твоя работница, потому что ты ее нанял, через тебя ей начислялась зарплата. Но это и всё. Как человек она ни тебе, ни твоему хозяину не принадлежит, ни живая, ни мертвая. И в этом смысле ты здесь на таких же правах, что и я. Если она кому и принадлежит, то своему сыну и своей матери. А если ее мать захочет поднять крышку гроба, чтобы попрощаться с дочерью, — ты и ей запретишь?! Нет уж! Со всем нашим уважением к вашей пекарне и ее расходам, не вы, капиталисты, будете решать, как ее хоронить и что снимать…
Теперь Кадровика буквально трясет от ненависти. Этого Змия надо поставить на место, иначе он обязательно сотворит очередную мерзость в своей вонючей газетенке. Вот правильное определение — вонючей. Именно вонью своей она и ненавистна Кадровику. Недаром он первым делом отделяет ее по утрам от всей остальной почты и немедленно выбрасывает в мусорный ящик. Да-да, не глядя. Если бы ее не присылали вместе с главной утренней газетой как местное приложение, он бы и не подумал подписываться на такую мразь. Кто только ее в силах прочесть?!
— Тогда почему тебя так волнует, что в ней будет написано?
Его и не волнует. Он просто не хочет, чтобы они лишний раз волновали Старика.
— Скажите, какая чуткость! А кстати, должен тебя разочаровать — выбрасывая нашу газету, не глядя, ты лишаешь себя интересного чтения. Мы знаем, что в местном приложении читатель ищет прежде всего объявления о квартирах и машинах, только и всего. Но именно поэтому мы позволяем себе заодно подсовывать ему самые острые статьи на самые неожиданные темы, настоящие журналистские расследования… Впрочем, ты, конечно, вправе ничем таким не интересоваться. Меня это не задевает, поверь. И спорить с тобой по этому поводу я тоже не стану, не думай. А вот не дашь ли ты мне на минутку твой космический телефончик? Хочу звякнуть домой, узнать, вернулся ли сын из поездки…
Нет, телефона он не получит. Достаточно того, что в прошлый раз он своей болтовней просадил батарейку почти до нуля, а у Консульши не нашлось подходящей розетки, чтобы подзарядить. И вообще, пусть держится подальше, как его и предупреждали с самого начала. Подальше и поскромней. В этой поездке и он, и его Фотограф на самом деле всего лишь приложение, допущенное из милости и к тому же утомительное. Пусть не забывают об этом.
И, увидев, что Журналист отворачивается к окну с видом незаслуженно оскорбленного человека, Кадровик понимает, что ему впервые за всю поездку удалось уязвить Змия по-настоящему. И вдруг ему почему-то становится жаль этого нелепого, мешковатого, толстеющего человечка с такой же нелепой узенькой полоской штурманской бородки под подбородком. Тяжелое молчание воцаряется в машине, которая мчится сквозь снежную пыль. Подросток позади подтянул под себя длинные ноги, свернулся в комок и словно утонул среди чемоданов и сумок. Временный консул стащил с головы красную шерстяную шапку возлюбленной супруги и спит, не обращая внимания на то, что проникающий в машину прохладный ветерок слегка шевелит его непокрытые стальные кудри. Журналист смотрит в окно. Фотограф дремлет. Кадровик, устав от спора, откидывается на широком сиденье и прикрывает глаза. Перед ним беспорядочно прыгают стрелки загадочных приборов, за окном белесая тьма, машину качает, кабину заполняет могучий гул старого двигателя, и под этот однообразный гул он медленно погружается в дремоту, успев еще подумать: как странно, должно быть, выглядит сейчас этот их сухопутный броненосец, несущийся на полной скорости в безлюдной степи. Со своими громадными колесами и высоко поднятыми дальними огнями, едва видимый сквозь снежную заметь, он, наверно, должен казаться издали каким-то диковинным космическим кораблем, стремительно летящим над самой поверхностью Земли.
Глава вторая
Он просыпается от неожиданной тишины. Двигатель молчит, машина стоит на перекрестке, часы показывают полночь. Он один внутри, все остальные вышли размяться на свежем воздухе. Он спускается по приставной лестнице на похрустывающий снег и с удивлением обнаруживает, что, несмотря на жгучий мороз, глубокое ночное небо над ним совершенно очистилось и утыкано теперь мириадами колючих, сверкающих точек. Видно, им действительно удалось оторваться от снежной бури. Фары выхватывают из темноты небольшую освещенную площадку, и он видит, что братья-водители, дымя сигаретами, стоят у передних колес и по очереди толкают ногами шины, проверяя, не пора ли их подкачать. Тут же топчется Временный консул и, завидев Кадровика, радостно машет ему издали заснеженной веткой. Фотограф с аппаратом в руках кружит около машины, видимо пытаясь использовать остановку, чтобы запечатлеть их необычный экипаж, а мальчишка, уже не красный, а, скорее, посиневший от холода, стоит рядом со Змием и замерзшими, негнущимися пальцами переписывает в его блокнот буквы чужого языка с дорожного указателя.
В Иерусалиме сейчас десять вечера. Самое время сообщить хозяину о неожиданно задуманном путешествии. Старик, разумеется, может осудить рискованную затею, но издалека, из Иерусалима, вряд ли сумеет навязать ему отказ от принятого решения. Даже Старик не властен над всем. Да, пожалуй, сейчас можно, не опасаясь, позвонить ему, где бы только найти тут укромное место? Впрочем, место тут же находится — за прицепом, по соседству с гробом, который, из-за высоких колес платформы, оказывается буквально на уровне глаз. Как странно — металлический ящик сплошь покрыт тонкими чешуйками инея, словно устлан мельчайшей белой стружкой. Чешуйки слиплись так плотно, что отколупнуть невозможно. От ящика веет смертным холодом, и пальцы, случайно прикоснувшись к нему, инстинктивно отдергиваются, как обожженные.
Ну, вот, телефонная антенна выдвинута до упора, но сигнала соединения всё равно нет. Видно, батарейка действительно разрядилась до конца. И всё этот проклятый Змий с его вчерашними дурацкими разговорами! Теперь они рискуют весь остальной путь проделать отрезанными от мира. Где тут найдешь подзарядку, в этой глуши?
— Что значит — «где»? — удивляется подошедший между тем Временный консул, видно угадав размышления Кадровика. — Смотрите, наши водители мчали, как черти, треть дороги уже за нами, и до ближайшей гостиницы всего каких-нибудь пятьдесят километров. Но они просят вашего разрешения сделать по пути небольшой крюк на север. Тут неподалеку, в долине, находится знаменитая в здешних местах военная база, бывший секретный подземный город, там сейчас сделали интересный музей…
— Музей? На военной базе?
Да, а почему он удивляется? Конечно, холодная война кончилась, и вообще ситуация в мире иная, теперь не нужно, как прежде бывало, заканчивать все разговоры о вечном мире немедленной угрозой новой войны, но экономическое положение тут в стране тяжелое, военный бюджет режут прямо по живому, так что некоторые армейские части, особенно здесь, на окраине, оказываются буквально на грани нищеты. Надо как-то себя прокормить, вот и пускаются во все тяжкие — кто продает старое военное оборудование, вроде этой бронемашины, а то даже и танки, кто сдает помещения на своих прежних базах под гостиницы или рестораны, а есть и такие, которые на этих же базах организуют общедоступные музеи для туристов. А на этой базе сам Бог велел. Кому не хочется посмотреть на атомное бомбоубежище высшей секретности, в котором бывшие бонзы собирались отсидеться в случае Третьей мировой войны?
— И ради этого делать такой крюк?
Как раз в том-то и дело, что крюк не такой уж большой. Просто почти даже незаметный крючок — двадцать — тридцать километров в обе стороны. Наши водители, Кадровик должен их понять, слышали от других шоферов об этом подземелье, вот и загорелись идеей теперь туда заглянуть, раз уж так случилось, что оказались почти рядом. И он по своему опыту знает, что шоферов лучше уважить. С ними ведь и дальше ехать, до самого конца, а потом еще обратно всю дорогу. Да и музей действительно должен быть интересный. Они говорят, что там показывают на экранах весь сценарий возможной атомной войны. Как всё происходило бы в случае приказа на превентивный удар, откуда должны были выйти ракеты первого эшелона, откуда — второго, откуда — ответные, после удара противника и после очередного своего, — словом, вся атомная война в разрезе, легко представить себе, что осталось бы от планеты, нажми кто-нибудь и впрямь на эту свою красную кнопку. К тому же там можно и переночевать, ребятам рассказывали, что там есть вполне приличная гостиница, а при ней отличный ресторан. А времени это много не займет, одну ночь, да и куда им сейчас спешить, от вьюги они оторвались, а эта старуха еще Бог знает когда вернется из своего паломничества. Приедем слишком рано — и придется сидеть там в этой дыре, на краю света, и ждать. И насчет нашей покойницы тоже ведь нечего беспокоиться — врач, в городе, когда прочел заключение из Абу-Кабира, сразу сказал, что ее можно еще долго хранить, тем более вон какая холодина кругом…
И Временный консул, как будто в доказательство, указывает на мерзлые стружки, налипшие на металлический ящик. Подошедший тем временем мальчишка с опаской и удивлением поглядывает на эти белые чешуйки, но прикоснуться к гробу матери, видно, не решается, просто стоит и смотрит, а из его приоткрытого рта поднимается в воздух облачко пара. Да, в который уж раз думает Кадровик, если у его матери было такое же лицо, значит, я и в самом деле не заметил красоту, которая прошла со мной совсем рядом. Но тут он замечает Журналиста, который приближается к ним, и, вспомнив о своих начальственных обязанностях, поворачивается к консулу. Хорошо, давайте свернем в этот музей атомных игрушек. Только на одном условии — не больше суток на весь этот крюк, на всё про всё, больше задерживаться он не хочет.
— Не больше суток, — радостно соглашается Временный консул. — Кстати, и батарейку вашу мы тоже сможем там подзарядить.
Он поворачивается к водителям, чтобы сообщить им о принятом решении, и, пока он переводит им его на местный язык, Кадровик, глядя на Змия, свернувшего к трапу машины, вдруг припоминает: а ведь в самом деле, в тот год, когда он учился в университете, перед уходом на сверхсрочную, там и впрямь мелькала в коридорах похожая фигура, правда — намного более худая. Так вот почему этот Змий так настойчиво именует его «старым приятелем»!
Мальчишка забирается в машину следом за Змием, и, судя по слабой улыбке, которой он отвечает Журналисту, между ними уже установилось какое-то молчаливое взаимопонимание — не иначе как Змий, в пику Кадровику, хочет войти в доверие к «оставшемуся сиротой мальчугану», как наверняка назовет этого юного пьянчугу в очередной своей статье, чтобы придать ей побольше слезливой драматичности, — и этим его сомнительным маневрам следует вовремя положить конец. Но Змий, кажется, обидчив, слишком резкий тон, пожалуй, только раззадорит его. Кадровик решает сменить пластинку и, усаживаясь на своем сиденье, тоже улыбается Журналисту.
— А знаешь, — добродушно признается он, — я только сейчас понял, почему сразу тебя не узнал. Тогда, в университете, ты был, скорее, тощий — маленький, узкий и тощий, совсем как настоящая змея…
Удивленный его приятельским тоном, Журналист поднимает на него острый взгляд, но, не заметив в его лице никакого подвоха или насмешки, облегченно улыбается:
— Лучше не напоминай мне о тогдашней худобе. Я ее навеки утратил и не перестаю оплакивать по сей день. А вот ты, я тебе скажу, ничуть не изменился. И не только внешне. Ты и по сути остался улиткой, которая сворачивается и прячется в свою раковину при любом прикосновении. Теперь ты убедился, что я тебя не обманывал, когда говорил по телефону, что мы когда-то вместе слушали лекции по философии? Но я-то тебя запомнил совсем не по внешности и не по каким-то там глубоким мыслям, а из-за той потрясающей девицы, которая прямо вешалась тогда тебе на шею. Помнишь?
— Да, я знаю, кого ты имеешь в виду, — сухо говорит Кадровик.
— И что с ней потом стало? Вы поженились?
— Далась тебе эта девица, — беззлобно говорит Кадровик. — Хочешь вставить в будущий рассказ еще одну красочную деталь? Пошлешь к ней своего Фотографа?
— Да нет, не волнуйся. Я просто так, как старый знакомый, без всякой профессиональной корысти.
— А что, у тебя случается хоть минута, когда ты совершенно бескорыстен? — с искренним недоверием спрашивает Кадровик. — У меня, например, такое впечатление, будто ты и во сне что-то высматриваешь и вынюхиваешь, чтобы потом настрочить что-нибудь этакое, на убой.
— Ну, это ты уже зря. Это ты сильно преувеличиваешь, — так же добродушно посмеивается Журналист. — Видно, я тебя сильно обидел. Тогда вот что, положа руку на сердце — извини, если так. Я искренне и торжественно прошу у тебя прощения, и давай помиримся на этом, идет? Но скажи, куда ты все-таки тогда исчез? Совсем бросил университет или просто сменил философию на что-то другое?
— Нет, не сменил. Вернулся в армию, на сверхсрочную.
— А там что? Тоже в кадрах?
— Нет, дошел до заместителя командира батальона.
— В каком же ты чине уволился?
— Майора.
— Что же ты так?! Послужил бы еще два года и вышел бы в запас подполковником. У нас ведь в армии как: привяжешь человека к дереву майором, а через пару лет находишь его там же, но уже подполковником.
— Видно, для меня не нашли подходящего дерева.
— Нет, а все-таки почему ты не захотел служить дальше?
— В характеристике написали, что я держусь слишком замкнуто. Слишком большой индивидуалист, это психолог так написал. Ну, они и сочли, что для командования батальоном я не подхожу. Но может, хватит обо мне. Ты-то как? Теперь я вспомнил, мне говорили, что ты всё еще работаешь над какой-то диссертацией. Кто-то так и выразился: ну, это, мол, вечный докторант…
— А ты не такой уж замкнутый, оказывается. — Журналист слегка краснеет. — Тоже не брезгуешь слухами.
— Выходит, тоже. Так на чем же ты застрял, на какой теме?
— Тебе и в самом деле интересно?
— В этой бронированной коробке из-под шпрот, да еще ночью, мне всё интересно.
— Я пишу кое-что о Платоне…
— Именно о Платоне? Из всех возможных? А что, о нем еще можно написать что-то новое после двух с половиной тысячелетий?
— У такого огромного и глубокого мыслителя каждый может найти что-то свое — хватило бы ума и терпения. Нет, не это мне помешало до сих пор кончить диссертацию. Среда заела. Наша дорогая действительность, полная всяческих соблазнов.
— Все ссылаются на действительность. Какая же у тебя тема?
— Слушай, тебя это на самом деле интересует или ты просто так, время скоротать?
— И время скоротать, и на самом деле. И потом, всегда лучше знать, что там крутится в голове у такого матерого профессионала, — всё меньше опасности напороться на какой-нибудь сюрприз.
— Ну, положим, — улыбается Журналист, — ты и сам полон сюрпризов. Впрочем, на мой взгляд, скорее приятных. Во всяком случае, в этой истории. Вчера, например, ты вдруг решился на эту поездку. А сегодня разрешил сделать крюк к музею…
— Ты увиливаешь от рассказа, — говорит Кадровик. Ему приятны похвалы Журналиста, но разговор о Платоне и в самом деле его заинтересовал. — Какая у тебя все-таки тема? Какой-то конкретный платоновский диалог или что-то общее?
— Нет, конкретный диалог.
— Это не то, о чем нам рассказывали тогда на лекциях, как его?..
— «Федон»?
— Может, и «Федон», сейчас я уже не помню… Возможно…
— Там, где о бессмертии души?
— Нет-нет, не о бессмертии души, что-то другое. Ну, этот, знаменитый, о любви…
— А, «Пир»! «Симпозион» по-гречески! Нет, в «Пире» уже действительно ни одного не истоптанного места не осталось. Эту платоническую любовь столько поколений философов пахали и с такой страстью, что теперь там живого места не найдешь. Лично я занимаюсь другим…
Он говорит неохотно и, кажется, готов даже прервать разговор. Но Кадровик не сдается. Дружеская беседа на философские темы — что может быть лучше для понимания собеседника, который к тому же стал твоим не вполне желанным попутчиком в долгой поездке? Так что же этот «Пир», почему он так знаменит? Да, он помнит, как им говорили об этом диалоге на первом курсе, он еще удивился тогда, что в университете так основательно анализируют вопрос о любви. Но ему почему-то кажется, что там речь шла о каком-то разрубленном человеке. О каком именно человеке? Обычном? Или самом первом. Адаме-Кадмоне? В любом случае ему помнится что-то такое о двух половинках, на которые разрубили этого человека, — но вот почему? По ошибке, что ли? Или нарочно, чтобы у этих половинок осталась тоска по воссоединению? Да, кажется, именно так… и отсюда вроде на свете возникает любовь, да?
Временный консул, который сидит за ними и прислушивается к разговору, стаскивает с головы свою шерстяную шапку. Да, он тоже что-то такое слышал, даром что он простой мошавник, от земли. Его эта история так впечатлила, что он потом долгое время всякий раз, как разрезал яблоко, представлял себе, что эти две половинки хотят воссоединиться друг с другом, и поэтому на всякий случай резал их еще на несколько частей. Смешно, правда?
Кадровик смеется. У него как будто что-то отпустило внутри. Ему легко и свободно. Зато вот Журналист, видимо, недоволен. Он брюзгливо морщится и поправляет:
— Эта идея, насчет двух половинок, это как раз самая плоская, поверхностная метафора в «Пире», немудрено, что ее все помнят. Сократ и его друзья собирались в доме Агафона не ради таких упрощенных конкретностей. У них были более серьезные темы для обсуждения, иначе бы их беседы не вызывали наше восхищение и интерес даже сегодня, две с половиной тысячи лет спустя. В своей работе я как раз размышляю об одной такой теме, куда более глубокой, чем расхожая притча о половинках.
— Какой же? — почти хором восклицают Кадровик и консул.
— Что, вы и в самом деле хотите говорить о философии? Посреди ночи? И обстановка вроде не совсем подходящая?
— А что еще можно делать, если не спится? — простодушно признается Временный консул.
Змий понимающе кивает, поудобней устраивается в кресле и выжидающе смотрит на своих слушателей — этакий строгий университетский преподаватель, который готов прочесть лекцию на философскую тему прямо в темном пространстве этой мрачной бронированной кабины, освещаемой лишь зеленоватым свечением обезумевших после долгой спячки приборов, под шум двигателя, рычащего на крутых поворотах лесной дороги. Он начинает с цитаты Платона, напоминая, что, по мнению этого великого мыслителя, любовь свидетельствует не только о человеческой ограниченности, но и о возможности человека эту ограниченность преодолеть. (Тут машину сильно встряхивает на ухабе.) Ибо человеческая страсть или вожделение нарастают постепенно, как бы поднимаясь по некой лестнице, — от низкого к высокому, от конкретного к абстрактному, от физического к духовному. (Тормоза жутко визжат на очередном зигзаге.) И вот такое постепенное восхождение или саморазвертывание любви в конечном счете становится высшим вознаграждением для разумного любящего существа, поскольку позволяет ему понять, что всё то, чем его влечет к себе объект страсти, имеется, в принципе, также и в других подобных объектах, а понимание этого освобождает человека, делая его любовь независимой от любого ее конкретного объекта и тем самым превращая ее в поиск общего в красоте всех иных объектов, что, в свою очередь (теперь двигатель ревет на крутом спуске), ведет его к сверхтелесному, то есть к красоте духовной, а от нее — к общей идее красоты как таковой.
— Красота как таковая… — умиляется консул. Видимо, в его воображении эти слова вызывают образ обладательницы взятой напрокат красной шерстяной шапки.
Вот именно. В этом весь секрет, вся тайна любви. У нее нет общей формулы. Каждый должен найти ее сам. И поэтому Эрос — он не бог и не человек, он — демон. Жестокий, грязный, босой, нищий, бездомный, живущий на улице демон, обладающий силой связывать божественное с человеческим, вечное с преходящим. Вот почему Сократ…
Снова визг тормозов. Теперь бронемашина резко тормозит на крутом подъеме. Старший водитель вдруг решил проверить, не разболталось ли шарнирное соединение прицепа от тряски и бесконечных поворотов на извилинах тяжелой холмистой дороги. Он выходит с фонарем в руках и несколько раз с озабоченным видом обходит вокруг прицепа, потом так же внимательно осматривает платформу, чтобы убедиться, что веревки, которые удерживают гроб, не расслабились по пути. Луч фонаря пляшет в темноте по сторонам, пока он неторопливо ходит вокруг бронемашины, дотошно проверяя вверенное ему могучее, но дряхлое чудище, и видно, как снежинки медленно кружатся в полосе света. Видимо, осмотр почему-то оставляет его в сомнении, потому что, вернувшись в кабину, он велит младшему брату уступить руль, чтобы самому повести машину дальше по опасной дороге.
— …Сократ не отталкивает любовь молодого Алкивиада, хотя в то же время отказывает ему в окончательной близости.
— Почему?
— Потому что дистанция в любви есть необходимое условие ее истинности. Сохранение дистанции, вопреки тому желанию двух половинок соединиться, которым вы все так восхищаетесь. Платон категорически утверждает, что окончательно соединяться нельзя. Подлинная страсть, подлинное желание красоты, стремление к ней должны всегда оставаться незавершенными, истинная любовь всегда должна находиться в динамическом, неравновесном состоянии, переживая колебания огромной амплитуды, которые в высших своих, крайних точках могут привести человека как к высочайшим духовным подвигам, так и к самым бесстыдным, грязным поступкам.
— Как это верно! — восхищенно бормочет старый мошавник.
Глава третья
Вовремя ты пришел, сержант, самая пора сменяться, только я, пожалуй, еще задержусь здесь с тобой немного — всю смену, понимаешь, всё было тихо-спокойно, а вот в самый последний момент перед твоим приходом озадачило меня вдруг… да ты сам посмотри, вот тебе бинокль, видишь — вон там вдали, где спуск начинается, видишь? Странное что-то такое прет из тумана, махина какая-то непонятная, и прожекторами бьет далеко… не пойму, то ли это пришельцы какие на Землю спустились, не зря про них в последнее время талдычат, то ли мне, старому дураку, и впрямь стало мерещиться по ночам, как солдаты мои говорят. Нет, ты посмотри сам, у тебя глаза помоложе… Как думаешь, может, разбудить дежурного офицера, а? Говоришь, машина какая-то? Ну, тогда ладно. Нет, ты не думай, я не спятил. Просто, понимаешь, служу уже чуть не полвека, лучшие, как говорится, годы отдал, а сейчас вот никак не разберу, что к чему, всё у меня в голове перемешалось, то ли я еще в армии, то ли уже стал гражданский человек… Ну, сам посуди, как это может быть, чтоб такая вот секретная военная база, чуть не город целый под землей, самое, понимаешь, заповедное укрытие для главного начальства, можно сказать — святая святых, знаешь, как ее охраняли? — и вдруг на тебе, стала музеем для туристов, входи себе всякий, кто хочет, смотри повсюду, вот тебе всё самое секретное напоказ! А мы ж тогда зачем здесь? Что охраняем?
Нет, а ты-то хоть сам знаешь, милок, чего тут под нами находится? Ты, я вижу, из молодых, недавних, так я тебе скажу — лифт тут, ну прямо словно в преисподнюю — на десять этажей вниз, да и там еще дна не достает, еще под ним невесть на сколько метров самое сверхсекретное дно и находится. А настроено там такое — даже не спрашивай! И апартаменты для начальства, и кабинеты для офицеров, и склады на много лет, и семейные квартиры для долгого пребывания, и кухни, а холодильники в них чуть не на квартал целый длиной… И больница, а как же без больницы, с операционными и с залом для рожениц, всё есть, на случай всякого случая — и против радиации, и против взрыва, против всего… Так-то вот, милок!
Да, прав ты, я уж и сам вижу, что машина. Чудная какая, скажи?! Бронированная! Из старых, видать, из списанных. Кого ж это несет в такую ночь? Свои, видать, вон как прямо едут, не скрываются. Вот, говорят, нету у нас теперь врагов, стали наши бывшие враги все до единого нам теперь друзьями, отложили нам конец света, и бомбы, мол, нынче у всех на складах гниют. А что террористы там и тут шастают, так из-за одного безумца-самоубийцы незачем, говорят, целый подземный город содержать и деньги на него тратить. Вот мы с тобой и стали теперь не то солдаты, не то прислуга при музее да официанты при гостинице, и все наши обязанности — развлекать заезжих гостей представлениями на экранах. А я тебе так скажу — нельзя так, неправильно. Кто тебе поручится, что мир этот всеобщий на самом деле наступил? А ну какая новая угроза снова появится, неожиданно, — где тогда прятаться прикажешь, а? То-то! Нет, ты уж как хочешь, а лично я, если вижу, что на меня какая-то штука такая непонятная из тумана прёт, я на всякий случай уши навострю и глазенапы тоже. Да ты смотри — она же за собой настоящий гроб тащит! Металлический! С чего бы это…
«Небольшой крюк» к туристскому комплексу, открытому на бывшей секретной военной базе, на деле обернулся растянувшейся на два часа мучительной ездой, сначала по зигзагам крутых подъемов, потом по длинному и почти такому же крутому спуску. Путники устали, и, когда у въездных ворот машину останавливает пожилой, седоватый сержант и, сверкая множеством металлических зубов, решительно заявляет, что без специального пропуска всякому военному транспорту въезд на базу воспрещен, никто уже не имеет сил. Захватив с собой личные вещи, они отправляются вслед за сержантом в гостиницу, оставив бронемашину за воротами. Гроб тоже остается снаружи — сверкающий заиндевевшим металлом, открытый всем взглядам, им даже лень набросить на него какое-нибудь покрытие. Идти приходится несколько сот метров, и всё это время суровый сержант молча, воинственно вышагивает впереди. Однако в гражданскую гостиницу, которая находится на пол-этажа ниже уровня земли, гостей так и не впускает, ссылаясь на слишком поздний час. Вместо этого он ведет их в помещение охраны. Это небольшой зал с открытой печью, у огня которой греются трое солдат. Приезжим выдают одеяла и матрацы и предлагают устраиваться на покой. Утром явится дежурный офицер, проверит документы и тогда впишет их, как полагается, в гостиничную регистрационную книгу.
Временный консул молча раскладывает в углу матрац, снимает пальто и ботинки и укладывается, напоследок бросив на Кадровика смущенный взгляд, словно извиняясь за то, что предложенный им крюк навлек на всех такие неудобства. Но Кадровик не торопится его осуждать. Армейская служба научила его: если подчиненные сами признают свою ошибку, лучшее, что может сделать командир, — промолчать. Он тоже берет себе матрац, еще два одеяла, в придачу к уже полученному, и устраивается в противоположном углу. Братья-водители укладывают несколько матрацев один на другом, чтобы было помягче спать, а Журналист, возбужденный собственной лекцией о Платоне, Сократе и любви, жестом приглашает Фотографа лечь рядом, но предварительно дает ему знак сделать несколько снимков, запечатлев и этот необычный эпизод путешествия. Только мальчишка почему-то стоит посреди зала, оглядываясь вокруг, как будто потерял что-то важное. Потом садится на пол, подбирает под себя ноги и принимается подбрасывать в печь лежащие тут же поленья. Видно, продремал всю дорогу и теперь не очень хочет спать, потому что, когда старый сержант вносит в зал ведро с горячим чаем, тут же вскакивает, чтобы помочь. Они вдвоем разливают чай по чашкам и затем раздают их тем, кто хотел бы слегка согреться перед сном. Кадровик тоже получает горячую чашку, берет ее из перепачканных сажей пальцев подростка и благодарит его ободряющей улыбкой и словом «спасибо» на местном языке. Он еще в машине выспросил это слово у Временного консула. Сладкий чай жаром расходится по его жилам, ему тут же хочется повторить наслаждение, но сержант уже вышел со своим ведром, и остается только показать мальчишке жестом погасить свет. Из другого угла доносится язвительный голос Змия, который вслух интересуется, не забреют ли их в конце концов ненароком в местную армию, но Кадровик чувствует, что ему будет трудно заснуть, и понимает, что если начнет сейчас отвечать болтливому Журналисту, то втянется в длинный и бесплодный разговор, который окончательно его разбудит. Он решительно поворачивается лицом к стене и закрывает глаза. Но увы, уши закрыть невозможно, и в них тотчас вторгается глубокое, со свистом, дыхание Временного консула, перемежаемое громким храпом какого-то из охранников. На часах половина третьего ночи, уснуть под эту симфонию звуков совершенно невозможно, и он снова поворачивается лицом к залу и видит, что мальчишка по-прежнему сидит против печи, глядя, как завороженный, на пляшущие язычки постреливающего пламени. Отсветы огня играют на его продолговатом точеном лице. Все спят, и Кадровику ничто не мешает рассматривать паренька, разве что какая-то внутренняя неловкость, и он защищается от нее мыслью, будто смотрит на него только затем, чтобы получше представить себе его мать, на которую так и не согласился посмотреть тогда, в морге.
Но похоже, парнишка интересует не только его. Старик сержант, вернувшийся подбросить в печь еще немного дров, заводит с пареньком тихий разговор, видимо расспрашивая, откуда они и куда едут. Поскольку оба говорят на своем языке, Кадровику остается только следить за жестами мальчишки да за выражением лица старого сержанта. Подобно всем другим пожилым людям, с которыми он общался с тех пор, как принял на себя эту странную миссию, этот сержант тоже вызывает у него безотчетную симпатию. Его мысль невольно возвращается к хозяину пекарни, и он опять думает, что следовало бы ему позвонить. Они уже сутки, как не разговаривали. Старик наверняка беспокоится. Он торопливо встает, вынимает из сумки переносной телефон с его зарядным устройством и, подойдя к сержанту, показывает ему вилку зарядного устройства. Потом изображает двумя пальцами что-то вроде вилки, втыкаемой в электрическую розетку. Любой олух поймет, что ему нужно срочно подключить этот аппарат к сети. Сержант с интересом берет у него из рук незнакомый телефон, крутит его в руках и шепотом советуется с парнишкой. Видимо, проверяет, правильно ли он понял этого чужого, но тоже по-военному подтянутого человека. Потом, как будто разобравшись и даже обрадовавшись достойной его звания и опыта технической задаче, неожиданно вставшей перед ними в середине ночи, без лишних слов прячет мобильник в карман своей длиннополой шинели и выходит из зала. Кадровик несколько испуган — не испортит ли он там что-нибудь, включая, — но парнишка со смехом говорит что-то успокаивающее, и он, неожиданно для себя самого, с благодарностью гладит его, как ребенка, по светловолосой голове и снова улыбается ему. Теперь он может спокойно спать, телефон будет заряжен, и утром он сможет позвонить в пекарню. Он уже хочет было вернуться на свой матрац, под остывшее одеяло, но теперь мальчишка словно прилип к нему. Идет с ним, придвигает к его матрацу еще один, для себя, и начинает раздеваться, причем догола, как будто ему совсем не страшен холод, лежащий в углах неуютного зала. Застарелый, кислый запах пота ударяет в ноздри Кадровику и мигом отрезвляет его. Отец взрослеющей дочери, он уже несколько лет избегает вида ее наготы и, уж конечно, наготы ее школьных подружек, которые случайно остаются ночевать в их квартире, и теперь, впервые за многие годы, видит перед собой обнаженное молодое тело, наполовину детское, наполовину взрослое, мужское по природе, но в то же время сохранившее что-то женственное в своих формах: округлые плечи, тонкие кисти рук, мягкие стопы. Даже золотистый лобок, кажется, не совсем еще решил, чьим ему стать, юношеским или девичьим. И вдруг он видит, что эта гибкая спина, словно вырастающая из обнаженных ягодиц, несет на себе следы застаревших и свежих царапин и даже укусов, омерзительные и несомненные признаки того раннего растления, на которое намекал старый консул еще там, в городе, перед их отъездом. Да и тот взгляд — вначале вызывающий, а потом разочарованный взгляд, который парнишка бросает на лежащего рядом мужчину, только подтверждает эти догадки. Что-то не по-детски хитрое и расчетливое чудится Кадровику во всей этой молчаливой сцене, и ему приходит на ум странная мысль, что опытный паренек, кажется, хочет соблазнить его на порочащую, грязную связь — может быть, даже в надежде отомстить этим за погибшую мать и обманутые иерусалимские ожидания. Он тотчас отодвигается подальше к стене, и, видимо, на лице его отчетливо вырисовывается вся брезгливость, которую вызвало в нем это бессловесное предложение, потому что мальчишка, словно что-то поняв, медленно ложится на свой матрац, закрывает глаза и сворачивается клубком. Теперь, когда его лицо оказывается почти рядом, Кадровик снова замечает тот особый рисунок татарской дуги, которая тянется над его глазом к основанию слегка уплощенного носа, но теперь даже эта экзотически очаровательная черта, которую мальчишка унаследовал от матери, не может пересилить его гадливого чувства, и он тоже закрывает глаза, пробормотав лишь «спокойной ночи» в сторону этого несчастного, запуганного, одинокого подростка, уже с детства втянутого в грязный и жестокий преступный мир и развращенного этим миром. Но на его «спокойной ночи» тот только улыбается, не открывая глаз, но так вызывающе и отчужденно, словно раз и навсегда, с яростной детской обидой, решил не отзываться ни на одно слово на языке ненавистной страны. Ничего, парень, думает Кадровик. Ты делаешь вид, будто меня не понимаешь, но я не гордый, могу и повторить, и он повторяет еще раз: «Спокойной ночи и хороших снов», а потом окончательно поворачивается к стене и долго смотрит, как на ней перемигиваются отбрасываемые пламенем блики, пока наконец всё вокруг не расплывается, теряя очертания и смысл и сливаясь с бесформенным беспамятством тяжелого сна.
Но для нас огонь всё еще горит, и мы летим на этот огонь, мчась и переворачиваясь в туннелях времени и пространства, спеша принести желанные сны этому уставшему мужчине, который лежит сейчас в углу полутемного зала, на чужом тонком матраце, укутавшись в чужие армейские одеяла. Судьба возложила на него специальную миссию, и вот он оказался теперь в далекой чужой стране, на бывшей секретной базе, среди незнакомых людей, и трудно ему, уставшему с дороги и погрузившемуся в тяжелый сон, обрести какое-нибудь осмысленное сновидение, которое можно было бы запомнить и даже, быть может, пересказать потом другим.
Потому мы и стремимся к нему, вестники воображения и ниспосылатели иллюзий, потому и мчимся, чтобы поскорей принести ему такое сновидение — влекущее и пугающее в своей двойственной сложности и единстве. Вот мы уже над ним, вот вплетаемся в его дыхание, соединяя воспоминания минувшего дня с забытыми желаниями далекого детства, разбавляя его страхи фантазиями и тревоги — страстями, пробуждая ревность и вызывая жгучую тоску. Тончайшие и прозрачные, неуловимые и незримые, творим в его дремлющем сознании ускользающие образы, таящие в себе скрытые смыслы, которые стремятся вырваться из тайных глубин души на ее поверхность.
Но, даже собравшись для общей цели, мы не узнаем друг друга. Ибо мы и сами непрестанно меняем форму, и творения наши так же неуловимо и непрерывно перетекают друг в друга, и вот уже два друга его детства сливаются в образ упрямого мальчишки, который тут же превращается в новобранца, погибшего от шальной пули, а из новобранца становится седым сержантом-сверхсрочником, а потом из-за сержанта появляется знакомый сосед с лицом дальнего родственника и вдруг распластывается в газетный снимок какого-то министра, пропускающий сквозь себя случайную женщину, которая когда-то, давным-давно, прошла мимо, растаяв вдали, и заставила вздрогнуть разочарованное, охладевшее сердце.
Сны, о, наши сны… и вот уже трепещут веки, под которыми рождается первая картина, и быстро поворачиваются яблоки глаз, чтобы следить за нею, и прорывается слабый вздох, и нога испуганно отбрасывает одеяло, и другая спешит за нею, словно под ними обеими ведущая под уклон дорога. Так счастливого пути тебе, наш путник, в краю твоих зыбких, странных сновидений…
Глава четвертая
Сначала он как будто спускается по каким-то широким гладким ступеням. Это дом в Иерусалиме, неподалеку от улицы, где живет его мать, тот новый дом, в котором он уже снял себе прелестную маленькую квартирку, чтобы въехать, как только она освободится. Он спускается по ярко освещенной лестнице, легко перепрыгивая со ступеньки на ступеньку, и вдруг, как будто о чем-то задумавшись, пропускает входную дверь и вот уже оказывается ниже уровня земли, но по-прежнему продолжает спускаться, поначалу не замечая, что свет вокруг него постепенно тускнеет, и ступени становятся другими, более узкими и крутыми, и жилые этажи тоже давно уже кончились, превратившись в подвал, где расположено какое-то огромное бомбоубежище, которое ему вдруг очень хочется осмотреть. Теперь он не один на лестнице, его со всех сторон окружают какие-то старики, все в толстых и длинных шинелях и меховых шапках, они тоже спускаются вместе с ним, на ходу негромко переговариваясь друг с другом и тяжело вздыхая от усталости. Он вдруг понимает, что это туристская группа, пришедшая осмотреть бомбоубежище, но ему непонятно, где же экскурсовод — ведь должен же кто-то объяснить, куда и на что надо смотреть, но, пока он высматривает экскурсовода, его сон как будто выцветает и растворяется, и сквозь знакомый дом проступает другое, чужое здание, во дворе которого он на время укрыл свою покойницу, а эти старики уже совсем не туристы, а жильцы, и они спешат в бомбоубежище под домом, потому что только что послушно выполнили чей-то поспешный приказ нанести превентивный атомный удар по противнику и теперь хотят укрыться от неизбежного ответного удара. Но стены по обеим сторонам той лестницы, по которой они бегут, вдруг начинают сдвигаться, заворачиваясь вокруг узких, крутых каменных ступеней, а сама лестница, вместо того чтобы спускаться, начинает подниматься куда-то наверх, на старую церковную колокольню, и теперь все вокруг него почему-то спешат именно туда, и он тоже старается не отстать от всех, хотя прилетел из другой страны и должен изменить свою внешность и речь, если хочет спастись от гибели. Но когда он втискивается на площадку колокольни, оказывается, что это маленький душный зал, битком набитый испуганными людьми. Посреди возвышается какая-то прозрачная стеклянная перегородка, а за ней на невысоком помосте сидят те, кто недавно с таким преступным легкомыслием отдал этот ужасный приказ, но почему-то все они без лиц, видны только их силуэты, которые напоминают ему каких-то медленных, тупых животных, совершенно неспособных понять смысл и последствия своих действий, но в то же время настолько знакомых, что ему кажется, будто он их вот-вот опознает, в особенности того жирного, с широкой грудью, сплошь завешанной орденами и медалями, которые поблескивают на ней, как языки кровавого огня.
Так это и есть секретный подземный город? И ради этой войны, к которой он не имеет никакого отношения, ему пришло в голову свернуть с пути в свою новую квартиру, что, конечно же, было ужасной ошибкой, потому что теперь здесь никому не удастся выжить, смертельно раненный враг уже спешит воздать своим убийцам страшным возмездием, и на далеком горизонте зарницами вспыхивают молнии ответного удара, ему нельзя здесь больше оставаться, тем более что его сердце всегда было с Западом, а не против него, но он понимает, что опоздал, потому что какой-то гигантский молот вдруг опускается на убежище, вколачивая его еще глубже в землю, тошнотворный, кислый запах наполняет весь зал, и тот вдруг вытягивается вверх, так что с потолка по всем его стенам, разворачиваясь, как жалюзи, опускаются шведские стенки, а по ним, цепляясь за поручни, ползут и ползут бесчисленные фигурки людей, похожих на маленьких мохнатых зверьков, и он тоже поднимается за ними к узкому высокому окну, за которым покачивается знакомая с детства верхушка темно-зеленого кипариса, и его душа тут же устремляется навстречу этой зелени, и, повернув голову, он без всякого перерыва вдруг видит вокруг себя широкий зеленый мир на исходе весны, и яркое полуденное солнце пламенеет над ним в голубой чаше небес — это, наверно, какой-то праздник, потому что из распахнутых ворот его школы выбегают толпы детей с венками на головах, каждый торопится найти своих родителей, чтобы показать им маленькую, нарядную, игрушечную книжечку, приготовленную им в подарок, и он тоже ищет, но кого? ведь у него нет родителей, и его дочь тоже еще не родилась, хотя он уже совсем взрослый, даже после армии, но на самом деле он всё еще ученик, просто кто-то нарочно привязал его к дереву, чтобы он пропустил звонок с перемены, теперь он разгадал этот замысел и, быстро развязав веревки, бежит через цветущий сад по каменному мостику, выгнувшемуся над бассейном, взлетает по широким ступеням школьной лестницы на самый последний этаж, где находится его восьмой «А», но классная комната пуста. Наверно, она заболела, думает он, или все ребята просто сбежали с урока, но на доске почему-то написаны загадочные, наполовину латинские буквы, а на столе лежит ее счетная линейка, которую она привезла с собой со своей далекой родины, чтобы в перерывах между уборкой учить их геометрии. Он берет линейку, согретую солнечным светом, но, когда поворачивается к двери, видит, что это учительская, но там тоже пусто, его любимую учительницу геометрии вызвали к директору, тот хочет ее уволить, а может быть, взорвать, и ее нужно спасти, даже школьная секретарша с ребенком на груди кричит, чтобы он поторопился, потому что учительница уже вошла в директорский кабинет, но на ней почему-то нет рабочего халата и белого колпака на голове, она в легкой цветастой летней кофточке, широкий открытый ворот обнажает ее сильную, чувственную шею и алебастровые округлые плечи такой белизны, как будто из них вытекла последняя капля крови. Вот только лицо ему никак не удается разглядеть, потому что от близости к ней у него кружится голова, и он вдруг ощущает такое острое и сладостное наслаждение, какого не испытывал никогда в жизни.
Но ведь она должна вот-вот погибнуть! Вышел ли уже тот террорист-самоубийца в дорогу? Достиг ли рынка? Произошел ли уже взрыв? Этого не может быть, потому что у него в бежевой папке лежит не только описание всей ее жизни и любви к нему, еще в самом их детстве, но и медицинское заключение о том, что она прятала его под пальто от дождя, и кормила его грудью, когда они целовались, значит, ему непременно нужно ее спасти, но для этого нужно ее сначала опознать, удостоверить, что это та самая уборщица, которую он искал всю жизнь, даже в армии, Мириам — повторяет он про себя то новое секретное имя, которое дали ей шестеро сестричек, он даже записал это имя для памяти на ее фотографии и теперь показывает эту фотографию всем учителям, чтобы они убедились в ее красоте, только смуглый пожилой директор отказывается смотреть, потому что ничего не помнит, и вызывает в кабинет своих приемных детей, приказывая положить ее в гроб, а гроб бросить на свалке, на самой окраине чужого города, и тогда он с силой отталкивает их, так что они падают на матрацы, и ему удается наконец охватить руками ее теплое тело и, прижавшись к нему, снова ощутить эту сладкую боль прикосновения к девичьей груди, хотя она на самом деле старше его на целых десять лет. Но это ничего не значит, говорит он директору, всё равно вы не должны были ее увольнять, потому что она приехала издалека и работает в школе на ночной смене, и он ни за что не даст ей теперь погибнуть, но для этого она не должна им уступать, вот сейчас он откроет этот страшный гроб, и посмотрит ей наконец в лицо, и скажет: «Зачем уступать, зачем сдаваться, разве есть в мире такой крест, на котором тебе стоило бы когда-нибудь умереть?!»
Глава пятая
Он просыпается с ощущением такого неизъяснимо острого счастья, что, едва открыв глаза, тут же торопится встать, чтобы недавнее видение не стерлось каким-нибудь новым сном. За годы сверхсрочной службы он натренировал себя, просыпаясь, тотчас вспоминать, где находится и какова боевая обстановка, и сейчас, бегло окинув взглядом маленький зал, сразу же припоминает, что это помещение для отдыха охраны, а профессиональная зоркость тут же подсказывает ему, что за время его сна трое охранников, спавших на полу возле печки, исчезли, а на их месте, завернувшись в те же одеяла, спят трое других. Все его спутники тоже спят, и, хотя утро далеко и кто-то позаботился подбросить в печь поленьев, чтобы поддержать тепло, ему хочется поскорее выйти на улицу. Недавний сон пробудил в нем нетерпеливое желание снова взглянуть на гроб с телом погибшей женщины. Ему приходит в голову, что следовало бы, пожалуй, прикрыть мальчишку, который во сне сдвинул с себя одеяло, но он боится даже случайно прикоснуться к исцарапанному, искусанному телу.
Осторожно и тихо одевшись, он завязывает шарф, натягивает толстый плащ и берет в руки тяжелые ботинки, чтобы обуть их снаружи. Уже у двери он видит, что Временный консул приоткрыл красные от сна глаза. Он обменивается с пожилым мошавником беглым успокаивающим взглядом и выходит из зала. В коридоре, у входной двери, коротает ночь старик сержант, опершись спиной на невысокую переносную ограду, преграждающую вход в подземное убежище, — видно, следит, чтобы какой-нибудь турист не прошел бесплатно в убежище. В армии ему не раз доводилось застигать врасплох спящих часовых и даже разоружать их, но с этим пожилым сверхсрочником не стоит играть в эти игры. Он садится рядом и начинает обуваться, надеясь, что это разбудит старого сержанта и он сможет попросить его открыть входную дверь. И действительно, сержант почти сразу же открывает глаза, и его суровое, изрезанное морщинами лицо немедленно добреет, когда он замечает на ногах гостя ботинки явно солдатского образца. Он торопливо поднимает одеяло, прикрывающее что-то лежащее рядом на полу, и Кадровик видит зарядное устройство своего телефона, провода от которого тянутся к стенной розетке. Нашли, значит, в конце концов подходящую! Ну, старый служака явно заслуживает благодарности, думает Кадровик, но, не зная нужных местных слов, только наклоняет голову в знак признательности, и сержант, поняв его без слов, тоже кивает. Затем отключает зарядное устройство, осторожно протирает его полой своей шинели и передает в руки владельца.
Теперь можно попытаться позвонить. Прежде всего, проверим свой автоответчик. Так, долгие гудки, никаких сообщений. Теперь, для надежности, попробуем передать какое-нибудь сообщение, ну, хотя бы самому себе. Он наговаривает несколько слов на автоответчик, потом повторяет вызов и слышит собственный голос, возвращающийся к нему из глубин далекой иерусалимской ночи. Телефон в порядке. Он одобрительно улыбается сержанту, вынимает из нагрудного кармана купюру и протягивает ее старику, но тот решительно отталкивает руку с деньгами. Понятно. Один солдат не возьмет деньги с другого солдата. Тем более за такую пустяковую услугу. Тогда, может быть, он выпустит гостя на улицу? Гость хотел бы на минутку глянуть на гроб, который они оставили вчера на платформе. Непонятно? Кадровик рисует руками в воздухе что-то, что должно изображать гроб, и для верности, слегка отклонившись и прикрыв глаза, складывает руки на груди, как будто сам лежит в нем. Великая сила мимики — старый сержант энергично кивает в знак понимания и тут же распахивает входную дверь. Знай я местный язык, думает Кадровик, я запросто мог бы ими всеми здесь командовать. Когда-то в армии он какое-то время был командиром на базе, где обучали новобранцев. Отчужденный вид и решительные, четкие жесты быстро завоевали ему тот непререкаемый авторитет, который так нужен солдатам, чтобы с готовностью и доверием подчиняться своему командиру. Для выживания в бою это главное дело. Впрочем, он не скрывал от начальства, что, на его взгляд, в мире нет такой цели, ради которой стоило бы посылать людей умирать в бою. Неудивительно, что он не сподобился лычек подполковника. Пацифистов в армии не любят…
Ледяной налет уже исчез, и гроб обрел свой прежний серовато-металлический блеск. Рука ощущает резкий холод прикосновения. Из-за простой прямоугольной формы невозможно понять, где тут лицо, где ноги. Ладно, это всё досужее любопытство. Стоя рядом с гробом, он вынимает свой спутниковый телефон и набирает номер Старика. Там, в Иерусалиме, уже начало ночи, но человек, который отправил своего посланника в эту снежную пустыню, сам оставшись в домашнем тепле, заслуживает, чтобы посланник разбудил его даже посреди ночи, тем более — для очередного отчета.
На этот раз трубку поднимает сам Старик. Да, он рад. Наконец-то он слышит голос своего посланца. И не надо извиняться, для них, для стариков, сон — не больше чем пустая трата времени. Так что у него нового? Он звонит снаружи, стоя на морозе? Почему? Не хочет, чтобы Журналист его подслушивал? Да, Старик тоже думает что лучше держаться подальше от этого газетчика. Впрочем, особенно опасаться его тоже не стоит. Змий, надо думать, тоже искупает этой поездкой свою вину перед нами. Его редактор обещал, что на этот раз корреспонденция будет намного дружелюбней.
— Здесь скоро утро.
— Да, я знаю. Я слежу за этим вашим путешествием.
— Так вы уже всё знаете? — несколько разочарованно спрашивает Кадровик.
— Ну, не всё, конечно. Только самое главное. В общих чертах. Ты не позвонил в субботу, и я на всякий случай связался с Консульшей. Она мне рассказала, что ты решил отвезти труп в деревню.
— И что вы об этом думаете?
Ну, что он может сказать? Он знает склонность Кадровика к неожиданным авантюрам. Он это приметил за ним еще в ту пору, когда его будущий ответственный за человеческие ресурсы был простым разъездным агентом их фирмы. Правда, он не думал, что эта склонность заведет его так далеко. Или это на него повлияло чувство вины перед погибшей?
— Нет, это не чувство вины. Скорее, сострадание, жалость, да и то больше не к ней самой, а к ее сыну. Парнишка еще в аэропорту потребовал, чтобы бабушка присутствовала на похоронах. А поскольку привезти ее оказалось практически невозможно, как-то само собой напрашивалось отвезти тело погибшей к старухе в деревню. Почему бы не добавить эту щепотку к тем крохам, которые наскребло для этих людей наше государство, и не завершить таким достойным образом всю эту печальную историю?
Старик долго молчит. Кто знает, что правильно, что нет. Но раз уже сделано, возражать нелепо. Однако как это мальчишка сумел так разжалобить сурового посланца?
— Вы правы, он меня действительно разжалобил, Очень уж одинокий парнишка. Отец им не интересуется, бабушка далеко, мать мертва. Грустная картина. Я сам отец, так что понимаю. К тому же формально только он и был вправе решать вопрос о погребении, и поэтому…
Да, да, Консульша рассказала ему и об этом. Эта женщина выложила всё, что знала, и даже сверх того. Как она выглядит, интересно? Похожа на жирафу? Ха-ха. Так я себе и представлял. И болтлива до чрезвычайности. Говорит и говорит. И о вашей бронемашине поспешила доложить, и о разрядившемся телефоне, но главное — о своем муже. Как он отважно согласился сопровождать вас в такую далекую глушь и как она по нему скучает…
— Да, он и в самом деле замечательный человек. Главное, знает местный язык и может объясняться с шоферами. Без него мы бы далеко не уехали. Кстати, мы уже довольно далеко продвинулись, так что назад дороги практически нет. Единственное, что меня теперь волнует, — во сколько это всё обойдется. Местная валюта стоит низко, но всё равно оценить трудно…
Нет, Старика это не волнует. Он ведь уже сказал, что открывает под это дело неограниченный кредит. Пусть Кадровик не заботится о деньгах. Главное теперь — доехать, никуда не сворачивая, похоронить эту женщину и благополучно вернуться.
Они тем не менее уже слегка свернули, сообщает Кадровик. По просьбе водителей. Куда это? Да вот, тут по пути оказалось атомное убежище времен холодной войны, сейчас его превратили в туристический объект. Его водители прослышали об этом и предложили переночевать здесь, чтобы с утра сходить на экскурсию. Потом они сразу двинутся дальше.
— И это ты говоришь со мной сейчас из этого убежища? Перед экскурсией?
— Нет, для экскурсии еще слишком рано. Нам пока не разрешили спуститься. Я вышел наружу, и, пока мы с вами говорим, только-только занялась заря — вот, я вижу, как розовеет небо на востоке. Хотите послушать, какой чудной сон мне приснился в этом атомном бункере?
Нет, Старика не интересуют чужие сны. Ему и своих достаточно. А вот это неожиданное отклонение ему не нравится. И дело даже не в лишних расходах. Оно его почему-то беспокоит. И потом, тело в гробу тоже ведь не может лежать бесконечно. Нет-нет, на заверения врачей полагаться нельзя. И вообще, он хотел бы напомнить, что хоть Кадровик и отправлен с этой миссией как его специальный посланник, но все-таки всего лишь как посланник, а не хозяин, поэтому он ждет от него в первую очередь выполнения своих обязанностей. И прежде всего — регулярных сообщений. Пусть постарается, чтобы его телефон всегда был в порядке и не разряжался на всякого рода пустые разговоры. Да-да, даже на его собственные. Не говоря уже о чужих.
Глава шестая
Поначалу ему кажется, что он может точно указать место, где взойдет солнце, — вон тот белоснежный утес между двумя округлыми высотками, розоватое зарево там явно ярче, — но солнце, несколько замешкавшись, неожиданно появляется над вершиной далекой горы и заливает покрытую лесом долину желтовато-мутным светом.
Если тут, под землей, простирается огромное атомное убежище, размышляет Кадровик, то где-то здесь же должны быть и его вентиляционные отверстия. Чем-то же им нужно было дышать, этим подземным людям. Интересно бы глянуть. Он идет по дороге, глядя по сторонам и всё больше удаляясь от ворот, но вентиляционных люков не видит, зато впереди, за деревьями, внезапно различает поднимающийся кверху дымок и, подойдя поближе, видит перед собой, на прогалине, небольшой рынок под открытым небом, то ли для туристов, то ли для окрестных жителей. Несмотря на ранний час, тут уже шумно, товары и продукты, извлеченные из кузовов и багажников стоящих поодаль грузовиков и легковых машин, уже рассортированы и разложены напоказ для будущих покупателей, там и сям толпятся люди, и, выйдя из-за деревьев, он прокладывает себе путь сквозь толпу, с интересом разглядывая продавцов в их тяжелых ватниках и полушубках. Вдоль дороги тянутся кучи наваленной прямо на землю картошки, прилавки с аккуратно разложенными сырами и хлебами всевозможной формы и размера, лотки с овощами, клетки с розовыми поросятами и пушистыми кроликами, разложенные на картонных листах тарелки, чашки и прочая посуда, сложенные горкой вышитые скатерти, развеваются подвешенные на шестах цветастые платья, сверкают прислоненные к стенам раскладных фанерных киосков иконы в посеребренных окладах и маленькие статуэтки каких-то святых в деревянных нимбах, и надо всем этим стелются запахи свежеприготовленной еды. Можно было бы что-нибудь купить, эти люди наверняка возьмут его валюту, но что выбрать? Как знать, что характерно для этих краев? Был бы с ним Временный консул, можно было бы спросить у него, но старик всё еще спит. Может быть, попробовать пока что-нибудь из еды? Что-нибудь погорячее, чтобы согреться на утреннем морозе?
На краю ряда стоит какая-то крестьянка, колдуя над дымящимся котлом. Старая, молодая? — невозможно понять, платок и полушубок стирают возраст, а впрочем, судя по лежащему рядом, на толстом одеяле, и упакованному, как почтовая посылка, маленькому ребенку, скорее молодая. Из теплого чепчика выглядывает симпатичная детская мордашка, и Кадровик вспоминает, как всего лишь пять дней назад шел по коридору своего отдела следом за энергично ползущим впереди ребенком своей Секретарши. Ему хочется поднять на руки и этого упакованного в мех малыша, но он боится, что мать испугается и закричит, и поэтому вынимает из кармана еще одну зеленую бумажку и протягивает ее закутанной женщине. Нет, нет, он не собирается отнимать у нее сына. Вот, разве что, она даст ему попробовать свое варево? Уж очень оно похоже на израильский чолнт из картошки и красной фасоли — правда, потемнее, почти черное на вид, но и тут из горячей гущи аппетитно выглядывают красные головки чего-то бобового, вроде чечевицы. Женщина испуганно отстраняет его руку и бормочет что-то невнятное, но он указывает ей на котел, потом на себя и, не дожидаясь, пока она поймет, берет лежащую рядом с котлом мятую жестяную кружку и сам зачерпывает из дымящейся гущи. Соседние торговки тоже начинают почему-то громко кричать и размахивать руками, но горячая вязкая жидкость уже течет ему в горло, удивляя своим непривычным и резким вкусом. Рискованно, конечно, есть чужую пищу, не разобравшись, но в армии его столько раз кормили всякой сомнительной бурдой, что его желудок, можно думать, выдержит и это испытание. Ну, а если что, так можно ему и помочь, даже вырвать отраву в крайнем случае. И с этой мыслью он спокойно кладет кружку, улыбается на прощанье этой странной, всё еще бормочущей что-то невнятное поварихе и ее закутанному малышу и поворачивает назад, к подземной базе, с некоторым удивлением видя, что за ним идут несколько женщин, взволнованно крича и размахивая руками. Это их непонятное волнение словно гонит его в спину, так что он всё ускоряет и ускоряет шаги и уже видит впереди ворота и стоящих за ними охранников, которые, заметив его, торопятся открыть вход, через который он быстро проходит на базу, оставив кучку вопящих женщин за оградой.
Мы даже понять не успели, что он собирается делать, этот приезжий незнакомец, а он уже схватил кружку и стал глотать. Ну, как остановишь человека, если он по-нашему не понимает? Мы было побежали за ним, хотели ребятам на воротах крикнуть, чтобы сказали ему, пусть вырвет, она не знай что готовит, эта безумная, да они тоже хороши, охранники эти, — заперли за ним ворота, а на наш крик даже носа не кажут. Завели себе привычку только на тех обращать внимание, кто за вход платит! Отцы наши и деды всё тут построили в свое время, а нас вот теперь да не пускают. И что теперь будет с этим чудиком в плаще? Он ведь так и не понял, что у полоумной отведал. А полоумная, она полоумная и есть — варит себе Бог знает чего, даже земли в котел может насыпать, и трав любых без смысла и толка, и тараканов сухих, мы сами видели, порой набрасывает туда «для вкусу». Мы-то ей всё спускали, пусть себе стоит, жалко ее, тоже ведь баба несчастная, и ребеночек вон у ней неизвестно от кого, а теперь вот того и гляди из-за нее нас же в милицию потащат, что мы, мол, приезжих людей травим. Дай Бог, чтоб обошлось и чтобы чудик этот не помер, а не то прогоним ее на всякий случай с базара, пусть себе идет от нас подале, неразумная баба, и ребенка своего заберет, всё равно ему не выжить, шатается она с ним по лесным чащам, того и гляди сожрет его какой-нибудь зверь, и поминай как звали…
Вначале ему кажется, что проглоченное варево отдает соленой рыбой. Потом его рот заполняет вязкая сладость, он даже сплевывает украдкой, и, хотя плевок имеет соленый привкус крови, на вид он зеленоватого цвета. Надо было глотать постепенно, учили же его, дурака. Впрочем, что толку теперь каяться. Остается положиться на свой железный желудок. Если уж армейским поварам не удалось его отравить, что ему какие-то крестьянки?!
Но все-таки что-то с ним не в порядке. Кажется, он только-только добрался до матраца и укутался одеялом, а его уже будит какое-то бурление, рези и непривычная тяжесть в животе. Он с недоумением прислушивается к себе, но тут внезапная острая боль буквально подбрасывает его на постели. Словно кто-то любопытный вдруг стал ковыряться в его внутренностях каменным топором. Потом боль уходит, оставив по себе холодный пот и странный озноб, и он понимает, что должен немедленно исторгнуть из себя ту гадость, которую он проглотил на рынке. Кажется, его организм тоже согласен с этим выводом, потому что теперь его срывает с места неудержимый позыв в туалет. Он растерянно оглядывается кругом. Помещение залито солнечным светом, никого нет, видимо, уже поздно, и все разошлись, где же у них тут туалет, черт побери?! Ему кажется, что у него вот-вот что-то лопнет в кишках, и лишь в самую последнюю минуту он видит притаившуюся в углу зала маленькую каморку и почти бегом бросается туда. Это действительно туалет, но на местный манер — без окна, без унитаза, просто четыре стены, каменный пол с дырой посредине и обрывки газет вместо туалетной бумаги. Но ему уже не до удобств — он просто вываливает из себя всё, что давило и бурлило внутри, и, освободившись, ощущает вдруг такую слабость, что уже не может ни стоять, ни даже сидеть, и падает ничком прямо на холодный, грязный пол, дрожа от страшного озноба. Потом в его внутренностях снова рождается уже знакомая острая резь, и он начинает извиваться по полу, стараясь этими судорожными движениями утишить невыносимый приступ. Всё же ему еще хватает юмора, чтобы увидеть себя со стороны и подумать, что сейчас он, наверно, похож на того Эроса, о котором накануне говорил Змий подколодный, — так же бесстыден и грязен, как тот, и так же являет собой воплощение единства противоположностей: божественное творение, тонущее в нечистотах на полу казарменного сортира. Да, хорошо, что Старик назначил его всего лишь посланником, а не командиром, — будь он на месте старого сержанта, пришлось бы ему сейчас искать, где спрятаться от своих же солдат.
Он понимает, что в голове у него мутится и что он несет какую-то чушь, но не имеет сил подняться и позвать на помощь. А она ему явно понадобится, армейский опыт уже подсказывает ему, что всё произошедшее — только начало отравления и проглоченный с таким легкомыслием татарский «чолнт» еще далеко не сказал своего последнего слова. Но хотя боль уже отступила, он по-прежнему не может ничего предпринять, но теперь уже из-за полного бессилия, вызванного всё новыми, почти непрерывно следующими друг за другом приступами поноса, только ухитряется каким-то чудом стащить с себя загаженные штаны и рубашку и лежит, полуголый, на холодном каменном полу, пока не замечает вдруг, приоткрыв мутные глаза, что в освещенном солнцем проеме входа стоит мальчишка-сирота. Паренек смотрит на него с какой-то неожиданной и взрослой серьезностью, и, хотя Кадровик уже знает, что тот то ли забыл, то ли просто отказывается понимать слова, которые слышал в Иерусалиме, он все же бормочет ему на иврите, что нужно позвать сержанта, потому что ему нехорошо и без помощи он не обойдется.
Глава седьмая
Быстро осмотрев лежащего на полу гостя, сержант, ни слова не говоря, исчезает и вскоре возвращается с тремя солдатами, которые несут носилки и одеяло. Они умело перекатывают заболевшего на носилки, накрывают одеялами и несут к служебному лифту. Вот он, спуск в загадочное подземелье. А вот и медпункт — в нескольких шагах от выхода из лифта, чуть дальше по коридору. Медпункт пуст и явно запущен, видно, и тут дежурит, да и то не всегда, какой-нибудь фельдшер-сверхсрочник, а заболевшие солдаты охраны наверняка предпочитают обращаться к врачу в ближайшем поселке. Лампочки перегорели, из крана капает, а центральное отопление, судя по холоду, не работает уже давно, однако, к счастью, есть аварийное освещение, тоже времен холодной войны, и оно позволяет сержанту устроить своего неожиданного пациента. Кажется, старик даже рад, что наконец-то командует хоть каким-то осмысленным делом, а не охраной этого дряхлого комплекса. Он деловито велит солдатам поставить кровать поближе к туалету, потом снимает с больного одеяла, обтирает его влажными тряпками и просушивает детскими пеленками, принесенными откуда-то из коридора, видно, из отделения для тех женщин, которым пришлось бы рожать под землей, если бы холодная война внезапно стала горячей. Теперь, когда первые срочные меры приняты, Кадровику дают немного воды, чтобы предотвратить обезвоживание, и он с отвращением всасывает через стиснутые зубы тепловатую, несвежую жидкость.
Кажется, ситуация стабилизировалась. Сержант отправляет солдат обратно на дежурство, посылает мальчишку за Временным консулом, а сам усаживается рядом с постелью, чтобы помочь своему пациенту в случае нового приступа поноса. И действительно, приступ не заставляет себя ждать. Сержант снова обтирает больного и опять, как умеет, заворачивает его в пеленки несостоявшихся младенцев, благо Кадровик так ослаб, что уже не сопротивляется чужим прикосновениям. Голова у него тяжелая, мутная, глаза закрываются сами собой, и, когда на пороге медпункта появляются Временный консул и Журналист с Фотографом, он даже не в состоянии им кивнуть. Консул потрясен состоянием иерусалимского посланца и выражает готовность немедленно сменить сержанта у его постели, но оба газетчика, кажется, несравненно больше потрясены размерами впервые открывшегося им подземного убежища — они тут же принимаются обсуждать, служил ли этот гигантский размах противоатомной защиты средством, с помощью которого наглая и агрессивная власть поддерживала в себе ощущение своей неуязвимости, или, напротив, его следует считать свидетельством ее слабости и страхов. Фотограф начинает торопливо настраивать свой аппарат, но сержант тотчас отнимает у него камеру и на всякий случай даже выворачивает из нее объектив, сурово объясняя, что тут снимать запрещено.
Постояв еще немного, Фотограф с Журналистом уходят, на прощанье заметив, что продолжить путешествие сегодня, по-видимому, не удастся, потому что Кадровику нужно время, чтобы окончательно прийти в себя. И он понимает, что они, к сожалению, правы.
Глава восьмая
Теперь, после их ухода, он может наконец расслабиться и свернуться под одеялами. Но озноб по-прежнему сотрясает его тело, и острая боль то и дело возвращается в сопровождении неотложных позывов, прерывающих тяжелую дрему. В одну из минут прояснения он видит, что вместо Временного консула у его постели сидит Фотограф. Заметив, что больной проснулся, он протягивает ему кружку всё той же тепловатой воды. Но Кадровик отказывается, и Фотограф осторожно опускает кружку на стоящий рядом с постелью столик.
— Жаль, что у вас забрали объектив, — слабо пытается пошутить Кадровик. — А то бы вы смогли запечатлеть самого главного из ваших «бесчеловечных», которого высшая справедливость жестоко наказала поносом. Хороший был бы снимок для первой страницы, а? — взрослый мужчина в детских пеленках!
— Не вижу ничего интересного, — сухо отвечает Фотограф. — Читателей не так уж интересуют чужие страдания, у них хватает своих.
— Но вот наш парнишка, я вижу, вас всё же интересует, недаром вы его всё время снимаете…
— Он просто сын погибшей женщины, этим и интересен, — так же отчужденно объясняет Фотограф. — У нас нет ни одной ее приличной фотографии, так пусть хоть по лицу сына люди смогут увидеть, какой она была.
— Кстати, я всё хотел задать вам профессиональный вопрос, — говорит Кадровик. — Что это за странная особенность век, что у матери, что у сына? Как будто силуэт какой-то обозначен над глазом. Тонкая такая дуга. Это что, признак другой расы?
Нет, Фотограф уверен, что эта складка в углу глаза, которая как бы скашивает его, не имеет отношения к расе. Это индивидуальный признак. Что-то в генах. А почему у него вообще возник этот вопрос? В любом случае это лицо выразительнее всяких пеленок, даже если в них завернут взрослый человек. А что касается снимков в убежище, Кадровик может не волноваться, фотографы всегда берут с собой в дорогу запасной объектив, так что он и в убежище уже достаточно успел наснимать.
С этими словами он с нескрываемым облегчением поднимается со стула, чтобы уступить место старшему водителю, который пришел его сменить, неся с собой дорожную сумку посланника и зачем-то прихватив также кожаный чемодан.
— Это не мой, — жестами пытается объяснить Кадровик. — Зря вы его сюда принесли.
Какой идиотизм — лежать с поносом, в детских пеленках, в медпункте подземного противоатомного убежища, и не иметь никакой возможности объясниться с дежурящими около тебя людьми. Водитель, наверно, думает, что он бредит. Впрочем, сумка — это хорошо. Где-то в ней должно быть снотворное. Нужно взять таблетку — может быть, удастся уснуть, боль как будто совсем утихла, и приступы повторяются намного реже.
Таблетка действительно помогает ему заснуть, да так глубоко и надолго, что он даже не замечает, кто еще сменяется у его кровати в эту ночь, подает ему пить и меняет на нем пеленки. А проснувшись, забывает спросить об этом, потому что всё прошедшее отступает на десятый план в сравнении с тем, что он просыпается с ощущением ужасной слабости и полного выздоровления. Да, он чувствует, что отрава вышла из него полностью, не только из тела, но, кажется, из души тоже, — во всяком случае, никакие кошмары школьных и армейских времен в минувшую ночь его не навещали. Рядом с постелью он видит аккуратно сложенную стопку поношенного, но чисто выстиранного и даже выглаженного военного обмундирования, видимо загодя принесенного предусмотрительным старым воякой. Нетерпеливо перебрав ее в поисках майки, рубахи и штанов, он находит что-то более или менее подходящее ему по размерам и переодевается, постепенно превращаясь в еще одного местного охранника. Затем с глупой и восторженной улыбкой машет рукой сидящему тут же солдату, чтобы сообщить о своем окончательном выздоровлении. Солдат, в свою очередь, показывает ему рукой, что сейчас поднимется наверх — видимо, за сержантом, — и Кадровик кивает ему в знак согласия.
Оставшись один, он решает на прощанье посмотреть здесь всё, что ему удастся. На экскурсию теперь он вряд ли попадет, а случай упустить жалко. Слегка пошатываясь от слабости, он выходит из комнаты, где лежал, и идет по коридору, который приводит его в просторный больничный зал, где стоят старые, уже проржавевшие кровати, на которых всё еще лежат застеленные одеялами матрацы. Он с интересом рассматривает стоящие у кроватей медицинские приборы, обходит зал, заглядывает в шкафчики с медикаментами и, приоткрыв дверцу одного из них, вздрагивает, увидев внутри крохотную полевую мышь. Впрочем, она, кажется, удивлена не меньше, чем он. Ну, если какое-то живое существо сумело пробраться в это подземелье снаружи, думает он, то уж электромагнитные волны наверняка найдут выход изнутри — и, вынув из кармана спутниковый телефон, быстро набирает номер своего бывшего дома в Иерусалиме. Старика, понятно, не стоит будить в такую рань, Начальницу канцелярии и Секретаршу тем более, мать будить жалко, потому что тогда ему придется долго рассказывать ей, где он и почему, — значит, остается дочь, ее он может разбудить даже сейчас, она, наверно, как раз собирается в школу, ему хочется услышать ее голос.
Номер набран, остается надеяться, что спутник в небесах услышит зов своего телефона, и спутник действительно его слышит, потому что в трубке раздается голос — но, увы, не дочери, а бывшей жены. Эдакая незадача!
— Это я… — неуверенно говорит Кадровик.
— Да, я слышу, — спокойно и даже непривычно мягко отвечает она. — Почему у тебя такой слабый голос? Ты что, болен?
— Да, был немного. Отравился чем-то здесь. Но это уже на исходе.
— Ну, конечно. — Он понимает, что она снисходительно улыбается. — Ты всегда был уверен, что желудок у тебя железный. Теперь убедился.
— Да, ты права, — соглашается он. — Убедился. Не железный. Но я уже в порядке.
— Не торопись подниматься. В таких случаях стоит полежать. И не есть сразу, только пить воду.
Он тронут ее неожиданной заботой.
— Да, спасибо, я пью. У меня к тебе маленькая просьба. Ты не могла бы на минуту разбудить малышку? Хочется услышать ее голос.
— Ты что, забыл? — удивляется она. — У нас уже семь утра, сегодня понедельник, у нее нулевой урок, так что она давно уже в школе.
— Извини, я тут потерял счет времени. Пока болел, солдаты сняли с меня часы и еще не вернули, а дневной свет сюда не проникает…
— Куда это «сюда», откуда ты звонишь?
— Я тут прежде времени похоронен, — неуклюже шутит он. — Звоню тебе из такого огромного подземелья, где раньше было атомное убежище для местных бонз, а сейчас музей для туристов.
— Вы что, уже похоронили эту женщину?
— Рогаеву? Нет, мы на пути в деревню, где живет ее мать, похороны будут там.
— А эта ваша Рогаева, или как ее там, она дотянет до конца этого путешествия, со всеми твоими остановками и подземельями?
— Не беспокойся за нее, в Абу-Кабире написали, что в закрытом гробу она несколько дней будет в полной сохранности.
— А я за нее и не беспокоюсь. И кстати, чтобы ты не обманывался на этот счет, и за тебя тоже. Меня просто удивляет вся эта ваша затея. Как будто нельзя было похоронить эту несчастную женщину в Иерусалиме и не тащить ее тело в такую даль. И ведь без всякой на то причины, всего лишь из-за какой-то дурацкой статьи в газете. Но ты ведь, наверно, видишь в этом сионистский подвиг, не иначе. — Теперь в ее голосе уже звучит знакомое раздражение. — Знаю я тебя. Так знаю, что больше и знать не хочу. Отравился ты, выздоровел — всё равно, мне ты больше не нужен. Гуляй себе, как свободная птица. Пока.
Глава девятая
Незадолго до полудня все семеро путников снова поднимаются в свою бронированную колымагу. Машина долго и надсадно откашливается и трясется, затем с удовлетворением выбрасывает шумный, вонючий клуб синего дыма и медленно трогается с места, волоча за собой прицеп с закрепленным на нем неразлучным гробом, на сей раз обвязанным, для надежности, еще одним дополнительным канатом. Команду на отправление отдает Кадровик, который после разговора с бывшей женой вдруг чувствует себя настолько свободным — и от болезни, и от последних иллюзий, — что, собрав свои вещи и поднявшись вместе со старым сержантом наверх, тут же присоединяется к своей группе, только что вернувшейся из долгожданной экскурсии по подземелью. Временный консул, всё еще беспокоясь о недавнем больном, устраивает ему широкое ложе на задах машины, пересадив сидевшего там парнишку вперед. Свое загаженное белье и одежду он оставляет на подземной базе, получив взамен ношеный рабочий костюм и белье из складских излишков. Плата за ночлег, еду и экскурсию оказывается не такой уж астрономической, хотя и не скажешь, что совсем ничтожной, и он решает прибавить к ней еще кое-что за вынужденную «госпитализацию». Пусть она и не потребовала каких-то особых медикаментов, но зато включала горячий чай, дружескую поддержку, а главное — щедрую помощь пеленками. Вначале, как и в истории с зарядкой телефона, старый сержант категорически отказывается взять деньги, показывая жестами, что это была помощь одного солдата другому, но его подчиненные раздраженно требуют, чтобы старик не валял дурака, и тот, не видя иного выхода, салютует недавнему подопечному и, пряча глаза, протягивает руку за деньгами. Фотограф, разумеется, тут же увековечивает еще одну трогательную картину.
Теперь, когда бронемашина медленно взбирается по горному подъему, можно оглянуться назад и как следует разглядеть лежащую под ними долину. Сейчас она уже не тонет во тьме, как раньше, когда они спускались в нее, а ярко освещена полуденным зимним солнцем. Отсюда, сверху, отчетливо видно, что вся эта пасторальная красота — просто-напросто искусная декорация, призванная замаскировать расположенное поблизости подземное убежище. Насаженный вокруг лес, и безлюдная декоративная каменоломня с подведенной к ней узкоколейкой, и поблескивающие там и сям глаза искусственных озер, даже наспех сооруженные поселки, сверкающие под голубым небом своими красными черепичными крышами, — всё сплошной камуфляж.
Старший водитель читает дорогу, как бедуин пустыню, и, когда они спускаются к перекрестку дорог, просит Временного консула перевести «главному», как он именует Кадровика, что недолгая непредвиденная задержка на военной базе обернулась для них явной удачей, если не считать, конечно, отравления. Окажись они тут чуть раньше, обязательно попали бы под снежную бурю. Вон как она тут бушевала — повсюду лежат сломанные деревья, поваленные дорожные знаки, упавшие прямо на дорогу огромные камни. Видно, буря всласть куражилась здесь, пока не развеялась, обессилев, на широком открытом пространстве, что сейчас открылось перед ними и отделяет их от намеченной цели. Теперь нужно как можно быстрее добраться до лесов, пересечь реку, а за ней уже совсем рядом и нужная им деревня. Правда, эти места никому из водителей не знакомы, но накануне на подземной базе старший из братьев расспросил солдат из здешних и даже выпросил у них подробную военную карту, так что теперь дорога, в общем, ему понятна, жаль только, что даже на самой подробной карте нельзя прочесть, пройдет ли их бронированная махина по той или иной дороге, не снижая скорости, и безопасна ли дорога вообще, не таит ли какого-нибудь подвоха.
За всеми этими разговорами незаметно проходит время, и опять близится ночь. Небо ясное, так что не приходится страшиться новой вьюги, но движение замедляют бесконечные развилки, на которых тоже успела погулять прошедшая накануне буря, и тут вырвав повсюду дорожные знаки. Да и к уцелевшим указателям тоже нет особого доверия — кто знает, не повернул ли их ветер совсем в другую сторону. Но увы, задерживаться особенно нельзя, и без того слишком много времени занял «крюк с непредвиденной задержкой», а если старуха к тому же уже вернулась из своего паломничества и узнала, что к ней везут гроб с телом дочери, то теперь она вправе, пожалуй, и волноваться, куда это они запропастились. И потому они катят без остановок до самой темноты, и всё время на предельной скорости, какую только позволяет громоздкой машине извилистая дорога. Задерживает их еще и движение — теперь, в обжитых краях, дорога стала куда оживленней, то приходится обгонять медленно ползущий грузовик, то уступать частнику, который гонит, как пьяный, иногда задерживает пара лошадей, за которыми медленно громыхает телега, а то и попросту корова, задумчиво остановившаяся прямо посреди дороги. Один раз навстречу попадается такая же, как у них, бронемашина, тоже на высоких колесах и с множеством фар, видно, той же серии, а может, даже и списанная из той же самой военной части, но получившая другое назначение — она превратилась в частный дом на колесах с кухней на прицепе. Время от времени они сворачивают в какую-нибудь деревню, чтобы уточнить направление, и местные жители, как правило, подробно объясняют им, куда ехать и где свернуть, а некоторые даже чертят по памяти что-то вроде карты. Когда водители объясняют, что везут в таежную деревню старухе матери гроб с телом ее дочери, погибшей от рук террориста в далеком Иерусалиме, многие деревенские снимают шапки и крестятся, а кое-кто даже прикасается осторожными пальцами к холодному металлическому ящику, равнодушно возлежащему на прицепе бронемашины.
Под конец эта местная доброжелательность оборачивается для водителей прямым благом, потому что в одной из деревень им вовремя подсказывают, какими поворотами можно так укоротить путь, чтобы сразу с рассветом поспеть к загруженной речной переправе и благодаря этому переправиться без ночевки, потому что единственный паром, способный прорезать себе дорогу сквозь лед, работает только до наступления темноты, и опоздавшим приходится ждать до следующего утра. Пользуясь этими подсказками, старший водитель с первыми проблесками зимней зари действительно выводит машину к указанному перекрестку и там сворачивает прямо в лес, но уже не по мощеной, а по широкой грунтовой дороге, усыпанной упавшими ветками и хвоей. Проснувшись под звуки приятного похрустывания под колесами, пассажиры вдруг обнаруживают себя в заиндевевшем лесном царстве, где повсюду на деревьях висят длинные запутанные косы, кое-где сплетающиеся в настоящие занавеси — зеленоватые, угрюмые и даже, кажется, какие-то больные. Лес всё расступается и расступается перед ними в сумеречном полусвете, нескончаемый, как и сама дорога, которая из широкой и прямой постепенно становится узкой и извилистой и так часто разветвляется, всякий раз вынуждая задуматься, налево свернуть или направо, что в души усталых пассажиров уже закрадывается сомнение, не станет ли короткий путь к переправе самым длинным путем и не заведет ли он, того хуже, вместо переправы в какую-нибудь непроходимую чащу. Теперь за рулем сидит тот брат, что помоложе, а старший, расположившись на соседнем сиденье, держит в одной руке нарисованную на клочке бумаги карту, а в другой — компас и время от времени указывает младшему, куда повернуть. Руки у него при этом подрагивают едва приметной дрожью, наверно, потому, что всякий раз, когда они сворачивают, руководствуясь указаниями компаса, проклятая дорога вместо того, чтобы расшириться, становится еще уже. Машину качает и подбрасывает чуть не на каждом метре, но, к счастью, инженеры, которые ее соорудили, поработали на славу, и бронированный гигант с легкостью одолевает все эти бесконечные повороты, маневренность у нее явно рассчитана на великие подвиги, и такая лесная чаща для нее сущий пустяк, игрушка. Тем не менее водители с тревогой посматривают вперед. Чувствуется, что они боятся заплутать и застрять в этой чаще, и их страх невольно передается всем остальным и погружает их в тяжелое молчанье. Молчит даже словоохотливый Временный консул, который переводит их страхи с местного на иврит и обратно, а уж о пассажирах нечего и говорить — они сидят, нахохлившись и низко опустив головы, и только Кадровик, который вдруг ощущает сильный голод, решается приподняться, чтобы взять себе одну из печеных картофелин, прихваченных запасливыми шоферами на военной базе.
К рассвету они, разумеется, к переправе не поспевают, однако еще через несколько часов утомительной и тревожной езды все-таки выбираются наконец из леса. Уже полдень, и равнодушное солнце, всё последнее время мелькавшее перед ними среди деревьев, теперь стоит над головами, открывая далекий речной берег, к которому тут же поворачивается нос их неутомимой бронемашины. Вот она, долгожданная переправа! Около нее, как им и говорили, толпится множество людей, машин, телег и животных, владельцы которых жаждут переправиться на тот берег, где уже ждет толпа тех, кто жаждет вернуться сюда. В толще льда, сплошь покрывающего реку, в точности как рассказывала словоохотливая Консульша, прорезан неширокий проход, и маленький паром неторопливо ползет по нему от берега к берегу. Лед, видимо, прочный, потому что кое-где на нем уже протоптаны узкие тропки и видны идущие фигурки людей, которым невтерпеж добраться до нужного берега.
Бронемашина тормозит в самом конце длинной очереди, и молодой водитель глушит разогревшийся от долгой работы мотор. Его старший брат, наверно возбужденный тем, что всё кончилось благополучно и им все-таки удалось выбраться из лабиринта лесных дорог, не застряв там навеки, нетерпеливо выскакивает наружу, бежит к берегу, сходит на лед и быстро идет по одной из тропок. Дойдя до середины реки, он падает там ниц, как подрубленный, широко раскинув руки и ноги, и долго лежит этаким крохотным черным крестиком на белом снегу. Потом неторопливо поднимается и медленно возвращается обратно.
В густой толпе, среди машин и телег, тоскливо мычащих коров и раздраженно блеющих коз, шумит, как недавно в долине, небольшой базарчик, помогая ожидающим скоротать ожидание, а может, и развлечься, торгуясь с продавцами о цене. Однако Временный консул, видно опасаясь, как бы кто-нибудь из доверенных его попечительству неопытных приезжих не отравился опять, категорически запрещает покупать какие бы то ни было продукты, так что им остается только наслаждаться бескорыстным созерцанием местной экзотики. Время между тем снова близится к сумеркам, и, хотя река не так уж широка и паром ходит довольно часто, очередь тем не менее движется медленно, и, когда ближе к вечеру становится окончательно ясно, что до ночи им не перебраться на ту сторону, Временный консул решает просить милости у толпы. Он зовет к себе мальчишку, и они вместе идут вдоль очереди, рассказывая людям о несчастной женщине, погибшей в Иерусалиме от заряда взрывчатки на поясе террориста, пробравшегося в толпу мирных покупателей на самом оживленном городском рынке, и о ее сыне — вот он, сирота! — и о старухе матери, которая ждет не дождется погибшей дочери, чтобы похоронить ее в родной деревне, и вот так им в конце концов удается разжалобить стоящих впереди людей, и те соглашаются пропустить военную машину с гробом вне очереди. Везение, как тут же выясняется, пришло к ним в самый последний момент, потому что, когда они поднимаются на паром, паромщик объявляет, что этот рейс последний. Кадровику, однако, хочется еще немного экзотики, и, убедившись в том, что машина благополучно забралась на паром, он решает перейти реку пешком, по льду, невзирая на шумный протест Временного консула. Журналист, то ли желая блеснуть героизмом, то ли ради лишнего абзаца в будущей статье, вызывается составить ему компанию, а добросовестный Фотограф присоединяется к ним обоим, чтобы запечатлеть для газеты этот героический ледовый переход. С непривычки все трое идут медленно и осторожно, выбирая, куда поставить ногу. Под ногами действительно раздаются какие-то подозрительные потрескивания.
— Если мы сейчас провалимся в полынью, — не очень весело острит Журналист, — не бывать ни похоронам, ни очередной статье в газете. Разве что появится незаметное коротенькое сообщение на последней странице. Еще три израильских авантюриста погибли в чужой далекой стране. Чего их туда занесло? — подумает наверняка каждый, кто даст себе труд прочесть об этой нелепой и глупой гибели. — Мало им неприятностей в Израиле?
— Может, для меня это будет даже к лучшему, — насмешливо говорит Кадровик. — Потому что в противном случае твои статьи, где ты будешь расписывать мою верность незнакомой мертвой женщине, которую я обязался похоронить на ее родине, смогут только оттолкнуть от меня живых женщин. И по твоей милости я так и останусь бобылем…
— Ничего подобного, — с неожиданно серьезным сочувствием откликается на его рассуждения Журналист, и не только откликается, но даже кладет еще и руку ему на плечо, тем самым окончательно нарушая ту жесткую дистанцию, на которой всё время настаивает Кадровик. — Совершенно ничего подобного. Напротив, старый приятель, ты еще получишь возможность убедиться, насколько привлекает живых женщин такая преданность мужчины погибшей незнакомке. Теперь уж тебе наверняка не придется искать себе временных подружек в сомнительных пабах. Интересные знакомства сами будут тебя искать. И не только тебя! Ты еще увидишь, эта поездка обернется на благо нам обоим. Она меня прославит, уверяю тебя. Подумай, один газетный заголовок чего стоит! «Путешествие с гробом» — это же пальчики оближешь!
Глава десятая
С тех пор как донеслась до нас печальная весть из города Иерусалима, который мы раньше знали только по Святому Писанию, совсем замучили нас тревоги. Матерь Божья, наставь верных детей своих, чтобы достало нам ума и сердца не сделать какой-нибудь ошибки!
Как только пришла к нам эта весть, мы, и минуты не медля, тут же послали одну нашу девочку молоденькую, легконогую, в монастырь, поторопить несчастную мать с возвращением. Но про смерть дочери велели ей раньше времени не рассказывать. И вот уж четыре ночи прошли и пять дней, а их всё нет и нет. Правда, дороги все замело после бури, и мосты кой-где повалены, но мы каждую ночь выходили и костры жгли, чтобы можно было увидеть из самого что ни на есть далека.
Но что же нам теперь делать, если покойницу нашу привезут раньше, чем вернется ее мать? Хоронить без матери? Так ведь как-то не по-людски это, чтобы мать не смогла поглядеть на дочку в последний раз, постоять над гробом и поплакать над могилой. А если ждать ее, так куда нам этот гроб девать? Хорошо бы поставить его в материнской избе, где она родилась и выросла, да неловко как-то замок с чужой двери сбивать. Тогда, может, в церкви, возле алтаря? Но как же нам тогда там молиться, рядом с мертвой? Страх-то какой, Матерь Божья! Был бы это старик какой, а то женщина совсем молодая. Да еще в гробу, израненная вся. И из самого Иерусалима!
И кто ж ее отпоёт, кто скажет доброе слово над могилой? У нас же ее никто давно не видел, много лет уже, с тех самых пор, как она в город подалась, к мужу. Помним смутно — скромная была такая, и тихая, и работящая, матери во всем помогала, и на базар с ней ходила, и в поле, и в церковь помолиться, а потом приехал тот инженер молодой из города и влюбился в нее, вот она к нему и уехала, замуж он ее к себе взял. Далеко они жили, прямо как на краю света, да в первые-то годы мать еще ездила к ней в город, а назад воротясь, всё рассказывала, что, мол, дочка живет хорошо и работает тоже инженером, и сын у ней уже есть, красивый такой мальчик. А потом как провели к нам телефон, так она уж ездить перестала, только перезванивались иной раз. Мы и не знали даже, что она в этот Иерусалим уехала. Может, мать и знала, когда она ей оттуда звонила, а только нам ничего не сказывала. Вот мы и не знаем теперь покоя с тех самых пор, как эта весть пришла, уже пятые сутки. А нынче с утра приехал кто-то с переправы, говорит, видел этих, которые гроб к нам везут, целая делегация едет, а гроб на бронемашине везут, наверно, потому, что она там как на войне погибла. Вот, смотри, простой уборщицей, говорят, там была, а какой почет!
Матерь Божья, что же нам делать, ведь вот они, едут уже! И впрямь на бронемашине, как рассказывали, громадная такая, и гроб сзади, на прицепе, металлический. А кто ж в этом гробу лежит, если вот она сама спускается к нам из той машины, вместе с делегацией, сходит по ступенькам, молодая совсем и такая же красивая, какой в деревне еще была? Ах, Господи, неужто мы чуда сподобились, что воскресла невинно убиенная и восстала из своего гроба?! Да нет — присмотрелись получше и поняли, что не она это, а сын ее сходит из машины, парнишка молодой, высокий, а на мать и впрямь похож, как старуха говорила, две капли воды, и лицом, и глазами. А эта делегация важная какая — двое водителей, чтобы машину эту громадную вести, да еще посланник из самого Иерусалима, который лично гроб сопровождает, и при нем два журналиста, да из города им еще одного человека придали, чтобы с ихнего языка на наш переводил и обратно. Посланник этот, подтянутый такой, строгий, и лицом бледный, даже суровый, сразу видать, что военный человек, но говорит сердечно так и без хитростей, и как он заговорил с нами через своего переводчика, так мы сразу поняли, что Матерь Божья услышала наши молитвы и послала нам наконец человека, который нас успокоит и на все наши вопросы даст ответ.
Сельчане, говорит, не тревожьтесь, не страшитесь, и хоть время — оно и впрямь быстро летит, а только тревожиться нечего, потому что гроб этот закрыли еще в Иерусалиме и уроженку вашу погибшую там же набальзамировали, как какую-нибудь египетскую принцессу, так что теперь она может еще сколько-то дней в гробу лежать и ничего ей не станется, а поэтому и вам не обязательно спешить с похоронами. Мы с вами сейчас время немного остановим, пусть себе стоит недвижно и ждет, покуда мать не вернется попрощаться с погибшей дочерью. А если вы не хотите вносить ее в церковь, где вы молитесь, и не решаетесь взломать замок и внести ее в материнский дом, так отнесите этот гроб в школу, где она училась в детстве, потому что там она и раньше ждала, пока мать к ней придет, когда еще маленькой была, ученицей. И когда придет время взять ее оттуда и отнести в церковь для отпевания, то знайте, что она чиста, как уснувший ангел, и поэтому можете смело открыть крышку гроба и посмотреть на нее напоследок, потому что она сохранила красоту свою даже и после смерти.
И еще про себя самого сказал напоследок — что он, мол, не просто курьер, который доставил тяжкую весть и тут же назад возвращается, а специальный посланник, и у себя на родине отвечает за многих людей, за все человеческие кадры, и потому его долг у нас — дождаться, пока мы ее похороним по всем правилам, и только тогда ему можно будет вернуться в свой далекий город, где и своего горя сейчас полно, и доложить, что он исполнил всё, что ему было поручено тамошним начальством.
Глава одиннадцатая
В конце концов жители деревни соглашаются поставить гроб в школе, признав, что в этом есть не только логика, но и здравый смысл, а поскольку нужно найти ночлег для сопровождающих, то кто-то предлагает вообще прервать на день-другой школьные занятия и всех приезжих разместить там же в школе, так что всё кончается тем, что гроб освобождают от веревок, спускают с прицепа, вносят на руках в учительскую и наглухо закрывают за ним дверь, а в двух классных комнатах сдвигают к стенам парты, насыпают на пол соломы и кладут на нее матрацы, подушки и одеяла. Не проходит и часа, как все устроены, и в деревню возвращается глухая тишина, только у костра остаются несколько людей, чтобы встретить старую паломницу, на случай, если придется ее утешать, потому что она вполне могла ведь и заподозрить что-то неладное, увидев, что за ней специально послали. Но оказывается, что в этом нет надобности, — старуху так возбудило посещение монастыря, да и сам новогодний молебен, что она даже в деревню вернулась закутанная во всё черное и в темном платке на голове. И к ней тут же, как она есть, вызывают иерусалимского посланника с его переводчиком, потому что у самих односельчан не хватает духу сообщить ей печальное известие и они предпочитают, чтобы это было сделано от имени святого города Иерусалима. Но посланник и консул приводят с собой ее внука, и, увидев мальчика, старая женщина тут же узнает его, хотя не видела уже несколько лет, и понимает, что случилось что-то страшное, если эти люди специально привезли сюда ее внука, поэтому она медленно, машинально стягивает с головы свой черный платок, и Кадровик неожиданно видит перед собой старый, морщинистый оригинал того лица, которое, по рассказам пожилого Мастера ночной смены, было полно такого неповторимого обаяния.
Парнишка, почему-то очень испугавшийся при виде бабушки, уже, кажется, жалеет, что так настойчиво требовал этой поездки — он, запинаясь, рассказывает ей о гибели матери и о том, что гроб с ее телом ждет сейчас в деревенской школе. И тут старая женщина вдруг выпрямляется и, гневно сверкая глазами, сообщает приезжему гостю через переводчика, что она не понимает, зачем они так бессмысленно тащили тело ее дочери в такую даль, вместо того чтобы похоронить ее там, где она сама хотела. Сама? Вот как? Интересно. Где же это? Да в Иерусалиме, где же еще! Дочь сама выбрала себе этот город, потому что он принадлежит всем.
— Как это всем? В каком смысле? — изумленно спрашивает Кадровик, но Временный консул обрывает его. Ни в каком! Пусть он ее не слушает. Эта старческая болтовня лишена всякого смысла. Не могут же они тащить этот гроб назад. Это категорически исключено. Это попросту невозможно.
Но старуха каким-то слепым инстинктом смертельно раненного животного угадывает, что Временный консул здесь не самый главный и всё решает вот этот молодой мужчина с измученным лицом и усталыми глазами, и она тотчас же поворачивается к Кадровику, падает перед ним на колени и начинает со слезами на глазах умолять, чтобы он согласился отвезти тело ее дочери обратно туда, где она погибла. Мало того что это будет отвечать воле самой погибшей, но и она сама, будучи ее матерью, тоже получит право жить и упокоиться в святом граде Иерусалиме. Внук, потрясенный этой неожиданной просьбой, склоняется над старухой, пытаясь ее поднять, но она с силой отталкивает его и в приступе отчаяния падает на землю и катается по ней. Односельчане в ужасе бросаются к ней, подхватывают на руки и несут в избу, и Кадровику издали кажется, что эта плачущая женщина в черном уплывает от него по воздуху, как исчезающее в темноте ночное видение. Он чувствует странное разочарование и даже печаль от того, что все его благородные намерения привели к такому неожиданному результату. Может быть, Временный консул сходит к старухе и еще раз поговорит с ней, объяснит, что это не их вина? Но тот, впервые за всю поездку, демонстрирует явную враждебность. Нет, он никуда не пойдет, ни за что. И вообще, хватит уже с этой виной. Это уже перебор, сверх всякой меры. Скоро весь мир будет участвовать в судьбе этой погибшей уборщицы.
Кадровик потрясен. Этот пожилой человек всю дорогу был так дружелюбен и заботлив. Поразительно, почему он вдруг набросился на него с такими упреками. Впрочем, что ж. Раз так, не о чем больше говорить.
И он поворачивается, чтобы вернуться в школу. Можно было бы, конечно, напомнить пожилому консулу, что он, в конце концов, получает плату именно за то, чтобы переводить всё, что ему скажут, на местный язык. Но если люди забывают, за что получают деньги, напоминать им об этом бессмысленно. Обойдемся без помощи. Он молча входит в классную комнату и с раздражением смотрит на спящих газетчиков. Как всегда, проспали самое интересное, а потом будут заниматься мелодраматическими инсценировками. Ладно, пусть спят. Он берет чемодан с вещами покойной женщины и выходит из школы. До рассвета еще далеко, эти места куда севернее Иерусалима, но костры уже не горят, их погасили, покончив с ожиданием и всеми тревогами, чтобы еще поспать пару часов, в окнах тоже темно, и он идет во тьме по засыпанной снегом деревенской улице, надеясь по наитию угадать нужную ему избу и впервые с начала поездки ощущая тяжесть своего одиночества. Если он найдет старуху, то обязательно скажет ей, что, в отличие от своих спутников и даже от ее собственного внука, его совсем не удивляет ее просьба. И когда он действительно находит ее избу благодаря пробивающемуся через ставни свету и видит через щелку, что она не одна, с нею несколько пожилых женщин, наверно ее подруг, и внук рядом, он не задумываясь стучит в двери, входит в ярко освещенную комнату, еще не зная, как он выразит, без переводчика, то, что хочет сказать, но почему-то совершенно уверенный, что сумеет сделать это и что его поймут, входит, в полном молчании протягивает старухе чемодан дочери, а потом, всё так же молча, садится рядом с нею и низко склоняет голову, как будто он тоже член семьи или другой близкий человек, пришедший разделить тяжелое семейное горе.
Глава двенадцатая
В полдень он присоединяется к своим водителям, Временному консулу и газетчикам, которые вместе с жителями деревни и людьми, пришедшими из окрестных деревень, направляются в церковь на отпевание. Но в последнюю минуту решает не идти с ними внутрь. Если уж он видел ее во сне и даже обнимал и целовал, как живую, зачем ему сейчас смотреть наяву на лицо мертвой? Он молча дает водителям знак, чтобы они его не ждали. Журналист с Фотографом проходят мимо него, торопясь занять удобную позицию, чтобы всё увидеть и всё, что им разрешат, сфотографировать. Впрочем, эти типы сфотографируют ее, даже если им запретят, уж они улучат какую-нибудь удобную минуту, чтобы незаметно, без вспышки, запечатлеть то мертвое лицо, которое он всю дорогу так упорно защищал от их бесцеремонного любопытства. Уж теперь, когда его не будет, этот проныра Фотограф не упустит своего шанса, не зря же он тащился в такую даль. Уж он не откажется от возможности поймать в объектив красивую женщину, пусть и в гробу.
Последние люди исчезают в дверях маленькой церкви, и, оставшись один, он неторопливо идет по утоптанному снегу, пересекая деревенскую площадь, и по узкому переулку проходит к маленькому местному кладбищу, которое с трех сторон окружено высокой обледеневшей оградой. Почему-то ему кажется, что вот сейчас он забрел на самый край света. Дальше ничего нет. Тишина и безлюдье. Он проходит между памятниками, но не видит никаких признаков свежевырытой могилы. Выходит, старуха не отказалась от своего желания вернуть тело дочери в Иерусалим! Но может быть, односельчане все-таки похоронят дочь тайком от матери — скажем, выроют ночью могилу и похоронят, чтобы мать не знала, а уж потом ей расскажут. Он слышит негромкий шум, доносящийся из церкви, чьи-то тихие, сдавленные всхлипывания, потом все звуки заглушает глубокий бас священника, к которому громким хором присоединяются собравшиеся. Это монотонное, траурное пение заставляет его вздрогнуть. Он понимает, что все в церкви, наверно, удивлены его отсутствием, и тем не менее твердо намерен остаться снаружи. Он еще там, в Иерусалиме, дал себе клятву, что ни за что не посмотрит в ее мертвое лицо, которое — теперь он в этом уверен — еще не раз будет ему сниться по ночам. Но теперь и для меня пришел час расставания с тобой, Юлия Рогаева, думает он, вытирая нежданную холодную слезу. Почему-то ему не дает покоя странная просьба старухи. Неужели мы поторопились? Неужели ошиблись? Может быть, эта женщина действительно хотела остаться в Иерусалиме? Может быть, она и в самом деле видела в этом истерзанном городе что-то свое, принадлежащее ей наравне со всеми нами? Не случайно же она, совсем далекий от еврейства человек, осталась там даже после того, как настоящий еврей, который привез ее туда, сам не выдержал и сбежал. А что, если бы Мастер ночной смены, защищая себя от увлечения, не уволил ее тогда, она бы и сейчас еще работала у них в цеху? И он мог бы иногда заходить туда, чтобы посмотреть на нее живую?
Нет, это уже какое-то наваждение, обрывает он себя. Что это с ним? Он опять, как во время недавнего отравления, чувствует, что его мысли путаются и скачут, он весь дрожит от холода и какого-то непонятного возбуждения. И вдруг на него снисходит ясное и успокоительное сознание. Ну, конечно, он должен немедленно позвонить в Иерусалим. Сколько сейчас? За полдень? Значит, в Иерусалиме десять утра. Старик уже на работе. Вполне можно ему позвонить. Он вынимает из кармана свой спутниковый телефон и набирает номер.
Ему отвечает Начальница канцелярии. Да-да, она рада слышать его голос. С тех пор как он уехал, она не перестает о нем думать и волноваться. Как он там? Побывал уже в деревне? Когда надеется вернуться? Тут все интересуются…
— Скоро, скоро, — говорит он с неожиданной для самого себя мягкостью, в очередной раз удивляясь, как близко и ясно звучит самый далекий голос в этом удивительном аппарате. — Но прежде чем вернуться, мне необходимо поговорить со Стариком.
Она удивлена в свою очередь. Что, он забыл, что сегодня среда, день еженедельного обхода пекарни? Ему придется подождать, пока Старик вернется из цехов.
Нет, ему некогда ждать, пусть она переведет разговор на мобильник хозяина. Ему необходимо кое-что решить еще до возвращения, это очень важно. К сожалению, дело не терпит отлагательства.
Она переводит его на мобильник Старика, и он слышит шум цеха, на фоне которого раздается знакомый надтреснутый голос:
— Слушаю…
— Мне необходимо поговорить с вами по важному делу.
— Это ты? Наконец-то. Я всё жду твоего звонка. Но сейчас я в цеху. Перезвони мне чуть попозже в кабинет, тут шумно и полно людей, мне неудобно разговаривать…
— Зато у меня здесь гробовая тишина. Деревня в дремучем лесу, снега до горизонта, настоящий край света. Но я, к сожалению, никак не могу ждать, дело неотложное. Эта старуха, мать нашей покойницы, вернулась из монастыря и категорически отказалась хоронить дочь в деревне.
— Как это?! — Старик явно изумлен. — Почему?
— По ее словам, мы зря тащили этот труп из Иерусалима, потому что ее дочь писала домой, что хочет навсегда остаться в Иерусалиме. Старуха говорит, что дочь считала его не только нашим, но и своим городом тоже.
— Своим? В каком смысле? — Старик повторяет тот же вопрос, который Кадровик раньше сам задавал Временному консулу. — Что это всё значит? Кто она вообще такая, эта старуха, чтобы решать?
— Обыкновенная пожилая женщина. По-своему симпатичная. Но очень напористая и упрямая. Ни за что не согласна отказаться от своего требования. Даже могилу не позволила односельчанам вырыть для дочери, так что они и чисто технически не могут ее похоронить.
— Что же ты предлагаешь?
Кадровик бледнеет. Вот она, минута решения. Его голос звучит твердо и даже чуть торжественно:
— Я прошу вашего разрешения вернуть тело Рогаевой обратно в Иерусалим.
Старик, кажется, растерян.
— Но такая процедура… — бормочет он, — разве это не требует разрешения государственных органов?
— Я уверен, что вы сможете получить такое разрешение, если захотите, — мягко настаивает Кадровик.
Но тут Старик взрывается:
— Слушай, ты не сошел там, случайно, с ума?
— Ну, нет, — облегченно смеется Кадровик. Он знает Старика. Этот взрыв означает, что хозяин уже уступает. — Нет, чтобы свести с ума бывалого сверхсрочника, нужно что-нибудь покрепче. Я уже всё обдумал. Машина у меня есть, водители тоже, прицеп на месте, снежная буря не предвидится, так что вернуться с гробом в аэропорт не составит никакой сложности. Что же касается платы за обратную перевозку, то, если вы не хотите лишних расходов, я уплачу сам. В крайнем случае возьму ссуду в банке. И я хотел бы добавить, в пользу моего предложения, что эти двое журналистов, которых вы послали вместе со мной, тоже слышали просьбу этой старухи. Так что теперь они вполне могут написать, что мы отступили в самый последний момент и не уважили ни просьбу старухи матери, ни желание самой погибшей. Плакала тогда наша с вами человечность…
— Ты, кажется, пытаешься меня шантажировать? — Он чувствует, что Старик улыбается. — Нет, я, конечно, и без тебя не отказал бы ей в ее просьбе, но все-таки скажи мне, как ты думаешь, какой во всем этом смысл?
— Смысл в том, — медленно произносит Кадровик, как будто и сам только сейчас, вот в эту самую минуту, понял потаенный смысл всей этой истории, — мне кажется, смысл в том, что только таким манером мы можем поддержать и укрепить наш Иерусалим, которому, видит Бог, нужна частица веры в свое будущее.
— Укрепить? Чем, странный ты человек? Еще одной могилой?
— И могилой. И матерью погибшей женщины. И молодым сыном, который вернется ей на смену…
— Ты что, и их собираешься с собой привезти? — ошарашенно спрашивает Старик.
— А что, разве они не имеют права?
— Права? Какого права? — В голосе Старика звучит искреннее недоумение. — В каком смысле?
— А вот это нам всем как раз и предстоит понять, причем общими силами, — задумчиво говорит Кадровик. — Что до меня, то я, кажется, готов участвовать в этом деле. Прямо с сегодняшнего дня…
Хайфа, 2002–2003