Любовник

Иехошуа Авраам Б.

3

 

 

Ведуча

Но какой это зверь, неизвестно. Кролик лягушка старая птица? Может быть, что-то большое — корова или горилла. Еще не решили. Зверь вообще, зверь зверей печальное чудовище лежит под одеялом согревается в большой кровати трется телом о смятую простыню язык его двигается все время, облизывает нос подушку глаза бегают по сторонам. Непрерывно думает животное о еде и воде, которые оно будет есть и пить, о еде и воде, которые оно ело и пило, и тонко повизгивает. Приходят поднимают одеяло уговаривают зверя встать сажают его на стул моют его кожу тряпочкой подставляют ему горшок приносят тарелку с кашей берут ложку и кормят.

Ночь. Темно. Зверь нюхает мир, гнилой и сладкий запах мяса. Месяц смотрит в окно и воет зверю. Зверь воет ему в ответ — о… о… ой, хочет вспомнить что-то, чего не знает, и что только кажется ему, и что знает, царапает стену, пробует облупившуюся известку. Приходят успокоить зверя, гладят его по голове, произносят тихо — шш… шш… шш… Зверь замолкает, хочет плакать, но не знает как.

Вокруг яркий свет и голоса. Солнце. Коровник, конюшня, птичник… болтают. Напротив лицо какого-то существа. Существа — не зверя. Существо говорит зверю: «Хочешь, чего хочешь? Хочешь, как хочешь? Почему?» Существо, которое было когда-то. Слабая боль просыпается внутри. Глубоко внутри зверя что-то плывет, такой слабый ветер, дыхание без воздуха, без движения, его душа. Душа существует, не исчезла. Всегда была. Человек, знакомый издалека, что-то говорит. Но что он говорит — что-то неясное. Отчаивается, уходит, оставляет. Зверь начинает понимать с удивлением, что и он тоже человек.

 

Адам

В сущности, это я нашел его и привел в дом, к Асе. Люди иногда отдают себя в мои руки, я уже обратил на это внимание, приносят мне себя, как бы говоря — возьми меня, и я иногда беру.

Начало прошлого лета, тихие месяцы перед войной. Я все больше отхожу от повседневной работы в гараже, заглядываю по утрам, проверяю, все ли начинает идти в нужном темпе, и через два-три часа сажусь в машину и отправляюсь по магазинам за запасными частями, еду в Тель-Авив, кручусь в агентствах по продаже машин, просматриваю каталоги, заезжаю в другие гаражи, чтобы запастись новыми идеями, возвращаюсь в Хайфу боковыми дорогами, поднимающимися на Кармель, кружусь по лесам, тяну время и прибываю в гараж за час до окончания работы, заставляю вернуться под навесы тех, кто думал, что можно к концу дня пофилонить, велю одному из ребят распаковать купленное мною оборудование, получаю отчет от управляющего, заглядываю в один-два мотора, решаю судьбу машины, разбитой при столкновении, и захожу в контору посидеть с Эрлихом над счетами, подписать чеки, взять ключи от сейфа и услышать от него последние объяснения перед тем, как он уйдет из гаража.

Прежняя страсть подсчитывать выручку, поступившую за день, сменилась в последний год другой — вычислять с помощью карандаша и бумаги общий доход, подводить банковский баланс, просматривать отчеты об акциях, делать оценку предполагаемых прибылей, спокойно наблюдать за своей все увеличивающейся и растущей денежной мощью. Всем этим я занимался, когда вокруг воцарялась полная тишина, когда в гараже уже никого не было, рабочие столы прибраны, пол подметен, подъемники свободны, аккумуляторы замолкли. Сижу в немалом своем царстве, в которое сейчас вошел старый сторож со своей смешной собакой, кривоногой коротышкой, в руках позвякивает большая связка ключей, он закрывает боковые ворота, оставляя открытыми лишь главные — для меня. Потом берет ковш, наливает в него воду, чтобы сварить кофе, и все время посматривает в сторону конторы, стараясь поймать мой взгляд через окошко, чтобы подобострастно поприветствовать меня, и в этот момент через главные ворота медленно въезжает маленькая машина, допотопный «моррис» светло-голубого цвета вкатывается медленно в гараж, без шофера, без звука — фантасмагория какая-то.

Я приподнимаюсь со своего места…

Вот тогда я и увидел его впервые, все еще через окно своей конторы — в белой рубашке, в темных очках, на голове каскетка. Он вошел вслед за своей машиной, которую толкал сзади, как толкают детскую коляску.

Сторож, стоявший в углу около крана, не заметил машины, только собака хрипло залаяла и вразвалку побежала в сторону человека, собираясь наброситься на него. Человек последний раз подтолкнул машину, она проехала еще несколько метров и замерла. Сторож отставил ковшик и припустил за собакой, с ходу раскричавшись: «Гараж закрыт, убери отсюда свою машину!»

Я не отрывал взгляда от «морриса». Очень старая модель, начала пятидесятых годов, а может быть, и того старше. Много лет мне уже не доводилось встречать на дорогах эти прямоугольные маленькие ящики с окнами, похожими на амбразуры. «Неужели такие еще существуют?» — подумал я, но из конторы не вышел.

Тем временем собака успокоилась, найдя себе новое развлечение: обнаружив серую странную ступеньку, тянувшуюся вдоль машины, стала вспрыгивать на нее и соскакивать. И только сторож продолжал кричать на человека, хотя тот даже не пытался спорить, а встал перед машиной и покатил ее обратно, но у него не хватило на это сил, и машина застряла в выбоине посреди гаража.

А сторож все не унимается, ведет себя, словно он хозяин гаража, тогда я наконец встал и вышел из конторы. Собака завиляла хвостом, а сторож пустился в объяснения.

— Что случилось? — обратился я прямо к человеку.

— Ничего серьезного, — начал он объяснять, — просто невозможно завести мотор, не хватает какого-то винтика. — И он подошел к машине поднять капот.

В его лице была разлита какая-то бледность, как будто он долгое время был лишен солнечного света, что-то в произнесении слов, в стиле речи, в его вежливости было необычным. На мгновение мне показалось, что он из религиозных, может быть, ученик ешивы, но он уже стоял с непокрытой головой и вертел свою каскетку в руках.

Эта маленькая машина занимала меня, она была еще в хорошем состоянии; невероятно, но она, скорей всего, сохранила свой первоначальный цвет, кузов чистый, без ржавчины, примитивные колеса открыты, диски блестят, с крыльев стекают капли воды, я машинально поглаживаю ее рукой.

— Чего в ней недостает?

— По-моему, только одного винтика…

— Одного винтика? — Меня всегда смешит такая уверенность. — Какого именно?

Он не знает, как этот винтик называется… должен быть в этой части, здесь — и он засунул голову внутрь, чтобы найти это место… всегда там выпадает один винтик…

Я посмотрел на мотор, в отличие от кузова он был в ужасном состоянии, несмазанный и ржавый и — что совсем странно — в паутине.

— Послушай, я не понимаю, когда ты ездил на ней в последний раз?

— Лет двенадцать тому назад.

— Что??? И с тех пор к ней никто не прикасался?

Он улыбнулся мягкой, кроткой улыбкой, нет, на ней ездили, он думает, что на ней ездили, может быть, не часто… но не он… Потому что его не было здесь, то есть в Израиле… он вернулся несколько дней тому назад. Она стояла на складе в одном гараже недалеко отсюда… Он ее помыл немного и прикатил сюда…

— Так что же ты не поискал этот винтик там? Они не хотят заниматься этой машиной… Не умеют… У них нет запасных частей… Они послали его сюда, сказали, что это большой гараж и здесь должны быть запасные части для разных машин…

— Для марки «моррис» тысяча девятьсот пятидесятого года?

— Сорок седьмого… мне кажется, — поправил он меня осторожно.

— Сорок седьмого? Еще лучше… Думаешь, у меня тут музей?

Он смутился сначала, потом засмеялся коротким смешком, снял на секунду темные очки, чтобы получше разглядеть меня. Глаза у него светлые, лицо тонкое, спина узкая и немного сутулая, говорит с легким акцентом, но с каким — не поймешь.

— Так нельзя найти какой-нибудь маленький винтик, чтобы можно было завести ее?

Что он, такой наивный или просто издевается надо мной?

— Тут дело не в винтике, — начал я раздражаться, — этот мотор, не видишь, что ли, совсем изъеден ржавчиной. Ты собираешься продать ее?

— Хотите купить?

— Я? — удивился я его прямому вопросу. — Зачем она мне?.. Двадцать пять лет тому назад у меня была точно такая машина, совсем неплохая, но я по ней не скучаю ни капли. Может быть, найдешь какого-нибудь сумасшедшего, коллекционирующего древности, и он даст тебе за нее что-нибудь…

Я сразу же поймал себя на том, что разговариваю с ним не так, как говорю теперь со своими клиентами, как будто хочу удержать его, не потерять из виду. Что-то пробудилось во мне при виде этого древнего голубого ящика, словно поманило из далекого сна.

— Я все равно не могу продать ее сейчас… Она пока не моя…

— Значит, ты хочешь, чтобы я вернул ее к жизни?

Можно подумать, у меня в гараже недостает работы…

Он размышляет, колеблется.

— Хорошо, только…

Но я прервал его, опасаясь, что он передумает, а у меня в голове вдруг возникла идея — открыть новое отделение по восстановлению старых машин. Теперь, во время экономического расцвета, найдется, конечно, много сумасшедших, которые заведут себе хобби наподобие этого.

— Приходи через три дня — и возьмешь ее, ты еще будешь гонять на ней по дорогам. Оставь ключи в машине и задвинь ее в угол, чтобы она не мешала тут, посредине. Помоги ему, — приказал я удивленному сторожу и пошел обратно в контору, раздумывая, не стоит ли сказать что-либо о стоимости ремонта, но решил обойти этот вопрос, побоявшись, что он передумает.

Я сидел за столом, просматривая последние счета. Через окно видно было, как он и сторож толкают машину в один из углов. Он некоторое время крутился около машины, погруженный в свои мысли, поглядывая в сторону конторы. Потом вышел и исчез.

Через пять минут я закончил свои дела, сунул несколько тысяч лир в бумажник, остальные закрыл в сейфе и собрался ехать домой. Перед тем как сесть в машину, я снова подошел к «моррису», открыл капот, чтобы посмотреть на мотор. И снова поразился при виде густой паутины, опутавшей все внутренности. Открыл крышку бачка для масла — и большущий черный паук медленно выполз из сухого ржавого мотора. «Недостает только одного винтика…» — усмехнулся я про себя. Раздавив паука о стенку мотора, я захлопнул капот, залез в машину, уселся за маленький руль, болтавшийся совершенно свободно, поиграл им немного, как мальчишка, посмотрел на устаревшие счетчики. Внутри было очень чисто, на сиденья надеты цветастые чехлы, сшитые вручную, на заднем сиденье лежала дорожная шляпа, к которой был привязан шарф, — женская старомодная шляпа. Я взглянул в зеркало и увидел, что старик сторож стоит позади машины и удивленно наблюдает за мной.

Я сразу же вылез, улыбнулся ему, сел в свою машину, завел ее и быстро выехал из гаража; метров через сто я увидел его стоящим на автобусной остановке, хотя автобусы в этот час уже не ходят. Весь этот промышленный район пустеет в одно мгновение. Я остановился. Он вначале не узнал меня.

— Здесь тебе придется ждать автобуса до завтра.

Он не расслышал. Повернул ко мне голову в старой зимней каскетке.

— Садись. Я еду в город.

Он снял каскетку и сел рядом со мной, вежливо поблагодарил, попросил разрешения опустить щиток от солнца.

— Это ужасное солнце… Как вы только терпите… Я уже отвык…

— Сколько времени ты не был в стране?

— Двенадцать лет, может, больше, я уже перестал считать…

— Где жил?

— В Париже.

— И вдруг решил вернуться?

— Нет, что вы! Я не вернулся… Приехал, чтобы получить наследство после моей старушки…

— Этот «моррис»… он и есть наследство?

Он покраснел, смутившись.

— Нет, из-за этой рухляди я бы не приехал, но есть еще дом, вернее, квартира в старом арабском доме в Нижнем городе… и немного вещей… старая мебель…

Он говорил откровенно, мне понравилась эта его прямота, без оправдывания, без чувства вины за то, что покинул страну, без увиливаний, — просто признался, что приехал получить наследство и снова исчезнуть.

— Представь себе, но этот твой «моррис» совсем не рухлядь… Это, если хочешь знать, очень прочная машина…

Да, да… он знает, он и старуха ездили на ней в пятидесятые годы, использовали ее на полную катушку.

Продвигаемся мы медленно, стоим в длинной очереди машин у въезда в город. Он сидит подле меня в своих больших темных очках, все время меняет положение щитка, чтобы укрыться от солнца, как будто солнечный свет может ужалить его. Мне неясно, кто же он такой: хотя его иврит совершенно правильный, но он употребляет всякие устаревшие выражения, вроде «моя старушка» или «финансы». Я продолжал нашу ни к чему не обязывающую беседу:

— Твоя старушка… бабушка… ездила в старом «моррисе», кто же ухаживал за машиной все это время?

Он не знает, правду говоря, у него с ней не было особой связи… Он был немного болен… оторван… в течение нескольких лет находился в специальном заведении в Париже.

— Заведении?

— Для душевнобольных… несколько лет тому назад… Но теперь все в порядке… — успокаивает он меня, слегка улыбаясь.

А мне вдруг все становится понятным — и то, как он зашел в гараж, толкая перед собой машину, и поиски винтика, и странность его речи, и эта внезапная откровенность. Сумасшедший, который вдруг вспомнил о старом наследстве.

— Когда она умерла? Эта старушка… твоя бабушка?

Бессмысленная беседа во время нудного, бесконечно медленного продвижения вперед под палящим солнцем.

— Да она не умерла…

— Что??

Он начал объяснять «накладку», которая произошла с ним, с той же торопливой откровенностью. Две недели назад он получил сообщение, что его бабушка умерла, он подсуетился, собрал деньги на билет и несколько дней тому назад приехал сюда, чтобы получить наследство, потому что он единственный наследник, единственный ее внук. Однако выяснилось, что старуха лежит в больнице в бессознательном состоянии, но пока еще жива… А он застрял здесь, ждет ее смерти. Потому и попытался поставить машину на колеса. В ином случае ему не пришло бы в голову заняться ею… Он и сам знает, чего она стоит… Но если придется застрять здесь на несколько дней, то он хотя бы попутешествует по стране… посмотрит новые территории… Иерусалим, прежде чем вернется во Францию…

«Что это — цинизм или наивность?» — думал я. Но было что-то милое, прямодушное и располагающее в том, как он говорил. Тем временем мы въезжаем в пределы города, взбираемся на Кармель. Он пока не собирается выходить. На вершине горы солнце врывается в окно, ослепляет даже и меня, а он совсем сжимается, съежился на своем сиденье, точно в него стреляют.

— Ох уж это израильское солнце… совершенно нестерпимое… — говорит он, — как только вы его выдерживаете?

— Привыкли, — отвечаю я серьезно, — теперь и тебе придется…

— Ненадолго, — улыбается он с надеждой. Беседа о солнце…

Я быстро приближаюсь к центру Кармеля. Он все еще не собирается выходить.

— Куда тебе надо?

— В Хайфу… то есть в Нижний город.

— Тебе давно надо было выйти. Он не понял, где мы.

Я остановился на углу, он очень благодарил меня, надел свою каскетку, смотрит по сторонам, не может узнать место.

— Все изменилось тут, — говорит он с живым интересом…

Назавтра я попросил Хамида разобрать мотор и посмотреть, что можно с ним сделать. Ему пришлось поработать целых пять часов только для того, чтобы отвинтить заржавевшие винты, которые разваливались у него в руках.

— Неужели стоит вообще заниматься этой рухлядью? — удивлялся Эрлих, который с первой минуты преисполнился какой-то странной ненавистью к этой маленькой машине — может быть, она напомнила ему времена, когда он был совладельцем гаража. Вдобавок ко всему он не мог завести на нее даже карточку, так как я забыл спросить имя того человека и его адрес, а в машине не было никаких документов.

— Ну что ты волнуешься?.. — сказал я ему, хотя и знал, что он прав.

Стоило ли прилагать такие усилия, вытаскивать мотор, разбирать его, искать старые каталоги, чтобы восстановить изъеденные ржавчиной детали, измерять объем поршней, сверлить, обтачивать новые части, сваривать и все время выискивать способ приладить нестыкующиеся части. Только старая женщина могла привести мотор в такое состояние. Если бы она вместо того, чтобы шить на сиденья цветастые чехлы, хотя бы раз смазала его…

Короче, три дня без перерыва мы занимались этой машиной, просто создали ее заново, Хамид и я, потому что Хамид, несмотря на весь свой талант, не мог сам справиться с ней, у него не хватало для этого воображения. Иногда я замечал, как он стоит, оцепенев, в течение получаса с двумя маленькими винтиками в руках и пытается сообразить, к чему они относятся. Эрлих крутился вокруг нас, как злой сторожевой пес, записывает, сколько часов работы затрачено и какие части заменены, пророчествует, что хозяин машины вообще больше не появится. «Ремонт обойдется больше стоимости самой машины», — ворчит он. Но может быть, я втайне и хотел этого. Я хотел завладеть ею.

На третий день мы поставили мотор, и он заработал. Но тут обнаружилось, что тормоза совершенно расшатались, и Хамиду пришлось разобрать их. В полдень появился он. Я увидел его смешную каскетку, мелькающую между ревущими машинами и копошащимися рабочими. Я сделал вид, что не замечаю его. Он стоял возле своего «морриса» и даже не мог вообразить, сколько работы в него вложено. Эрлих поймал его, записал его имя и адрес, но, по своему обыкновению, даже не упомянул о сумме счета. Он велел ему вернуться, когда работа будет закончена. Надо еще испытать машину на ходу, доделать последние исправления.

Через несколько часов он вернулся. Я сам взял его в пробную поездку. Все время прислушиваюсь к работе мотора, который стучит тихо, но равномерно, пробую тормоза, скорости, объясняю ему, что означают разные шумы. Он молча сидит рядом со мной, умиляя необычной своей мягкостью, чем-то озабоченный, бледный, небритый, время от времени закрывает глаза, до него не доходит чудо возрождения этого древнего уникума. На мгновение мне подумалось, что он, наверно, уже в трауре.

— Что, бабушка твоя умерла?.. — тихо сказал я. Он быстро повернул ко мне голову.

— Нет, еще нет. Все в том же состоянии. До сих пор еще в коме…

— Если она оправится, ей будет приятно снова попутешествовать с тобой в этой машине…

Он поглядел на меня испуганно.

Мы вернулись в гараж, я отдал ему ключи, вышел из машины и остановился поговорить с одним из механиков. Эрлих, подстерегавший нас, подошел к нему со счетом и потребовал заплатить сейчас же и наличными. Клиент казался ему ненадежным, и он не доверил ему оплату счета по почте. Стоимость ремонта составляла четыре тысячи лир. Немного жестоко, но все-таки справедливо, если учесть количество затраченной работы. Эрлих решил провести по особо высокой ставке каждый час, затраченный лично мною.

Человек взял счет, взглянул на него, не понимая написанного. Эрлих стал объяснять ему, а он только покачивает головой. Наконец Эрлих отстал от него. Я стоял в стороне, разговаривал с одним из клиентов, но искоса следил за ним: вот он подходит к машине, топчется вокруг нее, поглядывает на счет, лицо его хмурится, он ищет меня, видит, что я разговариваю, и не решается подойти. Эрлих возвращается к нему, он отступает, что-то бормочет, приближается ко мне, я заканчиваю беседу, направляюсь в контору, он идет рядом со мной, колеблется, ничего не говорит, лицо его очень бледно, я замечаю проседь в его волосах, хотя ему, вероятно, не больше тридцати. На пороге конторы он начинает говорить — он не понимает, он очень извиняется, но у него нет денег заплатить сейчас, он уверен, что затрачено много труда, он не возражает, но такая сумма?.. А я стою и смотрю, молча слушаю с приветливым лицом, внутренне улыбаюсь, ведь я знал, что так оно и будет, что нет у него денег, что я втянул его в ремонт, который он не в состоянии оплатить. Я был спокоен, но Эрлих, который тотчас же подошел ко мне и слышал, что он говорит, ужасно разозлился.

— Так зачем же ты отдал ее в ремонт?

— Я думал, маленькая починка… винтик… Снова винтик…

Он очень бледен, смущен, но отвечает с достоинством воспитанного, интеллигентного человека.

— Так займи эти деньги, — отрезает Эрлих.

— У кого?

— У родственников, близких, у кого хочешь. Нет у тебя, что ли, родных?

Может быть, есть, но он ничего о них не знает… у него нет с ними связи.

— У друзей, — предлагаю я.

Нету. Больше десяти лет его здесь не было… Но он готов дать расписку и, как только раздобудет денег…

Я думаю: «Может быть, согласиться?» Но Эрлих все больше распаляется:

— Мы не сможем отдать тебе машину. Верни, пожалуйста, ключи.

Он почти вырывает ключи из его рук, заходит в контору и кладет их на стол.

Первая моя мысль: «"Моррис" останется у меня». Мы заходим вместе с ним в контору.

— Если в течение месяца не заплатишь, придется продать ее… — добавляет Эрлих победоносно.

— Мы не сможем, Эрлих, — объясняю я ему тихо, — машина не принадлежит ему.

— Не принадлежит ему? Как это? Человек снова начинает свой рассказ о бабушке, смерти которой он ждет…

Эрлиху все это дело явно не нравится, все эти разговоры об умирающей бабушке. Он стоит, выпрямившись, у своего стола в коротких штанах хаки, строго, по-армейски подстриженный, смотрит на него с отвращением.

— Что же с ней, в конце концов? — интересуюсь я, сохраняя спокойствие. Вдруг меня тоже стала касаться смерть его бабушки.

— Она без сознания… никаких изменений… Я ничего не понимаю… Врачи не могут сказать, сколько времени это протянется… — Он в совершенном отчаянии, бедняга.

— Но где ты, черт возьми, работаешь? — кричит Эрлих, который уже потерял всякое терпение. — Ты что, не работаешь?

— То есть? — Он стоит бледный как полотно, покачивается, руки его дрожат. Эрлих нагнал на него страху. И вдруг, у меня даже голова кругом пошла, он упал у наших ног на пол, глаза его закатились.

— Комедия… — цедит Эрлих сквозь зубы. Но я сразу бросился к нему, поднял на руки, тело легкое, теплое, посадил его на стул, освобождаю вокруг него место, расстегиваю рубашку. Он сразу же очнулся.

— Это от голода, — он прикрывает глаза, — я уже, наверно, два дня не ел… У меня не осталось денег… Да, я завяз, чего уж говорить…

 

Дафи

Мы еще, в сущности, не кончили ужинать — папа допивает свой кофе, а мама уже моет посуду, торопится вернуться в свою рабочую комнату; я стою у большого зеркала, держа в руке маленькое зеркальце, и пытаюсь разглядеть, как загорела моя спина и задняя часть бедер, осторожно дотрагиваюсь до опаленных мест, чувствую на пальцах вкус соли. Вот уже неделя, как начались каникулы. Летний лагерь отменили, и мы с Тали и Оснат каждое утро спускаемся к морю и валяемся там до самого вечера, хотим к началу учебного года превратиться в настоящих негров. Вдруг папа говорит маме:

— Мне надо позвонить Шварцу.

— Что случилось?

— Хочу спросить у него, не нужен ли ему учитель французского языка.

— Что это вдруг?

И он начинает рассказывать странную историю, которую я слушаю вполуха, о каком-то клиенте, потерявшем сознание у него в гараже, который не может оплатить счет за ремонт машины, который прибыл в страну без гроша в кармане, какой-то чудак, покинувший страну и живший долгие годы в Париже, приехавший, чтобы получить наследство, а наследства нет…

— И ты хочешь, чтобы его взяли учителем в нашу школу? — сразу же вмешиваюсь я. — Что, не хватает у нас дураков?

— Перестань, Дафи! Это мама…

Очень редко папа рассказывает о том, что происходит в гараже, иногда мы забываем, что у него там не только машины, но и люди.

Но и маме кажется странной его идея предложить Шварци, чтобы он взял к нам учителем этого «йореда».

— Ну не совсем учителем… Пусть при надобности подменяет… дает дополнительные уроки отстающим… Надо помочь ему… у него нет работы, он упал в обморок в гараже от голода.

— От голода? Есть еще кто-то голодный в этом государстве?..

— Представь себе, Дафи, да и что ты вообще знаешь о стране?

Это мама…

Она выходит с мокрыми руками, снимает передник.

— Сколько он тебе должен?

— Больше четырех тысяч…

— Четыре тысячи? — Мы обе поражены. — Что это за починка такая, которая обошлась в четыре тысячи?!

Папа улыбается, удивляясь нашему изумлению: бывает ремонт, который стоит еще дороже…

— Что же ты будешь делать?

— Что можно сделать?.. Машину Эрлих у него забрал, но это ничем не поможет, потому что машина вовсе не принадлежит ему… Ее нельзя даже продать…

— Так что же ты сделаешь?

— Придется отказаться от денег…

Так вот просто. Папа вроде благотворительного общества…

— От четырех тысяч лир? — Я прямо расстроилась. Сколько можно накупить всего на четыре тысячи лир…

— Это не твое дело, Дафи. Это мама…

Она стоит на пороге рабочей комнаты, не входит, и она тоже удивлена, как это папа готов отказаться от денег с такой легкостью.

— Может быть, найдешь ему работу в гараже?..

— Что он сможет там делать? Это не для него… Ладно, неважно… — И папа собирается уйти.

— Приведи его сюда, — сказала я.

— Сюда?

— Да, почему бы и нет? Пусть моет посуду и пол и таким образом потихоньку выплатит долг.

Папа рассмеялся.

— Это идея.

— Почему бы и нет? Пусть гладит, стирает, убирает комнаты, — я сейчас же увлеклась, как всегда, — выносит мусор.

— Довольно, Дафи… Это мама…

Но и она улыбается. Такой странный семейный совет: я стою у зеркала полуголая, мама с мокрыми руками — у двери в рабочую комнату, папа — на пороге кухни с чашкой кофе в руке.

— Человек вдруг застрял в таком положении, — пытается объяснить папа, — это очень печально, а он человек симпатичный, тонкий, культурный, даже немного учился в университете в Париже… Может, тебе нужен кто-нибудь, кто будет тебе переписывать, переводить… я не знаю, что еще?..

— С чего это вдруг?

— Просто подумал… неважно…

— А вот мне будет нужен такой секретарь… — снова загораюсь я, хочу рассмешить их, — кто-нибудь, кто будет переписывать, переводить, делать за меня уроки… я найду для него дело…

Мама смеется, наконец-то, и, может быть, из-за этого смеха идея не кажется ей уже такой странной; или действительно ей было жаль потерянных денег, потому что назавтра, когда я вечером вернулась с моря, растрепанная, обгоревшая и выпачканная в мазуте, я обнаружила, что кто-то сидит в гостиной напротив мамы и папы; может быть, первый раз в жизни им удалось удивить меня. Сначала я не сообразила, что это тот самый человек, подумала — просто гость, они тоже были немного смущены и растерянны, сидят в темной комнате, в сумерках, смотрят на худого бледного человека с большими светлыми глазами, выглядящего так, словно он перенес недавно тяжелую болезнь. Нет ничего удивительного, что упал в обморок, услышав цену. Он покраснел, приподнялся с места, когда я вошла, протянул руку. Сказал: «Габриэль Ардити» — и пожал мне руку. С чего это вдруг рукопожатия, что за манеры, с первого мгновения он не понравился мне, я даже не назвалась, сразу же убежала в свою комнату, разделась, слышу, как мама расспрашивает, где он учился, папа бормочет что-то, а он рассказывает о себе мягким голосом, говорит о Париже.

Я пошла под душ, оттерла пятна мазута, а когда вышла, его уже не было в гостиной, мама тоже исчезла, только папа продолжал сидеть, погруженный в свои мысли.

— Он еще здесь?

Папа кивает головой, указывает на дверь рабочей комнаты.

— Когда будем есть?

Он не отвечает.

Я возвращаюсь к себе в комнату, надеваю кофту, шорты, выхожу в гостиную, папа сидит на том же месте, не двигаясь, словно окаменел.

— Какие новости?

— Ты о чем?

— Он ушел?

— Еще нет…

— Что тут происходит?

— Ничего…

— Вы действительно хотите, чтобы он работал здесь?

— Может быть…

Я иду на кухню, все убрано и чисто, нет никаких признаков ужина. Я беру кусок хлеба, возвращаюсь к папе, перелистываю газету, лежащую возле него, подхожу к двери рабочей комнаты, прислушиваюсь, но папа замечает меня и, ничего не говоря, знаком приказывает отойти.

— Что они там делают? Сколько он собирается еще здесь пробыть?

— Какое тебе дело?

— До смерти хочу есть…

— Так поешь…

— Нет, я подожду…

Он кажется мне каким-то странным — сидит в темной комнате, без газеты, ничего не делая, спиной к морю.

— Зажечь тебе свет?..

— Не надо…

Я беру еще кусок хлеба, но это лишь усиливает чувство голода. На море мы почти ничего не едим, уже восемь вечера, от голода я совсем с ума схожу.

— Но что же все-таки происходит?

— Чего ты нервничаешь? Хочешь есть, так возьми и поешь, — вдруг взрывается он, — кто тебе мешает… можно подумать, мама должна кормить тебя…

— Ты же знаешь, я не люблю есть одна… пойдем, посиди со мной.

Он смотрит на меня недовольно, вздыхает, поднимается с места, сумрачный такой, заходит в кухню, садится рядом со мной, помогает нарезать хлеб, достает творог, маслины, салат и яйца, постепенно и сам начинает что-то жевать, достает вилкой прямо из миски. А дверь в рабочую комнату все еще закрыта, она совсем с ума сошла, всерьез приняла мою идею, эксплуатирует его как следует.

Вдруг дверь открывается, мама выходит к нам, в лице ее чувствуется напряжение, она очень возбуждена.

— Ну? — подпрыгиваю я.

— Все в порядке… — она улыбается, — он сможет помогать мне, по крайней мере с переводом… Уже переводит…

— Сейчас?

— У него ведь есть время… Почему бы нет?

— Иди поешь с нами, — предлагаю я.

— Неудобно оставлять его одного. Я приготовлю несколько бутербродов и кофе, продолжайте без меня.

Она быстро делает бутерброды, наливает кофе, кладет маслины на тарелочку, ставит все это на большой поднос и снова скрывается в рабочей комнате. Мы кончаем ужинать, папа требует, чтобы я вымыла посуду и убрала со стола, а сам идет и садится у телевизора.

Девять… десять… Они не выходят, время от времени слышатся их голоса. Папа идет в свою комнату, а я не нахожу себе места, не знаю почему, но это чужое внезапное вторжение выводит меня из равновесия, раздражает. Я медленно стягиваю одежду, надеваю пижаму, чувствую, как болит мое сожженное солнцем тело, сижу в гостиной и слежу за закрытой дверью. Без четверти одиннадцать он уходит из нашего дома. Я сейчас же врываюсь в рабочую комнату. Мама все еще сидит на стуле, в комнате, наполненной дымом сигарет, разрумянившаяся, бумаги и книги разбросаны вокруг нее в беспорядке, напоминающем мою комнату, легкий запах пота в воздухе, в ее руках ворох длинных страниц, исписанных каким-то витиеватым, странным почерком.

 

Адам

На Эрлиха это, конечно, не произвело никакого впечатления, он не смягчился, этот упрямый «еке», стоит возле меня прямой, огуречной формы голова откинута назад, враждебно смотрит на бледного человека, что-то бормочущего заплетающимся языком. Он считает, что весь этот обморок инсценирован, чтобы увильнуть от платежа.

— Ничего, Эрлих, — сказал я, — все в порядке… Можешь идти домой, увидимся завтра…

Эрлих растерялся, сильно покраснел, обиделся до глубины души, никогда не слышал он от меня такого неприкрытого приказа. Взяв свою старую сумку, он сунул ее под мышку и ушел, хлопнув дверью.

Тем временем гараж опустел. Всегда меня поражает эта внезапная тишина, которая наступает сразу же после ухода рабочих. Старик сторож входит в ворота, Эрлих набрасывается на него, собака начинает лаять на Эрлиха, Эрлих пинает ее и удаляется.

Я задел Эрлиха, я знаю, но мне хотелось остаться наедине с этим бледным человеком, поддерживающим свою голову ладонями. Неужели уже тогда я догадывался о своих намерениях? Возможно ли? Я знал о нем очень мало, но достаточно, чтобы почувствовать, что вот невзначай забросил я сеть и человек запутался в ней, трепыхается в моих руках. Участие, которое я ощутил, помогая ему подняться с пола, наверняка не было связано с раскаянием из-за того, что я впутал его в такой дорогой ремонт, уже тогда я был готов отказаться от этих денег, но…

Я улыбнулся ему, он хмуро посмотрел на меня, но потом легкая усмешка появилась на его лице. Мои тихие, медленные и уверенные движения обладают свойством распространять вокруг спокойствие, я это знаю. Я нагнулся, подобрал счет, который еще валялся на полу, просмотрел его, сложил и сунул в карман рубашки, потом вышел, позвал сторожа и попросил его принести бутерброды и пирожки из ближайшего буфета, включил электрический чайник и налил ему и себе кофе; сторож принес большущие бутерброды.

Он начал есть, стесняясь, нерешительно, рассказывая о себе.

Снова рассказ о бабушке, который все больше и больше кажется мне похожим на выдумку. Древняя старуха, вырастившая его после смерти матери, несколько месяцев тому назад потеряла сознание и была отвезена в больницу, но только две недели назад послали ему в Париж письмо. Соседка узнала его имя и адрес и написала, что бабушка при смерти. Он колебался — ехать, не ехать, но поскольку знал, что является единственным наследником, то решил приехать хотя бы и за малым. Богатств больших нет, на этот счет не было у него иллюзий, но все-таки есть квартира в старом арабском доме, эта машина, немного вещей, может быть, драгоценности, о которых он не знает. Почему бы ему отказываться? Большую часть своих сбережений он истратил на билет… Он не собирался оставаться здесь надолго… Думал, что подпишет бумаги и уедет… Но пока… официально ничего нельзя сделать… а те небольшие деньги, которые он привез с собой, почти истаяли… и цены, похоже, очень изменились, а бабушка еще не… почти… Сегодня он снова был в больнице. Она как дикое растение… еще страшнее… безмолвный камень… но жива…

Что делал он в Париже?

Всякое… В последние годы он также преподает иврит… Частные уроки… из Сохнута прислали ему трех священников, желающих изучить иврит, очень прилежные и старательные ученики… и посещают постоянно, не то что всякие еврейские деятели… Кроме того, преподает французский иностранцам, в том числе покинувшим страну израильтянам, арабам, неграм, в основном студентам; исправляет стиль в их курсовых работах… В последнее время немного переводит сионистские разъяснительные материалы Сохнута… В общем, в работе нет недостатка, тем более что он не предъявляет особых требований…

Он учился там?

Да… нет… немного, нерегулярно… несколько лет слушал лекции по истории и философии, но из-за болезни пришлось прекратить… у него начиналось головокружение, как только он попадал в набитые людьми аудитории… не хватало воздуха… Но в последние годы он снова начал ходить на лекции… Нет, не для получения степени, просто ради удовольствия… Если у него будут теперь деньги, он сможет посвящать учебе больше времени…

Рассказывает и уплетает бутерброды, ест аккуратно, подбирает крошки. Голодный человек в Израиле тысяча девятьсот семьдесят третьего года.

— Ты собираешься искать сейчас работу?

Если не будет другого выхода… если придется ждать еще смерти бабушки… Но чтобы работать не на солнце… Он зайдет в Сохнут… не знаю ли я там кого-нибудь…

Эта пассивность, непричастность к бурлящей вокруг жизни… Правда, его это особо, как видно, не огорчает…

Сторож входит, убирает пустые стаканы. Человек протягивает руку к ключам, лежащим на столе, играет ими.

— Извини, но я забыл твое имя…

— Габриэль Ардити.

— Машину ты не сможешь взять.

— Даже на несколько дней?

— Мне очень жаль…

Он положил ключи обратно на стол. Я взял их и сунул в карман.

— Не беспокойся, мы постережем ее, никому не дадим, пока ты не сможешь оплатить счет.

Он был разочарован, но наклонил голову трогательным движением, поблагодарил за еду, надел каскетку, вышел, через несколько минут вернулся, попросил одолжить ему пять лир. Я дал десять.

Он вышел из гаража, собака уже не лаяла на него, а шла за ним следом. Я поспешил закончить свои занятия со счетами, вышел, залез в «моррис», стоявший посреди гаража, чтобы отогнать его в один из углов, но передумал и решил поехать на нем домой, посмотреть, как он справится с крутым склоном. Машина поднималась медленно, но упорно, мотор работал без перебоев. Все меня обгоняли, оборачивались и смотрели кто с удивлением, кто с легкой улыбкой.

Назавтра, посреди рабочего дня, чувствую — кто-то слегка касается моего плеча. Он стоит передо мной, на лице вежливая улыбка, протягивает десять лир.

— Что, бабушка умерла?.. — улыбнулся я. Нет, еще нет. Но в конторе путешествий у него согласились взять за полцены обратный билет. У него есть теперь тысяча лир, нельзя ли получить машину? Я погрузился в размышления, сначала подумал, не взять ли у него эти деньги, а остальное простить и вернуть ему машину. Но вдруг мне стало жаль расставаться с ним.

— Нет уж, извини… тебе придется принести все деньги… Да и вообще, лучше оставь у себя эти деньги… Ты хоть начал искать работу?

Он огорчился, но не стал настаивать. Бормочет что-то об Иерусалиме… что поедет туда искать работу. В этом городе нет никакой возможности…

«Кто-то уже влияет на него», — подумал я.

Во время ужина я вдруг обнаружил, что думаю о нем, представляю себе, как он медленной своей походкой бродит по гаражу, немного сутулится, осторожно пробирается между машинами, стараясь не задеть рабочих-арабов. На голове французская каскетка. Этакий профессиональный одиночка. Я вспомнил, как он упал, потеряв сознание, на пол в моей конторе, расстегнутую рубашку, белую тощую грудь, его прошлое в доме для душевнобольных, фантазии, связанные с умирающей бабушкой. Еще растопчут его тут, в Израиле. Надо как-то устроить его, найти ему занятие. Я спросил Асю, думал — что-нибудь в школе. Она, конечно, не поняла, чего я хочу, моет посуду, торопится снова засесть в своей рабочей комнате, удивляется тому, что я думаю о своем клиенте, беспокоюсь за него, не понимает, какое мне до него дело. Только когда я рассказываю о потерянных деньгах, она останавливается у дверей своей рабочей комнаты, а Дафи, конечно, тоже вмешивается, прерывает меня на каждом слове; к моему удивлению, оказалось, что именно вопрос о деньгах заставил их встревожиться. Дафи, как всегда, начинает фантазировать, придумывает, какую работу он сможет делать у нас, ее воображению нет границ: пусть моет посуду, пол, помогает ей делать уроки. Я смотрю на Асю, она улыбается.

Ничего, конечно, не решили. Но назавтра я нашел номер телефона, записанный Эрлихом на счете, который все еще лежал у меня в кармане. Я позвонил ему. Мой звонок разбудил его, он был совсем сонный. Я сказал ему, чтобы он зашел ко мне после обеда. Он спросил: «Ты вернешь мне машину?» Я сказал: «Посмотрим… Может быть, я нашел тебе работу».

Минут за пять до его прихода я предупредил Асю. Она сначала удивилась, потом рассмеялась. Он появился в своей непременной каскетке, уселся в гостиной, разговорился. Он ей понравился, я с самого начала знал, что он ей понравится. Постепенно завязалась беседа, она спросила о Париже, о его учебе там. И он, влюбленный в этот город, стал говорить о местах, которые она знала лишь по картам и по книгам, описывал образ жизни, упоминал исторические события — и все очень ярко, живо, легко воспламеняясь.

Дафи вернулась с моря, вошла как была, лохматая, в пятнах мазута, прямо в гостиную. Он сразу же поднялся с места, протянул ей руку, представился на иностранный манер, как-то смешно, едва заметно поклонился. Девочка покраснела и сразу же убежала. Я шепотом сказал Асе: «Почему бы тебе не проверить, не может ли он быть тебе полезен, он много занимался переводами, редактированием…»

Она пригласила его в рабочую комнату, чтобы показать свои записи.

Девчонка стала беспокойно крутиться по квартире, останавливается у двери в рабочую комнату, прислушивается, а меня охватила какая-то вялость, не могу встать с места, даже протянуть руку, чтобы зажечь свет. Думаю, не следовало ли мне сказать ей, что он некоторое время лечился в больнице в Париже, а может быть, лучше, чтобы она сама во всем разобралась…

 

Дафи

Это началось просто так. С самого начала каникул мы с Оснат и Тали стали ходить на море, потому что, когда отменили летний молодежный лагерь, нам нечего было делать. Сколько себя помню, море всегда виднелось прямо из окна над моей кроватью, но только в эти каникулы я узнала его, открыла по-настоящему. И оно очаровало меня, проникло в мою душу и тело, никогда не думала, что море может быть таким чудесным. Вначале, в первую неделю, мы еще брали с собой книги, газеты, тетради с летними заданиями, ракетки, транзистор, но постепенно поняли, что это совсем другой мир, и стали от всего освобождаться. В девять утра мы встречались на автобусной остановке, одетые в одни купальники, без полотенец, без кофт, совсем одичавшие, в кулаке зажаты смятые деньги, спускаемся к морю, устраиваемся в сторонке, подальше от будки спасателя, ложимся ничком на горячий песок, ведем ленивую беседу, рассказываем друг другу сны, начинаем входить в медленный ритм моря, солнца, неба, теряем чувство времени, тело накаляется все больше, и тогда мы входим в холодную воду, заплываем на глубину, ныряем, лежим на спине, держимся за маленький скалистый островок, раскачиваемся на волнах, выходим и лежим у самой кромки воды, покрываем себя жидким песком, вымазываемся с головы до ног, раскапываем ямки, потом идем покупать фалафель или кукурузу, пьем воду из большого крана и уединяемся подальше от народа, находим тихий уголок и погружаемся в дремоту. Этакая дурацкая нирвана, сознание отсутствует, тишина, мы как трупы на песке, а море шумит, и мы не обращаем внимания, что солнце светит нам прямо в глаза. Медленно-медленно просыпаемся и начинаем бегать, бегаем легкой трусцой долго-долго вдоль пустынного берега, без всяких признаков человеческого присутствия, раздеваемся догола и снова заходим в море, не глубоко, между камнями, смотрим друг на друга уже без любопытства, не стесняясь, рассматриваем места, которых не коснулось солнце, стараемся, чтобы загорело все, даже соски и другие тайные места. Потом надеваем купальники и медленно возвращаемся назад, ищем ракушки, наблюдаем за желтоватым крабом, застывшим в своей норе. Время от времени то одна, то другая бросается в волны, наслаждается, пока не надоест, остальные ждут ее, устремив глаза к голубому горизонту, к скользящему навстречу солнцу, и наши босые ноги ощущают движение Земли. Когда мы приближаемся к будке спасателей, немногие из оставшихся на пляже уже собираются уходить со своими сумками, складными стульями и детьми, а мы, подставив себя заходящему солнцу, все еще стоим, пока наконец не появляется спасатель и не прогоняет нас.

И так день за днем, и не надоедает ни капли, это просто чудесно и совсем не скучно, нас все меньше и меньше тянет разговаривать друг с другом, лежим себе часами молча или бродим вместе, не произнося ни слова. Даже Оснат притихла, начала понимать, что не всегда она обязана высказываться по любому поводу, даже похорошела немного, снимает иногда свои очки, кладет их в ямочку между грудями, стала такая мечтательная, ну прямо как Тали.

Возвращаясь вечером на автобусе, забитом вонючими, незагорелыми, истекающими потом, громкоголосыми людьми, мы чувствуем себя как с другой планеты, стараемся избежать прикосновений, устраиваемся на заднем сиденье, не обращаем внимания на любопытные взгляды, изучающие нас, словно мы голые. Сидим, повернувшись назад, пытаясь до последнего удержать в поле зрения удаляющееся море.

На ступеньках дома нас уже застают сумерки. Босая, пропитанная солнцем и солью, с мокрыми спутанными волосами, я вхожу в закупоренный дом, наполненный кухонными запахами, человеческим смрадом. Мама у себя в рабочей комнате, сидит при бледном электрическом свете, везде разбросаны книги и бумаги, грязные чашки из-под кофе, тарелки с остатками еды, кровать не застелена, подушки смяты, пепельница полна до краев; вокруг следы этого человека — помощника, секретаря, переводчика, черт его знает, кто он еще.

 

Адам

Он приходил утром и уходил в середине дня. Я не встречался с ним, но знал, что он является почти каждый день переводить, переписывать, просматривать. Ася закабалила его всерьез, тем более что времени у него было достаточно и он очень хотел выкупить машину, которая все еще пылилась в гараже. Иногда приходилось передвигать ее, чтобы она не мешала работе, пока Эрлих в конце концов не приказал откатить ее на склад для запасных частей. Она поместилась между двумя шкафами, до того была маленькая.

— Завяз ты с этой машиной, — не мог удержаться Эрлих, — от этого ненормального ни гроша не увидишь…

А я только улыбался.

Тяжелые летние дни. Каникулы в разгаре, Дафи каждый день ездит на море, она задалась целью загореть до предела, «превратиться в негритоску», как она говорит, а я — в гараже, который работает не в полную загрузку из-за того, что рабочие попеременно уходят в отпуск. Эрлих тоже поехал отдыхать за границу, и мне приходится заниматься счетами одному, засиживаюсь допоздна. А когда возвращаюсь вечером домой — застаю Асю в ее комнате посреди нового, незнакомого беспорядка. Бумаги и книги — на полу, везде грязные чашки из-под кофе, на тарелках косточки от фруктов, шелуха арахиса. Пепельницы переполнены. И она сидит посреди всего этого тихая, умиротворенная, думает свои думы. Молчаливая, будто отсутствующая, старается не смотреть мне в глаза.

— Работали… — говорю я, не спрашиваю, спокойным голосом.

— Да… даже не выходила из дому…

— Ну, как он?

На ее лице появляется улыбка.

— Странный… необычный какой-то человек… но с ним можно поладить.

Я не задаю больше вопросов, боюсь напугать ее, вселить в нее неуверенность, показать свое удивление, даже когда вижу в холодильнике кастрюлю с каким-то варевом красновато-зеленоватого цвета, новое блюдо, которое она никогда раньше не готовила.

— Что это?

Она краснеет, бормочет невнятно:

— Попробовала сегодня сварить что-то новое… он подал мне идею…

— Он?

— Габриэль…

Они уже готовят вместе…

Я улыбаюсь, не говорю ни слова, пробую сладковатое, странного вкуса варево, хвалю его, главное, не вызвать у нее чувство вины, не раздавить надежду, не показать признаков ревности, которой я не испытываю. Придать ей смелости, дать ей время, мы уже немолоды, нам по сорок пять, а этот странный неустойчивый человек может исчезнуть каждую минуту, да и летние каникулы заканчиваются.

Я помню необычайно жаркое лето, по всему телу разлита усталость, я в полупустом гараже, рабочих почти нет, дел невпроворот — с трудом справляюсь, хлопочу у машин и думаю о них: как удержать его, может, и ему как-то поспособствовать? Однажды я приехал с работы пораньше, жду в машине на углу улицы, вижу, как они спускаются вместе, садятся в ее «фиат»; она везет его, а я еду за ними следом, сердце мое бьется от волнения. Она довозит его до его дома в Нижнем городе, в самом центре рынка, он вылезает, она что-то говорит ему, высунув голову из окна, говорит серьезно, он слушает ее с легкой улыбкой, рассеянно смотрит по сторонам. Они расстаются. Я ставлю свою машину, бегу за ним, чтобы догнать, прежде чем он затеряется в толпе. Вижу его на пороге овощной лавки, он покупает помидоры. Я слегка прикасаюсь к нему, он краснеет, узнав меня.

— Как дела?

— В порядке…

— Как бабушка?

— Без перемен… Как быть, ума не приложу… Итак, он пока застрял здесь.

— Где ты живешь?

Он указывает мне на дом в конце улицы, дом его бабушки.

— Как работа, которую я нашел тебе?

Он улыбается, снимает свои темные очки, будто желая разглядеть меня получше.

— Нормально… что касается меня… Может быть, мне действительно удастся ей помочь… Она взялась за что-то очень уж мудреное… но…

— А машина? — прерываю я его, не хочу, чтобы он сказал что-нибудь лишнее.

— Машина… — он смутился, — что с машиной?

Забыл он о ней, что ли?

Я рассматриваю его. На нем чистая рубашка, но выглядит неухоженным, в руках вертит пакет с помидорами.

— К сожалению, я пока не могу тебе ее отдать, мой компаньон уж очень упрям, не согласен… Но если у тебя нет денег, небольшую сумму я всегда тебе ссужу.

И, не давая ему вымолвить ни слова, вытаскиваю из кармана пачку денег, тысячу лир, и кладу их осторожно на помидоры.

Он смущен, дотрагивается до денег. Спрашивает, не надо ли ему дать расписку.

— Не надо… ведь ты же будешь приходить к нам…

— Да, да, конечно…

— Между прочим, я ел это кушанье, по твоему рецепту… очень вкусно…

Он смеется.

— Правда?

Только бы не спугнуть его… Я кладу руку ему на плечо.

— Ну что ж, придется тебе привыкать к солнцу. Надеюсь, ты не собираешься убежать от нас?..

— Пока нет…

Я сердечно жму его руку и быстро исчезаю в рыночной толпе.

 

Ася

Деревянная лестница, оклеенные цветастыми обоями стены, прихожая сельской зубной клиники, старая высокая женщина выходит из кабинета врача, на ходу надевая пальто. Она сияет:

— Чудесный доктор, боли совсем не чувствуешь…

Сквозь открытую дверь я вижу большое зубоврачебное кресло, повернутое к порогу, и доктора, кругленького, с чисто выбритым розовым лицом, галстук бабочкой над воротом белого халата, сидит в зубоврачебном кресле, голова откинута назад, на спинку, руки сложены на животе, и прозрачный красноватый свет, сельский закат, какой бывает в других странах, освещает его спящее лицо, лицо человека, умиротворенного тем, что он лечит людей без боли.

Я вхожу. В углу комнаты, около длинной раковины примитивной амбулатории, стоит он, Габриэль, в белом коротком халате, притворяется ассистентом, показывает мне на стакан, наполовину наполненный беловатой жидкостью, похожей на разбавленное водой молоко. Это обезболивающее средство. Очевидно, главное новшество, сделавшее переворот в стоматологии, заключается в том, что в этой довольно примитивной сельской амбулатории не делают больше обезболивающих уколов, а просто дают выпить напиток, заглушающий боль.

Я тотчас же взяла и выпила. Напиток был безвкусный, но какой-то тяжелый, точно я глотнула ртуть. Он проскользнул в горло и опустился в желудок как ощутимая плотная масса. Состояние у меня приподнятое, будто я выпила что-то очень важное. Я села в другое кресло, напоминавшее кресло в моей рабочей комнате, только у него недоставало одной ручки, чтобы врачу удобно было подойти к больному.

Такое приятное безмолвие. В окне этот чудесный свет, я жду, когда обезболивающее начнет действовать, мышцы лица онемеют. Габриэль кладет на поднос инструменты, тонкие деревянные планочки, не угрожающие, не опасные, а врач все еще не поднимается со своего места, просто спит.

«Средство уже действует», — говорю я, хотя и не чувствую ничего, но знаю, что оно действует, хочу, чтобы действовало, не может быть, чтобы оно не подействовало на меня. А он берет одну из планочек и легкой рукой открывает мой рот, лицо его напряженно и сосредоточенно, он легко вводит планочку в полость рта, словно пытается удостовериться в его существовании, убедиться в том, что у меня вообще есть рот, а я растворяюсь в блаженстве от этого легкого прикосновения.

Куда девалась боль? Правда, где же боль, почему вообще я пришла в эту амбулаторию? Я должна сосредоточиться и найти боль в этом блаженстве, чтобы не разочаровать его, чтобы он не оставил меня, сказать ему что-то.

 

Адам

И вдруг в тишине на рассвете слышится ее голос, какое-то бормотание; я уже начал просыпаться. Она очень взволнованна, наверно, видит сон, рука ее нащупывает что-то вокруг, гладит мои плечи, я застыл, она снова произносит какие-то слова, обрывки предложений, рука ее нежна. Я улыбаюсь, но вдруг она поняла, что дотронулась до меня, отдергивает руку, начинает просыпаться, открывает глаза.

— Который час?

— Без четверти шесть.

— Уже так светло на улице. — И она поворачивается на другой бок, пробует снова заснуть, свернувшись калачиком.

— Ты что-то сказала во сне, — говорю я тихо. Она быстро поворачивается, поднимает голову.

— Что я сказала?

— Так, глупости… какая-то ерунда, отрывочные слова… Что ты видела во сне?

— Ничего особенного, какая-то путаница…

Я встал с кровати, пошел в ванную, ополоснул лицо, вернулся в комнату. Она не спала, опирается о подушку, улыбается про себя.

— Странный сон, смешной, что-то о зубном враче…

Я молчу, медленно стягиваю пижамную рубашку, сажусь на кровать. Уже давно не рассказывала она мне свои сны.

— Зубной врач, странный такой, сельский… в деревянном доме. Сельская несовременная клиника. Зубоврачебное кресло похоже на кресло в моей рабочей комнате, но без одного подлокотника, его сняли намеренно… Помню такой красноватый предвечерний свет…

Она замолкает, улыбается. И это все? Я не понимаю, почему она рассказывает мне. Она сворачивается в комочек под легким одеялом, закрывает глаза, просит меня опустить жалюзи, попробует еще немного поспать. Хочет досмотреть сон? Я надеваю рубашку и брюки, складываю пижаму и сую ее под подушку, опускаю жалюзи, в комнате становится темно, уже собираюсь выйти, но она вдруг сбрасывает одеяло — нет сомнения, что-то ее тревожит.

— Что я сказала? Ты не можешь вспомнить?..

— Отдельные неясные слова… не помню… только ты была очень взволнованна… Какой-нибудь кошмар?

— Нет, наоборот, мне снилось лечение зубов без боли, вместо укола дали какое-то прозрачное питье, которое должно было действовать как снотворное, такой безвкусный напиток… Я все еще ощущаю его… В этой амбулатории применяли свой способ лечения. Перед тем как я вошла в дверь, оттуда вышла женщина, она вся сияла после этого чудесного лечения без всякой боли. Правда, странный какой-то сон…

И она рассмеялась. Она что-то недоговаривала, была взволнованна, что-то происходило с ней в последнее время, постоянно беспокойна, смотрит на меня испытующим взглядом. Я жду на пороге, повернув к ней голову.

— Что же я сказала? Что ты слышал?

— Да и впрямь какая-то путаница, я тоже еще не совсем проснулся.

— Ну что, например?

— Не помню, да и какое это имеет значение?

Она не отвечает, поудобней укладывается, как будто успокоилась. Я поворачиваюсь и выхожу из комнаты, захожу к Дафи, смотрю на нее спящую, влажный купальник еще валяется на полу у кровати, прохожу мимо рабочей комнаты и вижу царящий там беспорядок, почти как у Дафи. Вхожу на кухню, ставлю на огонь воду, нарезаю хлеб, вынимаю масло, творог и маслины, начинаю жевать стоя. Вода закипает, я делаю себе кофе, выхожу с чашкой и куском хлеба на балкон, сажусь на влажный от росы стул, медленно пью кофе и смотрю на мутное море, над которым поднимается желтоватый пар. Что делает там Дафи целыми днями? Со стороны залива слышатся звуки взрывов. Там расположен завод боеприпасов, и оттуда стреляют снарядами в море, чтобы проверить качество продукции. В моих руках — чашка с кофе, горьким, крепким кофе, который заставляет меня быстро стряхнуть с себя сон, но в голове никаких мыслей, просто сижу и жду, когда придет время ехать на работу, и вдруг рядом возникает Ася, в старом домашнем халате, преследуемая своими снами, уже умылась, заснуть ей так и не удалось, опирается о перила балкона, давит пальцами тяжелые капли росы.

— Ты все еще со своим сном?

— Да, как ты догадался? — Она краснеет. Вытаскивает из кармана халата смятую пачку сигарет и спички, зажигает сигарету, глубоко затягивается. — Странно, все время вспоминаю еще какие-то подробности. Такой ясный сон. Кто-то был там, одетый в белый халат, точно нарядился помощником врача, потому что врач уснул. Он дал мне питье и начал лечение какими-то деревянными инструментами, вроде тонкого шпателя, и правда никакой боли, все делал осторожно… Было так приятно… просто незабываемое впечатление…

— Кто это был?

— Кто-то незнакомый… не узнала его… просто какой-то молодой человек…

Я смотрю на часы. Она выходит, ставит на плиту чайник, идет помыться, воздух начинает накаляться, слышны голоса просыпающегося города. Наверно, будет хамсин. Она приходит с чашкой кофе и печеньем, чтобы присоединиться ко мне; давно уже не сидели мы вместе в такой ранний час. Она устраивается в углу балкона, в соломенном полуразвалившемся кресле, которое когда-то, во время траура, мы привезли для ее отца. В ее руке сигарета, лицо напоминает лицо ее старого отца, когда он сидел там в последние месяцы своей жизни с пледом на коленях, мрачно принимая людей, приходивших выразить ему сочувствие, попросить у него прощения.

Сидим молча. Каждый пьет свой кофе. Лицом к морю.

— Он придет сегодня?

— Да.

— Вы продвигаетесь?

— Потихоньку.

— Надо будет записывать часы его работы, улыбаюсь я, но она совершенно серьезна.

— Сколько он должен тебе?

— Я не помню, надо посмотреть счет… Еще немного, и мы будем должны ему…

Она не отвечает, уставилась в пол. Способна ли она еще влюбиться?

— Надо подсчитать… Может быть, мне пора уже вернуть ему машину.

— Уже? — тихо срывается с ее губ.

— Но если от него есть польза, можно и продолжать… Он помогает тебе?

— Да… помогает… Мы можем себе это позволить?

Этот страх передо мной, испуганный взгляд, обращенный ко мне. Жалость к этой маленькой, охваченной страстью женщине поднимается во мне. Я улыбаюсь ей, а она все так же серьезна.

— Что еще было в твоем сне?

— Сон? — Она уже забыла его. — Это все… Я проглотил остатки кофе, принес ботинки, чтобы надеть их на балконе, как обычно. Она напряженно следила за мной. Я причесался, пригладил бороду, сунул в карман бумажник с деньгами, ключи, она встала, идет за мной, провожает до двери, как собака, не знает, что с ней такое делается, как будто вдруг не может со мной расстаться. У двери я говорю:

— Сейчас вспомнил… ты сказала что-то вроде… «Любимый»? «Любимый»…

— Что? «Любимый»? — Она рассмеялась, смутившись. — Я сказала «любимый»? Не может быть…

 

Дафи

Я просто не поняла, сначала до меня не дошло, что дверь закрыта на ключ изнутри, кто же, кроме меня, закрывает двери в доме? Я с силой нажала на ручку и стала крутить ее, стараясь открыть дверь, подумала, что там что-то застряло. Даже не знаю, с чего я так на этой двери зациклилась, просто была немного не в себе, этот переход от яркого солнца к сумеркам дома как-то спутал все у меня в голове. Потому что сегодня я ушла с моря в полдень и вернулась домой, вдруг и мне надоела эта нирвана на морском берегу. Оснат перестала ходить с нами еще на той неделе, и только мы с Тали все не сдавались. Последние дни каникул, воздух стал каким-то странным, смесь хамсина с осенью, на небе облака, и я обнаруживаю, что Тали не хочет больше залезать в воду, даже бегать отказывается, просто лежит на песке, о чем-то думает, выставляя на всеобщее обозрение свое темное от загара, потрясающе красивое тело, на которое со всех сторон бросают не совсем невинные взгляды. Почти ничего не говорит, только улыбается этой своей отсутствующей, бессмысленной улыбкой. А берег постепенно пустеет, я смотрю на дома города, на шоссе с бегущими по нему машинами, и чувство одиночества охватывает меня, я начинаю думать, что если буду общаться только с ней, то стану такой же скучной. Сегодня я вскочила и сказала: «Я ухожу, надоело мне тут, ужасная скука». Но она не захотела уйти, я оставила ее, села в автобус и поехала домой, у меня накопилась потребность поговорить с кем-нибудь, я сразу же подошла к двери рабочей комнаты, ведь мама всегда там, и вдруг — дверь заперта.

Я отошла, вытащила ключ из моей двери, попробовала засунуть его в отверстие замка и тогда обнаружила, что с другой стороны вставлен ключ.

— Мама? — позвала я. — Мама?

Но ответа не было, даже ни шороха, и вдруг, ну и дура же я, в меня вселилась уверенность, что с ней что-то случилось, что ее убили; не знаю, с чего это вдруг возникла у меня мысль об убийстве, может быть, из-за этих многочисленных фильмов, которых я насмотрелась во время каникул, ничего менее ужасного, кроме как убийство, не пришло мне в голову; я начала рыдать, царапать дверь и стучать в нее что было силы.

— Мама! Мама!

И вдруг я услышала ее тихий ясный голос, не похожий на голос только что проснувшегося человека:

— Да, Дафи, что такое?

— Мама? Это ты? Что случилось?

— Ничего, я работаю.

— Так открой мне на минутку…

— Сейчас. Я тут должна закончить кое-что, не мешай мне…

А я все равно ничего не подозреваю, до того растерялась, вся еще горю от солнца, пошла на кухню попить холодной воды, вернулась в гостиную, жду. Через несколько минут щелкнул ключ, и мама вышла, закрыв за собой дверь, босая, в легком халате, волосы немного растрепаны, вышла и села рядом со мной, какая-то странная, в чем странность, я не могла бы объяснить, но внешне вся — заботливое внимание.

— Что такое?

— Ничего, я не знала, дома ли ты…

— Была на море?

— Да…

— Что случилось, почему вдруг вернулась?

— Так, надоело, там стало ужасно скучно.

— Может, пойдешь отдохнуть? Еще немного, и каникулы кончатся, а ты совсем не отдохнула, все в бегах. Сегодня ты опять пойдешь в кино?

— Может быть…

— Ну пойдем, — она поднимает меня, — пойди отдохни, ты выглядишь совершенно разбитой.

Она была нежной, какой-то незнакомой, глаза беспокойно бегают, а до меня все еще не доходит, я позволила ей отвести себя в мою комнату, смотрю, как она приводит в порядок кровать, не застеленную с ночи, поправляет подушку, потом помогает мне расстегнуть пряжку купальника, раздевает меня догола, легкой рукой смахивает песок с моих плеч.

— Мне бы надо помыться под душем…

— Помоешься попозже… ничего страшного… Ты просто горишь…

А я не поняла, черт возьми, не поняла ничего, забираюсь в кровать, она укрывает меня, опускает жалюзи, чтобы мне не мешал свет, движения у нее гибкие и быстрые.

Улыбается мне, закрывает за собой дверь, а я лежу голая под одеялом в двенадцать часов дня, закрываю глаза, собираюсь на самом деле уснуть, как будто она загипнотизировала меня, и вдруг я подскочила, быстро оделась и босая тихонько подошла к рабочей комнате, остановилась у закрытой двери. Там стояла полная тишина, только шорох бумаг, вдруг я слышу, как она говорит тихим голосом: «Я уложила ее спать», смеется легким смехом, ничего не подозревает. А я задрожала, ноги чуть не подкосились, и в чем была убежала из дому, вышла опять под палящее солнце, бегу к Оснат, мне необходимо поговорить с кем-нибудь. Но у Оснат никого нет дома, и я бегу к Тали, может быть, она вернулась. Ее мать с сигаретой в углу рта открыла мне дверь, на ней грязный, весь в пятнах халат, в руке большой нож.

— Тали нет дома. — Она хотела тут же закрыть дверь, но я ухватилась за ручку, умоляюще прошу:

— Можно я подожду ее здесь?

Она удивленно посмотрела на меня, но впустила. Я зашла в комнату Тали, чтобы подождать ее там. Но успокоиться никак не могу, все время хожу по комнате, взад и вперед, места себе не нахожу, натыкаюсь на стены, в конце концов не выдержала, вышла из комнаты, пошла на кухню. Ее мама сосредоточенно колдовала над обедом, все конфорки горят, режет лук, мясо, овощи, вся в суете.

— Можно побыть немного тут… только посмотреть, — попросила я дрожащим голосом.

Она удивилась, но вытащила маленькую табуретку и поставила ее в сторонке. Я примостилась на краешке, стараясь занимать как можно меньше места, наблюдаю за ней. Большая женщина с порывистыми жестами, с намокшей сигаретой во рту, двигает кастрюли яростно, со злостью, агрессивно, крутится по кухне между грудами овощей, на столе валяются рыбины с отрубленными головами. У меня закружилась голова от запахов и дыма. Сейчас она спросит о папе и маме, и я расскажу ей все, но она молчит, лихорадочно работает, торопится, время от времени бросает на меня украдкой любопытный взгляд.

— Что случилось, Дафи?

И я, глаза полны слез, начинаю рассказывать, но звонят в дверь, и один за другим появляются люди: владельцы соседних магазинов, портной, хозяин продуктовой лавки; я знала, что она создала тут маленькую столовую, готовит обеды. Начались беседы на венгерском, на польском, раздаются смешки. Она усаживает их за стол, властно распоряжается, бежит за первым блюдом, несколько человек идут за ней на кухню, отпускают шуточки, нюхают кастрюли, подмигивают мне. Некоторые из них мне знакомы, но я не знала, что они могут быть такими симпатичными и веселыми. Мама Тали и мне дала тарелку с мясом и картошкой, и я сидела на своей табуретке в углу, с тарелкой на коленях, глаза уже сухие, ем в этом шуме и гаме, под звон вилок и ножей, ставлю пустую тарелку в раковину и выскальзываю за дверь, ничего не сказав.

На улице я наткнулась на Тали, идет себе медленно мимо, даже не заметила меня, а я побежала домой. Там никого не было, рабочая комната пуста, они исчезли.

После обеда пошла в кино, вернулась вечером, папа и мама были дома, но мама не смотрела на меня, я на нее тоже. Говорили о технике, как будто мы в гараже. Я моюсь под душем, смотрю телевизор, залезаю в постель с книжкой, буквы расплываются, я начинаю засыпать, и вдруг — удар, такой явный, словно кто-то встряхнул меня изнутри, я просыпаюсь, продолжаю читать, ничего не воспринимаю, папа уже спит, мама крутится по дому, встает на пороге, не смотрит на меня: «Можно погасить свет?» Я молча киваю, она гасит. Я закрываю глаза в уверенности, что засыпаю, но не тут-то было. Встаю, начинаю бродить по дому, перехожу с места на место, пью воду. Очарование умирающей летней ночи. Вдали видно темное море. Еще два дня, и начнутся занятия, а у меня впервые нет никакого желания учиться, но и каникулы надоели, ничего не хочется. Я возвращаюсь в постель, пытаюсь уснуть, снова встаю. Напряжение разливается по телу, как будто в моих жилах течет электрический ток. Никогда со мной не было такого. Я тихо зову папу и маму, но они не просыпаются. Иду в ванную, думаю — может, помыться еще раз? Сижу обессиленная на краю ванны, в полном одиночестве, подобного я никогда еще не испытывала. Через окно вижу вдали, на склоне за вади, открытое освещенное окно. Много лет там строили дом, и вот наконец въехали жильцы. Человек сидит в комнате почти без мебели, на нем майка, волосы взлохмачены, во рту трубка, лихорадочно стучит на машинке. Время от времени встает, бродит по комнате, снова садится и остервенело накидывается на свою машинку. Я долго слежу за ним, находя в этом какое-то успокоение — я не так одинока, как мне казалось.

 

Адам

Все завертелось с ужасной быстротой. Каникулы кончились. Дом наполнился книгами и тетрадями Дафи, оберточная бумага, письменные принадлежности, сама Дафи, грустная «негритоска», постепенно светлеющая, рассеянно бродит по дому, переходит из комнаты в комнату, совершенно не в себе из-за огромного количества домашних заданий. В ее комнате горит свет и тогда, когда мы уже спим. Ася начала работать и в первый же день, не спросившись меня, остригла волосы, стоит у зеркала, девочка-старушка, и уныло рассматривает себя. А Габриэль вроде бы исчез, но на самом деле — нет. Время от времени я нахожу следы его посещений в доме: каскетка, темные очки, отпечаток головы на подушке, французский журнал. Однажды я позвонил домой посреди рабочего дня, и он взял трубку. Я не назвал себя, только попросил позвать ее, он сказал, что ее нет дома, что она в школе и скоро придет.

— А кто вы, если можно спросить?..

— Просто друг…

Интересно, он уже любовник? Как узнать? Все погружено в тайну, никто ничего определенного не говорит, да и я не хочу, чтобы слово было произнесено, знаю, что мне лучше уйти в тень, не выказывать излишнего любопытства. Я велел вывести «моррис» со склада запасных частей, помыть его, поставить новый аккумулятор и наполнить бак бензином. Эрлих начал протестовать: «А что со счетом?» «Порви его», — сказал я. Но он не порвал. Я нашел счет в новой папке, красными чернилами на нем было написано: «Не оплачен» — для финансовой инспекции.

Я привел машину домой, дал Асе ключи и сказал ей: «Отдай ему», еще и добавил тысячу лир как плату за его труды. Она взяла ключи и деньги и не сказала ни слова. Машина несколько дней стояла у дома, а потом исчезла.

Встречаются ли они все это время тайком? Пока я ни в чем не был уверен, но одна мысль об этом возбуждала во мне сладкую боль, однако дни эти были какие-то шальные и промчались неимоверно быстро. Уже начались праздники, нет, не праздники, «страшные дни». Тысяча девятьсот семьдесят третий год.

 

Ведуча

А если «это» человек, который лежит в кровати, и люди приходят и смотрят на него, так почему бы ему молчать. Пусть скажет что-нибудь, надо говорить, и правда, начал говорить без перерыва, слышит свой голос, слабый голос, разбитый голос, бормотание старухи, которая говорит и говорит — может быть, остановится на какой-нибудь мысли. Потому что у нее глубокое горе, она потеряла много, может быть, найдет что-нибудь. Кругом улыбаются, но не понимают, поднимают подушку, поправляют одеяло, переворачивают ее с боку на бок, говорят — так будет лучше. Еще чуть-чуть. Поспи немного. Но если надо спать, так лучше умереть, и здесь этот бродит. Дорогой, знакомый, необходимый, приходит и уходит, постоит и исчезнет. Где «это»? Приведите! Покажите мне, я очень хочу. «Это, это», — зовет из подушки рот, раздираемый криком.

И «это» вдруг приходит. Вдруг идет. Вдруг стоит. Вдруг исчез. Смотрит хмуро, всегда торопится, руки в карманах — и ночь.

Если бы было единственное слово, чтобы перевернуть мир, но мир в руках, которые в карманах, равнодушно крутятся, забыли обо всем, ничего не хотят.

В окне — звезды. «Это» шепчет, выплывает слово, «это» отбрасывает одеяло, толкает подушку, скатывается на пол, встает, падает, ползет, встает, идет, перекатывается, толкает дверь, и еще дверь, в небо, поле, сад. В ногах колючки, в голове холод, раздвигает ветви, опускается на землю, роет, ищет слово, которое откроет все.