1
Северные ветры воют и, охваченные враждебным духом, пускаются в буйный пляс по гряде незыблемых гор Газив, рыдают в ущельях, грохочут в скалах, обрушиваются всею своею силою вниз, — ветры, способные проникнуть во все щели, разметать все вокруг. Только они и знают о маленькой деревне Ятир, спрятанной на одном из отрогов скалистой горы, нависшей над глубоким ущельем Саухин, откуда петлистая дорога через пропасти, полные тайн, ведет к подножию белой деревни.
И только тогда, когда ветры сотрясают деревню, бушуют во гневе, сметают наши дома и сады, нарушают спокойствие нашей жизни, мы, люди Ятира, чувствуем, что кто-то и нас, отверженных, пришел проведать, и на лицах наших тревога, а сердца опустошены возбуждением; тогда, как лунатики, кружим мы по селу, захлестываемые валами бури, и глухая печаль проникает в нас, и порывы резкого ветра режут наши глаза, и они слезятся от ветра, тщетно ищущего здесь просторов для разгула; и сами-то эти просторы потеряли нас, остались лежать средь огромных гор, на зигзагах вершин растянутого в гармошку горного хребта Газив.
В обычные дни, в сумерки, когда небеса застывают в темной и глубокой синеве, а наш местный ветер одиноко слоняется между домами, вся деревня, погруженная в сладкую безмятежность, ждет протяжного гудка скорого поезда, который мчится к нам, буравя горы.
Вечерний поезд-экспресс в Ятире.
Кому пришло на ум основать в заброшенном углу гор Газив эту деревню? Никто не знает. Рассказывают, что случилось это в те времена, когда прорубили в горах от низины Бирам до далекой страны Памиас дорогу, чтобы облегчить переход через валы Газивской тверди. Тогда железнодорожные строители в надежде основать здесь новую жизнь обратились с просьбой построить им дом в диких ущельях.
По преданиям, несколько семей рабочих поселились здесь, почва обещала быть плодородной. Построили домишки, вспахали земли, поросшие травой на обочине гор, и в довершение трудов подвели сюда железную дорогу. Они почему-то верили, что их деревня станет главной станцией на пересечении железнодорожных путей, которые в будущем прорежут эту гористую страну.
Вскоре суета вокруг железной дороги забылась — за морями вспыхнули большие войны; деревня осталась стоять одинокой и заброшенной в глухом углу. Внезапно выяснилось, насколько далек Ятир от любой точки цивилизации; единственной связью с соседним поселением так и остались горные дороги, запутанные в причудливые петли. И горная железнодорожная станция, на которую некогда возлагались большие надежды, утратила всякий смысл, стала маленькой и никому не нужной точкой. Только два поезда в день проходили через деревню. Товарный состав, старый и ободранный, с каменноугольных шахт Лаша, останавливался на станции на рассвете. Другой, пассажирский скорый, роскошный, надраенный до блеска, принадлежавший лучшей железнодорожной компании, проносился мимо станции в час сумерек — экспресс, пересекающий на своем пути две страны, вечерний экспресс Ятира.
Напрасно старейшины деревни обращались к знаменитой компании с просьбой притормозить в Ятире этот поезд, чтоб побыл он здесь хоть немного, — компания отказывала наотрез: длинен и утомителен путь экспресса, учтены его часы, зачем ему останавливаться в этой не представляющей никакого интереса горной деревне. На вереницу вагонов, везущих волшебную жизнь, не наложить деревенским жителям свою тяжелую лапу. Мелькает перед ними скорый, мчится — и так каждый вечер.
Настали муторные дни, серые дни. День сжался до одного заката, до одного мгновения, когда сумасшедшим галопом проносится поезд и последние лучи солнца машут ему вслед. День был рабом этой минуты и так заявлял о себе. День был рассечен надвое — до поезда и после. Эти считанные секунды возникновения грохота и появления поезда у подножия гор перед глазеющей деревней были «трепетом времени» — так дети будущего поколения определили бы смутное томление и сдавленный гнев бессилия в душах провожающих поезд людей — поезд, несущийся надежным, выверенным путем к невидимым целям. И чем более усиливалась одинокая тоска, тем острее ощущалась необъяснимая жестокость мира по отношению к этой заброшенной деревне, тем сильней становилась мистическая приверженность жителей к изумляющей точности поезда, к завораживающему ритму его движения. Дисциплинированные и сосредоточенные, мы встречали и провожали его.
2
В расписании поездов сказано — скорый поезд проезжает мимо станции Ятир в 6 часов 27 минут.
В 4 часа 30 минут первая партия детей, окончивших уроки, сходит к деревенскому колодцу, что у подножия большой горы; к пяти часам там собираются все остальные дети деревни. В 5 часов 30 минут госпожа Шрира подымает жалюзи — ее окно выходит на широкий мост над ущельем — и выносит на балкон несколько стульев. Через пять минут к ней приходят друзья и соседи. К шести часам открываются все окошки, выходящие к железной дороге, и из них выглядывают людские головы.
В 6 часов 45 минут веселая ватага парней и девушек с гомоном приближается к смоковнице, что растет рядом с домом госпожи Шаули. Даже сам господин Трован оказывается там вовремя, стоит, растерянный и изумленный, озирается по сторонам, будто ждет кого-то. Ровно в 6 часов 10 минут заканчивается ежедневное собрание правления деревни, и члены правления вместе с секретарем выходят на улицу перед зданием. Еще через несколько минут является Дардиши, как всегда в этот час навеселе, ищет глазами камень и, покряхтывая, усаживается на него. В 6 часов 15 минут вагонетка с рабочими шахты с натугой взбирается по дороге в деревню, за нею следуют еще пять рабочих; уже долгие годы они работают на строительстве большой плотины. Они долго карабкаются по узкой горной тропинке, что с восточной стороны деревни, оттуда лучше будет виден поезд. В то же время открываются окна в доме больного Эхуди, и его бледное лицо высовывается наружу. Мешулам-сирота с диким гиканьем сбегает к мосту и пристраивает на рельсы старые железяки, вослед раздается запоздалый крик его тетки. В 6 часов 22 минуты уже не найти во всей деревне человека, который бы не приставил ладонь козырьком ко лбу, заслоняясь от солнца, опускающегося в полной тишине и озаряющего мост своими ослепительными лучами. С приближением заката я неторопливо подымаюсь с места, с двумя флагами в руках — зеленым, расправленным, и красным, скатанным в трубочку, — и так стою, встречая идущий поезд. В 6 часов 24 минуты ко мне приближается Зива из соседнего дома, становится возле меня, молчаливая и взволнованная. В 6 часов 25 минут ровно из станционного дома выходит старый начальник станции, господин Ардити. Он торопливо шествует, согнувшись, и знает, что вся деревня сейчас с замиранием сердца следит за ним. Он подходит к двум серым рычагам стрелки и одним движением руки переводит их. Этим жестом он как бы утверждает единственное направление, главные рельсы, по которым промчится поезд, и отрезает поезду всякую возможность свернуть на второстепенные рельсы станции, узкие, ржавые, покрытые мхом, но идущие параллельно главным; рельсы станции-обманщицы, они делают вид, что бегут в ногу с магистральными, а сами добираются лишь до моста и там, в заслоне из толстых свай, обретают внезапный и сокрушительный конец.
Завершив перевод стрелок, Ардити сдвигает брови; он остается ждать, опершись на рычаги, дабы убедиться в надежности содеянного.
6 часов 27 минут. Издалека слышен гудок поезда, на нас сходит немая тревога. Я спешно опускаю свернутый красный флаг и подымаю зеленый. Он развевается в воздухе. Ровно в 6 часов 27 минут из-за гор с ритмичным пыхтением появляется поезд. Шумя и дымя, он со свистом проносится мимо нас, его возбужденный грохот с неизменным светом в окошках врывается в наш тихий спокойный мир. Ритмичен перестук его колес, слаженны и точны его движения, он стремителен, как молния.
Госпожа Шрира, Мешулам, глаза разверзший, рабочие — все как один машут ему вслед, желая счастливого пути. В ответ следует несколько отдельных взмахов, это, вероятно, те пассажиры, которые скуки ради глядели в окно и заметили людей, приветствующих поезд. Глаза всей деревни устремлены к мосту, туда, где поезд скроется за последним изгибом пути, вильнет на прощание серебряным хвостом.
Поезд ушел, и люди всматриваются друг в друга — они загадочно-молчаливы и озабоченно-серьезны. Еще пара минут — и все расходятся, вечерние сумерки окутывают нас. И так — каждый день. Так было, есть и будет всегда.
3
Но Зива думает иначе. Зива, которая взрослела рядом с пробегающим поездом, хорошела в этом ежедневном сумеречном ожидании; и зловещий ее умысел возник в этом печальном, изматывающем душу однообразии, в жгучем беспокойстве; и она обратилась за решением к гневным ветрам, дующим с севера. Зива, которую я люблю всем своим сердцем втайне. Она знает об этом и потому избегает меня, прячется. Зива, которая отлично умела молчать, вдруг тряхнула плечами, как бы сбрасывая с них тяжесть накопившегося молчания.
Последний вагон растаял в горах, ночной воздух прозрачен накануне надвигающейся бури; я, как обычно, еще стою, вглядываясь туда, где только что исчез поезд, зеленый флаг опущен. И тут ко мне подходит Зива, что не в ее обычае, поднимает красный флаг с земли, развязывает аккуратно узел, расстилает флаг на траве, придерживая его обеими руками. Заметив меня, низко склоненного над ней, она одаряет меня взглядом, испуганным и серьезным одновременно, и, набравшись духу, произносит:
— Красный флаг… совсем новенький… Я всматриваюсь в флаг и понимаю, что никогда не видел его расправленным.
— Махали им хоть раз в жизни? — спрашивает она с хитрецой.
— Кому? — удивляюсь я.
— Экспрессу, — выдыхает Зива.
Я молчу. В деревне никто не произносит этого названия — «экспресс». Она видит мое замешательство, но не отступает, спешно выпрямляется и спрашивает, как бы наивно:
— Действительно он нужен, этот красный флаг?
Я улыбаюсь ей улыбкой влюбленного, но ее глаза серьезны. Она не для этого сюда пришла, ей нужно нечто другое, в ее тоне упрямство и настойчивость человека, который что-то задумал.
— Для чего, скажи, махать красным флагом, если поезд мчится на такой скорости, что никакая красная тряпка не предотвратит крушения!
Я объясняю ей, что она не совсем права, но мои слова только усиливают ее раздражение и отчужденность.
— Об этом кто-нибудь когда-нибудь задумывался? — стоит она на своем.
— Нет, — бормочу я, сбитый с толку ее допросом, и повторяю: — Нет.
— Завтра на нас снова обрушится буря, — говорит она после долгой паузы и указывает на омрачившиеся небеса, — столько всего происходит у нас в горах в бурю…
И, заметив мою растерянность, она легкой походкой подходит ко мне, треплет мои волосы, и ее губы, окутанные тьмой, шепчут:
— Ты не видишь? Ты не чувствуешь бури? Я ведь тревожусь только из-за поезда. — В ее голосе явный укор мне.
От прикосновения ее пальцев к моим волосам, от сладостных фальшивых интонаций ее голоса меня охватывает бурное желание; я гляжу на нее, готовый обнять и расцеловать каждое слово, падающее с ее губ.
— Пойдем к секретарю деревни, к Бердону, — возбужденно говорит она, — пойдем к нему и скажем, что у нас на сердце. Он наверняка поймет.
Она употребляет множественное число, и я не протестую; околдованный, в неведении, иду с ней по деревне, зажигающей свои огни.
Бердон, секретарь деревенского Совета, сидит, как водится, на балконе дома Совета — его дома — и курит вечернюю трубку; из-под густых усов клубится белый дым, взгляд секретаря устремлен в синеву, светлеющую в голом небе после захода солнца. Мы приблизились к нему так тихо, что он нас не заметил. Мы предстали пред его очи, но и тут он не заметил нас.
Вкрадчивым голосом отроковица произнесла смелую речь об опасениях и чаяньях, при этом давая Бердону возможность дополнить и уточнить недосказанное. Пока она говорила, человек сидел недвижно, безмятежный, сосредоточенный на чем-то своем, глядел прямо перед собой, и дым валил из его пыхтящей трубки. Когда же она смолкла, он выдержал многозначительную пару, вынул изо рта трубку и просто сказал:
— Почему бы вам не пойти к начальнику станции, самому господину Ардити, и не попросить у него помощи в решении этого вопроса?
Его предложение не сбило Зиву. Она не отступила, напротив, со всей решимостью, что проявилась в ней сегодня, ответила ему:
— Мы уже собрались пойти к старому начальнику и уже назначили час встречи. Но потом сказали себе: Бердон — человек высокопоставленный, главный секретарь, и интересы деревни в его сердце. Его сердце тревожится за экспресс, поскольку этот поезд будоражит всю деревню; каждый день, как только он умчится, секретарь пребывает в печали и помрачении души; к тому же на нас надвигается буря, и это тоже усугубляет печаль его сердца. Может быть, он пойдет вместе с нами к старому Ардити, что сидит как сыч в своем станционном доме, вместе с нами поведает ему, что творится в нашей душе, завтра уже будет не до того, завтра мы все закружимся в вихре ветров, потерянные и безответные в нашей деревне.
Закончив свою дерзкую речь, она скрестила руки на груди. Бердон не сердился и не возражал. Казалось, он даже не удивился. Вдруг он поднялся с места, и свет вспыхнул в его глазах. Он подошел к Зиве, взялся за ее плечо своей сильной рукой.
— Так я иду… — И, сделав паузу, повторил: — Конечно же, иду.
4
В назначенное время мы втроем спустились по светлей тропинке, пересекли деревню, в этот час ее жители сидели по домам. Влажный туман тонкими струйками опускался с горной гряды, полотнища плывущих облаков застилали время от времени месяц, пряча его холодный острый блеск, но он пробивался из-за облаков и на мгновение высвечивал все вокруг.
Бердон шагает первым, приземистый и ширококостный, он смело идет своей дорогой, устремленный взглядом и помыслами в будущее, в те великие дела, что предстоит ему свершить. Следом за ним спешит Зива, ее прямые легкие ноги шаловливо приплясывают, как бы подгоняя ее к склону тропинки. За ними тащусь я, паутина сна липнет к моим глазам, я пытаюсь сбросить ее и не могу.
Ночь, канун бури. Колдовские искры холода рассекают прозрачный воздух. Я весь подбираюсь, прежде чем перепрыгнуть через большие камни, лежащие поперек тропинки, я знаю каждый камень, но ноги у меня вялые, плохо слушаются.
Станционный дом потонул во тьме, мы останавливаемся у железной двери, не решаясь вот так, с налету, стучаться в дверь в тишине ночи. Бердон в замешательстве, он неуверенной рукой проводит по мокрым от росы рычагам, которым начальник станции придал нужное положение. Он смотрит на Зиву вопросительно. Та молча протягивает к двери белую тонкую руку, ладонью негромко стучит по двери. Станционный дом не откликается. Зива ждет и снова стучит, в ответ раздается какое-то шевеление и шарканье шагов Ардити.
— Кто там? — тревожно спрашивает он из-за двери.
— Мы, — торопится нетерпеливая Зива, — открывай скорей!
Ардити с маленьким карманным фонариком в руках открывает нам дверь. Отсвет от карманного фонарика дрожит на его лице. Ардити поражен появлением Бердона в его доме в такой час:
— О… о… Бердон… — Его голос шуршит, как сминаемая бумага. — Поздняя ночь, я не ждал, вы никогда не приходили… вечером.
Заметив смущение старого начальника, Бердон принял мужественный и непреклонный вид, выпростал свою широкую ладонь и потрепал Ардити по плечу; желанным гостем он вошел в дом, а за ним Зива. Когда Ардити заметил меня, своего верного помощника, его лицо потемнело; он не вымолвил ни слова, и молчание разъединило нас.
В монотонности нашей с ним службы уже были сказаны-пересказаны все слова, и связывало нас с ним только то, что непосредственно относилось к нашей скромной работе в железнодорожной компании, и еще кое-что другое, и лучше нам было с ним сейчас не говорить.
Ардити в коротком и обтрепанном ночном одеянии выглядел сконфуженным. Его сутулая спина горбом торчала из ветхой ночной сорочки, и белые ноги красовались во всей своей наготе. Красные слезящиеся глаза все еще были скованы сном. Дрожащими руками он зажег керосиновую лампу около кровати, и вместе со светом, набирающим силу, росли наши тени в большой комнате. Вдруг нам открылась тягостная его старость. Бердон сел за письменный стол начальника станции. Зива, съежившись, пристроилась па стуле возле кровати, а я так и остался стоять у двери, опершись спиной о толстую стену. Закончив возиться с лампой, Ардити сел на кровать, прикрыл краем одеяла босые ноги, как бы пытаясь защититься от неприятного холода, что ощущался здесь, в час ночного визита. Его изумленный взгляд взывал к началу беседы. Бердон придирчиво осмотрел помещение и спросил участливо:
— А что, электричества на станции нет?
— Нет, — поспешил ответить Ардити. — Железнодорожная компания отказывается субсидировать такую захолустную станцию.
Зива и Бердон переглянулись, выражая полное понимание положения старика, Бердон даже качнул головой в сторону Ардити, подтверждая эти слова. Потом принялся перебирать бумаги на столе. Никто и рта не раскрыл, как бы намеренно продолжая держать Ардити в недоумении. Тогда тот сам прервал молчание, спросив слабым голосом:
— По какому вопросу вы пришли?
— По вопросу поезда, — отрапортовала Зива, — скорого поезда, разумеется. — Голос ее оборвался.
Тень легла на лицо Ардити. Бердон раздраженно шевелил густыми усами и, продолжая буравить даль своими маленькими прищуренными глазами, повернулся к Ардити и отчетливо произнес:
— Мы сомневаемся, Ардити, потому и нарушили твой покой в столь поздний час, мы сомневаемся в действенности красного флага в руке твоего преданного помощника. Неужели и впрямь эта красная тряпка способна предотвратить опасность, угрожающую вечернему поезду?
— Красный флаг? — изумился начальник.
— Красный флаг, конечно! — воскликнула Зива, сверкая глазами.
Перепуганный начальник станции искал меня глазами, но, так и не обнаружив меня, спрятавшегося в тени у двери, обернулся к Бердону. Тот был захвачен силой и смелостью идеи:
— Ты, конечно, не задумывался о том, что авария может произойти и со скорым поездом? Начальник станции побледнел.
— Он же не ползет, он несется на полном ходу, — продолжил Бердон изложение невероятного замысла Зивы. — И красный флаг не в силах остановить поезд в роковую минуту. Так вот и пренебрегают интересами самого дорогого на свете материала — человека и пассажира! А пассажир — он человек, и он верит в свои вагоны и в свой путь, и вот мы можем убить в нем эту святую веру, пустить поезд под откос без всякого предупреждения.
На Ардити напала жуткая тревога, он чувствовал, что секретарь клонит не туда, что он исподволь погружает его, Ардити, в иные сферы, но Бердон как раз умолк, повинуясь долгу своей начальственной сдержанности. Ардити склонил голову, погрузился в тень, подумал недолго и простодушно спросил:
— И из-за этого ты хлопочешь, Бердон? Или ты не знаешь? Нет больше катастроф с поездами, нет. Поезд уверенно идет по своему пути, колеса прекрасно движутся по гладким рельсам. Флаги — это традиция далекого прошлого; взмахивая флагом, мы желаем поезду счастливого пути, и не более того, по сути, это дело лишнее.
Бердон на минуту задумался, затем уверенно продолжал беседу:
— Хорошо, Ардити, хорошо говоришь. Лишнее, все лишнее. И мы тоже, встречающие и провожающие поезд, стало быть, лишние. Подумаешь, какая-то обшарпанная деревня. Промчавшийся мимо пейзаж. Все в порядке. Поезд проехал себе, чужой и далекий, и нас как будто это не касается. Нет, мы верны нашему поезду, пламенно верны часу, ради которого живем, в этот час день ставит свою роспись «убыл», и в последнем свете заката появляется наш стальной друг. Так. — Голос секретаря дрогнул, стих, но он не утратил нити повествования. — Итак, все прекрасно.
Молчание повисло в комнате, оно пахло керосином от лампы. Ардити не находил ответных слов. Зива сидела как завороженная, положив голову на обе ладони, и ее голубые глаза неотрывно следили за Бердоном. А тот вдруг навалился животом на стол, вытянул короткую, как бы окаменевшую руку по направлению к Ардити и прошипел, сдерживая крик:
— А задумывался ли ты, Ардити, чего мы ждем из вечера в вечер?
Ардити молчал. Бердон выпрямился, скрестил руки на груди и произнес:
— Ответ прост, — тут он помедлил немного и заключил: — Катастрофы.
— Катастрофы… — подхватила Зива и засветилась, довольная.
— Катастрофы… — отозвался я с порога, не отрывая глаз от затылка моей чистой отроковицы.
— Катастрофы… — склонил начальник станции седую голову, — катастрофы???
— Да, Ардити, — ответил секретарь, — ведь других надежд у нас не осталось, спасибо уважаемым работникам железнодорожной компании. А наши дороги пригодны для катастроф: скалистые уступы… глубокие ущелья…
Бердон прервал свою речь, он буквально задыхался от того глубокого впечатления, которое произвели его слова на всех, и в том числе на него самого.
Ардити встрепенулся.
— Но почему? — взвыл он шепотом, щурясь как в ослеплении. — Почему?
Бердон склонился к нему:
— Так одиноки мы тут, дорогой Ардити, так заброшены. Большие войны за морями и те обошли нас. Никогда у нас не было настоящей скорби, подлинной, натуральной катастрофы.
— А пассажиры, а люди?.. — простодушно ужаснулся Ардити такой бесчеловечности.
Но секретарь, не дав ему возможности распускать нюни, уверенно прервал его:
— Как раз людей-то мы и хотим, тех самых, кто каждый вечер проезжают мимо наших домов, чужих людей, которые сознательно или несознательно пренебрегают нами. Зачем? Чтобы познакомиться, сблизиться с ними, оплакать их судьбу.
— Новые люди, — добавляет Зива, захлебываясь от предвкушения, — новые люди, Ардити, целые миры.
И снова накатила волна тишины. Начальник станции, усталый и обессиленный, обхватил свои колени; серые глаза его безуспешно искали встречи с глазами верного помощника, но я, съежившись, стоял у косяка большой двери. Тогда он вперил измученный взгляд в Бердона и, явно сдавая позиции, тихо спросил:
— И что же?
Настал трудный час для Бердона. Он поднялся с места, распахнул окно во всю ширь… Мы следили за каждым его движением. Ясная ночь хлынула в комнату, струи тонкого тумана окутывали нас. Деревня тонула во тьме, дома сгрудились, как камни на ребре горы. Прохладный ветер, проникший в комнату, разорвал тишину, придал Бердону силы для продолжения беседы, но в несколько ином русле, не затрагивающем непосредственные интересы присутствующих.
— Вновь надвигается на нас изрядная буря, — сказал он. — И мы опять будем одиноки в горах, лишь ветры да мы. Час бури хорош для катастрофы, — продолжал Бердон, обратившись к открытому окну. — Как страшно видеть поезд, съезжающий в бурю с откоса. Как непомерно велика будет наша ответственность в деле спасения этих людей. — Он резко повернулся к Ардити и прошептал, как бы подслащивая пилюлю, которую тому сейчас придется проглотить: — Завтра ты не выйдешь переводить стрелки. Скорый поезд свалится со скалистого склона, и судьба пассажиров будет в наших руках, и мы будем самоотверженно спасать их.
Секрет секретаря был раскрыт.
Ардити подскочил на месте; негодование клокотало в его глотке, криком выплеснулось наружу, все силы его ошеломленной души были направлены против молчащего Бердона.
— Как же это? Как это возможно, Бердон? Как? Как? — кричал он, взывая к секретарю в старческой ярости. Теперь ясно: начальник станции не способен проникнуться замыслом главного секретаря. Он закружил по комнате в ужасе от той немыслимой чуши, что свалилась на него кошмаром непробудного сна, он бушевал, пытаясь отогнать от себя этот кошмар. — Это злодейство, — произнес он, стоя против Бердона и Зивы, которая устала и с трудом сидела на месте. — Чтобы я сам, своими руками, подстроил катастрофу скорому поезду? Я, кто всю свою жизнь проработал здесь, не пропустил ни одного дня и преданно заботился о безопасности движения?! — Он умолк, вперив в присутствующих взгляд налитых кровью глаз. — Нет! Нет! И пег!
Бердон чуть склонил голову, издевательская улыбка затаилась в уголках его рта. Напрасно глаза станционного смотрителя искали поддержки. Лицо Зивы было опущено, она силилась сдержать слезы но утраченным мечтам, а я, застенчивый и добрый, пылал любовью к той, что сидела согнувшись, опустив свои худенькие плечи. Нелегко было Ардити снести наше молчание, мы хранили его, каждый на своем месте. И вдруг он, встрепенувшись, словно вспомнив что-то важное, сверкнул глазами и обратился к Бердону:
— Завтра прибудет к нам господин начальник, главный инспектор железной дороги, тот самый, что навещает Ятир в бурю. Ему будет особенно интересно ознакомиться с этой новой мыслью.
Бердон и Зива содрогнулись от его слов. Главный инспектор полосы Газив был знаменит изощренным педантизмом в работе и фанатической преданностью интересам железной дороги; Ардити боялся любого его замечания, нет сомнений, что он заложит ему нас всех. Бердон крадучись приблизился к старику, встал около него, устойчивый, кряжистый. Он опустил ладонь на костлявое плечо старика, сжал его, как бы демонстрируя сдержанную мощь своего отчаяния, и заговорил, чеканя слова:
— Разве мы искатели приключений? Нет. Мы — дети гор. Эти скудные края — наши. Любимая наша земля здесь, — действительно любимая земля, и потому мы хотим держаться за нее, не оставлять ее, мы жаждем горя ради той ответственности, что падет на наши согбенные плечи.
Так завершил он свою речь. Керосин в лампе уже весь прогорел, свет мерк с каждой секундой. Было поздно, назавтра нам была уготована буря. Потрясенный Ардити был не в силах пошевелиться: ни ему, ни нам не доводилось прежде лицезреть секретаря в такой растерянности. Зива нехотя поднялась со стула, будто не желала расставаться с этой темной комнатой, полной причудливых теней; уходя, она бросила на Ардити осуждающий взгляд. Я открыл перед ней дверь. Молча мы вышли в ночь, ища глазами тропинку, ведущую наверх, в деревню. Бердон снова шагал впереди. Он шел быстро, расстояние между ним и нами, плетущимися, увеличивалось. Внезапно я повернулся к Зиве, схватил ее маленькую горячую ладонь и пробормотал: «Любимая…» Но она высвободилась от меня, лукавая притвора, оттолкнула нежно, «ах, только не сейчас, не сейчас, вот когда в наших руках окажется добыча…». Я постеснялся проводить ее до дома.
5
Утро уже обозначилось надвигающейся с севера бурей, она клубилась вдалеке, грохотала и билась о ребристые стены высоких гор, злоумышленница буря, готовая смести эту горную страну. Вооруженные огромной мощью полчища злых ветров были приведены бурей в состояние боевой готовности — то-то засвистят они в час гнева по ущельям, то-то завоют в искореженных скалах. Временами шквал ветров прорывался в деревню, трубя победу, проносился по ней с громким рыком и, собирая стада облаков, гнал их за исчезающий южный край горизонта. Сиротливое солнце временами пробивалось к нам с омраченного неба. Навлекающее на себя негодование бури, солнце отчаянно сражалось за каждую пядь тускло-голубого трепетного света, хотя понятно было, что и ему придет конец, в этот день, суровый и мрачный. С восхода сидим мы с Ардити на каменной скамье, на станционной платформе, в ожидании главного инспектора, господина Кнаута. Осужденные, погруженные в себя, мы слушаем, как грохочет жесть на крыше станционного здания, как огрызается она свирепым скрежетом на каждый порыв ветра.
Мои глаза воспалены от пыльного смерча, горло дерет, но я не двигаюсь с места. В потрепанной куртке сижу на каменной скамье, втянув голову в плечи и уставившись на кучи сморщенной сухой листвы, наваленные на платформе.
Ардити крайне взволнован. Похоже, он жаждет переброситься со мной несколькими словами, но мы уже все сказали друг другу, и он подавляет слова в сердце. В изматывающей тревоге поджидает он господина инспектора, кружит, согнувшись в три погибели, по платформе, приставив ладонь к пропаханному морщинами лбу, силится рассмотреть слезящимися глазами, не приближается ли долгожданный главный инспектор.
Наконец, на исходе утра, далеко на запыленных путях возникло красное пятно; быстро перемещаясь, оно повернуло и скрылось за одним из поворотов. То самое красное пятно, которое лишь в бури осчастливливало нас своим появлением. Несказанно обрадованный Ардити зашагал взад-вперед по платформе, приговаривая:
— Вот он приехал, вот он приехал… наконец-то. — Ив эту счастливую минуту он обратил ко мне лицо. Оно было искажено испугом. Я медленно поднялся, протер кулаками слезящиеся глаза и не сказал ему ни слова.
Главный инспектор господин Кнаут — личность что ни на есть известная. Уже многие годы он в этой должности, и каждый человек в горах знает его имя с детства.
Из-за этого он почитался здесь за всемогущего, хотя кое-кто и отрицал его могущество. Он скрупулезно знал свое дело, и ничто не могло ускользнуть от его всевидящего ока. Он умел повелевать и указывать, сохраняя при этом в отношениях с людьми четкую дистанцию; он мог придираться и одновременно быть уважительным; ко всем обращался в третьем лице, невзирая на возраст, хотя в определенный момент мог разнести в пух и прах больших и малых; его взыскательность к порядку и поведению на работе была притчей во языцех, однако он никогда не выходил за рамки справедливости.
Деревню Ятир, заброшенную в горах, он посещал крайне редко. Хотя он и испытывал скрытую симпатию к старому Ардити, в редкие посещения во время бури Кнаут не находил для него теплых слов, говорил только о деле, хорошо известном старику, и беседы эти одинаково утомляли обоих. Обычно во время нашего визита он сидел за большим столом и клевал носом, и мы с Ардити молча сидели перед ним. Такой он, Кнаут, он бодр, энергичен и предан железнодорожному делу, но, когда он оказывается в кабинете за большим столом и перед ним сидят люди, на него наплывает сон.
Красная дрезина приближается и замедляет свой бег на подходе к станции. С поразительной точностью останавливается рядом с нами инспектор. Одно ловкое движение — и мотор выключен, и инспектор уже сходит к нам легкими шагами, закутанный в пальто и в головном уборе, который ему велик. Головной убор, большой и странный, стоит торчком на его слегка приплюснутой голове, крепко посаженной на коротком массивном туловище. Свежий и раскрасневшийся от горного ветра, он протягивает обе руки, здороваясь. И пока мы с Ардити благочинно склоняемся перед ним, ловим его маленькие мясистые ладони для дружеского пожатья, он бормочет что-то под нос густым басом и косит на нас влажные, слезящиеся от ветра глаза.
— Сегодня ненастный день, сегодня день ветров… тьфу, какая заброшенная станция, какая глухомань!
Высказавшись так в знак приветствия, он прячет руки в карманы и маленькими неровными шажками движется к станционному дому; широкие рукава его пальто развеваются по ветру.
Мы шагаем за ним, взбудораженные. Дрожащей рукой закрывает Ардити дверь за инспектором и впивается в него взглядом. Пальто и шляпу инспектор свалил с себя на широкое кресло перед столом начальника станции. Пока Ардити, волнуясь, кладет перед ним толстый станционный гроссбух, начальник достает из кармана видавшую виды трубку, раскуривает ее, прилагая к этому титанические усилия: дует в нее, всасывает с хрипом воздух, выдувает его обратно. В результате ему удается выпустить изо рта несколько клубов густого и вонючего дыма, табачный запах подымается к его носу, и он вдыхает его с явным наслаждением, после чего с погасшей трубкой во рту принимается за книгу, и вот он уже задремывает над ней, при этом продолжая медленно и ритмично ее перелистывать. Ардити по-прежнему не сводит с него глаз. Он сидит напротив него, напрягшись, словно в ожидании судебного приговора. Скоро начальника утомляет работа с гроссбухом, он отодвигает его локтем, улыбается нам, удовлетворенный проверкой, и позволяет себе полностью погрузиться в сон. Тяжелые веки смыкаются на его стеклянных глазах. Морщины толстого лица расправляются в глубоком покое, мясистая рука безвольно падает на брюхо.
В комнате сонное молчание. Временами дребезжат от яростного ветра стекла на окнах, вдалеке гремит жесть на крыше, слышно также и ритмичное тяжелое дыхание господина инспектора. Мы с Ардити молчим и не шевелимся, чтобы не спугнуть сон начальства.
Весь этот час Ардити не смел и рта раскрыть, вымолвить то, что терзало его душу. Он неслышно грыз ногти, подчиняясь дисциплине. Прошло еще какое-то время, и спящая фигура зашевелилась: господин начальник пробуждался ото сна. Усилием воли он разлепил тяжелые веки, обвел помещение усталыми глазами, остановил свой взгляд на Ардити, который сидел молча, выжидая своей очереди с открытым наготове ртом.
— Итак, сударь… господин Ар-ди-ти, — обратился к нему инспектор милостиво и властно. И тут же глаза его сами собой закрылись, словно он наперед знал, что и сказать-то нечего.
Ардити бросил на меня испуганный взгляд, но оправился от страха и с горящим лицом громко произнес:
— Господин… господин инспектор! Злой умысел насчет экспресса, скорого поезда, вчера ночью… злодейские мысли…! — Старик застонал и умолк. Видно, буря была в его. душе. Молчащая масса в кресле не произвела никакого движения. Видимо, взволнованные ноты в голосе Ардити не пришлись начальству по вкусу. Не раскрывая глаз, господин поднял руку, жестом давая понять, что он не намерен выслушивать подобные, нервирующие слух, выступления.
— Что нашло на господина Ардити? — произнес он, отдуваясь. — Что произошло такого, что нельзя выразить нормально, сдержанно, как приличествует человеку?
Ардити сглотнул слюну, приготовился и зашептал:
— В селе Ятир возник злой замысел. Может быть, он произрастал уже долгие годы. Жители деревни хотят катастрофы, хотят горя, жаждут беды, что обошла их стороной в войнах, которые велись за морями. Они скучают, заброшенные, и потому хотят опрокинуть экспресс-поезд. Наш прекрасный скорый поезд.
После длительного молчания господин с усилием поднял голову, неуклюжим движением оттопырил ухо, как бы желая как следует расслышать речь старика, чтобы уяснить все эти странные факты.
— Перевернуть, господин Ар-ди-ти? — переспросил он, наваливаясь на стол бесформенным телом.
— Да, да, — подтвердил тот, — разрушить. Начальник подался вперед своим неуклюжим корпусом.
— Уничтожить, сударь? — продолжал он допытываться усталым голосом, и какая-то мысль, будто раскаленным свинцом, залила его глаза.
— Именно так, — с горячностью отозвался старик. — Они хотят опрокинуть его там, где большой мост. От меня, от меня, — старик кулаком постучал себе в грудь, — они требуют, чтобы я сегодня вечером не являлся переводить стрелки.
Начальник закрыл слезящиеся глаза и погрузился в тяжелую дремоту. Голова его упала на грудь, и рот раскрылся. И вдруг из его нутра вынырнул смешок, добрался до толстых губ и упал с них. Он положил на стол жирную руку, на нее — приплюснутую голову, широко раскрыл оба истекающих влагой косых глаза и уставился на Ардити, почтительно ожидающего мнения начальства:
— Это приятные новости… сударь… милые факты. Я давным-давно простился с надеждой услышать что-нибудь подобное, это же превосходные новости! — заключил инспектор осипшим от утробного смеха голосом.
Изумление Ардити было таково, что он не мог ни охнуть, ни вздохнуть. Его серые глаза горели нездешним светом.
— Приятные? — шепнули его губы.
— Разумеется, — отозвался инспектор и пронзил Ардити острым взглядом. — Чему здесь так уж удивляться? Гордецу, что несется, начищенный, по путям? А здесь — забытая деревня, никому не нужная, как эти ваши дурацкие белые скалы по дороге.
Ардити был подавлен таким ответом.
Инспектор вновь занялся перевариванием этой огромной, масштабной затеи.
— Идея большая, — сказал он как бы сам себе и тут же метнул в меня испытующий взгляд. — Вот ведь он молодой еще человек, а мыслит очень перспективно. — Я улыбнулся ему подобострастно, мерзкий смешок сорвался с моих губ.
Но он, по-видимому, понял меня правильно, указал в мою сторону коротким и жирным пальцем. — Для значительного дела он создан. Для значительного.
Польщенный доверием начальства, я опустил глаза, взглянул искоса на Ардити — его как током било отчаяние, он лепетал что-то невнятное, его взволнованный голос скрежетал, как кровельное железо на ветру.
Усталость господина Кнаута взяла верх над дисциплиной, к которой он привык за все свои долгие трудовые годы. Съежившись в пиджаке и втянув голову в плечи, он угрюмо прервал бормочущего Ардити:
— Пусть сударь сделает мне одолжение, хоть раз… явит мне милость… — с этими словами он впал в мимолетную дрему.
И снова молчание в комнате. Мы с Ардити озабочены состоянием здоровья нашего хозяина. Наше беспокойство сообщилось начальнику, его ресницы дрогнули, глаза раскрылись, и он, взглянув на большие ручные часы, заставил себя пробудиться для насущных забот мира. Но что уж и вовсе странно, он вдруг обратил свое благосклонное внимание на затравленного старика и улыбнулся ему усталой улыбкой всепрощения. Ардити затрепетал от благодарности и с упорством фанатика бросился снова задавать свои бредовые вопросы:
— А главная обязанность, господин, моя ежедневная обязанность?
Господин поднялся, стряхнул остатки сна с глаз и шагнул к старику, который, как солдат, вытянулся ему навстречу, и своей мясистой рукой схватил Ардити за полинялую пуговицу, что свисала с потрепанной форменной куртки; притянув его к себе силой, он что-то стал шептать ему; Ардити, слушая начальника, склонялся все ниже, словно на глазах уменьшался в росте.
— Что вдруг пришло тебе на ум вспоминать об обязанностях? Понимаешь ли ты, что они тебе уже не по плечу? И несмотря на всю твою преданность делу и верность начальству, ты найдешь себя в один из чудесных дней подыхающим на пороге станции, и никого рядом с тобой не будет, никого! И скорый поезд промчится перед твоими погасшими глазами, и никто не удостоит тебя и взглядом сострадания, и это после того, как ты изо дня в день стерег и оберегал всех…
Ардити дрожащими пяльцами вцепился в свои курчавые волосы, но руки его ослабли и плетьми упали вниз. Воцарилась тишина. Лицо господина внезапно приняло грозный вид, он подался к двери, распахнул ее во всю ширь. В комнату ворвались вихри ветра. Буря разбушевалась вовсю. Действительно, нам предстоял тяжелый, изматывающий день. Я заслонился рукой от ветра, который раскачивал Ардити, как китайского болванчика, из стороны в сторону. Только господин коротышка без усилий мог стоять против ветра и, торжествуя, глядеть на пустую платформу. Неожиданно он обратился к Ардити, бодрый его голос уносился вдаль на крыльях бури:
— Грандиозная буря… Живем! Гип-гип ура! И пока не исчезнет туман, у нас есть грандиозный шанс… Мы можем проявить всю свою ответственность! Взять судьбу в свои руки! Вечером я примчусь сюда на крыльях бури, сегодня вечером, дружище Ардити!
С этими словами он схватил Ардити за руку и от всего сердца потряс ее, мне он подмигнул в знак одобрения и, как шлюпка в бурном море, поплыл к поджидающей его дрезине, пальто шлейфом волочилось за ним, его трепал вихрь, но никакой вихрь не мог оторвать его от хозяина, оно упорно следовало за ним; а он оседлал свой транспорт, двинул его мощной рукой и в считанные секунды скрылся за поворотом.
Ардити как изваяние сидел на прежнем месте, и, хотя ваятель испарился, тень его витала в комнате и Ардити все еще был связан тесными узами с уважаемой тенью. Я взглянул на пустое кресло у стола. Проскользнув змеей к столу начальника станции, я взгромоздился на кресло, свился в нем в клубок; оно еще хранило в себе суровое тепло начальственного тела. Постепенно я расслабился, выпростал ноги и потянулся. По телу пробежал холод, застучали зубы. Чтобы хоть как-то обогреться, я вплотную придвинул кресло к столу. С затаенной печалью во взоре наблюдал Ардити за мной и моими действиями, ему хотелось поговорить со мной; да и я был бы не прочь перекинуться с ним словцом, но нас удерживало то, что мы уже переговорили обо всем, о чем только можно при нашей монотонной, изо дня в день повторяющейся службе, при нашей тревоге, которую нельзя унять словами. Я расселся в кресле. Сомкнул любопытные очи, уронил голову на грудь, успокоил все свои желания; не прошло и минуты, как я уже дремал под вой бури, кружащейся и грохочущей в горах.
6
Уроки закончились, и дети, по шею закутанные в длинные пальто, сошли к колодцу. Одним лишь усилием воли госпоже Шрире удалось поднять жалюзи на окне, выходящем к мосту; ветер пытался снести с балкона легкие соломенные стулья. К 6 часам все окна, выходящие на пути, были открыты, и из них высунулись закутанные головы. Ватага девушек и юношей подоспела к назначенному часу, Дардиши пристроился рядышком с ними.
В 6 часов 10 минут завершилось заседание совета деревни, Бердон пнул дверь ботинком и первым вышел наружу. Трудно далось рабочим шахты восхождение на вершину горы, усталая лошадь перла наперерез бушующей буре, но на последнем витке порыв ветра обуздал ее, и она стала, склоненная, на откосе. В тумане едва можно было различить пятерых рабочих, возвращавшихся со строительства плотины, они медленно продвигались вперед. Окна больного Эхуди распахнул ветер, рамы стукнули о стену дома. И уже спустился Мешулам-сирота босиком на мост, подложил старые железяки на влажные рельсы. Запоздалый окрик его тетки пронесся в воздухе. Все заняли свои места. Стрелка часов передвинулась, предвещая традиционный выход Ардити. Зива спешит ко мне, на ней тонкое платье, и она дрожит от холода. Два рычага по-прежнему на месте, а Ардити нет как нет, и робкий ропот расходится по деревне, кишащей людьми. Взгляды всех устремлены на осиротевшую платформу, на два стальных рычага.
Солнце, пробивающееся сквозь плывущие облака, залило гору красным сиянием. Где-то там, над бурей, над шквальными ветрами, занимается спокойный закат. Свет слепит Зиву, и она прикладывает ладонь козырьком ко лбу, устремляет взгляд на взбудораженную деревню. «Ардити не вышел сегодня! Не вышел сегодня!” — звенят радостные голоса, прорывают толщу тумана; благословенный туман, он снимает со всех ответственность за то, что сейчас произойдет у моста. 6 часов 25 минут. Сейчас или никогда. Зива бросается к красному флагу, лежащему, как водится, на земле, быстро развязывает на нем веревку, расправляет его. Мои глаза тщетно ищут Ардити, дом станционного смотрителя безмолвствует. Вдалеке раздается гудок, поезд катится по горам с таким видом, словно он не к нам едет и не в наши руки сейчас упадет. Зива вставляет мне в ладонь красный флаг, я спешу опустить старый флаг, зеленый; я держу новый флаг в обеих руках и машу им в сторону деревни. Народное ликование, его неслаженный гул уносится ветром ввысь и стихает, люди остаются стоять на местах как вкопанные. Глаза их поблескивают в тумане, как железнодорожные рельсы у моста, — только бы не пропустить ни мельчайшей подробности. Неожиданно небеса мрачнеют, словно бы решают в наказание лишить деревню заката, темнота надвигается стремительно, плотный туман низко ложится над землей; напоенный густой небесной влагой, он смягчает горечь разлуки с последними мгновениями света. Гудок поезда теперь отчетливей слышен с соседних гор, стремительный и гневный, и его эхо предвещает появление поезда. Вопреки заведенному обычаю, я взбираюсь на камень и высоко подымаю красный флаг, сигнал опасности. Одним махом прорывает паровоз завесу тумана, огибает на полном ходу последний поворот. Прям его путь к нам, ритмичны удары колес по искрящимся рельсам, многозвучен его могучий ход, послушна ему вереница вагонов, слитных, словно приклеенных друг к другу. Два пучка слабого света от лобовых фар паровоза высвечивают туман, прокладывая путь движению поезда. Они красивы, как закатные лучи. Голова Зивы склонена, глаза широко раскрыты, усмешка замерла на ее лице. Красный флаг вот-вот разорвется на части под напором ветра. Скучающий машинист видит меня и не может понять, что происходит. Он тотчас гудит в знак протеста, но я продолжаю тупо размахивать красным флагом. Луч солнца внезапно прорезает заслон облаков и отражается на лобовом стекле паровоза. Надо мной — перепуганное лицо паровозного машиниста. Паровоз меж тем сходит со своей колеи, пролетает рядом со мной и со страшным грохотом несется прямо на рельсы Ятира, на наши короткие пути. Колеса остервенело колотят по воздуху, вагоны один за другим перебегают на заброшенную колею, на ржавые, замшелые рельсы, колеса подпрыгивают и стучат, как отбойные молотки. Крики счастья взмывают ввысь: «К нам! Они едут к нам! По нашим рельсам!» Но мы так малы и ничтожны, куда нам удержать такую махину счастья, что обрушилась на нас. Конец пути обозначен заслоном из бревен, они несутся навстречу паровозу, делающему последние попытки остановить этот дьявольский галоп. В стремительном отчаянье паровоз несется к тупику, мощным ударом бампера врезается в заслон, крушит бревна и, раскачиваясь, сходит с рельсов. Как тяжело раненное животное, потерявшее равновесие, состав заваливается набок и летит в чашу пропасти, доверху наполненную туманом. Жители деревни вскакивают, простирают руки к пропасти, они вопят и стенают, они оплакивают поезд, что погиб сейчас, вот только что, на их глазах. Не спасти им поезда, ведь все его вагоны неразрывно связаны друг с другом. Один за другим они сходят с рельсов, расшибаются друг об друга, сплющиваются, перекореживаются, сминаются в лепешку и превращаются в груду металлолома. И все это падает на наши утесы, на наши гранитные скалы, на наши остриями торчащие, всей гневной природой отверженные дома. Но вот все стихло, и зыбкая тишина поплыла на глыбах тумана к новым сумеркам.
Жители деревни разбегаются кто куда, выныривают из своих нор, выскакивают из всех углов. С отчаянной скоростью прыгают они по камням по направлению к ущелью, подвергая себя опасности, готовые к подвигам. Из последнего вагона, нависшего над обрывом, выкарабкивается несколько фигур — пострадавшие нуждаются в неотложной помощи, и жители деревни спешат к ним, утешают их, собирают всех под свое крылышко в последних лучах закатного солнца. Зива неотступно со мной. Я держу красный флаг опущенным, смотрю на нее, и душа моя томится. Зива бледная и дрожащая, потрясенная настоящей катастрофой. Я протягиваю к ней руки, успокаиваю легкой улыбкой: «Ну, милая…» Но она смотрит на меня отчужденным, отсутствующим взглядом, ее губы беззвучно шевелятся, она всплескивает руками в отчаянье и удаляется, легконогая, в сторону ущелья, где собралось много людей.
Я еле доплелся до темной станции, бросил у порога развернутые флаги и тихонько затворил за собой дверь. Ардити сидел на своем месте у стола, его серые глаза запали, глазницы потемнели. Голова его была опущена и подперта ладонью. Я притащил поломанный ящик и поставил его перед столом на попа. Ардити не обращал никакого внимания ни на меня, ни на мои действия. Молчание, уже долгое время оно полосой тумана лежит между нами, бессильное, выносящее приговор всем и вся. Но сейчас молчание это тяжело, как удушье. Я нарушил его.
— Новый день пришел к нам, Ардити, никогда не забудем… — произнес я сдавленным голосом. Тощие плечи начальника станции судорогой повело от моих слов, он меня ненавидел.
— Господин, — Ардити уставился на меня своими потухшими, ничего не понимающими глазами, прошептал взволнованно, — господин инспектор… прибудет? И если прибудет, то когда?
— Конечно, прибудет, — горячо откликнулся я, — ведь где авария, там и он. Все устроит… под его высоким покровительством… верным… уставшим…
Ардити уперся лбом о ребро стола. Тяжела ему старость. Его мозолистая рука распластана на столе, лежит, безжизненная, растопырив пальцы.
Движением осторожным и вкрадчивым я приблизил свою руку к его, накрыл своей ладонью его ладонь. Бледный свет месяца забрезжил с востока. С места катастрофы доносились слабые, но не умолкающие голоса, в них звучало сострадание. Бесстрашный народ стекался на помощь. Я провел много времени со старым начальником станции до того, как решился оставить его наедине с его собственной совестью и, невидимым, проскользнуть на место катастрофы.
7
Шатаясь как лунатик, я спустился в ущелье. Прошел между обломками разбитого поезда, потоптался в этой груде металлолома; я спотыкался о корявые ветви поломанных деревьев и остовы перевернутых вагонов. Напрасно искал я в этой неразберихе Зиву. Вся деревня столпилась, не было ни одного отсутствующего. Деревенские дети с полным пониманием случившегося, серьезные и собранные, шествовали с факелами за родичами, а те прилагали все свои силы к делу спасения. Щедрые душой, они были скупы на слова и возгласы, они выполняли свой гуманный долг с гордо поднятыми головами и согласно организованному порядку действий. Одна группа с веревками и инструментами в руках занималась эвакуацией пострадавших, проявляя такую ловкость, какой давно не видели в этой деревне, поскольку проявлять ее было негде. Другая группа продолжала гасить дым от пожара мокрыми мешками, в то время как молодежь держала над головами горящие сучья, чтобы было лучше видно происходящее, чтобы хоть этим слабым светом утешить каждого спасающегося и вовремя дать совет тем, кто занят работой. Всякий раз в ответ на крик, доносящийся из одного из темных углов, раздавались взволнованные голоса жителей деревни, внимание к пострадавшим не ослабевало ни на секунду. У одного из таких центров по спасению, где из опрокинутого вагона клубами валил дым, я заметил фигуру Бердона. Он руководил спасательными работами с хладнокровием и смекалкой. Видно было, что навыки по технике спасения он приобрел где-то на стороне, и вот впервые ему представилась возможность продемонстрировать их родной деревне. Я взял наполовину прогоревший факел и, подняв его высоко над головой, с новой решимостью принялся искать Зиву. Деревенские дети уважительно расступались передо мной, освобождая дорогу, — я стал героем, настоящим героем.
Я долго блуждал, пока наконец, далеко в ущелье, возле одной из высоких стен, не увидел ее, одну, склоненную над умирающим пассажиром поезда. Свет факела, укрепленного между двумя камнями, рисовал тени на ее прекрасном лице. Ее рот был скорбно сжат, голубые глаза затуманены слезами. Она осторожно гладила перебинтованное лицо умирающего, она способна была вобрать в себя всю его боль, отдаться ей с самоотверженностью юности, она была готова принять на себя весь ужас свершившейся катастрофы. Не знаю, сколько я простоял так молча напротив нее; факел уже чадил, и я опустил его. Взрыв нежности толкнул меня к ней, я подошел и дотронулся до ее плеча. Она подняла на меня заплаканные глаза и прошептала: «Взгляни». Но я был холоден и черств. Меня обуяло нечто похожее на ярость, она росла во мне, она овладевала мной. Зашвырнув невесть куда факел, я протянул руки к ее лицу, шее, я хотел ее, я требовал:
— Идем со мной! — Мой голос трепетал.
— Сейчас? — Она боялась меня, она не желала.
— Идем, — упрямо повторил я.
Я поддерживаю ее, я обнимаю и расправляю ее придавленное страхом тело. Она, оторванная от раненого, идет со мной с неохотой. Но я не ослабляю руки, непоколебимый и разгоряченный, я веду ее вверх по первой попавшейся тропке, к горе, окутанной туманом. Мы пробираемся, легконогие, между скал, известной дорогой. Прохладная ночь, что уже окончательно расправилась с сегодняшней бурей, погружает нас в негу, и кустарники дрока расточают нам свои чудесные запахи.
Запыхавшиеся и испуганные, пробираемся мы по черным скалам литого гранита, мы идем и идем к вершинам, увенчанным сиянием нежной ночи. Бесконечные гряды гор где-то там, над нашими головами. Давно исчезли из виду огни деревни, и прозрачное одиночество покрывает нас.
Возле старой оливы я остановился, стиснул ее в своих объятьях, я набросился на нее, как дикарь. Я прижал ее опущенную голову к своей груди и всем своим существом ощутил бунт ее молодой плоти. Ее белое, обнажившееся плечо возбудило во мне сумасшедшую силу желания. Я обнимал ее и целовал в шею как ненормальный, я был словно в тумане, я опустился вместе с ней на землю, все забывший и счастливый, я гладил ее нежно и страстно. И ночная тишина оплела нас холодными нитями.
Любящие, укрытые в густой тени низкорослого дерева, мы лежали на черной земле, опутанной корнями. Она отдыхала, послушная, в моих объятьях, глаза ее были закрыты, но она не спала, она погрузилась в какие-то свои мысли. Потом она посмотрела на меня, погладила по голове своей нежной ладонью и сказала, будто бы вспоминая вслух: «Катастрофа… катастрофа… как ужасна она». И снова скорбь была в ее глазах. Я молчал. «Разрушения, жертвы, сотни убитых, — медленно продолжала она, — вся ночь под светом факелов». Холодок дрожи пробежал по мне. Я отодвинулся от нее, как бы желая укрыться от ее проницательных синих глаз, но она положила свою голую руку на мою грудь и задала новый вопрос:
— А он что? Что с ним сделают?
— Кто?
Она не слышала. Словно в сомнамбулическом сне она продолжала прясть пряжу своих размышлений.
— Его задержат. Он больше не сможет бродить свободно.
Догадка острой иглой кольнула меня в сердце.
— Кого? — крикнул я сдавленным шепотом. Она посмотрела на меня с состраданием.
— Старого Ардити, конечно.
И ее глаза устремились в просторы тьмы, которые вдруг открыли ей свои объятья. Я прижимаю ее к себе, я вдыхаю пьянящий аромат ночи, разливающийся над изломами скал любимой страны.