Мне снится пожар в башне, и я не могу выбраться наружу. Когда я приоткрываю веки, прямо в глаза бьет свет фонаря. Он так близко, что от маленькой лампочки делается горячо. Фонарь слепит, и я не вижу, кто его держит, но слышу голос и вспоминаю, где я. Значит, это Дэвис.

Я тебя вычислил, друг, говорит он мне. Да, теперь уже точно: я тебя вычислил.

Про «вычислил» я слышал от него и раньше, это даже записано у меня в тетрадке.

Ты вычислил меня в первый же день, отвечаю я.

Дэвис отводит фонарь чуть дальше, но по-прежнему светит мне в глаза. Смотрит так, будто у меня что-то спрятано под кожей, а он не может разобрать, что там такое.

Нет, в первый день — нет, говорит он. Даже вчера еще нет. А вот теперь да. И говорю тебе прямо: все! Хватит прикидываться отмороженным.

Не понимаю, о чем он, но с Дэвисом это нормально, я привык. Спрашиваю: Что произошло со вчерашнего дня?

Он наклоняется, слепящий луч наконец отпрыгивает в сторону, но перед глазами у меня еще долго висит зеленое расплывчатое пятно. Я заглядываю вниз и вижу его сгорбленную спину: он сидит на полу и, приподняв клетчатую скатерть, что-то выуживает из-под своей койки. Он встает, держа в руке стопку отпечатанных листов, но они выскальзывают и веером разлетаются по полу. Я рывком приподнимаюсь и засовываю руку под матрас — проверить, на месте ли моя рукопись. Вот это было напрасно. Дэвис тут же отбрасывает фонарь и зажимает мою шею в захват.

Мне все же удается прохрипеть: Это мои?

Наверно, раз имя на них твое. Он ослабляет захват. Такие захваты у Дэвиса — просто рефлекс, автоматическая реакция на любое резкое движение. Как только я обретаю способность двигаться, снова засовываю руку под матрас в изголовье. Рукописи нет. На душе муторно, но я не подаю вида.

Решил почитать? — спрашиваю я.

Только не надо изображать такое удивление. Пока ты тут дрыхнешь ночами, я иногда читаю целые книжки. Потому что я не привык тратить время зря. Но оказывается — и поверь, брат, вот это для меня полная неожиданность, — ты тоже его не тратишь.

Ты сказал — брат?

Он отпускает мою шею, и я наконец могу свободно вздохнуть. От потных рук Дэвиса волосы у меня на затылке слиплись.

Это дерьмо не я придумал, говорю я ему — потому что, во-первых, не хочу показывать Дэвису, что эти листки для меня что-то значат; и во-вторых, меня уже достал этот его странный взгляд. Хорошо бы он направил его на кого-нибудь другого.

Поздно открещиваться, заявляет он. Каждый должен нести ответственность за свои поступки!

Но Дэвис есть Дэвис, он не может сказать слово «ответственность» нормальным человеческим голосом, ему обязательно надо проорать: ответ-ствен-ность!

Да заткнитесь вы там, уроды! Это наш сосед Луис из-за стены.

Еще раз говорю, я этого не придумывал, вполголоса повторяю я.

Дэвис фыркает: Так это понятно, что не придумывал.

Моя рукопись разлетелась по всему полу, а компьютерного времени на этой неделе больше не будет. Если пропадет хоть одна страница, завтра я не смогу отдать Холли свой новый кусок. Это началось после той потасовки: на следующем занятии Алан Бирд читал что-то страшно длинное про климатические катаклизмы — и все, на том занятие и кончилось. А перед тем как уйти, Холли задержалась у моего стола и сказала: Рей.

Она не смотрела на меня — после того дня она опять на меня не смотрит, но теперь все стало по-другому. Мы как бы договорились не смотреть, потому что когда теперь наши глаза встречаются, в этом есть что-то слишком личное. И я не хочу, чтобы это личное происходило при всех. Хочу, чтобы мы были с ней наедине. А это в нашем случае исключено. Даже в перерыве, когда все обступают Холли, чтобы получить свою дозу внимания, я выхожу в коридор.

В общем, она смотрела на мои листы, а не на меня.

Давайте сюда, сказала она.

Я дал. Она сунула их в сумочку и ушла, а на следующей неделе вернула мне их, по-прежнему не глядя, с прекрасными зелеными пометками на полях каждой страницы: Хорошо. — Тут сократить? — Подробнее! — Тяжеловато. — Лучше плавный переход. — Странно… — Напряжение растет, хорошо. — Так, еще!.. — Еще! — Отлично! — Да! — Очень, очень хорошо! Прямо как разговор в постели — ну или что-то близкое к тому. А ближе тут все равно не получится. Естественно, мне это страшно нравится. Собственный текст я потом никогда не перечитываю — зачем? Мне нужны только ее пометки, а единственный способ добыть их — это писать и писать, поэтому к каждому занятию я выкладываюсь, чтобы потом загрести целые россыпи таких да! и еще! Но я понимаю, что пустая болтовня тут не пройдет, и каждый раз стараюсь написать что-то стоящее.

Хочется взять ее за руку, иногда мне это даже снится. Я помню ощущение, когда ее рука лежала у меня на лбу, помню сухие прохладные пальцы. Если очень постараться, я и сейчас могу восстановить то ощущение, словно от ее пальцев на лбу у меня остался след. Когда Холли возвращает мои листы, я пытаюсь взять их так, чтобы коснуться ее хоть мизинцем, и тогда через пальцы я смогу почувствовать все ее тело — как было, когда ее рука лежала у меня на лбу. Но не получается. Наверно, взять ее за руку здесь — то же самое, что уложить в постель там, в нормальной жизни.

Медленно, чтобы обошлось без очередного захвата, я сползаю со своей койки, сажусь на корточки и начинаю собирать разлетевшиеся по полу листы. Одна страничка намокла (у нас подтекает бачок), и зеленые чернила Холли расплылись. Я промокаю разводы туалетной бумагой. Все это происходит около самой койки Дэвиса — а ее он всегда стережет как собака кость. Но сейчас он наблюдает за мной так, будто я фокусник и раскладываю перед ним свой реквизит.

Ничего себе, говорит он. И все это время, столько месяцев, ты притворялся, что тебе все по фигу?

Собрав все листы по порядку, я проверяю, все ли на месте. Сердце сжимается, потому что если номера не сойдутся, мне придется с этим что-то делать — прямо сейчас. Потом уже будет поздно.

Нет сорок пятой страницы, говорю я ему.

Дэвис меня словно не слышит, и я приближаюсь к самому его лицу. Где сорок пятая страница, Дэвис? Страница сорок пять? Она мне нужна.

Ничего себе, повторяет он.

Лицо у него как у влюбленного, он наклоняет свою зэковскую башку совсем по-щенячьи и смотрит на меня сияющими глазами.

Хватит на меня глазеть, говорю ему я. Потому что влюбленный Дэвис — это та еще картина.

Расслабься, говорит он. Сейчас соберем твоих призраков в нужном порядке, и все будет нормально.

Каких еще, к черту, призраков?

Ты мне только шарики не крути, говорит он, и я машинально повторяю про себя крутить шарики, но недостающая страница не дает мне покоя, и я не могу сосредоточиться на словах.

Я кладу все, что успел собрать, на свою койку и продолжаю искать сорок пятую страницу. В помещении два на три ей некуда деться, и я ползаю по полу и обшариваю углы: за унитазом, под раковиной, под окном. Нет там никаких призраков, говорю я Дэвису.

Ах нет. А кто там? Люди?

Я смотрю на него, не понимая. Какие люди?

Дэвис сдергивает стопку листов с моего матраса и трясет ими передо мной.

Вот эти люди, говорит он. Я их вижу, я их слышу. Я уже знаю их — но их тут нет. Их нет в этой камере, нет в этой секции. И в этой тюрьме их нет, и в этом городе, и в стране, и даже в этом мире, где мы. Они не тут, они где-то в другом месте.

Я думаю: если сейчас выпадет еще хоть одна страница, я зажму голову Дэвиса с боков и буду давить, пока она не треснет. Но вслух говорю: Да ладно. Это же только слова.

Дэвис подносит фонарь к своему подбородку и направляет луч вверх. Его потное лоснящееся лицо с такой подсветкой выглядит жутко, меня передергивает.

Брат, говорит он, это призраки. Они не живые и не мертвые. Что-то среднее.

Не могу больше смотреть на него снизу, стоя на карачках. Поднимаюсь и говорю: То же самое можно сказать о любой рассказанной истории.

Видишь, брат, теперь и ты запел мою песню.

Да откуда взялся этот «брат»? С каких пор мы с тобой братья?

Мы больше чем братья, говорит Дэвис. Мы одно целое.

Я понимаю, что это неслыханная честь. Он говорит: Сейчас я открою тебе одну тайну. Как брату. Покажу одну вещь, которую я держу тут, внизу.

Он наклоняется, задирает красно-белую клетчатую скатерть, свисающую из-под его матраса. Свет фонарика падает на его сокровища, и я успеваю их рассмотреть. Одноразовые стаканы. Пластмассовые вилки. Насадка для душа. Выжатые тюбики из-под горчицы. Газеты. Щеточка для ногтей, крышки от бутылок, аптечные резинки, полиэтиленовые пакеты, старая телефонная книга, банки из-под газировки. Похоже на хомячье гнездо — с той разницей, что у Дэвиса, в отличие от хомячка, рост под сто девяносто, лежа он выжимает сто шестьдесят кэгэ и за год с лишним сидения в камере свил себе такое гнездо, какое не снилось и тысяче хомячков. На верхушке гнезда — лист белой бумаги. Я выдергиваю его: номер сорок пять.

В голове у меня все сразу становится на места. Я вставляю сорок пятую страницу между сорок четвертой и сорок шестой, выравниваю стопку о свой матрас и засовываю поглубже под изголовье.

Дэвис роется у себя в гнезде. Из него выкатываются два колеса от скейтборда, вываливаются разноцветные бумажные шляпы и целая пачка незаполненных нарядов и разовых пропусков — явная контрабанда. Справочник любителя птиц. Комья свалявшейся ваты. Наконец откуда-то из самой глубины он выуживает картонную коробку, выкрашенную в оранжевый цвет. По размерам — коробка из-под обуви; точнее, она и есть из-под обуви, сквозь оранжевую краску проступает адидасовский трилистник. Дэвис открывает крышку, я заглядываю внутрь и вижу кучу сора. Пыль, пух, волосы, мусор всех мастей. Мелкие клубки пыли, скатанные в один большой клубок. Дэвис сует мне коробку прямо под нос. Слушай, шепчет он.

Я жду, когда он начнет говорить, но он закрывает глаза, будто сам к чему-то прислушивается. К чему — непонятно, кругом тихо, кажется, что все умерли. Я тоже вслушиваюсь, и постепенно сквозь тишину проступают едва различимые звуки: дыхание четырехсот двенадцати спящих мужчин и, где-то на заднем плане, протяжный, почти неслышный звон — возможно, отзвук железных запоров и замков, скрипевших и лязгавших днем.

Ты только не думай, что это обычное радио, тихо говорит мне Дэвис.

Я смотрю на него. Это радио?

Да. Это революция в области радио.

Сбоку из коробки торчат круглые пластмассовые ручки, по виду регуляторы настройки. Похоже, Дэвис выдернул их из старых раздолбанных приемников и просто воткнул в картон. Он сосредоточенно щурит глаза и начинает медленно вращать регуляторы, один за другим.

Так, шепчет он. Сейчас, подожди. Стоп! Оно, нет? Еще чуть подстроить… Ага, вот теперь отлично. Ну, слышишь? И все так правдоподобно, что мне приходится коситься на пластмассовые ручки, нелепо торчащие из картона, чтобы не забыть, что это всего лишь обувная коробка с мусором.

Что это мы слушаем? — спрашиваю я.

Дэвис поднимает глаза. Не притворяйся, брат. Ты сам знаешь что.

Ладно, пусть знаю. Но все равно скажи.

Голоса мертвецов, говорит Дэвис. Вид у него кроткий и печальный, будто ему нелегко говорить о таких вещах. Он продолжает: Вся любовь, вся боль, все, что чувствуют люди — не только мы с тобой, брат, но все жившие когда-то на этой прекрасной зеленой планете, — разве все это может исчезнуть просто оттого, что они умерли? Не может оно исчезнуть. Оно для этого слишком огромно. И слишком сильно. И вечно. Поэтому оно никуда не исчезает. Оно переходит на другую частоту, где человеческое ухо не способно воспринимать. И вот, прикинь, за столько тыщ лет никто, ни один человек не мог изобрести способ, как настроиться на эту частоту. Бывает, правда, у некоторых получается само собой — просто так, случайно. Вроде как пробьет неожиданно. Но надежного, верного способа никто так и не придумал.

Пока не появился ты.

Пока не появилось это, говорит он, указывая глазами на коробку с мусором. Все это время я работал над своим аппаратом. Ломал голову над конструкцией, отыскивал нужные детали. Собирал, тестировал. Менял что-то, собирал по новой, опять тестировал. И вот — создан опытный образец. И, как видишь, он работает — разве не чудо?

Глаза горят, как у мальчишки. Помнится, я в первый же день сказал себе, что Дэвис псих, но тогда я упустил из виду одну очень важную вещь: он натурально псих. Ненормальный. Повернутый маньяк. Воображает, что создал аппарат для общения с призраками.

Я тебя понимаю, говорит он. Ты думаешь: Дэвис возомнил себя этаким чудодеем… Но не спеши, брат: любое новое изобретение для обывателя — чудо. Или фокус. Думаешь, когда Том Эдисон в тысяча восемьсот семьдесят седьмом демонстрировал свой оловянный фонограф, кто-то поверил, что он настоящий? Черта с два ему поверили! Все говорили, что это чревовещание. Шаманские штучки. Не может, дескать, машина такое вытворять! Или Маркони со своим радио: да как это голос может перемещаться из одного места в другое? Никто не верил. Вот и у меня та же история. Конечно, со стороны все выглядит загадочно. Если не понимать, как это работает. Но когда ты начинал с нуля, когда сделал все от начала до конца сам, вот этими руками, — какие уж тут загадки? Никаких загадок.

Он сует мне коробку, я открываю крышку и заглядываю внутрь. После всех этих слов не знаю, что я ожидаю там увидеть, — наверно, что-то совсем иное. Но внутри тот же сор, что и раньше, только теперь у меня есть время разглядеть его внимательнее. Обгорелая спичка. Надорванная обертка от соломинки для сока. Дохлый паук. Половинка голубой пуговицы. Засохшие ошметки чего-то съестного — возможно, омлета. Крошечный уголок кафельной плитки. Булавка. Распотрошенный окурок. Спутанные, свалявшиеся волосы — головные, грудные, лобковые, — в основном темные, но попадаются и светлые, и седые тоже. И все это обсыпано, пересыпано и припорошено песком, пылью, мелким мусором, в котором попадаются и блестящие осколки — кажется, стекло, — и кусочки штукатурки, и тончайшие, тоньше волоса, волоконца. Как-то я слышал, что до девяноста процентов пыли — это отмершие клетки кожи. Кажется, из пыли, собранной в обувной коробке Дэвиса, можно составить целое человеческое существо.

Но столько людей уже поумирало, говорю я, все еще подыгрывая ему: почему не подыграть, от меня не убудет. Как же ты узнаешь, кого именно ты слышишь?

Отличный вопрос, брат, говорит Дэвис и даже похлопывает меня по плечу. Понимаешь, продолжает он, сейчас пока никак. Это вроде старой любительской радиостанции — она улавливает все, что болтается в эфире. Моей машине, как всякому серьезному изобретению, требуются годы и годы усовершенствования. Когда Александр Белл подключил свои первые телефоны, по ним и договориться-то ни о чем было нельзя. На каждой линии сидело по куче народа — разве договоришься? Вот и сейчас: все, что ты тут видишь, — только начало. Но это великое начало. Потом придут другие изобретатели, и каждый что-нибудь придумает, изменит одну какую-то мелочь. А лет этак через сто, прикинь, привезут класс детишек в музей, и будут они разглядывать мой опытный образец через стекло в витрине и хихикать: вот, мол, старье допотопное.

Не знал, что ты изобретатель, говорю я Дэвису. Я хотел сказать это насмешливо, но прозвучало совершенно серьезно.

Дэвис довольно хмыкает. Да, неслабо мы друг друга надурили! Сидим себе и думаем, что у нас нет ничего общего, кроме этой камеры, а сами все время занимаемся одним и тем же: слушаем призраков. Так что мы с тобой, брат, близнецы. Шагаем в ногу.

Так уж и близнецы.

А ведь это еще только начало! Дальше будет больше, с этой штукой мы еще услышим такое… Держи крышу, чтоб не съехала.

Он улыбается мне, поражая ослепительной белизной зубов. Он сказал мы с тобой, мы. Это приглашение уверовать вместе с ним в его бред. Я смотрю на Дэвиса, который покачивает головой, закрыв глаза и приблизив ухо к своему «радио», — и неожиданно думаю: а с чего я взял, что это бред? Ну хорошо, вот он держит в руках продырявленную картонную коробку, набитую всякой дрянью, пусть так. Я это понимаю. Но что, если она работает? Если все, что он про нее наговорил, — правда? И в ту же секунду я перестаю притворяться и начинаю верить — будто это притворство заставило меня поверить. Хотя, конечно, такого не может быть, вера и притворство исключают друг друга. В общем, не знаю, в чем тут дело. Может, в том, где мы оба с ним сейчас находимся. Если гнилые сливы тут превращаются в вино, зубной щеткой можно перерезать человеку горло, а держать женщину за руку все равно что трахать ее в постели, то почему набитая мусором коробка не может быть радиоприемником? Запросто может.

Хотя, скорее всего, для меня это продолжение все той же истории с Холли. Раз я уже поверил, что слово дверь и есть сама дверь, в которую можно войти, и раз я уже в нее вошел — а я вошел, — то дальше мне можно втирать что угодно, я поверю.

Дэвис, научишь меня, как такое сделать?

Нет, Рей, пока нет, говорит он извиняющимся тоном. Я скоро должен получить патент, но до того момента все мои разработки — государственная тайна. Но тебе и не надо ничего делать самому, зачем? Как понадобится, просто бери мое радио и слушай.

Спасибо, говорю я.

Но главное для нас сейчас — работать! Проводить время с пользой!

Работать!.. Время!.. С пользой!.. Он опять переходит на крик. Соседи со всех сторон стучат кулаками в стенку, орут, чтобы мы заткнулись. Но Дэвис, кажется, их не слышит.

Что значит работать? — интересуюсь я. Ты про какую работу говоришь?

Дэвис смотрит на меня молча. Взгляд тот же, что и раньше, кажется, я начинаю к нему привыкать: будто он силится разглядеть что-то позади меня, а я ему мешаю.

Тебе сколько осталось до звонка, Рей? — спрашивает он.

У меня это еще только начало, отвечаю я. Цветочки. Когда мой срок дотикает здесь, пойдет отсчет в другом месте.

А к тому времени, когда я выйду, говорит Дэвис, постукивая по своему приемнику, тебе уже понадобится такая штука, чтобы со мной связаться. Так что я не могу ждать, Рей. Не имею права.

Он сжимает в руках продырявленную коробку. Его безумное лицо полно обреченности и веры.

Ничего, мы же вместе, говорю я, понятия не имея, что это должно означать.

Мы были вместе с самого начала, уточняет Дэвис. Иначе бы этот разговор не мог состояться.