Время смеется последним

Иган Дженнифер

Сторона А

 

 

Глава 1

Вещи из жизни

Начиналось как обычно: стоя перед зеркалом женского туалета гостиницы «Лассимо», поправляя желтые тени на веках, Саша заметила на полу под раковиной сумку, хозяйка которой, видимо, только что удалилась в кабинку — из-за ближней двери доносилось характерное журчание. Из сумки торчал уголок бледно-зеленого кожаного бумажника. После, оглядываясь назад, Саша конечно же поняла, что ее тогда подтолкнуло: слепая доверчивость той женщины в кабинке. Да в этом городе чуть отвернешься — волосы, утянут с головы, а она побросала вещички у всех на виду и думает, они тут будут ее дожидаться? Естественно, Саше захотелось ее проучить. Но за этим понятным желанием таилось другое Сашино желание — давнее, глубоко сидящее: мягкий, толстый бумажник сам просился к ней в руки. Оставить его лежать в сумке было бы скучно, другое дело отважиться, дерзнуть, рискнуть, не спасовать («Я понял», — кивнул Кос, ее психотерапевт) — короче, взять его, и точка.

— То есть украсть, — уточнил Кос.

Он старался приучить Сашу к этому слову — а в случае с бумажником избежать его было труднее, чем с множеством других вещей, «взятых» Сашей за последний год, когда ее «состояние» (как его именовал Кос) начало усугубляться. Пять связок ключей, четырнадцать пар темных очков, детский полосатый шарфик, бинокль, терка для сыра, складной нож, двадцать восемь кусков мыла, восемьдесят пять ручек — от дешевых шариковых, прихваченных в кассе, где надо было расписаться на чеке, до перьевой от Висконти (цвет баклажан, цена в интернет-магазине двести шестьдесят баксов), которую она умыкнула у юриста своего бывшего босса во время подписания какого-то контракта. В магазинах Саша давно уже ничего не брала, холодные безликие товары на полках ее не прельщали. Только чьи-то вещи, из жизни.

— Ну украсть, украсть, — буркнула она.

Это ее глубинное желание называлось у них с Косом «личностным вызовом»: взяв бумажник, она как бы принимала этот вызов и сохраняла верность себе. Их же задача состояла в том, чтобы перестроить кое-что у нее в голове — чтобы вызовом стало не взять бумажник, а именно удержаться и не взять. И тогда она излечится; хотя о «лечении» они никогда не говорили, Кос вообще таких слов не употреблял. Он носил яркие стильные свитера и разрешал называть себя по имени, но в остальном был непроницаем, как доктора старой школы, вплоть до того, что Саша совершенно ничего про него не понимала: кто он — гей или натурал, автор знаменитых трудов или (как ей иногда казалось) бессовестный шарлатан типа тех, что берутся делать трепанацию, а потом забывают какой-нибудь пинцет или ланцет в черепе у пациента. Конечно, всю информацию можно было нагуглить за минуту, но Кос считал, что над такими вопросами полезно иногда поразмышлять, и Саша пока размышляла.

У него в кабинете стояла кушетка, обтянутая синей мягкой кожей. Кос однажды объяснял, почему ему нравится работать с кушеткой: это избавляет его и пациента от зрительного контакта.

— Вы не любите зрительный контакт? — удивилась Саша. Ей показалось, это несколько неожиданно для психотерапевта.

— От него устаешь, — ответил Кос. — А так мы оба можем смотреть, куда нам нравится.

— И куда вам нравится?

— Все перед вами, — улыбнулся он.

— Нет, правда, куда вы обычно смотрите, когда у вас пациент на кушетке?

— На стены, — сказал Кос. — На потолок. В пространство.

— А спать не тянет?

— Нет.

Саша обычно смотрела в окно, по которому сегодня катились дождевые волны. Итак, бумажник был мягкий и нежный как перезрелый персик, и Саша его взяла — вытянула из сумки той женщины, опустила в свою сумочку и застегнула молнию. Еще до того, как журчанье в кабинке прекратилось, она толкнула дверь туалета и неторопливой походкой вернулась через гостиничный вестибюль обратно в бар. С хозяйкой бумажника они не встретились.

До бумажника вечер казался Саше пыткой: еще одно пустое бездарное свидание. Парень скучал, поглядывал из-под свисающей челки на экран телевизора, игра «Нью-Йорк Джетс» определенно занимала его больше Сашиного рассказа — пусть слегка затянувшегося, но говорила-то она про Бенни Салазара, знаменитого основателя звукозаписывающей компании «Свиное ухо», который, между прочим (Саша знает, она у него работала), пьет кофе с золотыми хлопьями (для потенции, что ли?) и прыскается инсектицидами вместо дезодоранта.

Зато после бумажника весь мир вдруг словно очнулся, зазвенел праздничным ожиданием. Пробираясь к своему столику, зажимая локтем отягощенную тайной сумочку, Саша ловила на себе взгляды официантов. Она отпила глоток дынного мартини, откинула голову и посмотрела Алексу прямо в глаза.

— Привет! — сказала она и послала ему свою особенную улыбку, которая называлась «да-нет».

Да-нет-улыбка оказалась потрясающе действенной.

— Ты чего такая счастливая? — удивился Алекс.

— Я всегда счастливая, — ответила Саша. — Просто иногда об этом забываю.

Пока она ходила в туалет, Алекс заплатил по счету — явно собрался прощаться. Но теперь он опять приглядывался к Саше с интересом.

— Ну что, сходим еще куда-нибудь? — спросил он.

Они встали. Алекс был в белой рубашке и черных вельветовых брюках. Он работал секретарем в адвокатской конторе. В сети он строчил ей забавные, почти дурашливые письма, но в реале казался озабоченным и одновременно скучающим. Зато физически — видно, что в отличной форме, не из-за тренажеров, а просто по молодости лет: мышцы еще не утратили эластичности после школьных и университетских спортивных секций. Для Саши этот период уже закончился, тридцать пять есть тридцать пять. Хотя даже Кос не знал, сколько ей на самом деле лет. На вид ей все пока давали не больше тридцати одного, а чаще до тридцати. Она ежедневно занималась в спортзале и старалась меньше бывать на солнце. Во всех ее профайлах в сети значилось: двадцать восемь.

Выходя с Алексом из бара, она не удержалась, приоткрыла сумочку и потрогала толстый бледно-зеленый бумажник — сердце, как всегда, радостно сжалось.

— Вы очень внимательны к своим ощущениям после кражи, — прервал ее Кос. — Даже оживляете их потом в памяти, чтобы доставить себе удовольствие. А о том, как чувствует себя тот человек, вы задумывались?

Саша на кушетке задрала голову и уставилась на Коса: она делала так время от времени, просто чтобы напомнить ему, что она не идиотка, знает правильные ответы на его вопросы. Саша с Косом были соавторами, они вместе писали повесть с заранее известным концом: Саша излечится. Она перестанет воровать и вернется ко всему тому, чем жила раньше, — к музыке, к друзьям, которых обрела в первые годы после переезда в Нью-Йорк, к спискам жизненных целей на сероватой бумаге, висевшим на стенах ее первых съемных квартир:

Стать менеджером группы

Разобраться в новостях

Выучить японский

Играть на арфе!!!

— Нет, — ответила Саша. — Не задумывалась.

— Между тем с эмпатией у вас все в порядке, — заметил Кос. — Как нам известно из истории с водопроводчиком.

Саша вздохнула. Эту историю она рассказала Косу с месяц назад, и с тех пор он ухитрялся возвращаться к ней практически на каждом сеансе. Старика-водопроводчика прислал тогда хозяин квартиры — выяснить, откуда взялась протечка у нижних соседей. С порога он направился прямиком на кухню, бухнулся на пол и заполз под Сашину ванну, как зверь в знакомую нору. У него были седые растрепанные волосы, пальцы с въевшейся грязью походили на сигарные окурки. Пока он тянулся этими окурками к каким-то трубам и болтам под ванной, его рубашка вздернулась, оголив белую дряблую поясницу. Саша отвернулась. Ей было неловко смотреть на старика, униженно ползавшего у нее под ногами, и пора уже было бежать на очередную временную работу, а она не могла, потому что водопроводчик все задавал и задавал какие-то вопросы: часто ли она принимает душ, подолгу ли она его принимает.

— Вообще не принимаю, — буркнула она. — Для этого спортзал есть.

Он молча кивнул, откровенной грубости даже не заметил — видно, привык. У Саши начало пощипывать в носу; она зажмурилась и потерла виски.

Открыв глаза, она увидела на полу прямо у своих ног пояс со слесарными инструментами, и в этом поясе, в одном из его потертых кармашков, лежала прекрасная отвертка со сверкающим серебристым стержнем и леденцовой оранжевой ручкой. Сашу неудержимо потянуло к этой отвертке: она должна, должна хотя бы дотронуться до нее! И Саша присела и бесшумно вытянула ее из кармашка — даже браслеты на запястье не звякнули; особой ловкостью она, может, и не отличалась, но в этом деле руки никогда ее не подводили — будто для того и созданы, думала она иногда в первые эйфорические минуты. Едва отвертка оказалась у нее в руках, ей стало легко и не больно смотреть на старика в задравшейся рубашке, который кряхтит и сопит у нее под ванной; даже не просто легко: ей стало решительно, восхитительно все равно, она уже вообще не понимала, с чего вдруг ей только что было так больно.

— А после? — спросил Кос, когда Саша рассказала ему эту историю в первый раз. — Когда он ушел — что вы чувствовали, глядя на эту отвертку?

Саша долго молчала, потом ответила:

— Ничего.

— То есть отвертка уже не казалась вам такой особенной?

— Отвертка как отвертка.

Кресло Коса за Сашиным изголовьем скрипнуло, и в комнате вроде бы что-то изменилось. Тогда, после ухода водопроводчика, Саша положила отвертку на свой столик и больше на нее практически не смотрела. Все украденное хранилось у нее дома на специальном столике (правда, недавно к первому столику пришлось приставить второй). Но теперь вдруг отвертка как будто очутилась здесь, в кабинете, и повисла в воздухе между нею и Косом — как символ.

— И как вы себя чувствовали? — тихо спросил Кос. — Когда обокрали старика, к которому испытывали жалость?

Как она себя чувствовала. Как чувствовала. У этого вопроса тоже был правильный ответ, и Саша его, конечно, знала. Хотя иногда ей страшно хотелось соврать, просто чтобы лишить Коса удовольствия его услышать.

— Плохо, — сказала она. — Плохо я себя чувствовала, довольны? По-вашему, какого хрена я обращаюсь к психотерапевту, влезаю в долги, чтобы расплатиться за ваши сеансы? Уж наверное не от прекрасного самочувствия.

Кос несколько раз пытался проводить параллели между водопроводчиком и Сашиным отцом, который исчез, когда ей было шесть лет. Она упорно уходила от таких разговоров. «Не знаю. Не помню. Мне нечего сказать», — отвечала она Косу, потому что считала, что так будет лучше для них обоих. Ведь они с Косом пишут повесть о том, как она скинет с себя тяжесть и начнет новую жизнь. А с той стороны, где отец, — откуда ей взяться, новой жизни? Там одна печаль.

Направляясь с Алексом к выходу, Саша прижимала к себе сумочку, пухлый теплый бумажник уютно устроился у нее под мышкой. Они уже пересекли вестибюль, миновали дерево в кадке, растопырившее ветки с нераскрытыми почками, и подходили к большим стеклянным дверям, когда откуда-то сбоку наперерез им метнулась женщина.

— Постойте! — выдохнула она. — Вы не видели?.. Я… просто не знаю, что мне делать.

Внутри у Саши что-то оборвалось. Хозяйка бумажника, поняла она, — хотя в женщине не было ничего от той глуповатой брюнетки, какой Саша ее себе представляла. Ее карие глаза смотрели растерянно, остроносые туфли на низком каблуке оглушительно щелкали по мрамору. В каштановых волосах просвечивала седина.

Саша взяла Алекса под руку и попыталась вместе с ним обогнуть женщину. От неожиданного прикосновения Алекс заметно приободрился — но все же не дал себя увести, замедлил шаг.

— Что мы должны были видеть? — спросил он у женщины.

— У меня украли бумажник. Там паспорт, там билеты, там все. А самолет завтра утром… Я в отчаянии!.. — Она так умоляюще заглядывала им в глаза, так не по-нью-йоркски открыто взывала о помощи, что Саше стало не по себе. Почему-то ей не приходило в голову, что хозяйка бумажника может оказаться приезжей.

— Полицию вызвали? — спросил Алекс.

— Портье обещал вызвать… Но я пока надеюсь, вдруг я просто его обронила? И он где-нибудь лежит, а?.. — Она растерянно оглядела мраморный пол под ногами. Саша слегка расслабилась. Нет, все-таки в ней есть что-то неприятное. Вот хоть сейчас: зачем она семенит за Алексом к стойке портье с таким жалким извиняющимся видом? Саша двинулась следом, чуть приотстав.

От стойки донесся голос Алекса:

— Кто-нибудь занимается этой женщиной?

— Полиция уже в курсе, — поспешно ответил портье, молодой человек панковатого вида, волосы торчком.

— Где это случилось? — спросил Алекс у женщины.

— Кажется, в туалете.

— Кто еще там был?

— Никого.

— Вообще никого?

— Может, кто и заходил, но я не видела.

Алекс обернулся к Саше.

— Ты только что оттуда, — сказал он. — Никого там не заметила?

— Нет, — выдавила из себя Саша.

У нее в сумочке лежал ксанакс, но она не могла открыть сумочку. Даже сейчас, при застегнутой молнии, она замирала от страха: а вдруг они по каким-нибудь косвенным признакам догадаются, что бумажник у нее, — что тогда? Арест, позор, нищета, смерть.

— Мне интересно, — Алекс резко развернулся к портье, — почему все эти вопросы задаю я, а не вы? В вашей гостинице произошло ограбление. В конце концов, есть у вас служба охраны или нет?

Слова «ограбление» и «служба охраны» сделали свое дело: привычный для гостиничного персонала сонный ритм слегка сбился, в вестибюле началось какое-то движение.

— Я им уже звонил. — Портье беспокойно дернул шеей. — Могу еще раз позвонить.

Алекс горячился, и эта горячность говорила о нем больше, чем предыдущий час пустой болтовни (впрочем, болтала в основном Саша): он тоже не местный, приехал из какого-то маленького городка. И кажется, собрался объяснить всему Нью-Йорку, как люди должны относиться друг к другу.

В вестибюле появились два классических, как с телеэкрана, охранника: сплошные мускулы, безупречная вежливость и безупречная готовность (кому тут раскроить череп?). Охранники направились обыскивать бар, и Саша тут же пожалела, что не выкинула бумажник куда-нибудь под столик — ей уже почти казалось, что она так и собиралась сделать, просто не успела.

— Пойду посмотрю в туалете, — сказала она Алексу, замедленно-неторопливо обогнула лифт и скрылась за углом.

В туалете было пусто. Саша расстегнула сумочку, выхватила бумажник и нашарила на дне сумочки ксанакс. Вытряхнула из флакона таблетку, разжевала, чтобы подействовало сразу. Когда рот наполнился едким вкусом, она огляделась, держа бумажник в руке. Куда его, в кабинку? Под раковину? Надо было решать срочно, но Саша будто оцепенела. Теперь главное выпутаться, и если все получится, если не сорвется в последний момент — мысленно она уже давала Косу самые безумные клятвы.

Дверь туалета открылась, и вошла хозяйка бумажника, ее отчаянный взгляд встретился в зеркале с отчаянным Сашиным взглядом. Женщина молчала, но было ясно, что она все знает, знала с самого начала. Саша протянула ей бумажник и тут же — по изумлению в глазах женщины — поняла, что ошиблась.

— Простите, — быстро проговорила Саша. — Это у меня болезнь.

Женщина открыла бумажник. Ее физическое облегчение оттого, что бумажник нашелся, окатило Сашу такой горячей волной, как если бы они стояли, тесно прижавшись друг к другу.

— Все на месте, — сказала Саша. — Я даже не открывала, честное слово. Это болезнь, но я лечусь, я прохожу курс, просто… Пожалуйста, не говорите никому. Я и так вишу на волоске.

Женщина подняла глаза от бумажника и принялась разглядывать Сашино лицо. Что она в нем видит? Саше хотелось обернуться к зеркалу — вдруг вот сейчас в ее отражении отыщется наконец то, что потерялось когда-то давно. Но она не обернулась, а стояла и ждала, пока женщина ее разглядывала. Неожиданно Саша поняла, что они примерно ровесницы — если считать настоящий, а не онлайн-возраст. А дома ее, наверное, ждут дети.

— Хорошо. — Женщина опустила глаза. — Пусть все останется между нами.

— Спасибо, — сказала Саша. — Спасибо. Спасибо. — От первой мягко подхватившей ее волны ксанакса у Саши закружилась голова, и стало страшно легко. Она прислонилась спиной к стене и чуть не сползла на пол. Женщине, кажется, хотелось уже только одного — скорее уйти.

В дверь постучали, и мужской голос крикнул:

— Ну, что там у вас?

Когда Саша с Алексом вышли из гостиницы, на улице было ветрено и безлюдно. Саша предложила «Лассимо» просто по привычке, потому что это в Трайбеке, в двух шагах от «Свиного уха», где она двенадцать лет проработала ассистентом у Бенни Салазара. Но раньше тут стоял ВТЦ — по ночам он изливал на город потоки света, наполняя Сашино сердце надеждой, а теперь не было ни ВТЦ, ни света, ни надежды. И Алекс начал ее утомлять. Казалось бы, после совместно пережитого между ними должно было установиться взаимопонимание, но вместо этого за двадцать минут они поняли друг о друге не то что много — а как-то слишком много. Он шел щурясь от ветра (сбоку Саша видела его длинные темные ресницы), натянув вязаную шапку на лоб.

— Странно, — сказал наконец он.

Саша кивнула. Помолчав, спросила:

— В смысле, странно, что нашли?

— Да все вместе. И это тоже. — Он повернулся к ней. — Что ж она раньше-то его не заметила?

— Он лежал в стороне. За каким-то фикусом. — Не успела Саша солгать, как колкие мурашки, временно убаюканные ксанаксом, снова поползли по затылку. Она чуть не ляпнула, что на самом деле никакого фикуса не было, но сдержалась.

— Может, она нарочно устроила весь этот спектакль? — задумчиво проговорил Алекс. — Внимания захотелось или еще уж не знаю чего?

— Вроде она не из тех.

— Ну, мало ли. Тут в Нью-Йорке хоть сдохни, все равно не поймешь про человека, кто он такой. Все кругом не то что двуликие, а столикие какие-то.

— Она не из Нью-Йорка. — В гостинице ненаблюдательность Алекса была, конечно, кстати, но она уже начинала Сашу раздражать. — Помнишь, что она сказала: утром у нее самолет.

— А-а… Да, верно. Но ты со мной согласна? — Алекс всматривался в темноте в Сашино лицо. — Про столикость?

— Согласна, — сказала она уклончиво. — Хотя, думаю, к этому можно привыкнуть.

— Ладно, давай уже двигать в какое-нибудь другое место.

Саша не сразу поняла, о чем он.

— А нет никаких других мест. Кончились, — ответила она.

Алекс замедлил шаг от неожиданности. Потом осклабился — сверкнул в темноте зубами, и Саша сверкнула ему в ответ. Получилась не да-нет-улыбка, но вполне терпимо.

— Бедные мы, — сказал он. — Что будем делать?

До Сашиного дома в Нижнем Ист-Сайде они доехали на такси, на четвертый этаж взбирались пешком, за отсутствием лифта. Саша жила здесь седьмой год. В квартире, пропахшей ароматическими свечами, стоял раскладной диван, застеленный бархатным покрывалом, весь в подушках и подушечках, перед диваном цветной телевизор (древний, но показывает нормально), на подоконниках — сувениры времен Сашиных скитаний: белая морская раковина, пара красных игральных костей, баночка китайского тигрового бальзама, резинового от старости, крошечный бонсайчик, который Саша честно поливала.

— Ого, да у тебя ванна посреди кухни! — оживился Алекс. — Я слыхал про такие фишки в старых квартирах, вернее, читал, но думал, их давно не осталось. Душ уже потом приделали, да? А ванна прямо старинная?

— Угу. Но я ей практически не пользуюсь. Моюсь в спортзале.

Ванна была прикрыта широкой доской, на которой Саша держала тарелки. Алекс провел рукой по эмалированному краю, поразглядывал фигурные ножки в форме когтистых лап. Саша зажгла свечи, достала из шкафчика бутылку граппы и наполнила две рюмки.

— Кайф, — сказал Алекс. — Старый Нью-Йорк! Одно дело знать, что где-то такое существует, а другое — увидеть собственными глазами.

Саша, присев на край ванны, отпила глоток граппы. Вкус как у ксанакса. Интересно, сколько Алексу лет? Она попыталась вспомнить, что написано в его профайле. Двадцать восемь, кажется. Ну, на вид сильно моложе. Попробовала взглянуть на свою квартиру его глазами: получилась этакая колоритная историческая достопримечательность. Но колорит скоро потускнеет, исчезнет под пластами других впечатлений — в Нью-Йорке их масса, особенно для тех, кто здесь недавно. И она сама потускнеет, как бледная искорка в сплошном мутноватом потоке. Саша без особой радости представила, как через пару лет он будет мучиться, вспоминая: что это была за квартирка с ванной посреди кухни? Что это была за девушка?

Алекс отлепился от ванны и пошел бродить по квартире. По одну сторону от кухни Сашина спальня, по другую, окнами на улицу, — гостиная, она же кабинет с двумя креслами и письменным столом. За этим столом Саша сочиняла рекламные тексты для групп, в которые она верила, и писала коротенькие рецензии для «Вайба» и «Спина» — правда, в последние годы ее связи с журналами как-то сошли на нет. Вообще за шесть лет эта квартирка, казавшаяся поначалу перевалочной базой, краткой остановкой на пути к чему-то лучшему, незаметно сгустилась и уплотнилась вокруг Саши, и сама Саша прочно увязла в ней — и уже выходило, что так и должно быть и она не съезжает отсюда потому, что ей так нравится, а не потому, что некуда.

Алекс наклонился над подоконником, осмотрел маленькую коллекцию сувениров. Постоял перед фотографией Роба, Сашиного друга, который утонул, когда они учились в колледже. Ничего не сказал. Он пока еще не заметил двух столиков, на которых Саша держала краденые вещи: ручки, бинокли, ключи; детский шарфик, соскользнувший на пол, пока мама за руку тащила дочку к выходу из «Старбакса», — Саша его подняла, но не стала догонять маму с девочкой. Тогда она уже ходила к Косу на сеансы и сама все прекрасно понимала — и про шарфик, и про весь длинный перечень своих оправданий: зима почти кончилась; девочка скоро вырастет; а шарфик этот она наверняка терпеть не может; поздно, их уже не догонишь, да и неловко как-то возвращать; я же могла его и не заметить — я и не заметила, вот только сейчас замечаю: Ой, шарфик! Детский, желтенький, в розовую полосочку — жалко, что потерялся, чей он, интересно? Подниму-ка его, чего он тут будет валяться… Дома Саша бережно выстирала, высушила и аккуратно свернула полосатый шарфик. Она очень его любила.

— А это что? — спросил Алекс.

Он наконец заметил столики и теперь разглядывал сваленные в кучу вещи. Куча чем-то напоминала бобровую хатку: не разберешь, что к чему, но во всем угадываются цель и смысл. Саше, когда она на нее смотрела, казалось, что куча слегка подрагивает от внутреннего заряда, что в ней гудят ее, Сашины, страхи и маленькие победы и тикают секунды чистой пьянящей радости. Годы ее жизни в сжатом виде. Отвертка торчала с краю. Саша подошла, чтобы лучше видеть лицо Алекса.

— И как вы себя чувствовали, стоя рядом с Алексом перед этой горой ворованных вещей? — спросил Кос.

Щеки у Саши горели, и она злилась на себя за это. Она отвернулась и вжалась лицом в прохладную синюю кушетку. Ей совсем не хотелось рассказывать Косу, какую гордость она испытывала, когда Алекс разглядывал ее вещи. Гордость и нежность; и оттого, что ей было стыдно, нежность становилась только острее и глубже. Она рисковала, все ставила на карту, и вот результат — грубое, уродливое, чистое ядро ее жизни. Пока взгляд Алекса перебегал с предмета на предмет, что-то произошло у Саши внутри. Она подошла к нему со спины, обхватила руками. Алекс развернулся к ней удивленно, но радостно. Она поцеловала его взасос, потом расстегнула ему ширинку. Сбросила сапоги. Алекс начал подталкивать ее в спальню, к дивану, но Саша опустилась на колени прямо в гостиной, возле своих столиков, и потянула его вниз. Персидский ковер колол ей спину, свет фонарей падал из окна на счастливое алчущее лицо Алекса, на голые белые ноги.

Потом они долго молча лежали на ковре. Свечи потрескивали. Угловатые ветки бонсайчика чернели на фоне окна. Возбуждение иссякло, осталась лишь печально зияющая пустота. Саша, покачиваясь, поднялась с пола. Пусть бы он уже надел штаны и ушел. А рубашку он и не снимал.

— Знаешь, что бы я сейчас с удовольствием сделал? — сказал Алекс, вставая. — Искупался бы в твоей ванне.

— Купайся, — бесцветно ответила она. — Все работает. Водопроводчик недавно приходил.

Она натянула джинсы и рухнула в кресло. Алекс пошел на кухню, перенес тарелки на стол, убрал доску, и вода с шумом хлынула в ванну. Сашу всегда поражал этот мощный напор — в те редкие разы, когда она открывала кран.

Черные вельветовые брюки Алекса валялись на полу у ее ног. Из заднего кармана выпирал квадратный бумажник. Рубчики вокруг него стерлись — видно, Алекс всегда клал бумажник в один и тот же карман. Саша вскинула глаза. Алекс трогал рукой воду, из ванны поднимался пар. Вернувшись в комнату, он прошел прямо к столикам и стал разглядывать вещи, будто искал что-то конкретное. Саша наблюдала молча. Она надеялась, что приятное возбуждение снова шевельнется внутри, но ничего не произошло.

— Можно я возьму это?

Он держал в руке шуршащий пакет в горошек — соль для ванны. Саша взяла ее у своей лучшей подруги Лиззи несколько лет назад, незадолго до того, как они перестали разговаривать. Пакет был невскрытый. Чтобы выудить его снизу, Алексу пришлось разгрести всю кучу. Как он его углядел-то?

Саша колебалась. Они с Косом много говорили о том, почему она не пользуется крадеными вещами, хранит их отдельно: раз не пользуется — значит, брала не из корыстных побуждений; пока они не тронуты, у нее еще как бы есть шанс их вернуть; когда они собраны здесь все вместе, их сила не распыляется.

— Бери, конечно, — сказала она, отметив про себя, что совершает сейчас важный, даже символический шаг внутри той повести, которую сочиняют они с Косом. Неясно только, шаг к хеппи-энду или наоборот.

Саша почувствовала пальцы Алекса у себя на затылке: он гладил ее волосы.

— Тебе как нравится? — спросил он. — Погорячее, похолоднее?

— Погорячее. Я люблю, когда горячо.

— Я тоже.

Он опять прошлепал на кухню, покрутил краны, регулируя температуру, и сыпанул в воду соли из пакета. Квартира тут же наполнилась мучительно знакомым травяным запахом: так пахло в ванной у Лиззи в те дни, когда они вдвоем возвращались после пробежки по Центральному парку и Саша принимала у нее душ.

— Где у тебя полотенца? — крикнул Алекс.

Корзина с полотенцами стояла в туалете на полке. Алекс зашел, закрыл за собой дверь. Как только струя полилась в унитаз, Саша соскользнула на пол, вытянула из вельветового кармана бумажник, раскрыла — и сердцу сразу стало тесно и горячо, очень горячо. Простой черный бумажник, белесоватый по краям. Одним движением Саша пролистала содержимое: кредитка, служебное удостоверение, пропуск в спортзал. В боковом кармашке истертые фотокарточки: трое на пляже, девчонка с зубными пластинками и двое мальчишек щурятся против солнца; спортивная команда в желтом, но лица крошечные — есть тут Алекс или нет, не разглядишь. Из кармашка к Саше на колени выпал сложенный листок в выцветшую голубую линейку, Саша его развернула. «Я ВЕРЮ В ТЕБЯ». Она застыла, разглядывая толсто выведенные простым карандашом слова. И они ее как будто разглядывали, и от этого Саше вдруг стало неловко и стыдно за Алекса, что он хранит это потрепанное послание в своем потрепанном бумажнике, и за себя, что она его прочла. В туалете загудел сливной бачок, она торопливо захлопнула бумажник — записка осталась в руке. Сейчас, сейчас, я только подержу ее немного, говорила она себе, заталкивая бумажник обратно в карман. А потом верну. Да он, может, и не помнит, что это у него за листок. Еще спасибо скажет, что я нашла, а не кто-то другой. Я ему: Эй, смотри, что у меня валялось на ковре, не твое? А он: Нет, Саша, понятия не имею, что за бумажка. Твоя, наверное. И кстати: может, он прав? Кто-то написал мне записку сто лет назад, а я забыла.

— Ну и? — спросил Кос. — Вернули на место?

— Не успела. Он вышел из туалета.

— А потом? После ванны? Или когда встретились в следующий раз?

— Потом он оделся и ушел. Больше я с ним не виделась.

Кос, сидевший за ее изголовьем, промолчал, но Саша знала, чего он ждет. Ей и самой ужасно хотелось сказать что-нибудь, чтобы он был доволен: Это был поворотный момент, теперь все пойдет по-другому, или Я снова начала играть на арфе, или просто Я меняюсь, меняюсь, меняюсь. Я изменилась. Боже, как ей этого хотелось: измениться, освободиться, избавиться. Она думала об этом ежедневно, ежеминутно, да и все мы разве не думаем о том же?

— Только, пожалуйста, — сказала она Косу, — не спрашивайте, как я себя чувствовала.

— Хорошо, — тихо ответил он.

Повисла пауза, самая долгая из их долгих пауз. Саша смотрела в окно, омываемое дождем. На улице вспыхивали огни, плыли по стеклу. Она лежала в напряжении, будто старалась впечататься в эту кушетку — свое законное место в кабинете Коса, — в это окно с куском стены, в глухой шум за окном, в каждую медленно текущую минуту: эту, и еще одну, и еще.

 

Глава 2

Золотые хлопья

В тот день стыдные воспоминания начались у Бенни с самого утра, еще во время совещания, когда Колетт, его исполнительный продюсер, доказывала, что на группе Stop/Go — поющих сестричках — пора ставить крест. Пару лет назад Бенни подписал с ними контракт на три альбома, тогда он думал, что это находка: милые юные вокалистки, простенькие цепляющие мелодии (мысленно он уже называл их не иначе как «Синди Лопер и Крисси Хайнд в одном флаконе»), глубокий урчащий бас и забавный набор ударных — Бенни больше всего запомнился ковбелл. И песни вполне приличные — да что говорить, у них двенадцать тысяч компакт-дисков разошлись на ура, просто на концертах, это еще до того, как Бенни их впервые услышал. Казалось бы, раскрутить такую группу легче легкого: всего-то и требуется грамотный маркетинг, пара синглов да один нормальный клип — всё.

Но сестрички, как только что сообщила Колетт, уже подбираются к тридцати — время, когда их можно было выдать за вчерашних школьниц, прошло безвозвратно, у одной из них уже дочери девять лет. Их музыканты поступили в университет и учатся на юристов. С двумя продюсерами сестры разругались, третий сам ушел. А ни одного альбома как не было, так и нет.

— Кто у них менеджер? — спросил Бенни.

— Их отец. Если хочешь, у меня есть их последний черновой микс, — сказала Колетт. — За семью слоями гитары почти не слышно вокала.

Вот тут-то и вынырнуло из памяти (наверное, прицепилось к слову «сестры»): раннее утро после ночной тусовки, он сидит на корточках под стеной женского монастыря в Вестчестере. Когда это было, лет двадцать назад? Больше? За стеной волнами возносятся к небесам чистые звенящие неземные звуки: монашки, отрекшиеся от мира молчальницы, поют мессу. В каплях росы на траве горит утреннее солнце, бьет по воспаленным от бессонной ночи глазам. Но жутковатая сладость тех звуков до сих пор стоит у Бенни в ушах.

Договорившись о встрече с настоятельницей монастыря — единственной монашкой, которой разрешено встречаться с мирянами, — и прихватив с собой для антуража парочку офисных девиц, он терпеливо ждал в маленькой приемной. Точнее, это была не приемная, а каморка с квадратным незастекленным окошком в стене. Наконец в окошке появилась мать настоятельница, вся в белом, голова туго обмотана платком, видно одно лицо. Когда она смеялась, ее розовые щечки подскакивали под самые глаза, а смеялась она много — то ли от радости, что с их пением Господь войдет в миллионы домов, то ли от удивления, что этот молодой человек в лиловом вельветовом пиджаке приехал к ней с деловым предложением от звукозаписывающей компании. Пять минут — и они обо всем договорились.

Он уже нагнулся к окошку, собираясь прощаться (тут Бенни на совещании заерзал на стуле, потому что приближался тот момент), и мать настоятельница тоже подалась немного вперед и слегка наклонила голову под каким-то таким углом, на который Бенни, вероятно, и среагировал — качнулся вперед и поцеловал ее в губы. Успел ощутить бархатистую нежность кожи, детский сокровенный запах талька — все это за долю секунды до того, как монашка вскрикнула и отскочила от окошка. Бенни тоже отшатнулся и с одеревенелой ухмылкой смотрел в ее лицо, полное страдания и скорби.

— Бенни? — Колетт стояла у пульта, держа наготове диск Stop/Go. Все ждали. — Так ты хочешь их слушать или нет?

Но воспоминание двадцатилетней давности держало Бенни как удавка, он нырял в квадратное окошко, за которым сидела мать настоятельница: снова, и снова, и снова — как плоская фигурка на циферблате.

— Нет, — буркнул он и отвернулся к окну, подставляя покрытый испариной лоб под струю речной свежести с Гудзона. Компания «Свиное ухо» (процветающая, сколько бы ни кричали, что «из свиного уха шелковый кошель не сошьешь») занимала два этажа в здании бывшей кофейной фабрики в квартале Трайбека. Монашек он тогда так и не записал. К тому времени как он вернулся из монастыря, в офисе уже лежало письмо с отказом.

— Нет, — повторил он. — Не хочу.

Он чувствовал себя так, будто его втоптали в грязь. Проколы с исполнителями у них бывали всегда, иногда по три раза в неделю, но сейчас к неудаче подмешивался яд стыдных воспоминаний из прошлого; получалось, что это он, Бенни, во всем виноват и, значит, ему и исправлять. Так, хорошо. А что он нашел когда-то в этих сестрах-вокалистках, чем они его взяли?

— К черту миксы. Лучше сам к ним съезжу.

На лице Колетт промелькнул целый калейдоскоп выражений: изумление, подозрительность, озабоченность — не будь Бенни сейчас в таком смятении, его бы это повеселило.

— Точно? — спросила Колетт.

— А почему нет? Прямо сегодня и съезжу, сына только заберу из школы.

Саша, его ассистент и правая рука, принесла сладкий кофе со сливками. Бенни вытащил из кармана красную эмалевую шкатулочку, щелкнул хитрым замочком — крышка откинулась, — ухватил дрожащими пальцами несколько тонких золотых хлопьев и бросил в чашку. Он завел этот ритуал месяца два назад, после того как прочел в одной книжке, что золото в сочетании с кофе повышает потенцию: так считали древние ацтеки. Но Бенни интересовала не просто потенция, он рассчитывал на большее — надеялся вернуть само влечение, драйв, который у него всегда был, а потом вдруг загадочным образом пропал, словно испарился. Почему это произошло? Когда это произошло? Когда они со Стефани разводились? Когда делили и не могли поделить Кристофера? Когда ему недавно стукнуло сорок четыре? Или когда у него на левой руке появились круглые, как монетки, рубцы от ожогов — после того кошмарного «приема», хозяйка которого (тогдашняя начальница Стефани) сейчас отбывает срок?

Упав в чашку, хлопья быстро завертелись на сливочно-кофейной поверхности. Это стремительное вращение всегда завораживало Бенни — оно как будто подтверждало, что золото и кофе вступают между собой в бурную реакцию. Вот так же и он раньше вертелся и носился по кругу, гонимый вожделением. Теперь оно прошло, чему Бенни иногда даже радовался: наконец-то в нем не зудит постоянное желание кого-нибудь трахать. Жить в этом мире оказалось гораздо спокойнее, чем когда у тебя вечный полустояк — а у Бенни он был начиная с тринадцати лет. Вопрос только, нужен ли ему такой спокойный мир? Он отпил глоток позолоченного кофе и кинул взгляд на Сашину грудь. Этот взгляд был у него вроде лакмусовой бумажки, с помощью которой он оценивал эффективность лечения. Он хотел Сашу почти все годы, что она у него работала — сначала стажером, потом секретаршей, потом ассистентом (на этом она почему-то решила остановиться, хотя давно могла бы стать самостоятельным продюсером), — но ей как-то удавалось избегать его сетей, причем она ни разу его впрямую не отшила и не оттолкнула. И вот у него перед глазами маячит Сашина грудь, обтянутая желтой водолазкой, а ему хоть бы что. Интересно, у него вообще-то встанет, если дойдет до дела?

Выезжая за сыном, Бенни никак не мог выбрать, что поставить: The Sleepers или The Dead Kennedys. Обе команды из Сан-Франциско, он на них практически вырос. Теперь он врубал их хрипловатые грязные записи, когда ему хотелось послушать настоящих музыкантов, которые играют на настоящих инструментах в настоящем зале. Потому что кто-кто, а Бенни точно знал: качественное звучание (если оно вообще существует) давно уже зависит не от исходного материала на пленке, а от эффектов, наложенных поверх аналогового сигнала, и все это нагромождение безжизненных конструкций, которые сам же Бенни штампует пачками, — одни эффекты. Штампует не один Бенни, это понятно, — но он пашет как проклятый, доводит процесс до совершенства, чтобы удержаться наверху, чтобы люди влюблялись в его записи, покупали их (и воровали, конечно), скачивали на свои мобильники и чтобы нефтяные магнаты, которым он пять лет назад продал свой лейбл, были довольны. Но Бенни знал также, что весь его продукт — все, чем он заполоняет этот мир, — дерьмо. Чистое и стерильное. Проблема как раз в его стерильности; проблема в оцифровке, которая обескровливает и размазывает по своей мелкоячеистой сетке все, что через нее протаскивается, — и все гибнет: кино, фотография, музыка. Эстетический холокост! Правда, Бенни не собирался это никому объяснять.

Эти старые песни доносили до Бенни волны радости и восторга из давних, еще школьных времен. У Бенни тоже тогда была своя группа — Скотти, Алиса, Джослин, Рея, — им всем было по шестнадцать. Потом они не виделись лет сто (не считая одной малоприятной встречи со Скотти, который явился к Бенни прямо в офис несколько лет назад), но ему до сих пор иногда казалось, что отыскать их проще простого, надо только добраться до Сан-Франциско, до клуба «Мабухай Гарденс» (которого давно нет), — и в субботу вечером они, как всегда, будут толпиться в очереди перед дверью, все в булавках, с зелеными торчащими волосами.

Но пока Джелло Биафра, перекрикивая грохот ударных, орал «Too Drunk to Fuck», Бенни увело в воспоминание пятилетней давности, когда во время церемонии вручения наград — в битком набитом зале на две с половиной тысячи мест — он, представляя одну джазовую пианистку, пытался сказать что-то про ее «прихотливую фантазию», а в итоге фантазия оказалась у него «похотливой». Нечего было вообще лезть с этой «прихотливостью» — ясно же, что не его слово: репетируя речь перед Стефани, Бенни каждый раз на нем спотыкался. Но ему, видите ли, примстилось, что оно как нельзя лучше подходит к пианистке, у которой по плечам струятся длинные роскошные золотые волосы, а за плечами — она сама однажды обмолвилась — Гарвард. Бенни лелеял надежду затащить ее в постель, уже даже представлял, как гладкое золото ее волос скользит по его груди.

Припарковавшись на стоянке перед школой, он ждал, пока воспоминание отпустит. Когда он подъезжал, четвероклассники как раз возвращались со спортплощадки. Крис бежал вприпрыжку — натурально вприпрыжку, легко подкидывая мяч одной рукой. Но к тому времени, как он добежал до желтого отцовского «порше» и плюхнулся на сиденье, легкость улетучилась, и следа не осталось. Почему? Вдруг кто-то ему рассказал, как его отец опозорился на церемонии? Не сходи с ума, одернул себя Бенни, но его все равно неудержимо тянуло немедленно во всем сознаться — начинался «зуд саморазоблачения», как говорил доктор Бит. Он настойчиво советовал Бенни записывать, что его гложет, на бумажку, а не обрушивать свои помои на сына. Бенни так и сделал — нацарапал на обороте вчерашнего парковочного талона: «похотливая фантазия». А вспомнив прошлую свою стыдную тайну, дописал выше: «поцеловал настоятельницу».

— Ну что, босс? — спросил он, оборачиваясь к сыну. — Какие у нас на сегодня планы?

— Не знаю.

— Особые пожелания есть?

— Нет.

Бенни беспомощно глядел в окно. Пару месяцев назад Крис спросил, нельзя ли отменить их еженедельные поездки к доктору Биту и вместо этого «поделать что-нибудь другое». И они их тут же отменили, о чем Бенни теперь жалел. Потому что ничего другого они в итоге не придумали и катались просто так туда-сюда, пока Крис не объявлял, что ему пора учить уроки.

— Как насчет кофе? — предложил Бенни, и уголки губ у Криса наконец приподнялись.

— А можно мне фрапучино?

— Только маме ни слова!

Стефани не одобряла их кофепитий — вполне понятно, ребенку же всего девять, — но Бенни не мог удержаться: его манила та связь, которая устанавливалась между ними всякий раз, когда они вдвоем с сыном ускользали от бдительного материнского ока, — доктор Бит называл это «объединяющим предательством». Объединяющее предательство, как и зуд саморазоблачения, было в списке строжайших табу.

Забрав в автомате стаканчики с кофе, отец и сын вернулись в «порше», и Крис тут же присосался к своему фрапучино. Бенни, прежде чем пить, достал из кармана красную шкатулочку и закинул несколько тонких золотых хлопьев под пластиковую крышку своего стакана.

— Что это? — спросил Крис.

Бенни вздрогнул. В последнее время он так привык к своему ритуалу, что перестал таиться. А зря.

— Лекарство, — нехотя ответил он.

— От чего?

— Да так, появились кое-какие симптомы. — Или, наоборот, пропали, добавил он про себя.

— Какие симптомы?

Фрапучино, что ли, на него так действует? Только что Крис сидел на заднем сиденье вразвалку, а тут вдруг подался вперед и вытаращил на отца свои черные широко расставленные завораживающе красивые глаза.

— Голова болит, — сказал Бенни.

— Можно мне посмотреть? — Крис протягивал руку. — Вот это, в красной коробочке.

Бенни нехотя передал сыну эмалевую шкатулку. Крис разгадал хитрость секретного замка за пару секунд.

— Ого, пап! — воскликнул он, когда крышка отщелкнулась. — Что это?

— Лекарство, я же сказал.

— Прямо как золото! Золотые хлопья.

— Ну да, оно в виде хлопьев.

— Я попробую, ладно?

— Сынок, у тебя же ничего не…

— Всего одну штучечку?..

Бенни вздохнул:

— Ну только одну.

Крис осторожно взял золотую чешуйку и положил на язык.

— Как вкус? — не удержавшись, спросил Бенни. Сам он всегда бросал золото в кофе и вкуса не чувствовал.

— Металлический, — сообщил Крис. — Класс! А еще одну можно?

Бенни завел машину. На сказочку про «лекарство» Крис явно не купился — наверное, она прозвучала не слишком убедительно.

— Ладно, еще одну — и все, — сказал Бенни.

Крис ухватил целую щепоть золотых хлопьев и отправил их в рот. Бенни старался не думать о деньгах. За эти два месяца он уже потратил на золото восемь тысяч долларов. Подсесть на кокаин и то было бы дешевле.

Крис рассасывал золото вдумчиво, с закрытыми глазами.

— Знаешь, пап, — сказал он, — меня как кто-то тормошит изнутри.

— Интересно, — пробормотал Бенни. — Ровно так и должно быть.

— А помогает?

— Ну, ты же сам только что…

— Нет. — Крис помотал головой. — Тебе — помогает?

Пожалуй, за эти десять минут сын задал Бенни больше вопросов, чем за предыдущие полтора года — после развода со Стефани. Может, это у золота такой побочный эффект — возбуждать любопытство?

— Ты про голову? Не прошла пока, — ответил он.

Они все еще катались по Крандейлу, бесцельно колесили между особняками (с тех пор как они решили «делать что-нибудь другое», бесцельно колесить приходилось много). Перед каждым особняком лужайка, чуть ли не на каждой лужайке играют четверо-пятеро детишек, все светловолосые и все в костюмчиках от Ральфа Лорена — глядя сейчас на этих детишек, Бенни видел еще яснее, чем раньше, что у него не было ни малейшего шанса здесь прижиться: слишком он смугл и лохмат для этого рая, и никакое мытье-бритье тут не поможет. Зато Стефани быстро нашла себе партнершу по теннису и выбилась в число лучших теннисисток местного клуба.

— Крис, — сказал Бенни. — Мне тут надо заехать к двум девушкам… Ну, тетенькам. Солисткам из одной группы. Я, правда, собирался к ним позже, но если тебе интересно, мы могли бы…

— Ага, интересно.

— Правда?

— Ага.

Поди разберись: то ли сын старается ему угодить — а доктор Бит уверял, что он старается, и даже очень, — то ли правда золото подстегивает любопытство и Крис внезапно заинтересовался отцовской работой. Он, конечно, вырос среди рок-групп, но все равно его поколение — это уже другие дети, привычные к пиратской продукции, для них слова «лейбл», «копирайт», «авторское право» — пустой звук. Хотя Криса и его ровесников винить не в чем, Бенни это прекрасно понимал: угробившие музыкальный бизнес мародеры явились поколением раньше, они теперь взрослые дяди. Но он все же пытался следовать совету доктора Бита и не грузить Криса своими проблемами, а вместо этого чаще слушать с сыном музыку, которая нравится им обоим. Поэтому всю дорогу до Маунт-Вернона он гонял Perl Jam.

Сестры Stop/Go жили с родителями в большом обветшалом пригородном доме, окруженном старыми деревьями. Бенни был здесь однажды года два-три назад, когда только их нашел. Потом он передал их своим помощникам — одному, другому, третьему — и ничего, ноль. Выбираясь сейчас из машины, он вспоминал, с какими надеждами ехал сюда впервые, и злился так, что аж стучало в висках: какого хрена, неужто за столько времени нельзя было выдать хоть какой-то результат?

Саша ждала их с Крисом у дверей. Когда Бенни ей позвонил, она поехала на Центральный вокзал, села на поезд и каким-то образом добралась до места раньше их.

— Приветище! — улыбнулась Саша и взъерошила Крису волосы. Она знала его чуть не со дня его рождения, даже иногда бегала в «Дуэйн Рид» за памперсами и пустышками. Бенни посмотрел на Сашину грудь. Никаких эмоций. Во всяком случае, чувственных — из прочих он как раз испытывал к ней прилив искренней благодарности, по контрасту с приливом злости на остальных своих помощников, запоровших такое простое задание.

Они помолчали. Желтый свет падал сквозь листву, будто изрезанную ножницами. Бенни перевел взгляд с Сашиной груди на Сашино лицо, скуластое и зеленоглазое. У нее были вьющиеся волосы, то рыжие, то фиолетовые, смотря по времени года, — сейчас рыжие. Она улыбалась Крису, но внутри ее улыбки Бенни мерещилось беспокойство. Бенни редко задумывался, чем она живет, вообще мало что о ней знал. Ну, догадывался, что у нее иногда бывают бойфренды — появляются, потом исчезают, — но особо не вникал: в первые годы из уважения к ее личной свободе, а потом просто стало неинтересно. Однако сейчас, стоя на пороге чужого дома, Бенни поглядывал на Сашу с любопытством. Когда он познакомился с ней в «Пирамиде» на концерте «Кондуитов», Саша была еще студенткой — значит, сейчас ей уже точно за тридцать. А почему замуж не вышла? Не завела ребенка, в конце концов? Ему вдруг показалась, что она постарела. Или он просто давно не смотрел на ее лицо?

— Ты что? — спросила Саша.

— Ничего. — Бенни отвел взгляд.

— Как себя чувствуешь?

— Лучше не бывает, — ответил он и забарабанил в дверь.

Сестры выглядели великолепно — если не вчерашние школьницы, то как минимум вчерашние студентки, особенно если допустить, что они брали академ на годик-другой или, скажем, пару раз меняли колледж. Старшая — Чандра, младшая — Луиза. Их черные волосы были гладко зачесаны назад, глаза сияли, и оказалось, что у них тьма-тьмущая новых композиций! Бенни, готовый поубивать своих бездарных помощничков, злился все сильнее, но это была бодрящая, мобилизующая злость. Сестры трепетали, понимая, что визит Бенни Салазара — их последняя и единственная надежда, нервная дрожь витала в воздухе. В прошлый раз, когда Бенни к ним приезжал, Луизина дочь Оливия каталась перед домом на трехколесном велосипеде, а сейчас на ней джинсики в обтяжку и сверкающая диадема — судя по всему, не детская игрушка, а какой-то модный аксессуар. Когда Оливия вошла в комнату, Крис весь подобрался, будто она факир, а у него внутри змея в корзине и эта змея проснулась.

Они гуськом спустились по узкой лестнице в подвальный этаж — в домашнюю студию звукозаписи, которую отец устроил для своих дочерей много лет назад. Студия была целиком, включая пол и потолок, обита лохматым оранжевым ковром. Опускаясь на единственный стул, Бенни одобрительно покосился на ковбелл.

— Сделать тебе кофе? — спросила Саша.

Чандра повела ее куда-то наверх, где варят кофе. Луиза села за клавиши, и полилась музыка, сперва негромкая. Оливия подошла к бонго, начала постукивать ладонью по кожаной мембране. Крису она вручила тамбурин, и он, к удивлению отца, тут же подключился — ударял по нему вполне ритмично. А что, подумал Бенни, славно. День вдруг начал складываться совсем неплохо. Кому, собственно, мешает, что у солистки дочь, которой скоро десять? Никому. Можно ее тоже ввести в группу — будет третья сестричка. Заодно слегка омолодим состав. И Криса запишем в родственники. Только им с Оливией придется поменяться инструментами, а то мальчик с тамбурином как-то не очень..

Вернулась Саша с кофе, и Бенни, выудив из кармана красную шкатулочку, бросил в чашку щепотку золотых хлопьев. От первого глотка ощущение удовольствия заполнило его сразу целиком, как снежинки заполняют небо. Черт, как хорошо! Нечего было полагаться во всем на помощников, давно бы уже сам приехал, посмотрел и послушал, как делается музыка, — в этом же вся соль! Когда есть люди, есть инструменты, есть старенькая заезженная аппаратура — и вдруг из всего этого выстраивается что-то цельное — рождается живой звук. Сестры, стоя за клавишами уже вдвоем, наигрывали свои мелодии, Бенни трепетал от предвкушения. Что-то должно случиться, вот прямо здесь и сейчас — он знал это точно, чувствовал легкое покалывание на руках и в груди.

— У вас же на нем стоит Pro Tools? — Он кивнул на ноутбук, раскрытый на столе среди инструментов. — И микрофоны подключены? Может, запишем пару треков не отходя от кассы?

Сестры заглянули в экран, кивнули. Да, все готово к записи.

— С вокалом? — спросила Чандра.

— Непременно, — сказал Бенни. — Всё вместе! Такого шороху наведем — у вашего дома крышу снесет.

Саша стояла возле стула Бенни, справа. В набитой людьми комнатушке становилось все жарче. Вдруг пахнуло абрикосом: это были духи, которыми Саша пользовалась много лет, а может, не духи, а туалетная вода или лосьон, и Бенни вдохнул этот запах — абрикосовую сладость вместе с горечью вокруг косточки. И в ту же секунду его пенис подскочил, как старый пес от пинка, и он сам от изумления чуть не подскочил на стуле, но взял себя в руки. Не спеши, приказал он себе, пусть все идет своим чередом. Не спугни.

Сестры наконец запели. Их хрипловатые, будто шершавые голоса перемешивались с воем, звоном и грохотом их инструментов — эти звуки всколыхнули в Бенни что-то глубинное, глубже любых оценок и восторгов, они лились прямо в его тело, и тело тут же отозвалось пронзительной дрожью. Эрекция — впервые за столько месяцев, и это при том, что Саша уже двенадцать лет с ним рядом — наверное, потому он и не видел ее, что рядом, — прямо как в романах девятнадцатого века, которые считаются «дамскими», Бенни даже приходилось в свое время читать их тайно. Он схватил ковбелл и стал бить по нему палочкой, лихорадочно и самозабвенно. Музыка заполнила его рот, уши, грудную клетку — или это его собственный пульс? Или это огонь?

И тут, на вершине всепожирающего блаженства, Бенни вдруг вспомнилось, как он однажды прочел переписку двух своих сотрудников, скопированную ему по ошибке, и узнал, как они называют его между собой: «Колтун». О боже. Унижение при виде этого слова захлестнуло Бенни в одну секунду. Он не знал точно, что имелось в виду: что он волосат? Да, правда. Грязен и неопрятен? Ложь! Или в гадкую кличку вкладывался буквальный смысл и он таки похож на колтун, какие ему приходилось выстригать у Сильфы, кошки Стефани, — а если не выстригал, то Сильфа выгрызала их сама, а потом отрыгивала гадкие скользкие комки шерсти на ковер? В тот же день Бенни коротко постригся и собирался еще сделать восковую эпиляцию спины и рук, но Стефани отговорила: ночью в постели она гладила прохладными пальцами его плечи и повторяла, что любит его таким как есть и что в мире и так уже полно мужиков с лысыми от эпиляции телами.

Музыка. Бенни прислушался. Сестры визжали, крошечная студия разрывалась от грохота, Бенни попытался опять поймать состояние лихорадочного восторга, в котором он пребывал всего минуту назад, — и не мог: «колтун» все убил. В комнатке сделалось вдруг невыносимо тесно и душно. Бенни отбросил ковбелл и достал из кармана парковочный талон. «Колтун», быстро нацарапал он на обороте, надеясь изгнать идиотское воспоминание. Медленно, глубоко вздохнул и постарался сосредоточиться на сыне. Крис отчаянно молотил тамбурином, не успевая за бешеным темпом сестер. И тут опять нахлынуло: года два назад Бенни привел сына в парикмахерскую, и Стю, у которого он сам стригся с незапамятных времен, вдруг отложил ножницы и отвел Бенни в сторону.

— У мальчика неприятности, — сказал он.

— Неприятности? Ты о чем?

Они вернулись к креслу, и Стю раздвинул волосы у Криса на макушке. По коже между корнями волос ползали мелкие бурые твари размером чуть больше макового зерна. Ноги у Бенни вдруг ослабели, он чуть не осел на пол.

— Вши, — шепнул парикмахер. — Видно, в школе подхватил.

— Не может быть! — выпалил Бенни. — У нас частная школа… Крандейл, Нью-Йорк!..

От страха глаза у Криса стали огромными.

— Пап, что?

Все в парикмахерской обернулись и смотрели. И Бенни вдруг сделалось так стыдно — будто это он со своей буйной шевелюрой во всем виноват, — что с того дня он начал брызгать себе под мышки инсектицид, и брызгал до сих пор, каждое утро, и еще на всякий случай держал баллончик в офисе, хоть это и чистой воды шиза, Бенни сам это прекрасно понимал. Пока они с Крисом шли к вешалке и натягивали на себя куртки, вся парикмахерская таращилась им вслед. Лицо у Бенни пылало. Черт, ему даже сейчас было больно об этом думать — больно физически, будто воспоминание вспороло его снизу доверху, оставив длинную зияющую рану. Бенни закрыл лицо руками — а хотелось закрыться совсем, заткнуть уши, не слышать какофонию сестер. Попытался сосредоточиться на Саше, которая по-прежнему стояла от него справа, источая сладкий горький аромат; но оказалось, что он уже вспоминает девушку, к которой он клеился на какой-то тусовке сто лет назад, когда еще только приехал в Нью-Йорк и продавал пластинки в Нижнем Ист-Сайде. Миловидная блондинка — как ее звали, Абби? Обхаживая Абби, Бенни успел вынюхать несколько дорожек кокаина, но потом у него скрутило живот и понадобилось немедленно облегчиться. Он уже отыскал сортир, и уселся на унитаз, и начал, и мерзкая невыносимая вонь (мучительнейшая часть воспоминания!) расплылась во все стороны, когда незапирающаяся, как выяснилось, дверь туалета рывком распахнулась — и Абби, глядя на него сверху вниз, застыла на пороге. В следующую страшную, бездонную секунду их глаза встретились; потом она захлопнула дверь.

Бенни ушел тогда с тусовки с другой девушкой — они всегда находились, другие девушки, — и ночь удовольствий (мысль об удовольствиях слегка утешала) стерла из памяти последнюю встречу с Абби. Но вот теперь выяснилось, что не стерла — воспоминание вернулось, взметнув новую волну унижения, которая тут же поглотила целые куски его жизни — все успехи, все, чем он гордился, — все слизнула, словно и не было ничего, ноль, и сам он — ноль, сидит на толчке и пялится в брезгливо скривившееся лицо той, которую он собирался обольстить.

Бенни вскочил со стула, ковбелл под его ботинком хрустнул и расплющился. Глаза щипало от пота. Наэлектризовавшиеся волосы цеплялись за оранжевый ворс потолка.

— Что? — забеспокоилась Саша. — Что-то не так?

— Простите. — Задыхаясь, Бенни вытер испарину со лба. — Простите меня. Простите.

Стоя на крыльце, Бенни судорожно втягивал в себя свежий воздух. Сестры и дочь Stop/Go обступили его с трех сторон, извинялись за то, что в студии душно: отец никак не наладит нормальную вентиляцию. Перебивая друг друга, они оживленно вспоминали, когда и кому из них вот так же поплохело во время записи.

— Мы вам сейчас так всё напоем, — сказали они и тут же запели, все трое, вместе с Оливией. Их отчаянно улыбающиеся лица маячили у Бенни перед глазами. Серая кошка выписывала восьмерки вокруг его ног, упоенно терлась тощей мордой о его штаны. Только в машине он наконец-то вздохнул свободно.

Договорились, что он отвезет Сашу в город, но сначала они закинут Криса домой, к матери. Сын сидел на заднем сиденье сгорбившись, смотрел в открытое окно. Идея совместного времяпрепровождения отца и сына с треском провалилась. Сашину грудь Бенни пока игнорировал, держал себя в руках: надо сперва успокоиться, восстановить душевное равновесие, потом уже проверять. Лишь остановившись на светофоре, он разрешил себе скосить глаза в ее сторону. Сначала просто скользнул взглядом, будто случайно, потом повернул голову и уставился во все глаза. Ничего. Эта новая потеря так его потрясла, что пришлось сцепить зубы, чтобы не завыть. Ведь было же, было! Куда ушло?

— Пап, зеленый, — сказал Крис.

Бенни нажал на газ. Проехав еще немного, заставил себя заговорить с сыном.

— Ну что, босс? Как впечатления?

Крис не ответил: то ли не слышал — ветер из окна прямо в уши, — то ли притворился.

Бенни повернулся к Саше.

— А ты что скажешь?

— А что тут скажешь? — Саша пожала плечами. — Просто жуть.

Бенни вздрогнул от неожиданности, в нем вскипела злость. Какого черта?! Но через несколько секунд злость прошла, и стало легче. Да, конечно. Жуть. В этом все дело.

— Их же невозможно слушать, — продолжала Саша. — Неудивительно, что тебя чуть не хватил сердечный приступ.

— Не понимаю, — пробормотал Бенни.

— Ты о чем?

— Два года назад они звучали… по-другому.

Саша смотрела на него как-то странно.

— Не два, — сказала она. — Пять.

— Ты уверена?

— Да. Прошлый раз я ехала к ним прямо из ВТЦ. У меня была встреча в ресторане наверху.

— Понятно, — сказал Бенни, помедлив. — Это было… за сколько до того как?..

— За четыре дня.

— А-аа… Ты мне не говорила. — Он помолчал немного, потом продолжил: — Хотя какая разница, два года, пять лет…

— И от кого я это слышу? — вскинулась Саша. — От Бенни Салазара! В музыкальном бизнесе пять лет идут за пятьсот — разве не твои слова?

Бенни не ответил. Он подъезжал к своему бывшему дому. Мысленно он всегда теперь называл его так: бывший дом. Хотя дом, разумеется, был не бывший, а настоящий, притом купленный на его деньги. Его бывший дом, мерцающе-белый, выстроенный в колониальном стиле, стоял чуть в стороне от дороги, как бы на зеленом холме. Сердце Бенни наполнялось благоговением всякий раз, когда он вытаскивал из кармана ключ, чтобы отпереть дверь. Только теперь он ее уже не отпирал. Бенни заглушил двигатель у обочины, не смог заставить себя свернуть на подъездную дорогу и подкатить прямо к крыльцу.

Крис, как выяснилось, сидел наклонившись вперед, его голова торчала посередине между Бенни и Сашей. А может, он уже давно так сидел, просто Бенни не видел.

— Пап, — сказал он, — по-моему, тебе надо принять твое лекарство.

— Хорошая мысль. — Бенни похлопал себя по карманам, но его красной шкатулки нигде не было.

— Держи, — сказала Саша. — Ты уронил, когда рванул из студии наверх.

В последнее время это случалось все чаще: Саша постоянно собирала за ним какие-то вещи, которые он то ронял, то клал не туда, — иногда он даже не успевал заметить пропажу. От этого его зависимость от нее, и так почти магическая, еще усиливалась.

— Спасибо, Саш, — сказал он.

Золото, как всегда в первую секунду, ослепило его своим блеском. Оно не тускнеет, вот в чем штука. И через пять лет золотые хлопья будут сиять точно так же, как сейчас.

— Что, предлагаешь положить прямо на язык? — спросил он сына.

— Ага. Только чур я тоже!

Бенни обернулся к Саше.

— А ты? Попробуешь моего лекарства?

— Запросто, — сказала Саша. — А от чего оно?

— От всяких проблем, — ответил Бенни. — В общем, от головной боли. Хотя у тебя ее вроде не бывает.

— Никогда, — с улыбкой подтвердила Саша.

Каждый взял по щепотке золотых хлопьев — на язык. Бенни старался не подсчитывать, сколько это будет в долларах, а сосредоточился на вкусовых ощущениях: правда металлический привкус или просто чудится, потому что Крис так сказал? Или кофе? Или это во рту послевкусие от последней чашки? Он языком скатал золото в шарик и стал высасывать сок — кисловатый. Или горький? Или сладкий? Секунду Бенни казалось, что скорее первое, потом второе, потом третье, но в конце ощущение уже было как от обычного камешка. Или даже от комочка земли. А потом комочек растаял.

— Пап, мне пора, — сказал Крис.

Бенни вышел, открыл заднюю дверцу, на прощание крепко прижал сына к себе. Крис, как всегда, стоял в отцовских объятиях не шелохнувшись: то ли упивался, то ли ждал, когда кончится, — не поймешь.

Отстранившись, Бенни оглядел сына. Малыш, которого они со Стефани когда-то обцеловывали и терлись о него носами, — и это колючее непонятное существо? Не укладывалось в голове. Бенни подмывало сказать «Не говори матери про лекарство» — как-нибудь закрепить связь с сыном, пока он еще здесь. Но он сдержался, сначала задал себе вопрос, как учил доктор Бит: а разве похоже, что Крис тут же выложит Стефани про золото и про все-все? Нет, не похоже. Значит, опять тяга к объединяющему предательству. И Бенни промолчал.

Он вернулся за руль, но не включал зажигание, смотрел, как его сын идет к бывшему дому. Лужайка полого уходила вверх. Трава флуоресцировала. Крис горбился под тяжестью школьного рюкзака — черт, кирпичи там у него, что ли? Не всякий фотограф-профи столько таскает! Ближе к дому Крис стал понемногу расплываться — а может, это в глазах у Бенни что-то расплывалось. Смотреть, как сын удаляется к крыльцу, каждый раз было мучительно. Бенни боялся, что Саша сейчас что-нибудь скажет — «Отличный парень» или «Неплохо покатались» — и ему придется оборачиваться к ней и что-то отвечать. Но Саша все же кое-что понимала; точнее, Саша все понимала. Она сидела рядом с Бенни и молча смотрела, как Крис взбирается по ярко-зеленому склону к белому крыльцу, толкает дверь и не оглядываясь входит в дом.

Так же молча они проехали Гудзон-парквэй, свернули на Вестсайдское шоссе и направились в Нижний Манхэттен. Бенни крутил ранние записи The Who и The Stooges — групп, которые он слушал, когда еще по малолетству не ходил на концерты. Потом переключился на Flipper, The Mutants и Eye Protection: под их песни они с друзьями слэмились в «Мабухай Гарденс» (семидесятые, Сан-Франциско) — в те вечера, когда не было репетиций их собственной группы, «Дилды в огне». Из которой, впрочем, ничего интересного так и не получилось.

Саша слушала так внимательно, что Бенни даже начал прикидывать — забавы ради, — не открыть ли ей свою тайну: как он ненавидит дело, которому посвятил жизнь. Он представил, как прокручивает Саше свои записи, старые и новые, комментируя каждую из песен: рваную поэзию Патти Смит (эх, зря она тогда бросила писать!), жесткий хардкор The Circle Jerks и The Stranglers, потом сменившую их альтернативу — убийственный компромисс! — и дальше, дальше — до тех синглов, которые он сам впаривает радиостанциям сегодня и в которых от музыки не осталось ни шиша — одни пустые оболочки, холодные и безжизненные, как квадраты офисного света, впечатанные в голубоватые сумерки.

— Ничего не осталось, — сказала Саша. — Просто не верится.

Бенни изумленно повернулся к ней. Она что, подслушала его внутренний монолог и подводит под ним мрачную черту? Но Саша задумчиво смотрела вперед, в пустоту, на месте которой раньше высились башни-близнецы.

— Все-таки тут должно что-то быть, — сказала она, не глядя на Бенни. — Какой-то след, контур, отзвук, не знаю.

Бенни выдохнул.

— Возведут что-нибудь, подожди. Сперва только догрызутся между собой.

Саша кивнула, но ее взгляд по-прежнему упирался в пустоту, будто у нее в голове крутилась задачка и она ее решала и все не могла решить.

Ну, пусть решает. Бенни вспомнилось, как в девяносто каком-то году Лу Клайн, его тогдашний учитель и наставник, объяснял, что вершина рок-н-ролла — это Монтерей шестьдесят седьмого, дальше уже не интересно. Разговор происходил в Лос-Анджелесе, в доме у Лу — с водопадами, с красивыми девочками, которыми Лу всегда себя окружал, с коллекцией авто перед парадным. Бенни глядел тогда в лицо своего кумира и думал: все, Лу, ты кончился. Потому что ностальгия — это конец, все это знают. Лу умер три месяца назад, прожив много лет послеинсультным паралитиком.

На светофоре Бенни вспомнил про свой список, достал парковочный талон и вписал туда еще несколько слов.

— Что ты там все время строчишь? — спросила Саша.

Бенни не глядя сунул ей список и лишь секунду спустя понял, как ему этого не хотелось. К его ужасу, Саша зачитала весь список вслух:

— «Поцеловал настоятельницу, похотливая фантазия, колтун, маковые зерна, на толчке».

Бенни замер. Он был уверен, что вслед за этими словами непременно разразится какая-то страшная катастрофа. Но оказалось наоборот: когда Саша их прочла — негромко, с легкой хрипотцой, — они словно утратили свою власть над ним.

— Неплохо, — сказала она. — Это названия альбомов?

— Ага. Прочти-ка еще раз.

Саша прочла, и стало ясно: да, это названия альбомов. И он успокоился, словно очистился.

— «Поцеловал настоятельницу» — мой фаворит! — объявила Саша. — Постараемся пристроить его в дело.

Они остановились перед ее домом на Форсайт-стрит. Не здесь бы ей жить, подумал Бенни, не на этой темной, глухой улице. Саша потянула с пола свою вечную бесформенную черную сумку — волшебный мешок с подарками, из которого она вот уже двенадцать лет извлекала то, что ровно в этот момент требовалось Бенни позарез: папку с документами, телефонный номер, клочок бумаги. Бенни перехватил ее руку, сжал тонкие белые пальцы.

— Саша, — сказал он. — Саша, послушай.

Она подняла глаза. У Бенни не было сейчас никаких плотских желаний, старый пес спал. Бенни не желал Сашу, он ее любил, наслаждался рядом с ней чувством близости и безопасности; так когда-то было у него со Стефани — до того, как он предавал и предавал ее столько раз, что Стефани уже не могла прощать.

— Саша, — сказал он. — Я без ума от тебя. Саша.

— Ну что ты, Бенни, — ответила она мягко, словно журила ребенка. — Ну что ты.

Он не отпускал, обеими руками сжимал ее пальцы — они были холодные и чуть-чуть дрожали. Другой рукой она уже взялась за дверцу.

— Подожди, — попросил Бенни. — Пожалуйста.

Саша обернулась. Ее лицо было серьезно.

— Нет, Бенни, — сказала она. — Мы нужны друг другу.

Он продолжал смотреть на нее. В сумерках на Сашинах скулах едва проступали мелкие веснушки — совсем девчачьи, подумал Бенни. Но на самом деле она уже давно повзрослела, а он и не заметил.

Саша наклонилась и поцеловала его в щеку: целомудренный поцелуй, сестринский или даже материнский — он успел уловить лишь мимолетную теплоту ее кожи и дыхания. Выбравшись из машины, она помахала ему рукой и сказала что-то, но он не расслышал. Он передвинулся на другой конец сиденья, приблизил лицо к стеклу, и она повторила еще раз — Бенни опять не разобрал. Он уже потянулся к дверце, но Саша повторила снова, артикулируя медленно и старательно:

— До завт-ра!

 

Глава 3

Да плевать

Ночью, когда пойти уже больше некуда, мы залезаем в пикап Скотти и гоним к Алисе. Скотти за рулем, двое с ним на сиденье, крутят бутлеги — The Stranglers, The Nuns, Negative Trend, еще двое в кузове, хотя там в любое время года можно задубеть, а на спусках-подъемах трясет, того и гляди вылетишь за борт. Но по мне, в кузове даже лучше, если на пару с Бенни, потому что для тепла я прижимаюсь к его плечу, а когда машина подпрыгивает, могу ухватиться за него обеими руками.

Когда мы впервые прикатили в Си-Клифф — это пригород, где живет Алисина семья, — Алиса показала на холм с эвкалиптами, к ним как раз подбирался туман: там наверху школа для девочек, раньше она сама в ней училась, теперь две ее сестренки. До шестого класса там положено носить зеленый клетчатый сарафан и коричневые туфли, дальше синюю юбку с белой матроской, а туфли кто какие хочет. Тут Скотти говорит: посмотреть хоть на них можно? Алиса: на туфли, что ли? А Скотти: ну ты даешь, на туфли. На сестренок.

Алиса поднимается по лестнице, Бенни и Скотти за ней, не отстают ни на шаг. Они вообще таскаются за ней как приклеенные, но по-настоящему в нее влюблен только Бенни. А она, естественно, в Скотти.

Бенни разулся на крыльце, его коричневые пятки тонут в белом ковре, ворс такой толстый, что глушит шаги намертво, будто нас тут нет. Мы с Джослин плетемся в хвосте. Она наклоняется к моему уху, дышит вишневой жвачкой — классная жвачка, сквозь нее даже несколько пачек сигарет не пробиваются, и даже джин, а мы его неслабо глотнули за вечер. Джин всегда можно надыбать у моего папаши в загашнике, только мы переливаем его в банки из-под колы, чтобы пить на улице.

Рея, шепчет мне Джослин, спорим, обе ее сестренки будут светленькие.

Я: с чего это?

Она: с витаминов, вот с чего. У богатых дети всегда светленькие, точно знаю.

Ага, знает она, как же. Просто языком треплет. Если б она знала, то и я бы знала. Я знаю все, что знает Джослин.

В детской темно, горит один розовый ночничок. Бенни тормозит в дверях, я тоже, но остальные вваливаются прямо в комнату. Обе Алисины сестренки спят на боку, одеяла аккуратно подоткнуты. У одной волосы волнистые и светлые, как у Алисы, у второй — черные, как у Джослин. Черт, думаю, проснутся — перепугаются насмерть, мы же все в шипастых ошейниках, булавках и искромсанных футболках, какого нас вообще сюда понесло? И Алиса хороша: Скотти, может, просто так брякнул про сестренок, а она тут же согласилась. Хотя она всегда соглашается, когда Скотти ее о чем-то просит. Мне ужасно хочется завалиться на какую-нибудь из этих двух кроватей и уснуть.

Мы наконец убираемся из детской. Эй, шепчу я Джослин, а у второй-то волосы черные.

Ну и что, шепчет она в ответ, в семье не без урода.

Слава богу, семидесятые заканчиваются. Хиппи постарели и попрошайничают теперь в Сан-Франциско на каждом углу: глаза выцветшие, патлы спутанные, мозги ссохлись от кислоты. И подошвы на босых ногах — как на ботинках, такие же черные и толстые. Смотреть противно.

В школе мы каждую свободную минуту проводим в Яме. То есть это, конечно, никакая не яма, просто полоска тротуара за спортплощадкой. Она досталась нам в наследство от прошлогодних выпускников, так что мы имеем на нее полное право. Но все равно входим туда с опаской, если там уже торчит кто-то из постоянных: Татум, которая носит лосины «данскин», каждый день нового цвета, или Уэйн, который выращивает травку прямо у себя дома в стенном шкафу, или Бумер, который лезет со всеми обниматься — с тех пор как прошел вместе с родителями психотренинг у какого-то Эрхарда. Лично я вхожу без опаски только вместе с Джослин, а Джослин — со мной. Мы с ней две половинки.

В теплые дни Скотти притаскивает с собой гитару. Не электро — та у него специально для наших концертов, — а слайд-гитару: он держит ее на коленях, а на палец надевает такую стальную штуку, которая скользит по струнам. Эту гитару он сделал сам. Без дураков сам: выпиливал, гнул, клеил, лакировал. И все сползаются послушать — а что им еще остается, когда Скотти играет. Один раз парни на спортплощадке бросили свой сокер и вскарабкались всей командой на забор. Картинка: сидят на заборе в формах, в красных гетрах, озираются, не могут понять, как их сюда занесло. А так и занесло: когда Скотти играет, это как магнит. И я, между прочим, в него не влюблена, мне можно верить.

Бенни и Скотти переименовывали нашу группу раз сто, не меньше. Кем они только нас не обзывали: сначала шла вообще какая-то непонятная тарабарщина, бессмысленные наборы букв, потом поперла зоология, что-то крабье-паучье. Теперь мы — «Дилды в огне». И каждый раз, когда у нас меняется название, Скотти раскладывает на земле два футляра, от своей гитары и от бас-гитары Бенни, и распыляет на них черную краску, потом вырезает трафарет с новым названием и опять распыляет краску, уже другую. Как Бенни со Скотти сговариваются про эти названия — для нас загадка: у них же все молчком. Но как-то сговариваются. Может, телепатически. Мы с Джослин пишем тексты, а Бенни и Скотти музыку — ну и мы тоже к ним подключаемся. На репетициях мы и поем с ними вместе, только на сцену выходить не любим. И Алиса не любит — это единственное, что у нас с ней общего. Бенни перевелся в нашу школу в прошлом году, приехал из Дейли-Сити. Больше мы ничего про него не знаем: ни адреса, ни телефона. Знаем, что после школы он продает пластинки в «Револвер Рекордз», это на Клемент-стрит. Когда мы подгребаем к нему и с нами Алиса, Бенни отпрашивается на перерыв, мы сидим в китайской булочной напротив, жуем пирог с мясом, один на всех, и смотрим, как за окнами проплывают клочья тумана. У Бенни светло-коричневая кожа, офигенно красивые глаза, а ирокез черный и блестящий, как винил, на котором еще ничего не записано. Он всегда таращится на Алису, так что я могу таращиться на него сколько душе угодно.

За Ямой слоняется местная шпана, мексиканцы-чоло, у них черные кожаные куртки, туфли с клацающими набойками и сеточки-паутинки на волосах. Иногда они что-то говорят Бенни по-испански, он в ответ улыбается, но молчит. Я толкаю Джослин: чего они к нему лезут со своим испанским? Она выкатывает на меня шары: Рея, Бенни — чоло, непонятно, что ли?

Ты рехнулась! У меня даже лицо начинает пылать. Какой он тебе чоло? Видишь, у него на голове не сеточка, а ирокез! А никого из этих он даже не знает.

Ну и что, говорит Джослин. Разве все чоло обязаны друг друга знать? Зато — она ухмыляется — богатенькие девочки с чоло не ходят. Так что расслабься, Алиса не про его честь.

Джослин знает, что я жду Бенни. А Бенни ждет Алису. А Алиса ждет Скотти. А Скотти — Джослин, потому что они знакомы с самого детства и ему с ней спокойно. А для него это страшно важно: он хоть и играет как бог, и обесцвечивает волосы, и тело у него под расстегнутой рубашкой такое, что закачаешься, — а он ее, чуть потеплеет, всегда расстегивает, чтобы скорее загореть, — но три года назад у него умерла мама, от передоза снотворного. После этого он изменился, стал больше молчать. А в холод он иногда так дрожит, будто его схватили за плечи и трясут.

Джослин нормально относится к Скотти, может, даже любит, но это не та любовь, которая — любовь. Джослин ждет Лу. Лу взрослый, он живет в Лос-Анджелесе, но обещал звонить, как только будет в Сан-Франциско. Несколько недель назад он подвез ее на своей машине.

Меня никто не ждет. Я в этой истории — девочка, которая никому не нужна. Обычно такие девочки толстые, но у меня другая проблема: веснушки. Будто кто-то размахнулся и швырнул мне горсть грязи прямо в лицо, — так я выгляжу. В детстве мама говорила мне, что это красиво. Слава богу, потом их можно будет как-то вывести. Но до того, как я сама начну зарабатывать, денег на это нет, так что я пока хожу в шипастом ошейнике и крашусь в зеленый цвет, потому что когда у человека волосы зеленые, никто же про него не скажет «та, с веснушками».

У Джослин короткая стрижка, волосы черные и всегда как мокрые, в каждом ухе по двенадцать колечек, я сама прокалывала ей дырки заточенной серьгой, без всякого льда. И лицо красивое, такое полукитайское. Трудно не заметить.

Мы с Джослин с начальной школы все делали вместе. Сперва были классики, скакалка, всякие браслетики-секретики, потом «шпионка Харриет», потом «сестры навек» (порезать палец и прижать ранку к ранке), дальше телефонные розыгрыши, травка, кокс, кваалюд. Джослин видела, как мой папаша блевал по пьяни в кустах перед нашим домом, а я была с ней, когда она узнала в одном из мужиков в коже, что тискаются перед входом в гей-бар на Полк-стрит, своего отца, который считался как бы «в командировке», — это еще до того, как он съехал от них с матерью. Короче, я до сих пор не понимаю, как меня могло не оказаться рядом в тот день, когда Джослин встретила Лу. Она ловила машину, чтобы добраться домой из центра, и Лу притормозил перед ней на своем красном «мерседесе». Он привез ее к себе в квартиру — ну, где он живет, когда бывает в Сан-Франциско, отвинтил дно у баллончика с дезодорантом, и оттуда выпал пакетик кокаина. Лу занюхал несколько дорожек прямо с голой попы Джослин, потом у них все было два раза подряд, это не считая минетов. Я снова и снова заставляю Джослин повторять мне каждую мелочь, пока не убеждаюсь, что знаю все, что знает она, и мы с ней опять равны.

Лу — музыкальный продюсер, он знаком с самим Биллом Грэмом. У него в квартире по стенам развешаны золотые и серебряные диски. И электрогитары — штук сто, не меньше.

«Дилды» репетируют по субботам, у Скотти в гараже. Когда мы с Джослин входим, Алиса как раз подключает свой новый магнитофон с настоящим микрофоном — подарок отчима. Ей нравится всякая техника — еще одна причина, почему Бенни в нее влюбился. После нас приезжает Джоул, наш ударник: отец всегда подвозит его к началу, а сам всю репетицию сидит в своем универсале и читает книжки про Вторую мировую войну. Джоул у нас круглый отличник, он уже намылился в Гарвард, так что его предки на все готовы, лишь бы обошлось без сюрпризов.

В районе Сансет, где мы живем, дома цвета пасхальных яиц и океан будто дышит тебе в спину. Но как только Скотти дергает за веревку и дверь гаража с грохотом обрушивается вниз, мы все как с цепи срываемся. Бас Бенни, всхрапнув, наполняет гараж гудением, и мы орем песни, которые сочиняли вместе: «Каменный питомец», потом «Учи урок», потом «Налейте мне кулэйда» — названия и тексты разные, но мы так визжим и вопим, что слышно всегда одно и то же: «ххья-ххья-ххья-ххья-ххья!» В дверь все время кто-то ломится: это по очереди подгребают музыканты из школьного оркестра, которых Бенни наприглашал «попробоваться», и каждый раз, когда Скотти при помощи веревки поднимает дверь, мы сердито щуримся на яркий дневной свет, а он на нас.

Сегодня у нас «пробуются» саксофон, туба и банджо, но саксофону и банджо явно медведь на ухо наступил, а тубистка сама затыкает уши, как только мы начинаем играть. Репетиция уже почти закончилась, но в дверь опять кто-то барабанит, и Скотти опять тянет за свою веревку. В гараж вваливается такой прыщавый амбал, на футболке AC/DC, под мышкой скрипка в футляре. Озирается: я туда попал? Мне нужен Бенни Салазар.

Мы с Джослин и Алисой ошалело переглядываемся — даже кажется на минуту, будто Алиса нам чуть ли не своя и мы все втроем прекрасно друг друга понимаем.

Молодец, успел, говорит Бенни. Народ, знакомьтесь, это Марти.

Марти улыбается, но такой улыбкой только детей пугать. Меня беспокоит, что он может подумать то же самое обо мне, поэтому я не улыбаюсь в ответ.

Марти подключает скрипку, и начинается наша лучшая песня под названием «Ни хера»:

Врала, что скоро мы вдвоем На Бора-Бора уплывем, А может, на Бора-Бора — А не уплыли ни хера.

Про Бора-Бора придумала Алиса, мы даже не знали, что это такое. Пока мы выкрикиваем припев («Ни хера, ни хера, ни хера, ни хера!..»), я слежу за Бенни: он слушает с закрытыми глазами, ирокез у него на голове щетинится как тысяча антенн. Когда песня заканчивается, он открывает глаза и довольно ухмыляется. Спрашивает: ну как, все записалось? — и Алиса отматывает пленку, чтобы проверить.

Дома она перегоняет все наши записи на одну большую бобину, потом Бенни со Скотти забирают эту бобину и объезжают с ней клуб за клубом, пытаются с кем-нибудь договориться, чтобы нас пригласили выступить. Наша мечта, конечно, — клуб «Мабухай Гарденс» на Бродвее: все настоящие панки играют в «Мабухае». В клубах работают одни уроды, с ними всегда разговаривает Бенни, а Скотти сидит в машине и ждет. Мы вообще стараемся его ограждать от всякого такого. В пятом классе, когда его мама в первый раз уехала, он уселся на пятачок травы перед домом и проторчал там весь день, смотрел на солнце. В школу идти отказался, домой тоже. Его отец сидел с ним рядом на траве и все пытался заслонить его глаза от солнца, и Джослин, когда вернулась из школы, тоже сидела с ним. Теперь у Скотти перед глазами всегда висят серые пятна. Ему типа даже нравится — говорит, он просто усовершенствовал свое зрение. Мы думаем, что эти пятна напоминают ему о маме.

После репетиций мы всегда двигаем в «Мабухай». Мы уже слушали там Crime, The Avengers, The Germs и еще миллион групп. Бар в клубе дорогой, так что я опять лезу в папашин загашник, и мы с Джослин накачиваемся про запас. Джослин надо выпить больше, чем мне, чтобы словить кайф. Когда ее наконец пробирает, она глубоко облегченно вздыхает: ну вот.

Мы долго ошиваемся в туалете «Мабухая», где все стены разрисованы из баллончиков, подслушиваем, кто что говорит. Рики Слипер на концерте грохнулся со сцены, Джо Риз из «Таргет Видео» снимает целое кино про панк-рок, две сестры, которых мы встречаем в «Мабухае» каждый раз, теперь дают всем подряд за героин — нам кажется, с этими новыми знаниями мы вот-вот станем настоящими. Но пока еще не стали. Интересно, в какой момент твой ирокез из фальшивого становится настоящим? Кто это решает? Как узнать, случилось это уже или нет?

Когда начинается концерт, мы протискиваемся ближе к сцене и слэмимся: толкаемся плечами, и нас тоже толкают, сбивают с ног, тут же подхватывают и ставят обратно на ноги, мы тремся кожей о кожу настоящих панков и пропитываемся их потом. Бенни почти никогда не слэмится. Наверное, он и правда слушает музыку.

Кстати, я еще не видела ни одного панк-рокера с веснушками. Таких просто не бывает.

Как-то вечером у Джослин звонит телефон, она берет трубку, а там: привет, красавица! Это Лу. Оказывается, он звонил ей каждый день, просто никто не подходил. Не мог, что ли, ночью позвонить? — спрашиваю я, когда Джослин мне это пересказывает.

Короче, в субботу после репетиции она не с нами: у нее свидание с Лу. Мы, как всегда, идем в «Мабухай», потом едем к Алисе домой. Мы уже хозяйничаем тут вовсю: лопаем йогурты, которые ее мама делает в специальной йогуртнице со стеклянными стаканчиками, валяемся на диване в гостиной, закидываем ноги в носках на подлокотники. А один раз ее мама приготовила горячий шоколад и принесла нам в гостиную на золотом подносе. У нее большие усталые глаза, и жилки на шее при каждом движении ездят туда-сюда. Джослин мне тогда шепнула: богатые хозяйки любят угощать, им же надо перед кем-то красоваться, трясти своим добром.

Но сегодня Джослин с нами нет, и я спрашиваю: Алис, а те старые школьные формы — помнишь, ты как-то говорила, — они у тебя сохранились? Она смотрит на меня удивленно. Ну сохранились.

Мы с Алисой поднимаемся по лестнице, по мягким ворсистым ступенькам, в ее комнату. Тут я еще ни разу не была. Комнатка меньше детской, на полу лохматый голубой ковер, обои в косую бело-голубую клетку. На кровати гора мягких игрушек — почему-то одни лягушки: ярко-зеленые, бледно-зеленые, ядовито-зеленые, у некоторых игрушечные мухи пришиты к языкам. И лампа на тумбочке в форме лягушки, и подушка тоже.

Ого, говорю, не знала, что ты такой фанат лягушек.

А она: мало ли чего ты про меня не знала.

Я первый раз у Алисы одна, без Джослин. Алиса со мной какая-то другая, будто не старается каждую минуту понравиться.

Она открывает шкаф, встает на стул, стаскивает сверху коробку со школьными формами: вот зеленый клетчатый сарафанчик, она его носила в младших классах, а вот юбка с матроской, это в средних.

Я спрашиваю: тебе какая форма больше нравится?

Никакая. Что за радость ходить в форме.

А я бы походила, говорю я.

Это ты так шутишь?

Как «так»?

Ну как вы с Джослин всегда перемигиваетесь, типа вам оборжаться, а я не въехала.

В горле у меня пересыхает. Больше не буду, говорю я. Перемигиваться с Джослин. Алиса пожимает плечами: да плевать.

Мы сидим у нее на полу, на ковре, ее школьные формы разложены у нас на коленях. Алиса в драных джинсах, глаза толсто обведены черным, но волосы длинные и золотистые. Она тоже не настоящий панк.

Помолчав, я спрашиваю: а почему твои родители нас сюда пускают?

Не родители, а мама и отчим.

Угу. Все равно, почему?

Наверное, чтобы удобнее было за вами приглядывать.

Здесь, в Си-Клиффе, сирены в туман так воют — кажется, будто мы с Алисой плывем куда-то на корабле вдвоем, а кругом не видно ни зги. Я обхватываю колени руками. Мне страшно не хватает Джослин.

И сейчас, спрашиваю я, приглядывают?

Алиса глубоко вздыхает. Сейчас они спят.

Марти, который скрипач, у нас совсем не в тему, он не то что не из нашей школы, он вообще уже второкурсник, учится в Калифорнийском университете в Сан-Франциско, мы с Джослин и Скотти, если он не завалит алгебру, тоже будем поступать туда в следующем году.

Бенни, предупреждает Джослин, если ты выпустишь это страшилище на сцену, народ офонареет.

Бенни кивает: вот и проверим, как он офонареет, — смотрит на часы, типа считает что-то в уме, — через две недели, четыре дня, шесть часов и сколько-то минут.

Мы выкатываем на него такие шары: ты про что? Наконец он торжественно объявляет: звонил Дирк Дирксен из «Мабухая»! Мы с Джослин визжим и кидаемся его обнимать, а для меня это как электрический разряд — мои руки касаются его тела. Я помню те несколько раз в жизни, когда я обнимала Бенни. Каждый раз я узнавала о нем что-то новое: сначала что кожа у него горячая на ощупь, потом что мышцы такие же крепкие, как у Скотти, хоть он и не разгуливает с голым торсом. А сегодня я узнала, как у него бьется сердце: оно ткнулось в мою ладонь, прижатую к его спине.

А кто еще знает? — спрашивает Джослин.

Скотти, конечно. И Алиса тоже, но мы пока пропускаем это мимо ушей: после будем злиться.

У моей мамы родня в Лос-Анджелесе, поэтому Джослин звонит Лу от меня: в нашем счете за телефон одним разговором больше, одним меньше, никто не заметит. Я лежу на кровати в родительской спальне, на цветастом покрывале. Джослин рядом набирает номер, клацает длинным черным ногтем по кнопкам. Из трубки доносится мужской голос, и до меня вдруг доходит, что Лу существует, Джослин его не придумала. Не то чтобы я ей не верила, но все же. Только вместо «привет, красавица» он говорит: я же сказал, я сам тебе буду звонить.

Извини, потерянно бормочет Джослин, но я выхватываю у нее трубку: что, так теперь принято здороваться с девушками? А он: черт, это еще кто? Я отвечаю: Рея. Он вроде успокаивается. Очень приятно, Рея. Вот что, передай-ка трубку своей подруге.

На этот раз Джослин забирает телефон и отсаживается от меня подальше. Говорит почти все время Лу, Джослин молчит. Через пару минут она оборачивается и шипит мне, чтобы я ушла.

Я молча встаю и закрываю за собой дверь родительской спальни. На кухне у нас растет папоротник, подвешенный на цепочке к потолку, роняет в раковину мелкие бурые листочки. На окне занавески с ананасами. Двое моих братцев копошатся на балконе, прививают что-то на росток фасоли — младшему опять поназадавали кучу всего по биологии. Я тоже выхожу на балкон, свет бьет в глаза. Пытаюсь заставить себя смотреть прямо на солнце, как Скотти.

Через несколько минут выходит Джослин. Счастье облачком парит над ее кожей и над черными «мокрыми» волосами. Да плевать, думаю я.

Немного погодя она мне рассказывает: Лу согласился, он приедет на наше выступление в «Мабухае». Может, даже подпишет с нами контракт на альбом. Да нет, он ничего пока не обещает, но — «мы же все равно славно проведем время, правда, красавица? Как всегда?»

Вечером за пару часов до концерта Лу ждет нас в ресторане «Ванесси» — это на Бродвее, рядом с «Энрико». За столиками перед «Энрико» всегда сидят туристы и просто у кого полно денег, прихлебывают ирландский кофе и таращатся на нас, когда мы проходим мимо. Можно было взять с собой и Алису, но Джослин не хочет: Алиса небось и так через день обедает в «Ванесси» с родителями. Они ей не родители, говорю я, а мать и отчим.

В угловой полукруглой кабинке нас встречает широкая улыбка, все зубы наружу, — Лу. По возрасту он примерно как мой папаша. Значит, где-то сорок три. У него густые светлые волосы, а лицо даже красивое — ну что, бывают и у папаш красивые лица.

Лу отводит одну руку в сторону — для Джослин. Иди-ка сюда, красавица! На нем светло-голубая джинсовая рубашка, на запястье какой-то медный браслет. Джослин плавно огибает стол и втыкается ему под мышку. Прекрасно, теперь Рея. Лу поднимает другую руку, и я, вместо того чтобы сесть рядом с Джослин, как собиралась, оказываюсь с другого бока от Лу. Его рука оборачивается вокруг моего плеча. Вот так, мы теперь девочки Лу.

Неделю назад я вычитала в меню перед входом в «Ванесси»: «Лингвини с моллюсками». Я думала про это лингвини всю неделю, и я его заказываю. Джослин заказывает себе то же самое, потом Лу передает ей что-то под столом. Мы с ней выскальзываем из кабинки и идем в туалет. В руке у Джослин коричневый флакончик с кокаином, к горлышку приделана крошечная ложечка на цепочке. Джослин запрокидывает голову, высыпает по две ложечки в каждую ноздрю, резко вдыхает — ах! — и прикрывает веки. Потом она снова наполняет ложечку и передает мне. Когда я возвращаюсь к нашему столику, у меня тысяча глаз — они моргают со всех сторон головы, спереди, сзади, сбоку, и я вижу одновременно все, весь ресторан. Может, тот кокс, что мы пробовали раньше, вообще был не кокс? Мы садимся и рассказываем Лу: говорят, появилась какая-то новая группа, называется Flipper, и Лу нам тоже рассказывает: в Африке он ехал на одном поезде, который не останавливается на станциях, только притормаживает, и люди спрыгивают и запрыгивают в него на ходу. Хочу в Африку, говорю я, и Лу отвечает: как-нибудь слетаем туда вместе, вы и я, втроем, и я думаю: а что, может, и слетаем. Лу говорит: там на холмах почва красного цвета, она страшно плодородная, а я говорю: мои братья выращивают фасоль, но в горшке почва самая обыкновенная, а Джослин спрашивает про москитов, и Лу говорит: небо черное-черное, в жизни такого не видел, и луна сияет — и я понимаю, что вот прямо сейчас, в этот вечер, начинается моя взрослая жизнь.

Передо мной появляется тарелка с лингвини, но я не могу проглотить ни кусочка. Из нас троих ест один Лу: ему принесли почти сырой стейк, салат «Цезарь» и красное вино. Бывают люди, которые постоянно движутся, не останавливаются ни на минуту, Лу как раз такой. Трижды к нашему столику подходят поздороваться какие-то его знакомые, он нас не представляет. Мы говорим и говорим, наша еда стынет на тарелках, наконец Лу расправляется со своим стейком, и мы уходим.

По Бродвею мы идем слипшейся троицей: Лу одной рукой обнимает Джослин, другой меня. Мы все здесь видели миллион раз: вот потрепанный дядя в феске зазывает прохожих в «Касбу», вот стриптизерши подпирают двери «Кондора» и «Биг-Ала», вот из-за поворота вываливается толпа панк-рокеров, они хохочут и толкаются рюкзаками, машины гудят, водители машут пешеходам, каждый раз такое чувство, будто мы все — одна большая тусовка. Но сегодня у меня тысяча глаз, и все изменилось. Или это я изменилась и вижу все по-другому. Вот выведу веснушки, думаю я, и вся моя жизнь так же изменится.

Швейцар в «Мабухае» узнает Лу и пропускает нас без очереди. Никто не вякает: все пришли слушать The Cramps или The Mutants, а они поют в конце. Бенни, Скотти и Джоул уже на сцене, устанавливают аппаратуру, Алиса им помогает. Мы с Джослин отчаливаем в туалет, надеваем там свои собачьи ошейники и пристегиваем булавки. Когда мы возвращаемся, наши уже знакомятся с Лу. Бенни трясет его руку и говорит: это большая честь, сэр.

Дирк Дирксен представляет группу — конечно, стебется вовсю, он без этого не может, — и «Дилды» поют «Змею в траве». Народ не танцует, да и не слушает: все еще только подтягиваются, а кто уже здесь — скучают и ждут «свои» группы. В другой день мы с Джослин танцевали бы перед сценой, но сегодня мы торчим рядом с Лу, у стены в конце зала. Он купил нам по джин-тонику. Я не знаю, как наши выступают, хорошо или плохо, я почти ничего не слышу, сердце колотится как молот, а тысяча глаз пристально разглядывают все и всех. У Лу ходят желваки, будто он скрежещет зубами.

На следующую песню выходит Марти и тут же со страху роняет скрипку. Скучавшая до сих пор толпа слегка оживляется, орет гадости. Пока Марти возится на корточках со шнуром, штаны у него сползают до середины задницы. На Бенни я даже боюсь смотреть: понимаю, что это для него значит.

Наконец они начинают играть «Учи урок», и Лу орет мне в ухо: кто придумал ввести скрипку?

Бенни, ору я.

Бенни — это который басист?

Я киваю, Лу с минуту наблюдает за Бенни, и я тоже.

Так себе играет, орет Лу, хотя…

Он не только играет, пытаюсь объяснить я, он всех нас…

Тут кто-то швыряет на сцену — черт, стекло, что ли? Нет, слава богу: когда прозрачный осколок, скользнув по щеке Скотти, падает, я понимаю, что это просто лед из коктейля. Скотти шарахается в сторону, но продолжает играть. Потом из зала летит недопитая банка «Будвайзера» и врезается Марти в лоб. Мы с Джослин тревожно переглядываемся и одновременно дергаемся вперед; Лу нас удерживает. «Дилды» играют наш хит — «Ни хера», но четверо парней, у которых ноздри пристегнуты к мочкам ушей булавочными цепочками, уже развеселились и забрасывают сцену всякой дрянью. Каждые несколько секунд кто-нибудь выплескивает пиво Скотти в лицо, в конце концов Скотти зажмуривается и играет так. Интересно, думаю я, а с закрытыми глазами он видит свои серые пятна или нет? Алиса мечется перед сценой, пытается унять этих, с цепочками, и тут вдруг начинается слэм — но это жесткий слэм, не танец, а свалка. Джоул колотит в свои барабаны, Скотти сдирает с себя мокрую насквозь футболку и стегает ею мусорометателей, одного, другого, прямо по рожам, — как мои братцы дерутся полотенцами, только злее. Магнит Скотти уже включился и действует безотказно: весь зал не отрываясь смотрит, как пот и пиво стекают по его мускулистому торсу. Один из парней пытается штурмовать сцену, но Скотти толкает его ногой в грудь, и он отлетает далеко — все ахают, а Скотти улыбается, точнее, ухмыляется, я даже не помню у него такой хищной ухмылки — и я понимаю, что из всех нас один Скотти разозлился по-настоящему.

Я поворачиваюсь взглянуть на Джослин, но ее нет рядом. Почему-то — может, потому, что у меня тысяча глаз, — я догадываюсь посмотреть вниз. Ее черные короткие «мокрые» прядки прыгают между растопыренными пальцами Лу. Она стоит на коленях и делает ему минет, прямо здесь, — будто музыка и грохот это такое надежное укрытие, за которым никто их не видит. А может, так оно и есть. Другой рукой Лу обхватил меня, поэтому я никуда не бегу, хотя могла бы. Но я стою, а Лу снова и снова давит на голову Джослин — вдавливает ее в себя, и я уже не понимаю, как она там еще дышит, а потом мне начинает казаться, что это не Джослин, а бессловесная тварь — машина даже, — она железная, потому и не ломается. Я заставляю себя смотреть на сцену, там Скотти размахивает у людей перед глазами мокрой футболкой и отпихивает их ботинком, а Лу стискивает мое плечо все сильней, склоняется к моей шее и испускает жаркий прерывистый, будто заикающийся стон — я слышу его даже сквозь грохот на сцене, потому что так близко. Во мне что-то трескается, и из трещины вырывается рыдание, а из глаз текут слезы — только из тех двух, что на лице. Остальные закрыты.

В квартире у Лу все стены увешаны электрогитарами и золотыми и серебряными дисками — Джослин так и говорила. Но она не упомянула кучу важных мелочей: что квартира в таком шикарном месте, в шести кварталах от «Мабухая», на тридцать пятом этаже, с видом на залив, а кабина лифта отделана зеленым мрамором.

На кухне Джослин высыпает на поднос гору чипсов и достает из холодильника стеклянную вазу с зелеными яблоками. Она уже успела предложить всем кваалюд, точнее, всем, кроме меня. По-моему, она просто боится на меня смотреть. Хочется ее спросить: ну и кто тут теперь богатая хозяйка?

В гостиной сидят Скотти и Алиса. Скотти весь бледный, на нем шерстяная пендлтоновская рубашка из гардероба Лу, но его трясет — то ли из-за тех уродов, которые забросали его мусором, то ли он наконец понял, что у Джослин есть настоящий бойфренд и ему уже точно ничего не светит. Марти тоже здесь, у него рассечена щека и один глаз слегка заплыл. Не, это было круто, в сотый раз повторяет он, ни к кому конкретно не обращаясь. Джоула, естественно, сразу после концерта увезли домой. В общем, нормально выступили, считают все.

Лу ведет Бенни по винтовой лестнице в галерею над гостиной, где расположена его студия, и я плетусь следом. А вот такое ты видел? — он показывает Бенни свою аппаратуру и объясняет, что для чего предназначено. В маленькой комнатке жарко, все стены оклеены чем-то черным и пористым. Лу ни секунды не стоит на месте, ходит туда-сюда, грызет очередное зеленое яблоко. Бенни косится на дверь, пытается разглядеть Алису сквозь перила галереи. Мне хочется плакать. Наверное, то, что было сегодня в клубе, это и есть групповой секс, и я в нем участвовала.

Я спускаюсь по лестнице обратно в гостиную. Замечаю в углу приоткрытую дверь, за которой видна большая кровать, захожу и падаю лицом вниз на бархатное покрывало. Меня окутывает едкий перечный запах каких-то благовоний. В комнате прохлада и полумрак, по обе стороны от кровати висят картины. Мне паршиво, ломит все тело. Потом кто-то заходит, ложится рядом: Джослин, догадываюсь я. Мы не произносим ни слова, просто лежим в темноте. Наконец я говорю: ты должна была мне сказать.

Что сказать? — спрашивает она, а я не знаю, что ей ответить. Тогда она говорит: слишком много всего, и я чувствую, как что-то кончается, в эту самую минуту.

Джослин включает лампу возле кровати. Смотри — она показывает мне фотографию в рамке: группа в бассейне, Лу и кругом куча детей, я насчитала шестерых, из них двое совсем малыши. Его дети, говорит Джослин. Самая старшая — вот эта светленькая: ей двадцать, все ее зовут Чарли. Следующий Рольф, видишь, рядом с ней, он наш ровесник. Чарли и Рольф летали вместе с Лу в Африку.

Я наклоняюсь ближе. Дети. И Лу среди них, счастливый отец семейства. Не верится, что вот этот Лу и тот, который сейчас с нами, — один и тот же человек. Я разглядываю его сына, Рольфа. Голубые глаза, темные волосы, открытая улыбка. У меня в животе начинает что-то переворачиваться. А Рольф ничего, говорю я. Джослин смеется: ничего, ага. И добавляет: только смотри не ляпни Лу, что я тебе рассказала.

Он входит в спальню через минуту, опять грызет каменное зеленое яблоко. Наверное, все эти яблоки — специально для Лу, он их грызет и грызет, без передышки. Не глядя на него, я сползаю с кровати, он закрывает за мной дверь.

Вернувшись в гостиную, я не сразу понимаю, что изменилось. Скотти сидит по-турецки на полу, пощипывает золотую гитару — корпус в форме пламени. Алиса у него за спиной, обнимает его за шею, ее щека прижата к его уху, волосы свешиваются ему на колени. Она жмурится от счастья. На миг я забываю о себе; я думаю: что будет с Бенни, когда он это увидит? Где он? Я озираюсь, но Бенни нет, есть Марти — топчется перед стеной, типа разглядывает диски. А потом я замечаю, что вся квартира затоплена музыкой — мебель, стены, пол — все. Значит, Бенни остался в студии Лу, догадываюсь я, это он изливает на нас музыку сверху. Несколько минут назад было «Don’t Let Me Down». Потом Blondie, «Heart of Glass». Сейчас «The Passenger» Игги Попа:

I am the passenger And I ride and I ride I ride through the city’s backside I see the stars come out of the sky. [2]

Я слушаю и думаю: ты даже никогда не узнаешь, как я тебя понимаю.

Марти начинает неуверенно посматривать на меня, и я догадываюсь, к чему все идет: раз я уродина, значит, Марти для меня самое то. Я отворачиваюсь и выскальзываю через раздвижную стеклянную дверь на балкон. Я никогда еще не видела Сан-Франциско с такой высоты: город лежит внизу темно-синий, бархатистый, цветные огни плавают в тумане, длинные пирсы врезаются в черноту залива. Ветер холодный, я возвращаюсь за курткой, набрасываю ее на плечи и опять выхожу на балкон. Устраиваюсь на белом пластиковом стуле, забираюсь на него с ногами — и смотрю, смотрю. И постепенно начинаю успокаиваться. Мир такой огромный, это невозможно объяснить словами.

За моей спиной дверь тихо отъезжает в сторону. Я не оборачиваюсь, думаю, что это Марти, но это оказывается Лу. В шортах, босиком. Даже в темноте видно, какие у него загорелые ноги.

Где Джослин? — спрашиваю я.

Спит, отвечает Лу и глядит вдаль. Он стоит облокотившись на перила — первый раз при мне стоит неподвижно.

Вы хоть помните, когда вам было столько, сколько нам?

Он оборачивается и улыбается мне — скалит зубы, совсем как днем в ресторане. Мне и сейчас сколько вам.

Ну-ну, говорю я. А дети не мешают? Шестеро?

Не мешают. Он отворачивается, ждет, чтобы я ушла. Не было у меня с этим человеком никакого секса, я его даже не знаю, думаю я.

Я никогда не стану стариком, говорит он.

Вы уже старик.

Он резко разворачивается, смотрит, как я сижу с поджатыми ногами. А ты страшилище, поняла?

Это просто веснушки.

При чем тут твои веснушки? Он смотрит и смотрит на меня, потом в его лице что-то меняется, и он говорит: хотя нет, они как раз ничего.

Я вам не верю.

А ты поверь. Я честен с тобой, Рея.

Не ожидала, что он помнит мое имя.

Поздно прикидываться честным, Лу.

Тут он начинает смеяться, хохочет по-настоящему, чуть не до слез, — и я вдруг понимаю, что мы с ним — свои, хоть я его и ненавижу. Я встаю, подхожу к перилам, останавливаюсь с ним рядом.

Когда тебя начнут уговаривать, чтобы ты изменилась, — не соглашайся, говорит он.

Но я хочу измениться.

Он качает головой. Не надо, Рея. Так прекрасно. Оставайся такой.

Но веснушки… Горло у меня сжимается.

Так веснушки и есть самое лучшее, говорит Лу. Подожди немного, найдется парень, который глотки всем перегрызет за твои веснушки. А потом перецелует их, все до единой.

Я вдруг всхлипываю, слезы текут, я их даже не прячу.

Эй, говорит Лу, наклоняется, смотрит мне прямо в глаза. Вид у него усталый, лицо как вытоптанное. Мир полон мерзавцев, Рея. Не слушай их, слушай меня.

Я понимаю, что Лу — один из тех самых мерзавцев. Но я слушаю.

Спустя две недели Джослин сбегает из дома. Я узнаю об этом вместе со всеми.

Ее мама влетает к нам на кухню, и они все вместе — она, мои родители, мой старший брат — начинают меня допрашивать: с кем она встречается? Что мне известно? Я отвечаю: Лу, живет в Лос-Анджелесе, шестеро детей, лично знаком с Биллом Грэмом, может, Бенни Салазар знает больше, спросите его — и мама Джослин бежит к нам в школу разыскивать Бенни. Только его теперь попробуй отыщи. С тех пор как Алиса и Скотти вместе, Бенни даже не заглядывает в Яму. И со Скотти не разговаривает. Они и раньше не разговаривали, но раньше это выглядело так, будто они оба — один человек, им необязательно что-то говорить. А теперь — будто они вообще не знакомы.

Я все время думаю: если бы я тогда вырвалась от Лу и побежала бы разгонять тех мусорщиков, то Бенни смирился бы со мной, как Скотти смирился с Алисой? То есть один вот такой пустяк — и все бы могло сложиться по-другому?

Дня через три они находят Лу. Он объясняет маме Джослин по телефону, что ее дочь приехала к нему по собственной инициативе, добиралась автостопом, его даже не предупредила. Говорит, с ней все нормально, он о ней заботится — не выгонять же ее на улицу, правда? Доставит ее в целости и сохранности, когда приедет в Сан-Франциско на следующей неделе. Почему не на этой? — тупо думаю я.

Пока я жду Джослин, Алиса приглашает меня к себе. Возле школы мы садимся на автобус и долго едем в сторону Си-Клиффа. При дневном свете ее дом кажется меньше. На кухне мы смешиваем домашние йогурты с медом и выпиваем по два стаканчика. Потом поднимаемся в ее комнату с лягушками и садимся на диванчик у окна. Алиса говорит, скоро она заведет террариум и будет держать в нем настоящих лягушек. С тех пор как Скотти ее любит, она страшно счастливая. Я пытаюсь понять: то ли она стала настоящей, то ли ей просто теперь плевать, настоящая она или нет. А может, человек только тогда становится настоящим, когда ему на это плевать?

Интересно, а Лу — он живет около океана? А Джослин когда-нибудь смотрит на волны? Или они с Лу вообще не выползают из постели? А Рольф тоже там, в доме? Я теряюсь среди этих вопросов. Откуда-то снизу до меня долетают глухие удары и хихиканье. Кто это? — спрашиваю я.

Сестренки, отвечает Алиса. Играют в тетербол.

Мы спускаемся по лестнице и через заднюю дверь выходим во двор. Раньше я была тут только ночью.

Двор залит солнцем, я вижу цветущие клумбы и дерево, увешанное лимонами. В дальнем конце двора две девочки шлепают ладошками по ярко-желтому мячу, и он закручивается вокруг серебристого шеста. Девочки оборачиваются к нам и смеются. На них одинаковые сарафаны, зеленые в клеточку.

 

Глава 4

Сафари

I. Трава

— Чарли, ну помнишь, тогда, на Гавайях? Мы с тобой побежали ночью на пляж — и вдруг ливень?

Рольф разговаривает со своей старшей сестрой — по-настоящему ее зовут Чарлина, просто она терпеть не может это имя. Но они сидят на корточках у костра, вместе с остальными сафаристами, а Рольф не так уж часто говорит что-то громко и взволнованно, а Лу, их отец, расположившийся чуть дальше в шезлонге (дети сидят к нему спиной, чертят прутиками в пыли), — известный музыкальный продюсер, и его личная жизнь давно стала общим достоянием — поэтому все, до кого долетел вопрос, невольно прислушиваются.

— Помнишь? А мама с папой с нами не пошли, они пили вино…

— Не может такого быть! — восклицает их отец, подмигивая двум старушкам в шезлонгах по левую руку от него. У старушек хобби: они наблюдают за птицами. Даже в темноте они не расстаются со своими биноклями, словно надеются разглядеть какую-нибудь редкую особь в кроне дерева над костром.

— Ну, Чарли, помнишь? Песок такой теплый, а ветер как дунет!

Но внимание Чарли приковано к ногам отца, которые только что переплелись с ногами его подружки Минди. Сейчас эти двое пожелают всем спокойной ночи и удалятся в свою палатку, упадут там на раскладушку или на землю и будут заниматься любовью. И все это долетит до соседней, их с Рольфом, палатки — долетят не звуки даже, а движения, Чарли всегда их улавливает. А Рольф еще маленький, он таких вещей не замечает.

Чарли запрокидывает голову так резко, что Лу вздрагивает от неожиданности. Ему под сорок, его мужественное, как у серфингиста с картинки, лицо с квадратным подбородком в последнее время начало слегка обвисать под глазами.

— Ты тогда был женат на маме, — сообщает Чарли. Из-за того что шея, украшенная ожерельем из ракушек, неловко вывернута, голос звучит сдавленно.

— Да, Чарли, — говорит Лу. — Я в курсе.

Старушки с биноклями обмениваются грустными улыбками. Лу из тех мужчин, чье неукротимое обаяние порождает множество личных драм: у него за плечами уже два неудачных брака и дома остались двое малышей, которые до трехнедельного сафари пока не доросли. Это сафари — новая затея одного армейского приятеля Лу, по имени Рамзи: двадцать лет назад они вместе пили и дебоширили и вместе чуть не загремели в Корею.

Рольф вцепляется в руку сестры — он хочет, чтобы она вспомнила, почувствовала все это снова: ветер, черное пространство океана, и они вдвоем на пустынном берегу — вглядываются в даль, будто ждут какого-то знака из черноты, из своей будущей взрослой жизни.

— Ну, Чарли? Вспомнила?

— Ага, — кивает Чарли и щурится. — Вспомнила, вспомнила.

К костру приближаются воины самбуру. Их четверо, у двоих в руках барабаны. С ними маленький мальчик, но он держится в тени, присматривает за желтой длиннорогой коровой. Вчера, после утреннего выезда на джипах (когда Лу с Минди удалились к себе в палатку «вздремнуть»), они тоже приходили. Чарли тогда робко переглядывалась с самым красивым воином, у которого все тело изрисовано шрамами — они вьются как железнодорожные пути по суровым холмам его груди, спины и плеч.

Чарли встает, подходит ближе к воинам: худенькая девочка в хэбэшных шортах и в блузке с круглыми деревянными пуговками. Зубы чуть кривоватые. Двое ударяют в свои барабаны, двое других — тот красивый воин и еще один — начинают петь, долгий гортанный звук вырывается откуда-то из глубины. Чарли стоит перед ними, раскачиваясь из стороны в сторону. За десять дней в Африке она изменилась, ей уже даже кажется, что это не она, а совсем другая девочка. Дома, в Лос-Анджелесе, она сама от таких девочек старалась держаться подальше. Пару дней назад их возили в соседний шлакоблочный городок, там она сидела в баре, пила непонятную мутную жижу из стакана, а потом забрела в какую-то лачугу и отдала свои серебряные серьги-бабочки (отцовский подарок на день рождения) хозяйке — чуть ли не своей ровеснице, только у нее из груди уже сочилось молоко. Назначенное время сбора давно прошло; Альберт, водитель одного из джипов, с трудом ее отыскал. «Готовься, — предупредил он, — твой папа там уже рвет и мечет». Но Чарли было все равно, ей и сейчас все равно, ей главное привлечь к себе изменчивый лучик отцовского внимания. Ему не нравится этот ее танец перед костром, ну и хорошо, пусть.

Лу отпускает руку Минди, выпрямляется. Ему хочется подскочить к дочери, выдернуть ее из освещенного круга, увести от этих чернокожих самцов, но он, конечно, этого не сделает. Иначе получится, что она победила.

Красивый воин улыбается Чарли. Ему всего девятнадцать — на пять лет старше ее. Сам он с десяти лет живет вдали от родной деревни, но он видел достаточно американских туристов, чтобы понять, что в том, своем мире Чарли еще ребенок. Через тридцать пять лет, в 2008-м, он погибнет в межплеменном столкновении агикуйю и луо — сгорит заживо. К тому времени у него будет четыре жены и шестьдесят три внука, одному из которых, мальчику по имени Джо, достанется в наследство его лалема — охотничий клинок в кожаных ножнах, который пока что болтается на поясе у его будущего деда. Джо поступит в Колумбийский университет по специальности «инженерное дело» и станет крупным специалистом в визуальной робототехнике — научится распознавать любое подозрительное движение, даже самое незаметное (недаром он все детство высматривал львов в траве). Он женится на американке по имени Лулу, останется жить в Нью-Йорке и изобретет сканирующее устройство, которое будет обеспечивать безопасность больших скоплений людей. Они с Лулу купят себе лофт с застекленной крышей в Трайбеке, установят посередине прозрачный куб из плексигласа и поместят туда дедушкин клинок. Сверху на него будет литься дневной свет.

— Сын, — говорит Лу на ухо Рольфу, — пойдем погуляем?

Мальчик молча встает и идет за отцом.

Вокруг костра по кругу стоят двенадцать двухместных палаток для туристов, три туалета и бивачный душ: наверху мешок с подогретой на огне водой, тянешь за веревку — вода льется. Дальше, за кухней, несколько маленьких палаток для персонала, а еще дальше просторы буша, полные шорохов и бормотания; туристам туда ходить строго запрещено.

— Твоя сестрица совсем съехала с катушек, — говорит Лу, шагая в темноту.

— Почему? — спрашивает Рольф. Он ничего такого в поведении Чарли не заметил.

Но отец слышит в вопросе сына свое.

— Просто женщины все сумасшедшие, — отвечает он. — А почему — кто их знает. Хоть всю жизнь бейся, не поймешь.

— Мама не сумасшедшая.

— Да, пожалуй, — соглашается Лу, начиная понемногу успокаиваться. — Честно говоря, твоя мама как раз недостаточно сумасшедшая.

Гортанное пение и барабан отлетают куда-то, и отец и сын остаются вдвоем под сияющей луной.

— А Минди? — спрашивает Рольф. — Она сумасшедшая?

— Хороший вопрос, — говорит Лу. — А ты как думаешь?

— Она любит читать. Она привезла с собой кучу книг.

— Да? Надо же.

— Она мне нравится, — продолжает Рольф. — Но я не знаю, сумасшедшая она или нет. Или она тоже недостаточно сумасшедшая?

Лу кладет руку сыну на плечо. Будь он склонен к самоанализу, он давно бы уже понял, что его сын — единственное в мире существо, дающее ему покой и утешение. И хотя он желал бы, чтобы Рольф был похож на него, больше всего он любит в сыне как раз то, чем он не похож на него: спокойствие, задумчивость, настроенность на природу и чужую боль.

— Да какая разница, — говорит Лу. — Правда?

— Правда, — соглашается Рольф, и женщины отлетают, как до этого гудение кожаных барабанов, и они опять остаются вдвоем с отцом — вместе, как единое целое. Есть всего две вещи, которые Рольф в свои одиннадцать лет знает про себя точно: он — папин. А папа — его.

Они стоят неподвижно среди ночных шорохов. Небо ломится от звезд. Рольф зажмуривается на несколько секунд. Он думает: я буду помнить эту ночь всю жизнь. И так и будет.

Наконец они возвращаются в лагерь. Воины ушли, площадка у костра почти опустела, лишь несколько самых стойких финикийцев (так Лу называет группку туристов из Финикса, штат Аризона) задержались у огня: обсуждают, кто что успел разглядеть из окна джипа, сравнивают впечатления. Рольф забирается в свою палатку, стягивает джинсы и ныряет под одеяло в трусах и футболке. Он думал, что Чарли спит, но когда в темноте раздается ее голос, он понимает, что она плакала.

— Где были? — спрашивает она.

II. Холмы

— Господи, рюкзак совершенно неподъемный, что у тебя там?

Это Кора, персональный гид Лу от турагентства. Кора ненавидит Минди, но Минди не принимает это на свой счет, а рассматривает как структурную ненависть, это ее собственный термин — как выяснилось, идеально подходящий для этой поездки. Одинокая женщина сорока с лишним лет, скрывающая неприятные жилки на шее под воротником-стойкой, по определению будет ненавидеть двадцатитрехлетнюю подружку сильного индивида мужского пола, который для вышеозначенной женщины сорока с лишним лет является не только работодателем, но и спонсором, поскольку в данный момент она путешествует за его счет.

— Книги по антропологии, — отвечает Минди. — Я учусь в аспирантуре в Беркли.

— Книги, — повторяет Кора. — Что ж ты их не читаешь?

— Укачивает. — В трясущемся джипе это звучит вполне правдоподобно, хотя не соответствует истине. Минди и сама не совсем понимает, почему Боас и Малиновский вместе с Джоном Мюрра так и пролежали на дне рюкзака, но она не исключает, что не менее ценные знания поступают к ней сейчас другими путями. В минуты особой дерзости и самоуверенности — преимущественно по утрам, когда над лагерем плывет аромат свежесваренного кофе, — ей даже иногда чудится, что ее умозрительные пока догадки об эмоциональной составляющей социальной структуры — не просто очередная вариация на темы Леви-Стросса, но шаг вперед, выход к практическому применению. Это при том, что она работает над диссертацией только второй год.

Их джип едет последним, пятым. Трава по обе стороны от грунтовой дороги кажется на первый взгляд выжженно-бурой, но за внешним однообразием скрывается целый спектр цветов: все оттенки лилового, зеленого, красного. За рулем — угрюмый англичанин по имени Альберт, второй человек в команде Рамзи. Несколько дней Минди его успешно избегала, садилась в другие машины, но считается, что с Альбертом можно увидеть гораздо больше, он всегда находит самых интересных животных. И хотя сегодня у них в программе даже нет сафари, просто переезд на холмы (с ночевкой в гостинице, впервые за всю поездку), дети уговорили ее ехать с Альбертом. Ублажать детей Лу, в той мере, в какой это возможно в рамках данной социальной структуры, — одна из обязанностей Минди.

Структурное неприятие. Дочь-подросток дважды разведенного индивида мужского пола заведомо неприязненно относится к присутствию его новой возлюбленной и старается всеми доступными ей средствами отвлекать его от этого присутствия; при этом главным ее оружием является ее собственная зачаточная сексуальность.

Структурная привязанность. Мальчик предпубертатного возраста, сын (и любимый ребенок) дважды разведенного индивида мужского пола легко примет новую возлюбленную своего отца, поскольку еще не научился отделять отцовские чувства и желания от своих собственных. В каком-то смысле он тоже любит и желает ее, а она испытывает к нему материнские чувства, даже если она слишком молода, чтобы быть его матерью.

Лу открывает большой алюминиевый футляр с новым фотоаппаратом, уложенным в секции формованного пенопласта по частям, как разобранное ружье. Этот фотоаппарат нужен ему, чтобы спасаться от скуки, одолевающей его всякий раз, когда обстоятельства препятствуют его непрерывной физической активности. Он также привез с собой кассетный плеер с крошечными поролоновыми наушниками, чтобы слушать демо и черновые миксы. Иногда ему требуется мнение Минди, тогда он передает наушники ей, и поток звуков врывается прямо ей в уши — это так невероятно, что слезы наворачиваются на глаза: музыка, звучащая лично для нее, превращает все кругом в фантастический монтаж — такое чувство, будто она уже разглядывает это забавное африканское приключение откуда-то из далекого будущего.

Структурная несовместимость. Сильный дважды разведенный индивид мужского пола не станет признавать и тем более поощрять честолюбивые устремления своей молодой партнерши. Их отношения, таким образом, являются по определению временными.

Структурное влечение. Временная молодая партнерша сильного индивида мужского пола будет неизбежно испытывать влечение к другому индивиду мужского пола, который демонстрирует пренебрежительное отношение к ее партнеру.

Альберт ведет машину, свесив локоть из окна. В этой поездке он в основном присутствует как молчаливая фигура, за едой в общей палатке не засиживается, на вопросы отвечает коротко. («Вы живете в Момбасе?» — «Да». — «Сколько лет?» — «Восемь». — «А почему вообще переехали в Африку?» — «Долго объяснять».) После ужина почти никогда не подходит к костру. Но однажды вечером Минди по дороге в туалет видела, как у другого костра, возле палаток персонала, Альберт пил пиво и смеялся с водителями-агикуйю. А с туристами — даже улыбается редко. Всякий раз, когда Минди встречается с ним взглядом, ей делается стыдно — за то, что она красивая, что спит с Лу, что убеждает себя, будто в этой поездке она проводит антропологическое исследование групповой динамики и этнических анклавов, — а на самом деле развлекается в свое удовольствие и отдыхает от общества четырех издерганных бессонных аспиранток, с которыми она снимает квартиру.

На переднем сиденье рядом с Альбертом Кронос вещает что-то про животный мир. Кронос — басист группы «Додо» (с которой Лу сейчас работает). Он, а также его подружка, гитарист «Додо» и подружка гитариста «Додо» — гости Лу на этом сафари. Все четверо без конца соревнуются между собой: кто больше разглядит из окна джипа. (Структурная фиксация: коллективная контекстуально обусловленная навязчивая идея, обеспечивающая временный стимул для жадности, соперничества или зависти.) Они ежевечерне спорят до хрипоты о том, кто видел больше животных и подобрался к ним ближе, — призывая в свидетели пассажиров соответствующих джипов и обещая представить исчерпывающие доказательства по возвращении, как только пленки будут проявлены. Позади Альберта сидит Кора из турагентства, рядом с ней светловолосый красавец Дин, актер, чья уникальная способность всегда констатировать очевидное («Жарко», или «Солнце садится», или «Здесь мало деревьев») служит для Минди неиссякаемым источником развлечения. Дин играет главную роль в фильме, для которого Лу помогает делать саундтрек; предполагается, что с выходом фильма Дин немедленно прославится. За Дином сидят Рольф и Чарли, показывают Милдред — так зовут одну из наблюдательниц за птицами — свой журнал с комиксами. Вторую зовут Фиона, и той и другой явно за семьдесят, и как минимум одна из двух всегда почему-то оказывается рядом с Лу. Он неустанно флиртует с обеими и уговаривает взять его «на дело», когда они в следующий раз отправятся на поиски пернатых. Его симпатия к этим двум почтенным дамам (с которыми он раньше не был знаком) озадачивает Минди; она не находит для нее структурных объяснений.

На последнем сиденье Минди и Лу — он едет стоя, фотографирует все подряд через открытую крышу, хотя во время движения положено сидеть. Неожиданно джип виляет, Лу тыкается лбом в фотоаппарат и неловко падает на сиденье. Он злится на Альберта, чертыхается, но джип подпрыгивает, по стеклам вжикает высокая трава, и брань улетает в никуда. Съехали с дороги. Кронос высовывается в окно, и Минди понимает, что Альберт отклонился от маршрута ради него, чтобы тот мог потом похвастаться перед своей компанией. Или просто очень уж захотелось поставить Лу на место? Точнее, посадить.

Минуту или две они вслепую трясутся по буеракам, потом джип вдруг выныривает из высокой травы и останавливается как вкопанный — в нескольких метрах от львиного прайда. Все замирают с открытыми ртами. Мотор работает, и рука Альберта лежит на баранке, но львы так равнодушно-спокойны, что он выключает зажигание. Становится тихо, слышно только, как тикает остывающий мотор и дышат звери: две львицы, один лев, трое львят. Львята и одна из львиц пожирают окровавленную тушу зебры. Остальные дремлют.

— Едят, — говорит Дин.

Кронос дрожащими руками заправляет пленку.

— Черт, — бормочет он. — А, черт!

Альберт закуривает сигарету, что во время сафари строго запрещено, ждет. Вид у него совершенно безразличный, будто они просто остановились на минуту у придорожного туалета, сейчас поедут дальше.

— А встать можно? — спрашивают дети. — Или это опасно?

— Опасно, не опасно… — бормочет Лу. — Вы как хотите, а я встаю.

Лу, Чарли, Рольф и Дин вскакивают на сиденья и высовываются наружу. Сидеть остаются Минди, Альберт, Кора и Милдред; последняя разглядывает львов в птичий бинокль.

— Как вы узнали, что они здесь? — нарушает молчание Минди.

Альберт разворачивается, смотрит прямо на нее. У него растрепанные вьющиеся волосы и мягкие каштановые усы. Взгляд слегка насмешливый.

— Так, показалось.

— С дороги показалось? За полмили отсюда?

— Может, шестое чувство, — говорит Кора. — Он ведь тут уже столько лет.

Альберт садится прямо, выдувает дым в открытое окно. Минди пробует еще раз:

— И все-таки — вы что-то заметили?

Больше не обернется, думает она, но он оборачивается и смотрит на нее, облокотившись на спинку своего сиденья, их взгляды встречаются между голыми ногами детей. Ее тянет к нему неудержимо, словно какая-то рука вцепилась в ее внутренности, крутит их и тащит за собой. Она понимает, что с Альбертом происходит то же самое, это видно по его лицу.

— Кусты поломанные, — отвечает он, не сводя с нее глаз. — Будто кто за добычей гнался. Могло и не быть ничего.

Кора чувствует себя все более несчастной и обиженной, тоскливо вздыхает.

— Ну? Кто-нибудь наконец сядет, чтобы я тоже могла посмотреть? — говорит она, обращаясь к стоящим.

— Сейчас, — откликается Лу, но Кронос его опережает: спрыгивает на сиденье и тут же высовывается из открытого окна. Кора, покачивая широкой ситцевой юбкой, занимает освободившееся место. Щеки Минди пылают. Львы справа от джипа; ее окно, как и окно Альберта, слева, но ни она, ни Альберт не поворачивают головы, чтобы взглянуть на самое захватывающее зрелище всего сафари. Альберт слюнявит пальцы, тушит окурок. Оба сидят молча, свесив локоть из окна — он впереди, она сзади, — теплый ветер ласкает волоски на их руках.

— Ты сводишь меня с ума. — Альберт говорит совсем тихо, но она слышит, будто между ними, от его окна до ее окна, протянута слуховая трубка. — Знаешь это?

— Нет, — так же тихо отвечает она, и он тоже слышит.

— Ну, теперь знаешь.

— У меня связаны руки.

— Навсегда?

Она улыбается:

— Я тебя умоляю. Это так, для разнообразия.

— А потом?

— Потом обратно в аспирантуру. В Беркли.

Альберт хмыкает — она не совсем понимает, что именно его забавляет: что она учится в аспирантуре? Или что ее Беркли и его Момбаса — две вещи несовместные?

— Кронос, ты идиот? А ну давай обратно! — Это Лу, но Минди слышит его будто сквозь ленивый дурман и не реагирует. Лишь заметив, как вдруг изменился голос Альберта, она встряхивается.

— В машину! — шипит Альберт. — Быстро!

Рывком повернувшись к противоположному окну, Минди видит, как Кронос подкрадывается к спящим львам, щелкает затвором, фотографируя их морды.

— Отступай назад! — тревожным шепотом приказывает ему Альберт. — Назад, Кронос. Очень тихо.

Тут что-то мелькает в той стороне, куда никто сейчас не смотрит: львица, только что глодавшая зебру, взлетает с места дугой, как в невесомости — такие полеты знакомы хозяину любой домашней кошки, — и опускается Кроносу на голову, вдавливая его в землю. Крики, выстрел, сафаристы разом валятся на свои сиденья, Минди даже кажется в первую секунду, что подстрелили кого-то из них. Но нет, это Альберт уложил львицу выстрелом из ружья, которое он выхватил из какого-то тайника под сиденьем. Остальные львы уже скрылись; на земле — растерзанные останки зебры и убитая львица, из-под которой торчат ноги Кроноса.

Альберт, Лу, Дин и Кора выскакивают из джипа. Минди тоже дергается, но Лу толкает ее обратно, и она понимает, что должна остаться с его детьми. Перегнувшись через спинку сиденья, она обнимает их за плечи. Пока дети молча смотрят в окно, подкатывает тошнота — Минди боится, что вот-вот потеряет сознание. Милдред по-прежнему здесь, на сиденье рядом с детьми, и у Минди мелькает мысль, что старушка с биноклем находилась в машине все время, пока они с Альбертом разговаривали.

— Кронос умер? — спрашивает Рольф без всякого выражения.

— Нет, что ты, нет, конечно, — отвечает Минди.

— А почему он не движется?

— Львица же на него навалилась, видишь? Сейчас ее оттащат, и выяснится, что с ним все в порядке.

— У нее пасть в крови, — говорит Чарли.

— Это зебра… Помнишь, она ведь ела зебру. — Минди держится из последних сил. Надо, чтобы зубы не стучали, чтобы дети не догадались, как ей страшно, потому что в случившемся — что бы там ни случилось — виновата она.

Они ждут, отрезанные от всех; над джипом пульсирует блеклое марево. Старушка кладет узловатую руку ей на плечо, и глаза Минди вдруг наполняются слезами.

— Все будет хорошо, — тихо говорит Милдред. — Вот увидите.

Вечером после ужина, когда вся группа собирается в тесном баре маленькой гостиницы, оказывается, что каждый обрел что-то ценное для себя. Кронос одержал бесспорную победу над приятелем-гитаристом и обеими подружками — ценой тридцати двух швов на левой щеке, которые, впрочем, тоже можно считать ценным приобретением (он, в конце концов, рок-звезда) и нескольких огромных таблеток антибиотика, прописанных доктором-англичанином с набрякшими веками и пивным дыханием, — этого доктора, своего старого друга, Альберт отыскал в шлакоблочном городке примерно в часе езды от львов.

Альберт обрел статус героя, хотя внешне в нем ничего не изменилось: глотает бурбон и отделывается от осаждающих его финикийцев односложными ответами. Никто еще не задал ему самых главных вопросов: Какого рожна тебя вообще понесло в буш? Зачем было подъезжать к прайду вплотную? Почему ты не остановил Кроноса, когда он полез из джипа? Но Альберт знает, что Рамзи, его босс, еще задаст ему все эти вопросы и что, скорее всего, дело кончится увольнением. Это будет еще одно поражение в его жизни, вызванное, как не преминула бы заметить его мать (живущая по-прежнему в Майнхеде), его «страстью к саморазрушению».

Каждый из участников сафари обрел историю, которую можно будет рассказывать и пересказывать до конца жизни. Из-за этой истории годы спустя некоторые, не удержавшись от соблазна «узнать, что стало с таким-то», примутся разыскивать друг друга через гугл и фейсбук, а некоторые из этих некоторых и впрямь встретятся, чтобы предаваться воспоминаниям и изумляться внешним переменам друг в друге, — правда, воспоминаний и изумления хватит лишь на несколько минут. Дин, который так и не прославится вплоть до того момента, когда ему, уже немолодому актеру с животиком, предложат роль говорливого слесаря-сантехника в популярном ситкоме, — пригласит на чашечку кофе Луизу (на данный момент толстощекую двенадцатилетнюю финикийку), точнее, она сама разыщет его через гугл после развода с мужем. За кофе последует неожиданно волнующее романтическое свидание в маленькой гостинице неподалеку от Сан-Висенте, потом они проведут вместе выходные в гольф-клубе в Палм-Спрингс и наконец отправятся к алтарю в сопровождении четверых взрослых детей Дина и трех Луизиных подростков. Но это воссоединение останется все же исключением, подтверждающим правило, а в основном все подобные встречи будут заканчиваться одинаково: выяснится, что если тридцать пять лет назад люди проехались по саванне в одном джипе, это еще не значит, что у них много общего, — и все расстанутся, недоумевая про себя, на что же, собственно, они надеялись.

Пассажиры из джипа Альберта обрели статус очевидцев: все желают знать, что они видели, слышали и чувствовали. Табун детей — Рольф, Чарли, двое восьмилетних близнецов из Финикса и толстощекая двенадцатилетняя Луиза — грохочет по решетчатым мосткам в засидку у водопоя. Засидка — это такая деревянная будка, в которой можно сидеть на лавках и смотреть из укрытия через длинную узкую щель на то, как звери пьют. Внутри темно. Дети тут же кидаются к смотровой щели, но у водопоя никого нет.

— А вы честно видели львицу? — недоверчиво спрашивает Луиза.

— Там их было две, — говорит Рольф. — И еще лев и трое львят…

— Она имеет в виду ту, которую застрелили, — перебивает брата Чарли. — Конечно видели. До нее же было два шага.

— Пять, — поправляет ее Рольф.

— Два, пять, какая разница! — морщится Чарли. — Все равно мы все видели.

Рольфу противны эти бесконечные вопросы, задаваемые с замиранием и с придыханием, и то, с каким удовольствием Чарли на них отвечает. И еще его беспокоит одна мысль.

— Я вот думаю, — говорит он, — а что будет со львятами? Они же ели вместе с той львицей — ну, которую застрелили… Наверное, это была их мама?

— Необязательно, — говорит Чарли.

— Ну а если?

— Тогда, может, папа о них позаботится, — не очень уверенно говорит Чарли.

Остальные дети сосредоточенно молчат, обдумывают услышанное.

— У львов принято выращивать детенышей совместно, — доносится голос из другого конца будки. Милдред с Фионой то ли только что вошли, то ли сидели тут с самого начала — двух старушек легко не заметить.

— Прайд позаботится о своих львятах, — говорит Фиона. — Даже если это была их мать.

— А может, и не мать, — добавляет Чарли.

— Может, и не мать, — соглашается Милдред. Она тоже была в джипе, но детям не приходит в голову ее ни о чем расспрашивать.

— Я пошел обратно, — говорит Рольф сестре.

Он сбегает по мосткам на тропинку и возвращается в гостиницу. Отец и Минди все еще сидят в задымленном баре; Рольф никак не может отделаться от какого-то странного, будто праздничного чувства. Он снова и снова мысленно возвращается к событиям дня, но в голове путаница: львица летит в длинном прыжке, потом выстрел, от которого джип вздрагивает, потом они едут к доктору, Кронос стонет, голова у него в крови, на пол уже натекла целая лужа крови, как в комиксе, — и все это время Рольф чувствует, как Минди обнимает его сзади, прижимаясь к нему щекой. И ее запах: не такой, как у мамы, хлебный, — а соленый, почти горький, сродни самим львам.

Он молча останавливается около отца, тот прерывает рассказ — они с Рамзи вспоминают свою армейскую юность — и спрашивает:

— Что, сын, устал?

— Хочешь, отведу тебя наверх? — говорит Минди, и Рольф кивает: да, именно этого он хочет.

Синяя, гудящая москитами ночь льется в окна гостиницы. За порогом бара усталость, только что давившая на Рольфа, неожиданно проходит. Минди берет со стойки ключ от его комнаты и говорит:

— Давай постоим на крыльце.

Снаружи уже совсем темно, но силуэты гор все равно темнее, они выделяются на фоне неба: черное на черном. Из будки над водопоем все еще доносятся голоса детей — Рольф рад, что он оттуда ушел. Стоя на крыльце, он разглядывает горы. Остро-соленый запах Минди окутывает его. Он чувствует, что она чего-то ждет, и тоже начинает ждать. Сердце стучит странно громко.

С другой стороны крыльца доносится покашливание, и Рольф замечает в темноте оранжевый кончик сигареты. Поскрипывая ботинками, к ним подходит Альберт.

— Привет, — говорит он Рольфу, не глядя на Минди. Рольф решает, что это «привет» для них обоих, и отвечает:

— Привет.

— Что поделываете? — спрашивает Альберт.

Рольф оборачивается к Минди:

— Что мы поделываем?

— Дышим воздухом. — Она не отрывает взгляда от дальних гор, голос звучит натянуто. — Нам пора, — бросает она Рольфу и, резко развернувшись, уходит в гостиницу.

От такой грубости Рольф теряется.

— Идемте с нами? — предлагает он Альберту.

— Что ж, пошли.

Пока они втроем поднимаются по лестнице, из бара доносятся музыка и смех. Рольфа распирает потребность что-нибудь сказать, все равно что.

— А ваша комната где? — спрашивает он.

— Дальше по коридору, — отвечает Альберт. — Номер три.

Минди отпирает дверь и заходит, так и не пригласив Альберта. Рольф злится на нее все сильнее.

— Хотите посмотреть мою комнату? — говорит он, оборачиваясь к Альберту. — Ну, то есть нашу с Чарли комнату?

Минди коротко насмешливо хмыкает — совсем как мама, когда она чем-то ужасно недовольна. Альберт входит.

В комнате простая деревянная мебель, на окнах пыльные занавески в цветочек. Но после десяти дней в палатках и это кажется роскошью. Альберт оглядывается и говорит:

— Хорошая комната.

У Альберта волосы до плеч и усы, он настоящий путешественник, думает Рольф. Минди стоит к ним спиной, смотрит в окно, скрестив руки на груди. Комнату пронизывает странное ощущение, которого Рольф не понимает. Может, это оттого, что он ужасно сердится на Минди, и Альберт, наверное, тоже? Женщины все сумасшедшие. Тело у Минди тонкое, гибкое — кажется, в замочную скважину проскользнет, если надо. Она часто дышит, со спины видно, как поднимается и опускается ее фиолетовый джемпер. Но почему он, Рольф, так на нее злится? Вот это как раз непонятно.

Альберт вытряхивает сигарету из пачки, но не закуривает, просто вертит в руках. Она без фильтра, табак с обеих сторон.

— Ну, — говорит он, — спокойной ночи вам обоим.

Когда они выходили из бара, Рольф представлял, как Минди уложит его в постель, обнимет, как сегодня днем в джипе. Но ясно, что теперь это отпадает. Он не может переодеваться в пижаму, пока Минди здесь. Он даже не хочет, чтобы она видела эту пижаму с крошечными голубыми эльфами.

— Спасибо, — говорит он ей, удивляясь холодности собственного голоса. — Дальше я сам.

— Хорошо, — отвечает Минди.

Потом откидывает одеяло на его кровати, взбивает подушку, приоткрывает окно чуть шире. Будто нарочно находит какие-то мелкие дела, чтобы не уходить, побыть тут еще немного.

— Если что, мы с твоим папой в соседней комнате, — говорит она.

— Да знаю я, — бурчит он, но тут же смягчается и повторяет: — Да, я знаю.

III. Песок

Пять дней спустя они едут на длинном допотопном ночном поезде в Момбасу. Каждые несколько минут поезд притормаживает и кто-то выпрыгивает из дверей, прижимая к груди узлы, а кто-то, наоборот, заскакивает внутрь. Лу со своей компанией и финикийцы обосновались в тесном вагоне-ресторане, со всех сторон их окружают африканцы в костюмах и котелках. Сегодня Чарли разрешено выпить стакан пива, и еще два она выпивает втихаря, пользуясь тем, что ее не видно за красавцем Дином, который стоит возле ее барного стула.

— Ты обгорела, — говорит Дин, озабоченно прижимая палец к ее щеке. — В Африке яркое солнце.

— Это точно, — ухмыляется Чарли, отхлебывая пиво. С тех пор как она заметила (благодаря Минди), что Дин говорит одними банальностями, она слушает его с неизменным интересом и откровенно веселится.

— Надо наносить солнцезащитный крем, — говорит он.

— Я уже нанесла.

— Одного раза недостаточно. Надо еще наносить.

Встретившись взглядом с Минди, Чарли не выдерживает и прыскает.

Подходит Лу, спрашивает:

— Что смешного?

— Жизнь, — отвечает Чарли, прислоняясь к отцу.

— Жизнь! — смеется Лу. — Ты моя умудренная жизнью!

Одной рукой он притягивает ее к себе. Раньше, когда Чарли была маленькая, он делал так часто, теперь гораздо реже. Он теплый, почти горячий, и сердце у него бьется так, будто кто-то ломится в тяжелую дверь.

— Ай! — говорит Лу. — Твоя игла чуть не проткнула меня насквозь.

Неделю назад Чарли подобрала на земле черно-белую иглу дикобраза и использует ее вместо заколки для волос. Ее отец вытягивает иглу, и золотистые спутанные пряди рассыпаются по ее плечам, как тонкие стеклянные осколки. Краем глаза Чарли видит, как Дин любуется ею.

— Да, опасное у тебя оружие, — одобрительно замечает Лу, разглядывая полупрозрачный кончик дикобразьей иглы.

— Оружие необходимо, — говорит Дин.

К обеду следующего дня группа наконец вселяется в прибрежную гостиницу — полчаса езды к северу от Момбасы. Первыми (не считая торговцев с черными бугристыми торсами, увешанными калебасами и ожерельями) на белый песок пляжа ступают Милдред с Фионой: обе одеты в закрытые купальники в цветочек, на шеях бинокли. У Кроноса на груди татуировка — мертвенно-синяя Медуза Горгона, — но поражает как раз не Медуза, а кругленький выдающийся животик под ней — огорчительная анатомическая особенность многих мужчин, особенно отцов. Впрочем, к Лу это не относится, он жилист, худощав и загорел — спасибо эпизодическому серфингу. Он идет к желтовато-сливочному морю, обнимая одной рукой Минди, которая выглядит даже лучше, чем ожидалось (а ожидалось — супер!), в своем сверкающем голубом бикини.

Чарли с Рольфом лежат под пальмой. Чарли разонравился цельный красный «данскин», который она сама выбирала для этой поездки вместе с мамой; пожалуй, она позаимствует у портье ножницы поострее и вырежет из «данскина» бикини.

— Не хочу домо-о-ой, — сонно говорит она.

— А я по маме скучаю, — откликается Рольф. Отец и Минди уже плывут, голубые треугольнички ее бикини мерцают в бледной воде.

— Пусть лучше мама сюда приезжает.

— Папа ее больше не любит, — говорит Рольф. — Она недостаточно сумасшедшая.

— Что значит «недостаточно сумасшедшая»?

Рольф пожимает плечами. Помолчав, спрашивает:

— А Минди он любит, как ты думаешь?

— Исключено. Он от нее уже устал.

— А вдруг она его любит?

— Ну и что, кому это интересно? — Чарли отворачивается. — Они все его любят.

После заплыва Лу идет искать снаряжение для охоты — маску с трубкой и подводное ружье, хотя велик соблазн отправиться вслед за Минди обратно в номер: она явно не прочь затащить его в постель. После того как они перебрались из палаток в гостиницы (палатки почему-то действуют на женщин расхолаживающе), в нее прямо бес вселился — смотрит на Лу голодными глазами, трется об него где и когда ни попадя, он не успевает кончить, а она уже готова начинать по новой. Лу с ней ласков и снисходителен: сафари скоро заканчивается, она что-то изучает у себя в Беркли, вот и пусть изучает, не ехать же за ней туда. Лу вообще ради женщин никогда и никуда не ездит, так что вряд ли они еще увидятся.

Когда Лу возвращается со снаряжением, Рольф безропотно откладывает книжку — он читает «Хоббита» — и встает. Чарли равнодушно отворачивается, и Лу задумывается на секунду: может, надо было ее тоже позвать? Они с Рольфом подходят к воде, натягивают маски, ласты, пристегивают подводные ружья к специальным поясам. Рольф, конечно, худоват, ему следует больше заниматься спортом. И воды побаивается. У его матери одни книжки на уме, ну еще растения, у Лу никак не получается ей втолковать, что с мальчиком так нельзя. Лучше бы Рольф жил с ним — но когда Лу об этом заговаривает, адвокаты только качают головами.

Яркие разноцветные рыбы облепили коралловый риф и не думают никуда уплывать — легкая добыча. Лу уже загарпунил семь штук. Рольф, как выяснилось, ни одной.

— Что, сын? Не получается? — отфыркиваясь, спрашивает Лу, когда они оба выныривают на поверхность.

— Мне нравится просто на них смотреть, — отвечает Рольф.

Их отнесло в сторону от пляжа, к цепочке скал, вытянутых в сторону моря. Цепляясь за выступы, они выбираются из воды. Приливные лужицы кишат морскими звездами, морскими ежами и морскими огурцами. Рольф падает на колени, разглядывает их согнувшись. У Лу к поясу пристегнута сетка с добычей. Минди на пляже смотрит в бинокль, который она взяла у Фионы, машет им рукой. Лу с Рольфом машут в ответ.

— Пап, — говорит Рольф, поднимая зеленого крабика за панцирь, — что ты думаешь про Минди?

— Минди как Минди, а что?

Крабик перебирает клешнями, но не может вырваться; ладно, зато крабов умеет держать правильно, думает про сына Лу.

Рольф щурится.

— Просто хотел спросить. Достаточно она сумасшедшая или нет.

Лу трубно хохочет. Он уже забыл про тот свой разговор с сыном, но Рольф не забывает ничего — отца это каждый раз изумляет.

— Достаточно, достаточно, — отсмеявшись, говорит он. — Но только быть сумасшедшей — это еще недостаточно.

— И она грубая, — говорит Рольф.

— Так. С тобой грубая?

— Нет. С Альбертом.

Лу разворачивается к сыну, вскидывает голову.

— При чем тут Альберт?

Рольф отпускает крабика и выкладывает все от начала до конца. Припоминает каждую мелочь: как они стояли на крыльце, как потом поднимались по лестнице.

— «Номер три», — произносит он и понимает, как сильно ему этого хотелось: рассказать все отцу, наказать Минди.

Лу слушает напряженно, не прерывая, и от этого Рольфу начинает казаться, что его рассказ выворачивается какой-то нехорошей, непонятной ему стороной.

Когда он наконец умолкает, отец шумно втягивает воздух, потом медленно выдыхает и оборачивается в сторону пляжа. Солнце садится, все уже собирают полотенца, стряхивают с них мелкий белый песок. После ужина будет еще дискотека.

— Когда точно это было? — спрашивает Лу.

— В тот же день, что и львы, вечером. — Подождав немного, Рольф спрашивает: — Как ты думаешь, почему она с ним так грубо разговаривала?

— Потому что бабы суки, — отвечает отец. — Вот почему.

Рольф застывает с раскрытым ртом. Отец злится так сильно, что у него дергается щека, и Рольф вдруг чувствует, как в нем самом вскипает злость, ему даже трудно дышать, это случается с ним очень редко, но случается — как тогда, когда они с Чарли вернулись домой после веселых выходных у отца — с купанием в бассейне, с толпой рок-звезд на крыше, с горами чили и гвакамоле, — заходят, а мама сидит на кухне одна, помешивает ложечкой чай с мятой. Злость на этого человека, который потом бросает всех.

— Нет! Они не… — Рольф не может произнести это слово.

— Суки они, суки, — жестко говорит Лу. — Сам скоро убедишься.

Рольф отворачивается от отца. Ему хочется уйти, но идти некуда, поэтому он прыгает в воду и медленно, неловко барахтаясь, плывет к берегу. Солнце почти село, по воде разбегается мелкая рябь, отбрасывает тени. Рольф представляет, как сейчас подплывет акула и ухватит его за ногу, но он не поворачивает и даже не смотрит назад, а продолжает медленно продвигаться к белой песчаной полоске, инстинктивно понимая, что только этим своим трудным, неумелым барахтаньем он может заставить отца страдать. И что если он начнет тонуть, Лу тут же прыгнет в воду и спасет его.

За ужином в этот вечер Рольфу и Чарли разрешают выпить по бокалу вина. Оно кислое на вкус, Рольфу это не нравится, зато после него все так интересно плывет перед глазами: большие цветы с клювами вместо пестиков; папина рыба на блюде, с помидорами и оливками; Минди в зеленом мерцающем платье — папа обнимает ее одной рукой. Он больше не злится, поэтому Рольф тоже не злится.

Лу провел этот час в постели и чуть не затрахал Минди до бесчувствия. Его другая рука находится сейчас под ее мерцающим подолом, скользит по ее ноге вверх: он ждет, когда на ее лице появится знакомое затуманенное выражение. Лу из тех мужчин, которые не признают поражения, — для них оно лишь стимул к тому, чтобы с новой энергией устремиться к победе. Он непременно победит. Ему плевать на Альберта — Альберт ничтожество, его вообще нет (на самом деле Альберт уже уехал, вернулся к себе в Момбасу). Главное сейчас, чтобы Минди это поняла.

Он старательно подливает вино в бокалы Милдред и Фионы, пока щеки у обеих не загораются пятнистым румянцем.

— Вы так ни разу и не взяли меня на дело, — пеняет им Лу. — Как я ни пытался вас уломать — увы!

— Почему же «увы»? — возражает Милдред. — Завтра утром мы как раз идем смотреть на прибрежных птиц. Присоединяйтесь к нам, если хотите.

— Правда? А вы не передумаете?

— Не передумаем.

— Давай сбежим, — шепчет Чарли на ухо Рольфу.

Они выскальзывают из шумной столовой и бегут к пляжу, серебряному под луной. Пальмовые листья полощутся наверху, будто по ним барабанит дождь. Но дождя нет.

— Как на Гавайях, — говорит Рольф и сам пытается в это поверить. Вроде все то же, что тогда: ночь, пляж, сестра. А вместе получается совсем по-другому.

— Нет дождя, — возражает Чарли.

— Нет мамы, — говорит Рольф.

— Знаешь, по-моему, он все-таки женится на Минди.

— Ты же сама сказала: он ее не любит.

— Ну и что? Захочет — все равно женится.

Они опускаются на теплый еще песок, излучающий лунное сияние. Рядом колышется призрачное море.

— Да она ничего, — говорит Чарли. — Нормальная.

— Мне не нравится. А с чего ты взяла — про папу?

Чарли пожимает плечами:

— Просто я его знаю.

Чарли не знает сама себя. Через четыре года, когда ей исполнится восемнадцать, она окажется в Мексике, вступит там в секту, возглавляемую неким гуру, который призывает питаться сырыми яйцами, и чуть не погибнет от сальмонеллеза — Лу едва успеет ее спасти; чтобы восстановить пострадавший от кокаина нос, придется делать пластическую операцию, которая изменит ее внешность; череда никчемных высокомерных самцов закончится к тридцати годам, и ей останется одиночество да бесплодные попытки помирить Рольфа и Лу, которые к тому времени перестанут разговаривать друг с другом.

Но Чарли знает своего отца, это правда. Он женится на Минди, просто чтобы закрепить свою победу — и отчасти потому, что ее собственная решимость покончить с этой нелепой связью и вернуться к исследованиям угаснет в ту самую минуту, когда она откроет дверь своей квартиры и в нос ей ударит знакомый запах булькающей на плите чечевицы. Сидя на продавленном диванчике, выставленном кем-то на тротуар и удачно подобранном в тот же день соседками-аспирантками, она будет вытаскивать со дна рюкзака книги, объехавшие с ней всю Африку, но ни разу не открытые. И когда раздастся телефонный звонок, ее сердце затрепещет.

Структурная неудовлетворенность — возвращение к обстоятельствам, которые прежде казались благополучными, но после роскоши и приключений воспринимаются как невыносимые.

Однако мы отвлеклись.

Рольф и Чарли галопом несутся по песку: их манит пульсирующая светомузыка дискотеки. Они вбегают босиком на открытую площадку, прямо в толпу танцующих, мелкий песок с их ступней сыплется на стеклянные ромбы, подсвеченные снизу вспыхивающими огоньками. Рольфу кажется, что его сердце вибрирует вместе с басами.

— Давай танцевать! — кричит Чарли и начинает извиваться перед ним, плавно и свободно, — вот так будет танцевать новая Чарли, когда они вернутся домой. Рольф стесняется, он так не умеет. Здесь собралась вся компания: толстощекая Луиза — она на год старше Рольфа — танцует с Дином, актером. Рамзи обхватил руками грузную финикийскую мамашу. Лу и Минди танцуют, тесно прижавшись друг к другу, но Минди вспоминает Альберта — она будет вспоминать его и потом, уже после того, как выйдет за Лу и родит ему двух дочек (его пятого и шестого ребенка), — друг за дружкой, без перерыва, будто надеясь этим спринтерским рывком вернуть стремительно иссякающее внимание мужа. Де-юре у Лу не окажется ни гроша за душой, и после развода Минди пойдет работать в турагентство, чтобы прокормить девочек. Жизнь ее надолго станет безрадостной, ей будет казаться, что девочки слишком много плачут, и она с тоской будет вспоминать эту поездку в Африку — последние светлые дни своей жизни, когда она еще была свободна и ничем не обременена, когда у нее был выбор. Она будет бессмысленно и бесплодно грезить об Альберте, пытаясь угадать, чем он сейчас занят и как бы обернулась ее жизнь, если бы она уехала тогда с ним, как он предлагал полушутя, когда она пришла к нему в комнату номер три. После, разумеется, она осознает, что Альберт для нее — лишь символ запоздалых угрызений по поводу ее собственных непростительных ошибок. Когда обе ее дочери уже будут заканчивать школу, она наконец вернется к своим изысканиям и защитит диссертацию в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Академическая карьера начнется для нее в сорок пять, и следующие тридцать лет будут состоять из длительных экспедиций по изучению социальных структур у бразильских индейцев. Ее младшая дочь пойдет работать к Лу, станет его помощницей, и в итоге он передаст ей свое дело.

— Смотри, — кричит Чарли на ухо Рольфу. — Милдред с Фионой следят за нами.

Старушки-наблюдательницы, одетые в длинные цветастые платья, сидят на стульях в дальнем конце площадки, с улыбкой машут Рольфу и Чарли. Дети впервые видят их без биноклей.

— Они слишком старые, чтобы танцевать, вот и смотрят на нас, — кричит Рольф.

— Или мы напоминаем им птичек, — кричит Чарли.

— А может, когда нет птичек, они наблюдают за людьми, — смеется Рольф.

— Теперь вместе, Рольфус! — Чарли берет его за руки, и они танцуют вместе. Стеснительность Рольфа вдруг чудесным образом исчезает, будто он взрослеет прямо посреди дискотеки: он теперь умеет танцевать с такими девочками, как его сестра! Чарли тоже замечает, как он меняется, — это воспоминание будет наплывать на нее снова и снова, до конца жизни, спустя годы после того, как двадцативосьмилетний Рольф убьет себя в отцовском доме выстрелом в голову: ее брат, робкий мальчик с гладкими зачесанными волосами и сверкающими глазами, учится танцевать. Правда, вспоминать все это будет уже не Чарли, а другая женщина: после смерти Рольфа она вернется к своему настоящему имени, Чарлина, — навсегда отделив себя от той девочки, что когда-то танцевала с братом в Африке. Чарлина сделает себе короткую стрижку и пойдет учиться на юриста. У нее родится сын, и она захочет назвать его Рольфом, но это будет слишком мучительно для ее родителей, поэтому она будет называть его Рольфом лишь про себя, молча. А еще годы спустя она вместе со своей матерью будет стоять на стадионе, в толпе других болельщиков, и смотреть, как во время игры он мечтательно запрокинет голову, чтобы взглянуть на небо.

— Чарли, — кричит Рольф, — знаешь, что я понял?

Чарли наклоняется к брату. Он улыбается, довольный собой, и складывает ладони рупором, чтобы она расслышала его сквозь грохот. Ухо Чарли наполняется его теплым сладковатым дыханием.

— По-моему, они вообще не наблюдали за птичками, — говорит Рольф.

 

Глава 5

Все вы

Всё на месте: бассейн, выложенный сине-желтой португальской плиткой, черная каменная стенка, по стенке стекает вода — журчит, смеется. И дом на месте, только в нем тихо. Это не укладывается в голове. Газом, что ли, всех потравили? В кутузку забрали? Или народ валяется по углам с передозом? Горничная ведет нас полукругом комнат, бассейн мерцает за окнами, наши шаги тонут в коврах. Было же непрерывное веселье, как оно могло оборваться?

А вот так. Двадцать лет прошло.

Он в спальне, на больничной кровати, из носа торчат пластиковые трубки. Второй инсульт. После первого было не так плохо, просто одна нога начала подрагивать. Это мне объяснил по телефону Бенни, наш школьный друг, которому Лу когда-то помог встать на ноги. Бенни нашел меня через мою маму, хотя она давно уже не в Сан-Франциско, переехала за мной в Лос-Анджелес. Бенни всех отыскивает и везет сюда — попрощаться с Лу. С компьютерами можно любого человека достать хоть из-под земли. Рею он вычислил аж в Сиэтле, и это при том, что у нее теперь другая фамилия.

Из нашей бывшей группы один только Скотти исчез, как в воду канул. И компьютеры не помогли.

Мы с Реей стоим перед кроватью Лу, не знаем, что нам делать. Раньше, когда мы с ним познакомились, все было по-другому. Нормальные люди просто так не умирали.

Были, правда, и тогда какие-то намеки на то, что у жизни есть нехорошая оборотная сторона, и мы с Реей их сегодня вспоминали (перед тем как идти к Лу, мы сидели в кофейне, пялились друг на друга через пластиковый столик, и каждая вылавливала знакомые черты в чужом взрослом лице). Например, когда мы еще учились в школе, у Скотти мама умерла от снотворного — хотя она как раз была не нормальная. А у меня отец, от СПИДа, но к тому времени я с ним уже практически не виделась. Но все-таки там было совсем другое — ну случилось несчастье, что поделаешь. А тут: кровать, куча рецептов на тумбочке, жуткий запах лекарства и ковров, которые только что пылесосили. Как в больнице. То есть в больнице, конечно, нет ковров, но воздух такой же мертвый, и то же чувство, будто жизнь — где-то далеко.

И мы стоим и молчим. В голове крутятся вопросы, но всё не те: как это ты так состарился — враз или постепенно, капля за каплей? А вечное веселье в твоем доме — когда оно иссякло? Остальные тоже состарились или один ты? Кстати, где они — засели на пальмах? Или занырнули в бассейн, сейчас дыхание кончится и вынырнут? Сам-то ты когда последний раз плавал? Скажи, а кости у тебя ломит? А ты знал, что все так будет, — знал и скрывал от всех, или тебя пришлепнуло без предупреждения?

Но вслух я говорю:

— Привет, Лу.

А Рея, в ту же секунду:

— Обалдеть, тут вообще ничего не изменилось, — и мы с ней вместе смеемся.

Лу улыбается, и улыбка такая знакомая, хоть и желтозубая, что меня будто ткнули в живот горячим пальцем. Его улыбка. Но странно видеть ее — здесь.

— Девочки, — говорит он. — Бесподобно. Смотритесь.

Он лжет. Мне сорок три, и Рее тоже. Она замужем, у нее в Сиэтле трое детей. Трое! Просто не верится. А я опять при маме, домучиваю бакалаврскую степень в филиале Калифорнийского университета — домучиваю, потому что до этого вылетала из универа несколько раз и уже ни на что не надеялась. «Это всё твои двадцать лет» — так мама говорит про упущенное время, как бы спокойно и с улыбкой, но мои двадцать начались задолго до двадцати и растянулись на много лет после. Надеюсь, что уже прошли. Иногда по утрам, когда я сижу у себя на кухне, с солнцем за окном начинает твориться что-то не то. Я тянусь за солонкой, сыплю себе на руку между волосками дорожку соли и тупо думаю: да, прошли. Все прошло. Мимо. В такие дни я стараюсь не закрывать глаза надолго. Иначе будет весело.

— Да ладно тебе, Лу, ты же видишь, какие мы две старые кошелки! — Рея легонько похлопывает его по хлипкому плечу.

Она показывает ему фотки своих детей, держит у него перед глазами.

— Кисуля, — говорит он про старшую, Надин, которой шестнадцать, и — подмигивает, что ли? А может, у него просто глаз дергается.

— Эй, Лу, — говорит Рея. — Ты это прекрати!

Я ничего не говорю. Горячий палец снова тычется в меня. Прямо в живот.

— Как твои дети? — спрашивает Рея. — Часто их видишь?

— Не всех, — отвечает Лу своим новым, сдавленным голосом.

Их у него было шестеро — от трех браков, через которые он пронесся не оглядываясь. Самый любимый из всех — Рольф, второй по старшинству. Он жил тут, в этом доме, тихий мальчик с голубыми глазами — слегка потерянными, когда он смотрел на своего отца. Мы с Рольфом оказались полными ровесниками, родились в один и тот же год, в один день. Я все время пыталась представить, как мы, два крошечных конвертика, лежим в двух разных больницах и орем. Однажды мы с ним стояли рядом, голые, перед большим зеркалом, пытались разглядеть что-то особенное, какой-то знак — который должен же быть у людей, родившихся в один день. А под конец Рольф перестал со мной разговаривать. Выходил из комнаты, когда я входила.

Огромной кровати Лу с мятым темно-красным покрывалом уже нет, слава богу. И телевизор другой, с плоским экраном, — там баскетбол, момент такой острый, что все остальное в комнате, включая нас, кажется смазанным. Входит парень в черном костюме, с бриллиантом в ухе, поправляет трубки у Лу в носу, измеряет давление. Из-под одеяла тянутся, извиваясь, еще какие-то трубки с прозрачными пластиковыми мешочками на концах, я стараюсь туда не смотреть.

Лает собака. Глаза у Лу закрыты, он всхрапывает. Лощеный медбрат, он же дворецкий, смотрит на часы и уходит.

Значит, вот так. Вот на что я растранжирила все то время. На человека, который оказался стариком. На дом, в котором оказалось пусто. Не выдержав, я всхлипываю. Рея обнимает меня — тут же, не думая, спустя столько лет. У нее обвислая кожа: Лу мне как-то объяснял, что веснушчатая кожа рано стареет — а Рея вся в веснушках. «Ничего не поделаешь, — сказал он тогда, — наша Рея обречена».

— Трое детей… у тебя… — рыдаю я в ее волосы.

— Чш-ш-ш!..

— А у меня что?

Наши бывшие одноклассники теперь делают кино, или компьютеры, или кино на компьютерах — потому что компьютерная революция, все кругом про нее кричат. А я пытаюсь учить испанский. Выписываю слова на карточки, и мама по вечерам меня проверяет.

Трое детей. И старшей, Надин, — шестнадцать. Мне было семнадцать, когда мы с Лу познакомились. Я тогда добиралась до дома автостопом, а он ехал в своем красном «мерседесе». В семьдесят девятом это казалось началом прекрасной сказки, в которой все было возможно. Но сказка закончилась. Вот она, жирная черта.

— И главное, ради чего? — бормочу я. — Глупо, бессмысленно…

— Так не бывает, — отвечает мне Рея. — Во всем есть смысл. Просто ты его пока не увидела.

Рея всегда знала, чего она хочет, все время. И когда слэмилась перед сценой, и когда рыдала. И даже когда у нее игла торчала из вены — она наполовину притворялась. А я нет.

— Да, — говорю я. — Я его не увидела.

Сегодня плохой день, в такие дни солнце похоже на ощеренный рот. Вечером мама придет с работы, посмотрит на меня и скажет: «Знаешь, ну его, твой испанский», — сделает нам по томатному соку с лимоном и перцем (у нее это называется «коктейль Дева Мария»), украсит бумажными зонтиками и врубит стерео Дейва Брубека. Мы сыграем с ней в домино или в кункен. Когда я смотрю на маму, она мне улыбается. Каждый раз, всегда. А у самой в глазах усталость, впечатанная намертво.

В молчание просачивается какая-то мысль, мы с Реей оборачиваемся. Оказывается, Лу смотрит на нас. Зрачки пустые, будто мертвые.

— Месяц. Не был. На воздухе, — говорит он. И кашляет после каждого слова. — Не хотелось.

Рея катит его кровать. Я иду на шаг сзади, везу капельницу на колесиках. Чем ближе к выходу, тем сильнее я сжимаюсь от страха: сочетание солнечного света и больничной кровати кажется мне невозможным, взрывоопасным. Потому что у бассейна нас сейчас встретит настоящий Лу: он всегда сидит там — на столике перед ним красный телефон с длинным шнуром и ваза с зелеными яблоками, — и тот, настоящий Лу и этот старик вцепятся друг в друга. Да кто ты такой? В моем доме никогда не было стариков — и не будет! Старость безобразна, ей тут не место.

— Туда, — говорит Лу.

Он смотрит на бассейн. Как всегда.

Телефон на месте, но он черный и без шнура. Он лежит на маленьком стеклянном столике, рядом со стаканом фруктового коктейля. Кто-то из персонала устраивает тут себе красивую жизнь — не пропадать же добру. Медбрат-дворецкий?

А может, это Рольф? Что, если он до сих пор живет здесь, в этом доме? Заботится об отце? Я вдруг чувствую его присутствие — как раньше, когда он входил в комнату, и я узнавала его сразу, даже не оборачиваясь. Просто по движению воздуха. Однажды после концерта мы с ним спрятались за генераторной будкой возле бассейна. Лу орал, звал меня: «Джослин! Джо-слин!» — а мы с Рольфом хихикали, и генератор тарахтел прямо у нас внутри. Мой первый поцелуй, думала я после. Обманывала себя, конечно. К тому времени у меня уже было все, что только могло быть.

Мы с ним так ничего и не высмотрели в зеркале. У Рольфа была гладкая грудь: никаких знаков. Знак был не в зеркале, он был везде. Юность — это был наш знак.

Когда это случилось — в маленькой комнатке Рольфа, куда солнце просачивалось сквозь жалюзи узкими полосками, — я притворилась, будто у меня все впервые и до этого ничего не было. Он смотрел мне в глаза, и я удивлялась тому, что я, оказывается, могу еще быть такой нормальной. И что мы оба с ним такие гладкие.

— Где, — говорит Лу. — Эта. Штука. — Он ищет панель, которая регулирует угол наклона. Хочет смотреть по сторонам, как раньше, когда он сидел у бассейна в красных плавках и от его загорелых ног пахло хлоркой. В руке телефон, между ногами я, а другая его рука — у меня на затылке. Наверное, птицы тогда тоже щебетали, но из-за музыки мы их не слышали. Или теперь стало больше птиц?

Изголовье приподнимается с тонким ноющим звуком. Он жадно, с тоской озирается.

— Старик, — говорит он. — Я.

Снова лает собака. Вода в бассейне покачивается, будто кто-то в него только что прыгнул. Или вылез.

— А где Рольф? — спрашиваю я — это первые мои слова после «привета».

— Рольф. — Лу моргает.

— Ну да, Рольф? Твой сын?

Рея смотрит на меня, трясет головой. Что ей надо? Слишком громко говорю, что ли? Во мне поднимается гнев, ударяет в голову, стирая все мысли, как мел со школьной доски. Что это за старик, который подыхает тут у меня на глазах? Мне нужен тот, другой — ненасытный эгоист, который, крутанув меня ногами, разворачивал к себе лицом, прямо здесь, у всех на виду, и толкал свободной рукой мою голову к себе, и одновременно смеялся в трубку. И плевать ему было, что все окна в доме смотрят на бассейн. И окно его сына тоже. Сказала бы я сейчас пару слов — тому, другому.

Лу что-то говорит. Мы склоняемся ближе, прислушиваемся. Опять прислушиваемся, думаю я про себя. Как всегда.

— Рольф. Не смог, — с трудом разбираю я.

— Что значит «не смог»?

Старик плачет, слезы ползут по щекам.

— Джослин, какого черта? — говорит Рея, и в ту же секунду обрывки моего сознания соединяются, и я понимаю: я же знаю про Рольфа. И Рея знает. Все знают.

— Двадцать восемь, — говорит Лу. — Было. Ему.

Я закрываю глаза.

— Сто лет. Назад. — Слова в его груди расщепляются, превращаясь в сипение. — Но.

Да. Двадцать восемь — это было сто лет назад. Солнце щерится мне прямо в глаза, поэтому я держу их закрытыми.

— Потерять ребенка, — бормочет Рея. — Не могу представить.

Меня распирает гнев, и руки ноют по всей длине. Я хватаюсь за ножки больничной кровати, дергаю на себя — кровать переворачивается, он соскальзывает в бирюзовый бассейн. От выдранной из его вены иглы в воде расплывается бурая муть. Потому что я по-прежнему сильная, даже после всего. Я прыгаю за ним, Рея что-то кричит — но я прыгаю, зажимаю его голову между колен и держу так, жду, пока он обмякнет, мы с ним оба ждем, потом он начинает дрыгаться и извиваться — жизнь уходит. Когда он совсем затихает, я разжимаю колени. Он всплывает на поверхность.

Я открываю глаза. Никто не двинулся с места. У Лу по щекам все еще катятся слезы, пустые глаза обшаривают бассейн. Рея через простыню дотрагивается до его груди. Сегодня плохой день.

От солнца у меня начинает раскалываться голова. Я смотрю прямо на Лу и говорю:

— Убила бы тебя. Заслужил…

— Ну все, хватит! — резким, материнским голосом обрывает меня Рея.

Лу вдруг смотрит мне в глаза, впервые за сегодня. И я наконец узнаю того человека, который говорил мне: Ты — лучшее из всего, что было в моей жизни, и Мы объедем с тобой весь мир — и, усмехаясь слепящему солнцу, разлитому по ярко-красному капоту: Подвезти, красавица? Ну что ж, говори, куда ты хочешь.

Он смотрит на меня, ему страшно, но он улыбается — той, прошлой улыбкой.

— Слишком поздно, — говорит он.

Слишком поздно. Я запрокидываю голову, гляжу на крышу. Однажды мы с Рольфом просидели там всю ночь: глазели сверху на шумную вечеринку, которую Лу устроил для одной из своих групп. Потом шум стих, музыканты разошлись, но мы все равно остались на крыше: валялись на прохладной черепице, ждали солнца. Оно вскоре взошло — ясное, маленькое и круглое. «Как младенец», — сказал тогда Рольф, а я заплакала. Такое хрупкое новорожденное солнце, и мы его обнимаем.

Каждый вечер моя мама ставит галочку в календаре: еще один день я чистая. Уже больше года, так долго я не держалась еще ни разу. «Джослин, у тебя вся жизнь впереди», — говорит она. И когда я ей верю, пусть на минуту, у меня перед глазами словно поднимается пелена. Это как выйти на свет из темной комнаты.

Лу опять что-то говорит. Точнее, пытается.

— Девочки. Встаньте. По сторонам. Пожалуйста.

Рея берет одну его руку, я другую. Рука отечная, тяжелая, сухая — незнакомая. Мы с Реей смотрим друг на друга над его головой. Вот мы, втроем, как прежде. Как в самом начале.

Он больше не плачет. Оглядывает свой мир. Бассейн, желто-синий узор на плитке. Мы так и не съездили ни в Африку, никуда. Вообще почти не выбирались из этого дома.

— Хорошо. С вами, — задыхаясь, сипит он. — Девочки.

Цепляется за наши руки, будто боится, что мы сбежим. Но мы не бежим. Мы смотрим на бассейн, слушаем птиц.

— Спасибо, девочки, — говорит он. — Еще минуту. И еще. Вот так.

 

Глава 6

Крестики-нолики

Началось так: я сидел на скамейке в Томпкинс-сквер-парке, просматривал «Спин», прихваченный со стеллажа в книжном, глазел на ист-виллиджских дамочек, спешащих после работы домой, и, как всегда, ломал голову над тем, почему тысячи женщин в Нью-Йорке, не имеющих решительно никакого сходства с моей бывшей женой, тем не менее выуживают из памяти образ моей бывшей жены. Но тут вдруг выяснилось кое-что интересное: мой старый друг Бенни Салазар — теперь известный музыкальный продюсер. В журнале «Спин» — целая статья про Бенни: как он сделал себе имя на группе под названием «Кондуиты» и как эта группа года три или четыре назад выпустила мультиплатиновый альбом. И картинка: Бенни, весь взвинченный, глаза чуть косят от волнения, получает какую-то премию — такой застывший лихорадочный момент, к которому, сразу видно, пристегнута целая счастливая жизнь. Я посмотрел на картинку полсекунды и захлопнул журнал. И решил больше не думать о Бенни. Конечно, эта грань — между тем, когда думаешь о человеке и когда думаешь о том, чтобы о нем не думать, — она очень тонкая, но у меня с выдержкой и терпением все о’кей, я умею не пересекать ее по многу часов подряд — по многу дней, если надо.

Я не думал о Бенни неделю — точнее, думал все время о том, чтобы не думать о Бенни, так что для других мыслей места уже не оставалось, — после чего решил написать ему письмо. Из статьи я узнал, что его офис находится в зеленой стеклянной башне, на углу Парк-авеню и Пятьдесят второй. Я доехал туда на метро, постоял немного с задранной головой, оглядывая этаж за этажом, — пытался угадать, высоко ли сидит Бенни. И, скользя взглядом по зеленому стеклу, опустил письмо в почтовый ящик. Я написал:

Привет, Бенджо. (Так я его раньше называл.) Давненько не виделись. Я слышал, ты теперь большой человек. Грандиозная удача. Поздравляю. Всего наилучшего. Скотти Хаусманн.

И он мне ответил! Через пять дней я достал письмо из своего слегка помятого почтового ящика на Шестой Восточной. Оно было отпечатано — печатала, скорее всего, секретарша, но диктовал он, Бенни, тут никаких сомнений:

Скотти, старик, где пропадал столько лет? Молодец, что прорезался. Помнишь, какие у нас с тобой были «Дилды»? Надеюсь, ты еще играешь на своей слайд-гитаре. Бывай! Бенни.

И рядом с напечатанным именем — его коротенькая волнистая подпись.

Это письмо меня прошибло. В последнее время все в моей жизни, как бы это сказать, ссохлось. И сама она как бы ссохлась. С осени до весны я работаю уборщиком в соседней школе, летом собираю мусор в Ист-Риверском парке, участок у Вильямсбургского моста. Я не стыжусь своей работы, поскольку давно понял то, что большинство людей просто не способны усвоить: разница между работой в зеленом стеклянном доме на Парк-авеню и сбором мусора под мостом ничтожно мала — так мала, что существует лишь в человеческом воображении. Не исключено, что никакой разницы нет вообще.

На следующий день (то есть день, следующий за письмом Бенни) у меня был выходной, поэтому с утра пораньше я отправился на рыбалку. Я часто ловлю рыбу под Вильямсбургским мостом, ловлю и ем. Потому что вода в проливе Ист-Ривер, может, и грязная, но прелесть в том, что про это загрязнение мы знаем всё. А про целую кучу других ядов, которые мы глотаем каждый день, — ничего. Короче, я отправился на рыбалку, и удача была со мной, или мне просто перепала малая толика от удачи Бенни Салазара, — в общем, мне попалась самая крупная в моей жизни рыба — огромный полосатый басс. Сэмми с Дейвом, которые тоже рыбачат под мостом, просто ошалели при виде такого великолепного экземпляра. Я его оглушил, завернул в газету, обмотал сверху полотняным мешком, взял под мышку и понес домой. Дома я надел не то чтобы костюм, но нечто из всех моих вещей максимально к нему приближенное: штаны цвета хаки и пиджак, который я чистил много раз. Много — в смысле много. Как раз за неделю до этого я носил его в чистку, причем он еще был в целлофане от предыдущей чистки, и деваху-приемщицу это прямо подкосило: «Эй, вы ж его только-только чистили, мешок вон еще невскрытый, что ж деньги-то на ветер?» Я, конечно, слегка отвлекся, но доскажу: я выдернул пиджак из мешка с такой силой, что деваха немедленно заткнулась, потом аккуратно положил его на прилавок и сказал: «Грациас пор ву консидерасьон, мадам». И она забрала его без единого слова. Короче, в то утро я шел наносить визит Бенни Салазару в чистом пиджаке.

Судя по виду этой зеленой башни, при входе меня там должны были обыскать и провести полную проверку моей благонадежности — но, видно, в тот день им просто было лень возиться. Или это все та же удача Бенни Салазара капала на меня сверху медовыми каплями. Нельзя сказать, что у меня самого с удачей совсем уж плохо. Но и нельзя сказать, что хорошо. У меня с ней никак, местами так себе. К примеру, когда мы с Сэмми сравниваем свой улов, у него всегда выходит больше, хотя у меня удочка лучше и рыбачу я чаще. Следующий вопрос: если в тот день на меня капала удача Бенни, значит ли это, что моя удача должна была капать на него? И что мой визит мог принести ему удачу? Или наоборот, я в тот день временно отвлек его удачу на себя, так что ему ничего не осталось? И если второе, то как мне это удалось? И главное, как сделать, чтобы так было всегда?

Изучив в холле список офисов, я выяснил, что «Свиное ухо» находится на сорок пятом этаже, поднялся туда на лифте, толкнул бежевую стеклянную дверь и вошел в приемную. Шикарная приемная. Она мне напомнила холостяцкую квартиру из семидесятых: черные кожаные диваны, лохматый ковер, столы из толстого стекла, заваленные журналами: «Вайб», «Роллинг Стоун», все в таком духе. Освещение, естественно, приглушенное: это чтобы музыканты, которые сюда приходят, не стеснялись своих набрякших век и исколотых вен.

Я водрузил мешок с рыбой на мраморную секретарскую стойку. Рыба смачно шлепнула — господи, какой прекрасный звук, сразу ясно, что в мешке рыба, а не какая-нибудь дрянь. Она (волосы рыжеватые, глаза зеленые, губки-лепесточки — прямо хочется перегнуться через стойку и пропеть сладким голосом: Детка, ты, верно, большая умница, раз тебя взяли на такую хорошую работу) подняла голову и сказала:

— Добрый день.

— Я хочу видеть Бенни, — сказал я. — Бенни Салазара.

— Он вас ждет?

— Сегодня вряд ли.

— Ваше имя?

— Скотти.

На голове у нее были наушники — элемент переговорного устройства, как я понял, когда она заговорила в крошечный микрофончик у рта. После того как она назвала мое имя, губки-лепесточки слегка дрогнули, будто она пыталась спрятать улыбку.

— У него сейчас переговоры, — сказала она мне. — Но я могу передать…

— Я подожду.

Я уложил свою рыбу на стеклянный стол, между журналами, и устроился на черном диване. Его подушки источали восхитительный кожаный аромат. Меня окутал покой. И начало клонить в сон. И захотелось поселиться тут навеки — плюнуть на свою квартирку на Шестой Восточной и провести остаток дней у Бенни в приемной.

Правда, я отвык подолгу бывать на людях, давно уже этого не делал. Но имеет ли это вообще какое-то значение в наш «век информации», когда человек может прочесать хоть Землю, хоть всю Вселенную, даже не поднимаясь с зеленой бархатной тахты, которую он подобрал на помойке и затащил к себе домой? Каждый вечер начинается у меня с того, что я заказываю в соседнем китайском заведении стручковую фасоль и бутылку «Егермейстера», чтобы было чем эту фасоль запивать. Поразительно, сколько в меня влезает этой фасоли — я ее дозаказываю по четыре-пять раз за вечер, а то и больше. Судя по тому, сколько пар китайских палочек и пакетиков соевого соуса прилагается к моим заказам, в «Фон ю» явно уверены, что я тут у себя накрываю вегетарианские ужины на восемь-девять персон. Может, те травки, на которых настоян «Егермейстер», вызывают во мне неудержимую тягу к стручковой фасоли? Или в самой стручковой фасоли есть что-то такое, что в сочетании с «Егермейстером» — редкое, надо сказать, сочетание — провоцирует быстрое привыкание? Я задаю себе эти вопросы, с хрустом уминая очередную порцию фасоли и пялясь в телевизор. У меня куча кабельных программ, в основном какие-то идиотские шоу — я не различаю их между собой и ни одно еще не досмотрел до конца. Я, как бы это сказать, создаю из них свое собственное шоу, и у меня есть подозрение, что оно интереснее той мешанины, из которой составлено. Куда интереснее.

Итого мы имеем: если любой человек есть, по сути, устройство для обработки информации, считывающее двоичные крестики-нолики и превращающее их в нечто, гордо именуемое «опытом», и если я наравне со всеми имею доступ ко всей этой информации — через кабельное телевидение и горы журналов, которые я просматриваю в книжном в свои свободные дни по четыре-пять часов кряду (мой личный рекорд — восемь, включая те полчаса, что я простоял на кассе по просьбе молоденькой продавщицы, которой надо было отлучиться на перерыв и которая пребывала в полной уверенности, что я у них работаю), — если я, кроме того, способен не только получить эту информацию, но и создать что-то из нее при помощи компьютера, который находится в моем мозгу (с настоящим компьютером я предпочитаю не связываться: раз я могу найти их, значит, и они могут найти меня, а мне это совершенно ни к чему), то разве в результате я обретаю не тот же самый опыт, что и все остальные?

Однажды я проверял эту свою теорию, стоя на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы — перед зданием публичной библиотеки, где проходил благотворительный вечер в поддержку больных-сердечников. Я принял это решение практически случайно: пару часов назад, когда перед закрытием библиотеки я шел из зала периодики к выходу, мне навстречу все время попадались какие-то расфуфыренные дамочки — одни набрасывали на столы белые скатерти, другие расставляли букеты орхидей в парадном фойе на первом этаже, и когда я поинтересовался у одной дамочки с блокнотом в руке, что тут происходит, она мне объяснила про благотворительный вечер. Я пошел домой, поужинал стручковой фасолью, но потом, вместо того чтобы включить телевизор, сел в метро и поехал обратно в библиотеку, где мероприятие для сердечников было уже в разгаре, из окон лились звуки «Satin Doll» вперемешку с волнами смеха, а вдоль улицы выстроилось не меньше сотни черных машин, из них добрая половина — лимузины. Я попытался представить себе, как некий набор скомпонованных определенным образом атомов и молекул образует в совокупности явление действительности, именуемое каменной стеной, и как одна лишь эта стена отделяет меня сейчас от танцующих в фойе людей и от группы духовых с бездарным тенор-саксофоном. Но пока я стоял и все это себе представлял, случилась странная вещь: я почувствовал боль. Болела не голова, не рука, не нога — болело все сразу. Какая разница, говорил я себе, где я нахожусь, внутри или снаружи, одни и те же крестики и нолики можно получить бесчисленным количеством способов — но боль жгла меня все сильнее, и я понял, что сдохну, если не уйду сейчас же, повернулся и заковылял прочь.

Но, как это бывает, мой неудачный эксперимент все же кое-чему меня научил: я уяснил, что важным компонентом так называемого опыта является бессмысленная вера в уникальность этого самого опыта и в то, что причастность к нему якобы делает человека избранным, а непричастность — отверженным. Подобно исследователю, ненароком вдохнувшему ядовитые пары из колбы, которую он сам же поставил на спиртовку, я тоже оказался слишком близко от своей спиртовки и тоже вдохнул яд — и под воздействием дурманящих паров уверовал в собственную отверженность: что я обречен вечно стоять перед публичной библиотекой на углу Пятой авеню и Сорок второй, дрожа от холода и воображая сверкающее великолепие по ту сторону закрытой двери.

Я встал и подошел к секретарской стойке, держа рыбу на весу обеими руками. Мешок уже начал подмокать.

— Это рыба, — сообщил я рыжей секретарше.

Секретарша вскинула голову с таким видом, будто только сейчас вдруг меня узнала.

— А-а, — сказала она.

— Передайте Бенни, что она скоро начнет вонять.

Я вернулся на свой диван. Кроме меня в приемной дожидались своей очереди двое, типичные носители корпоративных ценностей — носитель и носительница, — оба, как я заметил, слегка от меня отодвинулись.

— Я музыкант, — сказал я им очень вежливо. — Слайд-гитара.

Носители промолчали.

Наконец появился Бенни. Весь из себя элегантный и подтянутый. Черные брюки, белая рубашка с застегнутым воротничком, без галстука. Пока я глядел на эту его рубашку, до меня первый раз в жизни дошла одна истина: я вдруг понял, что дорогая рубашка и дешевая — это не одно и то же. У дорогой ткань не то чтобы поблескивает, нет, блеск как раз все бы опошлил. Она мерцает, вот что. Типа светится изнутри. Короче, на нем была охрененно красивая рубашка.

Мы поздоровались за руку.

— Скотти, дружище, рад тебя видеть, ну как ты? — говорил Бенни, похлопывая меня по спине. — Извини, что пришлось ждать. Надеюсь, Саша тут о тебе позаботилась? — Он кивнул в сторону рыжей секретарши.

Она послала мне из-за стойки беззаботную улыбку, означавшую, вероятно: чао, я умываю руки, ваши дела меня больше не касаются. Я слегка ей подмигнул, что означало: кто знает, милая, кто знает.

— Ну, идем! — Бенни обнял меня за плечи и повлек к двери, отделенной от приемной коротким коридорчиком.

— Стоп, я тут кое-что тебе принес!.. — Я побежал к своему креслу — за рыбой. Рыба уже потекла: когда я подхватил полотняный мешок со стола, брызги разлетелись во все стороны, и оба носителя корпоративных ценностей подскочили, будто в приемной обнаружилась как минимум утечка ядерного топлива. Я покосился на «Сашу», которая, по моим прикидкам, вообще должна была уползти под свою конторку, но она сидела спокойно, наблюдая за развитием событий с некоторым даже интересом.

Бенни ждал меня перед коридорчиком. Я не без злорадства отметил, что его кожа, с тех пор как мы вместе учились в школе, еще покоричневела. Я читал: под воздействием солнечного света кожа у всех с годами темнеет. Но у Бенни она потемнела до такой степени, что теперь относить его к белой расе было бы натяжкой.

— Ты из магазина? — спросил Бенни, разглядывая мой мешок.

— С рыбалки, — ответил я.

Я обвел глазами кабинет Бенни и сказал себе: да, это сила. Не в том смысле, в каком это слово говорят мальчишки на роликах, — а в старинном, буквальном, прямом. Стол — гигантский черный овал, поверхность которого выглядит мокрой, как у самого дорогого рояля. Как каток, подумал я, только черный. За овалом окно с видом на город — будто уличный торговец раскинул перед тобой все свои побрякушки: пожалуйста, вот дешевые часики, вот ремешки. Вот весь Нью-Йорк, празднично-яркий, блестящий, доступный любому, даже мне. Мы с рыбой все еще стояли в дверях. Бенни обогнул мокрый черный овал своего стола и сел напротив меня. Идеально гладкая поверхность — наверное, начисто лишенная трения: хотелось вынуть из кармана монетку и щелчком отправить ее через весь стол, чтобы она плавно проскользила из конца в конец и упала на пол.

— Садись, что же ты. — Бенни приглашающе кивнул.

— Подожди, — сказал я. — Вот. Это тебе. — Обойдя стол сбоку, я возложил мою рыбу на черную гладь, как на алтарь синтоистского храма на самой высокой горе в Японии. Вид из окна, что ли, на меня так подействовал?

— Ты принес мне рыбу? — уточнил Бенни. — Это рыба?

— Да. Это басс. Я поймал его под Вильямсбургским мостом сегодня утром.

Бенни смотрел на меня, будто ждал подсказки, где смеяться.

— Знаешь, там не так грязно, как все говорят, — сказал я, возвращаясь на свою сторону и опускаясь на легкий черный стул (один из двух, стоявших по эту сторону овала).

Бенни поднялся, взял мешок двумя руками, обошел стол и вернул мне.

— Спасибо, Скотти, — сказал он. — Мне приятно, что ты решил сделать мне подарок, честное слово. Но у меня в офисе твоя рыба протухнет.

— Так забери ее домой и съешь, — посоветовал я.

Бенни миролюбиво улыбнулся, но не двинулся с места.

Ну что ж, подумал я, плюхая мешок на пол. Значит, съем сам.

С виду черный стул показался мне не слишком удобным — помню, что, опускаясь на него, я успел подумать: наверное, это такое специальное сиденье для посетителей, на котором задница через минуту заболит, а через пять онемеет. Ничего подобного, на таких роскошных стульях я еще в жизни не сидел — даже удобнее кожаного дивана в приемной. Только на том диване я как бы задремал, а на стуле как бы воспарил.

— Ну, Скотти, давай выкладывай, — сказал Бенни. — Надо послушать твою демозапись? Что у тебя — альбом, группа? Решил записать свои песни? Рассказывай, с чем пришел.

Он полустоял-полусидел на краю леденцово-черного овала, скрестив ноги, — поза, лениво-расслабленная с виду, хотя на самом деле крайне неудобная.

Пока я смотрел на него снизу вверх, на меня снизошло прозрение, точнее, сразу несколько прозрений — каскадом, одно за другим: 1) Мы с Бенни больше не друзья и никогда уже не будем, 2) Ему хочется поскорее от меня избавиться, желательно без осложнений. 3) Я знал, что так и будет. Знал еще до того, как сюда пришел. 4) Потому и пришел.

— Скотти, ау! Ты здесь?

— Здесь, — ответил я. — Значит, ты теперь важная персона. Всем что-то от тебя нужно.

Бенни снова обошел стол, скрестил руки на груди и сел — эта поза выглядит более напряженной, чем та, первая, но если вдуматься, она как раз вполне расслабленная.

— Да ладно тебе, Скотти. Ты вдруг выныриваешь ниоткуда, пишешь мне письмо, являешься в офис — не затем же, чтобы вручить мне эту рыбу!

— Не затем, — согласился я. — Рыба — это просто подарок. Я пришел за другим: хочу знать, что происходило от А до Б.

Бенни явно ждал объяснений.

— А — это когда мы с тобой оба играли в одной группе и клеились к одной и той же девчонке. Б — это сейчас.

Вот это было правильно, я сразу это почувствовал. Правильно, что я заговорил про Алису. Потому что я как бы сказал не только то, что сказал, но и кое-что другое: мы оба тогда были говнюками, а теперь один я говнюк — почему? И еще кое-что, скрытое под тем, другим: кто говнюком был, говнюком и остался. И еще одно, совсем уже запрятанное вглубь: это ты к ней клеился. Но она выбрала меня.

— Что происходило, — повторил Бенни. — Я пахал как проклятый, вот что происходило.

— Я тоже.

Мы смотрели друг на друга через черный стол Бенни — средоточие его силы и власти. Над столом висела долгая, странная пауза, в которой мне чудилось, что я тяну Бенни — или, возможно, это Бенни тянет меня — назад, в Сан-Франциско, к нашей с ним группе, которая называлась «Дилды в огне». У него тогда уже была коричневатая кожа, и волосы на руках, он был басист (хотя играл позорно — уши вяли слушать) и мой лучший друг. Гнев вскипел во мне так внезапно, что потемнело в глазах. Тогда я закрыл их и представил, как я бросаюсь на Бенни прямо через эту овальную гладь, как я отрываю ему голову — просто выдергиваю ее из шеи, и какая-то свисающая из нее дрянь, вроде длинных перепутанных сорнячных корней, волочится по его красивой белой рубашке. Я тащу эту голову, держа за черные волосы, в его шикарную приемную и кидаю Саше на конторку.

Я встал, и Бенни тоже встал — пожалуй, даже вскочил: только что я видел его сидящим, но вдруг оказалось, что он уже стоит.

— Не возражаешь, если я посмотрю в твое окно?

— Смотри, конечно.

Он испугался: я это понял не по голосу, а по запаху. Потому что страх пахнет уксусом. Я прошел к окну. Притворился, что смотрю. Но мои глаза были закрыты.

Не оборачиваясь, я почувствовал, как Бенни подошел и встал рядом.

— Скотти, — тихо сказал он, — ты музыкой еще занимаешься?

— Так, немного, — ответил я. — Для себя. Чтобы не терять форму. — У меня наконец получилось открыть глаза, но смотреть на Бенни — пока нет.

— Черт, все-таки как ты играл! Фантастика. — Он помолчал немного, потом спросил: — Ты женат?

— Мы с Алисой развелись.

— Знаю. Я имел в виду — может, ты снова женился.

— Протянули четыре года.

— Извини, старик.

— Оно и к лучшему, — сказал я и обернулся, чтобы взглянуть на него.

Бенни стоял спиной к окну. Интересно, он когда-нибудь в него смотрит? — подумал я. Вся эта красота — вот тут, за стеклом, — она хоть что-то для него значит?

— А ты? — спросил я.

— Женат. Сыну три месяца. — Он улыбнулся чуть смущенной улыбкой человека, который не заслуживает того, что имеет, — и понимает это. Но за этой улыбкой по-прежнему таился страх: вдруг я его выследил затем только, чтобы забрать дары, которыми осыпала его жизнь, вдруг прямо сейчас они раз — и исчезнут, ничего не останется? Вот через секунду? Лопнуть можно со смеху. Не дрейфь, Бенни!.. Как ты говоришь, «дружище»? Не дрейфь, дружище. У меня есть все то же, что у тебя. Эти крестики-нолики — они всегда одни и те же, а прийти к ним можно как угодно — есть миллион разных способов. Но я вдыхал в себя уксусный запах его страха и не лопался со смеху, молчал. Потому что в голове у меня крутились две мысли: 1) У меня нет того, что есть у Бенни. 2) Он прав.

И тогда я подумал об Алисе. Чего я практически никогда себе не позволяю — просто думать о ней, а не о том, чтобы не думать о ней, этим я как раз занимаюсь постоянно. Мысли об Алисе ворвались в меня, как в распахнутое окно, и я позволил им овевать меня и увидел сначала ее волосы на солнце — золотые, они у нее были золотые, — потом на меня пахнуло чем-то эфирным — маслами, которые она капала себе на запястье из пипетки. Пачули? Мускус? Не помню названий. Я увидел ее лицо, и в нем еще была вся ее любовь и не было ни злости, ни страха — ничего из того горького и жалкого, что я заставил ее потом пережить. Входи, говорило ее лицо, и я вошел. На минуту, но вошел.

Я взглянул на город. Его щедрый блеск казался непростительным транжирством, будто на меня изливалось что-то драгоценное — чудесный бальзам, который Бенни приберегал для себя, ни с кем не делился. Я думал: будь у меня окно, из которого каждый день открывался бы такой вид, мне хватило бы энергии и вдохновения, чтобы завоевать весь мир. Вот только никто его никому не дает, это окно. Особенно когда оно нужнее всего.

Я вдохнул, потом выдохнул. И обернулся к Бенни.

— Здоровья и счастья тебе, брат, — сказал я и улыбнулся ему, в первый и единственный раз, просто чуть приоткрыл губы и слегка их растянул, что я вообще-то делаю очень редко, потому что у меня почти не осталось зубов, кроме передних, а передние как раз белые и крупные, так что эти черные дыры по бокам с обеих сторон — они всякий раз застают человека врасплох. У Бенни аж лицо вытянулось, когда он их увидел. И в ту же секунду я почувствовал себя сильным, будто невидимые весы в комнате Бенни вдруг качнулись и все атрибуты его силы — стол, вид из окна, парящий стул — все вдруг перешло ко мне. И Бенни тоже это почувствовал. Когда дело касается силы, люди сразу понимают, что к чему.

Все еще улыбаясь, я развернулся и пошел к двери. Мне было легко, словно это на мне надета красивая белая рубашка, излучающая свет.

— Эй, Скотти, постой. — Бенни вдруг засуетился, метнулся зачем-то к своему столу, но я продолжал идти, моя широкая улыбка освещала мне путь к двери, потом через коридорчик в приемную, где сидела Саша, и мои подошвы ступали по ковру тихо, медленно и размеренно. Бенни меня догнал и сунул в руку визитку: плотная богатая бумага, печать с тиснением. Визитка походила на драгоценность, я бережно держал ее на ладони.

— «Президент», — прочел я вслух.

— Скотти, ты только не пропадай, — говорил Бенни растерянно, будто уже забыл, как я тут оказался, будто он сам зазвал меня в гости и огорчается, что я так рано ухожу. — Будут новые записи — присылай, я послушаю.

В дверях я не удержался и еще раз глянул на Сашу. Глаза у нее были серьезные, почти печальные, но улыбка по-прежнему реяла на ее лице как знамя.

— Удачи, Скотти, — сказала мне Саша.

Оказавшись на улице, я направился прямо к почтовому ящику, в который несколько дней назад я бросил свое письмо. Как бы наклонившись над этим ящиком, я скосил глаза на зеленую стеклянную башню и попытался отсчитать этажи до сорок пятого. Только тут я заметил, что мои руки пусты — рыба осталась у Бенни в офисе. Это здорово меня развеселило, я чуть не подавился смехом: представил себе, как носители корпоративных ценностей садятся на два парящих стула по эту сторону от черного овала, как один или одна из них приподнимает с пола тяжелый мешок и, узнав — О господи, это же рыба того гитариста! — с омерзением роняет его обратно на пол. Интересно, а как поведет себя Бенни, думал я, неспешно подходя к станции метро. Выкинет мою рыбу и никогда о ней больше не вспомнит? Или положит в холодильник — есть же у него в офисе холодильник, — а вечером заберет домой, отдаст жене и маленькому сыну и расскажет им про меня? И если уж до этого дойдет, вдруг тогда он все-таки заглянет внутрь мешка — просто так, из любопытства?

Я очень на это надеялся. Я знал, что Бенни оценит мою рыбу. Потому что это светлая, прекрасная рыба.

Потом до вечера я провалялся с головной болью. Это у меня часто бывает, еще с детства, после одной глазной травмы. Боль такая острая, что из нее выплывают всякие мучительные картинки. В тот день, закрывая глаза, я видел пылающее сердце, которое висело прямо передо мной, светилось в темноте. Но это был не сон — больше ничего не происходило. Оно просто висело.

В итоге вечером я отрубился рано, а утром встал затемно, прихватил удочку и отправился в парк, к Вильямсбургскому мосту, рыбачить. Вскоре после меня появились Сэмми с Дейвом. Дейва вообще-то рыба мало интересует, на самом деле он ходит сюда поглазеть на ист-виллиджских дамочек, которые по утрам любят пробежаться по парку, прежде чем отправиться на занятия в универ, или на работу в бутик, или куда они там отправляются. Дейв каждый раз зудит: зачем они надевают эти дурацкие лифчики и какая ему радость от их пробежки, если у них ничего не трясется. Мы с Сэмми пропускаем его нытье мимо ушей.

Но в то утро, когда Дейв опять взялся за свое, мне почему-то захотелось ему ответить.

— Дейв, — сказал я, — может, в этом и смысл?

— В чем смысл?

— В том, что у них так ничего не трясется. Когда трясется — это же больно. Вот они и надевают лифчики. Они даже специально для пробежки выбирают лифчики потуже.

— С каких это пор ты так разбираешься в дамских лифчиках? — подозрительно спросил он.

— У меня жена бегала по утрам, — ответил я.

— Что значит «бегала»? Бегала-бегала, потом перестала?

— Перестала быть моей женой. А так — может, и сейчас бегает.

Утро было тихое, с ближнего корта доносилось постукивание теннисных мячей. Такой уж час, в парке одни бегуны и теннисисты. Ну еще торчки, хотя этих немного. Я всегда высматриваю одну парочку — молодые ребята, он и она, оба в косухах, тощие, с пустыми опрокинутыми лицами. Наверняка музыканты. Я давно вышел из игры, но музыкантов уж как-нибудь узнаю.

Показалось солнце, круглое и сияющее, точно ангел поднял голову. Никогда не видел, чтобы над Ист-Риверским парком висело такое сияющее солнце. По воде будто разлили серебро: хотелось прыгнуть и плыть. Загрязнение, усмехнулся я про себя. Плевал я на ваше загрязнение. А потом я увидел ту девушку. Я ее заметил сразу, даже не оборачиваясь, потому что она маленького роста и всегда бежит с таким подскоком, вприпрыжку — не так, как другие. И еще у нее русые волосы, и когда это сияющее солнце их коснулось, что-то такое произошло, чего нельзя было не заметить. Румпельштильцхен, сказал я про себя. Дейв нахально таращился на нее, и даже Сэмми обернулся, но я не отводил глаз от воды, следил за поплавком. Девушку я видел и так, мне не надо было оборачиваться.

— Эй, Скотти, — позвал Дейв. — Вон твоя жена мимо пробежала.

— Мы развелись, — сказал я.

— Ну все равно, это была она.

— Нет, — сказал я. — Она живет в Сан-Франциско.

— Может, это твоя следующая жена, — сострил Сэмми.

— Нет уж, это моя следующая жена, — заявил Дейв. — И первое, чему я ее научу, — это чтоб никаких лифчиков, ясно? Пускай трясутся!

Я следил за своей леской, она иногда вздрагивала и вспыхивала на солнце. Моя удача иссякла: я знал, что ничего сегодня не поймаю. К тому же мне пора было собираться на работу. Я смотал удочку и пошел по набережной на север. Девушка уже была далеко впереди, русые волосы подпрыгивали на каждом шагу. Я шел за ней, но на таком расстоянии даже нельзя было сказать, что я иду за ней, — мы просто двигались в одном направлении. Я так вцепился в нее взглядом, что сначала даже не заметил тех двоих торчков — мы с ними чуть не разминулись. Они шли, тесно прижавшись друг к другу, вид у них был измученный и одновременно эротичный — так иногда бывает по молодости, но потом все равно остается только измученный.

— Эй! — Я шагнул им наперерез.

Мы с ними сталкивались на этой набережной раз двадцать, но парень развернул на меня солнечные очки с таким видом, будто я неведомо откуда взялся, а девушка вообще продолжала идти как шла.

— Вы музыканты? — спросил я.

Парень отмахнулся, но тут девушка вскинула голову. Глаза беззащитные, будто голые: видно, солнце ей сейчас как нож. Этот ее бойфренд, или муж, или кем он ей приходится, мог бы и отдать ей свои очки.

— Он — сила! — сказала девушка про парня. Так говорят это слово мальчишки на роликах, подумал я. Но может, она сказала и не в том смысле, а в буквальном, прямом.

— Верю, — ответил я. — Верю, что он сильный музыкант.

Я достал из нагрудного кармана визитку Бенни. Я перекладывал ее из кармана вчерашнего пиджака в карман сегодняшней рубашки с помощью чистой бумажной салфетки, чтобы нечаянно не испачкать или не помять.

Тиснение на бумаге сверкнуло, как чеканка на римской монете. Я сказал:

— Позвоните этому человеку. У него свой лейбл. Просто скажите ему, что вы от Скотти.

Они разглядывали карточку, отворачиваясь от косого солнца.

— Позвоните ему, — повторил я. — Он мой друг.

— Угу, — буркнул парень не слишком уверенно.

— Ладно, удачи. — Но я чувствовал себя беспомощным. Позвонят? Не позвонят? У меня всего одна эта карточка, другой не будет.

Пока парень вертел в руках визитку, девушка подняла голову.

— Он позвонит, — пообещала она мне и улыбнулась, сверкнула мелкими аккуратными зубами, какие бывают только после брекетов. — Я его уговорю.

Кивнув, я пошел дальше. Я вглядывался, напрягал глаза, но бегуньи впереди уже не было видно.

— Эй, — донеслось сзади.

Я обернулся.

— Спасибо! — крикнули парень и девушка одновременно.

Я уже забыл, когда меня кто-то за что-то благодарил. «Спасибо», — несколько раз повторил я про себя, стараясь удержать в памяти их сипловатые голоса и как в ответ что-то удивленно дернулось у меня в груди.

Интересно, почему весной, чуть потеплеет, птицы орут так истошно? — думал я, спускаясь с пешеходного моста над Рузвельт-драйв на свою Шестую Восточную. Может, в воздухе что-то особенное? Цветущие деревья сыпали на меня душистую пыльцу, но я не смотрел на них, я торопился домой. По пути на работу надо еще занести пиджак в чистку. Я помнил об этом со вчерашнего дня, с тех пор как пришел и скинул его на пол около кровати. Я не стану его расправлять, отнесу скомканным, небрежно брошу на прилавок. И пусть только приемщица попробует что-нибудь вякнуть. Не посмеет.

Я скажу ей просто:

— Вот, я тут ходил кое-куда, хочу почистить пиджак.

Мне его почистят, и он опять будет как новый.