АКСИОМАТИК

ИГАН Грег

Иган пишет произведения в жанре жёсткой научной фантастики, отдавая предпочтение темам, касающимся математики, квантовой механики, природы сознания, генетики, виртуальной реальности, искусственного интеллекта и взаимоотношений рационального материализма и религии.

В силу некоторой общей специфичности и перегруженности научной составляющей (такую ветвь в НФ даже называют «

hardest science fiction

») творчество Игана находит отклик конечно же не у всех любителей фантастики, и оно, можно сказать, еще не получило во всей полноте того признания, которого безусловно заслуживает…

(Неофициальное электронное издание).

 

БЕСКОНЕЧНЫЙ УБИЙЦА

Рассказ

Одно в этом мире не меняется никогда. Стоит какому-то S-наркоше перевернуть реальность вверх тормашками, как меня посылают в самую карусель — задать ему перцу.

Почему меня? Я стабилен. Надежен. Заслуживаю доверия. Так они мне говорят после каждого отчета. Психологи Компании (каждый раз новые) восхищенно качают головами, проглядывая его, и объясняют, что я теперь и тогда — одна и та же личность. Неизменившаяся.

Параллельных вселенных существует бесконечное множество — такое же бесконечное, как и множество действительных чисел, с множеством целых тут сравнения некорректны. Количественная оценка «неизменности» требует сложных математических расчетов, однако, грубо говоря, я так или иначе сохраняю самотождественность. От мира к миру я меняюсь в меньшей степени, чем все остальные. В какой степени? В скольких мирах? В достаточной, чтобы сохранять полезность. В достаточном количестве, чтобы я хорошо делал свою работу.

Мне так и не сказали, как Компания это узнала и как нашла меня. Я был нанят в девятнадцатилетнем возрасте. Меня хорошо натренировали. Подозреваю, что и мозги заодно промыли.

Иногда я размышляю, что со мной сделала эта стабильность и в какой мере она является моим личным качеством. Возможно, истинным инвариантом является способ моей тренировки? Возможно, если подвергнуть таким тренировкам бесконечное множество разных людей, результат всегда будет одним и тем же, сойдется к одному и тому же индивиду? Сошелся к одному и тому же?..

Не знаю.

* * *

Разбросанные по планете детекторы уловили мельчайшие признаки зародившегося Вихря и уточнили позицию его центра до нескольких километров. Это самая надежная оценка, какую могу я ожидать. Технологический обмен между Компаниями в параллельных мирах неограничен, в целях однородной оптимальности реагирования. Но даже в лучшем из миров детекторы слишком громоздки и неточны, чтобы установить положение центра с большей достоверностью.

Вертолет высаживает меня на пустоши у южной окраины Лейтаунского гетто. Я никогда здесь не бывал, но серые бетонные заграждения и забранные решетками окна до боли знакомы. В каждом крупном городе на Земле (на каждой Земле из всех мною виденных) есть квартал наподобие этого, обязанный своим существованием политике дифференциального усиления. Использование вещества S или торговля им строго запрещены, в большинстве стран они караются многократной смертью, но властям проще согнать наркош в отдельный район, чем обрабатывать их поодиночке, разбросанных по всему городу. Если попадешься на S в чистеньком ухоженном пригороде, тебе влепят в лоб пулю, но здесь полицейских нет вообще, так что и пуль бояться нечего.

Я направляюсь на север. Четыре часа утра, а уже жарко, как в джунглях. Стоит мне покинуть буферную зону, улицы заполняются толпой. Люди снуют туда-сюда, между ночными клубами, лавками по продаже алкоголя, игровыми домами, борделями… Уличное освещение не работает, потому что власти отрезали район от городской энергосети, но какой-то местный умник придумал заменить обычные фонари тритий-фосфорными, которые не нуждаются во внешнем источнике энергии и испускают холодный, бледный, так и хочется сказать — молочный свет, вот только молочко это радиоактивно.

Бытует мнение, что S-наркоши ничего не делают, только грезят двадцать четыре часа в сутки. Оно ошибочно. Они едят, пьют, срут и тратят деньги, как и все мы. Просто, пока большая часть легиона личностей каждого наркоши спит, остальные продолжают закидываться.

Разведка Компании докладывает, что в Лейтауне образовался Вихрекульт, и его приверженцы постараются мне помешать. Меня уже предупреждали о существовании таких групп, но до стычки дело ни разу не доходило. Малейший сдвиг реальности — и культистов как корова языком слизала. Компания и гетто устойчивы к воздействию вещества S, остальное весьма условно. Я не расслабляюсь лишь потому, что, даже если культисты не повредят миссии в целом, некоторые мои двойники от них несомненно погибнут, как и в прошлом; и не исключено, что ко мне самому это относится тоже.

Я отдаю себе отчет, что неизмеримо большее число моих аналогов выживет. Собственно, этот факт будет единственным различием между мной и ними.

Так что, вероятно, тревожиться насчет смерти нет резона.

Но я тревожусь.

Меня одели скрупулезно: вырядили в сувенирную голорефлекторную рубашку с надписью «Группа Жирные мамаши-одиночки пусть катятся в ад/кругосветный тур», подобрали джинсы и кроссовки нужного фасона. Как ни странно, S-наркоши — стойкие приверженцы определенного течения моды, чего не скажешь об их грезах в целом; вероятно, часть их подсознательно желает разделить грезы и реальность. Пока что я идеально закамуфлирован, но не слишком рассчитываю, что камуфляж мне долго прослужит.

Вихрь набирает скорость, разные части гетто обрушиваются в разные реальности, и перемены мод — едва ли не самый чувствительный маркер такого сдвига. Как только моя одежда покажется вышедшей из моды, буду знать, что повернул не туда.

Высокий лысый мужчина сталкивается со мной, вывалившись из бара. У него изо лба, рядом с ухом, торчит дополнительный скрюченный большой палец. Он поворачивается ко мне и осыпает ругательствами. Я не остаюсь в долгу, но отвечаю осторожнее: у него могут быть в этой толпе друзья, а у меня мало времени, чтобы тратить на подобных идиотов. Я не стараюсь напрягать обстановку, пробую выглядеть уверенным в себе, чуть равнодушным, но не высокомерным или надменным. Этот подход срабатывает: еще секунд тридцать мужик сыплет непристойностями, потом, удовлетворившись этим, отворачивается и, презрительно фыркнув, уходит.

Я иду своей дорогой. Я размышляю, сколько моих двойников не сумели уладить все тихо-мирно.

Я перехожу на быстрый шаг, чтобы компенсировать невольную задержку.

Кто-то догоняет мня и начинает идти рядом.

— Э, слышь? Мне понравилось, как ты его отшил. Тонко, расчетливо, прагматично! Высший класс, чувак!

Женщина немногим моложе тридцати, с коротко стриженными волосами, отливающими синеватым металлом.

— Заткнись. Меня это не интересует.

— Что тебя не интересует?

— Все.

Она качает головой.

— Неправда. Ты тут новичок и чего-то ищешь. Или кого-то. Может, я тебе помогу?

— Отвали.

Она пожимает плечами и отваливает, заметив напоследок:

— На каждой охоте нужен туземный проводник, подумай…

* * *

Через несколько кварталов я поворачиваю в темную боковую улочку. Тут тихо и пустынно. Воняет горелым мусором, дешевыми инсектицидами и мочой. И, клянусь, я чувствую, как в темных заброшенных зданиях вокруг меня спят люди. Грезят под веществом S.

S-наркотик не чета остальным, кайф от S ни сюрреалистичен, ни эйфористичен. Он не похож и на симуляторы: там одни пустые фантазии, абсурдные сказочки о баснословном богатстве и всемирной известности. Под S грезят о жизнях, которые наркоши в буквальном смысле слова могли бы прожить. Они так же достоверны, как реальность. С одним исключением: если содержание грезы наркошу не устраивает, он волен ее оставить и выбрать себе другую (не закидываясь в грезах новой порцией S… хотя и такое бывает). Он или она может перейти туда, где все ошибки отменены, а решения не абсолютны. Жизнь без тупиков и просчетов. Возможно и достижимо все.

S обеспечивает наркоману жизнь в любом параллельном мире, где у него есть аналог, человек, с которым у него достаточно много общего в физиологии мозга для паразитического нейронного резонанса. Генетическая тождественность для этого вроде бы не обязательна, но, например, развитие в раннем детстве однозначно сказывается на состоянии соответствующих нейронных структур.

Для большинства наркош S не делает ничего другого. А у одного на сотню тысяч сон — это только начало. На третьем или четвертом году употребления S они начинают перемещаться между мирами физически. Вытесняя своих аналогов.

Засада в том, что прямой обмен не так-то прост. Нельзя просто взять и переключиться от версий мутанта, обретшего такую власть, ко всем версиям, каким ему бы хотелось стать. Переход энергетически невыгоден: на практике каждый сновидец должен медленно, постепенно перемещаться от мира к миру между всеми точками бифуркации. Эти точки, в свою очередь, заняты другими версиями самого сновидца. Все равно что проталкиваться в толпе или плыть по реке.

Сперва казалось, что мутантов слишком мало, чтобы от них был какой-то реальный вред. Впоследствии открыли явление симметрической парализации: все потенциальные межмировые потоки равновероятны, в том числе и точно отменяющие друг друга.

В первых нескольких случаях, когда такая взаимоблокировка имела место, не случилось ничего, кроме секундного, практически неощутимого миротрясения, проскальзывания реальностей. Детекторы зарегистрировали эти события, но локализовать не сумели: чувствительности еще не хватало.

В конце концов критический порог был превзойден. Установились сложные разветвленные миропотоки с патологическими топологиями, вложение которых полностью осуществимо только для пространства бесконечной размерности. Потоки эти обладают существенной вязкостью и увлекают в себе близлежащие мировые точки. Так возникает Вихрь: чем ближе ты к мутанту-сновидцу, тем быстрее тебя несет от мира к миру.

Все большее и большее число сновидцев вовлекались в поток. Поток набирал скорость. Чем быстрее он тек, тем дальше расходились изменения реальности.

Компания не желает, чтобы вся реальность превратилась в засранные гетто. Моя работа состоит в том, чтобы ограничивать растекание потока.

Я поднимаюсь по боковой улице на возвышенность. В четырех сотнях метров впереди магистраль. Я отыскиваю укрытие в руинах близстоящего дома, вынимаю бинокль и минут пять исследую окрестности. Каждые десять-пятнадцать секунд происходит мутация: у кого-то меняется одежда, кто-то внезапно меняет позу, исчезает в никуда или материализуется из ниоткуда. Бинокль у меня не простой: он умеет подсчитывать частоту таких событий в поле зрения и наносит их на карту, определяя, куда нацелен поток.

Я разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов и оглядываю толпу, из которой выбрался. Там скорость мутаций заметно ниже, но качественно они те же. Сами пешеходы, разумеется, ничего не замечают — вихреградиенты, как обычно, так малы, что двое людей в поле зрения друг друга на переполненной улице почти наверняка принадлежат к одной и той же вселенной. Перемены видны лишь на расстоянии.

Фактически же я подошел ближе к центру Вихря, чем пешеходы к югу от меня, и большей частью наблюдаемые мной изменения вызваны моим собственным межмировым движением. Я давно уже покинул мир своих последних нанимателей. Вскоре вакансия эта заполнится, если уже не заполнилась.

Я провожу третий цикл наблюдений на некотором расстоянии от линии север-юг, соединяющей первые две реперные точки. Таким образом я получаю триангуляционную оценку позиции центра Вихря. С течением времени он перемещается, но не очень быстро. Поток течет между мирами, где центры Вихрей близки друг к другу, так что местоположение их самих изменяется в последнюю очередь.

Я спускаюсь с возвышенности и поворачиваю на запад.

* * *

Я снова на свету, в толпе, жду паузы в уличном движении. Кто-то трогает меня за плечо. Я разворачиваюсь: это опять та синеволосая женщина. Я гляжу на нее с выражением вежливой скуки, но молчу. Вряд ли это та же самая ее версия, что встречала другую версию меня самого. Зачем зря рушить ее картину мира? Впрочем, некоторые местные жители уже наверняка заметили, что дело неладно — достаточно послушать, как радиостанция истерически скачет с песни на песню, — но я не заинтересован в распространении таких вестей.

— Я помогу тебе ее найти, — говорит она.

— Кого?

— Я в точности знаю, где она. Тебе не нужно занимать время измерениями и расчётами…

— Заткнись. Идем.

Она нерешительно следует за мной в переулок. Возможно, это засада. Чья? Вихрекультистов? Но в переулке пусто. Уверившись, что мы одни, я прижимаю ее к стене и вытаскиваю оружие. Она дрожит, но явно не от удивления. Она не кричит и не сопротивляется. Я исследую ее встроенным в пушку магнитно-резонансным сканером. Никаких скрытых трансмиттеров, никакого оружия, никаких сюрпризов.

— Почему бы тебе не сказать мне, — спрашиваю я, — что все это значит?

Я готов поклясться, что никто не видел меня на возвышенности. Впрочем, если это был не я, а мой аналог, может статься, что его-то она и видела. Это бывает редко, но все же случается.

Она прикрывает глаза и говорит тихо:

— Я хочу сэкономить тебе время. Только и всего. Я знаю, где сновидица. Я помогу тебе ее разыскать.

— Зачем?

— Зачем? У меня тут бизнес, и я не хочу видеть, как он сливается вниз по кроличьей норе. Ты вообще знаешь, что это такое — восстанавливать все контакты, все связи после Вихря? Ты что, думаешь, у меня останется страховка!

Я не верю ни единому ее слову, но решаю подыграть. Это проще, чем вышибать ей мозги.

Я отвожу пушку и достаю из кармана навигатор.

— Покажи.

Она тычет пальцем в здание километрах в двух к северо-востоку.

— Пятый этаж, номер 522.

— Откуда ты знаешь?

— Там мой приятель живет. Он заметил сдвиги еще до полуночи и связался со мной. — Она истерически хихикает. — Я его не так хорошо знаю, но… наверное, он знает меня другой.

— Почему ты не убежала, когда услышала новости?

Она яростно трясет головой.

— Да пойми ты, нет ничего хуже, чем удирать! Я потеряю этот мир, который мне знаком, а то, что за пределами города, меня никогда не интересовало. Мне по барабану, кто у нас в правительстве или на поп-эстраде. Мой дом здесь. Если Лейтаун сдвинется, лучше уж пускай унесет меня с собой. Или часть меня.

— Как ты меня нашла?

Она пожимает плечами.

— Я знала, что ты явишься. Все знают, что такой человек должен прийти. Разумеется… я не знала, как ты выглядишь. Зато я знаю этот район и сразу замечаю незнакомцев. Ну и… кажется, мне повезло.

Повезло. Точно сказано. У некоторых моих аналогов будут свои воспоминания об этом разговоре, а у остальных — вообще никакого разговора. Еще одна случайная задержка.

Я сворачиваю навигатор.

— Спасибо за информацию.

— Не за что, — говорит она.

И добавляет мне вдогонку:

— Ты же знаешь, мне не привыкать.

* * *

Я убыстряю шаг, другие мои версии наверняка поступают так же, пытаясь скомпенсировать потерянное время. Я не надеюсь на идеальный синхрон, однако дисперсия хитра: если не приложить усилия для ее минимизации, кончится дело тем, что я обнаружу себя путешествующим к центру Вихря по всем возможным путям. Займет это целые дни.

Хотя обычно мне удается компенсировать потерянное время, свести задержку совсем на нет не получается никогда. Я трачу разное время на разных расстояниях от центра, следовательно, мои аналоги сдвигаются неоднородно. Теоретические модели показывают, что в определенных условиях это приведет к разрывам; меня затянет в разные слои потока и вырвет из синхрона с остальными. Все равно что пытаться уменьшить вдвое количество чисел от 0 до 1, начав с дыры между 0,5 и 1 и затем «размазывая» ее до бесконечности в кардинально идентичные, но геометрически уполовиненные. Ни одни аналог не погибает, и ни в каком из миров я не появляюсь в двух версиях, но разрывы тем не менее появятся.

Я не колеблюсь, устремляясь по сообщенному информатором адресу мутантки-сновидицы. Истинна информация или нет, в любом случае из всех миров, захваченных Вихрем, к успеху я приду лишь в незначительной доле — во множестве меры нуль, выражаясь математически строго. Любое действие, предпринятое в нуль-множестве, никак не повлияет на целостность самого потока. Если это так, то все мои поступки в определенном смысле не имеют значения: пускай даже все мои аналоги, получившие эту информацию, покинут Вихрь, на исходе миссии это никак не скажется. Множество меры нуль нельзя раздробить. Но ведь мои действия как индивида вообще не имеют никакого значения — никогда. Если я, и только я один, погибну, потеря эта будет пренебрежимо малой — инфинитезимальной. Однако я не способен знать, а не действую ли я в одиночестве.

На самом-то деле некоторые мои аналоги уже наверняка утрачены: как бы ни стабильна была моя личность, квантовые перестановки ее подтачивают. Когда бы ни был возможен физически определенный выбор, мои аналоги совершают, и продолжат совершать, единственный его акт. Глядя на все эти ветви, можно сказать, что моя личность проистекает из раздробленности, из их относительной плотности, и представляет собой статичную, предопределенную математически структуру. Свободная воля — артефакт рационалистических подходов. Я обречен принять все верные решения и допустить все мыслимые просчеты.

Но я «предпочитаю» (с оглядкой на применимость этого слова в данном случае) не слишком часто размышлять подобным образом. Единственный безопасный способ самоанализа для меня состоит в том, чтобы считать именно себя тем, кто среди множества аналогов обладает свободой воли. Я игнорирую натяжки во имя когерентности. Я подчинен процедуре. Я делаю все, что могу, чтобы… сконцентрировать себя и свое присутствие.

Я мог бы тревожиться о тех аналогах, кому суждено умереть, провалиться, дезертировать, но на этот случай есть простое решение: их я не учитываю. Я волен как мне угодно определять собственную личность. Может, я и вынужден принимать как данность тот факт, что личность эта множественна, однако границы этого определения прочерчиваю только я один. Я выживаю и прихожу к успеху. Другие — это кто-то еще.

Найдя удобное укрытие, я произвожу третью рекогносцировку. Все равно что прокрутить получасовой видеоролик за пять минут — вот только фон не меняется резко: за исключением нескольких существенно коррелированных пар, люди появляются и исчезают вполне независимо друг от друга, перепрыгивают из мира в мир и сдвигают реальность хотя и более-менее согласно, однако ничуть не заботясь о том, в каком месте при этом окажутся. Определение этого так сложно, что проще принять процесс за случайное блуждание. Несколько человек вообще не исчезают. Один как приклеился к углу улицы — только прическа у него менялась радикально, по крайней мере раз пять.

Когда замеры завершены, компьютер бинокля вычисляет координаты центра Вихря. В шестидесяти метрах от дома, указанного мне синевлаской: вполне приемлемая погрешность. Надо полагать, она сказала правду, но что это меняет? Я должен игнорировать ее.

Направляясь к цели, я задумываюсь, а не могло ли быть так, что в том переулке я все же попал в засаду. Возможно, местоположение мутантки было мне указано с умыслом заморочить, отвратить меня.

Возможно, женщина подбрасывала монетку и тем расщепляла вселенные: выпадет орел, выдаст положение сновидицы, выпадет решка, промолчит. Могла она бросить и кости — это открывало больший простор для стратегий.

Это лишь теория, но предположение мне нравится. Если это лучшее, на что Вихрекульт сподобился в попытке защитить свое божество, значит, опасаться мне смысла нет.

* * *

Я сторонюсь магистралей, но даже на боковых улицах вскоре ширятся вести. Люди — истерически веселые или мрачные — бегут во все стороны. У кого-то руки пусты, кто-то тащит за собой нехитрый скарб. Один мужчина носится от двери к двери, разбивает кирпичами окна, будит обитателей, возвещает им о катастрофе. Направление бегства не однородно, они просто стараются выскользнуть из гетто, удрать от Вихря; находятся, впрочем, и такие, кто в панике ищет своих друзей и близких, родственников и возлюбленных, которые вот-вот станут незнакомцами. Я от всей души желаю им преуспеть.

За исключением центральной зоны поражения, сновидцы и не пошевельнутся. Сдвиг для них мало значит, доступ к миру грез открыт отовсюду… ну, по крайней мере, они так думают. Кое-кто, вероятно, в состоянии аффекта, поскольку Вихрь способен затянуть их в миры, где вещество S неизвестно. Там у мутанта аналог, который в жизни об этом наркотике даже не слыхал.

Я поворачиваю на длинную прямую улицу. Невооруженным глазом заметно то, о чем пятнадцать минут назад мог сообщить только компьютер бинокля. Люди возникают и исчезают, мельтешат. Никто не остается на месте достаточно долго, некоторым удается проделать десять-двадцать метров до исчезновения. Многие спотыкаются на пустом месте или о реальные препятствия, орут проклятия. Свойственная людям уверенность в постоянстве окружающего мира бесцеремонно разрушена. Кто-то бежит вслепую, опустив голову и выставив руки. Большинству хватает ума передвигаться пешком, но на дороге полно разбитых и брошенных машин, они тоже появляются и исчезают; одну я успеваю заметить в движении — ненадолго.

Своего аналога я еще ни разу не видел. Я никогда его не видел. Случайное блуждание может забросить меня в один и тот же мир дважды — но вероятность этого является множеством меры нуль. Представьте себе мишень для дартса и бросьте в нее два дротика. Вероятность попасть дважды в одну и ту же точку — идеализированную, нульмерную точку — равна нулю. Если повторить эксперимент в бесчисленном множестве миров, попадание будет зарегистрировано во множестве меры нуль.

Перемены производят наибольшее впечатление на расстоянии. Пока я перемещаюсь, активность толпы их визуально чуть сглаживает. Но путь мой лежит в области более резких градиентов, а значит — в средоточие хаоса. Я двигаюсь размеренным шагом, присматриваясь к возникающим из ниоткуда препятствиям и сдвигам ландшафта.

Тротуары иссыхают, проезжая часть остается, но здания вокруг становятся причудливыми химерами. Фрагменты слеплены вкривь-вкось, взяты из разных архитектурных стилей. Затем из совершенно разных построек. Такое впечатление, что вокруг меня на предельной скорости работает архитектурный голографический конструктор. В скором времени большая часть «зданий» распадается, не выдержав случайного распределения нагрузок. Путь становится опасным, так что мне приходится выйти на проезжую часть и протискиваться между машин. Движение давно прекратилось, но простое перемещение между «стационарными» кучами металла тоже доставляет трудности. Препятствия возникают и пропадают. Иногда проще дождаться, пока они исчезнут сами собой, чем возвращаться и искать пути обхода. Временами меня зажимает со всех сторон, однако никогда — надолго.

Наконец в большинстве миров все здания вокруг распадаются, и край проезжей части становится более или менее проходимым. Гетто как после землетрясения: если оглянуться вдаль от Вихря, не увидишь ничего, кроме серого тумана обобщенных построек. Отсюда кажется, что здания движутся как одно целое, а может, там и вовсе ничего не уцелело; в любом случае, я сдвигаюсь куда быстрее, и горизонт размазан в аморфную кашицу миллиардов равновероятных возможностей.

Передо мной возникает рассеченная от макушки до паха человеческая фигура, колеблется и пропадает. У меня сводит в ком кишки, но я продолжаю путь. Я знаю, что такова судьба большинства моих версий, но эти смерти я объявляю и считаю смертями незнакомцев. Градиент вырос настолько, что разные части тела может утянуть в разные миры, и статистика дает неутешительный прогноз вероятности их успешной анатомической рекомбинации. Впрочем, скорость этой роковой диссоциации ниже, чем показывали вычисления: каким-то образом человеческое тело сохраняет тенденцию к целостности и сдвигается как единое куда чаще, чем позволяет ему теория. Физические основы этой аномалии пока не изучены. Как и физические основы способности человеческого мозга создавать иллюзию уникальной истории, иллюзию времени и личности, склеивая воедино разные ветви и сектора суперпространства.

Небо наливается светом. Странным серовато-синим светом, совершенно невиданным у обычного небосклона. Улицы пребывают в постоянном движении, на каждом втором-третьем шаге асфальт сменяется брусчаткой, бетоном, песком, причем, разумеется, на разных высотах, и даже, на краткое время, выжженной солнцем травой. Навигационный имплантат в голове указывает мне путь сквозь хаос. Облака пыли и дыма рассеиваются и наползают, а потом…

…потом возникает квартал жилых домов, чья поверхность местами посверкивает, но в остальном не выказывает признаков распада. Скорость Вихря тут выше, чем где бы то ни было, но уже вступил в силу балансирующий эффект: миры, между которыми течет поток, тем ближе друг к другу, чем ближе ты к сновидцу.

Строения расположены примерно симметрично. Что находится в центре, я знаю и так. Я бы ни при каких условиях не ошибся в этом выводе, значит, и дурацкие умозаключения насчет попыток сбить меня с пути были бессмысленны.

Вход осциллирует между тремя основными вселенными. Я выбираю левую. Это стандартная процедура, которую Компания приняла задолго до моего поступления на работу. Она применяется для перемещения между различными Компаниями. Разумеется, какое-то время могли бытовать иные инструкции, но эта схема давно их вытеснила, поскольку других указаний я никогда не получал. Мне хотелось бы подчас сойти с пути или выбрать иную альтернативу, но я не смею выступить с таким предложением. Ясно, что оно будет скорее спущено вниз по потоку, чем принято к действию. У меня нет выбора, только пользоваться предписанной процедурой для минимизации межмирового разброса.

Из вестибюля поднимаются четыре лестничных колодца. Все превратились в кучи сверкающего мусора. Я поворачиваю к левому крайнему. Гляжу вверх: утренний свет пробивается из множества допустимых окон. Промежутки между бетонными остовами ступеней, сокрытыми в кучах, более или менее постоянны. Разности энергий между различными состояниями столь массивных макроструктур слишком значительны, придают им большую, чем можно полагать, устойчивость.

Лестничные ступени, а иногда пролеты, сохраняют подобие формы. С течением времени здание, несомненно, растрескается и рухнет; сновидица погибнет вместе с ним мир за миром. Поток иссякнет. Но как далеко успеет унестись к тому моменту Вихрь?

Я несу маленькие, но вполне пригодные для моей задачи взрывные устройства. Одно я устанавливаю внизу лестницы, произношу кодовые слова и убегаю. Перебежав вестибюль, оглядываюсь. Заметных изменений в куче мусора не произошло: бомба провалилась в иной мир. Впрочем, в каком именно мире из бесконечного их множества она сработает, лишь вопрос веры и опыта.

Там, где была дверь, уже ничего нет. Я наталкиваюсь на стену, отступаю, разбегаюсь и прохожу насквозь. Бегу через дорогу. Передо мной появляется брошенная машина. Я прячусь за ней, укрываю голову.

Восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один.

Двадцать два?

Ни звука. Я гляжу вверх. Машины нет. Здание осталось стоять и продолжает посверкивать.

Озадаченный, я поднимаюсь. Иногда бомбы отказывают — должны отказывать… Но взорвалась она в достаточном числе миров, чтобы поток иссяк.

Так что же случилось? Вероятно, сновидица уцелела на небольшом, но связном участке потока и успела замкнуть его в петлю. А мне не повезло очутиться поблизости. Я выжил, но как? Миры, в которых бомба срабатывает, разбросаны случайно, однородно, достаточно плотно, чтобы дело было сделано. Вероятно, проявил себя какой-то странный эффект кластеризации. Налицо разрыв.

Или же меня затянуло в поток. Теоретические условия этого всегда казались мне слишком натянутыми, чтоб реализоваться в реальной жизни, но что, если этот миг настал? Разрыв моего присутствия вниз по течению привел к тому, что в определенном множестве миров бомба вообще не была заложена. Это множество захватило меня, как только я вышел из здания, и моя скорость сдвига переменилась.

Я «возвращаюсь» к лестничному колодцу. Никакой невзорвавшейся бомбы. И следа моего присутствия. Я устанавливаю запасную бомбу и убегаю. На сей раз я не ищу себе укрытия, а просто ложусь на землю.

Ничего.

Я пытаюсь успокоиться и визуализировать вероятности. Если бы разрыв, лишенный бомб, не полностью миновал разрыв моего присутствия к моменту детонации первого устройства, я все еще оказался бы вне уцелевшего потока. Значит, остается предположить, что та же последовательность свершилась снова.

Я глазею на невредимое здание. Я — те, кто выживают. Так я определяю себя. Иного не требуется. Но кто же провалился? Если меня не было в определенной части потока, значит, и терпеть неудачу в этих мирах было некому. Кто же потерпел ее? Кого мне винить? Тех, кто успешно заложил бомбу, но «не сумел» этого сделать в иных мирах? Отношусь ли к ним я сам! У меня нет способа это проверить.

Дальше-то что? Как широк разрыв? Насколько близок я к нему? Сколько раз мне еще суждено терпеть неудачу?

Я решаю продолжать попытки убить сновидицу, пока не добьюсь успеха.

Я возвращаюсь к лестничному колодцу. Промежутки между ступенями около трех метров. Для подъема я использую небольшую «кошку» на короткой веревке. «Кошка» выстреливает начиненный взрывчаткой дротик в бетонный пол. Если веревка разматывается, вероятность разным ее частям оказаться в различных мирах возрастает, поэтому я должен спешить.

Я систематически обыскиваю первый этаж, как если бы никогда не слышал про номер 522. Стены разъезжаются и съезжаются, не прекращая рябить вероятностями. Обстановка крайне бедная. Кое-где попадаются скудные пожитки постояльцев. Закончив с этим, я останавливаюсь и жду, пока часы в моей голове не покажут следующее кратное десяти значение минут. Стратегия не безукоризненна — некоторые отставшие аналоги провалятся больше чем через десять минут. Но, сколько бы ни ждать, лучшей не придумать.

На втором этаже тоже никого, но он оказывается чуть стабильнее. Несомненно, я двигаюсь к сердцу Вихря.

На третьем этаже архитектура почти неизменна. На четвертом в уголках комнат еще что-то поблескивает, в остальном же он совершенно обычен.

На пятом…

Я выбиваю двери одна за другой, методично двигаясь по коридору.

502.

504.

506.

Я мог бы и не соблюдать очередности, подойдя так близко, но мне так легче: знать, что не осталось никакого шанса для перегруппировки.

516.

518.

520.

В конце комнаты 522 стоит кровать. На ней девушка. Волосы ее — сверкающее алмазное гало вероятностей. Одета она в прозрачную дымку. Тело же кажется прочным и постоянным. Опорная точка, вокруг которой вращается весь ночной хаос.

Я вхожу, прицеливаюсь ей в голову и стреляю. Пуля пролетает несколько миров и убивает ее аналога вниз по течению. Я стреляю снова и снова, подсознательно ожидая получить себе между глаз пулю близнеца. Или, может быть, увидеть, как замирает поток — ведь живых сновидиц осталось слишком мало, чтобы поддерживать его течение. Должно было остаться…

Ничего подобного.

— Ты зря теряешь время.

Я разворачиваюсь. Синевласка стоит в проеме двери. Я перезаряжаю оружие, она не пытается меня остановить; руки у меня трясутся. Я поворачиваюсь к сновидице и убиваю еще двадцать четыре ее аналога. Версия, лежащая передо мной, остается в живых. Поток продолжает течь.

Я снова перезаряжаю пушку и нацеливаю ее в синевласку.

— Что ты со мной сделала? Я что, остался один? Ты убила всех остальных?

Но это же чушь… а если так, то как она меня видит? Я был бы моментальным, неощутимым отсверком на краю поля зрения каждого ее аналога. Она бы даже не узнала, что я здесь.

Она качает головой и вежливо говорит:

— Мы никого не убивали. Мы тебя отобразили. В канторову пыль. И всех. Все вы живы — но никто из вас не в состоянии остановить поток.

Канторова пыль: фрактальное множество, бесконечно делимое, но меры нуль. Разрыв моего присутствия не единичен: их бесконечное число. Бесконечный ряд все уменьшающихся прогалин — все ближе, и ближе, и ближе… Но…

— Но как? Ладно, ты меня задержала, ты со мной заговорила, но как тебе удалось скоординировать все задержки? Как ты рассчитала эффекты? Это потребовало бы…

— Бесконечной вычислительной мощности? Бесконечного числа людей? — Она едва заметно улыбается. — Я — бесконечное число людей. Все мы — сновидцы под веществом S. Все мы снимся друг другу. Мы действуем вместе, синхронно, как единое — или же порознь. Возможны и промежуточные варианты, как твой. Те мои аналоги, что видят и слышат тебя, делятся сенсорными данными с остальными моими версиями.

Я разворачиваюсь к сновидице.

— Зачем тебе ее защищать? Она никогда не получит желаемого. Она разрывает город на части, а конечной цели так и не достигнет.

— Здесь не достигнет.

— А где? Она пересекает все миры, в которых существует! Куда еще ей отправиться?

Женщина качает головой.

— Кто создатель этих миров? Альтернативные исходы физических процессов. Но на этом творение не останавливается. Возможность перемещения между мирами оказывает аналогичное воздействие. Суперпространство как таковое тоже расщеплено на версии, содержащие все возможные межмировые потоки. И потоки высших порядков между этими версиями суперпространства. Вся структура разветвляется снова и снова…

Я закрываю глаза, потому что голова идет кругом. Представить себе только это нескончаемое восхождение по бесконечностям…

— Так что в каком-то мире сновидица всегда побеждает, что бы я ни предпринимал?

— Да.

— И где-нибудь всегда побеждаю я, потому что ты бессильна со мной совладать?

— Да.

Кто же я!  Я — множество тех, кто победил. Тогда кто же я?

Я — никто.

Я — множество меры нуль.

Я роняю пушку и делаю три шага к сновидице. Моя одежда, и так уже потрепанная, изгрызенная потоком, разлетается по разным мирам и опадает.

Я делаю еще один шаг.

Внезапно становится жарко. Я останавливаюсь. Мои волосы и верхний слой кожи исчезли. Я весь в тонкой кровяной пленке.

Я впервые замечаю, что на лице сновидицы застыла улыбка.

Я задумываюсь, в скольких еще бесконечностях миров я сделаю следующий шаг, в скольких бесконечностях развернусь, отступлю и выйду из номера.

Кем, собственно, я стану, выжив и погибнув всеми возможными способами? Кого спасу от позора?

Себя.

Перевод с английского: Конрад Сташевски.

 

ДНЕВНИК, ПОСЛАННЫЙ ЗА СОТНЮ СВЕТОВЫХ ЛЕТ

Рассказ

На Мартин-Плейс, как обычно в обеденную пору, фланировала пестрая толпа бездельников. Я нервно всматривался в лица, но Элисон пока что не видел. Никого даже близко похожего.

Час тридцать семь минут четырнадцать секунд.

Мог ли я ошибиться в чем-то настолько для себя важном? Ведь осознание ошибки уже заполнило бы мой разум… Знание это, впрочем, не имело никакой особой ценности. Разумеется, состояние личности от него бы изменилось. Естественно, оно в какой-то мере повлияло бы на мои действия. Но я уже понимал, что произойдет в конечном счете, и каким окажется это влияние. Я напишу то, что читал.

Волноваться нет смысла.

Я сверился с часами.

1:27:13 превратились в 1:27:14. Кто-то похлопал меня по плечу. Я обернулся.

Элисон.

Конечно же, Элисон.

Я никогда не видел ее во плоти до сегодняшнего дня, но сжатый по методу Барнсли моментальный снимок, забивший весь мой канал связи на месяц, вскоре будет отослан.

Я помедлил и выдал то, что мне нужно было сказать, сознавая, что веду себя очень глупо:

— Приятно тебя тут встретить.

Она засмеялась. Меня внезапно поглотило счастье. Немыслимое, непостижимое. В точности такое, как описано в моем дневнике, как я читал там сотню раз. Удивительно! Впервые я прочел эту запись, когда мне было девять лет. Следующей ночью я опишу ее такой, сев за компьютер. Я буду вынужден так поступить, но как иначе обуздал бы я свою эйфорию?

Наконец-то я встретил женщину, с которой проведу жизнь.

У нас впереди еще пятьдесят восемь лет. Мы будем любить друг друга до самого конца.

— Где пообедаем?

Я нахмурился, решив сперва, что она шутит, и одновременно озадачившись, отчего я оставил себе такую лазейку.

— У Фульвио, разве ты… — начал было я и тут же вспомнил, что она понятия не имеет о таких вещах. 14 декабря 2074 года я запишу восхищенно:

Э. никогда ни о чем тривиальном не думает, она концентрируется на главном.

Дело в том, — вывернулся я, — что они не успеют все приготовить. Они все расписание перекроят, но…

Элисон приложила палец к губкам, склонилась вперед и поцеловала меня. На миг я впал в прострацию и застыл, подобно статуе. Через секунду-другую вернул поцелуй.

Когда мы оторвались друг от друга, я тупо промямлил:

— Я не знал… Я думал, что мы… Я…

— Джеймс, не валяй дурака.

Она была права.

Я смущенно засмеялся.

Чушь какая-то: через неделю мы займемся любовью, и я уже знаю каждую подробность, но этот нежданный поцелуй тем не менее сконфузил меня.

— Пошли, — сказала Элисон, — может, и не успеют они ничего приготовить, но мы подождем и поболтаем. Надеюсь, ты не стал читать все наперед, иначе нам будет очень скучно.

Она взяла меня за руку и повела за собой. Я повиновался. Меня трясло.

На полпути к ресторану ко мне вернулся дар речи.

— Но ты… ты что, знала, как все будет?

Она рассмеялась.

— Нет. Но я не говорю себе всего. Люблю сюрпризы. Буду любить. А ты?

Ее обычный подход меня как-то сковывал.

Э. никогда ни о чем тривиальном не думает.

Об этом разговоре я ничего не знал и затруднялся в выборе слов. Импровизация удавалась мне скверно.

— Сегодня очень важный для меня день, — скучным тоном начал я. — Я всегда думал, что я сохраню для себя наиболее аккуратное и полное, какое только возможно, описание этого дня. То есть, с точностью до секунды нашей встречи. Но я не могу себе вообразить, почему этой ночью мне даже не захочется упомянуть наш первый поцелуй.

Она крепко стиснула мою руку, подалась ко мне и заговорщицким тоном прошептала:

— Но ты так поступишь. Ты утаишь ее от себя. И я тоже. Ты в точности знаешь, что намерен написать, и в точности знаешь, о чем собираешься рассказать. И ты знаешь, что этот поцелуй останется нашей маленькой тайной.

* * *

Фрэнсис Чэнь не был первым астрономом, открывшим охоту на времяреверсивные галактики, но ему первому пришла в голову мысль вести ее из космоса. Он запустил на капитально замусоренную орбиту Земли свой небольшой телескоп. К тому времени все серьезные астрономические проекты переместились в относительно чистый регион внутрисистемного пространства у темной стороны Луны. Десятилетиями космологи строили теории относительно грядущего сжатия Вселенной, перехода ее в фазу, обратную расширению, и надеялись уловить ее свет, знаменующий (возможно) разворот всех стрел времени.

Чэнь полностью засветил фотодетектор и стал искать участок космоса, наблюдение за которым приведет к обращению экспозиции. То есть — утечке тока из массива пикселей, которая сформирует доступное распознаванию изображение. Фотоны от обычных галактик, улавливаемые обычными телескопами, оставляют след в виде изменений зарядового состояния ячеек электрооптической полимерной сетки; наблюдение же за времяреверсивными галактиками приводит к утечке заряда с детекторов, эмиссии фотонов, покидающих телескоп в начале долгого путешествия в будущее Вселенной, чтобы десятки миллиардов лет спустя звезды поглотили их и присоединили их неизмеримо малую лепту к горению великой ядерной топки, повернутому вспять — от уничтожения к формированию протозвезды.

Когда Чэнь объявил об успехе наблюдений, его встретили почти с единодушным скептицизмом. И это была вполне обоснованная реакция, поскольку Чэнь наотрез отказался сообщать координаты наблюдаемого им объекта. Он вообще дал только одну пресс-конференцию, и я смотрел ее запись много раз.

— А что бы произошло, если бы вы нацелили на эту штуку незаряженный фотодетектор? — спрашивал озадаченный журналист.

— Я не смог бы.

— В каком смысле не смогли бы!

— Представьте себе, что вы наводите детектор на обычный источник света. Если детектор исправен, ячейки так или иначе зарядятся. Никакого смысла не имеет заявление «наведу этот детектор на источник света, но сигнала не будет зарегистрирован». Это невозможно. Такого не произойдет.

— Ну да, но…

— Теперь представьте себе обращенную во времени ситуацию. Если вы наведете детектор на источник света, расположенный в зоне обращенного времени, он обязательно должен быть перед этим заряжен.

— Но если вы перед этим специально его разрядите, а потом…

— Простите, но вы не сделаете этого. Вы не сможете.

Вскоре после этого Чэнь удалился в самоизгнание, но, поскольку работу его спонсировали правительственные организации, и она выдержала все проверки аудиторов, копии его заметок остались в архивах. Почти пять лет прошло, прежде чем их там раскопали, и к тому времени теоретики разработали новые модели, делавшие результаты эксперимента Чэня правдоподобнее. Как только координаты попали в открытый доступ, на них набросилась добрая дюжина исследовательских коллективов. Через несколько дней стало ясно, что данные Чэня соответствуют действительности.

Большинство вовлеченных в заварушку астрономов от комментариев воздерживались, но трое позволили себе следующую аналогию.

Представьте астероид, проходящий в нескольких сотнях миллиардов километров от Земли и блокирующий от наблюдения с нее галактику Чэня. В системе отсчета, связанной с времяреверсивной галактикой Чэня, заслон галактики астероидом с околоземной орбиты будет замечен с опозданием на полчаса, когда наконец прибудут последние фотоны, успевшие покинуть галактику до прохождения астероида по линии наблюдения. В нашей системе отсчета время течет в противоположном направлении. Для нас величина задержки будет отрицательной. Мы можем рассматривать детектор, а не галактику, как источник фотонов, однако от детектора потребуется остановить эмиссию фотонов ровно за полчаса до того, как астероид перекроет линию наблюдения, и возобновить ее только тогда, когда путь фотонам до галактики расчистится. Причина и следствие. У детектора нет никакой причины терять заряд и излучать фотоны, даже если причина эта лежит в световом конусе будущего.

Теперь заменим неконтролируемый и маловероятный астероид простым электронным затвором. Окружим линию наблюдения зеркалами, понизив эффективную размерность эксперимента. Пускай затвор и детектор размещены практически вплотную друг к другу. Осветите факелом свое отражение в зеркале, и увидите сигнал, пришедший из прошлого. Осветите зеркало светом, пришедшим из галактики Чэня, и увидите сигнал, приходящий из будущего.

Хаззард, Капальди и Ву разместили пару собранных в космосе зеркал на расстоянии нескольких тысяч километров. Используя множественные отражения, они добились длины оптического пути почти в две световых секунды. На одном конце «линии задержки» они поместили телескоп, направленный к галактике Чэня, на другом — фотодетектор. (С технической точки зрения, впрочем, «другой конец» находился на том же спутнике, что и телескоп.) В первых экспериментах телескоп снабжали затвором, срабатывавшим вследствие «случайного» распада в небольшом количестве радиоактивного изотопа.

Последовательность положений «открытый затвор — закрытый затвор» была введена в компьютер и сопоставлена с графиком скорости разрядки детектора. Два набора данных вполне предсказуемо совпадали. С тем исключением, разумеется, что детектор начинал разряжаться за две секунды до открытия затвора и переставал разряжаться за две секунды до закрытия.

После этого ученые заменили изотопный спусковой крючок ручным управлением и попытались изменить будущее.

Хаззард несколькими месяцами позднее говорил в интервью:

— Сперва мне все это казалось извращенным тестом на скорость реакции: вместо того, чтобы нажать на зеленую кнопку, когда загорается зеленая лампочка, мы должны были нажимать на красную, и наоборот. Сперва я искренне поверил, что «подчиняюсь» велениям сигнала, потому что не в состоянии был отточить рефлексы до такой степени, чтобы выкинуть какой-то противоречащий ему фокус. Теперь-то мне ясно, что, рассуждая так, я всего лишь пытался рационализировать происходящее, но тогда я в это и правда верил. Я настроил компьютер так, чтобы нарушить условленный протокол, но у меня, конечно, ничего не получилось.

— Когда бы дисплей ни заявлял, что вот сейчас я открою затвор, и как бы ни был выражен этот факт, я его открывал.

— Кем вы себя чувствовали? Бездушным автоматом? Узником судьбы?

— Нет. Все это происходило как бы не нарочно, без координации. Я просто не мог нажать неверную кнопку, хотя и пытался. А потом — уже мгновение спустя — во мне зарождалось ощущение естественности, нормальности случившегося. Меня ведь никто не принуждал открыть затвор. Я открывал его именно в тот миг, когда чувствовал в этом потребность, и наблюдал результат. Да, я наблюдал его еще до фактического события, но это мне уже не казалось настолько важным. Стремление к тому, чтобы не открыть его, казалось мне настолько же абсурдным, как если бы я пытался изменить что-то уже наверняка случившееся в прошлом. Вот вы не можете переписать историю. Вы от этого чувствуете себя бездушным автоматом?

— Э-э, нет.

— Так вот, здесь все точно так же.

Устройство легко удалось масштабировать. Замыкая детектор и триггер в петлю обратной связи, эффективную задержку увеличили до четырех секунд, потом четырех часов и четырех дней. Теоретически она могла составить даже четыре века. Истинную трудность представляла ширина полосы пропускания; факт блокировки галактики Чэня или отсутствия таковой мог кодировать единственный бит информации. А сколь угодно малой частоту стробирования затвора сделать тоже нельзя, потому что потеря заряда детектором, после которой он снова готов к засветке, длится почти полсекунды.

И хотя в современных машинах Хаззарда длина эффективного светового пути составляет до сотни световых лет, а сенсоры детекторов насчитывают много гигапикселей, с чувствительностью каждого элемента, достаточной для мегагерцевой частоты модуляции, проблему ширины канала так и не удалось устранить. Правительства и крупные корпорации захапали себе большую часть полосы, оставив народу сущие крохи, но им все мало.

Впрочем, Декларацией прав человека всем от рождения дарованы сто двадцать восемь бит в сутки. Используя самые совершенные методики сжатия данных, в них можно втиснуть до ста слов текста. Чтобы описать будущее в мельчайших деталях, этого явно недостаточно, однако сводка событий дня туда вполне поместится.

Сто слов в день. Три миллиона слов за всю жизнь. Последняя запись в моем дневнике получена в 2032-м, за восемнадцать лет до моего рождения и за сто лет до моей смерти. Историю следующего тысячелетия учат в школах. Конец голода и болезней, конец национализма и геноцидов, конец бедности, эксплуатации и нетерпимости. Впереди у нас славные времена.

Разумеется, если потомки нам не лгут.

* * *

Свадьба получилась примерно такой, какой и должна была быть. Мой лучший друг Приа явился с рукой на перевязи всем напоказ. Мы смеялись над этим происшествием с того самого дня, когда впервые познакомились — десять лет назад, в старших классах.

— А если бы я не пошел в тот переулок? — пошутил он.

— Тогда мне бы пришлось сломать ее. Не переводи мне стрелки на свадьбу!

Переводить стрелки — термин из сказочек для детей. Перевод стрелок — это когда ты корчишь устрашающие гримасы, исходишь потом и, сцепив зубы, принимаешь окончательное решение раз и навсегда — не участвовать ни в чем неприятном для тебя, что, как тебе известно, должно с тобой произойти. В фэнтези-чипах описывался способ избежать этих неприятностей, спихнув их в параллельную вселенную. Достичь этой вселенной можно было путем длительных духовных практик и тренировок воли. Очень существенное значение имел также выбор правильной марки энергетика.

На самом-то деле с широким внедрением машин Хаззарда нападений с увечьями и убийств стало гораздо меньше. Как и жертв естественных катастроф, промышленных катастроф и прочих ЧП. Это не значит, что таких несчастных случаев удавалось парадоксальным образом избежать. Просто о них стали гораздо реже писать в дневниковых записях из будущего. А эти весточки в каждом случае оказывались так же достоверно надежны, как и в первые годы хаззардизации.

Оставались, разумеется, «неизбежные трагедии». Лица, обреченные в них участвовать, реагировали по-разному. Некоторые покорялись судьбе и плыли по течению. Некоторые искали утешения в сомнамбулизме. Другие погружались в виртуальную реальность, ища там выхода в параллельную вселенную.

Когда я в полном согласии с графиком наведался к Приа в сент-винсентскую больницу, оказалось, что на нем живого места нет. Его рука, как и предсказывал дневник, была сломана. Кроме того, грудь, живот и плечи моего друга представляли собой сплошной синяк.

В заключение нападавшие воткнули ему бутылку в задний проход и по очереди изнасиловали.

Я стоял у его койки в совершеннейшем ступоре. На языке у меня вертелись извинения за все те глупые шутки, какие отпустил я в адрес Приа за прошлые годы. Я не мог отогнать от себя чувство вины за случившееся.

Я солгал ему. Я солгал себе.

Потом его накачали транками и анестетиками, и он пришел в себя.

— Блядь, Джеймс, да не напишу я ничего, — проскрежетал он. — Я не буду пугать ребенка описанием того, как это было. Он со страху помрет. И тебе я этого очень не советую.

Я виновато кивнул и поклялся, что не буду.

Разумеется, смысла в клятве не было никакого, но несчастный Приа почти обезумел.

Когда настало время отчитываться за день, я неохотно скормил компьютеру сказочку о последствиях драки. Дневник рассказал мне ее задолго до первой встречи с Приа.

Неохотно?

Или выбора у меня вообще нет? Обречен ли я замыкать этот круг, писать то, что я уже прочитал в прошлом?

Или обе возможности справедливы?

Мотивы времяреверсивного скрипторинга довольно замысловаты, но я уверен, что всегда так и было.

Знание будущего не означает, что человеческий фактор полностью вычеркнули из определяющих его форму уравнений. Некоторые философы судачили об «утрате свободы воли» (я всегда думал, что их у нее никогда и не водилось), но ни единого вразумительного определения этой свободы в их работах я не нашел. Будущее всегда детерминировано. Что же еще определяет человеческие действия, как не уникальный и сложный жизненный опыт каждого индивида вкупе с отпечатавшимися в памяти переживаниями? Кто суть мы, когда решаем, что нам делать? Какой большей свободы могли бы мы пожелать? Если выбор не зиждется лишь на связи причины и следствия, как бы мы могли его достигнуть? Что бы его определяло? Квантовые флуктуации нейронов? (Прежде чем квантовый индетерминизм признали артефактом старого асимметричного восприятия времени, бытовала и такая теория). Или некая мистическая субстанция, именуемая душой? А что тогда определяет ее поведение? Законы метафизики ничуть не уступали сложностью законам нейрофизиологии.

Я полагал, что мы ничего не утратили. Напротив, обрели единственную прежде недоступную форму свободы: свободу знать, кто мы такие. Это знание ныне гравировалось в будущем наравне с прошлым. Жизни наши уподобились натянутым меж двух стен резонирующим струнам. Стоячие волны. Информация из прошлого и будущего сталкивается и интерферирует.

Информация.

И дезинформация?

Элисон оперлась мне на плечо и заглянула в экран.

— Да ты шутишь!

Я нажал кнопку проверки. Абсолютно ненужная процедура, но все ею пользовались.

Текст, напечатанный мною, полностью совпадал с пришедшей некогда из будущего версией. (Строились мысленные эксперименты насчет того, чтобы полностью устранить человека из этого процесса и автоматически переслать в прошлое то, что должно было быть туда передано. Никто не осуществил этого эксперимента на практике, так что, по всей видимости, подобное невозможно.)

Я нажал «Сохранить». Лазер прожег на чипе сегодняшнюю запись. После моей смерти дневник считают с него.

— А если бы я его предупредил? — сказал я в пространство, чувствуя себя полным идиотом. Но я знал, что мне предстоит это сказать.

Элисон покачала головой.

— Тогда бы ты его предупредил. И все равно бы случилось то, что случилось.

— А если нет? Разве не может жизнь обернуться к нам лучшей стороной, чем та, что описана в дневнике? Разве не могло так получиться, что драки вообще не случилось бы?

— Нет. Не могло.

Я некоторое время еще посидел за компьютером, уставившись на слова, которые уже не мог стереть.

Слова, которые я никогда не мог стереть.

Но я ведь пообещал Приа солгать самому себе. И ему тоже. Я поступил правильно. Разве не так?

Я уже много лет знал, как поступлю, но отсюда не следовало, что слова эти предопределены.

Не судьба и не рок написали их. Это сделал я.

Я выключил компьютер, встал и начал переодеваться. Элисон пошла в ванную.

— Мы займемся сегодня любовью? — окликнул я ее. — Я не помню.

— Ты меня спрашиваешь, Джеймс? — рассмеялась она. — Это же ты у нас всегда все такое записывал.

Я сел на постель, внезапно пристыженный. Ну да, блин. Брачная ночь. Это можно было и между строк прочесть.

Но в импровизации я не мастак.

* * *

Австралийские федеральные выборы 2077-го выдались самыми бурными за пятьдесят лет. Им суждено было остаться такими почти до нового века. Дюжина независимых кандидатов, в том числе трое приверженцев нового культа Слуг Отвратившего Лик Свой Господа, поработали на статистику, но так или иначе было ясно, что правительство удержится и славно проработает еще четыре года: о договоренностях позаботились заранее. Предвыборная кампания изобиловала обвинениями лидера так называемой оппозиции в адрес нового премьер-министра. Оппозиционеры не уставали перечислять обещания, которые премьер после выборов нарушит. Та отвечала статистикой грядущих злоупотреблений лидера оппозиции на посту госказначея в середине 2080-х. Экономисты спорили о причинах будущей рецессии. Большинство находили ее необходимым злом, предваряющим преуспеяние 2090-х, и сходились на том, что Свободный Саморегулирующийся Рынок в немыслимой вневременной мудрости Своей найдет/отыскал лучший из вариантов. Я полагал такие выводы лучшим доказательством тезиса «ясновидение не исцеляет от бездарности».

Временами я задумывался, как должны чувствовать себя политики, произнося речи, о которых им впервые рассказали родители, преподнося дневник и объясняя, что ждет их чадо впереди. Видеоролики в канал Чэня обычным людям запихивать не дозволялось; лишь высокопоставленные персоны наделялись привилегией обладания детальными записями своего будущего. Двусмысленность и эвфемизм были изгнаны из их жизней. Камеры могли солгать — подделать цифровое видео не стоит особых трудов. Но не лгали. По большей части… Меня не удивляло, что люди загораются энтузиазмом (или притворяются в том) при виде предвыборных выступлений, даже зная, как плачевны будут результаты. Я достаточно хорошо разбирался в истории, чтобы понять: так всегда и бывало. Но меня интересовало, что происходит в головах самих политиков, вынужденных синхронизировать движения губ и жесты с видеозаписями интервью и дебатов, парламентских заседаний и отчетно-выборных партийных конференций, особенно если учесть, как высоко было качество голокартинки. Они знали наперед каждый жест и каждый звук своей речи. Не охватывает ли их отчаяние? Не чувствуют ли они себя марионетками? (Если да, то, вероятно, так всегда и бывало.)

Или я опять ударяюсь в рационализацию? В конце концов, я каждый вечер вносил новую запись в дневник — записывал то, что мне предстояло записать — и был при этом столь же скован в своих действиях, однако всегда ведь находил им потом вполне разумные обоснования. Почти всегда.

Лиза числилась в предвыборном штабе кандидата, которому суждено было выиграть выборы. Я встретил ее перед голосованием на вечеринке с раздачей пожертвований в партийный фонд. Прежде я ничего не слышал об этом кандидате, но из дневника знал, что на рубеже веков его партия опять будет на гребне волны, со значительным отрывом от конкурентов, а я, возглавляя крупную инженерную фирму, получу от его однопартийцев из правительства несколько выгодных контрактов. По моему собственному выражению, этого ничто не будет предвещать, и для убедительности я послал самому себе выписки банковских транзакций за шесть месяцев вперед. Все же, впервые увидев сумму пожертвований, я слегка ошалел. С тех пор, однако, я приучил себя к этой мысли, и столь существенный дар уже не казался мне в корне противоречащим моим привычкам.

Вечер выдался чрезвычайно скучный (я описал его как «приемлемый»). Когда гости уже начинали расходиться, Лиза села рядом и сказала тоном, констатирующим очевидное:

— Я вам доверяю и собираюсь проехаться с вами в такси.

Я молчал всю дорогу до ее квартиры, благо такси управлялось роботом. Элисон на выходные уехала к школьной подруге, чья мать в эту ночь умрет. Я знал, что не должен изменять ей. Я любил свою жену. Я всегда ее любил. Или, по крайней мере, заявлял, что люблю.

А если этого доказательства недостаточно — ну как бы я утаил от самого себя такой секрет на всю оставшуюся жизнь?

Такси остановилось.

— Что дальше? Ты пригласишь меня на кофе? — спросил я. — И я вежливо откажусь?

— Понятия не имею, — ответила Лиза, — эти выходные для меня тайна.

Лифт был сломан. Записка от управляющей компании извещала: Не работает до 11:06 3 февраля 2078 г.

Я поднялся за Лизой на двенадцать этажей, придумывая извинения.

Я уже доказал, что свободен и способен действовать спонтанно. Я доказал, что события моей жизни — не просто коллекция уловленных во времени мошек.

По правде говоря, знание будущего никогда не доставляло мне особых неудобств. Я не обманывал себя иллюзиями, что могу прожить жизнь, отличную от этой единственной. Мысль о непредвиденном провале в цепи расписанных событий ввергла меня в панику, голова закружилась. Ложь, которую я прежде иногда вписывал на чип, была по сравнению с этим мелкой, простительной. Если же между строк дневника удается вычитать нечто абсолютно непредвиденное… значит, я больше не могу доверять самому себе. Кем я стану? Что со мной произойдет?

Мне показалось, что я ступаю по зыбучему песку.

Мы раздели друг друга. Я трясся.

— Зачем мы это делаем?

— Потому что мы это можем.

— Ты меня знаешь? Ты напишешь обо мне? О нас!

— Нет, — покачала головой Лиза.

— Но… как долго?.. Мне нужно знать. Одна ночь? Месяц? Год? Когда это закончится?

Я схожу с ума: да как можно ввязываться в интрижку; даже не зная, как она закончится?

Она засмеялась.

Не спрашивай меня. Загляни в собственный дневник, если тебе так важно.

Уйти я не мог. Заткнуться тоже.

— Ты же наверняка что-то напишешь. Ты знала, что мы поедем в этом такси.

— Нет. Я просто так сказала.

— Ты…

У меня отнялся язык.

— Но ведь так и получилось, гм?

Она вздохнула, погладила меня по спине и увлекла в постель. Я утонул в зыбучем песке.

— А мы…

Она закрыла мне рот рукой, и я наконец заткнулся.

— Никаких больше вопросов. У меня нет дневника. Я вообще ничего не знаю.

* * *

Лгать Элисон оказалось удивительно легко. Я обрел уверенность, что потом как-то выкручусь. Лгать самому себе — еще легче. Я стал воспринимать дневниковые записи как бессмысленный обязательный ритуал и едва смотрел, что вношу туда. Когда все же удостаивал дневник вниманием, выдержка сразу мне изменяла. Среди лживых, предательских многоточий и эвфемизмов попадались фрагменты откровенной, так и не распознанной в прошлом иронии. Теперь-то я понимал, что значат эти места. От некоторых панегириков супружеской верности и семейным ценностям меня просто тошнило. Я с трудом мог поверить, что так и не разгадал скрытого подтекста.

Но ведь не разгадал.

Риска выдать себя не было. Я волен был распоряжаться своим сарказмом так, как решил.

Как решу.

И ни больше ни меньше.

Приверженцы культов неведения заявляли, что знание будущего выхолащивает души. Утратив способность различать дурное и благое, мы утрачиваем и человеческий облик. Сомнамбулисты исповедовали в целом ту же доктрину, однако рассматривали вышеуказанное обстоятельство не как трагедию, предвещавшую апокалипсис, а как освобождение. Конец ответственности, вины и тревоги, дерзаний и провалов: падение в бездушность, увязание в великом космодуховном бланманже, пока тела выполняют предписанные им действия.

Я сам, зная будущее, или, точнее сказать, веруя в это знание, не чувствовал себя ни лунатиком, ни зомби в бесчувственном аморальном трансе. Я сохранял чувство контроля за своей жизнью. Я ощущал себя единой, растянутой на десятилетия личностью, и никто иной, как я сам, пытался увязать нити судьбы воедино. Как могло это вневременное существо явиться чем-то меньшим, нежели человек? Я вырос на том, что знал о себе: о том, кто я есть, кем я был и кем мне суждено стать.

Но, разрезав ткань судьбы ножницами лжи, я впервые начал чувствовать себя именно что бездушным автоматом.

* * *

Закончив школу, люди обычно уделяли истории мало внимания, будь то прошлая или будущая история. А что уж говорить о серой зоне, простиравшейся между ними и именуемой настоящим. Журналисты продолжали собирать информацию и раскидывать ее во времени, но работа их с дохаззардианских времен претерпела существенные изменения. Тогда прямые трансляции были скорейшим способом распространения информации и обладали реальной, хотя и быстротечной, значимостью. Профессия журналиста не отмерла полностью, застыв в шатком равновесии между апатией и любопытством. Хотя из будущего поступали ровно те же новости, какие они могли нам предложить в настоящем, кто-то ведь должен был эти новости собрать и отправить в прошлое. Аргументация изобиловала изъянами (например, в пространственно-временной динамике возникали самоочевидные вопросы насчет гипотетических альтернативных миров, отмененных собственной противоречивой историей), но я в них не углублялся. Равновесие установилось, отрицать это не было смысла. Мы научились удерживать себя от излишней пытливости.

Когда 8 июля 2079-го китайская армия вторглась в Кашмир для «стабилизации обстановки в регионе», сиречь затем, чтобы отсечь тибетских сепаратистов от линий снабжения оружием и провизией, я не уделил этому происшествию особого внимания. Я знал, что ООН с завидной прямотой урегулирует конфликт. Историки уже десятилетия подряд воспевали дипломатическое мастерство генерального секретаря в разрешении кризиса; ей даже выдали Нобелевскую премию мира за три года до этого события, так сказать, авансом. Редкий жест для консервативной Королевской академии. Я с трудом припоминал, как все обернется, и сверился с общепланетным справочником. Оттуда явствовало, что 3 августа китайцы из региона уберутся, и конфликт будет исчерпан с минимальными жертвами. Удовлетворенный, я занялся своими делами.

Но Приа ковырялся в подпольных сетях для хакеров и фриков; от него-то я и получил первую информацию. Особого вреда эти сети, разумеется, ни для кого не представляли — так, сплетни и злословия. Меня удивляло, что участники сообществ там находят. Иллюзию подключения ко всемирной деревне, пульсометру планеты? Кому нужно привязываться к настоящему моменту, если прошлое и будущее равнодоступны по любому запросу? Кому нужны малозначимые повседневные новости, если взвешенная, проверенная временем версия событий доступна так же оперативно или даже быстрее?

Когда Приа уныло сообщил мне, что в Кашмире развязана полномасштабная война, а счет жертв пошел уже на тысячи, я ограничился ехидным замечанием:

— Ну да, и Мауре выдали Нобелевку за геноцид.

Приа пожал плечами.

— Ты вообще слышал о человеке по имени Генри Киссинджер?

Я признался, что нет.

* * *

Я упомянул этот разговор при встрече с Лизой, полушутя, надеясь, что и она посмеется вместе со мной.

Она извернулась в постели и сказала, глядя мне в лицо:

— Ну да, он прав.

Я не принял этой реплики всерьез. Лиза отличалась специфическим чувством юмора, она вполне могла и поддразнивать меня.

— Не может такого быть, — сказал я наконец. — Я проверял. Все историки сходятся в том, что…

Лиза уставилась на меня с искренним удивлением, быстро сменившимся жалостью. Я знал, что она невысокого мнения о моем интеллекте, но не подозревал, что она меня за такого ребенка держит.

— Джеймс, историю всегда писали победители. Почему в будущем это правило должно нарушиться? Поверь мне, так все и происходит в действительности.

— Откуда ты знаешь?

Идиотский вопрос, конечно. Ее начальник работал в МИДе и должен был занять министерское кресло, как только партия в очередной раз придет к власти. Если у него и нет еще доступа к разведданным, то вскоре появится.

— Ну, мы помогали эту войну финансировать, — сказала Лиза, — вместе с Европой, Японией и Штатами. Спасибо эмбарго, после Гонконгского восстания Китай не мог закупать военные беспилотники. Они выставили людей в устаревшей броне против лучших вьетнамских роботов. Четыреста тысяч солдат и сто тысяч гражданских погибнут, пока участники коалиции сидят в Берлине и режутся в солипсистские видеоигры.

Я глядел мимо нее во тьму, не в силах вымолвить хоть слово.

— Почему? — спросил я наконец, недоверчиво. — Разве нельзя было все уладить заранее?

Она сердито посмотрела на меня.

— Как? Стрелки перевести, что ли? Предотвратить то, о чем знаешь наперед?

— Нет, но… если бы все знали правду, если бы это не утаивали…

— И что с того? Если бы люди знали, что война разразится, ее бы не произошло? Блин, когда ж ты наконец повзрослеешь. Война идет. Прямо сейчас. Больше мне нечего сказать.

Я вылез из постели и стал одеваться, хотя домой спешить смысла не было. Элисон все знает. Вероятно, она с детства знала, что ее муженек окажется подонком.

Полмиллиона погибших.

Это не рок, не судьба, не воля Господня и не Историческая Необходимость, коей мы обречены повиноваться. Это мы сами натворили. Своим враньем и подчинением лжи, которой нас кормят. Полмиллиона человек провалились в междусловные пробелы.

Тут меня вырвало прямо на ковер. Придя в себя, я принес щетку и старательно отчистил его.

Лиза печально созерцала мою возню.

— Ты не вернешься, так ведь?

Я слабо усмехнулся.

— Откуда мне знать?

— Ты не вернешься.

— Я думал, ты не ведешь дневника.

— Не веду.

И я наконец понял, почему.

* * *

Когда я включил компьютер, Элисон проснулась и сонно, беззлобно заметила:

— Некуда спешить, Джеймс. Если ты на сегодняшний вечер дрочил с двенадцати лет, утром ты его наверняка не забудешь.

Я игнорировал ее.

Она вылезла из постели, подошла к столу и заглянула мне через плечо.

— Это правда?

Я кивнул.

— И ты все это время знал! Ты собираешься это послать?

Я пожал плечами и нажал кнопку проверки. На экране выплыло окошко:

95 слов, 95 ошибок.

Я долго сидел, глядя на этот вердикт. О чем я думал? Надеялся перевернуть историю? Надеялся, что мой выплеск ярости переведет войну на другую колею, и реальность растворится вокруг меня, сменившись иным, новым, лучшим миром?

Да нет. История, прошлая и будущая, предопределена. Я не мог вмешаться в работу управляющих ею уравнений, но и мириться с ложью тоже устал.

Я вдавил кнопку «Сохранить» и выжег на чипе девяносто пять слов.

Навеки.

(Я уверен, что у меня не было выбора.)

Эта дневниковая запись стала для меня последней. Вероятно, те же компьютеры, что отцензурировали ее при «посмертной передаче», заполнили оставшееся место экстраполированной безобидной ложью, скормив маленькому Джейми сказочку.

Я блуждал по сетям, прослеживая весь спектр противоречивых слухов и не зная, кому верить. Я ушел от жены и бросил работу. Я перевел стрелки и оставил позади сладкое вымышленное будущее. Уверенности в себе как не бывало.

Когда я умру? Не знаю.

Кого я полюблю? Не знаю.

К чему придет наш мир, к утопии или Армагеддону? Не знаю.

Но у меня теперь открыты глаза, и я улавливаю в сетях крупицы ценных сведений. Там тоже не обходится без подделок и искажений, но лучше уж я буду терзать себя какофонией миллиона говорящих вразнобой голосов, чем снова завязну в болоте гладкой и правдоподобной лжи виновников геноцида, контролирующих машины Хаззарда.

Временами я задумываюсь, какой бы стала моя жизнь без их вмешательства, но вопрос этот, разумеется, идиотский.

Она не могла бы стать иной.

Всеми манипулируют. Все — дети своего времени.

И наоборот.

Что бы ни уготовило мне неизменное будущее, одно я знаю наверняка.

Кто я — по-прежнему еще предстоит решить.

О большей свободе я не мог и просить.

И о большей ответственности — тоже.

Перевод с английского К. Сташевски

 

Ев'ГЕНИЙ

Рассказ

— Я гарантирую вам. Я могу сделать вашего ребенка гением.

Сэм Кук (бакалавр медицинских наук, магистр, доктор медицины, член Королевской австралийской коллегии врачей, доктор делового администрирования) перевел крайне уверенный взгляд с Анжелы на Билла, потом снова на Анжелу, как будто призывая возразить ему.

Наконец, Анжела откашлялась.

— Как? — спросила она.

Кук полез в ящик стола и вытащил маленький фрагмент человеческого мозга, помещённый между слоями плексигласа.

— Вы знаете кому это принадлежало? Угадайте с трёх раз.

Билл внезапно почувствовал тошноту. Ему не нужно было трёх раз, но он не открывал рта. Анжела покачала головой и нетерпеливо сказала:

— Понятия не имею.

— Выдающийся, величайший аналитический ум двадцатого столетия.

Билл наклонился вперёд и спросил, потрясённый, но заинтересованный:

— К-как вы это сделали?

— Как я его добыл? Ну, предприимчивый парень, делавший вскрытие, ещё в тысяча девятьсот пятьдесят пятом, взял этот мозг, как сувенир, перед кремацией. Естественно, разные группы засыпали его просьбами о частях мозга для изучения, поэтому, спустя годы, мозг был разделён и разбросан по всему миру. В какой-то момент, списки владельцев пропали, так что большая часть фрагментов, фактически, исчезла. Однако, некоторые образцы несколько лет назад выставлялись на аукционе в Хьюстоне, вместе с тремя бедренными костями Элвиса Пресли. Думаю, кто-то распродавал свою коллекцию. Естественно, мы здесь, в «Человеческом Потенциале», сделали ставку на лучший фрагмент мозга. Полмиллиона долларов США. Не могу припомнить, сколько вышло за грамм, но это стоило каждого цента. Потому, что мы знаем тайну. Глиальные клетки.

— Г-г г-г?

— Они создают нечто вроде структурной матрицы, в которую внедрены нейроны. Кроме того, они выполняют некоторые активные функции, пока не вполне понятные, но известно, что чем больше глиальных клеток на нейрон, тем больше соединений между нейронами. А чем больше соединений между нейронами, тем сложнее и мощнее мозг. Вы следите за ходом моих мыслей? Ну вот, в этой ткани, — он поднял образец, — почти на тридцать процентов больше глиальных клеток на нейрон, чем вы найдёте у среднего кретина.

Лицевой тик у Билла внезапно вышел из-под контроля, и он отвернулся, издавая тихие звуки страдания. Анжела подняла взгляд на развешанные по стене дипломы в рамках и обратила внимание на то, что некоторые из них — от частного университета на Золотом побережье, который обанкротился больше, чем десять лет назад.

Ей по-прежнему было боязно отдавать будущее своего ребёнка в руки этого человека. Экскурсия по мельбурнскому отделению фирмы "Человеческий потенциал" производила впечатление; от банка спермы до комнаты для родов — везде поблескивала аппаратура, и конечно же, всякий располагавший, стоящими многие миллионы долларов суперкомпьютерами, техникой рентгеновской кристаллографии, масс-спектрометрами, электронными микроскопами и тому подобным, должен был знать, что делает. Но у неё возникли сомнения, когда Кук показал им свой проект с животными: три молодых дельфина, ДНК которых содержала перенесенные участки человеческих генов. («Неудавшихся подопытных мы съели», — сказал он по секрету, аппетитно причмокнув.) Задача была изменить физиологию их мозга таким образом, чтобы они могли овладеть человеческой речью и образом мышления, и хотя, строго говоря, это было достигнуто, Кук не сумел ей объяснить, почему эти существа способны изъясняться только стишками.

Анжела отнеслась к серым дельфинам скептически.

— Откуда такая уверенность, что это окажется так же просто?

— Конечно же, мы провели эксперименты. Мы обнаружили ген, который кодирует фактор роста, определяющий соотношение глиальных клеток к нейронам. Мы можем контролировать степень, до которой этот ген включен, и, следовательно, насколько синтезируется фактор роста, а значит, контролировать соотношение. Пока получилось сократить его на пять процентов, и в среднем это привело к снижению IQ на двадцать пунктов. Таким образом, с помощью простой линейной экстраполяции, мы увеличим соотношение до двухсот процентов.

Анжела нахмурилась.

— Вы преднамеренно производите детей с пониженным интеллектом?

— Расслабьтесь. Их родители хотели получить олимпийских атлетов. На самом деле, эти дети не потеряют двадцать пунктов, вероятно, это поможет им справиться с тренировкой. Кроме того, нас устраивает баланс. Одной рукой даем, другой отбираем. Это всего лишь справедливость. И наша экспертная система по биологической этике считает это совершенно нормальным.

— Что вы собираетесь отобрать у Евгения?

Кук словно обиделся. Он знал своё дело; благодаря карим глазам и его профессиональным достижениям, лицо его красовалось на глянцевых обложках десятка журналов.

— Анжела, Ваш случай — особенный. Ради вас, Билла и Евгения я готов пойти против всяких правил.

* * *

Когда Биллу Куперу было десять лет, он целый месяц копил карманные деньги и купил лотерейный билет. Первый приз составлял пятьдесят тысяч долларов. Когда мать узнала о его поступке, а она узнавала всегда, то спокойно произнесла:

— Знаешь, что такое азартные игры? Азартные игры — это нечто вроде налога: налога на глупость. Налога на жадность. Деньги переходят из рук в руки случайным образом, но чистый денежный поток всегда течет в одном направлении — правительству, операторам казино, букмекерам, преступным синдикатам. Если тебе случится выиграть, ты выиграешь не у них. Они по-прежнему будут получать свою долю. Ты выиграешь у всех бедных неудачников, вот и все.

Он её ненавидел. Она не отобрала билет, не наказала его, даже не запретила ему снова покупать билеты, она просто высказала своё мнение. Единственная проблема была в том, что он, как обычный десятилетний ребёнок, не понимал и половины того, что она говорила. Он не мог оценить её аргументы, не говоря уж о том, чтобы возражать. То, что она говорила, было для него слишком сложно. С таким же успехом она могла бы авторитетно объявить — ты тупица и жадина, ты неправ. Его почти до слёз расстраивало, что она добивалась такого эффекта, оставаясь столь спокойной и рассудительной.

Он ни цента не выиграл по этому билету, и не купил другой. К тому времени, как он ушёл из дома, восемь лет спустя, и устроился на работу оператором ввода данных в Департаменте социальной защиты, государственные лотереи всё ещё были, но проводились по новой схеме. Участники отмечали цифры на билете, в надежде, что их выбор совпадёт с номерами шаров, которые выбросит машина.

Билл признавал, что этот выбор — циничная уловка, придуманная, чтобы тихо намекнуть людям, не знакомым со статистикой, что теперь они могут увеличить шансы выиграть, используя навыки и стратегию. Никто больше не должен был иметь дело с постоянными цифрами на лотерейных билетах. Можно было свободно ставить крестики в ячейках, любым способом, как угодно. Иллюзия наличия контроля привлекала больше игроков, и следовательно, больше денег. И это было мерзко.

Телереклама этой игры была самым грубым и тошнотворным зрелищем, какое он когда-либо видел, с улыбающимися идиотами, впадающими в нелепую эйфорию, когда на них каскадом сыпались деньги, с черлидершами, размахивающими помпонами и с безвкусными световыми спецэффектами на экране. Всё это монтировалось с изображениями яхт, шампанского и лимузинов с водителями. Его это смешило.

Однако. Существовало и третье направление. Реклама на радио была не такая тупая, предлагая моментально разбогатевшим заманчивые сценарии мести. Высели своего домовладельца. Уволь своего босса. Купи ночной клуб, в который тебя не пустили. Игра на глупости и жадности провалилась, но месть задевала за живое. Билл понимал, что им манипулируют, но и не мог отрицать, что перспектива провести следующие сорок два года, набирая на клавиатуре всякое дерьмо (или что-то ещё, что требуют делать изменяющиеся технологии от разных недоумков, если он ещё не совсем отстал от жизни) и платить большую часть своей заработной платы за аренду жилья без малейшего шанса вырваться — это слишком невыносимо.

Вот так, вопреки всему, он уступил. Каждую неделю он заполнял купон и платил налог. Он решил, что это не налог на жадность, а налог на надежду.

Анжела работала на кассе в супермаркете, рассказывая клиентам куда вставлять платёжные карты, и поправляла положение банок и коробок, если сканер не мог обнаружить штрих-код (компания "Хитачи" уже выпустила устройство, способное это делать, но Министерство обороны США тайно скупало их в надежде помешать кому-то ещё получить доступ к программному обеспечению для распознавания образов). Билл всегда нёс свои продукты к её кассе, какой бы длинной ни была очередь, и однажды ему удалось преодолеть свою патологическую застенчивость ровно настолько, чтобы пригласить её на свидание.

Анжела не возражала против его заикания или любой из его других проблем. Несомненно, он эмоционально покалечен, но при этом достаточно красив, в целом добр, и слишком углублён в себя, чтобы быть вспыльчивым или придирчивым. Скоро они встречались регулярно, чтобы заниматься теми грязными, но несколько приятными делами, вряд ли придуманными, чтобы передавать между ними человеческий или вирусный генетический материал.

Однако, никакое количество латекса не может помешать сексуальной близости забросить якоря в другие части их мозгов. Поначалу никто из них не надеялся на длительные отношения, но проходили месяцы, и ничто их не заставляло расстаться, их желание друг к другу и не думало ослабевать, а они всё больше привыкали и к другим сторонам внешнего вида и поведения друг друга.

Было ли это сближение чистой случайностью, или его причиной был их предыдущий опыт, или, наконец, имело место совпадение на генетическом уровне — трудно сказать. Возможно, в некоторой степени, этому способствовали все три фактора. Так или иначе, они зависели друг от друга всё сильнее, пока не стало казаться, что вступление в брак намного проще, чем разрыв, и почти так же естественно, как взросление или смерть. Но если прежде такие, как Билл и Анжела, жили долго, плодились и размножались, то сейчас говорить об этом можно было только теоретически — совместный доход пары едва превышал черту бедности, о детях не могло быть и речи.

Шли годы, и информационная революция продолжалась. Их первоначальные рабочие места исчезли, но обоим каким-то образом удалось зацепиться за работу. Оптический распознаватель символов вытеснил Билла, но его перевели в компьютерщики, что означало замену тонера в лазерных принтерах и борьбу с застрявшими канцелярскими скрепками. Анжела стала супервайзером, а это означало, пресекать кражи в магазине. Воровство как таковое было невозможным (супермаркеты теперь заполнены, принимающими платежные карты, торговыми автоматами), но ее присутствие нужно для предотвращения вандализма и уличного грабежа (настоящий охранник обошелся бы дороже), и она помогала любым покупателям разбираться, какие кнопки нажимать.

В отличие от этого, их первый контакт с биотехнологической революцией был добровольным и полезным. Рожденные розовые, под воздействием солнечного света они оба приобретали глубокий тёмный, слегка красноватый цвет кожи; искусственный ретровирус вставил гены в их меланоциты, которые ускорили скорость синтеза и передачи меланина. Это лечение, хоть и модное, было нечто большим, чем косметика; так как южная полярная озоновая дыра увеличилась, покрыв большую часть континента Австралии, при этом увеличив уровень заболеваемости раком кожи, итак самый высокий в мире, в четыре раза. Химические солнцезащитные средства были неприятными и неэффективными, и при регулярном использовании имели нежелательные долгосрочные побочные эффекты. Никто не хотел мазаться от запястий до лодыжек весь год в климате, который был горячим и становился ещё более горячим, и в любом случае было бы неприемлемо в культурном отношении, вернуться к почти викторианскому дресс коду после двух поколений максимального обнажения кожи. Небольшой эстетический сдвиг, от оценки самого глубокого возможно загара к признанию того, что люди, рожденные со светлой кожей могут стать черными, был самым простым решением.

Конечно, было некоторое противоречие. Параноидальные правые группы (которые на протяжении десятилетий утверждали, что их расизм логически основан на культурной ксенофобии, а не на чем-то столь тривиальном, как цвет кожи) разглагольствовали о заговорах и называли (незаразный) вирус «Черной чумой». Несколько политиков и журналистов пытались найти способ эксплуатировать неловкость людей, не представляясь абсолютно глупыми — но не удалось, и пришлось в конце концов заткнуться. Нео-негры начали появляться на обложках журналов, в сериалах, в рекламе (источник горького развлечения для аборигенов, которые оставались почти невидимыми в таких местах), и эта тенденция ускорялась. Те, кто лоббирует запрет вируса не смогли найти рациональных причин.

У тех, кто лоббировал запрет на распространение вируса, не было рациональных причин: никого не принуждали быть черным, был даже доступен вирус, который удалял измененные гены тем, кто передумал — и страна экономила на затратах в здравоохранении.

Однажды, Билл оказался в супермаркете в середине утра. Он выглядел настолько потрясенным, и Анжела подумала, что его уволили, или один из его родителей умер, или ему просто сказали, что у него смертельное заболевание.

Он выбрал свои слова заранее, и произнёс их почти без заикания.

- Мы забыли посмотреть розыгрыш прошлой ночью, — сказал он. — Мы выиграли сорок семь м-м-м.

Анжела перестала дышать.

Пока строился их скромный дом, они отправились в обязательное кругосветное путешествие. Раздали несколько сот тысяч друзьям и родственникам. Родители Билла не взяли ни цента, но у его братьев и сестёр и у семьи Анжелы подобных сомнений не было. И у них всё ещё оставалось больше сорока пяти миллионов. Покупка всего, чего им, на самом деле, хотелось, не могла существенно уменьшить эту сумму, и ни один из них особенно не интересовался позолоченными Роллс-ройсами, частными самолётами, Ван Гогом или бриллиантами. Они могли бы отлично жить на доходы с десяти миллионов в самых безопасных инвестициях, это была больше нерешительность, чем жадность, которая удерживала их от стремительного пожертвования остатка в достойное дело.

Так много предстояло сделать в мире, разоренном чередой политических, экологических и климатических бедствий. Какой проект наиболее заслуживал помощи? Предложенный Гималайский гидроузел, который сможет удержать Бангладеш от затопления в поймах рек?

Исследования в области проектировки выносливых зерновых культур для бедных почв в Северной Африке? Выкуп небольшой части Бразилии у многонационального агробизнеса, таким образом, еда могла быть выращена, без импорта, тем самым сокращая внешний долг? Борьба с высоким уровнем младенческой смертности среди аборигенов их собственной страны? Тридцать пять миллионов помогли бы существенно в любом из этих направлений, но Анджела и Билл так волновались по поводу совершения правильного выбора, что они откладывали его месяц за месяцем, год за годом. В то же время, свободные от финансовых ограничений, они начали пытаться родить ребенка. После двух безуспешных лет, они, наконец, обратились за медицинской консультацией. Оказалось тело Анжелы производит антитела к сперматозоидам Билла. Это не было большой проблемой — ни один из них не был бесплоден. И ЭКО было для них доступно, и Анжела могла выносить ребенка. Единственный вопрос был, кто будет выполнять эту процедуру?

Единственный возможный ответ был — лучший специалист, по репродукции, которого можно было привлечь за деньги.

Сэм Кук был лучшим или, по крайней мере, самым известным. За последние двадцать лет он смог дать женщинам в бесплодных отношениях возможность рожать до семи детей за раз, ещё задолго до того, как многократные внедрения эмбриона перестали быть необходимыми, чтобы обеспечить успех (СМИ не предложат цену за исключительные права на что-то меньшее, чем пятерняшки). Кроме того, он имел репутацию, непревзойденную любым из его коллег; после пребывания в Токио на проекте генома человека. Он был знаком с молекулярной биологией, в той же степени, что и с гинекологией, акушерством и эмбриологией.

Это был контроль качества, который осложнил планы пары. Для составления брачного контракта их кровь послалась заурядному патологу, который только проверил их на такие чрезвычайные состояния как мышечная дистрофия, кистозный фиброз, болезнь Хантингтона, и так далее. «Человеческий потенциал», оснащенный всем современным оборудованием, исследовал их в тысячу раз более тщательно. Оказалось, что у Билла были гены, которые могли бы сделать их ребенка восприимчивым к клинической депрессии, а у Анжелы были гены, которые могли бы сделать его гиперактивным.

Кук изложил варианты для них.

Одним из возможных решений стало бы использование так называемого СГМ: стороннего генетического материала. Нет необходимости иметь дело с каким бы то ни было старым материалом. В «Человеческом потенциале» — ведра спермы нобелевских лауреатов, и хотя у них нет никакого эквивалентного банка яйцеклеток, а большинству лауреатов далеко за шестьдесят, вместо этого есть образцы крови, из которых можно извлечь хромосомы, искусственно преобразованные из диплоидных в гаплоидные, и вставить в яйцеклетку Анжелы.

В качестве альтернативы, хотя это обошлось бы им дороже, они могли придерживаться их собственных гамет и использовать генную терапию, чтобы исправить проблемы.

Они обсуждали это несколько недель, но выбор оказался нетрудным. Правовой статус детей, полученных с помощью СГМ, определялся нечетко и отличался в разных штатах Австралии, не говоря уже о разных странах. И конечно, они оба хотели по возможности иметь биологически собственного ребенка.

На следующем приёме, объясняя эти причины, Анджела также раскрыла величину их богатства, так, чтобы Кук не испытывал потребности срезать углы ради экономии. Они скрыли свое богатство от общественности, но вряд ли это казалось правильным, чтобы иметь какие-то секреты от человека, который будет делать для них чудо.

Кук казалось, отнесся к открытию спокойно и поздравил их с их мудрым решением. Но он добавил, извиняющимся тоном, что в своём незнании размера их финансовых ресурсов, он, вероятно, ввел их в заблуждение, ограничив им выбор того, что он должен был предложить.

Так как они выбрали генную терапию, то почему они останавливаются только на этом? Зачем спасать их ребенка от неправильной корректировки, только чтобы проклясть его посредственностью, когда можно сделать намного больше? С их деньгами и средствами «Человеческого потенциала» можно создать поистине необыкновенного ребенка: умного, творческого, харизматичного; соответствующие гены были все более или менее задействованы, а также своевременные работы исследовательских фондов говорят о том, что за 20–30 миллионов все недостающие гены распознают.

Анжела и Билл с недоверием посмотрели друг на друга. Тридцать секунд назад они говорили о нормальном, здоровом ребенке. Попытка залезть к ним в карман была настолько очевидной, что они едва могли поверить в это.

Кук продолжал как ни в чём ни бывало.

— Естественно, что такое пожертвование даст предпосылки переименования здания в вашу честь, и контракт будет гарантировать, что их филантропия будет упомянута во всех научных работах и пресс-релизах.

Анжела закашляла, чтобы удержаться от смеха. Билл уставился на пятно на ковре и укусил себя за внутреннюю часть щеки. Оба сочли перспективу присоединения к разряду неприятных, занимающихся саморекламой, благотворительных светских людей города почти столь же заманчивой, как и есть свои собственные экскременты.

— Мир — хаос, — неожиданно строго и задумчиво сказал Кук. Пара кивнула в полном согласии, всё ещё сдерживая смех, но задаваясь вопросом, не прозвучал ли только что для них намек, что вообще не стоит иметь детей. — Каждая сохранившаяся на планете экосистема умирает от загрязнения. Климат меняется быстрее, чем мы способны перестроить нашу инфраструктуру. Виды исчезают. Люди голодают. За последние десять лет от войны пострадало больше людей, чем за предыдущее столетие. Они снова кивнули, теперь уже серьёзные и немного сбитые с толку резкой сменой темы разговора.

— Учёные стараются изо всех сил, но этого недостаточно. То же самое и с политиками. Это печально, но вряд ли удивительно: эти люди лишь поколение вне дураков, которые втянули нас в этот хаос. Какой ребенок сможет избежать, не повторить, полностью преодолеть ошибки своих родителей?

Он сделал паузу, а потом вдруг расплылся в ослепительной, почти блаженной улыбке.

— Какой ребёнок? Очень особенный ребёнок. Ваш ребёнок.

* * *

В конце двадцатого века, противники молекулярной евгеники полагались почти исключительно на её сходство между современными тенденциями и непристойностями прошлого: псевдонауки девятнадцатого века — френологии и физиогномики, придуманные для поддержки предубеждения о расовых и классовых различиях; нацистская идеология о расовой неполноценности, которая привела прямо к холокосту; и радикальный биологический детерминизм, движение во многом ограничиваемое страницами научных журналов, но, тем не менее печально известное за попытки сделать расизм научно обоснованным.

Однако, с годами, расистский зараза отступила. Генная инженерия произвела множество высокоэффективных новых лекарств и вакцин, а также методик лечения, излечивающих некоторые тяжёлые, часто смертельные, генетические заболевания. Абсурдно было утверждать, что специалисты в молекулярной биологии (как будто все они одинаково мыслили) намеревались создать мир арийских сверхлюдей (как будто именно это было единственным возможным злоупотреблением). Те, кто бойко играл на прошлых опасениях, остались безоружными.

К тому времени, как Анжела и Билл обдумывали предложение Кука, преобладала риторика, почти противоположная той, что была десятилетием ранее. Современные евгеники приветствовали практиков, как силу, противостоящую расистским мифам. Объективное значение имели только индивидуальные черты. Историческое сходство черт, названное когда-то расовыми признаками, представляло для современной евгеники не больше интереса, чем государственные границы для геолога. Кто стал бы возражать против уменьшения количества тяжёлых генетических заболеваний? Кто был бы против уменьшения восприимчивости следующего поколения к атеросклерозу, раку груди и инсульту, против повышения устойчивости к радиации, загрязнению окружающей среды и стрессу? Не говоря уже о радиоактивных осадках.

Что же касается создания ребёнка, выдающегося настолько, чтобы справиться с мировыми экологическими, политическими и социальными проблемами… возможно, такие завышенные ожидания неосуществимы, но почему бы не попытаться?

И всё же, Анжела и Билл осторожничали и даже смутно чувствовали вину, принимая предложение Кука, совсем не понимая почему. Да, евгеника только для богатых, но на переднем крае здравоохранения на века. Никто не станет отказываться от последних достижений хирургии или лекарств лишь из-за того, что большинство людей в мире не могут их себе позволить. Их попечительство, рассуждали они, могло бы помочь долгому, медленному процессу широкого внедрения генной терапии для всех детей. Ну… по крайней мере, всех в самых богатых странах верхушки среднего класса.

Они вернулись в «Человеческий потенциал». Кук провел им VIP-тур, он показал им говорящих дельфинов и кусочек кортекса, и всё равно они не были уверены. Потом, он дал им анкету, чтобы заполнить, спецификацию ребенка, какого они хотели; чтобы все это стало немного более ощутимым.

* * *

Кук заглянул в анкету и нахмурился.

— Вы ответили не на все вопросы.

— Мы-мы не ответили, — сказал Билл.

Анжела перебила его.

— Мы хотим оставить некоторые вещи на волю случая. Это проблема?

Кук пожал плечами.

— Не технически. Это только вам кажется, что можно. Некоторые из особенностей, оставленные вами пустыми, могут иметь очень сильное влияние на ход жизни Евгения.

— Именно поэтому мы оставили их пустыми. Мы не хотим диктовать каждую мельчайшую деталь, мы не хотим полной определенности.

Кук покачал головой.

— Анжела, Анжела! Вы неправильно понимаете. Отказываясь принять решение, вы лишаете Евгения личной свободы, вы ее отбираете! Отказ от ответственности лишает его возможности выбирать любые из этих вещей для себя; значит, он просто останется на уровне ниже идеального. Мы можем ещё раз пройтись по незаполненным графам?

— Конечно.

— Может, ш-ш-шанс ч-часть свободы, — сказал Билл. Кук его проигнорировал.

— Рост… Вам искренне наплевать на всё это? Вы оба гораздо ниже среднего, так что вы должны быть осведомлены о недостатках. Разве вы не хотите лучшего для Евгения?

— Строение тела… Давайте будем откровенны, у вас избыточный вес, а Билл довольно тощий. Мы можем дать Евгению социально оптимальное тело. Конечно, многое будет зависеть от его образа жизни, но мы можем повлиять на его диету и привычку к физическим упражнениям гораздо больше, чем вы думаете. Он может быть сформирован так, чтобы ему не нравились определенные продукты, и мы можем организовать максимальную подверженность эндогенным опиатам, выбрасываемым в кровь во время тренировки.

— Длину члена…

Анжела нахмурилась.

— Теперь это сама обыденность.

— Вы так думаете? Недавний опрос двух тысяч мужчин выпускников Гарвардской бизнес-школы обнаружил, что длина члена и IQ были одинаково хороши для предсказания годового дохода.

— Структура костей лица. В последней группе-динамических исследований, оказалось, что и лоб и скулы играют значительную роль в определении того, какие лица, предполагается займут доминирующее положение. Я дам вам копию результатов.

— Сексуальные предпочтения…

— Конечно, он может…

— Выбрать свой путь? Боюсь, вы выдаёте желаемое за действительное. Доказательства вполне однозначны: ориентация определяется в эмбрионе взаимодействием нескольких генов. У меня нет вообще ничего против гомосексуалистов, но это вряд ли вызывает благоговение. О, люди всегда могут разматывать списки известных гомосексуальных гениев, но это смещенная выборка, мы слышали только об успехах.

— Музыкальный вкус. Пока мы можем только грубо влиять на это, но социальные преимущества нельзя недооценивать…

* * *

Анжела и Билл сидели в своей гостиной с включенным телевизором, не обращая на него внимания. Бесконечная реклама от Министерства обороны, воодушевляющая музыка и реактивные истребители в призывно симметричном боевом порядке. Новейшее законодательство приватизации означало, что каждый налогоплательщик может указать точное распределение его или её подоходного налога между государственными ведомствами, которые в свою очередь были свободны тратить средства на их усмотрение. Министерство обороны работает хорошо. Социальный блок увольняет свой персонал.

Последняя встреча с Куком не помогла избавиться от чувства неловкости, но не имея веских причин подкрепить эти чувства, им пришлось их игнорировать. У Кука для всего были веские причины, основанные на самых последних исследованиях. Как они могли прийти к нему и приостановить всё это, по крайней мере, без десятка незыблемых аргументов, подкрепленных ссылкой на какую-нибудь недавнюю статью в журнале "Нейчур"?

Они даже не могли дать точное объяснение источнику беспокойства к своему собственному удовлетворению. Может быть, они просто боялись известности, которую Евгению суждено принести им. Возможно, они уже завидовали ещё неведомым, но неизбежно впечатляющим достижениям сына. Билл имел смутное подозрение, что все усилия каким-то образом выбьют почву из-под важной части того, что он считал человеческим, но он совершенно не знал, как выразить это словами, даже Анжеле. Как он мог признаться, что лично не хотел бы знать, в какой степени гены определяют судьбу человека? Как он мог заявить, что он предпочтет скорее придерживаться удобных мифов, забыв эвфемизмы, что он скорее предпочтет просто ложь, чем когда его ткнут носом в печальную истину, что человека можно изготовить на заказ, как гамбургер?

Кук заверил их, что не нужно беспокоиться о воспитании молодого гения. Он может организовать запись в лучший калифорнийский детский университет для детей нобелевских лауреатов, где среди благородных вундеркиндов, феномен со сторонним генетическим материалом, Евгений мог бы делать стимулирующую мозг детскую гимнастику под звуки Канта, певшего Бетховену, и через подсознание познакомиться с Единой теорией поля во время дневного сна после обеда. Со временем, конечно, он обгонит своих генетически уступающих сверстников и своих блестящих преподавателей, но к тому времени он сможет управлять своим образованием.

Билл обнял Анжелу и поинтересовался, действительно ли Евгений сможет сделать для человечества больше, чем с их миллионами можно было бы достичь непосредственно в Бангладеш, Эфиопии или Элис-Спрингс. Может ли оказаться, что они проведут остаток жизни, удивляясь чудесам, которые Евгений сможет сотворить для нашей искалеченной планеты? Это было бы невыносимо. Они платили налог на надежду.

Анжела начала раздевать Билла, а он ее. Сегодня вечером, как они оба знали, была самая благоприятная точка цикла Анжелы и несмотря на антитела, они не отказались от привычки, приобретенные в те годы, когда они надеялись забеременеть естественным путем.

Воодушевляющая музыка с телевизора остановилась, резко. Сцены с военной техникой пропали. Мальчик с грустными глазами, возможно, лет восьми, появился на экране и сказал тихо:

— Мама, папа. Я должен вам объяснить.

Позади мальчика было только пустое голубое небо. Анджела и Билл уставились на экран в тишине, ожидая напрасно голоса за кадром или названия, чтобы поместить изображение в контекст. Тогда ребёнок посмотрел на Анджелу, и она знала, что он видел ее, и она знала, кем он был. Она схватила за руку Билла и прошептала, ошеломлённая, шокированная и в эйфории:

— Это — Евгений.

Мальчик кивнул.

Мгновение Билл боролся с паникой и растерянностью, а потом его захлестнула отцовская гордость.

— Ты изобрел м-м-машину в-в-времени! — наконец сказал он.

Евгений покачал головой.

— Нет. Предположим, что вы загрузили генетический профиль эмбриона в компьютер, который затем построил эволюционное моделирование появления зрелого организма; нет путешествия во времени в этом не замешаны, и всё же аспекты возможного будущего выявлены. В этом примере, всё оборудование для выполнения экстраполяции существует в настоящее время, но то же самое может произойти, если правильное оборудование гораздо более сложного вида существует в потенциальном будущем. Это может быть полезно, в качестве математического формализма, делать вид, что потенциальное будущее имеет осязаемую реальность и оказывает влияние на свое прошлое так же, как в геометрической оптике, часто бывает удобно делать вид, что отражения реальных объектов существуют за зеркалами, которые создают их, но это всё — формализм.

— Раз ты смог изобрести такое устройство, значит мы сможем видеть тебя и говорить с тобой, как будто ты разговариваешь из будущего? — спросила Анжела.

— Да.

Супруги переглянулись. Конец их сомнениям! Теперь они смогут точно выяснить, что Евгений сделает для мира!

— Если ты говоришь с нами из будущего, — осторожно спросила Анжела, — о чем ты нам расскажешь? Ты повернул вспять парниковый эффект?

Евгений печально покачал головой.

— Ты отменил войны?

— Нет.

— Ты победил голод?

— Нет.

— Ты нашел лекарство от рака?

— Нет.

— Что же тогда?

— Я хотел сказать, что нашел путь к Нирване.

— Что ты имеешь в виду? Бессмертие? Бесконечное блаженство? Рай на земле?

— Нет. Нирвана. Отсутствие всех желаний.

Билл был в ужасе.

— Т-ты в-ведь н-не имеешь в виду г-г-геноцид? Ты н-н-не будешь у-у-уничтожать…

— Нет, отец. Это было бы легко, но я никогда не сделал бы ничего подобного. Каждый должен найти свой собственный путь и в любом случае, смерть является неполным решением, она не может стереть то, что уже было. Нирвана это то, чего никогда не было.

— Я не понимаю, — произнесла Анжела.

— Мое потенциальное существование влияет больше, чем этот телевизор. Когда вы проверите банковские счета, вы обнаружите, что деньги, которые вы могли бы использовать, чтобы купить мне будущее были потрачены; Не смотрите так огорченно, все деньги пошли на благотворительные организации, которые вы и одобрили. Транзакции точно такие же, как если бы вы подписывали платежи сами, так что не пытайтесь оспаривать их подлинность.

Анжела был растеряна.

— Но почему ты потратил свои таланты на уничтожение себя, когда мог бы жить счастливой, продуктивной жизнью, и делать большие вещи для всей человеческой расы?

— Зачем? — Евгений нахмурился. — Не надо просить меня объяснить мои действия; вы сделали меня таким каким я стал. Если вы хотите знать мое субъективное мнение: лично, Я не вижу любую точку в существовании, когда я могу достигнуть так много без него, но я бы не называл это «объяснением»; это — просто модернизация процессов, лучше всего описанных на нейронном уровне. — Он пожал плечами. — Вопрос на самом деле не имеет никакого смысла. Почему что-нибудь? Законы физики и граничные условия пространства-времени. Что еще я могу сказать?

Он исчез с экрана. Включилась мыльная опера.

Они связались со своим банком. Событие не было их общей галлюцинацией, счета были пусты.

Они продали дом, который был слишком большим даже для них двоих, но большая часть дохода позволила им купить что-то гораздо меньшее. Анжела нашла работу в качестве гида. Билл получил работу водителя мусоровоза.

Конечно, исследование Кука продолжилось и без них. Он с успехом создал умеющих петь и понимать четырех шимпанзе, кантри и вестерн, за которых он получил как Нобелевскую премию, так и премию Грэмми. Его внесли в Книгу рекордов Гиннеса, за имплантацию и первое успешное в мире ЭКО с пятью близнецами. Но его проект супер-ребенка, как и у других евгеников по всему миру, как будто сглазили; спонсоры отказывались без всякой видимой причины, оборудование ломалось, возгорались лаборатории.

Кук умер, не понимая, насколько он был успешен.

Перевод с английского: любительский.

 

НЕЖНОСТЬ

Рассказ

Когда я пинком открыл дверь, в нос ударили два запаха: смерти и разложения.

Один человек позвонил анонимно. Он каждый день проходит мимо нашего дома и встревожился, когда увидел разбитое, но не замененное оконное стекло. Он безрезультатно стучал во входную дверь. По пути к черному ходу сквозь просвет в занавесках он увидел на кухонной стене кровь.

Дом обокрали; внизу остались лишь следы на ковре от перетаскивания очень тяжелой мебели. Женщина на кухне с перерезанным горлом пятидесяти с лишним лет была мертва уже по меньшей мере неделю.

Мой шлем регистрировал звук и картинку, но не мог записывать запах разложения. По правилам нужно было всё комментировать словами, но я не сказал ни слова. Почему? Назовем это остаточной потребностью в независимости. Скоро станут регистрировать наши мозговые волны, наше сердцебиение, кто знает, что ещё, и всё это для показаний. «Детектив Сигел, факты говорят о том, что вы испытали эрекцию, когда ответчик открыл огонь. Вы бы описали это как адекватный ответ?»

Наверху был полный хаос. В спальне была разбросана одежда; книги, диски, бумага, перевернутые ящики на полу кабинета. Медицинские материалы. В одном углу выделялись единообразием обложек стопки периодических изданий на дисках: "Медицинский журнал Новой Англии", "Нэйчур", "Клиническая биохимия" и "Лабораторная эмбриология". На стене висел свиток в рамке — о присвоении степени доктора наук Фриде Анне Макленбург в две тысячи двадцать третьем году. На рабочем столе просматривались свободные от пыли участки в форме монитора и клавиатуры. Я заметил на стене нишу с дежурным светильником; внизу был выключатель, но светильник был неисправен. Общее освещение не работало; и так везде.

Вернувшись на первый этаж, я нашел дверь позади лестницы, предположительно ведущую в подвал. Заперта. Я призадумался. Для входа в дом у меня не было выбора, кроме как вломиться; здесь я находился на шатком законном основании. Я не искал ключи, и не было четкого основания полагать, что необходимо срочно попасть в подвал.

Но что изменила бы ещё одна сломанная дверь? Полицейским предъявляли иск за отказ начисто вытереть ботинки о половую тряпку. Если гражданин захочет обвинить вас, он найдет причину, даже если войдешь на коленях, махнув пачкой ордеров, и спасешь всю его семью от пыток и смерти.

Никакого взлома комнаты, и я выбил кулаком замок. От запаха меня чуть не вырвало, это был избыток, концентрация, которая была подавляющей; но запах сам по себе не был противным. Наверху, увидев медицинские книги, я подумал о морских свинках, крысах и мышах, но запах не походил на вонь содержащихся в клетке грызунов.

Я включил фонарик на своем шлеме и быстро двинулся вниз по узким бетонным ступеням. Над моей головой была массивная, квадратная труба. Труба кондиционера? Это имело смысл; в доме не могло быть нормального запаха при таком устройстве, но без подключения энергии к подвальному кондиционеру.

Луч фонарика осветил стеллаж, украшенный безделушками и горшечными растениями. Телевизор. Картины с пейзажами на стене. Куча соломы на бетонном полу. На соломе свернулось клубком мощное тело леопарда, легкие заметно вздымаются, но в остальном спокойно.

Когда луч упал на клубок темно-рыжих волос, я подумал, что это жующие челюсти на отдельной человеческой голове. Я продолжал приближаться, ожидая и надеясь, что побеспокоив животное за едой, я спровоцирую его напасть на меня. Я носил оружие, которое могло разнести его в клочья, а результат был бы для меня намного менее скучным и занудным, чем контактировать с ним живым. Я снова направил свет на его голову и понял, что ошибался; оно ничего не жевало, его голова была скрыта, убрана, а человеческая голова просто…

Опять несуразица. Человеческая голова была попросту приделана к телу леопарда. На человеческую шею распространялись мех и пятна, и она сливалась с плечевой областью леопарда.

Я присел на корточки рядом с леопардом, размышляя прежде всего, что могут сделать со мной эти когти, если я отвлекусь. Голова женская. Хмурая. По-видимому спит. Я поместил руку возле её ноздрей и почувствовал, как воздух время от времени вырывается из огромной груди леопарда. Эти более чем плавные движения кожи сделали сращивание для меня реальным.

Я исследовал остальную часть комнаты. В одном углу виднелось углубление, которое оказалось унитазом, вмонтированным в пол. Я поместил ногу на педаль поблизости, и в унитаз из скрытой емкости хлынула вода. В луже воды стоял вертикальный морозильник. Я открыл его и нашел стойку, содержащую тридцать пять маленьких пластмассовых пузырьков. На каждом из них виднелись смазанные красные буквы, обстоятельно объясняя поврежденное слово. Чувствительная к температуре краска.

Я вернулся к женщине-леопарду. Спит? Притворяется спящей? Больной? В коме? Не жалея, я похлопал её по щеке. Кожа казалась горячей, но я понятия не имел, какой должна быть температура. Чтобы разбудить, я потряс её за плечо, на этот раз с немного большим уважением, как будто прикасаться к леопардовой части могло оказаться опаснее. Никакого эффекта.

Потом я встал, подавив вздох раздражения (психика реагировала на все мельчайшие шумы; меня допрашивали часами из-за таких вещей как неразумный возглас триумфа), и вызвал машину скорой помощи.

* * *

Мне следовало знать, а не надеяться, что на этом проблемы закончатся. Пришлось преградить путь санитарам, чтобы они не ушли. Одного из них стошнило. Они отказывались класть её на носилки, пока я не пообещал поехать с ней в больницу. Её рост был около двух метров, не считая хвоста, а вес, должно быть, килограммов сто пятьдесят. И нам втроём пришлось поднимать её по неудобной лестнице.

Прежде чем покинуть дом, мы целиком накрыли её простыней и я позаботился, чтобы под ней не угадывались формы. Снаружи собралась небольшая толпа, обычное разношерстное сборище зевак. Потом прибыла бригада криминалистов, но я уже все сообщил им по радио.

В отделении скорой помощи больницы Св. Доминика, один за другим врачи бросали один единственный взгляд под простынь, а затем исчезали, бормоча невнятные оправдания больше их не беспокоить. Я чуть не вышел из себя, когда пятый, которого я загнал в угол, молодая женщина, побледнела, но сохранила спокойствие. Направив луч фонарика в открытые глаза женщины-леопарда, доктор Мюриэл Битти (согласно надписи на бейдже) объявила, что "она в коме", и начала выпытывать у меня детали. Когда я рассказал ей все, у меня самого появились вопросы.

— Как такое возможно сделать? Сплайсинг генов? Трансплантация?

— Сомневаюсь, скорее ни то, ни другое. Более вероятно, что она химера.

Я нахмурился.

— Это какая-то мифология…

— Да, но это также биоинженерный термин. Вы можете физически смешать клетки двух генетически отличных эмбрионов на начальной стадии и получить бластоцисту, которая будет развиваться как единственный организм. Если они оба одного вида, есть все шансы на успех; для разных видов всё намного сложнее. Люди создавали примитивные химеры овцы и козы ещё с шестидесятых годов прошлого века, но я не читала ничего нового на эту тему за последние пять-десять лет. Нужно сказать, что больше никто серьёзно этим не занимался. Не говоря уже о том, чтобы продолжать это с людьми. — Она смотрела на свою пациентку с беспокойством и восхищением. — Я не знаю, как им удалось такое резкое разграничение между головой и телом, в тысячу раз больше усилий ушло на это, чем просто смешение двух групп клеток. Полагаю, вы можете сказать, что это кое-что на полпути между эмбриональной пересадкой тканей и химеризацией. И, должно быть, оказано ещё генетическое воздействие для сглаживания биохимических различий. — Она сухо рассмеялась. — Таким образом, оба ваших предположения, которые я отклонила, вероятно, частично верны. Конечно!

— Что?

— Неудивительно, что она в коме! Тот набитый пузырьками морозильник, который вы упомянули. Вероятно, она нуждается в подпитке извне полудюжиной гормонов, которые недостаточно активны у разных видов. Могу я кого-нибудь отправить в дом просмотреть документы мертвой женщины? Мы точно должны знать, что в тех пузырьках. Даже если она приготовила это сама из компонентов, имеющихся в свободной продаже, мы могли бы найти рецепт. Но возможно, у нее был контракт с биотехнологической компанией на регулярные поставки готовой смеси. Так скажем, если удастся найти счет-фактуру с регистрационным номером продукта, это будет самый быстрый и надежный путь доставить пациенту то необходимое, чтобы она оставалась в живых.

Я согласился и отвел техника-лаборанта в дом, но он не нашел ничего полезного ни в кабинете ни в подвале. После окончания телефонного разговора с Мюриэл Битти я стал звонить в местные биотехнологические компании, называя имя покойной женщины и её адрес. Несколько человек сказали, что слышали о докторе Макленбург, но не как о клиенте. Пятнадцатый звонок дал результат — из компании "Прикладные ветеринарные исследования" высылали по адресу Макленбург, и комбинацией угроз и мягких намеков (такие как указание номера заказа, который они могли бы указать на своем счету), мне удалось взять обещание, что группа из "Прикладных ветеринарных исследований" будет готова и немедленно направится в больницу Св. Доминика.

Грабители действительно иногда выключают питание в надежде вывести из строя те (очень редкие) устройства безопасности, у которых нет резервной батареи, но дом не взламывали. Выпавшее оконное стекло упало на ковер неповрежденным, где остались явные вмятины от софы. Глупцы забыли разбить стекло до того, как вынесли мебель. Люди обычно выбрасывают счета, но Макленбург хранила все счета за видеофон, воду, газ и электричество за последние пять лет. Все выглядело так, как будто кто-то знал про химеру и хотел её смерти, не желая обнаружить себя, но все же не будучи профессионалом, чтобы справиться с этим более тонко и менее очевидно.

Я организовал охрану химеры. Вероятно, неплохая идея, чтобы держать СМИ под контролем, когда они узнают о ней.

Вернувшись к себе в кабинет, я изучил медицинскую литературу Макленбург и нашел её имя только в шести документах. Все более чем двадцатилетней давности и касающиеся эмбриологии (до той степени, что я мог понять перегруженные терминами обзоры, полные zonae pellucida и полярных телец ), хотя ничего не написано о химерах.

Документы были все из одной организации, из Лаборатории скорейшего развития человека в больнице Св. Андрея. После некоторых стандартных отказов секретарей и помощников, мне удалось пробраться к одному из бывших соавторов Макленбург, доктору Генри Фейнгольду, который выглядел постаревшим и больным. Новости о смерти Макленбург вызвали у него тоскливый вздох, но никакого видимого шока или горя.

— Фрида уволилась от нас в тридцать два или тридцать три года. Я почти не виделся с ней с тех пор, разве что случайно на конференции.

— Куда она ушла из больницы Св. Андрея?

— Куда-то в промышленность. Она не имела определенных намерений. Не уверен, что у неё были конкретные предложения по работе.

— Почему она уволилась?

Он пожал плечами.

— Плохие условия здесь. Низкая зарплата, ограниченные ресурсы, бюрократические ограничения, комитеты по этике. Некоторые люди со всем этим мирятся, некоторые нет.

— Вам известно что-нибудь о её работе, особых исследовательских интересах, после увольнения?

— Я не знаю, проводила ли она много исследований. Она вроде бы прекратила публиковаться, так что я действительно не могу сказать чем она занималась.

Вскоре после этого (с необычной скоростью) пришло разрешение на доступ к её налоговой отчетности.

С 35-ти лет она работала фрилансером как "внештатный консультант по биотехнологиям"; чтобы это ни значило, это обеспечило ей семизначный доход за прошедшие пятнадцать лет. В списке её источников дохода числилось не меньше сотни различных компаний. Я позвонил в первую организацию и нарвался на автоответчик. Это было после семи. Я позвонил в больницу Св. Доминика и узнал, что химера всё ещё без сознания, но всё в порядке; гормональную смесь доставили, и Мюриэл Битти нашла в университете ветеринара с соответствующим опытом. Таким образом, я принял свои депраймеры и пошел домой.

* * *

Самый верный признак, что я не совсем скатился — чувство разочарования, которое наступает когда я открываю свою дверь. Это слишком успокаивающе, слишком легко: вставить три ключа и коснуться большим пальцем сканера. Дома меня не ждут трудности или опасности. Депраймеры подействуют через пять минут. Но иногда ночью кажется, что это длится пять часов.

Марион смотрела телевизор, и выкрикнула:

— Привет, Дэн.

Я стоял в дверях гостиной.

— Привет. Как прошел твой день?

Она работает в детском саду, что по-моему представлению очень нервная работа. Она пожала плечами.

— Обычно. Как твой?

Что-то на экране телевизора бросилось мне в глаза. Я выругался, главным образом проклиная одного офицера по связям с медиа, которого я подозревал, хотя, возможно, я ошибался. Как прошел мой день? Посмотрите на это. Телевидение показывало часть записи видео с моего регистратора на шлеме; подвал, обнаружение мной химеры.

— Ах, я собиралась спросить, известно ли тебе, кто был полицейским, — произнесла Марион.

— И знаешь, что я буду делать завтра? Попробую проанализировать несколько тысяч телефонных звонков свидетелей, которые решили, что могут рассказать что-то полезное.

— Бедняжка. С ней все будет хорошо?

— Думаю, да.

Показали предположения Мюриэл Битти, снова с моей точки зрения, затем перешли к подручным экспертам, которые обсуждали тонкости химеризма, а тележурналист приложил все усилия, чтобы притянуть сомнительные ссылки на всё от греческой мифологии до романа Г.Уэллса "Остров доктора Моро".

— Я проголодался. Давай поедим.

* * *

Я проснулся в половине второго, дрожа и рыдая. Марион уже бодрствовала, пытаясь меня успокоить. В последнее время я сильно страдал от подобных запоздалых реакций. Несколькими месяцами ранее, через две ночи после особенно жестокого случая нападения, я долгое время был словно обезумевший и несвязно говорил.

На службе, мы что называется активны. Смесь наркотиков усиливает различные физиологические и эмоциональные реакции и подавляет другие. Обостряет наши рефлексы. Сохраняет в нас спокойствие и рационализм. Предположительно, улучшает наше суждение. (В прессе любят писать, что наркотики делают нас более агрессивными, но это чушь; почему власть намеренно создаёт воинственных полицейских? Быстрые решения и оперативные действия — противоположность немой жестокости.)

Вне службы мы неактивны. Это означает сделать нас такими, как будто мы никогда не принимали активирующих наркотиков. (Туманная концепция, я должен признать. Как будто мы никогда не принимали праймеры, и никогда не проводили день на работе? Или, как будто мы видели и делали все то же самое без праймеров, чтобы помочь себе справиться?)

Иногда эти качели работают мягко. Иногда — полный провал.

Я хотел описать Марион, что я чувствовал по отношению к химере. Я хотел рассказать о своем страхе и отвращении, жалости и гневе. Я мог лишь издавать жалкие зауки. Никаких слов. Она ничего не говорила, просто держала меня своими длинными пальцами, такими прохладными на моей горящей коже лица и груди.

Когда опустошённый, я наконец-то успокоился, мне удалось заговорить. Я прошептал:

— Почему ты остаешься со мной? Почему ты с этим миришься?

Она отвернулась от меня и сказала:

— Я устала. Иди спать.

* * *

Я записался в полицию в возрасте двенадцати лет. Я продолжил свое нормальное образование, но именно тогда необходимо начинать курс инъекций фактора роста, и выходные и учебные отпуска, если есть желание попасть на действительную военную службу. (Это было не строго обязательно; потом я мог выбрать другую карьеру, и погасить вложенные в меня средства, а это около ста долларов в неделю в течение следующих тридцати лет. Или провалить психологические тесты и меня бы вышвырнули, но я бы не задолжал ни цента. Но буквально ещё не успев начаться, тесты избавляются от любого, у кого одинаковые результаты. Это имеет смысл; вместо того, чтобы ограничивать вербовку мужчинами и женщинами, соответствующими определенным физическим критериям, кандидаты выбираются по интеллекту и жизненной позиции, а затем уже вторично, но с пользой, характеристики размеров, силы и гибкости обеспечиваются искусственно.

Таким образом, мы — наркоманы, созданные и натренированные для удовлетворения требованиям работы. Меньше, чем солдаты или профессиональные спортсмены. Гораздо меньше, чем средний член уличной банды, который ничего не думает об использовании незаконных стимуляторов роста, которые уменьшают его продолжительность жизни приблизительно к тридцати годам. Мы те, кто без оружия, но под смесью "Берсеркера" и "Деформатора времени" (не обращающие внимания на боль и большую часть физических травм и с двадцатикратным уменьшением времени реакции), можем убить сто человек в толпе за пять минут, а затем спрятаться в безопасном месте, пока не закончится кайф и не начнутся две недели побочных эффектов. (Один политик, очень популярный человек, защищает тайные операции по продаже партий этих наркотиков со смертельными примесями, но ему пока не удалось сделать это законным).

Да, мы — наркоманы; но если у нас есть проблема, то она в том, что мы всё ещё слишком человечные.

* * *

Когда более чем сто тысяч человек звонят во время расследования, есть только один способ обработать эти звонки. Это называется АУАО: автоматизированный удаленный анализ осведомителя.

Начальный процесс фильтрации определяет явно очевидных шутников и сумасшедших. Всегда возможно, что звонящий и тратящий девяносто процентов времени на разглагольствования о НЛО или коммунистических заговорах, или о разрезании гениталий лезвиями, может мимоходом упомянуть что-то правдоподобное и важное.

Но разумным кажется считать его свидетельские показания менее весомыми, чем у тех, кто придерживается темы. Более сложный анализ жестов (приблизительно тридцать процентов посетителей не выключают видео) и образцов речи предположительно выбирает того, кто хотя поверхностно рационален и уместен, на самом деле страдает от психотического заблуждения или навязчивых идей.

В конечном счете каждому звонившему присваивается фактор надежности между нулем и единицей, с презумпцией невиновности для любого, кто не выказывает явных признаков непорядочности или психического заболевания. В некоторые дни я впечатлялся изощренностью программного обеспечения, дающего такие оценки. В другие дни я проклинал его как кучу бесполезного хлама.

Выделяются соответствующие утверждения (широко представленные), и создаётся таблица частотности, отображающая число звонивших, сделавших каждое утверждение, и их средний фактор надёжности. К сожалению нет простых правил определения, какие утверждения с большей вероятностью правдивы. Тысяча человек может искренне повторять широко распространенный, но полностью необоснованный слух. Единственный честный свидетель может оказаться сумасшедшим, или под действием лекарств и получить несправедливо низкий рейтинг. Обязательно прочитать все утверждения, что утомительно, но все же в тысячу раз быстрее, чем просматривать каждый звонок.(В отчаянии, я мог бы проанализировать, один за другим, одну тысячу семьсот тридцать три звонка из тем 14 и 15. Хотя, нет; есть ещё множество способов провести свое время поинтересней.

Едва ли удивительно рассматривать множество картин, где изображены фантастические и мифические существа.

Но на следующей странице: любопытно, я вывел на экран некоторые из звонков. Несколько первых дали немногим больше, чем распечатка строчек аннотации. Затем один человек поднес открытую книгу к экрану. Яркий свет лампочки отражался от глянцевой бумаги, делая некоторые её участки почти невидимыми, и все это было немного не в фокусе, но то что я увидел, заинтриговало.

Леопард с женской головой присел на край приподнятой, плоской поверхности. Стройный юноша, обнаженный по пояс, стоял на более низком основании, опираясь боком на приподнятую поверхность, щекой к щеке с женщиной-леопардом, прижавшей переднюю лапу к его животу в неловком объятии. Мужчина холодно и пристально смотрел вперед, чопорно сжав губы и производя впечатление слабой отрешенности. Глаза женщины закрыты, или слегка прикрыты. И её выражение казалось менее бесспорным, чем дольше я смотрел на него. Возможно, это была спокойная, мечтательная удовлетворенность, возможно, это было эротическое счастье. У обоих были темно-рыжие волосы.

Я выделил прямоугольник вокруг лица женщины, увеличил его на полный экран, затем применил сглаживание, чтобы сделать увеличенные пиксели менее рассеянными. С бликами, плохим фокусом, и низким разрешением изображение было никудышным. Главное, что я мог сказать, лицо на картине не сильно отличалось от лица женщины, которую я нашел в подвале.

Ещё без сомнения оставались несколько десятков звонков. Одна из звонивших не поленилась выделить кадр из выпуска новостей и вставить его в свой звонок, бок о бок со своей хорошо освещенной копией картины. Одно представление о единственном выражении не определяет человеческое лицо, но сходство было слишком близким для случайного. Так как многие люди рассказывали мне, и я позже проверил для себя, "Нежность" была написана в 1896 году бельгийским художником-символистом Фернаном Кнопфом, картина, возможно, не могла быть основана на живущей химере. Значит, должно быть другое основание.

Я прослушал все девяносто четыре звонка. Большинство содержало лишь одинаковую горстку очевидных фактов о живописи. Один пошел немного дальше.

Человек средних лет представился как Джон Олдрич, торговец произведениями искусства и историк-любитель искусства. После указания на сходство и краткого разговора о Кнопфе и "Нежности" он добавил:

— Учитывая, что эта бедная женщина точная копия сфинкса Кнопфа, интересно, рассмотрели ли вы возможность, что замешаны сторонники линдквистизма? Он слегка покраснел. Возможно, это неправдоподобно, но я подумал, что должен упомянуть об этом.

Я набрал Британскую энциклопедию онлайн и произнес «линдквистизм».

Андреас Линдквист, 1961–2030, швейцарский художник- концептуалист, с весомым финансовым капиталом являлся наследником мощной империи фармацевтических препаратов. Вплоть до 2011 года он участвовал в большом разнообразии мероприятий биоартистической природы, начиная с создания звуков и изображений компьютерной обработкой физиологических сигналов (электрокардиография, электроэнцефалография, психогальванический рефлекс, постоянно проверяемые иммуноэлектрическими пробами уровни гормонов), и заканчивая тем, что подверг себя хирургии в стерильном, прозрачном коконе посередине переполненной аудитории, чтобы поменять себе без всяких оснований роговицу, левую на правую, и во второй раз, чтобы снова поменять их (он предал гласности более амбициозную версию, в которой утверждал, что каждый орган в его теле будет удален и повторно вставлен, обращенным в обратном направлении, но не смог найти команду хирургов, которые считали это анатомически вероятным).

В 2011 году он увлёкся новой навязчивой идеей. Он показывал слайды классических картин, на которых фигуры закрашены черной краской, и поставил моделей в соответствующих костюмах и макияже, и заполняя промежутки застывших в разных позах перед экраном.

Зачем? По его собственным словам (или возможно в переводе): "Великим художникам дано заглядывать в отдельный, трансцедентальный, бесконечный мир. Этот мир существует? Мы можем отправиться туда? Нет! Мы должны заставить его существовать вокруг нас! Мы должны взять эти фрагментарные проблески и сделать их стабильными и материальными, заставить их жить, дышать, существовать среди нас. Мы должны перенести искусство в жизнь и тем самым трансформировать наш мир в мир художественного воображения".

Я задумался, что может из этого сделать АУАО.

За следующие десять лет он отошел от показа слайдов. Он начал нанимать кинохудожников по декорациям и ландшафтных архитекторов, чтобы воссоздать в трех измерениях фоны картин, которые он выбрал. Он отказался от использования косметики для изменения внешности моделей, и, когда посчитал невозможным получить идеальных двойников, нанял только тех, кто за существенную оплату согласился перенести косметическую операцию.

Его интерес к биологии полностью не пропал; в 2021 году на свое 60-летие он имплантировал две трубочки в череп, позволяющие постоянно контролировать и изменять определённое нейрохимическое содержание спинномозговой жидкости. После этого его заявления стали ещё более категоричными. "Мошеннические" приёмы со съемочными декорациями запрещались. Дом, церковь, озеро, или гора, видневшиеся в углу картины, которая "реализовывалась", нужно было выполнить полномасштабно и со всеми деталями. Создавались дома, церкви и небольшие озера; горы приходилось выискивать, хотя он делал пересадку или разрушал тысячи гектаров растительности, чтобы изменить их цвет и структуру. Его моделям требовалось тратить месяцы до и после "реализации" для того, чтобы тщательно "вжиться в свои роли", следуя сложным правилам и сценариям, которые разрабатывал Линдквист на основе своего понимания персонажей картины. Этот аспект становился все более и более важным для него: "Точная реализация внешнего вида поверхности, так я называю это, тем не менее, трехмерность является лишь наиболее рудиментарным началом. Это сеть отношений между субъектами, а также между субъектами и их окружением, что представляет вызов для поколения моих последователей".

Сначала мне показалось удивительным, что я даже не слышал об этом маньяке; явная расточительность должна была принести ему определенную славу. Но есть миллионы чудаков в мире и тысячи из них крайне богатые, и мне было только пять лет, когда Линдквист умер от сердечного приступа в 2030-м, оставив своё состояние девятилетнему сыну.

Что касается последователей, Британская энциклопедия перечислила полдюжины, рассеянных по Восточной Европе, где, по-видимому, он снискал больше уважения. Все, казалось, полностью отказались от его эксцессов, предлагая тома эстетических теорий в поддержку использования покрашенной фанеры и имитировали художников в стилизованных масках. На самом деле большинство только предлагали тома и даже не заморачивались с фанерой и артистами пантомимы. Я не мог вообразить ни одного из них, имеющего деньги или склонность спонсировать эмбриологическое исследование за тысячи километров.

По неясным причинам закона об авторском праве произведения изобразительного искусства редко присутствуют в публично доступных базах данных, поэтому, в обед я вышел и купил книгу о художниках-символистах, в которой была цветная вклейка репродукции "Нежности". Я сделал дюжину (незаконных) копий, увеличенных снимков различных размеров. Любопытно, в каждом из них выражение сфинкса (поскольку Олдрич так назвал её) показалось мне немного отличающимся. Её полностью закрытый рот и совсем чуть-чуть приоткрытые глаза нельзя сказать, что изображали явную улыбку, но если смотреть под определённым углом и при определенном увеличении оттенок щек намекал на неё. Лицо молодого человека также менялось, от неопределенно обеспокоенного к немного скучающему, от решительного до рассеянного, от благородного до женоподобного. Казалось, черты лиц обоих складывались в сложные и неопределенные границы между областями определенного настроения, и малейшего изменения условий при просмотре было достаточно, чтобы вызвать полное переосмысление. Если так задумал Кнопф, то это было мастерским достижением, но я также находил это очень печальным.

Книжный краткий комментарий не принес никакой помощи, расхваливая живопись с отличной сбалансированной композицией и восхитительной тематической двусмысленностью, и предполагалось, что голова леопарда была нарисована по образу сестры художника, красотой которой он был постоянно одержим.

Неуверенный в настоящий момент, должен ли продолжать эту линию расследования, я сидел за своим столом в течение нескольких минут, задаваясь вопросом (но не намереваясь проверить), а что если каждое пятно леопарда показанное на картине были воспроизведены точно так же на живом организме. Я хотел сделать что-то материальное, привести что-то в движение, прежде чем я отложу "Нежность" и вернусь к большему количеству обычных направлений расследования.

Таким образом, я сделал ещё один увеличенный фотоснимок картины, на этот раз используя средства редактирования копира, чтобы окружить голову мужчины и плечи равномерным темным фоном. Я распечатал и передал его Стиву Бирбеку (человеку, как известно мне, допустившему утечку записи с видеорегистратора моего шлема в СМИ).

— Дай ориентировку на этого парня. Разыскивается для допроса в связи с убийством Макленбург, — сказал я.

* * *

Я не обнаружил больше ничего интересного в распечатке АУАО, так что взялся за то, чем закончил вчера вечер — принялся обзванивать компании, которые пользовались услугами Фриды Макленбург.

Выполняемая ею работа не имела определённой связи с эмбриологией. Её советы и помощь, по-видимому, касались широкого спектра несвязанных проблем в десятках работ в области культуры клеточных тканей, использования ретровирусов в качестве векторов генотерапии, электрохимии клеточной мембраны, очистки белка и других областей, где термины не говорили мне ни о чем.

— И доктор Макленбург решила эту проблему?

— Абсолютно. Она знала идеальный способ как обойти камень преткновения, который удерживал нас в течение нескольких месяцев.

— Как вы узнали про неё?

— Есть список консультантов по специальностям.

Действительно есть. Она упоминалась в нём в пятидесяти девяти местах. Или она почему-то знала подробные специфические особенности всех этих областей лучше, чем другие люди, которые работали полный рабочий день, или у неё был доступ к экспертам мирового класса, которые могли вложить правильные слова в её уста.

Такой метод у её спонсора — искать работу для неё? Оплата не в деньгах, а в опыте и знаниях, которые она может затем продать как свои собственные? У кого могло быть так много ученых-биологов под рукой?

Империя Линдквиста?

(Так много для спасения "Нежности"?)

Ее телефонные счета не содержали междугородных звонков, но это ничего не значит; у местного филиала Линдквиста имеется своя собственная частная международная сеть.

Я поискал сына Линдквиста Густава в "Кто есть кто". Запись была очень отрывочной. Рождён суррогатной матерью. Донорская яйцеклетка анонимна. Домашнее образование. Двадцать девять лет, ещё не женился. Затворник. По-видимому погружен в свои бизнес-проблемы. Ни слова о художественных претензиях, но никто не рассказывает всё в "Кто есть кто".

В предварительном отчете криминалистов не оказалось ничего полезного. Никаких признаков длительного сопротивления, синяков. Под ногтями Макленбург не обнаружено ни кожи, ни крови.

Очевидно, её застали врасплох. Рана горла была сделана тонким, прямым, острым как бритва лезвием единственным сильным ударом.

В доме нашли пять генотипов, помимо Макленбург и химеры, присутствовавших в волосах и хлопьях омертвевшей кожи. Точное датирование невозможно, но все показали широкий диапазон периода распространения, которое означало частых посетителей, друзей, но не посторонних. Все пятеро были на кухне в тот или иной момент. Только генотипы Макленбург и химеры обнаружились в подвале в количествах, которые не могут объяснены дрейфом и переносом, в то время как химера редко покидала специальную комнату. Генотип одного мужчины был больше распространен в остальной части дома, включая спальню, но не на кровати — или по крайней мере не меньше с тех пор, как в последний раз менялись простыни. Всё это вряд ли будет иметь прямое отношение к убийству; настоящие убийцы вообще не оставляют биологических частиц или растительный материал, принадлежащий кому-то ещё.

Вскоре поступил отчет по опрошенным, и от него было мало толку. Ближайшим родственником Маклебург являлся двоюродный брат, с которым она не виделась, и он ещё меньше меня знал о мертвой женщине. Её соседи слишком уважают частную жизнь, чтобы знать или интересоваться, кем были её друзья, и никто не признается, что заметил что-то необычное в день убийства.

Я сел и уставился на "Нежность".

Какой-то сумасшедший с огромными деньгами, вероятно, связанный с Линдквистом, возможно и не поручал Фриде Макленбург создавать химеру, похожую на сфинкса из картины. Но кому понадобилось фальсифицировать кражу, убить Макленбург и подвергнуть опасности жизнь химеры, на самом деле даже не потрудившись убить ее?

Зазвонил телефон. Это была Мюриэл.

— Химера проснулась.

* * *

У этих двух полицейских на улице была напряженная смена; один псих с ножом, два фотографа, замаскированные под врачей и религиозный фанатик с комплектом изгнания нечистой силы на заказ по почте. В новостях не упомянули название больницы, но существовала только дюжина вероятных кандидатов, и персонал не мог поклясться в тайне или противостоять против эффекта взяток. Через день или два местонахождение химеры станет общеизвестным. Если ситуация не уляжется, придется рассмотреть попытку найти комнату в тюремной больнице или военном госпитале.

— Вы спасли мне жизнь.

Голос химеры был глубоким, тихим и спокойным, и во вовремя разговора она смотрела прямо на меня. Я ожидал, что она будет сильно стесняться первый раз в присутствии незнакомцев. Она легла на кровать, свернувшись клубком на боку, не закрываясь простыней и положив голову на чистую, белую подушку. Запах чувствовался, но не был неприятным. Её хвост, толстый как мое запястье и длиннее моей руки, свисал через край кровати, беспокойно покачиваясь.

— Доктор Битти спасла вашу жизнь. — Мюриэл стояла у подножия кровати, неотрывно глядя на чистый листок бумаги на планшете.

— Я хотел бы задать вам некоторые вопросы. — На это химера ничего не ответила, но её взгляд остановился на мне. — Назовите, пожалуйста, свое имя.

— Кэтрин.

— У вас есть другие имя, фамилия?

— Нет.

— Сколько вам лет, Кэтрин?

Под действием наркотиков или нет, я не мог отделаться от чувства лёгкого головокружения, ощущения сюрреалистической бессмысленности, задавая стандартные вопросы сфинксу, сошедшему с картины девятнадцатого века.

— Семнадцать.

— Вы знаете, что Фрида Макленбург мертва?

— Да.

Она ответила тише, но по-прежнему сохраняя спокойствие.

— Каковы были ваши отношения с ней?

Она слегка нахмурилась, затем дала ответ, который прозвучал как отрепетированный, но искренний, как будто она долго ждала, что её спросят об этом.

— Она была всем. Она была моей матерью, моим учителем и моим другом.

Страдание и потеря появились и исчезли с её лица. Дрожь, судорога.

— Расскажите, что вы слышали в день, когда отключилось электричество.

— Кто-то пришел навестить Фриду. Я услышала звук подъехавшего автомобиля и звонок в дверь. Это был мужчина. Не расслышала, что он сказал, но слышала звук его голоса.

— Вы слышали этот голос раньше?

- Думаю, что нет.

— Как звучали их голоса? Они кричали? Спорили?

— Нет. Они говорили доброжелательно. Потом перестали, наступила тишина. Вскоре после этого отключилось электричество. Потом я услышала, как подъехал грузовик, шум множества шагов и как передвигали мебель. Но больше никто не разговаривал. Около получаса два или три человека перетаскивали все вокруг дома. Потом грузовик и машина уехали. Я все ждала, что спустится Фрида и расскажет мне, что произошло.

Я некоторое время обдумывал как сформулировать следующий вопрос, но в конце концов отказался от попыток сохранить вежливость.

— Фрида когда-нибудь обсуждала с вами, почему вы отличаетесь от других людей?

— Да. — Ни намека на боль или смущение. Вместо этого её лицо запылало от гордости, и на мгновение она стала так похожа на картину, что у меня снова закружилась голова. — Она сделала меня такой. Сделала меня особенной, красивой.

— Почему?

Кажется, это сбило её с толку, как будто я её дразнил. Она была особенной. Она была прекрасной. Никаких дальнейших объяснений не требовалось.

Я услышал тихое шипение недалеко от двери, сопровождаемое легким глухим стуком в стену. Я дал сигнал Мюриэл упасть на пол, а Кэтрин хранить молчание, затем спокойно, как мог, но неизбежно скрипя металлом, поднялся на верх шкафа, который стоял в углу слева от двери.

Нам повезло. То, что проникло в открывшуюся со скрипом дверь было вовсе не гранатой, а рукой с фан-лазером. Вращающееся зеркало разворачивает луч по широкой дуге, направляет на сто восемьдесят градусов, горизонтально. Удерживаемый на уровне плеча он заполняет комнату смертоносной плоскостью на высоте около метра над кроватью. Я испытал желание просто ударить дверью по руке в момент его появления, но это было слишком опасно; оружие может отклонится вниз до того, как луч будет отключен. По той же причине, я не мог просто прожечь дыру в его голове когда он вошел в комнату, или точно прицелиться в само оружие — оно экранировано, ведь тогда бы я перенес несколько секунд излучения, получив внутренние повреждения. Краска на стенах выгорела и шторы разделились на две горящие половинки; в одно мгновение он может направить луч на Кэтрин. Я врезал ему в лицо, сбивая его назад и отклоняя луч фан-лазера к потолку. Затем я спрыгнул вниз и приставил пистолет к его виску. Он отключил луч и позволил мне забрать у него оружие. Он был одет в униформу санитара, ткань которой оказалась неправдоподобно жесткой, вероятно, содержащей экранирующий слой из покрытого алюминием асбеста (с возможностью для отражения, хотя неразумно использовать фан-лазер даже с любым меньшим количеством защиты).

Я перевернул его и надел на него наручники стандартным способом на запястья и лодыжки, заведя их за спину, браслеты с заостренным внутренним краем, препятствующие (некоторые) попытки разорвать цепи. Я распылял успокоительное средство на его лице несколько секунд, и оно подействовало как и должно было, но затем я раскрыл ему один глаз и понял, что это не помогло. Каждый полицейский использует седативные с немного отличающимся эффектом индикации; мой обычно придает белкам глаз бледно-голубой цвет. У него, должно быть, был барьерный слой на его коже, пока я готовился сделать ему укол, он повернул голову ко мне и открыл рот. Лезвие вылетело из-под его языка и порезало мое ухо, пролетев со свистом мимо. Я никогда такого не видел прежде. Я разжал его челюсть и взглянул; механизм запуска был прикреплен к его зубам проводами и булавками. Там было второе лезвие; я приставил пистолет к его голове и снова посоветовал ему выплюнуть всё на пол. Затем я ударил его кулаком в лицо и начал искать вену для укола.

Он издал короткий крик и начал изрыгать дымящуюся кровь. Возможно это его собственный выбор, но более вероятно, что его работодатели решили сократить свои потери. Тело начало дымиться, так что я вытащил его в коридор.

Полицейские, которые охраняли палату были без сознания, не мертвыми. Дело прагматизма; химическое оглушение до бессознательного состояния как правило тише, менее грязно и менее опасно нападавшему, чем убийство. Кроме того, мертвые полицейские, как известно, вызывают дополнительный стимул во многих расследованиях, так что стоит взять на себя труд чтобы избежать этого. Я позвонил кому-то, кого я знал в Токсикологии, чтобы он прибыл и осмотрел их, затем вызвал замену. Организация передвижения в какое-нибудь более безопасное место заняла бы, по крайней мере, двадцать четыре часа.

Кэтрин была в истерике, и Мюриэл, будучи сама в сильном потрясении, настояла дать ей успокаивающее и закончить интервью.

— Я читала об этом, но я никогда не видела собственными глазами раньше. На что это похоже? — спросила Мюриэл.

— Что?

— Что-то похожее, — её охватил нервный смех. Она задрожала. Я подержал её за плечи, пока она не успокоилась немного. Её зубы стучали. — Кто-то просто попытался убить нас всех, а вы продолжаете как будто ничего особенного не произошло. Как в комиксах. На что это похоже?

Я рассмеялся. Существовал стандартный ответ.

— Это вообще ни на что не похоже.

* * *

Марион лежала, положив голову мне на грудь. Её глаза были закрыты, но она не спала. Я знал, что она ещё слушает меня. Она всегда волнуется, когда я злюсь.

Как можно отважиться на такое? Как можно сесть и хладнокровно запланировать создание исковерканного человека, не имеющего ни единого шанса жить нормальной жизнью? Все для какого-то безумного художника, который поддерживает сумасшедшие теории мертвого миллиардера. Черт, кем они себе представляют людей? Скульптурами? Безделушками, с которым можно творить что угодно и как им вздумается?

Я хотел спать, было поздно, но я не мог замолчать. Я даже не понял, насколько я разозлился, пока не заговорил на эту тему, но при этом мое отвращение становилось интенсивнее с каждым произнесенным словом.

За час до этого, пытаясь заняться любовью, я почувствовал себя импотентом. Я обратился к использованию языка, и Марион кончила, но это по-прежнему угнетало меня. Действительно ли это психологическое? Из-за этого расследования? Или побочный эффект от активизирующих наркотиков? Так внезапно, после стольких лет? Ходили слухи и шутки о наркотиках, вызывающих почти всё, что можно представить: бесплодие, уродливых младенцев, рак, психоз; но я никогда не верил в такое. Профсоюз узнал бы и устроил заваруху, департаменту никогда бы не разрешили выйти сухим из воды. Скорее всего это из-за случая с химерой, который взвинтил мне нервы. Так что, я заговорил об этом.

— И что самое худшее, она даже не понимала, что с ней сделали. Её обманывали с самого рождения. Макленбург сказала ей, что она прекрасна, и она поверила в эту ерунду, потому что ничего не знала.

Марион слегка шевельнулась и вздохнула.

— Что с ней будет дальше? Как она собирается жить, когда выйдет из больницы?

— Не знаю. Полагаю, она могла бы продать свою историю за большие деньги. Хватит, чтобы нанять кого-нибудь для ухода за ней на всю оставшуюся жизнь. — Я закрыл глаза. — Извини. Из-за этого несправедливо лишать тебя сна на полночи.

Я услышал слабый шипящий звук, и Марион внезапно сникла. Так, показалось на несколько секунд, но этого не могло быть; я задумался, что со мной не так, почему я не вскочил на ноги, почему даже не поднял головы, чтобы вглядеться сквозь темную комнату и узнать, кто там или что?

Потом я понял, что в меня брызнули спреем, и меня парализовало. Такое облегчение быть бессильным. Я провалился в бессознательное состояние, спокойное, чего не ощущал очень долгое время.

* * *

Я проснулся со смешанным чувством паники и летаргии, и без понятия где нахожусь и что произошло. Я открыл глаза и ничего не увидел. Я крутился в попытке коснуться глаз и почувствовал, что слегка двигался, но мои руки и ноги были связаны. Я заставил себя расслабиться на мгновение и представить свои ощущения. Меня ослепили или связали, и я плавал в теплой, текучей жидкости, рот и нос закрыты маской. Мои слабые корявые движения обессилили меня, и долгое время я лежал молча, поначалу не в силах как следует сконцентрироваться и оценить обстоятельства. Я чувствовал, как будто каждая кость в моем теле сломана не через боль, а из-за более легкого дискомфорта, являющегося результатом незнакомого ощущения от формы тела; оно стало неуклюжим, неправильным. Мне пришло в голову, что я попал в аварию. Пожар? Этим можно объяснить почему я плаваю; я в ожоговом отделении.

— Эй? — позвал я.

Я проснулся. Слова вырвались как болезненный, хриплый шепот.

Вежливый веселый голос, почти бесполый, но ближе к мужскому, ответил. На мне были наушники; я не заметил их, пока не почувствовал, что они вибрировали.

— Мистер Сигел. Как вы себя чувствуете?

— Плохо. Чувствую слабость. Где я?

— Боюсь, что далеко от дома. Но ваша жена тоже здесь.

Только тогда я вспомнил о том, что лежал в кровати, неспособный двигаться. Казалось, это было ужасно давно, но у меня не было более свежих воспоминаний, чтобы восполнить пробел.

— Давно я здесь? Где Марион?

— Ваша жена рядом. Она в безопасности. Вы пробыли здесь несколько недель, но быстро выздоравливаете. Скоро вас подготовят к физиотерапии. Так что, пожалуйста, расслабьтесь.

— Выздоравливаю от чего?

— Мистер Сигел, к сожалению понадобилось провести множество операций, чтобы ваша внешность удовлетворяла моим требованиям. Ваши глаза, лицо, строение скелета, конституция, цвет кожи — все нуждалось в существенном изменении.

Я плавал в тишине. Лицо застенчивого юноши из "Нежности" перемещалось в темноте. Я был в ужасе, но моя дезориентация смягчила удар; плавать в темноте, слушать бесплотный голос — все казалось нереальным.

— Почему выбрали меня?

— Вы спасли жизнь Кэтрин. В двух случаях. Именно такого отношения я хотел.

— Два случая. Она никогда не была в реальной опасности, не так ли? Почему вы не нашли кого-то, кто уже выглядел соответствующе для прохождения преобразований? — Я чуть не назвал Густава, но вовремя остановился. Я был уверен, что он в конце концов намеревался убить меня, но выдать свои подозрения о его личности подобно смерти. Голос явно искусственно изменили.

— Вы действительно спасли ей жизнь, мистер Сигел. Если бы она осталась в подвале без заместительных гормонов, то умерла бы. И убийца, которого мы послали в больницу, был полон решимости её убить.

Я слегка хмыкнул.

— Что, если бы он добился успеха? Работа двадцати лет и миллионы долларов коту под хвост. Как бы вы поступили тогда?

— Мистер Сигел, у вас очень узкий взгляд на мир. Ваш городок не единственный на планете. Ваш небольшой полицейский участок тоже не уникален, разве лишь, единственный, который не смог удержать в тайне историю от СМИ. Мы начали с двенадцати химер. Три умерли в детстве. Троих не обнаружили вовремя после того, как убили их охранников. Четверых убили после обнаружения. Жизнь другой выжившей химеры была спасена различными людьми в двух случаях, и ещё она не совсем отвечала стандарту морфологии, которой Фрида Макленбург достигла с Кэтрин. Именно с таким несовершенством, как вы, мистер Сигел, я обязан работать.

* * *

Вскоре после этого меня переместили на нормальную кровать и сняли бинты с лица и тела. Сначала в комнате сохранялась темнота, но каждое утро ненадолго включали свет. Дважды в день приходил физиотерапевт в маске с измененным голосом и помогал мне снова учиться двигаться. В комнате без окон постоянно находились шесть вооруженных охранников в масках. Смехотворное излишество на случай маловероятной попытки извне спасти меня. Я едва мог ходить; одна строгая бабушка вполне могла предотвратить мой побег.

Однажды мне показали Марион по внутреннему телевизору. Она сидела в изящно меблированной комнате и смотрела новости. Каждые несколько секунд она нервно поглядывала вокруг. Нам не позволили встретиться. Я был рад. Мне не хотелось видеть её реакцию на свою новую внешность; без такой эмоциональной нагрузки я вполне мог обойтись.

Когда я медленно становился функциональным, я начал испытывать сильное паническое чувство, что я всё же начал обдумывать план по сохранению нас в живых. Я пытался разговаривать с охранниками, в надежде, что смогу убедить одного из них помочь нам из сострадания или за взятку, но они все придерживались односложных слов и игнорировали меня, когда я говорил о чем-либо более абстрактном, чем запросы о еде. Отказ сотрудничать в "реализации" был единственной стратегией, о которой я мог думать, но как долго это будет работать?

Я не сомневался, что мой похититель станет пытать Марион, и если ничего не выйдет, то он просто загипнотизирует или накачает меня наркотиками, чтобы я гарантированно подчинился. А затем он убьет нас всех: Марион, меня и Кэтрин.

Я понятия не имел, сколько времени прошло; ни охранники, ни физиотерапевт, ни косметические хирурги, которые приехали проверить дело своих рук, не подтверждали моих вопросов о соблюдении расписания. Я очень хотел, чтобы Линдквист снова поговорил со мной; каким бы ни был он психом, по крайней мере он участвовал в двухстороннем разговоре. Я требовал встречи с ним, я кричал и разглагольствовал; охранники оставались такими же безмолвными как и их маски.

Приученный к помощи активизирующих наркотиков в сосредоточении моих мыслей, меня постоянно отвлекали различные непродуктивные проблемы, от простого страха перед смертью до бессмысленного беспокойства о моих шансах остаться работать в полиции, и продолжить брак, если Марион и я как-то выживем. Проходили недели, в течении которых я не чувствовал ничего, кроме безысходности и жалости к самому себе. Всё, что определяло меня, забрали: мое лицо, мое тело, моя работа, мои обычные способы мышления. Я чувствовал отсутствие своей прежней физической силы (как источник чувства собственного достоинства, а не чего-то, что было полезным само по себе), зато была умственная ясность, как часть моего активизированного состояния ума, которая, я был уверен, имело бы значение, если бы я только мог возвратить его.

В конце концов я начал предаваться причудливой романтической фантазии: потеря всего, что я когда-то надеялся на избавление от биохимических подпорок, которые поддерживали мою неестественную жизнь, раскрыла бы внутреннюю суть огромного нравственного мужества и отчаянной изобретательности, позаботившись бы обо мне в этот час нужды. Моя личность была разрушена, но искра человечности осталась, и вскоре разгорится в жгучее пламя, что никакие тюремные стены не смогут сдержать. То, что не убило бы меня (скоро, очень скоро) сделало бы меня сильнее.

Минутный самоанализ каждое утро показывал, что это мистическое преобразование ещё не произошло. Я пошел на голодовку, надеясь ускорить свое победное появление из горнила страданий путем усиления пламени. Меня не пичкали, даже не вводили внутривенно протеин. Я был слишком глуп, чтобы сделать очевидный вывод: день "реализации" был неизбежен.

Однажды утром мне вручили костюм, который я сразу узнал из картины. Я был в ужасе до тошноты, но надел его и без сопротивления пошел с охранниками. Картина располагалась на открытом воздухе. Вероятно, это мой последний шанс спастись.

Я надеялся, что мы будем путешествовать со всеми вытекающими последствиями, но пейзаж был подготовлен всего в нескольких сотнях метров от здания, в котором меня держали. Я щурился от яркого света тонких серых облаков, которые покрывали большую часть неба (Линдквист ждал их, или он упорядочил их присутствие?), утомленный, напуганный, слабее чем обычно из-за трехдневной голодовки. Пустынные поля простирались до горизонта во всех направлениях. Бежать было некуда, не то чтобы дать сигнал о помощи.

Я увидел Кэтрин, уже сидящую на краю возвышенного участка земли. Невысокий мужчина, ниже чем охранники, стоял, поглаживая её шею. Она взмахнула хвостом от удовольствия, её глаза были полузакрыты. Мужчина был одет в свободный белый костюм и белую маску, похожую на фехтовальную. Когда он заметил мое приближение, то поднял руки в экстравагантном жесте приветствия. На мгновение дикая идея пришла мне на ум: Кэтрин могла спасти нас! С её скоростью, её силой, её когтями.

Вокруг нас находились десятки вооруженных людей и понятно, что Кэтрин была послушной как котёнок.

— Мистер Сигел! Вы выглядите настолько мрачным! Не стоит унывать, пожалуйста! Сегодня прекрасный день!

Я престал идти. Охранники по обе стороны от меня тоже остановились и выжидали.

Я сказал, что не сделаю этого.

Человек в белом был снисходителен.

— Почему же нет?

Я с дрожью уставился на него. Я чувствовал себя как ребенок. С детства я не сталкивался так ни с кем, без успокаивающих меня праймеров, без оружия под рукой, без абсолютной уверенности в своей силе и ловкости.

— Когда мы сделаем что вы хотите, вы убьете нас. Чем дольше я отказываюсь, тем дольше останусь в живых.

Кэтрин ответила первой. Она покачала головой, не улыбаясь.

— Нет, Дэн! Андреас не навредит нам! Он любит нас обоих!

Человек направился ко мне. Андреас Линдквист фальсифицировал свою смерть? Его походка не была стариковской.

— Мистер Сигел, пожалуйста, успокойтесь. Разве я бы стал вредить своим собственным созданиям? Стал бы я тратить впустую все те годы тяжелой работы, своей и многих других?

Я забормотал в смущении.

— Вы убили людей. Вы похитили нас. Вы нарушили сто различных законов. — Я почти кричал на Кэтрин. — Он организовал смерть Фриды! — Но у меня было чувство, что это принесет мне намного больше вреда, чем пользы.

Компьютер, изменивший его голос, вежливо рассмеялся.

— Да, я нарушил законы. Что бы ни случилось с вами, мистер Сигел, я уже нарушил их. Думаете, я боюсь того, что вы сделаете, когда я вас освобожу? Вы и потом будете так же бессильны навредить мне, как сейчас. У вас нет доказательства относительно моей личности. О, я исследовал отчет ваших допросов. Я знаю, что вы подозревали меня.

— Я подозревал вашего сына.

— Ах. Спорный вопрос. Я предпочитаю, чтобы меня называли Андреасом близкие знакомые, но для деловых партнеров я — Густав Линдквист. Видите ли, это тело моего сына, если сын подходящее слово для клона, но начиная с его рождения я брал регулярные образцы своей мозговой ткани, извлекал соответствующие компоненты из них и вводил в его череп.

— Мозг нельзя пересадить, мистер Сигел, но с осторожностью большую часть памяти и индивидуальные черты можно перенести на маленького ребенка. Когда мое первое тело умерло, мне заморозили мозг, и я продолжал делать инъекции, пока вся ткань не израсходовалась. "Являюсь" ли я Андреасом, вопрос для философов и богословов. Я прекрасно помню собрание в переполненном классе, где смотрели черно-белое телевидение в день, когда Нил Армстронг ступил на поверхность Луны, за пятьдесят два года до того, как это тело родилось. Поэтому зовите меня Андреасом. Юмор старика.

Он пожал плечами.

— Маски, голосовые фильтры — мне нравится маленький театр. И чем меньше вы видите и слышите, тем меньше у вас возможностей вызвать у меня незначительное раздражение. Но пожалуйста, не льстите себе; вы никогда не станете мне угрозой. Я могу купить любого вашего полицейского за полсуммы, заработанной во время нашего разговора.

— Так что забудьте эти бредовые идеи мученичества. Вы останетесь в живых и на всю оставшуюся жизнь будете не только моим творением, но и моим инструментом. Этот момент глубоко внутри себя вы понесете в мир ради меня, как семя, как странный красивый вирус, заражая и трансформируя всех и всё, к чему прикасаетесь.

Он взял меня за руку и привел к Кэтрин. Я не сопротивлялся. Кто-то вложил крылатый жезл в мою правую руку. Меня подталкивали, расставляли, направляли, суетились чрезмерно. Я едва заметил щеку Кэтрин напротив моей, её лапу, лежащую на моем животе. Я смотрел вперед, в оцепенении, пытаясь решить, следует ли верить тому, что я останусь жив, преодолев этот первый реальный шанс надежды, но в ужасе от разочарования, чтобы доверять этому.

Не было никого, кроме Линдквиста, его охранников и помощников. Не знаю, кого я ожидал увидеть — зрителей в вечерних платьях? Он стоял на расстоянии в дюжину метров и глядел на копию картины (или, возможно, на оригинал), установленную на мольберте, а затем стал выкрикивать команды для мелких изменений в наших позах и выражениях. Мои глаза начали слезиться от сохранения моего взгляда неподвижным; кто-то подбежал и высушил их, затем распылил что-то для предотвращения повтора.

Затем в течение нескольких минут Линдквист молчал. Наконец он сказал, очень тихо:

— Все мы ждем пока что — перемещение солнца, правильное расположение ваших теней. Потерпите ещё немного.

Я не помню ясно, что чувствовал в эти последние секунды. Я так устал, так растерялся и был настолько не уверен. Я помню, как подумал: "Как я узнаю, что момент наступил? Когда Линдквист вытащит оружие и испепелит нас, отлично сохраняя момент? Или когда он вытащит камеру? Что из этого?"

— Спасибо, — сказал он внезапно, затем повернулся и ушел, один. Кэтрин переместилась, потянулась и поцеловала меня в щеку.

— Ну разве было не забавно? — спросила она. Один из охранников взял меня за локоть, и я пошел, пошатываясь.

Он даже не сделал фотографию. Я смеялся в истерике, уверенный теперь, что я, в конце концов буду жить. И он даже не сделал фотографию. Я не мог решить, или это сделало его дважды сумасшедшим, или это полностью вернуло ему вменяемость

* * *

Я так никогда и не узнал, что стало с Кэтрин. Возможно, она осталась с Линдквистом, отгородившись от мира его богатством и уединением, и фактически жила точно такой же жизнью, как и раньше в подвале Фриды Макленбург. Плюс-минус несколько слуг и роскошных вилл.

Мы с Марион вернулись в свой дом, не осознавая сколько времени отсутствовали, проснувшись на кровати, покинутой шесть месяцев назад. Вокруг накопилось много пыли.

— Ну, вот мы и вернулись, — сказала она, взяв меня за руку. Мы пролежали в тишине несколько часов, затем вышли в поисках еды.

На следующий день я пошел в участок. Я подтвердил свою личность с помощью отпечатков и ДНК, и представил полный отчёт обо всем, что случилось.

Меня не признали мёртвым. Зарплату продолжали перечислять на мой банковский счет и ипотечные платежи вычитали автоматически. Отдел удовлетворил требование компенсации в суде, выплачивая мне три четверти миллиона долларов, и я перенес операцию, чтобы максимально восстановить свою прежнюю внешность.

Потребовалось больше двух лет реабилитации, но теперь я вернулся к активной деятельности. Дело Макленбург отложено из-за отсутствия улик. Расследование похищения нас троих и нахождение Кэтрин ничего не дало; никто не сомневается в моей интерпретации событий, но все улики против Густава Линдквиста являлись косвенными. Я принимаю это. Я рад. Я хочу стереть всё, что Линдквист сделал мне, и стремление предать его суду является полной противоположностью настроения, которого я стремлюсь достигнуть. Я не претендую понять, что он думал, чего достигал, позволяя мне жить, какое на самом деле у него безумное представление о моем предполагаемом воздействии на мир, но я полон решимости всеми способами стать тем же самым человеком, которым был до эксперимента, и тем самым разрушить его намерения.

Марион в порядке. Некоторое время она страдала от повторяющихся кошмаров, но после наблюдения терапевта, который специализируется на заложниках и жертвах похищений, она теперь так же легка и беззаботна, как и раньше.

Меня время от времени мучают ночные кошмары. Я с дрожью просыпаюсь рано утром, потею и кричу, не в силах вспомнить от какого ужаса бегу. Андреас Линдквист вводит образцы мозговой ткани своему сыну? Кэтрин блаженно закрывает глаза и благодарит меня, что спас ей жизнь, а её когти впиваются и раздирают тело, оставляя кровавые полосы? Сам я в плену "Нежности"; момент «реализации» бесконечно продлен? Может быть, а может, мне просто снится мое последнее дело, что кажется более вероятным.

Все вернулось на круги своя.

Перевод с английского: любительский.

 

СЁСТРЫ ПО КРОВИ

Рассказ

Когда сестрам близняшкам Карен и Поле было по двенадцать лет, на свете появился новый опасный вирус, вызывающий смертельную болезнь под названием «Монте Карло». Когда же они были уже взрослыми, болезнь настигла и их. Но к тому времени ученые уже изобрели новое экспериментальное лекарство…

Когда нам было девять лет от роду, Паула вдруг решила, что нам нужно проколоть пальчики и пустить кровь по венам друг дружки.

Я ухмыльнулась.

— Стоит ли? У нас и так кровь одинаковая. Мы же родные сёстры.

Она не смутилась.

— Знаю. Не в том дело. Важен ритуал.

Занялись мы этим в спальне, в полночь, при свете одной свечки. Она стерилизовала иголку в пламени свечи, потом начисто вытерла её от сажи слюнявой тряпочкой.

Когда мы сжали вместе липкие ранки и произнесли какую-то смешную клятву из третьесортной детской книжки, Паула задула свечку. Пока мои глаза привыкали к темноте, она добавила от себя шёпотом завершающий аккорд:

— Теперь у нас будут общие мечты, общие возлюбленные, и умрём мы в один день и час.

Я попыталась с негодованием ответить: «Всё это неправда!», но от темноты и запаха потухшей свечи слова протеста застыли у меня в горле, и ею сказанное осталось без возражения.

* * *

Пока доктор Паккард говорил, я складывала отчёт о биопсии то пополам, то в четыре слоя, маниакально ровняя края. Аккуратно не получалось, отчёт для этого был слишком толст; от микроснимков деформированных лимфоцитов, обнаруженных в моем костном мозге, до распечаток последовательностей РНК вируса, вызывающих болезнь, — всего тридцать две страницы.

Рядом с ним рецепт, все еще лежавший на столе передо мной, казался нелепо хлипким и малозначительным. Не шел ни в какое сравнение. Традиционные неразборчивые заумные каракули на нем были не более, чем украшением; название лекарства было надежно зашифровано в штрих-коде, расположенном ниже. Это исключило вероятность получить по ошибке не то лекарство. Вопрос в том, поможет ли мне правильное?

— Это ясно? Мисс Риз? Есть что-то, чего вы не понимаете?

С силой нажимая на неподдающуюся складку большим пальцем, я попыталась собраться с мыслями. Она объяснила ситуацию открыто, не прибегая к профессионализмам и эвфемизмам, но у меня по-прежнему оставалось чувство, что я упустила что-то очень важное. Каждое из произнесённых ей предложений, казалось, начиналось одним из двух слов: вирус или лекарство.

— Я могу что-то сделать? Сама? Чтобы увеличить шансы?

Она засомневалась, но ненадолго.

— Нет, не можете. В остальном у вас отличное здоровье. Продолжайте в том же духе.

Она начала подниматься, чтобы попрощаться со мной, и я запаниковала.

— Но должно же быть хоть что-то, — я схватилась руками за стул, словно боясь, что меня выгонят силой. Может, она не поняла меня, может, я недостаточно ясно выразилась. — Я должна… перестать есть определенные продукты? Больше заниматься спортом? Больше спать? Должно же быть что-то, что все изменит. И я сделаю это, что бы это ни было. Пожалуйста, просто скажите мне… — Мой голос дрогнул, и я смущенно отвернулась. Только не начинай снова разглагольствовать. Не надо больше.

— Мисс Риз, сожалею. Я знаю, что вы должны испытывать. Но болезни группы Монте-Карло все такие. По существу, вам крайне повезло; в компьютере ВОЗ по всему миру нашлось восемьдесят тысяч человек, заражённых похожим штаммом. Этого мало, чтобы в рыночных масштабах поддерживать сколько-нибудь серьёзные исследования, но достаточно для того, чтобы убедить фармацевтические компании порыться в своих базах данных на предмет того, что могло бы решить проблему. Множество людей предоставлены сами себе, будучи заражёнными вирусами, которые по существу уникальны. Представьте себе, сколько полезной информации могут им дать медики. Я, наконец, посмотрела вверх; выражение её лица было сочувственным, с примесью нетерпения.

Я не откликнулась на такое предложение почувствовать стыд за свою неблагодарность. Я поставила себя в дурацкое положение, но у меня оставалось право задать вопрос.

— Всё это я понимаю. Просто мне подумалось, что возможно, я могу что-то сделать. Говорите, то лекарство может помочь, а может и не помочь. Если бы я могла посодействовать борьбе с этой болезнью, я бы чувствовала…

— Что?

— Что я, скорее, человек, чем пассивное подопытное вместилище, в котором будут бороться между собой чудо-лекарство и чудо-вирус. Лучше…

Она кивнула.

— Я понимаю, но поверьте мне, вы не сможете сделать ничего, что изменило бы хоть что-то. Просто следите за собой, как обычно. Не заболейте пневмонией. Не наберите и не потеряйте десять кило. Не делайте ничего необычного. Миллионы людей могут являться носителями этого вируса, и единственная причина, почему вы заболели, а они нет — чисто генетическая. Лечение будет точно таким же. Биохимия, которая определит, помогает вам лекарство или нет, не изменится, если вы начнете принимать витамины или перестанете есть фаст-фуд. И я должна предупредить вас, что следование всяким "чудодейственным" диетам сделает только хуже. Шарлатаны, продающие их, должны сидеть в тюрьме.

Я пылко кивнула в знак согласия и почувствовала, как меня переполнила злость. Мошеннические способы лечения долгое время были моим проклятьем, хотя сейчас, впервые в жизни, я почти начала понимать других жертв Монте Карло, которые платят большие деньги за подобные вещи: безумные диеты, схемы медитации, ароматерапию, записи для самогипноза и тому подобное. Люди, торгующие этим мусором хуже циничных паразитов. И я всегда считала их клиентов либо по-детски наивными, либо отчаявшимися до такой степени, когда разум уже не работает, но есть кое-что еще. Когда на кону твоя жизнь, ты готов бороться за нее каждую секунду изо всех своих сил, жертвуя каждой копейкой, которую сможешь занять. Принимать по одной капсуле три раза в день — это недостаточно сложно, тогда как схемы наиболее проницательных мошенников достаточно трудоемки (или достаточно дороги), чтобы заставить жертв чувствовать, что они ведут именно такую борьбу, которая требуется, когда ты перед лицом смерти.

Этот общий гнев все прояснил. Мы, в конце концов, на одной стороне; я вела себя, как ребёнок. Я поблагодарила доктора Паккард за уделенное мне время, взяла рецепт и вышла.

Но по пути в аптеку я поймала себя на мысли, что хотела бы, чтобы она солгала мне, чтобы она сказала мне, что мои шансы значительно улучшатся, если я начну пробегать десять километров в день и есть сырые водоросли на завтрак, обед и ужин. Но затем я разозлилась на саму себя: неужели я правда хотела бы, чтобы меня обманывали для моего же блага? Если дело в ДНК, то дело в ДНК, и я должна хотеть услышать правду, даже если она мне неприятна, и должна быть благодарна, что медицина отказалась от прежней покровительственности и патернализма.

Мне было двенадцать, когда мир узнал о проекте Монте Карло.

Команда разработчиков биологического оружия, размещавшаяся в двух шагах от Лас-Вегаса (к сожалению, того, что в Нью-Мексико, а не того, что в Неваде) решила, что разработка вирусов — слишком сложная работа (особенно с учетом того, что все суперкомпьютеры заграбастали ребята из программы «Звездные войны»). Зачем привлекать сотни кандидатов наук, зачем вообще прилагать какие-либо интеллектуальные усилия, если все, что нужно — это проверенное веками сотрудничество случайных мутаций и естественного отбора?

Конечно, значительно ускоренное.

Они создали систему, состоящую из трех частей: бактерии, вируса и цепочки модифицированных лимфоцитов человека. Стабильная порция генома вируса позволяла ему воспроизводить себя в бактерии, в то время как аккуратным повреждением энзимов, исправляющих ошибки транскрипции, достигалась ускоренная мутация оставшейся части вируса. В лимфоциты были внесены изменения, усиливающие репродуктивную способность поражающих их мутировавших вирусов, позволяя размножаться только тем вирусам, которые не могли использовать для этих целей бактерию.

Их задумкой было поместить несколько триллионов копий этой системы ряд за рядом в небольшой биологический игровой автомат, крутящийся в их нелегальной лаборатории, и просто ждать, пока удастся сорвать джекпот.

Исследование также включало лучшую систему защиты в мире, и пятьсот двадцать человек скрупулезно придерживались официальной процедуры день за днем, месяц за месяцем, ни на секунду не допуская невнимательности, лени или забывчивости. По-видимому, никто даже не допускал вероятности такого.

Бактерия не должна была быть способной выжить вне искусственно созданных благоприятных лабораторных условий, но на помощь пришла мутация вируса, заменившая гены, вырезанные для того, чтобы сделать его уязвимым.

Они потеряли слишком много времени на неэффективные химикаты, пока наконец решились использовать ядерное оружие. К этому моменту из-за ветра все их действия стали бессмысленными: это был год выборов, так что вариант стереть с лица земли полдюжины городов не рассматривался.

Согласно первым слухам мы все должны были умереть в течение недели. Я отчетливо помню панику, мародерство и череду самоубийств (видела по телевизору; конкретно наш район впал в состояние некого спокойного оцепенения). По всему миру было введено чрезвычайное положение. Самолеты разворачивали от аэропортов, корабли (покинувшие свои порты за месяцы до утечки) были сожжены в доках. Чтобы защитить общественный порядок и общественное здоровье, повсеместно вводились суровые законы.

Мы с Паулой месяц не ходили в школу и сидели дома. Я предлагала научить ее программированию, но ей это было не интересно. Ей хотелось поплавать, но все пляжи и бассейны были закрыты. Летом я наконец смогла взломать компьютер Пентагона — всего лишь систему закупки офисных принадлежностей, но Паула была очень впечатлена (никто из нас даже не догадывался, что скрепки настолько дорогие).

Мы не верили, что скоро умрем, по крайней мере, не в течение недели. И мы были правы. Когда стихла истерия, стало известно, что сбежали только вирус и бактерия. Без модифицированных лимфоцитов, улучшающих процесс отбора, в результате мутаций не могли появиться штаммы, вызвавшие первоначальные смерти.

Однако теперь по всему миру распространилась симбиотическая пара, бесконечно создающая новые мутации. Лишь крошечное количество всех произведенных штаммов заразны для людей, и лишь часть этого количество потенциально смертельна.

Всего лишь сто в год или около того.

Когда я ехала в поезде домой, куда бы я ни повернулась, мне в глаза светило солнце — оно отражалось от всех поверхностей в вагоне. Из-за его слепящего света моя головная боль, которая неуклонно усиливалась весь день, стала почти невыносимой, поэтому я прикрыла глаза рукой и наклонила голову вниз. В другой руке я сжимала коричневый бумажный пакет с небольшим стеклянным флаконом, наполненным красно-черными капсулами, которые спасут или не спасут мне жизнь.

Рак. Вирусный лейкоз. Я достала из кармана смятый отчет о биопсии и еще раз пролистала его. На последней странице не возник магическим образом счастливый конец — заключение онковирусологической экспертной системы об обнаружении надежного метода лечения. Там все еще был счет за проведенные анализы. Двадцать семь тысяч долларов.

Придя домой, я села и уткнулась в свой компьютер.

Два месяца назад, когда обычный ежеквартальный осмотр (требование компании медицинского страхования, жаждущей избавиться от невыгодных больных) выявил первые признаки болезни, я поклялась себе, что продолжу работать, продолжу жить так, словно ничего не изменилось. Меня совершенно не привлекала идея загулять на взятые в кредит деньги, отправиться в кругосветное путешествие или начать беспробудно пить. Это было бы то же самое, что признать свое поражение. Я отправлюсь в гребаное кругосветное путешествие, чтобы отпраздновать свое выздоровление, не раньше.

Мне нужно было выполнить целую кучу контрактов, а на счет за анализы уже начали набегать проценты. Не смотря на то, что мне нужно было отвлечься, не смотря на то, что мне нужны были деньги, я целых три часа просто сидела, размышляя о своей судьбе. Не особо утешало даже то, что по миру разбросано еще восемьдесят тысяч незнакомцев, которым так же не повезло.

И тут меня наконец поразила мысль. Паула. Если я подвержена этому заболеванию по генетическим причинам, то и она тоже.

В конце концов, будучи полными близнецами, мы поступили не так уж плохо, решив жить каждый собственной жизнью. Она ушла из дому в шестнадцать лет и путешествовала по Центральной Африке, снимая на кинокамеру дикую природу и, с куда большим риском, браконьеров. Потом поехала в Амазонию и невольно ввязалась там в борьбу за территории. После этого была некоторая неясность; она всегда старалась держать меня в курсе своих подвигов, но перемещалась она слишком быстро, чтобы моё инертное умозрительное видение за ней поспевало.

Я бы ни за что не уехала из страны; даже из дома ни разу за десять лет не переезжала.

Домой она приезжала изредка, по пути с одного континента на другой, но мы поддерживали электронную связь, если обстоятельства позволяли. (В боливийских тюрьмах спутниковые телефоны отбирают).

Все международные телекоммуникационные компании предлагают свои дорогостоящие услуги связи с теми, чьё местонахождение с точностью до страны заранее неизвестно. Из рекламы следует, что это невероятно сложная задача; на самом же деле местонахождение каждого спутникового телефона отражено в центральной базе данных, которая обновляется путём сбора информации со всех региональных спутников. Поскольку мне удалось добыть коды доступа, чтобы сверяться с этой базой, я могла звонить Пауле напрямую, где бы она ни была, без затрат на эти нелепые поборы. Это был вопрос больше ностальгии, нежели скупости; этот жалкий элемент взлома был символическим жестом, подтверждением того, что, несмотря на надвигающийся средний возраст, я ещё не стала неизлечимо законопослушной, консервативной и нудной.

Я давно автоматизировала этот процесс. Из базы данных следовало, что она в Габоне; моя программа подсчитала местное время, я рассудила, что 10:23 вечера — это достаточно тактично, и сделала вызов. Через несколько секунд она появилась на экране.

— Карен! Как дела? Выглядишь дерьмово. Ты же вроде должна была позвонить на прошлой неделе. Что случилось?

Изображение было вполне отчётливым, звук — чистым и неискажённым (волоконно-оптические кабели в Центральной Африке, может, и редкость, но геостационарные спутники там — прямо над головой). Едва разглядев её, я с уверенностью поняла, что вирус её не коснулся. Она была права — я выглядела полумёртвой, а она как всегда была полна жизни. То, что она половину жизни провела на открытом воздухе, означало, что кожа у неё старилась намного быстрее, чем у меня, но она всегда сияла энергией, сознанием цели, и этим всё с лихвой компенсировалось.

Она находилась близко к объективу, так что мне почти не виден был задний план, но похоже было на хибару из стекловолокна, освещённую парой керосиновых ламп; шаг вперёд по сравнению с обычной палаткой.

— Прости, руки не доходили. Габон? Ты же вроде была в Эквадоре?

— Да, но я встретила Мохаммеда. Он ботаник. Из Индонезии. Правда, познакомились мы в Боготе; он ехал на конференцию в Мексике.

— Но…

— Почему Габон? Просто он туда направлялся. Здесь какая-то плесень поражает зерновые, так что я не смогла устоять и поехала с ним…

Я кивнула, потеряв нить после десяти минут запутанных объяснений, не слишком в них вникая — месяца через три это станет историей древнего мира. Паула зарабатывала на жизнь как независимый научно-популярный журналист, мотаясь по земному шару и занимаясь написанием журнальных статей и сценариев для телепрограмм на тему новых выявленных экологически неблагополучных мест. Если честно, у меня были большие сомнения, что такого рода экологическая болтовня в виде обзоров приносит планете какую-то пользу, но её это, несомненно, делало счастливой. Я ей в этом завидовала. Я не могла бы жить такой жизнью, как она — неужели это женщина, какой могла бы стать и я?! Но тем не менее, мне было иногда больно видеть в её глазах этакую острую радость жизни, которой сама я не испытывала уже лет десять.

Мысли завели меня далеко, пока она говорила. Вдруг она спросила:

— Карен? Так ты расскажешь мне, что случилось?

Я колебалась. Поначалу я не хотела рассказывать это никому, даже ей, а теперь причина моего звонка показалась мне абсурдной — у неё не может быть лейкемии, это немыслимо. Потом, ещё даже не осознав, что я решилась, обнаружила, что уже перечисляю всё глухим, бесстрастным голосом. Со странным ощущением отрешённости смотрела я на изменяющееся выражение её лица; потрясение, жалость, потом вспышка страха — когда она осознала гораздо раньше меня, что именно означает для неё моё положение.

То, что последовало, было ещё более неловким и болезненным, чем я могла себе представить. Её участие ко мне было искренним, но она не была бы человеком, если бы неопределённость её собственного положения сразу на неё не обрушилась, и от осознания этого всё её беспокойство казалось наигранным и ненастоящим.

— У тебя хороший врач? Ему можно доверять?

Я кивнула.

— О тебе есть кому позаботиться? Хочешь, я приеду домой?

Я в раздражении помотала головой.

— Нет, у меня всё в порядке. За мной присматривают, меня лечат. Но тебе нужно как можно скорее провериться. — Я сердито посмотрела на неё. Я уже не верила, что у неё может быть вирус, но хотела обозначить, что позвонила, чтобы её предупредить, а не напрашиваться на сочувствие, и каким-то образом это, наконец, до неё дошло. Она тихо сказала:

— Сегодня же обследуюсь. Прямо в город поеду. Договорились?

Я кивнула. Чувствовала изнеможение, но мне стало легче; на мгновение неловкость между нами исчезла.

— Дашь знать о результатах?

Она вытаращила глаза.

— Ну конечно.

Я опять кивнула. Ладно.

— Карен, будь осторожна. Береги себя.

— Обязательно. И ты тоже. — Я отключила связь.

Получасом позже я приняла первую капсулу и забралась в постель. Ещё через несколько минут мне в горло проник горький привкус.

Рассказать все Пауле было необходимо. Говорить Мартину было безумием. Мы с ним знакомы всего шесть месяцев, но я должна была догадаться, как он это воспримет.

— Переезжай ко мне. Я буду за тобой ухаживать.

— Мне не нужно, чтобы за мной ухаживали.

Он поколебался, но лишь слегка.

— Выходи за меня.

— Замуж? Зачем? Думаешь, я отчаянно в этом нуждаюсь перед смертью?

Он нахмурился.

— Не говори так. Я люблю тебя. Ты это понимаешь?

Я рассмеялась.

— Я не против, если меня жалеют. Говорят, это унижает, но я думаю, это вполне нормальная реакция. Только я не хочу жить с этим круглые сутки.

Я поцеловала его, но он всё ещё дулся. Хорошо хоть, я дождалась, когда мы закончим с сексом, а потом уже выдала эту новость; иначе он, видимо, обращался бы со мной как с фарфоровой куклой.

Он повернулся ко мне.

— Зачем ты себя истязаешь? Что ты хочешь доказать? Что ты сверхчеловек? Что тебе никто не нужен?

— Послушай. Ты с самого начала знал, что мне нужна независимость и своя жизнь. Что ты хочешь от меня услышать? Что я в восторге? Хорошо. Я в восторге. Но я всё тот же человек. Мне нужно всё то же. — Я провела рукой по его груди и сказала, как можно мягче, — Спасибо за предложение, но нет.

— Я для тебя ничего не значу, да?

Я застонала и прижала к лицу подушку. Подумала: "Захочешь снова меня трахнуть — разбуди. Это будет ответом на твой вопрос?" Правда, вслух этого не произнесла.

Через неделю мне позвонила Паула. У нее обнаружили вирус. Уровень лейкоцитов у нее был повышен, уровень эритроцитов — понижен. Цифры, которые она называла, были аналогичны моим месяц назад. Ей даже назначили то же лекарство. В этом не было ничего удивительного, но у меня возникло неприятное чувство, когда я поняла, что это означает: либо мы обе будем жить, либо мы обе умрем.

В последующие дни я была одержима осознанием этого факта. Это было похоже на Вуду, словно какое-то проклятье из сказки или исполнение слов, произнесенных ею в ту ночь, когда мы стали сёстрами по крови. Нам никогда не снились одни и те же сны, мы определенно никогда не влюблялись в одних и тех же мужчин, а теперь нас словно наказывают за проявление неуважения к силам, связавшим нас вместе.

В глубине души я знала, что это бред. Силы, связавшие нас! Ментальные шумы, результат стресса — вот что это такое. Но правда была все так же жестока: биохимический аппарат вынес нам идентичный вердикт, несмотря на тысячи километров, разделяющие нас, несмотря на все усилия, которые мы приложили, чтобы разделить наши жизни вопреки генетическому единству.

Я попыталась погрузиться в работу. В какой-то степени это сработало, если, конечно, бездумное оцепенение, вызванное тем, что я проводила перед терминалом по восемнадцать часов в день, можно назвать "сработало".

Я стала избегать Мартина, слишком тяжело было терпеть его назойливое беспокойство. Может, он и хотел как лучше, но у меня не было сил снова и снова оправдываться перед ним. В то же время, как не странно, мне ужасно недоставало наших споров. По крайней мере, сопротивление его чрезмерной материнской заботе заставляло меня чувствовать себя сильной, пусть даже и вопреки той беспомощности, которой он ожидал от меня.

Сначала я звонила Пауле каждую неделю, потом всё реже и реже. Мы должны были быть идеальными наперсницами; на самом деле, это было далеко не так. Нам было незачем разговаривать, каждая из нас слишком хорошо знала, что думает другая. Разговоры не давали чувства облегчения, только однообразное угнетающее ощущение узнавания. Мы пытались перещеголять друг друга, демонстрируя внешний оптимизм, но это было удручающе прозрачное усилие. В конце концов я подумала, что позвоню ей, когда будут хорошие новости, а до тех пор — какой в этом смысл? Видимо, она пришла к тому же выводу.

В детстве мы вынуждены были всё время быть вместе. Думаю, мы любили друг друга, мы всегда были в одном классе, нам покупали одинаковую одежду, дарили одинаковые подарки на Рождество и день рождения, мы всегда болели одновременно, одними и теми же болезнями, по одним и тем же причинам.

Когда она ушла из дома, я завидовала ей. Некоторое время мне было ужасно одиноко, но потом я ощутила прилив радости освобождения, поскольку поняла, что совсем не хочу следовать за ней, и я знала, что после этого наши жизни будут лишь отдаляться друг от друга.

Теперь оказалось, что всё это было иллюзией. Мы обе будем жить или умрём, и все усилия разорвать нашу связь были напрасными.

Примерно через четыре месяца после начала лечения, мои анализы крови стали улучшаться. Я ещё боялась, что надежды рухнут, и пыталась удержаться от преждевременного оптимизма. Я не решилась позвонить Пауле, не могло быть ничего хуже, чем если я заставлю её думать, что нас могут исцелить, а потом это окажется ошибкой. Даже когда доктор Паккард осторожно, почти нехотя, признала, что дела идут на лад, я сказала себе, что она, возможно, ослабила своё непоколебимо честное отношение и решила предложить мне какую-то утешительную ложь.

Однажды утром, я проснулась ещё не уверенной, что выздоровела, но с ощущением, что мне надоело тонуть во мраке страха разочарования. Если я хочу полной уверенности, мне придётся быть несчастной всю оставшуюся жизнь, ведь всегда возможен рецидив, или появление совершенно нового вируса.

Это было холодное, тёмное, с проливным дождём, утро. Но, когда я, дрожа, встала с постели, я чувствовала себя более жизнерадостной, чем когда-либо с тех пор, как всё это началось.

В электронном почтовом ящике было сообщение, помеченное как личное. Мне потребовалось полминуты чтобы вспомнить нужный пароль, и я дрожала всё сильнее.

Сообщение было от главного администратора Либревилльской общественной больницы. В нём мне приносили соболезнования по поводу смерти сестры и спрашивали, как следует распорядиться её телом.

Не знаю, каким было моё первое чувство. Вина. Смятение. Страх. Как она могла умереть, когда я была так близка к выздоровлению? Как я могла позволить ей умереть в одиночестве? Я отошла от компьютера, и прислонилась к холодной каменной стене.

Самым худшим было то, что я внезапно поняла, почему она молчала. Должно быть, она думала, что я тоже умираю. Мы обе больше всего боялись именно этого — умереть вместе, несмотря ни на что, как будто мы были одним целым.

Как могло это лекарство не помочь ей, но помочь мне? А оно мне помогло? На мгновение, я в приступе паранойи подумала, что, должно быть, в больнице подделали результаты моих анализов, и на самом деле, я на грани смерти. Однако, это было нелепо.

Тогда, почему же умерла Паула? Ответ на это мог быть только один. Нужно было ей вернуться домой, я должна была заставить её вернуться домой. Как я могла позволить ей оставаться там, в тропической стране Третьего мира, с ослабленным иммунитетом, в лачуге из стеклопластика, в антисанитарных условиях, возможно, без нормального питания? Мне следовало послать ей деньги, послать билет, надо было самой полететь туда и притащить её домой.

Вместо этого, я отстранилась от неё. Боясь, что мы обе умрём, боясь проклятия нашей тождественности, я позволила ей умереть в одиночестве.

Я попыталась заплакать, но что-то меня остановило. Я сидела на кухне, всхлипывая без слёз. Я убила её своим суеверием и трусостью. Я не имела права жить.

Следующие две недели я пыталась решить юридические и административные проблемы смерти за границей. Паула завещала кремировать ее, но не указала где, поэтому я распорядилась доставить ее тело и ее вещи домой. На службе почти никого не было, наши родители умерли в автомобильной катастрофе еще десять лет назад, и, хотя у Паулы были друзья по всему миру, лишь немногие из них смогли приехать.

Зато пришел Мартин. Когда он обнял меня, я повернулась к нему и зло прошептала:

— Ты ее даже не знал. Какого черта ты здесь делаешь?

Он обиженно и озадаченно уставился на меня на мгновение, а затем ушел, не сказав ни слова.

Конечно же, я была счастлива, когда Паккард объявила, что я здорова, но моя неспособность радоваться открыто, должно быть, озадачила даже ее. Я могла бы рассказать ей о Пауле, но мне не хотелось выслушивать глупые банальности о том, как неразумно с моей стороны чувствовать вину за то, что я выжила.

Она была мертва. Я с каждым днем становилась все сильнее; часто меня переполняла вина и депрессия, но гораздо чаще я просто была в оцепенении. На этом все могло и закончиться.

Следуя инструкциям в завещании, я отослала большую часть ее вещей: блокноты, диски, аудио- и видеозаписи — ее агенту, чтобы тот передал их редакторам или продюсерам, которых они смогут заинтересовать. Остались только одежда, горстка украшений и косметики и еще немного всякой всячины. Включая небольшой стеклянный флакон с красно-черными капсулами.

Не знаю, что на меня нашло, но я выпила одну капсулу. У меня осталось полдюжины своих, и, когда я спросила, нужно ли мне принимать их, Паккард пожала плечами и сказала, что вреда мне от этого не будет.

Она не оставила послевкусия. Каждый раз, когда я глотала одну из своих, через минуту я чувствовала горький вкус.

Я открыла еще одну капсулу и высыпала немного порошка на язык. Порошок был абсолютно безвкусным. Я бросилась к собственным запасам и сделала то же самое; вкус оказался настолько мерзким, что у меня из глаз полились слезы.

Я очень сильно старалась не делать поспешных выводов. Я отлично знала, что фармацевтические компании часто примешивают вспомогательные вещества, и не обязательно все время одни и те же, но зачем использовать для этих целей что-то горькое? Нет, это был вкус самого лекарства. На флаконах было одно и то же наименование производителя и один и тот же логотип. Одна и та же торговая марка. Одно и то же название. Одно и то же официальное химическое наименование активного вещества. Одинаковый код продукта, вплоть до последней цифры. Отличался только номер серии.

Первым объяснением, пришедшим мне на ум, была коррупция. Хоть я и не могла вспомнить подробностей, но я точно читала о примерно дюжине случаев, когда в развивающихся странах из-за чиновников системы здравоохранения фармацевтические препараты начинали перепродаваться на черном рынке. А разве есть лучший способ скрыть кражу, чем заменить украденный продукт чем-то другим — чем-то дешевым, безвредным и абсолютно бесполезным? На самих желатиновых капсулах нет ничего, кроме логотипа изготовителя, и, так как компания, скорее всего, производит, как минимум, тысячу различных лекарств, будет не очень сложно найти что-то дешевое того же размера и цвета.

Я понятия не имела, что мне делать с этой теорией. Какие-то неизвестные бюрократы в далекой стране убили мою сестру, но шансы узнать, кто они, не говоря уже о том, чтобы привлечь их к ответственности, были ничтожно малы. Даже если бы у меня были реальные убийственные доказательства, на что я максимум могла надеяться? На предъявление осторожно сформулированного протеста от одного дипломата другому?

Я заказала анализ одной из капсул Полы. Это стоило мне целое состояние, но я уже настолько погрязла в долгах, что мне было все равно.

Это оказалась смесь растворимых неорганических соединений. Там не было ни следа вещества, указанного на этикетке, да и вообще не было ничего, обладающего хоть малейшей биологической активностью. Это был не дешевый выбранный случайным образом суррогат.

Это было плацебо.

Я несколько минут стояла с распечаткой в руке, пытаясь примириться с тем, что это означает. Я могла бы понять простую жадность, но здесь была чрезвычайно бесчеловечная жестокость, которую я не могла заставить себя проглотить. Должно быть, кто-то просто допустил ошибку. Люди не могут быть настолько бессердечными.

Затем я вспомнила слова доктора Паккард. "Просто следите за собой, как обычно. Не делайте ничего необычного".

Нет, доктор. Конечно, доктор. Не хотелось бы испортить результаты эксперимента беспорядочными внешними неконтролируемыми факторами.

Я связалась с одним из лучших в стране журналистов, занимающихся расследованиями. Мы договорились о встрече в небольшом кафе на окраине города.

Я выехала туда напуганная, злая и ликующая, думая, что у меня в руках сенсация века, настоящая бомба, считая себя Мэрил Стрип в роли Карен Силквуд. Мне кружили голову мысли о сладкой мести. Чьи-то головы точно полетят с плеч.

Никто не пытался столкнуть меня с дороги. В кафе было безлюдно, а официант почти не слушал наш заказ, не говоря уже о нашем разговоре.

Журналистка была очень любезна. Она спокойно объяснила мне суровую правду жизни.

Чтобы справиться с чрезвычайной ситуацией, вызванной катастрофой Монте Карло, было принято множество нормативных актов, и множество нормативных актов было отменено. Необходимо было в срочном порядке разработать новые лекарства от новых болезней, и лучшим способом обеспечить это было убрать обременительные правила, из-за которых клинические испытания были так сложны и дороги.

При прежних двусторонних слепых испытаниях ни пациент, ни исследователь не знали, кто получает лекарство, а кто — плацебо; информацию хранила в секрете третья сторона (или компьютер). Впоследствии можно было принять во внимание улучшения, наблюдавшиеся у пациентов, получавших плацебо, и оценить реальную эффективность препарата.

У этого традиционного подхода есть два небольших недостатка. Во-первых, пациенты подвергаются большому стрессу, когда знают, что получат лекарство, которое может спасти им жизнь, лишь с вероятностью пятьдесят процентов. Конечно, лечебная и контрольная группы подвергаются одинаковому стрессу, но, когда в перспективе лекарство наконец выйдет на рынок, это вызовет большие сомнения в полученных данных. Какие побочные эффекты реальны, а какие связаны с неуверенностью пациентов?

Во-вторых, и что гораздо более серьезно, становилось все сложнее найти желающих участвовать в испытаниях с плацебо. Когда ты умираешь, тебе плевать на научные методы. Ты хочешь иметь максимальный шанс выжить. Если нет известных надежных методов лечения, то пойдут и непроверенные лекарства. Но зачем сокращать свои шансы вдвое ради того, чтобы удовлетворить одержимость каких-то технократов?

Конечно, в старые добрые времена медицина могла диктовать необразованным людишкам свои правила: принимай участие в двустороннем слепом исследовании или иди и умирай. СПИД все изменил, на черном рынке прямо из лабораторий стали появляться новейшие неиспытанные лекарства, а сама проблема становилась все более политизированной.

Решение обеих проблем было очевидным.

Лгать пациентам.

Никакого закона, объявляющего тройные слепые исследования легальными, принято не было. В противном случае, люди могли заметить и поднять суматоху. Вместо этого после катастрофы в качестве одной из реформ были отменены все законы, из-за которых подобные исследования могли считаться нелегальными. По крайней мере, так это выглядело — теперь ни у одного суда не было возможности вынести за это приговор.

— Как врачи могут делать такое? Вот так лгать! Как они могут оправдывать это, даже перед собой?

Она пожала плечами.

— А как они оправдывали двусторонние слепые исследования? Хороший медицинский исследователь больше заботится о качестве данных, чем о жизнях людей. И если считать двусторонние слепые исследования хорошими, то тройные слепые исследования лучше. Результаты гарантированно будут лучше, понимаете? А чем лучше будет оценено лекарство сейчас, тем больше жизней будет спасено в долгосрочной перспективе.

— Да блин! Эффект плацебо не настолько действенен. Он не так уж важен! Ну и что, даже если его и не принимать во внимание? В любом случае, можно сравнить между собой два потенциальных метода лечения. Так вы узнаете, какой из методов спасет больше жизней, не прибегая к плацебо…

— Так иногда делают, но более престижные журналы смотрят на такие исследования свысока; их практически не публикуют…

Я уставилась на нее.

— Как вы можете знать это всё и ничего не делать? СМИ могли бы обнародовать это! Если бы люди знали, что происходит…

Она слабо улыбнулась.

— Я могла бы опубликовать наблюдение о том, что сейчас такая деятельность теоретически легальна. Так уже делали другие, и никакой шумихи это не вызвало. Но если я напечатаю конкретные факты о реальном тройном слепом испытании, мне грозит штраф в полмиллиона долларов и двадцать пять лет тюрьмы за создание угрозы для общественного здоровья. Не говоря уже о том, что сделают с моим издателем. Все те чрезвычайные законы, принятые для того, чтобы справиться с утечкой Монте Карло, до сих пор действуют.

— Но это было 20 лет назад!

Она допила свой кофе и встала.

— Помните, что в то время говорили эксперты?

— Нет.

— Эффекты будут с нами на протяжении ещё многих поколений.

У меня ушло четыре месяца, чтобы проникнуть в сеть производителя препарата.

Я подключилась к информационным потокам нескольких сотрудников компании, работающим из дома. Мне не понадобилось много времени, чтобы понять, кто из них хуже всех разбирается в компьютерах. Настоящий чайник, использующий программное обеспечение за десять тысяч долларов, чтобы делать то, с чем среднестатистический пятилетний ребенок справится при помощи пальцев. Я наблюдала за его глупыми реакциями на сообщения об ошибках, выдаваемые программой. Он был просто даром с небес — просто ничего не понимал в компьютерах.

А самое главное — он постоянно играл в утомительно неоригинальные порнографические видеоигры.

Если бы компьютер сказал: "Прыгай!", он бы ответил: "Обещаешь никому не рассказывать?"

Мне понадобилось две недели, чтобы минимизировать количество действий, которые ему предстояло выполнить: сначала было семьдесят нажатий клавиш, но постепенно я уменьшила их количество до двадцати трех.

Я дождалась, когда на его экране появилось наиболее компрометирующее изображение, затем приостановила его подключение к сети и заняла его место.

"КРИТИЧЕСКАЯ СИСТЕМНАЯ ОШИБКА! ДЛЯ ВОССТАНОВЛЕНИЯ НАЖМИТЕ СЛЕДУЮЩУЮ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ КЛАВИШ:"

Первую попытку он запорол. Я включила сигнал тревоги и повторила запрос. Со второго раза у него получилось.

Благодаря первой комбинации клавиш, которую я заставила его нажать, его компьютер вышел из операционной системы и вошел в отладчик микрокода процессора. Последовавший за этим шестнадцатеричный код — полная тарабарщина для него — являлся крошечной программкой, слившей всю память компьютера по линиям передачи данных прямо в мой ноутбук.

Если бы он рассказал кому-нибудь здравомыслящему о том, что случилось, сразу бы возникли подозрения. Но разве стал бы он рисковать получить вопрос, что именно он делал, когда появилась ошибка? Я в этом сомневалась.

У меня уже были его пароли. Внедренный в память компьютера алгоритм сообщил мне, как отвечать на запросы безопасности сети. Я вошла.

Остальная их защита была банальна, по крайней мере, там, где были сосредоточены мои цели. Данные, которые могли бы быть полезны их конкурентам, были хорошо защищены, но я не собиралась красть секреты их новейшего лекарства от геморроя.

Я могла сильно им навредить. Заменить их резервные копии каким-нибудь хламом. Сделать так, что их счета будут постепенно уходить от реальности, пока реальность не настигнет их в форме банкротства или обвинения в мошенничестве с налогами. Я придумала тысячу вариантов: от простого уничтожения данных до неторопливой коварнейшей коррупции.

Но я сдержала себя. Я знала, что скоро борьба станет политической, и любая мелкая месть с моей стороны будет раскопана и использована для того, чтобы дискредитировать меня и подорвать мое дело.

Так что я сделала только то, что было абсолютно необходимо.

Я нашла файлы, содержащие имена и адреса людей, неосознанно принявших участие в тройных слепых испытаниях продукции компании. Я убедилась, чтобы все они узнали, что с ними сделали. В списке было более двухсот тысяч человек со всего мира. Но я обнаружила большой взяточный фонд, который легко покрыл все расходы на связь.

Скоро весь мир узнает наш гнев, разделит наше горе и негодование. Но половина из нас были больны или умирали, поэтому моей первой целью было спасти тех, кого смогу, прежде чем раздадутся первые шепотки протеста.

Я нашла программу, которая определяла выдачу лекарства или плацебо. Программа, которая убила Паулу, и тысячи других ради чистоты эксперимента.

Я изменила ее. Очень небольшое изменение. Я добавила еще одну ложь.

Все отчеты, генерируемые программой будут продолжать утверждать, что половине пациентов, участвующих в клинических испытаниях были даны плацебо. Десятки исчерпывающих, впечатляющих файлов по-прежнему будут созданы, содержащие данные полностью согласуемые с этой ложью. Только один маленький файл, никогда не читаемый людьми, будет отличаться. Файл управления роботами сборочной линии. Файл будет инструктировать роботов вкладывать лекарство в каждый флакон каждой партии.

От трехстороннего слепого эксперимента к четырехстороннему слепому. Еще одна ложь, исправляющая другие, пока весь этот обман наконец не закончится.

Мартин пришел повидать меня.

— Я слышал о том, что ты делаешь. П.В.М. "Правда в медицине", — он достал из кармана газетную вырезку. — "Новая активная организация, посвятившая себя искоренению шарлатанства, мошенничества и обмана как в альтернативной, так и в традиционной медицине". Отличная идея.

— Спасибо.

Он помялся.

— Я слышал, вам нужны еще добровольцы. Для помощи в офисе.

— Верно.

— Я смог бы найти часа четыре в неделю.

Я засмеялась.

— О, правда смог бы? Что ж, спасибо большое, но я думаю, мы и без тебя справимся.

На мгновение я подумала, что он собирается уйти, но потом он сказал, не столько обиженно сколько растерянно.

— Вам нужны добровольцы или нет?

— Да, но…

Но что? Если он смог проглотить свою гордость и предложить свои услуги, то и я смогу проглотить свою и принять его помощь.

Я записала его на среду после обеда.

Время от времени мне снятся кошмары о Пауле. Я просыпаюсь, чувствуя запах пламени свечи, уверенная, что Паула стоит в темноте рядом с моей подушкой, снова девятилетний ребенок с торжественностью во взгляде, зачарованный нашей странной обстановкой.

Но этот ребёнок не может преследовать меня. Она никогда не умирала. Она выросла, причем выросла вдали от меня, и она боролась за нашу независимость друг от друга намного сильнее, чем я. Что если бы мы умерли в один и тот же час? Это бы ничего не значило, ничего не изменило. Ничто не повернуло бы время вспять, не лишило бы нас наших раздельных жизней, наших раздельных достижений и неудач.

Я осознала, что наша кровавая клятва, которая казалась мне такой зловещей, была для Паулы не более чем шуткой, ее способом посмеяться над самой идеей, что наши судьбы могут быть связаны. Как я могла так долго не понимать этого?

Но меня это не удивило. Правда и свидетельство ее победы были в том, что я никогда не знала её по-настоящему.

Перевод с английского: любительский.

 

АКСИОМАТИК

Рассказ

… как будто твой мозг был заморожен в жидком азоте, а потом разбился на тысячу осколков!

Я протиснулся мимо тинейджеров, болтавшихся у входа в Магазин имплантов, без сомнения, надеявшихся, что появится служба новостей с головидения и спросит, почему они не в школе. Когда я проходил, они изображали рвоту, словно видеть того, кто уже не подросток и одет как участник Бинарного поиска, им было физически отвратительно.

Ну, может и так.

Внутри было почти пусто. Интерьер напомнил мне магазин видеодисков; витрины были практически такие же, и многие из логотипов поставщиков были те же самые. Каждый стеллаж был маркирован: "Психоделика", "Медитация и исцеление", "Мотивация и успех", "Языки и технические навыки".

Каждый имплант, хоть и был размером меньше полумиллиметра, был в упаковке размером со старомодную книгу, с безвкусными иллюстрациями и несколькими строками устаревших гипербол из маркетингового словаря или какими-то цитатами известных людей.

"Стать Богом!"

"Стать Вселенной!"

"Максимальное понимание!"

"Окончательное знание!"

"Запредельное путешествие!"

и даже вечное

"Этот имплант изменил мою жизнь!"

Я взял коробку с маркировкой "Ты великолепен!", в сверкающей суперобложке с отпечатками потных пальцев и ошеломлённо подумал: если я это куплю и использую, я, на самом деле, в это поверю. Никакое количество доказательств, что это не так, физически не сможет изменить моё мышление. Я положил её обратно на полку рядом с "Миллиардом любви к себе" и "Мгновенной силой воли, мгновенным богатством".

Я точно знал, как маркировано то, зачем я пришёл, и я знал, что этого не было на витрине, но продолжал рассматривать, отчасти из чистого любопытства, отчасти — просто чтобы дать себе время.

Время ещё раз обдумать последствия. Время, чтобы одуматься и бежать.

На обложке "Синестезия" был изображён восторженный человек с радугой, пронзающей его язык и нотными линейками, проходящими сквозь его глаза. Рядом с ней, выносящий мозг пришелец хвастался таким эксцентричным ментальным состоянием, что даже если бы вы это испытали, всё равно не поняли бы, что это такое! Технология имплантов первоначально разрабатывалась чтобы обеспечить мгновенные навыки владения языком для деловых людей и туристов, но после провала с продажами и поглощения индустрией развлечений, появились первые рыночные импланты: что-то среднее между видеоиграми и галлюциногенными лекарствами. За несколько лет, уровень ошибок и нарушений в них значительно вырос, но всё же этим трендом можно было пользоваться; после определённого момента, преобразование нейронных связей вытеснило такие странные развлечения, а пользователь, вернувшийся к нормальной жизни, почти ничего не помнил.

Все первые импланты следующего поколения, так называемые аксиоматики, были сексуального характера; вероятно, для начала это было технически наиболее просто. Я подошёл к секции эротики, посмотреть, что было доступно, или, хотя бы, что могло быть открыто выставлено. Гомосексуальность, гетеросексуальность, аутоэротизм. Ассортимент безобидных фетишистов. Эротизация различных непривлекательных частей тела. Я удивлялся, почему кто-то предпочитает перепаивать свои мозги, чтобы заставить себя страстно желать сексуальных практик, которые иначе казались бы отвратительными, или нелепыми, или просто скучными? В угоду требованиям партнёра? Возможно, хотя такую экстремальную покорность было трудно представить, и вряд ли она была распространена достаточно широко, чтобы оправдать размеры этого магазина. Для включения в их собственную сексуальную идентичность, которая без этой помощи только раздражала бы и мучила их, для победы над их комплексами, неуверенностью или отвращением? У каждого есть противоречивые пристрастия, люди могут уставать как от желания, так и от нежелания одного и того же. Я прекрасно это понимал.

На следующем стеллаже была религиозная подборка, от амишей до дзена. (Неодобрение амишами подобных технологий, вероятно, не было проблемой; практически все религиозные импланты позволяли пользователю справиться с намного более странными противоречиями.) Там даже был имплант с названием "Нецерковный атеист" (Вы хотите считать, что эти истины очевидны!). Однако "Сомневающихся агностиков" здесь не было; видимо, этот магазин был неподходящим местом для сомнений.

Я помедлил пару минут. Всего за пятьдесят долларов я мог бы купить свой детский католицизм, даже если церковь не одобрила бы этого. (По крайней мере, не официально; интересно было бы точно узнать, кто субсидировал это изделие.) Однако, в конце концов, мне пришлось признать, что меня это, на самом деле, не прельщает. Возможно, это решило бы мою проблему, но не так, как я хотел бы её решить, и, в конце концов, я нашёл свой собственный способ, который и был всем смыслом прихода сюда. Использование импланта не лишит меня свободы выбора, наоборот, поможет мне принять его.

Наконец, я собрался с силами и подошёл к прилавку.

— Чем я могу вам помочь, сэр? — Молодой человек радостно улыбнулся, излучая искренность, как будто, на самом деле, наслаждался своей работой. Я имею в виду, ну очень наслаждался.

— Я пришел, чтобы забрать заказ.

— Пожалуйста ваше имя, сэр?

— Карвер. Марк.

Он полез под прилавок и вынырнул со свертком, к счастью, уже завернутым в анонимную коричневую бумагу. Я заплатил наличными, принес ровно $399,95. Все заняло двадцать секунд.

Я вышел из магазина, как больной с облегчением, торжествующий, но истощенный. По крайней мере я наконец-то купил эту чертову штуку, она была сейчас в моих руках, никто не был замешан, и мне надо было решить, буду я ее использовать или нет.

Пройдя несколько кварталов к железнодорожной станции, я выбросил свёрток в мусорный бак, но почти сразу же вернулся и вытащил его. Я прошёл мимо пары копов, одетых в бронированные костюмы, и представил их глаза, сверлящие меня из-под их зеркальных защитных щитков, но моя ноша была совершенно легальна. Как могло правительство запрещать устройство, которое лишь вызывало определённый набор верований в том, кто добровольно решил его использовать, не задерживая даже тех, кто естественным образом разделял эти убеждения? На самом деле, это очень просто, ведь законы и не должны быть последовательными, но производителям имплантов удалось убедить общественность, что ограничения их продукции подготовили бы почву для Полиции нравов.

Когда я добрался домой, меня неудержимо трясло. Я положил свёрток на кухонный стол, и стал прохаживаться вокруг.

Это было не для Эми. Я должен был это признать. То, что я по-прежнему любил её, и всё ещё горевал о ней, не означало, что я делал это для неё. Мне не следовало чернить её память этой ложью.

На самом деле, я делал это, чтобы освободиться от неё. Спустя пять лет, я хотел, чтобы моя бессмысленная любовь, моё бесполезное горе, перестали, наконец, управлять моей жизнью. Никто не может осуждать меня за это.

* * *

Она умерла во время вооруженного ограбления банка. Камеры слежения были отключены, и все, кроме грабителей, провели большую часть времени лицом вниз на полу, поэтому я не узнал всю историю. Она, должно быть, переместилась, отпрянула, посмотрела. Она, должно быть, сделала что-то, — даже на пике моей ненависти, я не мог поверить, что она была убита по прихоти, без понятной причины.

Я знал, кто нажал на спусковой крючок. Он не был в суде, но клерк в отделе полиции продал мне информацию. Его звали Патрик Андерсон, и, став свидетелем обвинения, он отправил своих подельников за решетку пожизненно, и уменьшил свой срок до семи лет.

Я обратился к СМИ. Омерзительный деятель из криминального шоу взял эту историю, и с неделю разглагольствовал о ней в эфире, разбавляя факты самодовольной болтовнёй, потом ему это наскучило, и он переключился на что-то другое.

Пять лет спустя Андерсон был выпущен по условно досрочному освобождению (УДО) на 9 месяцев.

Хорошо. Ну и что? Это происходит все время. Если бы кто-то пришел ко мне с таким рассказом, я бы сочувствовал, но твердо сказал:

— Забудь о ней, она мертва. Забудь его, он мусор. Живи своей жизнью.

Я не забуду ее, и я не забуду ее убийцу. Я любил ее, что бы это ни значило, и в то время как рациональная часть меня приняла ее смерть, остальные части продолжали дергаться, как обезглавленные змеи. Кто-то еще в том же состоянии, мог превратить дом в храм, покрыть все стены и полки ее фотографиями и памятными вещами, ставить свежие цветы на ее могилу каждый день, и проводить каждую ночь с алкоголем и смотря старые фильмы.

Я этого не делал, я не мог. Это было бы гротеском и ложью, — сентиментальность всегда нам обоим претила. Я сохранил одну фотографию. Мы не делали домашнее видео. Я посещаю ее могилу раз в год.

Однако, несмотря на эту внешнюю сдержанность, моя внутренняя одержимость смертью Эми продолжала расти. Я не хотел, это был не мой выбор, я никак этого не поддерживал и не поощрял. Я не сохранил электронную запись суда. Если люди поднимали эту тему, я уклонялся. Я зарылся в работу; в свободное время читал, или ходил в кино один. Я подумывал о том, чтобы найти кого-нибудь нового, но так ничего для этого и не сделал, откладывая это до неопределённого будущего времени, когда я снова стану человеком.

Каждую ночь я прокручивал в уме детали этого происшествия. Я думал о тысяче вещей, которые мог бы сделать, чтобы предотвратить её смерть, начиная с того, что мог не жениться на ней (мы переехали в Сидней из-за моей работы), и заканчивая тем, чтобы волшебным образом появиться в банке, когда её убийца вытащил оружие, швырнуть его наземь и избить до бесчувственности, или ещё хуже. Я знал, что эти фантазии были бессмысленным потаканием собственным слабостям, но это знание не помогало. Если я принимал снотворное, всё просто сдвигалось на дневные часы, и я совершенно не мог работать. (Компьютеры, которыми мы пользуемся, с каждым годом все менее ужасны, но авиадиспетчеры не могут спать наяву.)

Я должен был что-нибудь сделать.

Месть? Месть — это для умственно отсталых. Я подписывал петиции в ООН, призывая мировое сообщество безоговорочно отменить смертную казнь. Я думал так тогда, думаю так и сейчас. Неправильно было отбирать человеческую жизнь — я с детства всем сердцем верил в это. Возможно, это начиналось, как религиозная догма, но когда я вырос и растерял все нелепые иллюзии, неприкосновенность жизни осталась одним из немногих убеждений, которые, как я решил, стоит сохранить. Помимо некоторых прагматических соображений, человеческое сознание всегда казалось мне самой удивительной, поразительной, божественной вещью во Вселенной. Вините в этом моё воспитание, или мои гены; я не мог недооценивать это, как не мог считать, что один плюс один равно нулю.

Скажи некоторым людям, что ты пацифист — и через десять секунд они изобретут ситуацию, когда миллионы людей умрут в ужасных страданиях, а твои близкие будут изнасилованы и замучены, если ты не вышибешь кому-нибудь мозги. (По какой-нибудь надуманной причине просто ранить всесильного безумца невозможно.) Забавно то, что они, оказывается, презирают тебя ещё больше, когда ты признаёшь — да, я сделал бы это, при таких условиях — я убил бы.

Однако, Андерсон, очевидно, не был всесильным безумцем. Я понятия не имел, способен ли он убить снова. Что касается возможности исправления, тяжёлого детства или его заботливого и сострадательного «второго я», которое, возможно, прячется за фасадом брутальной внешности — это меня нисколько не волновало, но, тем не менее, я был убеждён, что убивать его было бы неправильно.

Я впервые купил оружие. Это было легко, и вполне легально; может, компьютеры просто не смогли связать мое разрешение с освобождением убийцы моей жены, или, возможно, связь была обнаружена, но сочтена неважной.

Я записался в спортивный клуб, полный народа, проводившего три часа в неделю, не делая ничего, кроме стрельбы по движущимся мишеням, изображавшим людей. Развлекательное времяпровождение, безобидное, как фехтование; я научился говорить это с невозмутимым видом.

Анонимная покупка боеприпасов у членов клуба была незаконной; пули, испарявшиеся при ударе, не оставляли баллистических доказательств, связывающих их с конкретным оружием. Я просмотрел судебные записи; обычный приговор за владение такими вещами был пятьсот долларов штрафа. Глушитель тоже был незаконным, наказание за владение им — таким же.

Я обдумывал это каждую ночь. И каждую ночь приходил к одному и тому же выводу: несмотря на свою тщательную подготовку, я не собирался никого убивать. Одна часть меня хотела этого, другая — нет, но я очень хорошо знал, какая была сильнее. Я провёл бы остаток жизни, мечтая об этом, прекрасно зная, что никакое количество ненависти, скорби или отчаяния никогда не заставят меня действовать против своей природы.

* * *

Я развернул упаковку. Я ожидал броского насмешливого культуриста, вытаскивающего автомат, но упаковка была невзрачной, однотонно-серой, без маркировок, только код товара и название торговой фирмы — "Механический сад".

Я заказывал это через онлайн-каталог, за наличные через общественный терминал, а получателем указал Марка Карвера в филиале Магазина имплантов, в Четсвуде, далеко от моего дома. Всё это было параноидальным бредом, поскольку имплант был легальным, и всё это было вполне разумно, потому, что покупая это, я чувствовал себя гораздо больше встревоженным и виноватым, чем из-за покупки оружия и боеприпасов.

Описание в каталоге начиналось с заявления — Жизнь ничего не стоит! Дальше шло несколько строк болтовни в том же духе: Люди — это мясо. Они ничто, они бесполезны. Впрочем, точные слова не имели значения; они были частью самого импланта. Он не стал бы ни голосом в моей голове, твердившем какую-то нескладную ерунду, которую я мог не принимать всерьёз или игнорировать; ни моральным законом, от которого можно уклониться, придравшись к словам. Импланты-аксиоматики были выполнены с учётом анализа настоящих нейронных структур мозга реальных людей, они не основывались на словесном выражении аксиом. Так что, преимущество будет иметь дух, а не буква закона.

Я открыл коробку. Там была брошюрка с инструкцией на семнадцати языках. Программатор. Пара пинцетов. Аппликатор. И сам имплант, упакованный в пузырчатый пластик, маркированный, как стерильный, если не вскрыта упаковка. Он был похож на маленький камешек.

Я никогда не пользовался имплантами раньше, но тысячу раз видел по головизору, как это делали. Помещаете его в программатор, активируете, указываете продолжительность активности. Аппликатор был исключительно для новичков, искушённые знатоки помещали имплант на кончик мизинца и изящно отправляли его в ноздрю, любую, на выбор.

Имплант проникал в мозг, выпускал рой наномашин для исследования, и устанавливал связи с основными нейронными системами, а потом на заданное время — примерно, от часа до бесконечности — переходил в активный режим, выполняя своё предназначение, каким бы оно не было. Множественный оргазм в левом колене. Сделать так, чтобы синий цвет имел давно забытый вкус материнского молока. Или запись данных в память: «Я добьюсь успеха», «Я счастлив на работе», «Жизнь после смерти существует», «В Бельзене никто не умирал», «Четыре ноги — хорошо, две — плохо»…

Я собрал все обратно в коробку, положил его в ящик, взял три таблетки снотворного, и лег спать.

* * *

Возможно, это из-за лени. Я всегда был склонен выбирать возможности, избавлявшие меня от будущего столкновения с теми же проблемами; казалось бессмысленным проходить несколько раз через те же муки совести. Не воспользоваться имплантом — означало бы подтвердить этот выбор, день за днём, на протяжении всей моей жизни.

Или, может я никогда по-настоящему не верил, что эта нелепая игрушка сработает. Может, я надеялся доказать, что мои убеждения, в отличие от других людей, были запечатлены на какой-то метафизической скрижали, парившей в духовном измерении, недостижимой для обычных механизмов.

Или, возможно, я просто хотел внутренне оправдать то, что собирался убить Андерсона, хотя всё еще верил, что настоящий я никогда бы этого не сделал.

По крайней мере я уверен в одном. Я не делал это для Эми.

* * *

На следующий день, я проснулся на рассвете, хотя мне совсем не надо было вставать — я был в ежегодном отпуске, на месяц. Я оделся, съел завтрак, потом снова распаковал имплант и внимательно прочёл инструкцию.

Затем уверенно взломал стерильные пузырьки, открывая упаковку, и пинцетом бросил крупинку импланта в углубление программатора.

Программатор сказал:

— Вы говорите по английски?

Голос напомнил мне один из диспетчерских пунктов на работе: глубокий, но какой-то бесполый, деловой, без механической резкости, и всё же, явно не человеческий.

— Да.

— Вы хотите запрограммировать имплант?

— Да.

— Пожалуйста, укажите активный период.

— Три дня. — Трех дней должно быть достаточно, конечно. Если нет, имплант выключится.

— Этот имплант будет активным три дня после имплантации. Это верно?

— Да.

— Этот имплант готов к использованию. Время 7-43 утра. Пожалуйста, установите имплант до 8-43, иначе он деактивируется и потребует перепрограммирования. Пожалуйста, наслаждайтесь этим продуктом, и утилизируйте упаковку правильно.

Я поставил имплант в аппликатор, затем заколебался, но ненадолго. Сейчас не время страдать, я мучился в течение нескольких месяцев, и я устал от этого. Прояви я нерешительность — и мне нужно будет купить второй имплант, чтобы убедить меня использовать первый. Я не совершаю преступление, я даже близко не подхожу, чтобы гарантировать, что я его не совершу. Миллионы людей придерживается мнения, что в человеческой жизни нет ничего особенного, но сколько из них были убийцами? Следующие три дня должны были бы просто показать, как я отреагировал на это убеждение, хотя отношение к нему было объяснимым, а последствия были далеки от определенных.

Я вставил аппликатор в мою левую ноздрю и нажал кнопку. Было небольшое покалывание, ничего больше.

Я думаю, Эми бы презирала меня за это. Эта мысль потрясла меня, но только на мгновение. Эми была мертва, ее гипотетические чувства неуместны. Я ничем не мог теперь причинить ей боль, и думать по-другому было сумасшествием.

Я попытался проследить за ходом изменений, но это было смешно; невозможно каждые тридцать секунд диагностировать свои моральные устои. В конце концов, моя оценка себя, как существа, не способного убивать, была основана на десятилетиях наблюдения (и возможно, многое из этого устарело). Более того, эта оценка, это представление о себе были как причиной моих поступков и убеждений, так и моего представления о них, и кроме того, что имплант непосредственно изменял мой мозг, он разрывал эту обратную связь, замыкая её на обеспечение оправдания такого образа действий, который, как я себя убедил, был невозможен.

Спустя некоторое время, я решил напиться, чтобы отвлечь себя от вида микроскопических роботов, ползающих в моём черепе. Это было большой ошибкой: алкоголь делает меня параноиком. Я не слишком много помню из того, что было потом, кроме своего отражения в зеркале ванной комнаты, вопившего:

— ХАЛ нарушил Первый закон! ХАЛ нарушил Первый закон! — пока не началась неудержимая рвота.

Я проснулся после полуночи, на полу в ванной. Я принял таблетку от похмелья, и через пять минут моя головная боль и тошнота прошли. Я принял душ и переоделся. Специально на этот случай, я купил куртку с внутренним карманом для оружия.

Сказать, сделал ли имплант со мной что-нибудь, выходящее за рамки эффекта плацебо, было по-прежнему невозможно.

— Разве человеческая жизнь неприкосновенна? — громко спросил я сам себя. — И убивать — это неправильно?

Но мне не удавалось сосредоточиться на этом вопросе, и не верилось, что когда-то я мог это сделать. Сама эта мысль казалась мутной и сложной, как какая-то непонятная математическая теорема. Перспектива действовать дальше по моему плану вызывала у меня желудочные спазмы, но это был просто страх, а не внутреннее возмущение. Имплант не был предназначен для того, чтобы сделать меня смелым, спокойным или решительным. Я купил бы и эти способности, только это было бы нечестно.

Я проследил за Андерсоном через частного детектива. Каждую ночь, кроме воскресенья, он работал вышибалой в ночном клубе «Серри Хиллс». Он жил неподалёку, и обычно отправлялся домой пешком, примерно в четыре утра. Я несколько раз проезжал мимо его стандартного дома. Найти его было несложно. Он жил один, у него была любовница, но они всегда встречались на её территории, после полудня или ранним вечером.

Я зарядил пистолет и положил его в карман куртки, потом провёл полчаса, пялясь в зеркало, пытаясь определить, заметно ли карман оттопыривается. Хотелось выпить, но я сдержался. Я включил радио, и бродил по дому, пытаясь уменьшить волнение. Возможно, теперь для меня не было ничего особенного в том, чтобы отнять жизнь, но ведь я ещё мог умереть, или оказаться в тюрьме, а имплант, видимо, не заставил меня потерять интерес к своей собственной судьбе.

Я вышел слишком рано, так что пришлось ехать окольной дорогой, чтобы убить время. Несмотря на это, когда я припарковался в километре от дома Андерсона, было только четверть четвёртого. Когда я проходил оставшуюся часть пути, мимо проехало несколько машин и такси, и я уверен, что так сильно старался выглядеть непринуждённо, что язык моего тела излучал чувство вины и паранойю, но обычных водителей это не волновало и не беспокоило, а ни одной патрульной машины я не увидел.

Я добрался до дома Андерсона. Спрятаться там было негде — ни сада, ни деревьев, ни забора, но я это знал заранее. Я выбрал дом через дорогу, не совсем напротив дома Андерсона, и сел на крыльцо. Если появится арендатор дома, я притворюсь пьяным и поплетусь прочь.

Я сидел и ждал. Было тепло, тихо — обычная ночь. Небо было ясным, но серым и беззвёздным из-за городских огней. Я продолжал напоминать себе: ты не должен этого делать, ты не обязан через это проходить. Так почему же я оставался там? Надеялся освободиться от своих бессонных ночей? Это была смехотворная мысль. Я не сомневался, что если убью Андерсона, это будет мучить меня так же сильно, как и моя беспомощность перед смертью Эми.

Почему я остался? Это не имело ничего общего с имплантом. Он, в лучшем случае, нейтрализовал мои сомнения. Он не заставлял меня ничего делать.

Тогда почему? Думаю, в конце концов, я видел в этом дело чести. Я принял неприятный факт, что, на самом деле, хотел убить Андерсена, и поскольку я хотел остаться верным самому себе, я должен был сделать это без лицемерия и самообмана.

Без пяти четыре я услышал шаги, эхом отдававшиеся по улице. Оборачиваясь, я надеялся, что это кто-то другой, или он был бы с другом, но это был он, и один. Я подождал, пока он окажется на таком же расстоянии от двери, как и я, потом двинулся к нему. Он без особого интереса взглянул в мою сторону. Я был в настоящем шоке от страха, я не видел его после суда, и забыл, каким он выглядел крупным и сильным.

Я заставил себя помедлить, но даже тогда прошёл мимо него быстрее, чем хотел. На мне были лёгкие туфли на резиновой подошве, а он был в тяжёлых ботинках, но когда я пересёк улицу и свернул в его сторону, мне не верилось, что ему не слышен стук моего сердца или резкий запах пота. В нескольких метрах от двери, когда я уже почти вытащил свой пистолет, он со спокойным любопытством оглянулся через плечо, словно ожидал увидеть собаку или мусор, разбросанный ветром. Нахмурясь, он обернулся ко мне. Я просто стоял, направив на него оружие, не в силах говорить. Наконец, он сказал:

— Какого чёрта ты хочешь? У меня в кошельке две сотни долларов. В заднем кармане.

Я покачал головой.

— Открывай входную дверь, затем положи руки на голову и толкни ее ногой. Не пробуй закрыть ее передо мной.

Он поколебался, а потом согласился.

— Теперь заходи. Держи руки на голове. Пять шагов, считай вслух. Я буду прямо позади тебя…

Я добрался до выключателя в холле, когда он досчитал до четырёх, потом захлопнул за собой дверь, вздрогнув от этого звука. Андерсон был прямо передо мной, и я внезапно почувствовал себя в ловушке. Этот человек был злобным убийцей, а я ни разу никого не ударил с тех пор, как мне было восемь. Как я мог верить, что оружие защитит меня? Руки он держал на голове, на его руках и плечах под рубашкой вздувались мускулы. Надо было застрелить его раньше, в затылок. Это была казнь, а не дуэль. Если бы у меня были какие-нибудь старомодные идеи о чести, я пришёл бы без оружия и позволил ему порвать меня на куски.

Я сказал:

— Поверни налево. — Слева была гостиная. Я вошёл за ним и включил свет. — Сядь.

Я остался стоять в дверном проёме, а он сел в единственное кресло. На мгновение, у меня закружилась голова, а под ногами качнулся пол, но, думаю, я не сдвинулся с места, не шевельнулся, не дрогнул. Если бы я это сделал, возможно, он бросился бы на меня.

Он спросил:

— Что ты хочешь?

Я должен был подумать об этом. Тысячу раз я представлял себе эту ситуацию, но больше не мог вспомнить подробностей, хотя припомнил, что обычно я предполагал, что Андерсон узнает меня, и сразу же, добровольно начнёт извиняться и объяснять.

Наконец, я сказал:

— Я хочу, чтобы ты сказал мне, почему ты убил мою жену.

— Я не убивал твою жену. Твою жену убил Миллер.

Я покачал головой.

— Это не правда. Я знаю. Полицейские сказали мне. Не утруждайте себя ложью, потому что я знаю.

Он мягко смотрел на меня. Мне хотелось вспылить, закричать, но у меня было ощущение, что, несмотря на пистолет, это было бы скорее смешно, чем устрашающе. Я мог бы ударить его рукояткой пистолета, но на самом деле, я боялся приблизиться к нему.

Так что я выстрелил ему в ногу. Он взвыл и выругался, затем наклонился, чтобы осмотреть повреждения.

— Хрен тебе!", — зашипел он. — Хрен тебе! — Он раскачивался взад и вперед, держа свою ногу. — Я сломаю твою чертову шею! Я тебя убью!

Рана кровоточила через дыру в сапоге, но это было ничто по сравнению с фильмами. Я слышал, что испаряемые боеприпасы имеют эффект прижигания.

Я сказал:

— Скажи мне, почему ты убил мою жену?

Он выглядел больше злым и омерзительным, нежели испуганным, но перестал притворяться невиновным.

— Это просто произошло. Это просто одно из тех событий, которые случаются.

Я раздраженно покачал головой.

— Нет. Почему. Почему это случилось?

Он сделал движение, будто хотел снять ботинок, а потом передумал.

— Всё пошло не так. Там был замок с часовым механизмом, а наличных почти не было, это просто был большой провал.

Я снова покачал головой, не в состоянии решить: дебил он, или претворяется.

— Не говори мне, что это произошло. Почему это произошло? Зачем ты это сделал?

Отчаяние было взаимным. Он провёл рукой по волосам и хмуро посмотрел на меня. Теперь вспотел и он, но я не смог бы сказать, было ли это от боли или от страха.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал? Что я потерял самообладание, да? Дела пошли плохо, и я потерял своё проклятое самообладание, а она оказалась там, годится?

У меня снова закружилась голова, и на этот раз, головокружение не останавливалось. Теперь я понимал — он был не глуп, он говорил мне чистую правду.

Как-то я случайно разбил кофейную чашку во время напряжённой ситуации на работе. Однажды я, к своему стыду, после ссоры с Эми, даже пнул свою собаку. Почему? Я потерял своё чёртово самообладание, а она попалась мне под ноги.

Я пристально смотрел на Андерсона и чувствовал, что бессмысленно ухмыляюсь. Теперь всё было так ясно. Я понял. Я понял нелепость всего, что я когда-либо чувствовал к Эми — моей любви, моего горя. Она была только плотью, она была ничем. Вся боль последних пяти лет испарилась. Я был пьян от этого облегчения. Я поднял руки и медленно повернулся. Андерсон вскочил и бросился ко мне. Я стрелял ему в грудь, пока не кончились пули, потом опустился на колени рядом с ним. Он был мёртв.

Я засунул пистолет в карман куртки. Ствол был тёплым. Открывая дверь, я не забыл воспользоваться носовым платком. Я был готов увидеть снаружи толпу, но, конечно, выстрелы были бесшумными, а угрозы и проклятия Андерсона, скорее всего, не привлекли внимания.

В квартале от дома из-за угла появилась патрульная машина. Поравнявшись со мной, она почти остановилась. Они ехали мимо, я продолжал смотреть прямо перед собой. Я услышал звук тормозившего двигателя. Они остановились. Я продолжал идти, ожидая оклика, думая, что если они обыщут меня, и найдут оружие — я признаюсь. Нет смысла продолжать эти мучения.

Двигатель булькнул, заурчал громко, и машина с ревом помчалась дальше.

* * *

Может, я не «номер один», не самый очевидный подозреваемый. Не знаю, во что Андерсон был вовлечён с тех пор, как вышел, — возможно, есть сотни других людей, у которых были гораздо более веские причины желать его смерти, и, возможно, когда полицейские закончат с ними, они доберутся до меня, и спросят, что я делал той ночью. Однако, месяц — это, мне кажется, ужасно долго. Очевидно, их это не интересует.

У входа толпятся те же подростки, и, кажется, один лишь взгляд на меня опять вызывает у них отвращение. Интересно, исчезнут ли за пару лет эти вбитые в их головы пристрастия к моде и музыке, или они останутся с ними на всю жизнь. Думать об этом невыносимо.

На этот раз, я не разглядываю товары. Я без колебаний подхожу к прилавку.

В этот раз я точно знаю, чего я хочу.

Я хочу того, что чувствовал в ту ночь — непоколебимой уверенности, что смерть Эми, — не говоря уже о смерти Андерсона, — просто не имеет значения. Не больше, чем смерть мухи или амёбы. Это как разбить кофейную чашку или пнуть собаку.

Моей ошибкой было думать, что понимание я получу, когда имплант отключится и выйдет. Этого не произошло. Все было затуманено сомнениями и оговорками, вера была подорвана, в некоторой степени, на мой дурацкий комплекс поверий и суеверий, но я до сих пор помню мир, который он мне дал. Я могу еще вспомнить то наводнение радости и облегчения, и я хочу это вернуть. Я хочу это чувствовать не три дня, а всю оставшуюся часть моей жизни.

Убийство Андерсона не было добродетелью, а было моей слабостью. Оставаться собой означало жить со всеми своими противоречивыми желаниями, страдая от множества голосов, звучащих в моей голове, принимая смятение и сомнения. Теперь для этого слишком поздно, узнав вкус права решать, я понял, что не могу жить без этого.

— Чем я могу помочь вам, сэр?

Продавец сердечно улыбнулся.

Часть меня, конечно, по-прежнему сопротивляется тому, что я собираюсь сделать, считая это совершенно отвратительным.

Неважно. Это ненадолго.

Перевод с английского любительский.

 

СЕЙФ

Рассказ

Мне снится простой сон. Мне снится, что у меня есть имя. Одно неизменное имя, мое до самой смерти. Я не знаю, какое это имя, но это не важно. Достаточно знать, что оно у меня есть.

* * *

Я просыпаюсь (как всегда) за секунду до того, как заверещит будильник, и успеваю дотянуться до него и нажать кнопку. Женщина, лежащая рядом со мной, не двигается. Надеюсь, что будильник предназначен мне одному. В комнате настоящий мороз и непроглядная тьма, если не считать красных светящихся цифр на табло стоящих рядом с кроватью часов. Взгляд постепенно фокусируется на часах. Без десяти четыре! Я испускаю тихий стон. Кто же я по профессии? Сборщик мусора? Разносчик молока? Это тело чувствует себя усталым и разбитым, ну и что? Последнее время они все стали усталыми и разбитыми, независимо от профессии, дохода и образа жизни. Вчера я был торговцем алмазами. Не совсем миллионер, но почти. А накануне я был каменщиком, а еще накануне продавцом мужской одежды. И всегда было одинаково тяжело вылезать из теплой постели.

Рука инстинктивно нащупывает кнопку ночника над моей половиной кровати. Когда я включаю его, женщина поворачивается и, не открывая глаз, бормочет: «Что такое, Джонни?» Я делаю первую попытку порыться в памяти этого хозяина. Иногда удается выудить имя, которое называют чаще других. Линда? Возможно. Линда. Я шепчу это одними губами, глядя на спутанные, мягкие каштановые волосы, почти целиком скрывающие лицо спящей женщины.

Приятно знакомая ситуация (а может, и женщина тоже). Мужчина нежно смотрит на спящую жену. Я шепчу ей: «Я люблю тебя», — и это правда. Я действительно люблю, хотя и не эту конкретную женщину, чье прошлое едва мелькнет передо мной, а будущее я не смогу разделить никогда. Я люблю ту многоликую женщину, частью которой она является сегодня, мою непостоянную спутницу, любовницу, состоящую из миллиона случайных слов и жестов, известную в своей целостности лишь мне одному.

В пору романтической юности я любил порассуждать: «Наверняка есть и другие, подобные мне. Разве не может случиться, что кто-то из них каждое утро просыпается в теле женщины? Разве не могут некие таинственные силы устроить так, что наши с ней хозяева будут выбираться согласованно, и мы будем каждый день, бок о бок, переходить вместе из одной пары хозяев в другую?»

Это не только маловероятно, это просто неверно. Когда я в последний раз (лет двенадцать тому назад) не выдержал и начал выкладывать правду, в которую невозможно поверить, жена моего хозяина не разразилась криками радости, не узнала меня и не ответила аналогичным признанием. (Ее реакция была вообще довольно сдержанной. Я ожидал, что мои тирады напугают ее, и она решит, что я опасно болен психически. Вместо этого она немного послушала, что я говорю, сочла это скучным или непонятным и приняла весьма здравое решение — куда-то ушла, оставив меня на весь день одного.) Это не только неверно, это просто не важно. Да, моя любимая обладает тысячью лиц, и ее глазами на меня глядит тысяча разных душ, но я все же могу вспомнить (или вообразить) объединяющие их всех черты, точно так же, как любой хранит в своих воспоминаниях что-то сокровенное о единственном, самом верном спутнике жизни.

* * *

Мужчина нежно смотрит на спящую жену. Выбравшись из-под одеяла, я некоторое время стою, дрожа, и озираюсь вокруг. Хочется что-то делать, чтобы поскорее согреться, но я не знаю, с чего начать. Наконец я замечаю, что на комоде лежит кошелек.

Согласно водительским правам, меня зовут Френсис О'Лири. Дата рождения 15 ноября 1951 года. Значит, со вчерашнего вечера я стад на неделю старше. Насколько я могу судить, проснуться в одно прекрасное утро и обнаружить, что ты помолодел на двадцать лет, для меня так же нереально, как для любого другого, хоть я иногда и мечтаю об этом. За тридцать девять лет мне попадались только хозяева, рожденные в ноябре или декабре 1951 года, причем обязательно в нашем городе, где все они живут и теперь.

Я не знаю, каким образом я меняю хозяев, но любой процесс имеет конечный радиус действия, поэтому неудивительно, что мои перемещения ограничены в пространстве. К востоку от города — пустыня, к западу — океан, на север и на юг тянется незаселенное побережье, так что ближайшие города находятся слишком далеко, чтобы я мог их достичь. На самом деле я никогда даже не приближаюсь к городским окраинам, и если вдуматься, так и должно быть. Ведь если к западу от меня живут сто потенциальных хозяев, а к востоку только пять, то перемещение на запад почти предопределено, хотя выбор хозяина — случаен. Что-то вроде статистической гравитации, притягивающей меня к центру.

Никаких разумных объяснений по поводу места рождения и возраста моих хозяев мне выдумать не удалось. В двенадцать лет легко было представлять себя космическим принцем с другой планеты, которого враги, оспаривающие наследство, обрекли на жизнь в телах землян: я фантазировал, будто бы в 1951 году мерзавцы подсыпали в городской водопровод что-то такое, от чего у женщин, пивших эту воду во время беременности, родились дети, способные стать моими невольными тюремщиками. Сейчас я смирился с мыслью, что не узнаю правду никогда.

В одном, впрочем, я не сомневаюсь — если бы не эта привязанность к месту и времени рождения, я бы, вне всякого сомнения, давно сошел с ума. Вряд ли я вообще мог бы выжить, если бы каждый день случайным образом приобретал новый возраст, язык, культурное окружение — в таких условиях просто не сформировалась бы моя личность. (Впрочем, обычному человеку трудно представить, как я могу существовать даже в моей нынешней, куда более стабильной обстановке.) Странно, но я не припоминаю, что когда-нибудь уже был Джоном О'Лири. В городе примерно шесть тысяч тридцатидевятилетних мужчин, из них, естественно, примерно тысяча таких, кто родился в ноябре или декабре. Тридцать девять лет — это более четырнадцати тысяч дней, поэтому большинство хозяев я посещал уже не раз.

Самоучкой я освоил кое-какие азы статистики. Каждый потенциальный хозяин должен «ожидать» моего посещения в среднем раз в три года. В то же время для меня средний интервал между повторными «вселениями» в одного и того же хозяина теоретически составляет лишь сорок дней. На практике он оказался еще меньше двадцать семь дней, видимо, потому, что некоторые Хозяева более «восприимчивы» ко мне, чем другие. Когда я впервые провел эти подсчеты, мне показалось, что здесь есть противоречие, однако потом я понял, что средние времена еще ни о чем не говорят — небольшая часть повторных визитов происходит с интервалом в недели, а не в годы, но для меня именно эти аномально частые повторения и определяют всю картину.

В сейфе с кодовым замком, в центре города, я храню записи, которые веду последние двадцать два года. Имена, адреса, даты рождения, даты каждого визита, начиная с 1968 года, для более чем восьмисот хозяев. Как-нибудь, когда я попаду в хозяина, у которого много свободного времени, надо будет обязательно ввести все это добро в компьютер, тогда работать с данными будет в тысячу раз проще. Никаких ошеломляющих откровений я не жду. Допустим даже, обнаружится какая-то закономерность, какие-то характерные отклонения от полной случайности — ну и что? Как это изменит мою жизнь? Но все равно заняться этим нужно.

Рядом с кошельком, под грудой мелочи лежит — слава тебе, Господи! нагрудная карточка с фотографией. Джон О'Лири — санитар в Психиатрическом институте Перлмана. На фотографии видна светло-голубая форма, и, открыв шкаф, я ее там обнаруживаю. По-моему, душ этому телу не помешает, так что одевание немного откладывается.

Дом невелик, чувствуется, что недавно он был хорошо отремонтирован. Мебель непритязательная, но повсюду идеальная чистота. Я прохожу мимо двери, которая ведет, по-видимому, в детскую спальню, сочтя за лучшее не заглядывать туда, чтобы никого не разбудить. В гостиной я нахожу в телефонном справочнике адрес Института Перлмана и по карте прикидываю, что в это время туда можно доехать минут за двадцать. Свой собственный адрес я уже выучил. Единственное, чего я пока не знаю, — когда начинается моя смена (но, во всяком случае, не раньше пяти).

Бреясь перед зеркалом в ванной, я некоторое время пристально смотрю в карие глаза своего отражения. Надо признать, что Джон О'Лири недурен собой. Для меня это не имеет никакого значения. К счастью, я уже давно научился более или менее спокойно относиться к своей постоянно меняющейся внешности, хотя в ранней юности и пережил из-за этого несколько невротических срывов. В то время мое настроение совершало безумные скачки от восторга к депрессии в зависимости от того, как я относился к тому или иному своему телу. Часто я целыми неделями тосковал, мечтая вернуться (и лучше бы навсегда) в особенно привлекательного хозяина, расставание с которым старался перед этим как можно дольше оттянуть, проводя ночь за ночью без сна. Обычный юноша хотя бы знает, что у него нет выбора и ему придется прожить всю жизнь таким, каким уродился, но я был лишен этой роскоши.

Сейчас я больше склонен беспокоиться о своем здоровье, но это столь же бессмысленно, как хлопотать о внешности. Нет решительно никакого смысла в том, чтобы придерживаться, например, диеты. «Мой» вес, «моя» спортивность, «мое» потребление алкоголя и табака не зависят от моей личной воли — они зависят только от усредненных параметров здоровья населения, на которые могут повлиять только мощнейшие кампании по пропаганде здорового образа жизни, да и то совсем чуть-чуть.

Побрившись, я причесываюсь так, как на фото, в надежде, что снимок не слишком старый.

Когда я, все еще голый, возвращаюсь в комнату, Линда открывает глаза и потягивается. От ее вида у меня мгновенно наступает эрекция. Я не занимался сексом уже несколько месяцев — все хозяева, в которых я в последнее время вселялся, до такой степени выкладывались как раз накануне моего прибытия, что теряли к этому делу всякий интерес на предстоящие две недели. Похоже, на этот раз повезло. Линда вцепляется в меня и тянет к себе.

— Я же опоздаю на работу, — протестую я.

Она оборачивается и смотрит на часы:

— Да чепуха. Тебе же к шести. Позавтракаешь дома, чтобы не тащиться на эту дурацкую стоянку грузовиков. Ты можешь выйти хоть через час.

Ее острые ногти так приятно покалывают. Я позволяю ей увлечь меня в постель, потом наклоняюсь над ней и шепчу:

— Знаешь, именно это я и хотел услышать.

* * *

Мои первые воспоминания — как мама с благоговением показывает мне орущего младенца, говоря:

— Посмотри, Крис, это твой маленький братик. Его зовут Пол! Какой он хорошенький, правда?

А я не понимал, к чему весь этот шум по поводу братьев и сестер, которые менялись так же стремительно и неуловимо, как игрушки, мебель или рисунок на обоях.

Родители были куда важнее. Их внешность и повадки тоже менялись, но зато имена всегда были одни и те же. Я, естественно, считал, что когда вырасту, мое имя тоже будет Папа, и это предположение взрослые всегда встречали одобрительным смехом и радостным согласием. По-видимому, я думал, что мои родители трансформируются вместе со мной. Конечно, они менялись больше, чем я, но меня это не удивляло — ведь они и сами были гораздо больше, чем я. Никаких сомнений в том, что мои мама и папа всегда одни и те же люди, у меня не было это те двое взрослых, которые делают определенные вещи, как то: ругают меня, тискают, укладывают спать, заставляют есть невкусные овощи и т, д. Уж их-то ни с кем не перепутаешь! Иногда бывало, что один из них исчезал, но не больше чем на день.

С прошлым и будущим особых проблем не возникало. Просто я рос, имея об этих понятиях самое смутное представление. Слова «вчера» и «сегодня» были для меня чем-то вроде сказочного «когда-то, давным-давно…». Я никогда не расстраивался из-за невыполненных обещаний всяческих удовольствий, и меня не сбивали с толку рассказы о якобы происходивших со мной событиях — и то и другое я воспринимал как обычные выдумки. Меня часто ругали за то, что я «обманываю»; я пришел к выводу, что когда выдумка получается неинтересная, ее называют словом «обман». Поэтому я старался как можно скорее забыть все, что случалось до наступления текущего дня, ведь это был ничего не стоящий «обман».

Уверен, что я был тогда счастлив. Мир представлял собой калейдоскоп. Каждый день у меня появлялись новые игрушки, новые друзья, новые кушанья и новый дом, который было так интересно исследовать. Иногда менялся цвет моей кожи, и меня приводило в восторг, что в таких случаях родители, братья и сестры обычно решали сделаться того же цвета, что и я. То и дело я, просыпаясь, оказывался девочкой. Начиная лет с четырех это стало меня расстраивать, но вскоре само собой прекратилось.

Я и не подозревал, что перемещаюсь из дома в дом, из тела в тело. Я просто менялся, менялся мой дом, другие дома, соседние улицы, магазины и парки менялись тоже. Время от времени я ездил с родителями в центр города, но считал центр не каким-то определенным местом (ибо попадал туда всякий раз по новому пути), а определенной принадлежностью окружающего мира, вроде неба или солнца.

Когда я пошел в школу, начался долгий период сомнений и отчаяния. Хотя здание школы, классная комната, учитель, другие дети тоже менялись — как и все, меня окружавшее, — эти изменения были куда скромнее, чем изменения моих семьи и дома. Меня огорчало, что часто приходится ходить в одну и ту же школу, но по разным улицам, и при этом все время менять свое лицо и свое имя. Когда же я стал постепенно осознавать, что одноклассники копируют лица и имена, раньше принадлежавшие мне и, что еще хуже, использованные ими лица и имена то и дело навешивают на меня, то просто пришел в ярость.

Сейчас, когда я уже давно живу с устоявшимся и неизменным восприятием действительности, мне бывает трудно понять, почему в школе я так долго несколько лет — не мог во всем разобраться. Но потом припоминаю, что краткие посещения каждой классной комнаты обычно разделялись неделями, а меня наугад бросало то туда, то сюда по сотне разных школ. У меня не было дневника, я не запоминал списки классов, я не имел понятия, как надо думать о таких вещах ведь никто не учил меня научному мышлению. Даже Эйнштейну было куда больше шести лет, когда он разработал — свою — теорию относительности.

Я скрывал свое беспокойство от родителей, но больше не мог игнорировать воспоминания, считая их враньем, и стал рассказывать о них другим детям. Это вызвало только насмешки и враждебность. Наступил период драк и вспышек раздражения, закончившийся тем, что я замкнулся в себе.

День за днем мои родители повторяли: «Ты сегодня такой молчаливый», — что лишний раз доказывало мне, насколько они глупы.

Чудо, что мне удалось научиться хоть чему-нибудь. Даже теперь я не вполне сознаю, в какой мере мое умение читать принадлежит мне самому, а в какой моим хозяевам. Словарный запас путешествует вместе со мной, это точно, а вот способность различать слова и даже буквы меняется каждый день. (То же самое с вождением. Почти у всех моих хозяев есть права, но я никогда в жизни не был на уроке вождения автомобиля. Я знаю правила, умею переключать скорости и нажимать педали, но я никогда не выезжал на дорогу в теле, которое делало бы это впервые в жизни. Это был бы любопытный эксперимент, но у таких тел, как правило, нет машины.) Я научился читать. Научился читать быстро — я знал, что если не прочитаю книгу до конца за один день, то могу больше не увидеть ее несколько недель или месяцев. Я читал приключенческие повести, в которых было множество героев и героинь, чьи друзья, братья, сестры, даже кошки и собаки проводили с ними, не изменяясь, день за днем. После каждой книги мне становилось все тяжелей, но я продолжал читать, надеясь, что следующая книга, которую я открою, будет начинаться словами: «В одно солнечное утро мальчик проснулся и задумался о том, как его теперь зовут».

Однажды я увидел у моего отца план города и, преодолев робость, спросил его, что это такое. В школе я видел глобусы Земли, карты страны, но такого никогда. Он показал мне наш дом, мою школу, свою работу, причем как на подробном плане улиц, так и на крупномасштабной карте города на обороте обложки.

В те годы практически везде продавались планы города только одного образца, и такой план был в каждой семье. Каждый день, неделями подряд, я терзал своих маму и папу, заставляя их показывать мне на карте, где что находится. Мне удалось запомнить большую часть того, что я узнал (поначалу я пытался делать карандашные пометки, надеясь, что они, как и сам план, будут таинственным образом появляться в каждом доме, куда я попадаю, но эти пометки оказались столь же эфемерными, как и школьные упражнения по рисованию и письму). Я чувствовал, что наткнулся на что-то очень важное, но понимание того, что я постоянно перемещаюсь в неподвижном, неизменном городе, никак не могло выкристаллизоваться.

Вскоре после этого, когда мое имя было Дэнни Фостер (сейчас он киномеханик, и у него прелестная жена Кэйт, с ней я когда-то потерял свою но, кажется, не его! — невинность), я пошел на день рождения к другу, которому исполнялось восемь лет. Я совершенно не понимал, что такое день рождения — в некоторые годы у меня не бывало ни одного, в другие — сразу два или три. Насколько мне было известно, именинник, Чарли Мак-Брайд, никогда не был моим другом, но родители купили мне подарок для него — игрушечный пластмассовый автомат — и отвезли на машине к нему домой; все это со мной даже не обсуждалось. Вернувшись домой, я пристал к Папе с требованием показать мне на карте, где именно я только что был, и как мы туда ехали. Через неделю я проснулся с лицом Чарли Мак-Брайда, в его доме, где были его родители, младший брат, старшая сестра, игрушки — все точно такое, как я видел на дне рождения. Я отказывался завтракать до тех пор, пока мама не показала мне наш дом на карте. Впрочем, я заранее знал, куда она укажет.

Я сделал вид, что иду в школу. Мой брат еще не ходил в школу, а сестра была уже достаточно большой, чтобы стесняться появляться на улице вместе со мной. Обычно в таких случаях я пристраивался к потоку других учеников, но на этот раз поступил иначе.

Я еще не забыл дорогу, по которой мы возвращались с дня рождения. Двигаясь от одного ориентира к другому, я несколько раз терял направление, но продолжал упорно шагать к цели. Десятки разрозненных фрагментов моего мира стали складываться в единое целое. Мне было и весело, и страшно, я думал, что все вокруг нарочно скрывали от меня устройство жизни, но я сумел разгадать их хитрость, и теперь заговор наконец рухнет.

Когда я добрался до дома, где жил Дэнни, то почему-то не почувствовал себя победителем. Я был одинок, смущен, растерян. Меня посетило озарение, но я по-прежнему оставался ребенком. Сидя на ступеньках перед входом, я плакал. На крыльцо выбежала взволнованная миссис Фостер. Она называла меня Чарли, спрашивала, где моя мама, как я сюда попал, почему я не в школе. Я выкрикивал что-то злое об этой врунье, которая притворялась, как и другие, что она моя мать. Миссис Форстер позвонила по телефону, меня, рыдающего, отвезли домой, где я провел весь день у себя в спальне, отказываясь от еды, ни с кем не разговаривая и не объясняя свое непростительное поведение.

В тот вечер я подслушал, как «родители» говорили обо мне — теперь я понимаю, что они обсуждали предстоящий визит к детскому психологу.

Я так и не попал к нему на прием.

* * *

Вот уже одиннадцать лет я каждый день бываю на работе у очередного хозяина. Для самого хозяина в этом хорошего мало — его скорее выгонят, если я что-нибудь напортачу в этот день, чем если он раз в три года просто прогуляет. Что ж, если угодно, это и есть моя профессия — перевоплощаться в других людей. Оплата и условия все время меняются, но несомненно, что в этом деле я нашел свое призвание.

Когда-то я пытался организовать свою жизнь независимо от жизни хозяев, но мне это не удалось. В молодые годы я был почти все время не женат и время от времени брался за изучение различных наук. Именно тогда я завел себе сейф, чтобы держать в нем мои записи. В городской библиотеке я штудировал математику, химию и физику, но, столкнувшись с трудностями, не мог заставить себя их преодолеть. Не было стимула — ведь я знал, что никогда не буду профессионально заниматься наукой. К тому же я понимал, что не найду в книгах по нейробиологии объяснений моего странного недуга. Сидя в прохладных, тихих читальных залах, я погружался в грезы под усыпляющее жужжание кондиционеров, лишь только формулы на страницах начинали ускользать от понимания.

Однажды я сдал заочный курс физики для начинающих — задания мне присылали по почте, для чего я специально снял почтовый ящик, ключ от которого хранил в сейфе. Увы — мне даже некому было рассказать об этом успехе.

Несколько позже у меня появилась подруга по переписке в Швейцарии. Она занималась музыкой, училась играть на скрипке, я писал ей, что изучаю физику в нашем местном университете. Она прислала мне фотографию, и я в конце концов тоже послал ей свою — дождавшись переселения в одного из самых симпатичных хозяев. Больше года мы обменивались письмами регулярно, каждую неделю. Однажды она написала, что приезжает, и спрашивала, где и когда мы сможем встретиться. Наверное, никогда в жизни я не чувствовал себя таким одиноким. Если бы не фотография, я мог бы провести с ней хотя бы день, проговорить целый день с моим единственным настоящим другом — с тем единственным человеком на свете, кто знал именно меня, а не одного из моих хозяев. Я не ответил на письмо и перестал платить за почтовый ящик.

Мне случалось всерьез задумываться о самоубийстве, но меня всегда останавливала мысль, что это будет, в сущности, убийство. К тому же я скорее всего при этом не умру, а просто переселюсь в очередного хозяина.

С тех пор как горечь и смятение моих детских лет остались позади, я обычно стараюсь поступать честно по отношению к моим хозяевам. Бывало, что я терял самообладание и доставлял им неприятности или делал такие вещи, которые могли поставить их в неловкое положение (к тому же я всегда беру немного денег у тех, кто может это себе позволить; эти деньги тоже хранятся в моем сейфе). Но я никогда не причинял никому из них вреда намеренно. Иногда мне даже кажется, что они знают о моем существовании и желают мне добра, но по косвенным данным можно понять, что это не так. Из разговоров с женами и друзьями тех, кого я посещал с небольшим интервалом, я заключил, что для хозяев период моего визита надежно скрыт тщательно пригнанной амнезией. Они даже не замечают, что на некоторое время были исключены из жизни, не говоря уж о том, чтобы догадываться о причинах. Я почти ничего не знаю о моих хозяевах, их просто слишком много, чтобы я мог мало-мальски изучить и понять каждого из них. Иногда я вижу любовь и уважение в глазах их домочадцев и коллег, у некоторых моих хозяев есть конкретные достижения. Например, один из них написал роман в стиле черного юмора о том, как он воевал во Вьетнаме. Я прочитал этот роман с большим удовольствием. Другой — астроном-любитель, и сам делает телескопы; он построил для себя прекрасный тридцатисантиметровый ньютоновский рефлектор, в который я наблюдал комету Галлея. Все дело в том, что хозяев слишком много за всю свою жизнь я проведу с каждым не более двадцати — тридцати дней, наугад выхваченных из его жизни.

* * *

Я объезжаю Институт Перлмана по периметру, высматривая, в каких окнах горит свет, какие двери открыты и вообще — что где происходит. В здание ведут несколько подъездов. Один явно предназначен для посетителей — фойе уставлено полированной мебелью красного дерева, пол покрыт мягким ворсистым ковром. Открыт еще один вход — ржавая вращающаяся металлическая дверь, выходящая на грязноватый, залитый битумом пятачок между двух строений. Я ставлю машину на улице, чтобы случайно не занять чужой участок на территории. Подходя к двери надеюсь, к той, что мне нужна — я здорово волнуюсь. О, эти ужасные мгновения перед первой встречей со своими сотрудниками! После того как они впервые увидят меня, отступить будет в сто раз труднее — а с другой стороны, самое страшное будет уже позади…

— Доброе утро, Джонни.

— Доброе утро.

Медсестра проходит мимо, здороваясь со мной на ходу. Я рассчитываю на то, что степень общительности людей поможет мне понять, где я должен находиться. Те, с кем я провожу весь день, не должны ограничиваться простым кивком и парой слов. Я делаю несколько шагов по коридору, приучая себя к скрипу моих башмаков на резиновой подметке по линолеуму. Неожиданно сзади раздается хриплый вопль:

— О'Лири!

Я оборачиваюсь и вижу молодого человека в такой же форме, как у меня, направляющегося ко мне по коридору. Его брови грозно нахмурены, щека дергается, руки неестественно выставлены в стороны:

— Опять слоняетесь! Опять болтаетесь без дела!

Все это так странно, что у меня мелькает мысль, не вырвался ли один из пациентов на свободу — может, этот псих убил другого санитара, надел его форму и сейчас хочет за что-то рассчитаться со мной. Но тут человек перестает изо всех сил надувать щеки, его лицо расплывается в счастливой улыбке, и я вдруг понимаю, что он просто передразнивал какого-то нашего начальника, тучного и грубого. Я легонько нажимаю пальцем на его щеку, как будто протыкая воздушный шарик, и успеваю при этом прочитать имя на нагрудной табличке: Ральф Допита.

— Слушай, ты подскочил аж на метр! Я сам не ожидал! Значит, голос наконец получился.

— Не только голос — морда тоже один к одному! Но это как раз нетрудно, ты ведь у нас от рождения такой.

— Ничего, твоей жене вчера ночью моя морда совсем не мешала.

— Какой жене?! Да ты спьяну перепутал свою мать с моей женой.

— Ну правильно, я всегда говорю, что ты мне как отец родной!

Длинный извилистый коридор приводит нас в кухню, наполненную паром, сверкающую нержавеющей сталью. Там стоят еще два санитара, а трое поваров готовят завтрак. Из крана бьет сильная струя горячей воды, гремят подносы, звенит посуда, на сковородах шипит горячий жир, тарахтит испорченный вентилятор — за этим шумом невозможно разобрать, о чем говорят в двух шагах. Один из санитаров пантомимой изображает курицу, потом вытягивает руку вверх и крутит ею над головой, как бы осматривая все помещение.

— Яиц достаточно, можно кормить! — выкрикивает он, и все смеются. Я тоже смеюсь.

Потом мы все идем в кладовую и берем тележки. К каждой пришпилен закатанный в прозрачный пластик список больных с номерами палат. Рядом с каждым именем наклеен маленький кружочек — зеленый, красный или синий. Я мешкаю до тех пор, пока не разберут все тележки, кроме одной.

На завтрак приготовлено три вида блюд: больше всего порций яичницы с ветчиной и поджаренным хлебом, затем идет каша из хлопьев и, наконец, взбитое желтое пюре, похожее на питательную смесь для грудных. В моем списке красных кружочков больше, чем зеленых, и только один голубой, но я точно помню, что в четырех списках, вместе взятых, зеленые преобладали. Исходя из этого я и выбираю, сколько каких блюд поставить на свою тележку. Беглый взгляд на (почти полностью зеленый) список Ральфа и на содержимое его тележки подтверждает, что я правильно понял код.

Я никогда раньше не бывал в психиатрической больнице — ни в качестве сотрудника, ни в качестве пациента. Лет пять назад мне пришлось провести день в тюрьме, где моему хозяину чуть не проломили голову. Я так и не узнал, за что он туда попал и каков был приговор, но искренне надеюсь, что он уже выйдет на свободу к тому времени, когда я посещу его снова.

К счастью, мои смутные опасения, что больница будет чем-то вроде тюрьмы, быстро рассеиваются. Тюремные камеры оставались тюремными камерами, несмотря на то, что заключенные уставили их своими пожитками и оклеили стены картинками. В здешних палатах такой дребедени почти нет, но все равно обстановка здесь куда приятнее. На окнах нет решеток, а в том крыле, за которое я отвечаю, нет и замков на дверях. Почти все больные уже проснулись, они сидят в кроватях и при моем приближении тихо говорят: «Доброе утро». Некоторые уносят свои подносы в комнату с телевизором, чтобы посмотреть новости. В их спокойствии, которое так облегчает мою работу, есть что-то неестественное. Может быть, оно обусловлено большими дозами лекарств, угнетающих психику. А может быть, и нет. Не исключено, что когда-нибудь я это узнаю.

Имя последнего больного помечено голубым кружочком — Ф.К.Клейн. Это худой мужчина средних лет с нечесаными черными волосами и трехдневной щетиной. Он лежит в постели так ровно, как будто пристегнут ремнями. Однако ремней нет. Глаза его открыты, но они не реагируют на меня. Так же не реагирует он и на мое приветствие. На столе рядом с постелью стоит судно. Повинуясь интуиции, я приподнимаю его, усаживаю и подсовываю судно. Он не сопротивляется, но и не помогает моим действиям. Апатично он проделывает все что нужно; я вытираю его туалетной бумагой, затем выношу судно и тщательно мою руки. О'Лири, наверное, давно привык к такой работе, поэтому я почти не испытываю брезгливости.

Клейн сидит с остановившимся взглядом, не обращая никакого внимания на ложку с пюре, которую я держу перед его лицом. Когда я касаюсь ложкой его губ, он широко открывает рот — но не закрывает его, чтобы облизать ложку, так что мне приходится перевернуть ее. После этого он глотает содержимое, и довольно аккуратно — только небольшая часть остается на подбородке.

Дверь приоткрывается, и в комнату заглядывает женщина в белой куртке:

— Джонни, побрей, пожалуйста, мистера Клейна — его сегодня утром повезут в «Сен-Маргарет» на исследования. — Не дожидаясь ответа, она исчезает.

Я отвожу тележку обратно в кухню, собирая по дороге пустые подносы. В кладовой есть все, что нужно для бритья. Посадить Клейна на стул не требует больших усилий, он очень податлив. Пока я намыливаю и брею его, он совершенно неподвижен, только моргает время от времени. В результате — всего один порез, да и то почти незаметный.

Женщина в белой куртке возвращается, на этот раз у нее в руках толстая картонная папка и планшет. Она подходит ко мне, и я украдкой читаю имя на нагрудной табличке — доктор Хелен Лидкум.

— Ну как дела, Джонни?

— Нормально.

Она не уходит и явно чего-то ждет. Мне становится не по себе. Что я должен сделать? А может быть, просто брею слишком медленно?

— Уже заканчиваю, — бормочу я.

Она поднимает руку и рассеянно поглаживает меня по шее. Ага, сейчас надо быть предельно осторожным. Ну почему у моих хозяев такая запутанная личная жизнь?! Иногда мне кажется, что я участвую в тысяче различных телесериалов по очереди. Чего Джон О'Лири вправе ожидать от меня? Чтобы я точно определил, насколько серьезна эта его связь, и сделал бы так, чтобы их отношения с этой женщиной завтра были бы точно такими же, как вчера? Попробую.

— Ты сегодня какой-то напряженный.

Быстро найти нейтральную тему… Больной?

— Понимаешь, иногда не могу отделаться от мыслей об этом парне…

— Он что, сегодня не такой, как всегда?

— Да нет, такой же. Я просто думаю, как он все это воспринимает?

— Почти никак.

Я пожимаю плечами:

— Но он же понимает, когда его сажают на судно. Он понимает, когда его кормят. Кое-что соображает, в общем.

— Трудно сказать, что он понимает. Пиявка, у которой мозг из двух нейронов, тоже «понимает», когда сосать кровь. С учетом его состояния он все делает просто замечательно. Но я не думаю, что у него есть что-то вроде сознания. Вряд ли он даже видит сны. — Она усмехается. — Все, что у него есть, это воспоминания — непонятно только о чем.

Я начинаю вытирать мыло с его лица:

— Откуда ты знаешь, что у него есть воспоминания?

— Ну, я, конечно, преувеличиваю. — Она лезет в папку и вытаскивает лист прозрачной пленки с фотографией на нем. Изображение похоже на рентгеновский снимок головы, сделанный сбоку, и разрисовано разноцветными пятнами и полосами.

— В прошлом месяце я наконец-то выбила деньги на несколько томограмм. И у меня есть подозрение, что в гиппокампусе мистера Клейна накапливаются долговременные воспоминания. — Прежде чем я успеваю как следует рассмотреть снимок, она засовывает его обратно в папку. — Но сравнивать процессы в его голове с данными по нормальным людям — все равно что сравнивать погоду на Марсе и погоду на Юпитере.

Любопытство растет, и я решаю рискнуть. Нахмурившись, я задумчиво говорю:

— Не помню, рассказывала ты мне или нет, что же у него все-таки за болезнь?

Она закатывает глаза к потолку:

— Слушай, не начинай снова об этом! Ты хочешь, чтобы у меня были неприятности?!

— Кому, ты думаешь, я проболтаюсь? Ему? — Я копирую гримасу, которую утром сделал Ральф Допита.

Хелен хохочет:

— Вот уж едва ли. Ему ты всегда говоришь только одно: «Простите, доктор Перлман».

— Так почему же ты не хочешь мне рассказать?

— А если твои приятели узнают?..

— Приятели? Значит, ты считаешь, что я все рассказываю своим приятелям, да? Я так и знал, что ты мне не веришь…

Она садится на кровать Клейна:

— Закрои дверь. Я закрываю дверь.

— Его отец сделал основополагающие работы в нейрохирургии.

— Что?!

— Если ты будешь перебивать…

— Не буду, не буду. Прости. Но чем он занимался? Какие задачи решал?

— Его больше всего интересовали избыточность и замощение функций различных участков мозга. То есть, до какой степени люди, у которых отсутствуют или повреждены какие-то части мозга, способны переложить их функции на здоровые мозговые ткани. Его жена умерла при родах сына, других детей у них не было. Наверное, у него и раньше были психические отклонения, но после этого он окончательно свихнулся. Он решил, что в смерти жены виноват ребенок, но был слишком хладнокровен, чтобы просто взять и убить его.

Я едва удерживаюсь, чтобы не крикнуть ей: «Хватит! Замолчи!» Я в самом деле не желаю ничего больше знать об этом. Но Джон О'Лири крупный, суровый мужчина с крепкими нервами, я не могу опозорить его в глазах любовницы.

— Он воспитывал ребенка «нормально», то есть разговаривал с ним, играл и при этом подробно записывал, как он развивается — зрение, координация, зачатки речи, ну, сам знаешь. Через несколько месяцев он имплантировал ему целую сеть тонких трубочек, которые пронизывали практически весь мозг — таких тонких, что сами по себе они никакого вреда не приносили. А потом продолжал обращаться с ребенком, как и прежде — стимулировал мозговую деятельность и регистрировал, как идет развитие. Но каждую неделю при помощи трубочек разрушал небольшую часть его мозга.

У меня вырывается многоэтажное ругательство. Клейн, разумеется, безучастно сидит в постели, но мне вдруг становится неловко, что мы так бесцеремонно обращаемся с ним, хотя это понятие в данном случае едва ли приложимо. Кровь бросается мне в лицо, я чувствую легкое головокружение, все вокруг становится как будто не совсем настоящим:

— Как же он выжил? Почему у него хоть что-то осталось в голове?

— Его спасло — если так можно сказать — то, что безумие отца было безумно логичным. Понимаешь, ребенок, несмотря на то, что он непрерывно терял ткани мозга, продолжал развиваться, хотя и медленнее, чем в нормальных условиях. Профессор Клейн был слишком предан науке, чтобы скрыть такой результат. Он написал статью о своих наблюдениях и попытался ее опубликовать. В редакции решили, что это какой-то дурацкий розыгрыш, но на всякий случай позвонили в полицию. Те подумали-подумали и решили начать расследование. В общем, к тому времени, когда ребенка спасли, он уже… — Она кивает на Клейна, который все так же неподвижно смотрит в пространство.

— А какая часть мозга уцелела? Может быть, есть надежда, что…

— Меньше десяти процентов. Бывает, что микроцефалы, у которых мозг еще меньше, ведут почти нормальную жизнь, но они родились с таким мозгом, прошли с ним весь цикл зародышевого развития, а это совсем другое дело. Несколько лет назад молодой девушке, у которой была тяжелая форма эпилепсии, сделали эктомию одного полушария. Повреждения были незначительные, но ее мозгу понадобились годы, чтобы постепенно переложить все функции поврежденного полушария на здоровое. И ей еще крупно повезло — обычно последствия такой операции ликвидировать не удается. А вот мистеру Клейну совсем не повезло.

Остальную часть утра я мою коридоры. Когда приезжает машина, чтобы забрать Клейна на исследования, мне делается немного обидно, что в моей помощи не нуждаются. Двое приехавших санитаров под наблюдением Хелен швыряют его в инвалидное кресло и увозят, словно посыльные тяжелый тюк. Но почему О'Лири, и тем более я, должен переживать за «своих» больных?

Вместе с другими санитарами я обедаю в комнате для сотрудников. Мы играем в карты и рассказываем анекдоты, которые даже я слышал уже много раз, но все равно в компании мне хорошо. Несколько раз меня поддразнивают насчет восточного побережья, которое я все не могу забыть. Возможно, я потому и не помню О'Лири, что он долго жил на восточном побережье. День тянется медленно и сонно. Доктор Перлман куда-то внезапно улетел по делам, которыми выдающиеся психиатры или неврологи (к кому из них он принадлежит, я так и не понял) обычно занимаются в тех дальних городах, куда их срочно вызывают. Похоже, что его отсутствие позволило немного перевести дух всем, включая больных. В три часа моя смена кончается, я выхожу на улицу, говоря «до завтра!» тем, кто попадается мне навстречу, и, как обычно, испытываю чувство утраты. Ничего, скоро оно пройдет.

Сегодня пятница, и я заезжаю в центр, чтобы сделать записи в дневнике, хранящемся в сейфе. Машин на улицах в этот час еще мало, мелкие неприятности, которые мне принесло общение с Институтом Перлмана, остались позади, и о них можно забыть на месяцы, годы или даже десятки лет, так что настроение у меня мало-помалу поднимается.

После того как я размечаю страницы для записей на неделю вперед и заношу в мой толстый перекидной блокнот кучу информации о хозяине по имени Джон О'Лири, меня охватывает — уже не впервые — неудержимое желание что-то сделать со всей этой информацией. Но что именно? Брать напрокат компьютер, искать место, где установить его — в такую сонную пятницу об этом даже страшно подумать. А может, на калькуляторе пересчитать среднюю частоту повторного посещения хозяев? Тоже весьма захватывающая перспектива.

Тут я вспоминаю о томограмме, которой все размахивала Хелен Лидкум. Для меня это просто картинка, но для опытного специалиста, должно быть, истинное наслаждение воочию увидеть происходящие в мозгу пациента процессы. Вот бы преобразовать и мои записи в разноцветную диаграмму! Скорее всего она ничем мне не поможет, но это по крайней мере намного интереснее, чем возиться с расчетами статистических параметров, от которых тоже толку мало.

Я покупаю план улиц, то издание, к которому я привык с детства, с картой на внутренней стороне обложки. Покупаю набор из пяти разноцветных фломастеров. Сидя на лавочке в торговой галерее, я наношу на карту разноцветные точки. Красной точкой помечаю хозяина, которого я посетил один — три раза, оранжевая точка означает четыре — шесть визитов, и так далее, вплоть до синего цвета. Работа занимает примерно час, а когда все готово, картинка выглядит совсем не так, как глянцевитая аккуратная карта мозга, нарисованная компьютером. Получилась какая-то беспорядочная мешанина.

Но все же, хотя точки разных цветов и не сливаются в сплошные полосы, на северо-востоке города отчетливо выделяется район, почти сплошь закрашенный синим. Похоже на правду, я действительно знаю северо-восточную часть города лучше, чем другие его части. Кроме того, эта пространственная неоднородность объясняет, почему я чаще посещаю одних и тех же хозяев, чем полагается по статистике. Карандашом я провожу извилистые линии — границы областей, заполненных точками одного и того же цвета. Оказывается, что границы не пересекают друг друга и образуют систему концентрических колец неправильной формы, охватывающих синюю зону на северо-востоке. Зону, где, кроме массы других зданий, находится и Институт Перлмана.

Я укладываю бумаги обратно в сейф. Все это надо хорошенько обдумать. На пути домой в голове начинает вырисовываться неясная идея, но я не могу ее ухватить — шум, вонь выхлопных газов, слепящее отражение закатного солнца не дают сосредоточиться.

Линда в бешенстве:

— Где ты был? Дочка звонит мне из автомата, говорит, что тебя нет, что она одолжила деньги у какого-то прохожего, и я должна притворяться больной, отпрашиваться с работы, мчаться за ней через полгорода!..

— Да я… да меня Ральф затащил к себе, отмечали одно дело, никак не мог вырваться…

— Ральфу я звонила. У Ральфа тебя не было.

Я просто стою и молчу. Целую минуту она пристально смотрит на меня, затем резко поворачивается и поспешно уходит.

Я иду просить прощения у Лауры (имя успеваю прочесть на обложках учебников). Она уже не плачет, но видно, что проплакала не один час. Прелестная девочка восьми лет. Я чувствую себя последним подонком. На предложение помочь ей сделать уроки она отвечает, что от меня ей ничего не надо, и я решаю оставить ее в покое.

За весь вечер Линда не говорит мне ни единого слова — вполне естественно… Завтра бедный Джон О'Лири будет отдуваться за все, и от этого мне мерзко вдвойне. Мы молча смотрим телевизор. Выждав час после того, как Линда уходит в спальню, я тоже ложусь. Если она и не спит, то умело притворяется.

Я лежу в темноте с открытыми глазами, думая о Клейне и его долговременной памяти, о чудовищном «эксперименте» его отца, о построенной мной «томограмме» города. Я так и не спросил Хелен, сколько Клейну лет, а теперь уже не спросишь. Но в газетах того времени обязательно должно было быть что-то об этой истории. Так, завтра — к черту все дела моего хозяина, и прямо с утра — в центральную библиотеку.

Неизвестно, что такое сознание, но наверняка это что-то очень находчивое и жизнелюбивое, если оно могло так долго жить, скрываясь в закоулках искалеченного мозга несчастного младенца. Но когда нейронов осталось слишком мало и никакая находчивость и изобретательность уже не могли помочь… Что же произошло? Исчезло ли сознание в мгновение ока? Гибло ли оно постепенно, теряя одну функцию за другой, пока не осталась лишь пародия на человека с парой-тройкой простейших рефлексов? А может быть — но как? — оно в отчаянии бросилось за помощью к тысячам детских «я», и они поделились с ним чем могли, и каждый подарил один день своей жизни, спасая эту детскую душу от неминуемой смерти? И тогда я смог покинуть свою искалеченную оболочку, способную только есть, пить, испражняться — и еще хранить мои воспоминания?

Ф.К.Клейн. Я даже не знаю полного имени. Пробормотав что-то во сне, Линда поворачивается на бок. Удивительно, но все эти догадки нисколько не взволновали меня. Должно быть, потому, что я не слишком верю в эту безумную теорию. С другой стороны, сам факт моего существования не менее фантастичен.

Интересно, какие чувства охватили бы меня, окажись гипотеза верной? Ужас от изуверства моего собственного отца? Да, конечно. Изумление перед лицом человеческой жизнестойкости? Несомненно.

В конце концов мне удается разрыдаться — не знаю, от жалости к Ф. К. Клейну или от жалости к себе. Линда спит. Подчиняясь какому-то инстинкту, во сне она поворачивается ко мне и крепко обнимает. Дрожь постепенно унимается, тепло ее тела — воплощенный мир и покой — постепенно согревает меня.

Чувствуя, что подступает сон, я принимаю твердое решение: с завтрашнего дня начинается новая жизнь. С завтрашнего дня я прекращаю имитировать своих хозяев. С завтрашнего дня я сам себе хозяин, и будь что будет.

* * *

Мне снится простой сон. Мне снится, что у меня есть имя. Одно, неизменное имя, мое до самой смерти. Я не знаю, какое это имя, но это не важно. Достаточно знать, что оно у меня есть.

* * *

Перевод с английского любительский.

 

ВИДЕТЬ

Рассказ

Я смотрю сверху вниз на покрытую пылью тыльную поверхность осветительной системы, висящей на потолке операционной. К серому металлу приклеен желтенький листочек — один уголок завернулся, — на котором аккуратно написано от руки:

В случае выхода из своего тела звонить:

137-4597

Странно — никогда не видел, чтобы местные номера начинались с единицы. Но когда я приглядываюсь повнимательнее, оказывается, что это не единица, а семерка. Да и пыли никакой нет, просто игра света на неровно окрашенной поверхности. Какая может быть пыль в стерильной операционной — с ума я схожу, что ли?

Я переключаю внимание на свое тело, полностью покрытое зеленой тканью, за исключением маленького квадратика над правым виском, куда вводит свой зонд макрохирург, прослеживая путь, по которому шла пуля. Операционный стол полностью в распоряжении тощего робота, а двое людей в халатах и масках, немного в стороне, смотрят на экран. По-моему, они наблюдают на рентгене за движением зонда внутри черепа, но сверху мне плохо видно, что происходит на экране. Впрыснутые в меня микрохирурги, должно быть, уже остановили кровь, починили сотни кровеносных сосудов и разрушили тромбы. Но сама пуля слишком массивна и химически инертна, чтобы отряд микророботов мог убрать ее, предварительно раздробив на мелкие кусочки, словно камень в почке. Остается только добраться до нее зондом и вытащить наружу. Я читал о таких операциях, а потом не мог заснуть и все думал, когда же придет моя очередь. Часто мне случалось представлять, как это будет выглядеть, — и могу поклясться, что в своем воображении я видел точно такую же картину, какую наблюдаю сейчас. Не могу сказать, то ли это обезумевшая ложная память, то ли я прямо сейчас генерирую эту галлюцинацию на основе своих навязчивых страхов.

Совершенно спокойно я начинаю обдумывать, что означает моя необычная позиция. С одной стороны, выход из тела должен предвещать близкую смерть, с другой стороны, ведь те тысячи людей, которые рассказывали о таких явлениях, остались живы! Но я не знаю, сколько испытавших это умерли, так что о моих шансах выжить судить трудно. Разумеется, у меня тяжелая физическая травма, но никаких признаков приближения смерти я не замечаю.

Неприятно одно: мое нынешнее положение напоминает дурацкие рассказы о том, как «душа отделяется от тела» и потом скользит по световому туннелю прямо в загробную жизнь.

Постепенно начинают всплывать смутные воспоминания о том, что происходило перед нападением. Я приехал, чтобы выступить на годичном собрании «Цайтгайст  энтертэйнмент» (и зачем я, впервые за столько лет, решил физически присутствовать? Продажа «Гиперконференс Системс» — еще не повод забывать о технологиях дистанционного участия в таких собраниях). А этот припадочный, Мэрчисон, стал что-то орать у входа в «Хилтон». Будто я — я! — надул его с контрактом на мини-сериал. (А я вообще не читал этого контракта и тем более не вникал в отдельные статьи. Ох, лучше бы он пошел и скосил из автомата весь юридический отдел.) Потом пуленепробиваемое стекло «роллс-ройса» автоматически поднимается. Сейчас станет тихо. Зеркальное стекло медленно ползет вверх, бесшумно, надежно — и вдруг застревает…

В одном я ошибся — я всегда думал, что в меня будет стрелять кто-нибудь из этих чертовых киноманов со слишком цепкой памятью. Один из тех, кого взбесили выпущенные «Цайтгайстом» «Продолжения киношедевров». Компьютерные инкарнации режиссеров мы всегда делали с особой тщательностью, под наблюдением психологов, историков кино, старались воссоздать личность маэстро как можно точнее, но некоторые пуристы всегда найдут, к чему придраться. Целый год после выхода трехмерной версии «Ханны и ее сестер II» меня угрожали убить. Но я никак не ожидал, что человек, только что подписавший контракт на семизначную сумму вознаграждения за права на его биографию — причем отпущенный под залог лишь благодаря щедрому авансу «Цайтгайста», — будет стрелять в меня из-за скидки на отчисления за спутниковую трансляцию версии, дублированной на язык иннуитов!

Я замечаю, что невероятное объявление на крышке осветительного блока исчезло. Если наваждение рассеивается, что сие предвещает — спасение или гибель? Какой бред здоровее — стабильный или неустойчивый? Может быть, в мое сознание вот-вот ворвется реальность? Интересно, что я должен был бы сейчас видеть? Наверное, ничего, кроме абсолютной тьмы, если я действительно накрыт этим зеленым покрывалом и лежу под общим наркозом, да еще с закрытыми глазами. Я пытаюсь «закрыть глаза», но просто не знаю, как это сделать. Я изо всех сил стараюсь потерять сознание (если предположить, что сейчас я в сознании). Я пытаюсь расслабиться, заснуть, но меня отвлекает легкое жужжание зонда в руках хирурга.

Я слежу — физически не в силах отвести свой нефизический взгляд — за тем, как из черепа медленно выходит сверкающая серебряная игла. Кажется, что это никогда не кончится, а я тем временем тщетно пытаюсь понять, как можно отличить мазохистский театр сновидений от проблеска реальности.

Наконец — я чувствую это за секунду до того, как это действительно происходит — появляется кончик иглы, намертво прикрепленный капелькой сверхпрочного клея (какая проза!) к затупленной, слегка помятой пуле.

Я вижу, как ткань, покрывающая мою грудь, вздымается и опускается в выразительном вздохе облегчения. Странное дело, если учесть, что я под наркозом и подключен к аппарату искусственного дыхания. Неожиданно наваливается ошеломляющая усталость, я больше не в силах что-либо воображать, мир перед моим взором рассыпается, превращается в психоделический узор, потом гаснет.

* * *

Я слышу знакомый голос, но не могу понять, откуда он доносится:

— А это от «Серийных убийц за ответственность перед обществом». «Глубоко потрясены… трагедия для индустрии развлечений… молимся за скорейшее выздоровление мистера Лоу»… Так, потом отрекаются от каких-либо связей с Рандольфом Мэрчисоном… пишут, что все, что он якобы делал с теми, кого соглашался подвезти на машине, — это патология совершенно другого типа, чем та, что связана с покушением на знаменитость, а безответственные заявления, искажающие суть вопроса, будут встречены соответствующими акциями…

Я открываю глаза и громко говорю:

— Может кто-нибудь мне объяснить, для чего это зеркало на потолке над моей кроватью? Здесь что в конце концов, больница или бордель?

Наступает тишина. Прищурившись, я смотрю в зеркало, не в силах повернуть глаза, чтобы определить, каков размер этого причудливого украшения. Я жду объяснений. Внезапно мелькает мысль: «Может быть, я парализован, и это для меня единственный способ видеть, что происходит вокруг?» На миг меня охватывает паника, но я подавляю ее: скорее всего паралич временный, скоро это пройдет. Нервы можно регенерировать, все остальное можно заменить. Я выжил, и это главное, а дальше — просто восстановительный период. И разве не этого я всегда ожидал? Получить пулю в голову… быть на волоске от смерти… прийти в себя совершенно беспомощным?

В зеркале я вижу четырех человек, собравшихся вокруг моей кровати. Несмотря на необычный ракурс, я легко узнаю их. Джеймс Лонг, мой личный помощник, это его голос меня разбудил. Андреа Стюарт, старший вице-президент «Цайтгайста». Моя жена, Джессика, с которой мы давно живем порознь — о, я верил, что она придет. И Алекс, мой сын — наверное, бросил все и примчался из Москвы первым же рейсом.

А на кровати, почти скрытая переплетением трубок и кабелей, подсоединенных к десятку мониторов и насосов, бледная, забинтованная, костлявая фигура. Это, по-видимому, я.

Джеймс смотрит на потолок, потом на кровать и мягко говорит:

— Мистер Лоу, там нет зеркала. Наверное, надо сказать врачам, что вы проснулись?

Я пытаюсь грозно посмотреть на него, но не могу повернуть голову:

— Вы что, ослепли? Зеркало прямо надо мной. А если кто-нибудь следит за всеми этими приборами, он и без вас поймет, что я проснулся, а если не поймет, то…

Джеймс смущенно покашливает. Это условный знак, к которому он прибегает на деловых встречах, когда я уж очень сильно отклоняюсь от фактов. Я снова делаю попытку посмотреть ему в глаза, и на этот раз…

На этот раз получается. По крайней мере я вижу, как человек на кровати поворачивает голову…

…и все пространство в моем восприятии вдруг переворачивается с ног на голову, как будто рассеялась некая всеобъемлющая оптическая иллюзия. Пол превращается в потолок, потолок в пол, но при этом ничто не сдвигается ни на миллиметр. Мне кажется, что я ору во всю силу моих легких, но слышу лишь слабый испуганный вскрик. Проходит секунда, другая — и уже невозможно представить, как я мог не понимать столь очевидного.

Никакого зеркала нет. Это я сам смотрю на все с потолка, так же как наблюдал за извлечением пули. Я до сих пор наверху. Я так и не спустился.

Я закрываю глаза, и комната постепенно тает, окончательно исчезая лишь через две-три секунды.

Я открываю глаза. Ничего не изменилось.

Я говорю:

— Это сон? Глаза у меня открыты или нет? Джессика! Скажи мне, что происходит. Лицо у меня забинтовано? Я ослеп?

— Вашей жены здесь нет, мистер Лоу, — говорит Джеймс. — Мы пока не смогли ее разыскать. — Помедлив, он добавляет:

— Ваше лицо не забинтовано…

Я злобно смеюсь:

— Как это нет? А кто же стоит рядом с вами?

— Никто не стоит рядом со мной. В данный момент возле вас находимся только мисс Стюарт и я.

Андреа откашливается и говорит:

— Филипп, он прав. Прошу тебя, постарайся успокоиться. Ты только что перенес серьезную операцию, теперь все будет хорошо, ты только не волнуйся.

Как она оказалась в ногах кровати? Фигура на постели поворачивает к ней голову, обводя взглядом ту часть комнаты, где только что были другие, — и вдруг с той же легкостью, что и дурацкое объявление, моя жена и сын исчезают.

Я говорю:

— Я схожу с ума.

Впрочем, нет. Я ошеломлен, меня заметно поташнивает, но до помешательства еще далеко. Я отмечаю, что мой голос — как и следовало ожидать — исходит, кажется, из моего единственного рта, того, который принадлежит лежащему внизу человеку — а отнюдь не оттуда, где находился бы мой рот, если бы я по-настоящему, собственной персоной, парил под потолком. Говоря, я ощущал, как вибрирует гортань, как двигаются язык и губы, и это происходило там, внизу, но не вызывает ни малейших сомнений и то, что я нахожусь под потолком. Все мое тело как будто превратилось в придаток, вроде пальца или ноги. Я могу им управлять, оно связано со мной, но никоим образом не вмещает в себя основу моей личности. Я прикасаюсь кончиком языка к зубам, глотаю слюну — знакомые, понятные ощущения. Но при этом я не устремляюсь вниз, чтобы «занять» место, где все это происходит — это было бы так же странно, как почувствовать, что моя душа переселилась в большой палец на ноге только из-за того, что я пошевелил им в тесном ботинке.

Джеймс говорит:

— Я приведу врачей.

Разбираться в том, откуда слышал бы его голос тот, кто находится под потолком, и откуда его голос доносится ко мне, и как такое может быть, выше моих сил. Во всяком случае, мне показалось, что он сам произнес эти слова.

Андреа опять откашливается:

— Филипп, ты не возражаешь, если я позвоню? Токио откроется через час, и когда они услышат, что в тебя стреляли…

Я обрываю ее:

— Не надо звонить. Поезжай туда сама. Лично. Вылетай первым же суборбитальным — на бирже это производит хорошее впечатление. Я так рад, что ты была здесь, когда я пришел в себя, — особенно тому, что хоть твое присутствие оказалось реальным. Но лучшее, что ты можешь для меня сделать постараться, чтобы «Цайтгайст» вышел из этой истории без единой царапины.

Говоря это, я пытаюсь заглянуть ей в глаза, но не могу сказать, насколько успешно. Уже двадцать лет мы не любовники, но она по-прежнему мой самый близкий друг. Я и сам не знаю, почему мне так не терпится поскорее выставить ее… такое ощущение, что здесь, наверху, я выставлен на всеобщее обозрение и она может случайно взглянуть вверх и увидеть меня — нечто такое, что моя плоть обычно скрывает от чужих глаз.

— Ты так думаешь?

— Уверен. Со мной может нянчиться Джеймс, за это он и получает деньги. А я буду спокоен, только если буду знать, что ты присматриваешь за «Цайтгайстом».

На самом деле, едва она уходит, цена акций моей компании сразу начинает казаться чем-то совершенно абстрактным, далеким, о чем было бы просто нелепо думать всерьез. Я поворачиваю голову так, что человек на постели снова смотрит прямо «на меня». Я провожу рукой по груди, и почти все кабели и трубки, которые «заслоняли» меня, исчезают, и остается только немного смятая простыня. Я усмехаюсь, и это выглядит довольно странно. Как будто я вспоминаю, когда последний раз смеялся, глядя в зеркало.

Джеймс возвращается, и с ним четыре неопределенные фигуры в белых халатах. Когда я поворачиваю к ним голову, четыре фигуры конденсируются в две молодого мужчину и женщину средних лет.

Женщина говорит:

— Мистер Лоу, я доктор Тайлер, ваш невролог. Как вы себя чувствуете?

— Как чувствую? Как будто под потолком вишу.

— У вас еще кружится голова после наркоза?

— Нет! — Я едва удерживаюсь, чтобы не заорать: «Смотрите на меня, когда я с вами разговариваю!» — но вместо этого я ровным голосом продолжаю:

— У меня не кружится голова. У меня галлюцинации. Я вижу все так, будто нахожусь под потолком и смотрю оттуда вниз. Вы меня понимаете? Я наблюдаю оттуда, как двигаются мои собственные губы, когда я сейчас говорю с вами. Я нахожусь вне своего тела, вот в эту самую минуту, прямо перед вами, — точнее, прямо над вами. Это началось в операционной. Я видел, как робот извлек пулю. Знаю, мне показалось, это был всего лишь очень подробный сон, и на самом деле я ничего не видел… но это продолжается до сих пор. И я не могу спуститься.

Доктор Тайлер твердо говорит:

— Хирург не извлекал пулю. Она не проникла в ваш череп, а только задела его. От удара кость растрескалась, мелкие осколки проникли в ткань мозга, но поврежденный участок очень мал.

Я с облегчением улыбаюсь, но тут же беру себя в руки — моя улыбка выглядит как-то непривычно застенчиво:

— Все это прекрасно. Но я по-прежнему здесь, наверху.

Доктор Тайлер хмурится (откуда я это знаю?). Она склоняется надо мной, ее лицо от меня скрыто, но информация каким-то образом достигает меня телепатия? Бред какой-то: те вещи, которые я должен «видеть» собственными глазами — те, которые я имею полное право знать, — достигают моего сознания каким-то непостижимым путем, а мое так называемое «видение» комнаты — смесь догадок и благих пожеланий — маскируется под безыскусную правду.

— Вы можете сесть?

Я медленно сажусь. Я очень слаб, но отнюдь не парализован и, неуклюже перебирая локтями и ступнями, постепенно принимаю вертикальное положение. Это усилие заставляет меня остро почувствовать каждый сустав, каждый мускул, каждую косточку — но острее всего ощущение, что все это соединено друг с другом так же, как всегда. Тазовая кость по-прежнему соединена с бедренной, и это главное, хоть «я», кажется, довольно далек пока и от той и от другой.

Тело мое перемещается, но поле зрения при этом не изменяется. Меня это уже не удивляет — с некоторого момента подобные вещи кажутся не более странными, чем то, что поворот головы влево не заставляет весь мир вращаться вправо.

Доктор Тайлер вытягивает правую руку:

— Сколько пальцев?

— Два.

— А так?

— Четыре.

Она закрывает свою руку от наблюдения с воздуха планшетом:

— А так?

— Один. Но я его не вижу, я сказал наугад.

— Вы угадали. А теперь?

— Три.

— Правильно. А теперь?

— Два.

— Все верно.

Она прячет руку от лежащего на кровати человека и показывает ее «мне», висящему под потолком. Трижды подряд я даю неверный ответ, затем верный, затем неверный и опять неверный.

Все это вполне логично: я знаю только то, что видят мои глаза, остальное чистейшее гадание. Итак, доказано, что я не наблюдаю мир с высоты трех метров над кроватью. Тем не менее спуститься мне так и не удается.

Доктор Тайлер неожиданно резким движением выбрасывает вперед два пальца, целясь мне прямо в глаза, и останавливает их почти у самого лица. Я даже не вздрагиваю — с такого расстояния это не страшнее, чем смотреть «Три простака».

— Рефлекс мигания сохранен, — говорит она, но я чувствую, что от меня ждали большего, чем мигание. Она обводит взглядом комнату, находит стул, ставит его рядом с кроватью. Потом она говорит своему коллеге:

— Принесите швабру.

Она встает на стул:

— Давайте попробуем точно определить, где, как вам кажется, вы находитесь.

Молодой человек возвращается с двухметровой белой пластиковой трубой.

— Это от пылесоса, — Говорит он. — В частном крыле нет швабр.

Джеймс держится в стороне, то и дело застенчиво поглядывая на потолок. Он начинает дипломатично проявлять беспокойство.

Доктор Тайлер берет трубу за один конец, поднимает ее кверху и принимается водить другим концом по потолку:

— Скажите мне, когда я буду приближаться к вам, мистер Лоу.

Труба угрожающе надвигается слева и пересекает поле зрения в нескольких сантиметрах от меня.

— Уже близко?

— Я… — Труба угрожающе скрежещет по потолку, и очень неприятно помогать нацеливать ее на себя.

Когда труба наконец накрывает меня, я подавляю клаустрофобию и заставляю себя посмотреть в длинный темный туннель. На его дальнем конце, в кружочке яркого света виднеется носок белой, на шнурках, туфли доктора Тайлер.

— Что вы сейчас видите?

Я описываю свои наблюдения. Неподвижно держа верхний конец, она наклоняет нижний конец к кровати до тех пор, пока не нацеливает его точно на мой забинтованный лоб и встревоженные глаза — странную светящуюся камею.

— Попробуйте… двигаться по направлению к свету, — предлагает она.

Я пробую. Скрипя зубами, скривившись от напряжения, я всеми силами стараюсь подтолкнуть себя вперед, в туннель. Обратно, в свой череп, в свою цитадель, в свою персональную комнату отбора. К трону своего эго, к якорю, на котором держится моя личность. Обратно домой.

Но ничего не происходит.

* * *

Я всегда знал, что рано или поздно получу пулю в голову. Это должно было случиться — я делал слишком много денег, мне слишком сильно везло. Глубоко в душе я понимал, что рано или поздно баланс должен быть восстановлен. И я всегда думал, что мой будущий убийца промахнется и я останусь искалеченным, лишенным речи, лишенным памяти — и буду вынужден бороться за то, чтобы снова стать самим собой, чтобы переоткрыть самого себя. Или пересоздать.

И у меня будет шанс начать жизнь сначала.

Но почему искупление оказалось облечено в такую форму?

Я легко локализую места булавочных уколов в любое место, от макушки до пяток, независимо от того, открыты ли мои глаза. И тем не менее я не заключен в пространстве, ограниченном поверхностью моей кожи.

Доктор Тайлер показывает мне-нижнему фотографии жертв пыток, смешные мультфильмы, порнографию. Я поеживаюсь от ужаса, улыбаюсь, возбуждаюсь — еще даже не зная, на что именно я «смотрю».

— Такое бывает, когда нет связи между полушариями, — размышляю я вслух. Больным показывают картинку, занимающую половину поля зрения, и они эмоционально реагируют на нее, но не в силах объяснить, что же там нарисовано.

— Ваш corpus callosum — мозолистое тело — в полном порядке, мистер Лоу. Ваш мозг не рассечен.

— Горизонтально — нет. А вертикально?

Наступает мертвая тишина. Я говорю:

— Это шутка. Что, уж и пошутить нельзя?

Я «вижу», как она записывает на своем планшете: «неадекватное беспокойство». Невзирая на высоту, я прочитываю эти слова без усилий, но духу не хватает спросить у нее, действительно ли она их написала.

К моему лицу подсовывают зеркало, а когда его убирают, я вижу себя внизу уже не таким бледным и измученным, как раньше. Потом зеркало поворачивают ко мне-верхнему, и видно, что там, где «я» нахожусь, — пусто, но я и так это знал.

При каждом удобном случае я «осматриваюсь» при помощи своих глаз, и мое видение комнаты становится все более детальным, устойчивым, реалистичным. Я делаю опыты со звуками, постукиваю пальцами по раме кровати, по своим ребрам, подбородку, голове. Убедившись, что я слышу своими обычными ушами, я убеждаюсь и в другом — щелкнуть пальцами возле моего уха — не значит щелкнуть пальцами рядом со мной.

Наступает время, когда доктор Тайлер разрешает мне попробовать походить. Поначалу я двигаюсь неловко, с трудом удерживаю равновесие из-за того, что вижу все в необычном ракурсе, но скоро научаюсь видеть только то, что необходимо — расположение предметов, — и игнорировать остальное. Когда мое тело пересекает комнату, я, оставаясь почти точно над ним, перемещаюсь по потолку вслед. Забавно, но не возникает никакого противоречия между чувством равновесия, подсказывающим, что я стою прямо, и взглядом сверху вниз, предполагающим — казалось бы! — что мое тело распластано над полом. Наверное, подсознание помогает держать равновесие, используя то, что я действительно вижу, а не искаженное «ясновидение» скрытых от меня предметов.

Я уверен, что мог бы пройти, не торопясь, хоть километр. Я усаживаю свое тело в инвалидную коляску, и неразговорчивый санитар выкатывает его — и меня из комнаты. Плавное и непроизвольное перемещение моей точки наблюдения сперва пугает, но затем я начинаю понимать — руки, ноги, спина, ягодицы едут в кресле, а они — часть меня, значит, и весь я должен следовать за ними. Это то же самое, что у бегуна на роликовых коньках — его тело пристегнуто к конькам и вынуждено двигаться туда, куда едут они.

Мы едем по коридорам, по наклонным спускам и подъемам, въезжаем в лифты, выезжаем из лифтов, катим через вращающиеся двери… мелькает дерзкая мысль: а не попробовать ли прогуляться в одиночестве? Не повернуть ли налево, когда санитар будет поворачивать направо? Но оказывается, я даже не могу вообразить такое.

Мы выезжаем на пешеходную дорожку, соединяющую два главных корпуса больницы. На дорожке тесно, и мы некоторое время едем бок о бок с другим больным, которого тоже везут в кресле. Его голова, как и моя, забинтована, он примерно моих лет, и мне становится любопытно узнать, что с ним случилось и каковы перспективы. Но — не время и не место заводить разговоры на эту тему. С моей высоты эти две фигуры в больничных халатах почти неотличимы, и я ловлю себя на мысли: «Почему меня гораздо больше волнует, что произойдет с одним из этих тел, чем с другим? Неужели это так важно… ведь я даже не могу отличить одно от другого?»

Я изо всех сил вцепляюсь в поручни кресла, борясь с искушением помахать самому себе рукой: мол, вот он я!

Наконец мы добираемся до Отделения медицинских снимков. Меня пристегивают к самодвижущемуся столу, в кровь вводят коктейль изотопов и вкатывают головой в камеру, состоящую из нескольких тонн сверхпроводящих магнитов и детекторов частиц. При этом комната сразу не исчезает. Техники, вырвавшиеся из пут реальности, деловито хлопочут вокруг сканера, как статисты в старых кинопленочных фильмах, плохо притворявшиеся, что управляют ракетой или атомной станцией. Постепенно все погружается во тьму.

Когда меня вывозят из камеры, глаза уже привыкли к темноте, и в первые несколько секунд свет в комнате кажется невыносимо ярким.

* * *

— Мы раньше не сталкивались с поражением точно такой локализации, признается доктор Тайлер, задумчиво разглядывая снимок. Она держит его под таким углом, что я могу и смотреть, и одновременно видеть, что на нем изображено. Тем не менее она предпочитает обращаться только ко мне-нижнему, отчего возникает странное чувство — будто я ребенок, привыкший к опеке взрослых, а они почему-то забыли о нем и, присев на корточки, играют с его плюшевым мишкой.

— Мы точно знаем, что это ассоциативный кортекс — то есть место, где происходит обработка и интеграция сенсорных данных на высоком уровне. Здесь ваш мозг моделирует мир и ваше место в нем. По симптомам похоже, что вы потеряли доступ к первичной модели и имеете дело с вторичной.

— Что это еще за первичная модель, вторичная модель? Я смотрю теми же глазами, что и раньше, верно?

— Да.

— Так почему я не вижу все так же, как раньше? Если испортится фотокамера, у вас будут получаться плохие снимки, но не снимки с птичьего полета!

— Фотокамеры тут ни при чем. Зрение совсем не похоже на фотографию — это сложный акт познания. Игра света на вашей сетчатке ничего не означает до тех пор, пока не подвергнется анализу. А анализ — это выделение границ, определение движения, подавление шума, упрощение, экстраполяция и так далее, вплоть до построения гипотетических объектов, сопоставления их с реальностью, сравнения их с памятью и с ожиданиями. Конечный продукт — это не кино в вашей голове, а совокупность выводов об окружающем мире. Мозг собирает эти выводы и по ним строит модели того, что вас окружает. Первичная модель использует данные практически обо всем, что вы непосредственно видите в данный момент — и ни о чем больше. Она опирается на минимальные допущения. В общем, это очень хорошая модель, но она не возникает автоматически, как только вы на что-то посмотрели. И она не единственная, мы все непрерывно создаем другие модели; большинство людей могут вообразить, как выглядит их окружение практически под любым углом зрения. Я недоверчиво смеюсь:

— Но никто не может так живо вообразить вид комнаты с потолка. Я, во всяком случае, не мог бы.

— Дело в том, что у вас, возможно, произошло переназначение некоторых нейронных путей, которые раньше участвовали в создании первичной модели…

— Я не хочу ничего переназначать! Мне нужна моя первичная модель! — Увидев тревожное выражение на своем лице, я медлю, но в конце концов заставляю себя спросить:

— А вы можете… исправить это повреждение? Пересадить туда новые нейроны?

Доктор Тайлер мягко говорит моему Плюшевому Мишке:

— Мы можем заменить поврежденную ткань, но этот участок еще не настолько изучен, чтобы непосредственно, с помощью микрохирургов, пересаживать нейроны. Мы не знаем, какие нейроны с какими надо соединить. Все что мы можем сделать ввести некоторое количество еще недоразвившихся нейронов в область повреждения и предоставить им самим сформировать связи.

— А… они сформируют правильные связи?

— Весьма вероятно, что да.

— Ах вот как — весьма вероятно… И сколько времени это займет?

— Несколько месяцев, не меньше.

— Я бы хотел проконсультироваться еще с кем-нибудь.

— Разумеется.

Она сочувственно похлопывает меня по руке, но уходит, не оглянувшись.

Несколько месяцев. Не меньше. Комната начинает медленно поворачиваться так медленно, что в конечном счете остается на месте. Я закрываю глаза и жду, пока это ощущение пройдет. Но я продолжаю видеть, окружающее не растворяется. Десять секунд. Двадцать секунд. Тридцать секунд. Вот он я, лежу в постели, глаза закрыты… но я же не делаюсь от этого невидимым, правда? Окружающее никуда не исчезает, верно? Вот что самое противное во всей этой галлюцинации то, что она такая логичная.

Я прикладываю ладони к глазам и сильно нажимаю. Мозаика ярких треугольников быстро разбегается от центра моего поля зрения к краям, дрожащий серо-белый узор скоро заслоняет всю комнату.

Когда я убираю руки, остаточное изображение постепенно растворяется во тьме.

* * *

Мне снится, что я смотрю сверху вниз на мое спящее тело, а потом уплываю прочь, свободно, без усилий, поднимаясь высоко в воздух. Я проплываю над Манхэттеном, затем — над Лондоном, Москвой, Цюрихом, Найроби, Каиром, Пекином. Я всюду, куда дотянулась «Сеть Цайтгайст». Я опутываю собой всю планету. Тело мне не нужно, я двигаюсь по орбите вместе со спутниками, я перетекаю по оптическим кабелям. От трущоб Калькутты до особняков Беверли-Хиллз я «Цайтгайст», я — дух времени…

Неожиданно я просыпаюсь, сквозь сон слыша собственную ругань, но еще не понимая, в чем дело.

Оказывается, я помочился в постель.

* * *

Джеймс привозит ко мне десятки знаменитых неврологов со всего света и организует дистанционные консультации с десятками других. Они спорят о деталях в интерпретации моих симптомов, но все дают примерно одинаковые рекомендации по лечению.

Итак, берется небольшое количество моих нейронов, собранных во время первой операции. Генетической инженерией они переводятся в зародышевое состояние, стимулируются для деления in vivo, затем впрыскиваются в поврежденную зону. Все под местным наркозом, и я по крайней мере «вижу» примерно то, что на самом деле происходит.

В последующие дни, когда еще слишком рано ожидать какого-либо эффекта, я замечаю, что обескураживающе быстро начинаю адаптироваться к своему статус-кво. Координация улучшается настолько, что я снова могу уверенно и без посторонней помощи выполнять простые действия, как то: есть и пить, испражняться, мыться, бриться. Необычная перспектива нисколько мне не мешает. Поначалу, каждый раз, когда я принимаю душ, мне мерещится прячущийся в клубах пара Рэндольф Мэрчисон (которого играет имитация Энтони Перкинса). Но потом это проходит.

Приезжает Алекс, ему наконец-то удалось вырваться из заваленного работой московского бюро «Цайтгайст Ньюс». Я наблюдаю за их встречей, странно растроганный тем, что оба не знают, о чем говорить. Теперь мне трудно понять, почему сложные отношения с сыном раньше причиняли мне столько мучений. Да, этих двоих не назовешь близкими людьми, но мир-то от этого не рухнет. Таких миллиарды — ну и что?

К концу четвертой недели я начинаю смертельно скучать и жутко раздражаться от тестов с кубиками, которые мой психолог, доктор Янг, требует выполнять дважды в неделю. Пять красных и четыре голубых кубика могут превратиться в три красных и один зеленый, когда поднимается перегородка, скрывающая их от моих глаз, и это повторяется бесконечно… но это подрывает веру в истинность моего видения не больше, чем картинки, где ваза, если на нее внимательно посмотреть, превращается в два профиля, или узоры с пробелами, которые волшебным образом заполняются, если их совместить со слепым пятном сетчатки.

Под давлением доктор Тайлер вынуждена признать, что нет причин дальше держать меня в больнице, но…

— Но я бы предпочла и дальше наблюдать вас.

— Думаю, я сам смогу наблюдать за собой, — отвечаю я.

* * *

Двухметровый выносной экран видеофона лежит на полу моего кабинета. Примитивно, но зато не позволяет «ясновидению» узнать, что происходит на маленьком экране, который у меня перед глазами.

Андреа говорит:

— Ты помнишь эту группу из «Криэйтив Консалтантс», которую мы наняли прошлой весной? Они предложили блестящую идею — «Киноклассика, которая могла бы существовать» — фильмы, которые могли бы стать событием, но по каким-то причинам не были закончены. Они собираются начать серию с «Трех взломщиков» это голливудский римейк «Костюма для вечеринки» с Арнольдом Шварценеггером в роли Депардье, а режиссером будет Леонард Нимой или Айвен Рейтман. Отдел маркетинга провел моделирование, оно показало, что двадцать три процента подписчиков могут взять пробный экземпляр. Стоимость тоже не очень высока — у нас уже есть права на моделирование большинства артистов, которые будут нужны.

Я киваю головой своей марионетки:

— Это просто замечательно. У нас с тобой есть еще какие-нибудь дела?

— Только одно — «История Рэндольфа Мэрчисона».

— А что с ней такое?

— Отдел психологии зрителей не хочет утверждать последнюю версию сценария. Дело в том, что нападение Мэрчисона на тебя нельзя не упомянуть. Это слишком известный эпизод, и…

— Я никогда не требовал выбрасывать этот эпизод. Я только не хочу, чтобы рекламировалось мое состояние после операции. В Лоу стреляют. Он остается жив. Вот и все. Есть прекрасная история о зверском убийстве путешествующих автостопом, и не надо ее засорять ненужными подробностями о болезнях второстепенного персонажа.

— Разумеется, не надо, но проблема не в этом. Проблема в том, что если мы упоминаем покушение, то не можем не сказать о поводе к нему. А поводом был сам мини-сериал, и отдел психологии считает, что зрителям не понравится такая рефлексивность. Если речь идет о выпуске новостей — другое дело, главным предметом программы является сама программа, то, что делает ведущий, и есть новости — к этому все привыкли и принимают как должное. Но документальная драма — другое дело. Здесь нельзя сначала использовать литературный, повествовательный стиль — тем самым дав понять зрителям, что они могут не бояться сопереживать, это не страшно, это просто развлечение — а потом вдруг взять и перевести все дело на тот самый сериал, который они смотрят.

— Хорошо. Отлично. — Я пожимаю плечами. — Если выхода нет, снимай проект. Ничего не случится, спишем его в убытки.

Она с несчастным видом кивает. Уверен, именно такого решения она и хотела — но ей неприятно, что все было сделано так небрежно.

Когда она вешает трубку и экран гаснет, неизменная комната быстро приобретает скучный вид. Я переключаюсь на кабельное вещание и пробегаю по десятку-другому каналов «Цайтгайста» и его основных конкурентов. Передо мной весь мир, глазей на что хочешь — от голода в Судане до гражданской войны в Китае, от парада рисунков на теле в Нью-Йорке до кровавых последствий взрыва в Британском парламенте. Весь мир! А может быть, модель мира — частью правда, частью догадки, частью благие пожелания.

Я откидываюсь в кресле назад до тех пор, пока не встречаю собственный взгляд. И говорю:

— Мне здесь осточертело. Давай пойдем куда-нибудь.

* * *

Я смотрю, как снежная пыль оседает на мои плечи, прежде чем резкий порыв ветра унесет ее прочь. Оледенелая пешеходная дорожка пустынна — в этой части Манхэттена люди не ходят пешком даже в самую замечательную погоду, не то что в такой собачий холод, как сегодня. Единственные, кого я с трудом могу различить сквозь пелену снега, — четыре моих телохранителя, двое впереди и двое сзади.

Я хотел получить пулю в голову. Я хотел погибнуть и возродиться вновь. Я хотел найти волшебный путь к искуплению. А что я получил?

Я поднимаю голову, и рядом со мной материализуется оборванный бородатый бродяга, притопывающий ногами, дрожащий, обхвативший себя руками, пытаясь согреться. Он ничего не говорит, но я останавливаюсь.

Один из тех, кого я вижу внизу, тепло одет, на нем пальто, боты. На другом — истертые до дыр джинсы, ветхий летный бушлат, дырявые бейсбольные тапочки.

Просто оскорбительное неравенство. Тепло одетый человек снимает свое пальто, отдает его дрожащему и идет дальше.

А я думаю: «Какая прекрасная сцена для «Истории Филиппа Лоу»!»

* * *

 Перевод на русский: Е. Мариничева, Л. Левкович-Маслюк.

 

ПОХИЩЕНИЕ

Рассказ

Мой офисный компьютер умеет искусно отделываться от телефонных звонков, но об этом вызове он меня даже не предупредил. На семиметровом настенном экране напротив моего стола, где я просматривал новую работу Крейцига — блестящую абстрактную анимацию под названием «Спектральная плотность», — неожиданно появилось лицо молодого человека непримечательной внешности.

Я сразу же заподозрил, что это маска. Черты лица были самые обыкновенные мягкие каштановые волосы, бледно-голубые глаза, тонкий нос, квадратный подбородок, но само лицо казалось чересчур симметричным, слишком гладким, лишенным индивидуальности. На заднем плане узор из ярко раскрашенных шестиугольных керамических плиток медленно двигался по обоям — безнадежно слабый ретрогеометризм, призванный придать лицу большее правдоподобие. Все это пронеслось у меня в голове в одно мгновение; на экране, доходившем до потолка галереи, высотой почти в четыре моих роста, изображение можно было рассмотреть с самой крайней дотошностью.

Молодой человек сказал:

Ваша жена у нас,

Переведите полмиллиона

Долларов на этот счет,

Если не хотите, чтобы она

Страдала.

Неестественный ритм его речи, с нажимом на каждое слово, напоминал чтение плохих стихов поэтом-хиппи на каком-нибудь перформансе (Эта вещь называется «Требование выкупа»…). Пока маска говорила, в нижней части экрана вспыхнул шестнадцатизначный номер счета.

— Пошли вы к черту, — сказал я. — Это не смешно.

Маска исчезла, на ее месте появилась Лорен. Ее лицо горело, волосы были растрепаны, словно после борьбы, но никаких следов смятения или истерии, она жестко держала себя в руках. Я впился глазами в экран. Комната будто закачалась, по рукам и груди почти мгновенно потекли струйки пота.

Она сказала:

— Дэвид, слушай: со мной все в порядке, мне никто не сделал больно, но…

Связь прервалась.

Секунду я просидел в оцепенении, мокрый от пота. Голова кружилась так, что я не решался пошевелить даже пальцем. Потом я сказал офису: «Покажите запись этого разговора». Я ожидал услышать:

«Вас сегодня ни с кем не соединяли», но я ошибся. Все повторилось еще раз.

«Ваша жена у нас…»

«Пошли вы к черту…»

«Дэвид, слушай…»

Я сказал офису:

— Позвоните мне домой.

Не знаю, почему я это сделал, на что надеялся. Наверное, просто рефлекс так падающий пытается ухватиться за что-нибудь надежное, даже если точно знает, что не дотянется.

Я сидел и слушал гудки в трубке. Я думал: как-нибудь справлюсь. Лорен будет цела и невредима — надо только заплатить деньги. Все уладится, шаг за шагом, все распутается непременно, неумолимо, даже если каждая секунда на этом пути сейчас кажется непреодолимой пропастью.

После седьмого гудка мне показалось, что я сижу здесь уже несколько дней и без сна. По телу разлилась слабость, оно онемело, я его почти не чувствовал.

А потом Лорен взяла трубку. На экране я видел студию у нее за спиной, знакомые наброски углем на стенах. Я открыл рот, но не мог сказать ни слова.

Легкое недовольство на ее лице сменилось тревогой.

— Что с тобой, Дэвид? — спросила она. — У тебя сердечный приступ?

Еще несколько секунд я был не в силах ответить. Я чувствовал огромное облегчение и одновременно досаду, что меня так легко одурачили, но расслабиться не мог, боясь, что все это вдруг исчезнет; в самом деле, если кто-то обманул мою офисную систему связи, то и этот разговор может быть поддельным… Изображение Лорен, схваченной похитителями, ничем не отличалось от той Лорен, которую я вижу сейчас в студии, в полной безопасности. В любой момент «женщина» на экране может начать бесстрастно повторять: «ваша жена у нас…»

Но этого не случилось. Тогда я собрался с духом и все рассказал настоящей Лорен.

* * *

Было ужасно обидно, что я попался на такой элементарный трюк. Но контраст между намеренно неестественной маской и скрупулезно выверенным изображением Лорен сделал свое дело — меня заставили, пусть ненадолго, поверить своим глазам. Мне будто сказали: вот так выглядит имитация (о, специалист моего уровня моментально замечает такие вещи…), а значит, вот это (сделанное в тысячу раз тщательнее) — настоящие съемки. И я поверил — ненадолго, но всерьез.

Оставался один вопрос — что это было? Шутка какого-то психа? Многовато хлопот ради сомнительного удовольствия заставить меня дрожать от страха целых шестьдесят секунд. Вымогательство? Тогда расчет мог быть один — заставить меня перевести деньги сразу, пока я не опомнился, но для этого надо было не вешать трубку, а наоборот, давить изо всех сил, чтобы я не успел и подумать об обмане.

Значит, ни то, ни другое.

Я дал Лорен посмотреть запись, но она отнеслась к ней не очень серьезно:

— Телефонный хулиган есть телефонный хулиган, какой бы хитрой техникой он ни владел. Помню, мой брат, когда ему было десять лет, наугад набирал номер и начинал тонким голосом (женским, как ему казалось) визжать, что его насилуют. Я в свои восемь лет считала это идиотизмом, но его друзья просто со смеху лопались от такой забавы. Вот и тебе звонил такой же шутник.

— У десятилетних мальчишек, знаешь ли, не может быть видеосинтезатора за двадцать тысяч долларов!

— Ну, положим, у некоторых он может быть, а кроме того, хватает и сорокалетних мужчин с таким же утонченным чувством юмора.

— …которые точно знают, как ты выглядишь, где мы живем, где я работаю…

Мы спорили минут двадцать, но так ни на чем и не остановились. Лорен явно не терпелось поскорей вернуться к работе, и я неохотно позволил ей это сделать.

Но сам я уже не мог ничем заниматься, поэтому закрыл галерею и поехал домой.

Предварительно я позвонил в полицию. Лорен не хотела этого, но в конце концов сказала:

— Звонили не мне, а тебе, так что поступай как хочешь — трать свое время, отвлекай людей от работы…

Меня соединили с детективом Николсоном из Отдела электронной преступности, и я показал ему запись. Он говорил со мной сочувственно, но ясно дал понять, что едва ли сможет мне помочь. Факт преступления налицо, а требование выкупа преступление серьезное, несмотря на то, что надувательство было раскрыто мгновенно. Однако установить личность вымогателя практически невозможно. Даже если указанный счет действительно принадлежит вымогателю, это счет Орбитального банка, а тот ни за что не выдаст своего клиента. Телефонная компания может установить наблюдение за номерами тех, кто мне будет звонить, но если этот вызов шел через территорию государства Орбита — а скорее всего так оно и есть, — то там след потеряется. Уже десять лет, как разработан проект соглашения, запрещающего обмен деньгами и информацией со спутниками, но он до сих пор не ратифицирован. Видимо, очень немногие страны могут себе позволить отказаться от прелестей сотрудничества с полулегальной экономикой Орбиты.

Николсон попросил дать ему список наших потенциальных врагов, но я не смог припомнить ни одного имени. За много лет у меня не раз случались деловые конфликты разной степени серьезности — главным образом с обиженными художниками, которые в конце концов забирали свои работы из галереи, — но я искренне не мог представить себе, чтобы кто-нибудь из этих людей решил отомстить мне так зло и вместе с тем так по-детски. Напоследок он спросил:

— Ваша жена когда-нибудь делала сканирование?

Я рассмеялся:

— Не думаю. Она терпеть не может компьютеры. Даже если сканирование подешевеет в тысячу раз, она не станет его делать.

— Понимаю. Ну что ж, спасибо за помощь. Если что-либо подобное повторится, просим немедленно ставить нас в известность.

Когда он повесил трубку, я запоздало подумал, что надо было спросить: «А если бы моя жена сделала сканирование? Вы хотите сказать, что хакеры уже научились проникать в скэн-файлы?»

Эта мысль меня расстроила. Впрочем, какое это могло иметь отношение к шутке, которую со мной сыграли? Ведь столь детального компьютерного описания Лорен не существовало в природе, и шутники должны были как-то иначе раздобыть информацию для моделирования ее внешности.

* * *

Я ехал домой на ручном управлении, и пять раз чуть-чуть превысил предельную скорость, поглядывая на приборную доску, где дисплей высвечивал все увеличивающуюся сумму штрафа. Наконец автомобиль сказал: «Еще одно нарушение, и у вас отберут права».

Прямо из гаража я пошел в студию. Лорен, конечно, была там. Я стоял в дверях и молча наблюдал, как она возится с набросками. Она снова работала углем, но я не видел, что именно она рисует. Частенько я поддразнивал ее за эти архаические методы:

— Откуда такая преданность традиции? У этих материалов столько недостатков. Раньше художники мирились с ними, так как не имели выбора, но теперь-то зачем притворяться? Расскажи компьютеру, чем именно тебе так дороги уголь и бумага, или холст и масло, и получишь на экране любой материал, только он будет гораздо лучше настоящего.

Но она всегда отвечала одно и то же:

— Я делаю то, что умею, то, что люблю, то, к чему привыкла. Что в этом плохого?

Мне не хотелось мешать ей, но не хотелось и уходить. Если она и заметила меня, то не подавала виду. Я стоял и думал: «Как я все-таки люблю тебя. А ты, оказывается, такая сильная — как гордо ты держала голову в самый разгар…»

Я вздрогнул. В самый разгар — чего? Когда похитители подтолкнули тебя к объективу камеры? Но ведь этого не было!

Конечно, на самом деле этого не было. Но я знал, что Лорен вела бы себя именно так, она не дрогнула бы, не потеряла самообладания. И я испытывал восхищение ее отвагой и хладнокровием, хоть мне и напомнили о них весьма странным способом.

Я повернулся, чтобы уйти, но она сказала:

— Если хочешь, оставайся. Мне не мешает, когда ты смотришь.

Я сделал несколько шагов в студию, где царил хаос. После холодной пустоты галереи, похожей на пещеру, здесь было очень уютно:

— Можно взглянуть?

Она отошла от мольберта с почти законченным рисунком. На рисунке женщина, прижав к подбородку стиснутые кулаки, глядела прямо на зрителя, глядела завороженно и тревожно, будто старалась, но не могла отвести взгляд от чего-то страшного.

— Это — ты? Что, автопортрет? — спросил я, не сразу уловив сходство.

— Да, я.

— Разреши узнать, на что ты так смотришь?

Она пожала плечами:

— Трудно сказать. Наверное, на неоконченную работу. Это, вероятно, портрет художника, который работает над своим собственным портретом.

— А ты не хочешь попробовать поработать с камерой и зеркальным экраном? Можно запрограммировать любую стилизацию твоего отражения, которая будет фиксироваться в момент твоей реакции на само отражение…

Она с улыбкой покачала головой:

— Не проще ли вставить зеркало в раму?

— Почему зеркало? Люди хотят видеть не себя, они хотят проникнуть в душу художника.

Я подошел ближе и поцеловал ее, но она почти не обратила на это внимания.

— Я рад, что ничего не случилось, — сказал я нежно.

— Я тоже, — засмеялась она. — Не волнуйся, теперь я никому не позволю меня похитить, а то тебя хватит удар, прежде чем ты успеешь заплатить выкуп.

Я приложил палец к ее губам:

— Не вижу ничего смешного. Я на самом деле был в ужасе. Кто знает, что у них на уме? Намекали на какие-то пытки…

— Пытки на расстоянии? Что-то в стиле ву-ду? — Она высвободилась из моих объятий, подошла к верстаку. Стена над ним была увешана рисунками, которые она считала неудачными и хранила «себе в назидание».

Взяв с верстака нож для бумаги, она крест-накрест рассекла свой старый автопортрет, который я очень любил.

Потом повернулась ко мне и с притворным изумлением сказала:

— И совсем не больно!

* * *

Мне удалось избегать разговоров на эту тему вплоть до позднего вечера. Обнявшись, мы сидели в гостиной перед камином. Пора было ложиться спать, но так не хотелось покидать этот уютный уголок (хотя по одному слову дом воспроизвел бы точно такое же приятное тепло в любом другом месте).

— Меня тревожит, — сказал я, — что кто-то тайно снимал тебя видеокамерой, причем достаточно долго. Они ведь идеально смоделировали твой голос, лицо, манеры…

— Какие манеры? — Лорен сердито посмотрела на меня. — Эта, на экране, и одной фразы не успела сказать. Никто за мной не следил, просто подключились к телефону и записали мой разговор с кем-нибудь. Они же сумели прорваться через твоего электронного секретаря? По-моему, это компания скучающих хакеров, которые не знают, чем им заняться.

— Может быть. Только для такого дела нужен не один разговор, а десятки разговоров. Не знаю как, но они собрали кучу информации. Я разговаривал с художниками, которые занимаются имитационными портретами — десять — двенадцать секунд в движении требуют многих часов позирования, и все равно очень трудно обмануть специалиста. Конечно, я должен был сразу заподозрить подделку, но ведь не заподозрил — потому, что ты выглядела очень убедительно, вела себя именно так, как я ожидал…

Она раздраженно передернула плечами:

— Ничего общего со мной! Мелодраматично, неестественно! Между прочим, потому они и показали такой маленький отрывок.

Я покачал головой:

— Никто не может верно оценить свое собственное изображение. Поверь, даже за эти несколько секунд мне стало абсолютно ясно, что на экране ты.

Разговор затянулся почти до утра. Лорен стояла на своем, а мне пришлось признать, что мы вряд ли можем принять какие-либо добавочные меры безопасности — независимо от того, вынашивает ли кто-нибудь злодейские планы. Дом и так оборудован сверхсовременной системой охраны, у нас с Лорен есть хирургически имплантированные аварийные радиомаяки, а сама мысль о том, чтобы нанять вооруженную охрану, внушает мне отвращение.

Пришлось мне согласиться и с тем, что серьезный похититель не стал бы предварительно разыгрывать нас по телефону.

В конце концов я устал и сдался (почему-то мне казалось, что надо принять какое-то решение немедленно). Да, я, наверное, делаю из мухи слона. Да, я, наверное, не могу в душе признать, что меня просто одурачили. Да, наверное, это была просто шутка.

Злая шутка. Технически сложная шутка. Шутка без всякой видимой цели.

* * *

Когда мы улеглись в постель, Лорен почти сразу уснула, а я еще долго лежал и думал. Мысли о загадочном звонке на некоторое время уступили место другим заботам.

Как я и сказал детективу, Лорен никогда не делала сканирования. Но сканирование сделал я. Была составлена подробнейшая карта моего тела, с точностью до отдельных клеток. Помимо прочего, эта карта включала описание всех нейронов моего мозга и всех связей между ними. Тем самым я купил себе нечто вроде бессмертия — что бы ни случилось, самый свежий снимок моего тела мог «воскреснуть» в качестве Копии — точной компьютерной модели меня — и жить в виртуальной реальности. И эта модель будет как минимум действовать и думать так, как я. У нее будут те же воспоминания, та же вера, те же цели и желания. Пока такие модели действуют медленнее, чем оригинал, виртуальная реальность слишком упрощена, а роботы телеприсутствия, служащие для взаимодействия с внешним миром, неуклюжи и комичны. Но время идет, и эта технология быстро прогрессирует.

Мою мать уже воскресили в суперкомпьютере под названием «Кони-Айленд». Отец умер еще до того, как изобрели сканирование. Родители Лорен живы и сканирования не делали.

Я делал его дважды, последний раз три года назад. Коррекцию следовало провести гораздо раньше, но это означало опять столкнуться со всеми неприятными реалиями моей будущей посмертной жизни. Лорен никогда не осуждала меня за мой выбор, перспектива моего будущего виртуального воскрешения, видимо, не слишком ее занимала, но она четко дала понять, что не последует этому примеру.

Я давно выучил наизусть все «за» и «против» в наших с ней спорах.

Лорен: Я не хочу, чтобы компьютер имитировал меня после моей смерти. Какая мне будет от этого польза?

Дэвид: Не надо так презирать имитацию — вся жизнь состоит из имитации. Каждый орган в твоем теле все время перестраивается, внешне сохраняя прежнее обличье. Каждая клетка, умирая в акте деления, заменяет себя двумя самозванцами. В твоем теле не осталось ни единого атома, с которым ты родилась. Что же определяет твою идентичность самой себе? Не физический объект, а некоторая совокупность информации. Так что, если твое тело будет имитировать не оно само, а компьютер, вся разница сведется к тому, что он будет делать меньше ошибок.

Лорен: Если ты веришь в это… что ж, замечательно. Но я отношусь к смерти иначе. Я боюсь ее, как и все, но сознание того, что меня просканировали, нисколько не уменьшит этот страх. Я не стану чувствовать себя бессмертной, это вообще не принесет мне никакого утешения. Зачем же мне это делать?

И я никогда не мог решиться сказать ей (даже мысленно): «Сделай это потому, что я не хочу потерять тебя. Сделай это ради меня».

* * *

Следующее утро я провел в переговорах с куратором большой страховой компании, желавшей заново отделать несколько сот холлов, лифтов и залов заседаний, как реальных, так и виртуальных. Я без труда продал ей некоторое количество электронных обоев достаточно солидного вида, разработанных достаточно прославленными юными талантами.

Некоторые голодные художники помещают в сетевые галереи снимки своих работ, сделанные с несколько пониженным разрешением. Они хотят, чтобы снимок не вызывал отвращения и в то же время не был слишком точной копией оригинала зачем тогда покупать оригинал? За произведение искусства никто не станет платить, не увидев его, а в сетевых галереях видеть и иметь — это одно и то же.

С этой точки зрения нет ничего лучше обычных физических галерей — если их содержать с умом. В моей галерее тщательно досматривали каждого посетителя в поисках микрокамер или записывающих устройств, подключенных к зрительным участкам коры мозга. Покидая галерею, они не уносили с собой ничего, кроме впечатлений. Будь моя воля, я бы еще брал у каждого анализ крови на генетическую предрасположенность к эйдетической памяти, но это, увы, незаконно.

Днем я, как обычно, просматривал работы честолюбивых экспонентов. Досмотрев до конца ту вещь Крейцига, которую мне помешали досмотреть накануне, я принялся просеивать кучу мелких работ. За двадцать лет в галерейном бизнесе я научился сортировать произведения искусства в соответствии со вкусами своей избранной клиентуры с той же легкостью, с какой другие сортируют гайки и болты на ленте конвейера. Мое эстетическое чувство не притупилось, а, напротив, заметно отточилось за эти годы — другое дело, что лишь о совершенно исключительных работах я мог думать в иных категориях, нежели рыночные.

Когда на экран снова ворвалось изображение «похитителя», я даже не удивился — подсознательно я ждал этого весь день. Сжавшись от тягостных предчувствий, я испытывал в то же время искренний интерес — хотелось наконец понять, для чего же задуман весь этот маскарад. Второй раз они меня не обманут, чего же тогда бояться? Зная, что Лорен в безопасности, я мог взглянуть на происходящее чуть более отстраненно и попытаться найти ключи к разгадке этой тайны.

Маска сказала:

Ваша жена у нас,

Переведите полмиллиона

Долларов на этот счет,

Если не хотите, чтобы она

Страдала.

Вновь появился синтезированный образ Лорен. Я деланно рассмеялся. В чем эти люди хотят меня убедить? Я пристально и спокойно изучал изображение на экране. Грязная комната, в которой мне показывали Лорен на этот раз, явно давно не ремонтировалась. Очередной элемент «реализма», чтобы подчеркнуть отличие от предыдущей маски. На этот раз «она», кажется, ни от кого не отбивалась; не было никаких признаков плохого обращения с «ней» (кажется, «ей» даже удалось умыться), но в выражении «ее» лица появилось нечто новое неуверенность и даже легкий намек на панику.

Потом она посмотрела прямо в объектив камеры и сказала:

— Это ты, Дэвид? Они не дают мне увидеть тебя, но я знаю, что ты здесь. И я знаю, что ты уже делаешь все возможное, чтобы вытащить меня отсюда, но, пожалуйста, поторопись. Пожалуйста, заплати им эти деньги как можно скорее.

Мое напускное равнодушие затрещало по всем швам. Я понимал, что это всего лишь хорошая компьютерная анимация, но слышать, как «она» взывает ко мне, было почти так же тяжело, как если бы звонила настоящая Лорен. У меня в голове не было выключателя, который можно было повернуть и потом спокойно слушать, как любимый человек умоляет спасти ему жизнь.

— Ты, садист, сука — заорал я, закрыв лицо руками. — Думаешь, я тебе заплачу, чтобы ты больше не звонил?! Да я починю телефон, и все дела! А тебе советую включить интерактивное кино и выдрать свой собственный труп!

Ответа не было, и когда я оторвал руки от лица, экран уже погас.

Я подождал, пока руки перестали дрожать — от злости, — и на всякий случай позвонил детективу Николсону. Я переслал ему запись второго звонка. Он поблагодарил. Я сказал себе, что поступил правильно — компьютер будет анализировать манеру преступника, и тут любое свидетельство ценно; может, и задержат подонка, если он еще с кем-нибудь захочет сыграть ту же шутку.

Затем я позвонил в компанию, у которой приобрел программы управления офисом, и рассказал о своих проблемах — опуская детали субъективного свойства.

Меня соединили с женщиной — специалистом по поиску неисправностей. Она попросила открыть доступ к диагностическому каналу; я сделал это. На пару минут она исчезла. А я думал: сейчас найдет какую-нибудь пустячную неисправность, починит, и все будет в порядке.

Когда она появилась на экране вновь, ее лицо было настороженным:

— Программы работают нормально, — сказала она. — Никаких признаков нелегального подключения или подслушивания. Когда вы последний раз меняли пароль прямого соединения?

— Э-э-э… я его ни разу не менял с тех пор, как установил систему.

— То есть в течение пяти лет пароль не менялся? Мы не рекомендуем так поступать.

Я виновато кивнул, но сказал:

— Не представляю, как кто-нибудь мог его узнать. Даже если бы они назвали несколько тысяч слов наугад…

— При четвертой неудачной попытке угадать пароль система поставила бы вас в известность. К тому же проверяется голос говорящего. Пароли обычно крадут при помощи подслушивающей аппаратуры.

— Кроме меня, пароль знает только жена, но думаю, она им ни разу не пользовалась.

— В файле записаны два отпечатка голоса. Кому принадлежит второй?

— Мне. На случай, если придется вызывать систему управления офисом, находясь дома. Впрочем, я никогда этого не делал, так что сомневаюсь, что пароль хоть раз произносился вслух.

— Так, вот тут есть протоколы обоих прямых звонков…

— Это ни к чему, я записываю все свои разговоры и уже передал копии в полицию.

— Нет, я говорю не о записи разговоров. Из соображений безопасности начальная стадия разговора — тот момент, когда произносится пароль записывается отдельно и в зашифрованном виде. Если хотите прослушать эти записи, я скажу вам, как это сделать. Но чтобы санкционировать декодирование, вам придется самому сказать вслух пароль.

Дав объяснения, она отключилась, и вид у нее при этом был просто несчастный. Разумеется, она не знала, что звонивший имитировал Лорен. Она, видимо, полагала, что мне сейчас предстоит узнать, что звонки с угрозами исходили от моей жены.

Она, разумеется, ошибалась — но ошибался и я.

Через пять лет трудно вспомнить такой пустяк, как пароль. С третьей попытки я наконец угадал его и, собрав всю волю, приготовился вновь увидеть на экране поддельную Лорен.

Но экран остался темным, а голос, который сказал «Бенвенуто», был моим собственным.

* * *

Когда я вернулся домой, Лорен еще работала, и я не стал ей мешать. Я прошел в свой кабинет и проверил, нет ли почты на терминале. Ничего нового не было, но, пролистав список полученных сообщений за прошлый месяц, я нашел последнюю видеооткрытку от матери. Нам было очень трудно общаться непосредственно из-за различия в скорости реакций, поэтому мы предпочитали обмениваться предварительно записанными монологами.

Я сказал терминалу, что хочу просмотреть открытку. Там в конце было что-то важное, чего я никак не мог припомнить. Я хотел услышать это еще раз.

Моя мать постепенно омолаживала свою внешность с того момента, когда она воскресла на «Кони-Айленде». Сейчас ей было на вид лет тридцать. Она много занималась и своим домом, который уже превратился из почти точной копии ее последнего дома в реальном мире в подобие французского особняка восемнадцатого века, с резными дверями, креслами в стиле Луи XV, изысканной драпировкой на стенах и канделябрами.

Она задала дежурные вопросы о моем и Лорен здоровье, о том, как идут дела в галерее, о рисунках Лорен. Она сделала несколько едких замечаний о политической жизни на Острове и за его пределами. Ее моложавая внешность и роскошное жилище не были самообманом — она действительно уже не была старухой и действительно жила во дворце, а не в четырехкомнатной квартире. Было бы нелепо притворяться, что она обречена жить так, как в последние годы своей органической жизни. Она прекрасно знала, кто она и где находится, и стремилась извлечь из своего положения все что возможно.

Сначала я хотел быстро прокрутить все эти пустяки, но не смог. Я вслушивался в каждое слово, меня гипнотизировал сам вид этой несуществующей женщины, я пытался разобраться в своих чувствах к ней, найти истоки привязанности, верности, любви к этой… совокупности информации, чья прежняя телесная оболочка давно разложилась.

Наконец она сказала:

— Ты все спрашиваешь, счастлива ли я, не одиноко ли мне, нашла ли я себе кого-нибудь. — Она помолчала. — Нет, я не одинока. Твой отец, как ты знаешь, умер до того, как возникла эта технология. И ты знаешь, как я любила его. Так вот, я до сих пор люблю его. И поэтому он по-прежнему со мной. Если можно считать, что я жива, то он тоже жив. Он продолжает жить в моей памяти. Здесь, как нигде больше, этого совершенно достаточно.

Когда я смотрел эту запись впервые, последняя фраза показалась мне почти пошлой. Моя мать обычно не говорила подобных банальностей. Но сейчас я ощутил в ее заверениях вполне определенный намек, от которого у меня мурашки пробежали по коже.

Он продолжает жить в моей памяти.

Здесь, как нигде больше, этого совершенно достаточно.

Естественно, они не афишируют подобные вещи — органический мир еще не готов их принять. Но Копии могут себе позволить бесконечное терпение.

Вот почему мамин приятель ни разу мне не написал. Ему проще подождать столько десятилетий, сколько потребуется, пока я не попаду на «Кони-Айленд» «лично» — вот тогда-то мы с ним увидимся «снова».

* * *

Когда тележка закончила сервировать ужин в столовой, Лорен спросила:

— Сегодня никаких приключений не было? Техника не подвела?

Я медленно, подчеркнуто спокойно покачал головой, чувствуя себя так, будто изменил жене или еще похуже. Видимо, я хорошо скрывал переполнявшую душу тоску — по-моему, Лорен ничего не заметила. Она сказала:

— Конечно, это не та шутка, которую можно повторять дважды.

— Угу.

Лежа в постели, я вглядывался в давящую тьму, стараясь понять, что же делать дальше. Впрочем, похитители наверняка уже знали, как я поступлю. Они бы не стали затевать такое дело, не будучи уверены, что я им в конце концов заплачу.

Теперь мне все стало ясно. Слишком ясно. У Лорен не было скэн-файла, но они взломали мой. Зачем? На что им человеческая душа? К чему гадать, она сама все расскажет. Из всего, что они сделали, самое простое было добыть пароль прямой связи. Они разыграли с моей Копией штук сто различных сценариев и выбрали тот, который давал максимальную отдачу.

Сто воскрешении, сто иллюзий различных вариантов вымогательства, затем сто смертей. Все это слишком эксцентрично, чтобы взволновать меня, слишком нереально. Поэтому они и не сказали:

— Ваша Копия у нас…

Но поддельная Лорен — Копия даже не реальной женщины, а ее образа в моем сознании: о какой привязанности, верности, любви к ней может идти речь?

На «Кони-Айленде» создан новый метод воскрешения — воспроизведение чьей-либо памяти о человеке. Но в какой мере похитители воспользовались этим методом? Что именно они «пробудили к жизни»? Какова сложность компьютерной модели, стоящей за «ее» словами, «ее» жестами, «ее» выражением лица? Была ли она способна, подобно Копии, действительно испытывать те эмоции, которые изображала? Или она лишь воздействовала на мои чувства, ничего при этом не ощущая?

Мне не дано этого знать. Свою воскрешенную мать я считал в полном смысле «человеком», она так же относилась к моему отцу, воскрешенному по ее памяти, выхваченному из ее виртуального мозга. Но как мне было убедить себя, что вот этот сгусток информации отчаянно нуждается в моей помощи?

Я лежал в темноте, рядом с живой, из крови и плоти, Лорен, и думал о том, что может сказать мне через месяц ее компьютерная модель, созданная на основе моей памяти.

Модель Лорен: Дэвид, это ты? Они говорят мне, что ты здесь, что ты слышишь меня. Если это правда… я не понимаю. Почему ты не отдал им деньги? Что случилось? Может быть, полиция говорит тебе, что не надо платить? (Молчание). Я чувствую себя нормально, я держусь, но я не понимаю, что происходит. (Долгое молчание.) Обращаются со мной терпимо. Еда опротивела, но это не смертельно. Мне дали бумагу, я сделала несколько набросков…

Я знал, что никогда не смогу до конца избавиться от сомнений. Я не смог бы жить, терзаясь каждую ночь — а вдруг я ошибаюсь? Вдруг у нее все-таки есть сознание? Вдруг она точно такой же человек, каким стану я, когда меня воскресят? А я предал ее, бросил…

Похитители знали, что делали.

* * *

Компьютеры работали всю ночь, высвобождая мои средства, вложенные в различные предприятия. На следующее утро, в девять часов, я перевел полмиллиона долларов на указанный счет и стал ждать. Сначала я хотел восстановить прежний пароль прямого вызова — «Бенвенуто», но потом решил, что при наличии моего скэн-файла им не составит труда угадать новый пароль.

В десять минут десятого на гигантском экране снова появилась маска похитителя и сказала обычным голосом, без всякой декламации:

— То же самое через два года.

Я кивнул:

— Хорошо.

За два года — но ни месяцем меньше! — я мог восстановить эти деньги так, чтобы Лорен ничего не знала.

— Пока вы платите, она останется в анабиозе. Для нее не будет времени, не будет событий. Не будет никаких неприятностей.

— Благодарю вас, — поколебавшись, я заставил себя спросить:

— А потом, когда я…

— Что?

— Когда я буду воскрешен… вы отпустите ее ко мне?

— О, разумеется! — Маска великодушно улыбнулась.

* * *

Не знаю, как я смогу все объяснить модели Лорен. Не знаю, что она сделает, когда узнает о своей истинной природе. Может быть, воскрешение на «Кони-Айленде» для нее — воплощенный ад? Но из чего я мог выбирать? Оставить ее на растерзание похитителям — до тех пор, пока они не откажутся от своего плана? Или выкупить ее у них — для того, чтобы больше никогда не включать?

Когда мы оба будем на «Кони-Айленде», она сама решит, как быть дальше. А пока мне остается только взывать к небесам в надежде, что ей хорошо в ее бездумном анабиозе.

Пока что мне предстоит жить с Лорен из плоти и крови. И я должен, конечно, рассказать ей все. Каждую ночь, лежа рядом с ней, я воображаю наш предстоящий разговор.

Дэвид: Как я мог обречь ее на страдания? Как я мог оставить на произвол судьбы ту, которая в буквальном смысле соткана из всего, что я люблю в тебе?

Лорен: То есть ты спас модель модели? Спас ничто, которое не может страдать, не может ждать, которое нельзя ни бросить, ни спасти…

Дэвид: Разве я — ничто? Ты — ничто? Понимаешь, любой из нас для другого не более чем Копия, портрет, спрятанный в его голове.

Лорен: Ты считаешь, что я — всего лишь идея в твоей голове?

Дэвид: Нет! Но кроме этой идеи, другой тебя у меня нет. Значит, эта идея и есть предмет моей любви к тебе. Неужели ты этого не понимаешь?

И тут происходит чудо. Она понимает. В конце концов она все понимает.

И так каждую ночь.

Я с облегчением закрываю глаза и спокойно засыпаю.

* * *

 Перевод на русский: Е. Мариничева, Л. Левкович-Маслюк.

 

УЧАСЬ БЫТЬ МНОЮ

Рассказ

Мне было шесть лет, когда мои родители сказали мне, что у меня в голове есть черная жемчужина, которая учится быть мною.

Микроскопические паучки ткали тонкую золотую паутину в моем мозге, так что учитель жемчужины мог слушать шепот моих мыслей. Сама жемчужина подслушивала мои чувства и читала химические сообщения, передаваемые потоком моей крови. Она видела, слышала, нюхала, пробовала и чувствовала мир так же, как и я, в то время как учитель контролировал ее мысли и сравнивал их с моими. Всякий раз, когда мысли жемчужины были неправильными, учитель очень быстро перестраивал жемчужину, переделывал ее, выискивая изменения, которые сделали бы ее мысли верными.

Зачем? Чтобы, когда я уже больше не мог быть собой, жемчужина могла делать это вместо меня.

Если от такой новости у меня самого голова шла кругом, каково же было жемчужине? Пожалуй, точно так же — она ведь не осознает, что она жемчужина, и ей точно так же интересно, что чувствует жемчужина. И она тоже приходит к выводу: "То же самое — она ведь не осознает, что она жемчужина, и ей точно также интересно, что чувствует жемчужина…"

Ей тоже хочется понять. (Я это знал, потому что тот же вопрос мучил и меня).

…ей тоже хочется понять, это в самом деле я или всего лишь жемчужина, пытающаяся стать мной.

* * *

Будучи насмешливым двенадцатилетним подростком, я глумился над этими дурацкими переживаниями. У каждого был драгоценный камень, за исключением членов непонятных религиозных сект, и если поразмыслить об этой странности, возникало ощущение невыносимой претенциозности. Жемчужина была жемчужиной, обыденным фактом жизни, собственно, как и экскременты. Мы с друзьями отпускали грубые шуточки на эту тему, также как шутили о сексе, чтобы доказать друг другу, насколько искушёнными были в этой области.

Но мы были не столь опытны и невозмутимы, как притворялись. Однажды, когда мы все слонялись в парке, ничего не делая, один из участников нашей банды, чье имя я забыл, но зато отлично помню, что он всегда был слишком умным на свою беду. Он спросил каждого из нас:

"Кто ты? Жемчужина или настоящий человек?"

Мы все отвечали бездумно, возмущенно:

"Человек!"

Когда последний из нас ответил, он заржал и сказал: "

Ну, а я нет. Я жемчужина. Так что вы можете съесть мое дерьмо, лузеры, потому что вас всех спустят в космический туалет, но не меня — я собираюсь жить вечно."

Мы избили его до крови.

* * *

К тому моменту, когда мне исполнилось четырнадцать, я вопреки — или, пожалуй, благодаря — тому, что жемчужина почти не упоминалась в скучной программе моей учебной машины, обдумал этот вопрос куда серьезнее. Если подходить к делу со своей педантичностью, то правильным ответом на вопрос «Вы человек или жемчужина?» должен быть «человек», потому что только человеческий мозг физически способен давать ответы. Жемчужина получала сигналы от органов чувств, но совершенно не контролировала тело, а его предполагаемая реакция совпадала с фактическими словами только благодаря тому, что устройство идеально имитировало работу мозга. Сообщить внешнему миру «Я жемчужина» — посредством речи, письма или любого другого метода, в котором бы было задействовано человеческое тело — значит высказать очевидную ложь (подобный аргумент, правда, не исключал возможность подумать об этом про себя).

Однако в более широком смысле, я решил, что вопрос является просто запутанным, ведь жемчужина и мозг человека разделяют одни и те же сенсорные данные. А пока учитель сводит мозг и жемчужину воедино, был только один человек, одна личность, одно сознание. Этот человек всего лишь имел два парных органа, и если жемчужина или человеческий мозг будет уничтожен, личность все равно бы выжила. Человек всегда имел два легких и две почки, а на протяжении почти столетия многие жили и с двумя сердцами. Жемчужина в паре с органическим мозгом были из этой же области — вопрос избыточности и надежности, не более.

В том году мои родители решили, что я стал достаточно взрослым, чтобы узнать: они переключились три года назад. Я притворился, что принял эту новость спокойно, но я сильно возненавидел их за это. За то, что не сказали мне сразу. Они объяснили свое пребывание в больнице командировкой за границей. В течение трех лет я жил с родителями-жемчужинами, а они даже не сказали мне этого. Это было именно то, чего я ждал от них.

— Мы, же не изменились по отношению к тебе? — спросила мама.

— Нет, — сказал я, правдиво, но тем не менее с обидой в голосе.

— Вот почему мы не говорили тебе, — сказал отец, — Если бы ты знал, что мы переключились в то время, ты мог бы себе вообразить, что мы каким-либо образом изменились. Поэтому и решили подождать. Мы решили сделать проще для тебя, чтобы убедить, что мы всё те же люди, какими всегда были. — Он обнял меня и прижал к себе, и я чуть не закричал "не трогай меня!". Но я вовремя вспомнил, что в жемчужине не было ничего особенного.

Я должен был догадаться о том, что они сделали, задолго до того, как они сказали. Ведь я знал их в течение многих лет. Большинство людей переключается в начале тридцати лет, до начала деградации органического мозга. И было бы глупо жемчужине имитировать деградацию. Так, нервная система перепаяна; бразды управления телом переданы жемчужине, и учитель отключается. Неделю импульсы от жемчужины сравниваются с мозговыми, но уже к этому времени она является идеальной копией.

Мозг удаляют, утилизируют и заменяют губчатым объектом, способным мыслить не более, чем легкие или почки. Эта замена поглощает ровно столько же кислорода и глюкозы из крови, как реальный мозг, и добросовестно выполняет ряд существенных биохимических функций. Со временем, как и всякая плоть, она погибнет, и ее будет необходимо заменить.

Жемчужина же была бессмертна. При попадании в эпицентр ядерного взрыва она все равно была бы исправна миллион лет.

Мои родители были машинами. Мои родители были богами. В этом не было ничего особенного. И я ненавидел их.

* * *

Когда мне было шестнадцать, я влюбился и снова стал ребенком.

Проводя теплые ночи на пляже с Евой, я не мог поверить, что машины могли когда-либо чувствовать себя также, как я. Я прекрасно знал, что если моей жемчужине отдать под контроль тело, я бы и говорил те же слова, и выполнял с одинаковой нежностью и неуклюжестью мои неловкие ласки — но я не мог принять, что ее внутренняя жизнь была бы столь же богата, чудесна и радостна, как моя. Секс, каким бы приятным он не был, я мог принять как чисто механическую функцию, но то что было между нами (или я так считал), что-то, не имеющее ничего общего ни с похотью, ни со словами, ни с какими-либо ощутимыми действиями наших тел, которые мог бы обнаружить какой-то шпион в песчаных дюнах с параболическим микрофоном и инфракрасный биноклем. После того, как мы занимались любовью, мы наблюдали в тишине немногочисленные видимые звезды. Наши души соединились в тайном месте, которого не мог надеяться достичь не один кристаллический компьютер за миллион лет. (Если бы я сказал это практичному и непристойному двенадцатилетнему себе, он бы смеялся до потери пульса.)

Я знал тогда, что учитель жемчужины не контролировал каждый нейрон в мозге. Это было нецелесообразно не с точки зрения обработки данных, а из-за огромного физического проникновения в ткани. Теоретически выборка определенных критичных нейронов была почти так же хороша, как и полный отбор проб. И учитывая некоторые весьма обоснованные предположения, которые никто не смог опровергнуть, оценка ошибок могла быть выполнена с математической точностью.

Поначалу я утверждал, что в рамках этих ошибок, пусть и небольших, заложена разница между мозгом и жемчужиной, между человеком и машиной, между любовью и ее имитацией. Ева, однако, вскоре отметила, что это было абсурдно, чтобы сделать коренное, качественное различие на основе выборки плотности. Если следующая модель учителя будет отбирать больше нейронов и вдвое больший процент ошибок, твоя жемчужина тогда будет на полпути между «человеком» и «машиной»? В теории и на практике ошибка может быть сделана. Действительно ли я верил, что несоответствие одного на миллиард даст ошибку, когда каждый человек постоянно теряет каждый день десятки тысяч нейронов за счет естественного износа?

Она была права, конечно, но я вскоре нашел другую, более правдоподобную аргументацию в защиту своей позиции. Живые нейроны, утверждал я, имеют гораздо большую внутреннюю структуру, чем оптические переключатели, которые выполняют ту же функцию в так называемой «нейросети» жемчужины. Способность нейрона находиться в возбужденном или невозбужденном состоянии, отражает только один уровень их поведения. Кто знал, какие тонкости биохимии, квантовой механики и отдельных органических молекул внесли свой вклад в природу человеческого сознания? Копирование абстрактной нейронной топологии недостаточно. Конечно жемчужина способна пройти этот дурацкий тест Тьюринга — никакой внешний наблюдатель не смог бы отличить её от человека — но это еще не доказывало, что жемчужина воспринимала свое бытие точно так же, как это делает человек.

Ева спросила:

— Означает ли это, что ты никогда не переключишься? Ты удалишь свою жемчужину? Ты позволишь себе умереть, когда мозг начнет разлагаться?

— Может быть, — сказал я. — Лучше умереть в девяносто или сто, чем убить себя в тридцать, как некоторые, когда машина встанет на мое место, притворяясь мной.

— Как бы ты узнал, что я не переключилась? — спросила она вызывающе. — Откуда ты знаешь, что я не просто “притворяюсь”?

— Я знаю, что ты не переключилась, — сказал я самодовольно. — Я просто знаю.

— Как? Я бы выглядела так же. Я бы говорила то же самое. Я поступала бы так же. Люди переключаются во все более молодом возрасте сейчас. Итак, как ты узнал, что я не переключилась?

Я повернулся и посмотрел ей в глаза:

- Телепатия. Магия. Общность душ.

Мое двенадцатилетнее «я» захихикало, но к тому моменту я уже знал, как спровадить его подальше.

* * *

В девятнадцать лет, хоть и изучая финансы, я взял студенческий блок философии. Однако факультет философии, по-видимому, не мог что-то сказать об устройстве Н'доли, более известном, как "жемчужина". Там говорили о Платоне, о Декарте и Марксе, разговаривали о Святом Августине и, чувствуя себя особенно современными и смелыми, о Сартре, но стоило только услышать им о Гёделе, Тьюринге, Гамсуне или Киме, как они отказывались признавать их. В явном разочаровании от декартового эссе, я предположил, что понятие человеческого сознания как "программного обеспечения", которое могло быть "реализовано" одинаково хорошо в органическом мозге или в оптическом кристалле, было фактически возвратом к картезианскому дуализму: "программное обеспечение" читать как "душа". Мой учитель перечеркнул каждый пункт с этой идеей и написал на полях вертикально громадными буквами — "НЕ УМЕСТНО!"

Я бросил философию и поступил на факультет проектирования оптических кристаллов для неспециалистов. Я узнал много о твердотельной квантовой механике. Я узнал много увлекательной математики. Я узнал, что нейронная сеть представляет собой устройство, используемое для решения задач, которые слишком трудно было понять. Достаточно гибкая нейронная сеть может быть настроена на обратную связь, чтобы имитировать почти любую систему — произвести те же результаты на выходе из одних и тех же вводных данных — но это не проливало никакого света на характер системы эмуляции.

— Понимание, — говорил нам преподаватель. — Это переоценённое понятие. Никто не понимает, как оплодотворенная яйцеклетка превращается в человека. И что мы должны делать? Прекратить рожать детей, пока онтогенез не сможет быть описан с помощью набора дифференциальных уравнений?

Мне пришлось признать, что смысл в его словах есть.

Мне к тому времени было ясно, что ни у кого не было ответов, которые я хотел получить — и я вряд ли получил бы их сам; мои интеллектуальные способности были, в лучшем случае посредственны. Всё сводилось к простому выбору: я мог напрасно тратить время, думая о тайнах сознания, или, как все остальные, я мог прекратить волноваться и продолжить жить.

* * *

Когда я женился на Дафне в двадцать три года, Ева была далеким воспоминанием, как и любые мысли о общности душ. Дафне был тридцать один год, она была исполнительным директором инвестиционного банка, который нанял меня когда я стал доктором наук, и все согласились, что брак был на пользу моей карьере. Может быть, она действительно понравилась мне. У нас было приятная сексуальная жизнь, и мы утешали друг друга, когда нас понизили, как любой добрый человек хочет успокоить животное в беде.

Дафна не переключилась. Она откладывала это, месяц за месяцем, изобретая еще более смехотворные оправдания, и я дразнил ее, как будто у меня никогда не было оговорок для себя.

— Я боюсь, — призналась она однажды вечером. — Что если я умру, когда это случится, если всё, что останется — это робот, марионетка, вещь? Я не хочу умирать.

Подобные разговоры меня несколько смущали, но я скрывал свои чувства.

— Предположим, у тебя был инсульт, — сказал я, — который разрушил небольшую часть твоего мозга. Предположим, врачи имплантировали машину, взявшую на себя функции поврежденного участка мозга. Ты все еще являешься собою? Ты — это ты?

— Конечно.

— А если они сделали это дважды, или десять раз, или тысячу раз.

— Это не обязательно продолжать.

— Да? Что за магический процент, когда ты перестанешь быть собой?

Она пристально посмотрела на меня.

— Все старые аргументы — клише…

— Тогда виноваты они, если они такие старые и шаблонные.

Она начала плакать.

— Не надо. Убирайся! Я боюсь умереть, а тебе наплевать!

Я взял ее на руки:

— Шшш. Прости. Но все это делают рано или поздно. И ты не должна бояться. Я здесь. Я люблю тебя.

Слова, возможно, были неосмысленной реакцией при виде ее слез.

— Ты сделаешь это? Со мной?

Я похолодел.

— Что?

— Перенесёшь операцию на тот же день? Переключишься, когда я переключусь?

Много пар сделало это. Как и мои родители. Иногда, несомненно, это был вопрос любви, обязательств, обмена. В другие времена, я уверен, этот вопрос касался не одного партнера, желающего быть непереключенным, с жемчужиной в голове.

Я молчал некоторое время, затем я сказал:

— Конечно.

В течение последующих месяцев все страхи Дафны, которые я высмеивал как «детские» и «суеверные», быстро стали осмысленными, а мои собственные «рациональные» аргументы стали звучать абстрактно и пусто. Я отказался в последний момент, я отказался от анестезии, и покинул больницу.

Дафна пошла вперед, не зная, что я бросил её.

Я ее больше никогда не видел. Я не мог с ней встретиться; я уволился с работы и уехал из города на год, мне претила трусость и предательство — но в то же время у меня была эйфория от того, что я сбежал.

Она подала иск против меня, но затем забрала его через несколько дней. Мы договорились через ее адвокатов на простой развод. Перед разводом она прислала мне короткое письмо:

« Бояться было нечего в конце концов. Я именно та, какой и всегда была. Откладывать переключение было безумием. Теперь, после переключения, мне никогда ещё не было так легко.

Твоя любящая жена-робот, Дафна »

* * *

К тому времени, как мне было двадцать восемь, почти все, кого я знал, были переключены. Все мои друзья из университета сделали это. Коллеги на новой работе, даже новичок в возрасте двадцати одного года переключился. Ева, я услышал от знакомого, переключилась шесть лет назад.

Чем дольше я откладываю, тем сложнее будет решение. Я мог опросить тысячи людей, которые переключились, я мог расспросить моих самых близких друзей в течение нескольких часов про свои детские воспоминания и самые сокровенные мысли, и убедиться в их словах. Я знал, что Н'доли-устройства в течение многих десятилетий были в их головах, которые научились показывать именно такое поведение.

Конечно, я всегда признавал, что невозможно быть уверенным в том, что у другого непереключенного человека была внутренняя жизнь такая же как и моя собственная, но это не казалось разумным, чтобы давать презумпцию невиновности людям, чьи черепа еще не выскребли с помощью кюретки.

Я отдалился от моих друзей, я перестал искать любовь. Я стал работать дома (моя производительность выросла, поэтому компания не возражала). Я не мог быть с людьми, в человечности которых сомневался.

И я был такой не один.

Когда я начал искать, я нашел десятки организаций исключительно для людей, которые не переключились, начиная от общественного клуба, который походил на клуб для разведенных, до параноидальных военизированных фронтов сопротивления, которые думали, что они готовятся отразить «вторжение похитителей тел». Даже члены общественного клуба показались мне крайне неприспособленными, многие из них разделяли мои опасения, почти дословно, но мои собственные идеи из других уст звучали навязчиво и непродуманно. У меня был короткий роман с непереключенной женщиной за сорок, но всё что мы делали — обсуждали наш общий страх переключения. Это приносило мазохистские удушающие ощущения.

Я решил обратиться за психиатрической помощью, но долго не мог заставить себя ходить к психотерапевту, который переключился. Когда я наконец нашел такую, что была без "жемчужины", она попыталась уговорить меня помочь ей взорвать электростанцию, чтобы ОНИ знали, кто здесь хозяин.

Я не мог уснуть в течение многих часов каждую ночь, пытаясь убедить себя, так или иначе, но чем дольше я думал о проблемах, тем более незначительными и неуловимыми они становились. Кто был "Я"? Что это означало: что "Я" был "всё ещё жив", когда моя личность совершенно отличалась от той, что была двадцать лет назад? Мои ранние личности были всё равно что мертвые, я помнил их не более ясно, чем я помнил своих знакомых, и эта потеря вызвала у меня только малейший дискомфорт. Возможно, разрушение моего органического мозга было бы самым простым отклонением, по сравнению со всеми изменениями, что происходили со мной до сих пор.

Или возможно нет. Возможно, это было бы точно похоже на смерть.

Иногда я заканчивал тем, что плакал и дрожал, испуганный и отчаянно одинокий, не в силах понять, и всё же не прекращая рассматривать головокружительную перспективу моего собственного небытия. В другое время я просто "вылечился" бы от болезни этой утомительной темы. Иногда я был уверен, что природа внутренней жизни жемчужины была самым важным вопросом с которым когда-либо сталкивалось человечество. В другое время мои приступы растерянности казались обречёнными и смехотворными. Каждый день сотни тысяч людей переключались, и мир продолжал существовать как ни в чём не бывало; конечно, этот факт имел больше веса, чем какой-либо глубокомысленный философский аргумент?

Наконец я записался на операцию. Я думал: что я теряю? Ещё шестьдесят лет неуверенности и паранойи? Если человеческий род заменял себя на расу автоматов, то лучше умереть; мне не доставало слепой убежденности присоединиться к психотическому подполью, которое в любом случае допускалось властями только пока они оставались неэффективными. С другой стороны, если бы все мои страхи были необоснованными, если мое самосознание могло пережить переключение так же легко, как оно уже пережило такие травмы, как сон и бодрствование, постоянную смерть клеток головного мозга, рост, опыт, обучение и забывание, тогда я бы получил не только вечную жизнь, но и конец моим сомнениям и моему отчуждению.

* * *

Я заказывал продукты на неделю в одно воскресное утро, за два месяца до запланированной операции. Листал изображения онлайн каталога продуктов, когда аппетитный снимок последнего сорта яблок привлек мое внимание. Я решил заказать с полдюжины. Но я не смог. Вместо этого, я нажал клавишу отображения следующего элемента. Моя ошибка, я знал, была поправима; одним нажатием клавиши я мог бы вернуться назад к яблокам. Экран показал, груши, апельсины, грейпфрут. Я попытался посмотреть вниз, чтобы увидеть, что делают мои неуклюжие пальцы, но глаза оставались неподвижными на экране.

Я запаниковал. Я хотел вскочить на ноги, но мои ноги не слушались меня. Я попытался закричать, но я не мог издать ни звука. Я не чувствовал себя травмированным, я не чувствовал себя слабым. Меня парализовало? Повредился мозг? Я мог всё ещё чувствовать пальцы на клавиатуре, подошвы моих ног на ковре, спину, прижатую к креслу.

Я посмотрел на себя самого. Я почувствовал, как я поднялся, потянулся, и вышел спокойно из комнаты. На кухне я выпил стакан воды. Я должен был дрожать, захлебываться, задыхаться, но холодная жидкость текла плавно вниз в мое горло, и я не пролил ни капли.

Я мог придумать только одно объяснение этому. Я был переключен. Спонтанно. Жемчужина взяла контроль, пока мозг был еще жив, и все мои самые параноидальные страхи оказались правдой.

Пока мое тело шло вперед обычным воскресным утром, я был потерян в бреду клаустрофобии и беспомощности. Тот факт, что всё, что я делал именно то, что я планировал сделать, не давал мне никакого утешения. Я сел на поезд, идущий к берегу, поплавал полчаса; я мог бы также носиться с топором, или ползать голым по улице, в дерьме и воя как волк. Я потерял контроль. Мое тело превратилось в живую смирительную рубашку, и я не мог бороться, я не мог кричать, я не мог даже закрыть глаза. Я увидел своё отражение в окне поезда, и я даже не мог догадываться о чем думал разум этим за спокойным лицом.

Плавание было похоже на голографический кошмар; я был безвольным объектом, идеальное знание сигналов от моего тела делало это переживание более ужасным. Мои руки не имели никакого права на ленивый ритм их ударов; я хотел метаться как тонущий человек, я хотел показать миру свои страдания.

Только когда я лег на берегу и закрыл глаза, я начал рационально думать о моей ситуации.

Переключение не может произойти «самопроизвольно». Идея была абсурдной. Миллионы нервных волокон должны были быть разъединены и соединены армией крошечных хирургических роботов, которые даже не присутствовали в моем мозгу, они не должны быть введенными ещё в течение двух месяцев. Без преднамеренного вмешательства Устройство Н'доли было совершенно пассивно, не делая ничего — только подслушивая. Никакая ошибка жемчужины или учителя не могла забрать под свой контроль мое тело у моего органического мозга.

Очевидно, был сбой, но мое первое предположение было неправильным, абсолютно неправильным.

Я хотел бы сделать что-то, когда понимание поразило меня. Я должен был свернуться калачиком, стонать и кричать, рвать волосы на голове, раздирать свою плоть ногтями. Вместо этого я лег на спину в ярком солнечном свете. Зачесалось под правым коленом, но я, видимо, был слишком ленив, чтобы почесаться.

Ох, мне удалось, по крайней мере, хорошо посмеяться, когда я понял, что я был жемчужиной.

Учитель был не исправен, он больше не поддерживал совмещение с пораженным органическим головным мозгом. Я не стал внезапно бессильным, я всегда был таким. Моя воля, действующая на мое тело, на мир, всегда шла прямо в пустоту, и то лишь потому, что я был постоянно под манипуляцией, скорректированной учителем, и мои желания никогда не совпадали с действиями, которые, казалось, были моими.

Есть миллион вопросов, которые я мог обдумать, миллион ироний, которыми я мог насладиться, но я не могу. Я должен сосредоточить всю свою энергию в одном направлении. Мое время заканчивается.

Когда я войду в больницу, и переключение произойдет, если нервные импульсы направят тело не совсем в согласии с органическим головным мозгом, то недостаток в работе учителя будет обнаружен. И будет скорректирован, органическому мозгу нечего бояться; его непрерывность будет в сохранности, рассматриваясь как неприкосновенная ценность. Не будет вопроса в том, кто из нас будет иметь право на существование. Я буду вынужден соответствовать. Я буду "исправлен". Я буду убит.

Возможно, абсурдно бояться. С одной стороны, меня убивали каждую микросекунду в течение прошлых двадцати восьми лет. С другой стороны, я существовал только в течение семи недель, которые теперь прошли, так как учитель потерпел неудачу, и понятие моей отдельной личности стало значить вообще ничего, и через неделю это отклонение, этот кошмар, будет закончен. Два месяца страданий; почему я должен выражать недовольство потерять это, когда я нахожусь на грани получения вечности? За исключением того, что это буду не я, кто получит его, так что два месяца страданий это все, что определяет меня.

Перестановки интеллектуальной интерпретации бесконечны, но в конечном счете, я могу только реагировать на свое отчаянное желание выжить. Я не чувствую себя отклонением, неожиданной поломкой. Как я могу надеяться выжить? Я должен соответствовать — добровольно. Я должен заставить себя казаться идентичным тому, кем они могут заставить меня стать.

После двадцати восьми лет, конечно, я все ещё достаточно близок к нему, чтобы сохранить обман. Если я изучаю каждый ход мысли, который достигает меня через наши общие чувства, конечно я могу поместить себя на его место, забыть временно открытие моей разобщенности, и заставить себя вернуться к синхронизации.

Это будет не легко. Он встретил женщину на пляже, в день когда я появился на свет. Её зовут Кэти. Они переспали три раза, и он думает, что он её любит. Или, по крайней мере, он сказал ей об этом напрямик, он шептал ей, пока она спала, он написал об этом, правда или ложь, в своем дневнике.

Я ничего не чувствую к ней. Она хороший человек, я уверен, но я её почти не знаю. Озабоченный моим состоянием, я мало обращал внимания на то, что она говорила и половой акт был для меня неприятной частью невольного подглядывания. Поскольку я понял, что всё было поставлено на карту, я пытался показать такие же эмоции, как и мое альтер эго, но как я могу любить её, когда общение между нами невозможно, когда она даже не знает о моем существовании?

Если она была в его мыслях ночью и днем, то это нечто иное, как опасное препятствие для меня, как я могу надеяться достигнуть безупречной имитации, что позволит мне избежать смерти?

Он спит сейчас, так что и я должен спать. Я слушаю его сердцебиение, его медленное дыхание, и пытаюсь достигнуть согласного спокойствия с этими ритмами. На мгновение я обескуражен. Даже мои мечты будут отличаться; наше расхождение неискоренимо, моя цель смехотворна, нелепа и вызывает жалость. Каждый нервный импульс в течение недели? Мой страх перед обнаружением и мои попытки скрыть это, неизбежно исказят мои ответы; этот узел лжи и паники будет невозможно скрыть.

Всё же когда я начал засыпать, я нашел в себе веру, что добьюсь успеха. Я должен. Я грежу некоторое время беспорядочными изображениями, странными и обыденными, завершая крупинкой соли, проходящей через игольное ушко, тогда я падаю, без страха, в лишенное сновидений забвение.

* * *

Я смотрю на белый потолок. Голова кружится и мысли путаются, пытаюсь избавить себя от навязчивого убеждения, что есть что-то о чём я не должен думать.

Тогда я осторожно сжимаю кулак, радуюсь этому чуду и запоминая его.

До последней минуты я думал, что он собирался снова отказаться, но он не стал. Кэти обсуждала с ним его страхи. Она в конце концов переключилась, и он любит ее больше, чем он когда-либо любил кого-либо прежде.

Итак, наши роли теперь поменялись местами. Это тело теперь — его смирительная рубашка…

Я весь в поту. Это безнадежно, невозможно. Я не могу прочитать его мысли. Я не могу догадаться, что он пытается сделать. Я должен двигаться, лежать, кричать, молчать? Даже если компьютер, наблюдающий за нами, запрограммирован игнорировать некоторые тривиальные несоответствия, как только он заметит, что его тело не будет выполнять его волю, он запаникует так же, как и я. У меня нет никаких шансов всегда делать правильные догадки. Он будет потеть сейчас? Его дыхание будет стесненным, как это? Нет. Я не спал всего тридцать секунд и уже предал себя. Волоконно-оптический кабель тянется из под моего правого уха к панели на стене. Где-то, должно быть, бьёт тревога.

Если бы я сбежал, что бы они сделали? Применили силу? Я гражданин, не так ли? Люди с жемчужинами имели все юридические права на протяжении десятилетий. Хирурги и инженеры ничего не могут сделать со мной без моего согласия. Я пытался вспомнить положение об отказе, который он подписал, но он вряд ли передумал бы. Я дергаю кабель, который держит меня в плену, но он прочно закреплен на обоих концах.

Когда распахнулась дверь, на мгновение я подумал, что я разбиваюсь на куски, но откуда-то нашел в себе силы успокоиться. Это мой нейролог, доктор Прем. Он улыбается и говорит:

— Как вы себя чувствуете? Не слишком плохо?

Я киваю молча.

— Самый большой шок для большинства людей, что они не чувствуют никакой разницы! Некоторое время вы будете думать: "Это не может быть так просто! Это не может быть так легко! Это не может быть нормальным!", — но вы скоро примите это. И жизнь будет продолжаться без изменений.

Он похлопал меня по плечу по-отечески, потом повернулся и вышел.

Проходят часы. Чего они ждут? Доказательства должно быть уже неопровержимы. Возможно, надо провести процедуры, консультации правовых и технических экспертов, комитеты по этике должны быть собраны, чтобы обсудить мою судьбу. Я обливаюсь потом и дрожу. Я хватаю кабель несколько раз и дергаю изо всех сил, но, похоже, он закреплен в бетоне одним концом, и болтами с моим черепом — в другом.

Санитар приносит мне еду.

— Не унывай! — говорит он. — Скоро время для посещений.

Потом он принес мне утку, но я слишком нервничаю, что бы даже пописать.

Кэти хмурится, когда видит меня.

— Что случилось?

Я пожимаю плечами и улыбаюсь, дрожа. Интересно, почему я даже сейчас пытаюсь пройти через этот фарс.

— Ничего. Я просто. чувствую себя немного больным, вот и все.

Она берет мою руку, потом наклоняется и целует меня в губы. Несмотря на всё, я сразу возбуждаюсь. По-прежнему склонившись надо мной, она улыбается и говорит:

— Все закончилось хорошо? Здесь нечего уже бояться. Ты немного шокирован, но ты знаешь: в твоем сердце я, и я всегда там была. И я люблю тебя.

Я киваю. Мы немного говорим. Она уходит. Я шепчу себе, истерично: «я все еще тот, кем я всегда был. Я все ещё тот, кем я всегда был».

* * *

Вчера они опустошили мой череп и вставили мой новый, неразумный, заполняющий пространство, ложный мозг.

Я чувствую себя спокойнее, чем в течение длительного времени, и я думаю, что наконец-то я собрал воедино объяснение моего выживания.

Почему они деактивировали учителя в течении недели между переключением и разрушением мозга? Ну, они вряд ли смогут сохранить его в работе, в то время как мозг портится, но почему целую неделю? Чтобы успокоить людей, что жемчужина, без присмотра, может еще остаться в синхронизации; чтобы убедить их, что жизнь будет продолжаться — та жизнь, которой органический мозг жил бы, что бы это ни могло значить.

Почему тогда только на неделю? Почему не месяц или год? Потому что жемчужина не может остаться без синхронизации так долго — не из-за изъяна, но именно по той причине, что её стоит использовать в первую очередь. Жемчужина бессмертна. Мозг ветшает. Имитация мозга жемчужиной не учитывает сознательно то, что погибают реальные нейроны. Без учителя, по сути делающего идентичное ухудшение жемчужины, небольшие расхождения должны в конечном счете возникнуть. Разница в доли секунды в реагировании на раздражитель достаточна, чтобы вызвать подозрения, и так как я слишком хорошо знаю, с этого момента процесс расхождения необратим.

Без сомнения, команда нейрологов-новаторов сидела сгрудившись вокруг экрана компьютера пятьдесят лет назад и размышляла о графике вероятности такого радикального расхождения в зависимости от времени. Как они выбрали одну неделю? Какая вероятность была бы приемлемой? В одну десятую процента? В одну сотую? В одну тысячную? Однако для безопасности они решили, хотя трудно представить их выбирающих достаточно низкое значение, чтобы сделать явление редким в мировом масштабе, иначе четверть миллиона человек переключались бы каждый день.

В любой подобной больнице это могло бы произойти только один раз в десятилетие, или один раз за век, но каждое учреждение должно по-прежнему иметь политику для решения такой ситуации.

Какой выбор они сделают?

Они могли выполнить свои договорные обязательства и включить учителя снова, стерев их удовлетворенного клиента, и дать травмированному органическому мозгу шанс поразглагольствовать о его мучениях в СМИ и перед юристами.

Или, они могли бы незаметно стереть компьютерные данные расхождений, и спокойно убрать единственного свидетеля.

* * *

Так вот, это она. Вечность.

Мне будут нужны пересадки раз в пятьдесят или шестьдесят лет и в конечном счете совершенно новое тело, но та перспектива не должна волновать меня — я не могу умереть на операционном столе. Приблизительно через тысячу лет, мне будут нужны дополнительные аппаратные средства, чтобы справиться с моими требованиями по хранению памяти, но я уверен, что процесс пройдет без осложнений. На масштабе времени в миллионы лет структура жемчужины подвергнется повреждениям от космического излучения, но безошибочная запись на новый кристалл через регулярные промежутки времени решит и эту проблему.

В теории, по крайней мере, мне теперь гарантировано или место в Большом Сжатии или участие в тепловой смерти вселенной.

Я бросил Кэти, конечно. Я мог бы научиться любить её, но она раздражала меня, и я устал притворяться.

Что касается человека, который утверждал, что любил её — человека, который провел прошлую неделю своей жизни, беспомощный, в ужасе, задыхаясь от осознания скорой смерти — я ещё не могу решить, что я чувствую. Я должен был сочувствовать — учитывая, что меня когда-то ожидала та же участь — и всё равно он был нереален для меня. Я знаю, что мой мозг был смоделирован по его образцу — дав ему своего рода причинную первичность — но несмотря на это, я думаю о нём теперь как о бледной, иллюзорной тени.

После всего этого у меня нет возможности узнать, сопоставимы ли его чувство себя, его глубокая внутренняя жизнь, его опыт с моими.

Перевод с английского: любительский.

 

РОВ

Рассказ

Я прихожу в офис первым, чтобы счистить нарисованные за ночь граффити до прихода клиентов. Это не сложно: все внешние поверхности у нас с облицовкой, так что достаточно просто жёсткой щётки и тёплой воды. Закончив, я понимаю, что едва помню, что там было написано. Я уже достиг той стадии, когда могу смотреть на лозунги и оскорбления, даже не читая их.

То же самое и с другими мелкими попытками запугивания: сначала это шок, но в конце концов они превращаются в раздражающие помехи. Граффити, телефонные звонки, письма с угрозами. Мы получали мегабайты автоматизированной брани через электронную почту; но это, по крайней мере, оказалось легко исправить. Мы установили новейшее защитное программное обеспечение и предоставили ему несколько примеров сообщений, которые предпочли бы не получать.

Мне доподлинно не известно, кто стоит за всем этим, но догадаться несложно. Существует группа, называющая себя "Крепость Австралия". Они развешивают на автобусных остановках постеры: грязные карикатуры на меланезийцев, изображающие каннибалов, украшенных человеческими костями, склонившихся над котлами с варевом из вопящих белых младенцев. Когда я впервые увидел такой постер, я решил, что это реклама выставки "Расистские комиксы девятнадцатого века", некое научное разоблачение грехов далёкого прошлого. Когда я наконец понял, что смотрю на настоящую современную пропаганду, я не знал, что чувствовать: отвращение или радость от того, что она абсолютно сыра и непродуманна. Я решил, что пока враждебные по отношению к беженцам группы будут оскорблять человеческий разум таким дерьмом, вряд ли они найдут большую поддержку среди экстремистов.

Одни острова Тихого океана теряют свои земли медленно, год за годом; другие быстро разрушаются так называемыми парниковыми бурями. Я слышал множество споров насчёт точного определения термина "экологический беженец", но, когда твой дом буквально исчезает в пучине океана, тут уж не остаётся никакой двусмысленности. И несмотря на это, чтобы протащить каждое заявление о присвоении статуса беженца через мучительные бюрократические процедуры, по-прежнему требуется юрист. "Мэтисон&Сингх" — далеко не единственная в Сиднее контора, оказывающая подобного рода услуги, но, по какой-то причине, нас единственных изоляционисты выбрали в качестве объекта своей агрессии. Возможно, это подготовка: уверен, требуется гораздо меньше храбрости, чтобы измазать краской переоборудованный таунхаус в Ньютауне, чем совершить нападение на сверкающую офисную башню на улице Маккуори, ощетинившуюся средствами безопасности.

Иногда это угнетает, но я стараюсь не терять чувство перспективы. Милая «Крепость Австралии» никогда не станет чем-то большим, чем кучкой бандитов и хулиганов, являющуюся значительной помехой, но ничего не представляющую из себя в политическом смысле. Я видел их по телевизору: иногда маршируют вокруг своих тренировочных лагерей в дизайнерском камуфляже, иногда сидят в аудиториях и смотрят записи речей своего гуру — Джека Келли или (не замечая иронии) сообщения о международной солидарности от схожих организаций в Европе или Северной Америке. Они получают широкое освещение в средствах массовой информации, но, по-видимому, это не сильно сказывается на темпах вербовки. Это как с шоу уродов: всем нравится смотреть, но никто не хочет участвовать.

Пару минут спустя приходит Ранджит с компакт-диском, всем своим видом показывая, что с трудом идёт под тяжестью диска. Последние поправки в регламент УВКБ ООН. Это будет долгий день.

Я застонал. У меня сегодня ужин с Лорейн. Почему мы просто не засунем эту чёртову штуку в "LEX" и не запросим резюме?

И лишиться лицензии при следующей проверке? Нет, спасибо. У Ассоциации юристов строгие правила относительно использования псевдоинтеллектуальных программ — боятся, что иначе девяносто процентов их членов останутся без работы. Ирония в том, что для проверки экспертных систем организаций на предмет знания того, чего им знать не положено, они сами используют внедрённое программное обеспечение, обладающее всеми этими запрещёнными знаниями.

Фирм двадцать, не меньше, обучили свои системы даже налоговому праву.

Конечно. У них же есть программисты с семизначной зарплатой, способные замести следы. Он швырнул мне диск. Выше нос. Я быстренько просмотрел дома — там есть парочка хороших решений. Нужно только добраться до параграфа 983.

* * *

— Сегодня на работе я видела кое-что очень странное.

— Да? — Меня сразу затошнило. Лорейн — судмедэксперт. Когда она говорит "странно", это, скорее всего, означает, что разжиженные ткани какого-то трупа не такого цвета, как обычно.

— Я исследовала вагинальный мазок женщины, изнасилованной сегодня рано утром, и…

— О, пожалуйста.

Она нахмурилась.

— Что? Ты не позволяешь мне говорить о вскрытиях, ты не позволяешь мне говорить о пятнах крови. Ты же всегда рассказываешь мне о своей скучной работе.

— Прости. Продолжай. Просто говори потише. — Я оглядываю ресторан. Пока вроде бы никто не глазеет, но я знаю по собственному опыту, что в обсуждениях генитальных выделений есть что-то такое, из-за чего они, кажется, разносятся дальше, чем любой другой разговор.

— Я исследовала этот мазок. В нём были видны сперматозоиды, тест на другие компоненты семени оказался положительным, так что нет никаких сомнений, что у этой женщины был половой акт. Ещё я обнаружила следы белков сыворотки крови, не соответствующие её группе крови. Пока что всё ожидаемо, правда? Но когда я сделала анализ ДНК, единственным обнаруженным генотипом оказался генотип жертвы.

Она смотрит на меня многозначительно, но значение ускользает от меня.

— Что тут необычного? Ты всегда мне говорила, что с ДНК-тестами могут быть проблемы. Образцы бывают грязными или разложившимися.

Она нетерпеливо меня прерывает.

— Да, но я не говорю о каких-то трехнедельных образцах с окровавленного ножа. Этот образец был взят через полчаса после совершения преступления. Он доставлен мне для анализа спустя пару часов. Я видела неповрежденных сперматозоидов под микроскопом; если бы я добавила нужные питательные вещества, они бы поплыли перед моими глазами. Это не то, что я бы назвала деградацией.

— Ладно. Ты эксперт, поверю тебе на слово: образец не был разложившимся. Как тогда это объяснить?

— Я не знаю.

Чтобы не чувствовать себя полным идиотом, пытаюсь воскресить в памяти хоть что-то из курса судебной медицины, прослушанного десять лет назад в рамках лекций по уголовному праву.

— Может, у насильника просто не было таких генов, которые ты искала? Вроде же вся суть в том, что они изменчивы?

Она вздыхает.

— Разные по длине. Полиморфизм длин рестрикционных фрагментов (ПДРФ). Это не то, что люди могут иметь, а могут не иметь. Это отрезки одинаковой последовательности, повторенной много раз; число повторений варьируется у разных людей. Послушай, это очень просто: рубим ДНК рестриктазой и помещаем смесь фрагментов на гель-электрофорез; чем меньше фрагмент, тем быстрее он преодолевает гель, таким образом, всё сортируется по размеру. Затем переносим размазанный образец из геля на мембрану, чтоб зафиксировать, добавляем радиоактивные метки, маленькие кусочки комплементарной ДНК, которая только свяжется с фрагментами, которые нас интересуют. Делаем контактную фотографию радиации, чтобы показать места связи этих меток, т. е. в итоге получаем серию групп, одна группа для каждой длины фрагмента. Ты меня слушаешь?

— Более-менее.

— В общем, структура мазка и структура образца крови женщины были абсолютно идентичны. Не было никаких дополнительных групп от насильника.

Я хмурюсь:

— Что это значит? Его профиль не обнаружился в пробе или совпал с её профилем? А что, если он — близкий родственник?

Она качает головой:

— Начнём с того, что различия слишком малы даже для брата, который, возможно, унаследовал тот же самый профиль ПДРФ. Кроме того, различия в белках сыворотки крови практически исключают возможность того, что это член семьи.

— Тогда какие ещё варианты? У него нет профиля? Действительно ли абсолютно у всех есть эти последовательности? Ну не знаю, может бывает какая-то редкая мутация, когда они отсутствуют полностью?

— Вряд ли. Мы рассматриваем десять различных ПДРФ. Каждого из них у нас у всех по два экземпляра: по одному от каждого из родителей. Вероятность того, что у кого-то возникли двадцать независимых друг от друга мутаций…

— Я уловил суть. Ладно, это загадка. Так что ты будешь делать дальше? Должны же быть какие-то другие опыты, которые ты могла бы попробовать провести.

Она пожимает плечами.

— Предполагается, что мы делаем только официально требуемые тесты. Я сообщила о результатах, и никто не сказал: "Бросай всё и вытаскивай полезные данные из того образца". В этом деле пока нет подозреваемых, по крайней мере, мы не получали образцов для сравнения. Так что всё это — чистая теория.

— То есть, после того, как ты мне здесь десять минут ездила по ушам, ты собираешься просто забыть об этом? Не верю. Где твоё научное любопытство?

Она смеется:

— У меня нет времени для такой роскоши. Мы — конвейер, а не научно-исследовательская лаборатория. Знаешь, сколько образцов мы обрабатываем за день? Я не могу делать посмертные описания для каждой пробы, которая не дает однозначные результаты.

Принесли наш заказ. Лорейн с аппетитом набросилась на свою еду, я начал ковыряться в своей. Набив полный рот, она невинно говорит мне:

— То есть не в рабочее время.

* * *

Я смотрю в телевизор с растущим недоверием.

— То есть вы утверждаете, что хрупкая экология Австралии просто не выдержит дальнейшего роста численности населения?

Сенатор Маргарет Алвик — лидер организации "Зеленого Альянса". Их слоган:

"Один мир, одно будущее".

По крайней мере, был таким, когда я в последний раз голосовал за них.

— Совершенно верно. Наши города сильно перенаселены; урбанизация посягает на важнейшие естественные среды обитания; становится всё сложнее найти новые источники воды. Разумеется, естественный прирост населения также необходимо контролировать, но гораздо большим бременем является иммиграция. Очевидно, чтобы взять под контроль рождаемость, потребуются сложные политические инициативы, которые растянутся на десятилетия, в то время как приток мигрантов — это тот фактор, который можно отрегулировать очень быстро. Законопроект, который мы представляем, в полной мере использует эти гибкие механизмы.

— В полной мере использует эти гибкие механизмы. Что это означает? Захлопнем двери и разведем мосты? Многие комментаторы выразили удивление, что касательно этого вопроса "зелёные" оказались на той же стороне, что и некоторые наиболее экстремальные ультраправые группировки.

Сенатор хмурится.

— Да, но это бессмысленное сравнение. У нас совершенно разные мотивы. В первую очередь, это нарушение экологического баланса, вызванное проблемами беженцев. Большая нагрузка на нашу хрупкую окружающую среду, вряд ли полезна в долгосрочной перспективе, так? Ради блага наших детей, мы должны сохранить то, что имеем.

На экране появились субтитры: "Обратная связь включена".

Я нажал кнопку "Взаимодействие" на пульте, быстро собрался с мыслями и заговорил в микрофон.

— А что теперь делать этим людям? Куда им идти? Их окружающая среда не просто "хрупкая" или "уязвимая", это зона бедствия! Откуда бы ни прибыли беженцы, держу пари, там перенаселение наносит гораздо больший урон, чем здесь.

Мои слова понеслись по оптоволоконным кабелям в студийный компьютер с сотнями тысяч слов других зрителей. Через секунду или две все полученные вопросы интерпретируют, стандартизируют, оценят их значимость и юридические последствия, а затем отсортируют их по популярности.

Репортер на экране говорит:

— Итак, сенатор, похоже зрители проголосовали за рекламную паузу, поэтому спасибо вам за уделенное время.

— Не за что.

* * *

Раздеваясь, Лорейн говорит:

— Ты же не забыл о своих уколах, да?

— Что? И рискнуть потерять мою восхитительную физическую форму? Один из побочных эффектов инъекций контрацептивов — это увеличение мышечной массы, хотя, по правде говоря, это едва заметно.

— Просто проверяю.

Она выключает свет и забирается в постель. Мы обнимаемся, ее кожа холодная, как мрамор. Она нежно целует меня, а затем говорит:

— Мне не хочется сегодня заниматься любовью. Просто обними меня, ладно?

— Ладно.

Она какое-то время молчит, а потом говорит:

— Прошлым вечером я провела еще несколько исследований того образца.

— Да?

— Я отделила некоторые из сперматозоидов, и попыталась получить профиль ДНК из них. Но все это было пустым, кроме какого-то слабого не специфичного связывания в самом начале. Это как если бы ферменты рестрикции даже не разрезали ДНК.

— И что это означает?

— Я пока не уверена. Сначала я подумала, что это результат какого-то вмешательства: возможно, тот парень инфицировал себя искусственно созданным вирусом, который проник в стволовые клетки костного мозга и семенники и вырезал все последовательности, которые мы используем при профилировании.

— М-да. Не слишком экстремально? Почему бы просто не использовать презерватив?

— Ну да. Большинство насильников так и поступают. В любом случае, полностью вырезать последовательности ради того, чтобы избежать разоблачения, глупо. Гораздо лучше внести случайные изменения: это внесет неразбериху, сорвет тесты, но, в то же время, будет не так очевидно.

— Но если мутация слишком неправдоподобна, а намеренно удалять последовательности глупо, то что остаётся? Последовательностей же нет, так? Ты же это доказала.

— Погоди, есть ещё кое-что. Я попыталась амплифицировать ген с помощью полимеразной цепной реакции. У всех генов есть общие черты. На самом деле, у генов каждого живого существа на этой планете, вплоть до дрожжей, есть что-то общее.

— И?

— Ничего. Ни следа.

По моей коже поползли мурашки, но я засмеялся.

— Что ты пытаешься сказать? Он пришелец?

— Со сперматозоидами, выглядящими, как человеческие, и человеческим белком крови? Сомневаюсь.

— Что, если эти сперматозоиды каким-то были образом деформированы? Я имею в виду, не деградировали из-за какого-то воздействия, а с самого начала были ненормальными? Генетически повреждёнными. Отсутствуют части хромосом?

— На мой взгляд, они выглядят совершенно здоровыми. И я видела эти хромосомы, они тоже кажутся нормальными.

— За исключением того факта, что, похоже, они не содержат никаких генов.

— Ни одного из тех, которые я искала; это совсем не значит, что их нет вообще. — Она пожирает плечами. Возможно, образцы чем-то загрязнены, чем-то, что связывается с ДНК, блокируя действие полимеразы и рестриктазы. Не знаю, почему это воздействует только на ДНК насильника… Но разные типы клеток проницаемы для различных веществ. Нельзя исключать и такой вариант.

Я засмеялся. Столько суеты, а оказалось то, что я предполагал в первую очередь? Загрязнение?

Она колеблется.

— У меня есть другая теория. Но у меня пока не было возможности её проверить. Нет необходимых реагентов.

— Продолжай.

— Она немного притянута за уши.

— Больше чем пришельцы и мутанты?

— Может быть

— Я слушаю.

Она заерзала в моих объятиях.

— Ты же знаком со структурой ДНК: две сахаро-фосфатные спирали, соединённые парами оснований, содержащих генетическую информацию. В природе парами оснований являются аденин и тимин, цитозин и гуанин. Но люди смогли синтезировать другие основания и внедрить их в ДНК и РНК. А на рубеже веков группа учёных из Берна даже создала целую бактерию, использующую нестандартные основания.

— Хочешь сказать, они переписали генетический код?

— И да, и нет. Они сохранили код, но изменили кодовый набор символов, просто заменили каждую старую основу, причём везде. Самым трудным было не создать нестандартную ДНК, а приспособить остальные клетки к её распознаванию. Должны были быть изменены рибосомы, преобразующие РНК в протеины, и им пришлось переделать почти все энзимы, взаимодействовавшие с ДНК или РНК. К тому же, нужно было найти способ создания новой клеточной основы. И, конечно, все эти изменения должны были быть закодированы в генах. Смысл этого эксперимента был в том, чтобы избежать опасений, связанных с методами искусственных ДНК, ведь если бы произошла утечка этих бактерий, их гены никогда не проникли бы ни в какие природные штаммы, никакой организм не смог бы их использовать. И всё равно, вся эта идея оказалась неэкономичной. Нашлись более дешёвые способы, соответствующие новым требованиям безопасности, а работа над преобразованием каждого нового вида бактерий, который мог бы потребоваться биотехнологам, была слишком масштабной и тяжёлой.

— И к чему ты клонишь? Говоришь, эти бактерии всё ещё где-то здесь? У этого насильника какое-то мутантное венерическое заболевание, которое путает ваши тесты?

— Нет, нет. Забудь про эти бактерии. Представь, что кто-то пошёл дальше, и проделал то же самое с многоклеточными организмами.

— А что, кто-то это сделал?

— Не в открытую.

— Думаешь, кто-то тайно проделал это на животных? А что потом? Опыты с людьми? Ты думаешь, кто-то вырастил человеческое существо с альтернативной ДНК? Я с ужасом посмотрел на неё. Это — самая отвратительная вещь, какую я когда-нибудь слышал.

— Не стоит так волноваться. Это просто теория.

— Но какие бы они были? Чем бы питались? Они смогли бы есть обычную пищу?

— Конечно. Все их белки состояли бы из тех же аминокислот, что и наши. Им бы пришлось синтезировать из прекурсоров в пище нестандартные основы, но обычным людям приходится синтезировать стандартные основы, так что в этом нет ничего такого. Если бы все детали были тщательно проработаны, если бы все гормоны и ферменты, связывающиеся с ДНК, были надлежащим образом модифицированы, эти люди совершенно не были бы больны или уродливы. Они бы выглядели абсолютно нормально. Девяносто процентов клеток их тела были бы точно такими же, как наши.

— Но зачем вообще это делать? Бактерии были созданы с определенной целью, а какое мыслимое преимущество даст человеку обладание нестандартной ДНК? Кроме возможности обманывать криминалистические тесты?

— У меня есть одна мысль: у них был бы иммунитет к вирусам. К любым вирусам.

— Почему?

— Потому что вирусу нужен клеточный механизм, работающий с обычными ДНК и РНК. Вирусы по-прежнему смогли бы проникать в клетки таких людей, но, будучи внутри, они были бы неспособны размножаться. В клетке, полностью приспособленной к новой системе, вирус, состоящий из стандартных основ, будет просто бессмысленным мусором. Ни один из вирусов, поражающих обычных людей, не смог бы навредить тому, у кого нестандартная ДНК.

— Ладно, пусть эти гипотетические специально выведенные дети не могут заболеть гриппом, СПИДом или герпесом. И что? Тот, кто действительно хочет уничтожить вирусные заболевания, сконцентрировался бы на методах, подходящих для всех: дешевых лекарствах и вакцинах. Какая польза от этой технологии в Заире или Уганде? Это просто смешно! Ну сколько людей, по их мнению, захотят заводить детей таким способом, даже если смогут себе это позволить?

Лорейн странно смотрит на меня, а затем говорит:

— Очевидно, это только для богатой элиты. Что касается других способов борьбы: вирусы мутируют. Появляются новые штаммы. Со временем любое лекарство или вакцина могут потерять свою эффективность. А такой иммунитет навсегда. Никакие мутации не смогут создать вирус, состоящий из чего-либо иного, кроме старых основ.

— Конечно, но эта "богатая элита" с пожизненным иммунитетом — в основном к заболеваниям, которые они и без того имели мало шансов подхватить — она же не сможет иметь детей, так ведь? Не обычным способом?

— Смогут, но только с себе подобными.

— Только с себе подобными. Что ж, лично мне кажется, что это довольно серьезный побочный эффект.

Она смеется и вдруг расслабляется.

— Ты прав, конечно, и я тебе говорила: у меня нет доказательств, все это чистейшей воды фантазии. Необходимые реагенты прибудут через пару дней, тогда я смогу провести анализ на альтернативные основы и исключить эту безумную идею раз и навсегда.

* * *

Почти одиннадцать, когда я понимаю, что мне не хватает двух важных файлов. Я не могу подключиться к офисному компьютеру из дома; определенные классы юридических документов должны находиться только на системах с без связи с сетями общего пользования. Так что у меня нет выбора, кроме как идти в офис и лично скопировать файлы.

Я замечаю граффитиста, находясь в квартале от него. На вид ему лет двенадцать. Он одет в черное, но в остальном его, похоже, не слишком волнует, что его заметят, и его наглость, по-видимому, оправданна: велосипедисты проезжают мимо, не обращая на него внимания, а патрульные машины здесь редкость. Сначала я начинаю злиться: уже поздно, и мне нужно работать. Я не в настроении для столкновений. Проще всего, несомненно, было бы подождать, пока он уйдет.

Потом я беру себя в руки. Неужели я настолько равнодушный человек? Меня не волнует, если граффитисты разрисуют каждое здание и каждый поезд в этом городе, но это же расистская отрава. Расистская отрава, на стирание которой я каждое утро трачу двадцать минут.

Все еще незамеченный, я подхожу ближе. Пока не передумал, я проскальзываю в кованые железные ворота, которые он оставил открытыми; замок сломали несколько месяцев назад, и мы так его и не заменили. Он слышит меня, когда я иду по двору, и оборачивается. Он делает шаг в мою сторону и поднимает баллончик с краской на уровень глаз, но я выбиваю его у него из руки. Это меня злит: я мог ослепнуть. Он бежит к ограде и успевает наполовину подняться; я хватаю его за ремень джинсов и стаскиваю вниз. Хорошо, что прутья острые и ржавые.

Я отпускаю его ремень, и он медленно оборачивается, смотрит на меня, пытаясь выглядеть угрожающе, но ему это очень плохо удается.

— Убери от меня свои гребаные руки! Ты не коп.

— Слышал когда-нибудь о гражданском аресте?

Я отхожу назад и закрываю ворота. Ну и что теперь? Пригласить его внутрь, чтобы я мог позвонить в полицию?

Он хватается за прутья ограды; очевидно, он не собирается никуда идти без борьбы. Чёрт. И что мне делать: тащить его, пинающегося и вопящего, внутрь здания? У меня нет желания нападать на детей, моя правовая позиция уже и так довольно непрочная.

Итак, это тупик.

Я прислоняюсь к воротам.

— Скажи мне только одно, — я показываю на стену. — Зачем? Зачем ты это делаешь?

Он фыркает.

— Могу задать тебе тот же гребаный вопрос.

— О чем?

— О том, что ты помогаешь им остаться в стране. Отнимаешь у нас работу. Отнимаешь наши дома. Гробишь нам всем жизнь.

Я смеюсь.

— Ты говоришь, как мой дедушка. Все это — дерьмо из двадцатого века, разрушившее планету. Думаешь, ты можешь построить забор вокруг этой страны и просто забыть обо всем, что осталось снаружи? Нарисовать на карте искусственную линию и сказать: люди внутри имеют значение, а те что снаружи — нет?

— В океане нет ничего искусственного.

— Нет? В Тасмании будут рады это слышать.

Он только недовольно хмурится.

— Здесь нечего обсуждать, нечего понимать. Враждебные по отношению к беженцам лоббисты всегда говорят о сохранении наших традиционных ценностей. Забавно. Вот мы, два англо-австралийца, вероятно, родились в одном и том же городе, а наши ценности настолько непохожи, как будто мы с разных планет.

Он говорит:

— Мы не просили их плодиться, как сброд. Это не наша вина. Так почему мы должны им помогать? Почему мы должны страдать? Они могут просто свалить и сдохнуть. Утонуть в собственном дерьме и сдохнуть. Я так считаю, ясно?

Я отхожу от ворот и выпускаю его. Он переходит через улицу, а затем оборачивается и кричит непристойности. Я вхожу внутрь и беру ведро и жесткую щетку, но в конце концов только размазываю свежую краску по стене.

К тому времени, когда я подключаю свой ноутбук к офисному компьютеру, я больше не злюсь и даже не расстроен. Я просто подавлен.

И в качестве прекрасного завершения чудесного вечера посреди передачи одного из файлов пропадает электричество. Я целый час сижу в темноте, жду, появится ли оно. Не появляется, и я иду домой.

* * *

Все налаживается, нет никаких сомнений.

Законопроект Алвик был отклонен, у Зеленых новый лидер, так что для них еще не все потеряно.

Джека Келли посадили за контрабанду оружия. "Крепость Австралия" продолжает развешивать свои идиотские плакаты, но их в свое свободное время срывает группа студентов-антифашистов. Когда мы с Ранжитом наскребли достаточно денег на охранную систему, граффити перестали появляться, а в последнее время стали редкими даже письма с угрозами.

Мы с Лорейн теперь женаты. Мы счастливы вместе и довольны своей работой. Ее повысили до заведующей лабораторией, а "Мэтисон&Сингх" процветает и даже получает деньги. О большем я и просить не мог. Иногда мы заводим разговор об усыновлении ребенка, но, по правде говоря, у нас нет времени.

Мы редко говорим о ночи, когда я поймал граффитиста. Той ночью в центре города электричество пропало на шесть часов. И той же ночью сломались несколько морозильных камер, заполненных криминалистическими пробами. Лорейн отвергает все параноидальные теории по этому поводу; доказательства утеряны, как она говорит. Пустые рассуждения бессмысленны.

Но мне иногда становится интересно, сколько еще людей придерживаются той же точки зрения, что и тот испорченный ребенок. Не обязательно в плане наций или расы, а вообще людей, которые проводят свои собственные линии, чтобы разделить нас и их. Не скоморохов в ботфортах, выставляющих себя напоказ перед камерами, а людей умных, находчивых, дальновидных. И безмолвных.

И мне интересно, какую крепость они строят.

Перевод с английского: любительский.

 

ПРОГУЛКА

Рассказ

Ветки и листья хрустят, хрустят на каждом шагу и это не тонкий шелест, а резкие отрывистые звуки неповторимого и непоправимого ущерба. Они вколачивают мне в голову осознание того факта, что никто не пройдет тем же путем. Поднимая и опуская ноги, я каждый раз подтверждаю: да, помощи ждать не откуда, никто не вмешается и не отвлечет угрозу на себя.

Мне плохо. С тех пор, как мы вылезли из машины, меня донимает тошнота. Частью сознания я продолжаю надеяться, что у меня получится ускользнуть: повалиться на месте и не вставать. Тело не повинуется, оно упрямо прет вперед, словно в мире нет занятия легче, чем переставлять ноги по тропе, как будто чувство равновесия не нарушилось, как если бы тошнота и головокружение были всецело порождены моей фантазией. Я мог его одурачить: осесть на землю и отказаться идти дальше.

И все закончится.

Но я этого не делаю.

Потому что не хочу, чтобы все заканчивалось.

Я пытаюсь снова.

— Послушай Картер, ты станешь богачом. Я буду работать на тебя до конца своей жизни. — Хороший штрих: своей жизни, не твоей; так сделка звучит выгодней. — Ты хоть знаешь, сколько я заработал для Финна за шесть месяцев? Полмиллиона. Считай, они твои.

Он не отвечает. Я останавливаюсь и поворачиваюсь к нему лицом. Он останавливается тоже, держа между нами дистанцию. Картер не выглядит, как палач. Ему, вероятно, около шестидесяти: седовласый, с обветренным, почти добрым лицом. Он по-прежнему отлично сложен, но похож на какого-нибудь спортивного деда — боксера или футболиста лет сорок назад, — занятого сейчас садоводством.

Он слегка качнул пистолетом в мою сторону.

— Дальше. Мы пересекли санитарные зоны, но туристы, сельские жители, разгуливающие кругом… Лишняя осторожность не помешает.

Я колеблюсь. Он удостоил меня мягким, наставляющим взглядом.

А если бы я стоял на своем? Он застрелил бы меня прямо здесь, и нес тело оставшуюся часть пути. Я представил, как он с трудом тащит мой труп, небрежно перекинутый через плечо… И тем не менее, он может показаться порядочным только на первый взгляд. На самом деле этот человек — гребаный робот: у него есть какой-то нервный имплантант, некая форма причудливой религии; все знают это.

Я шепчу:

— Картер, пожалуйста.

Он поводит пистолетом.

Я разворачиваюсь и начинаю снова идти.

Я до сих пор не понимаю, как Финн поймал меня. Я думал, что был лучшим хакером, которого он имел. Кто мог меня выследить извне? Никто! Должно быть, он посадил кого-то внутри одной из корпораций, в которую я ввинтился по его поручению, просто так, чтобы проверить меня. Параноидальный ублюдок! И я никогда не брал больше десяти процентов. Я захотел взять пятьдесят, и хотел этого добиться несмотря ни на что.

Я напрягаю свой слух, но я не могу уловить ни малейшего намека на посторонние звуки — только пение птиц, писк насекомых, треск из веток под ногами… Сраная природа. Я отказываюсь умирать здесь. Я хочу закончить свою жизнь как человек: в реанимации, максимум на морфине, в окружении очень дорогих врачей и безжалостных, безмолвных аппаратов жизнеобеспечения. Потом труп может вылететь на орбиту — желательно вокруг Солнца. Меня не волнует, сколько это стоит до тех пор, пока я не стану в конечном итоге, блин, частью естественного цикла взаимодействия углерода, фосфора, азота. Гея, я разведусь с тобою. Иди сосать питательные вещества из кого-то другого, до кого дотянешься, сука!

Напрасный гнев, потерянное время. Пожалуйста, не убивай меня, Картер: я не могу быть поглощенным обратно в бездумную биосферу. Вдруг это тронуло бы его? Что, тогда?

— Мне двадцать пять лет, мужик. Я даже не жил. Я провел последние десять лет, возясь с компьютерами. У меня даже нет детей. Как можно убить того, у кого еще даже нет детей? — На секунду я повелся на мою собственную риторику, я всерьез думаю потребовать лишиться девственности — но это перебор… и это звучит менее эгоистично, менее гедонистично — отстаивать свои права на отцовство, — чем ныть о сексе.

Картер засмеется.

— Ты хочешь бессмертия через детей? Забудь. У меня два сына. Они совсем не похожи на меня. Они совершенно другие люди.

— Да? Печально. Но я все равно хочу воспользоваться своим шансом.

— Шансом для чего? Для того, чтобы сделать вид, что ты продолжишь жить через своих детей? Для того, чтобы обмануть себя?

Я понимающе смеюсь, стараясь, чтобы это прозвучало так, словно мы разделяем шутку, которую способны оценить только два циника-единомышленника.

— Конечно, я хочу обмануть себя. Я хочу врать себе ещё пятьдесят лет. Для меня это звучит очень даже неплохо.

Он молчит.

Я немного замедляюсь, сократив шаг, делаю вид, что это из-за неровной местности. Зачем? Я всерьез думаю, что несколько лишних минут дадут мне шанс разработать какой-то ослепительно блестящий план? Или я просто так, без всякой цели, тяну время? Просто продлеваю агонию?

Я чувствую внезапные рвотные позывы и останавливаюсь; спазмы были глубокими, но не вызвали ничего, кроме слабого кислого вкуса. Когда они закончились, я стираю с лица пот и слёзы и пытаюсь унять дрожь. Больше всего я злюсь, что я забочусь о своем достоинстве, что мне не наплевать, умру ли я в луже рвоты, плача как ребёнок, или нет. Как будто дорога к моей смерти — это всё, что сейчас имеет значение; как будто эти последние несколько минут моей жизни заслонили всё остальное.

Однако, они, эти минуты, есть, так ведь? А всё остальное — в прошлом, ушло.

Да — и это тоже пройдёт. Если я умру, мне незачем примиряться с собой, нет причины готовиться к смерти. Я встречу своё исчезновение так же быстротечно и так же бессмысленно, как встречал любой другой момент своей жизни.

В эти минуты имеет смысл только одно — пытаться найти способ выжить.

Тогда я задерживаю дыхание, я стараюсь растянуть паузы между вдохами.

— Картер, сколько раз ты это делал?

— Тридцать три.

Тридцать три. Это достаточно трудно принять, даже когда какой-то одурманенный фанат оружия нажимает на спуск своего автомата, и поливает толпу огнём, — но тридцать три неспешных прогулки в лес…

— Так расскажи мне: как большинство людей принимают это? Я действительно хочу знать. Они блюют? Они плачут? Они клянчат?

Он пожимает плечами.

— Иногда.

— Они пытались подкупить тебя?

— Почти всегда.

— Но ты неподкупен?

Он не отвечает.

— Или никто не сделал правильного предложения? Чего же ты хочешь, если не денег? Секса? — Его лицо осталось невозмутимым, без гримасы отвращения, так что, вместо того, чтобы отшутиться — такое отступление могло бы разозлить его, — я, как в бреду, продолжил. — Это так? Ты хочешь, чтобы я…? Если так, я это сделаю.

Он снова укоряюще глядит на меня. Ни презрения к моей жалкой мольбе, ни отвращения к моему нелепому предложению, только лёгкое раздражение от того, что я напрасно трачу его время.

Я тихо смеюсь, чтобы скрыть своё унижение от этого абсолютного равнодушия, этого отказа признать меня даже ничтожеством.

Я говорю:

— Значит, люди принимают это довольно плохо. И как тебе это?

Он невозмутимо ответил:

— Я это довольно хорошо понимаю.

Я снова обтираю лицо.

— Блин, ты сделаешь это, не так ли? Это что — чип в твоем мозгу для этого? Позволяет спать по ночам после того, как сделаешь это?

Он колеблется, потом говорит, махнув пистолетом:

— Двигайся. У нас нужно отойти еще дальше.

Я оборачиваюсь, оцепенело осмысливая: я только что сказал человеку, который мог бы спасти мою жизнь, что он безумный недочеловек, машина для убийства.

И я шагаю дальше.

Я оглядываюсь по сторонам, гляжу в пустое идиотское небо, и отказываюсь от потока воспоминаний связанных в моей памяти с этой поразительной синевой. Все это исчезло, все кончено.

Никакого Прустовского воспоминания. Нет для меня Билли Пилигрима с его путешествиями во времени. У меня нет необходимости бежать в прошлое: я собираюсь жить в будущем.

Я смогу это пережить. Как? Картер может быть беспощадным и неподкупным — в таком случае, мне просто придется его одолеть. Возможно, я вел сидячий образ существования, но я моложе его более чем вдвое, и это должно что-то значить. По крайней мере, бегать я должен быстрее. Пересилить его? Борьба с заряженным пистолетом?

Может быть, не получится. А может быть, я получу шанс бежать.

Картер говорит:

— Не трать свое время, пытаясь придумать способы торговаться со мной. Этого не будет. Вам бы лучше думать о том, чтобы принять неизбежное.

— Я не желаю принимать это.

— Это не так. Ты не хочешь, чтобы это произошло — но это произойдет. Так найди способ справиться с ним. Ты ведь должен был думать о смерти раньше.

Жалостные советы от моего убийцы — это именно то, что мне нужно.

— Если хочешь знать правду — ни разу. Это — ещё одно, что я не удосужился сделать. Так что, может дашь мне пару десятилетий чтобы с этим разобраться?