Энрике проснулся рядом с женой. Пробуждение было легким и приятным. Перекатившись на спину, он сонно потянулся, глядя в открытое окно на голубой предрассветный луч. Он прислушался к мягкому плеску воды о стены отеля «Даниэли». Венеция и вправду уходит под воду, подумал он. Через окно в комнату вливался теплый октябрьский воздух. За эту комнату Энрике заплатил сумасшедшие деньги, но его это ничуть не волновало. Он был совершенно спокоен. Впервые в жизни ничего не ждал и ничего не опасался. Это казалось немыслимым: весь последний месяц дела обстояли ровно наоборот.

Перед тем как Маргарет прилетела из Нью-Йорка к нему во Франкфурт, чтобы вместе отправиться в путешествие по Италии, он несколько недель подряд спал, неудобно свернувшись клубком, словно в окопе под бомбежкой. Каждое утро он просыпался с болью в деснах и челюстях: по словам стоматолога, это означало, что во сне он скрипел зубами. Неделями напролет его терзали мысли о карьере, от этого привычно ныло в животе — только не в эту ночь, их первую ночь в Венеции, не в это утро в «Даниэли».

Он провел три дня на Франкфуртской книжной ярмарке, продвигая немецкое издание своего восьмого романа, который за полтора года до этого вышел в США без особого успеха. Он не спал ночами по одной простой причине: он был разочарован тем, как мир воспринял его творчество, — в мозгу беспрестанно пульсировала мысль о провале. Размышляя в этом ключе о своей карьере, он словно слышал, как его друг и коллега Портер говорит:

— Ты не неудачник, Энрике. Просто качество и деньги не одно и то же.

Даже в Новой Англии никто не относился к литературе с таким пиететом и вместе с тем с таким цинизмом, как Портер Бикман. Несомненно, он был прав, проводя такое различие, но Энрике от этого было не легче. Много лет назад коммерческие неудачи его романов заставляли Энрике вновь задуматься о том, что втайне его тревожило: он боялся, что его книги плохо написаны. Из-за этого он чувствовал себя полным банкротом. Его последний роман тоже продавался плохо, но он все равно был доволен своей работой. Неспособность покорить широкую аудиторию рождала в нем отчаяние как раз потому, что он верил: это его лучшая книга. Это было не мелодраматическое отчаяние юноши вроде «я убью себя!». Теперь он будто слышал приговор суда последней инстанции и покорно соглашался с ним: он стареет и скоро умрет.

Он постарел: ему исполнилось сорок три. Он пережил смерть любимого человека, который олицетворял для него всю энергию и бурление жизни, — своего отца. Он наблюдал, как его красивое, полное жизни лицо становилось неподвижным и обескровленным. Он был свидетелем тому, как звучный голос, сердитый или восторженный, умолк навеки. Через восемь месяцев после смерти родителя Энрике попрощался со своими амбициями: книгу, на которую он возлагал самые большие надежды, почти никто не заметил. Он знал: чего бы он ни достиг в будущем, он уже никогда не приблизится к мечтам своей юности.

Больше года он старался внушить себе, что его отчаяние — временное явление, естественным образом связанное с утратой отца и неудачей с книгой, отнявшей у него столько сил. Два года ушло на подготовительную работу. Почти столько же — на написание самой книги. К тому же ему пришлось прерваться на год, чтобы писать приносившие деньги киносценарии. Еще важнее пяти лет, потраченных на книгу, было то, каким опустошенным он ощущал себя теперь: в девятьсот страниц, которых хватило бы на три романа, он вместил все свое понимание людей и мира. Терпение, твердил он себе, и ты смиришься и с потерей и с поражением.

Тем не менее разочарование и чувство оставленности никуда не уходили. Задолго до прилета во Франкфурт Энрике понимал, почему это было так. Смерть отца, движущей силы карьеры Энрике, явилась невосполнимой потерей. Гильермо всегда был его самым преданным почитателем. Когда Энрике, не желая попусту тревожить умирающего отца, перестал посвящать его в детали своих сценарных дел, Гильермо сразу же возмутился.

— Ты думаешь, это только твои дела. Но, по-моему, ты и я — это одно и то же, — посмеиваясь над собственным нарциссизмом, заявил он. — Не рассказывая мне, что происходит на ваших совещаниях, ты не даешь мне участвовать в моей карьере.

Хоть Энрике и гордился своим огромным романом, он считал, что заслуженно потерпел неудачу. Ведь когда человек пишет такую серьезную книгу и при этом не становится лидером своего поколения, это означает лишь одно: он достиг предела своего таланта, и такова окончательная оценка, которую писатель в первую очередь ставит себе сам.

Он гадал, сможет ли прожить остаток жизни и вновь воспрянуть духом, заставить себя чем-то заниматься, надеяться. Конечно, он мог жить интересами детей и тем самым, вероятно, разрушить им жизнь: исходя из собственного опыта, он знал, что самый верный путь к разочарованию — подчиниться амбициям родителя. Наверное, он пытался обвинить отца в собственных недостатках. В конце концов, Фрейд сказал: «человек, который был бесспорным любимцем своей матери, через всю жизнь проносит чувство, что может завоевать весь мир». Видимо, самым большим поклонником Энрике был не тот родитель.

На первый взгляд, он не должен был беспокоиться о книжной ярмарке. Его немецкий издатель просто проявил щедрость, позволив ему прилететь и участвовать в презентации их издания; от него или от его романа не ждали ничего особенного. К сожалению, поездка заставила Энрике заново пережить разочарование после выхода американского издания: так искалеченный на войне ветеран снова и снова прокручивает в памяти момент ранения. Кроме того, Энрике и физически и морально чувствовал отсутствие отцовской поддержки, особенно когда пытался заснуть. Хуже того, какие бы тайные надежды он ни питал, что, возможно, в Германии его книгу примут иначе, чем в родной стране, эти надежды были разрушены пренебрежительной и очень заметной рецензией, опубликованной в день его приезда. Три дня он находился в полном оцепенении, раздавал бессмысленные интервью каким-то газетенкам, ожидая приезда Маргарет, чтобы вместе улететь в Венецию и отпраздновать там двадцатую годовщину их свадьбы.

Они прибыли в Венецию утром в тот самый день, 15 октября. Энрике почти не надеялся, что сможет быть приятным и веселым спутником, и уж совсем не думал, что ему самому будет хорошо. Он ошибался.

Вселившись в просторный, с высокими потолками люксовый номер, они легли вздремнуть. Номер состоял из помпезной, отделанной с нелепой роскошью гостиной, где стояли украшенные позолотой и обитые пурпурным бархатом диван и кресла, и более скромной спальни с серым ковром, огромным зеркалом над камином и открыточным видом на Венецианский залив. Когда они проснулись, Маргарет, к его удивлению, от простой нежности перешла к полноценному сексу. Много лет назад они обсуждали это и пришли к выводу, что его постоянное желание только отталкивает ее. Энрике знал: не стоит настаивать на сексе, если все к этому идет — в особенности в день юбилея. Он предполагал, что Маргарет захочет подождать до вечера: после дневного сна она обычно бывала вялой и ворчливой, пока ей не давали выпить кофе и хотя бы на час не оставляли в покое. Ее страстное пробуждение было подарком.

Даже то, как они занимались любовью, было необычным. Она вытягивалась и выгибала спину, как кошка, хотя обычно ее движения были более сдержанными и расчетливыми, словно она боялась дать себе волю и сопротивлялась наслаждению. Ее тело было обволакивающим и тягучим, приглашающим и влекущим вплоть до оргазма, который наступил неожиданно быстро и легко. Она обхватила Энрике, будто стараясь его удержать, вонзила ногти в спину и укусила за плечо, прежде чем содрогнуться в экстазе, но даже в этот момент, вместо того чтобы оставаться торжественно-молчаливой, она сразила мужа мимолетной улыбкой и сказала, будто возвращаясь с долгой прогулки: «Как же я проголодалась». Для него все тоже было иначе. Его оргазм не был таким судорожным, как раньше. Будто открыли кран и из него медленно потекла вода. На протяжении всего дневного купания в постели отеля и Маргарет и Энрике были страшно возбуждены, но оставались удивительно спокойными.

Потом, как и полагается туристам, они выпили по чашке эспрессо на площади Сан-Марко, и вместе с десятками других пар наблюдали за боем часов на башне, и по старым, узким, уютным улицам медленно дошли до ресторана, где его лос-анджелесский агент Рик забронировал столик, чтобы Энрике и Маргарет могли отпраздновать их дату. Маргарет предупредила мужа, что Венеция печально известна плохой едой, и Рик, знакомый с шеф-поваром и хозяином чудесного венецианского ресторана, вызвался организовать незабываемое торжество.

Когда они подошли, заведение показалось Энрике чересчур скромным. Это было помещение на первом этаже, выходившее на улицу, с десятью небольшими столиками и даже без жалюзи, которые защищали бы посетителей от любопытных взглядов. Голый деревянный пол и белые стены идеально соответствовали вкусу Маргарет: комната выглядела очень простой и прекрасно сочеталась с узкой булыжной мостовой, по которой они пришли, руководствуясь планом, нарисованным портье в гостинице. Ресторан был полон, снаружи стояла очередь. Энрике тут же умерил скептицизм и забеспокоился, ждет ли их заказанный столик.

Но он напрасно волновался. Их тут же посадили за единственный свободный стол в самом тихом углу оживленного зала. Круглолицый краснощекий шеф-повар вышел, чтобы пожать руку Энрике и расцеловать Маргарет, и на плохом английском сообщил, что им не нужно ни о чем думать, все уже организовано и заказано. Вы не могли бы выбрать для нас и вино, спросил Энрике, и хозяин кивнул, давая понять, что иначе и быть не могло. Вокруг царила непринужденная атмосфера, по мере того как текла их беседа, пустые тарелки сменялись новыми блюдами, казалось, их принимают в доме близких друзей. Они совершенно не чувствовали себя чужаками. Они единственные из посетителей говорили по-английски, что делало их вечер одновременно уединенным и семейным — волшебное, почти невероятное сочетание.

Меняя блюда, жена хозяина приветливо улыбалась им, и ей удалось убедить Энрике, что в романтическом поведении пары средних лет нет ничего смешного. На обратном пути они держались за руки, по-детски размахивая ими в ритм шагам, пока не вышли на площадь Сан-Марко, где Маргарет на ветру стало холодно. Энрике обнял ее, и, прижавшись друг к другу, они будто стали одним целым и так пересекли площадь, прислушиваясь к крикам и пению молодых людей, музыке, доносившейся из открытых окон, шепоту ветра в узких переулках и плеску воды, которая переливалась через дамбы. Это был сезон acqua alta — высокой воды. На подходе к отелю поверх булыжников лежал настил из досок, и их шаги звучали так громко, будто они ехали на лошадях.

В отеле его ожидал факс. Это было сообщение от Рика: киностудия предлагала Энрике переделать в сценарий то, что во времена его детства называлось комиксом, но на границе нового тысячелетия было повышено в звании до графической новеллы. Маргарет даже не нахмурилась, как обычно делала, когда кинобизнес в очередной раз нарушал границы их личного пространства. Стоял 1997 год, и у Энрике еще не было мобильного телефона, который работал бы в Европе; если бы такой был, Рик наверняка прервал бы их праздничный обед. Конечно, Энрике давно уже повзрослел и мог бы проигнорировать звонок, а в данном случае — выбросить факс в мусорное ведро, но и Маргарет и Энрике понимали: он уже подсел на сочинительство, и такая работа — адаптировать комикс, по которому то ли будет, то ли не будет снят фильм, — возможно, единственное, чем он может унять ломку.

— Прости, — сказал Энрике, забирая у вежливого портье конверт с факсом и латунный ключ от номера.

— Ничего, — уступила Маргарет. — Обед был прекрасен. Рик прямо-таки вырос в моих глазах.

Энрике распечатал конверт, пока они поднимались по позолоченной и покрытой ковром лестнице, расположенной под готическими арками, которые в этой части бывшего дворца XIV века вздымались почти до уровня третьего этажа. В рекламной брошюре Энрике прочитал, что здесь когда-то останавливалась Жорж Санд со своим любовником Альфредом де Мюссе. Эти четыре дня в Венеции должны были влететь им в десять тысяч долларов, против чего восставала бережливая душа девушки из Квинса.

— Можем, конечно, жить как хиппари, — сказал Энрике. — Но не для того я столько лет писал все это дерьмо, чтобы лететь эконом-классом и останавливаться в убогом «Дэйз-Инн».

— «Дэйз-Инн Венеция», — рассмеялась Маргарет. Она согласилась со всеми предложенными тратами и добавила собственные, включая ланч на следующий день после прилета в «Локанда Чиприани» на острове Торчелло, где любили бывать принцесса Диана, Эрнест Хемингуэй и кто-то еще из знаменитостей, не связанный ни с Папой Хэмом, ни с королевским семейством — то ли Мадонна, то ли Стивен Хокинг, Энрике не мог точно припомнить.

Когда они вошли в номер, он внимательно перечитал факс. Студия соглашалась заплатить ему, сколько он просил (его «цену», как они говорили), с условием, что он окончательно скажет «да» или «нет» в понедельник, с тем чтобы к концу недели прилететь в Лос-Анджелес и начать работать вместе с режиссером с учетом замечаний студии. Замечаний, сделанных, когда он еще не начал писать. Это было одно из потрясающих нововведений Голливуда — критиковать автора до того, как он сядет за работу. Сценарий нужен им как можно быстрее, утверждали они, чтобы сразу после Нового года начать съемки. На Энрике все это не произвело особого впечатления. Студии всегда поторапливали авторов, уверяя, что съемки уже на носу, но стоило им получить сценарий, как процесс практически останавливался.

— Они согласились на мои условия, — мрачно произнес Энрике.

— Хорошо, — бросила Маргарет, давая понять, что не хочет это обсуждать.

— Они хотят, чтобы я прилетел в Лос-Анджелес в следующие выходные и в понедельник был на совещании.

— Мы возвращаемся в среду, — пожала плечами Маргарет. — У тебя будет куча времени, чтобы собрать чемодан.

— Думаешь, стоит за это взяться?

— Поступай, как считаешь нужным.

— Нет, постой, — настаивал он. — Скажи мне. Что ты думаешь?

Она проигнорировала вопрос и, стоя посреди пурпурной гостиной, переводила взгляд с маленького неудобного диванчика на огромное роскошное кресло и обратно, словно выбор не был очевиден.

— Это безумие, но я собираюсь еще раз принять ванну, — объявила она, намекая, что донимать ее обсуждением его работы неромантично. Но Энрике терпеть не мог принимать такие решения без нее.

— Может, я с тобой? — полушутя спросил он.

— Ты не поместишься, Пух, — засмеялась Маргарет. — Разве ты не видел, какая тут крошечная ванна! Я и то еле влезаю. — Она подошла к нему и погладила по щеке. — Бедняга! Ты слишком огромный для этого маленького мира, — поддразнила она.

Раздевшись, он надел толстый гостиничный халат и расположился в кресле. Прислушиваясь к плеску воды в ванной, он перечитывал факс. Это был маленький обломок, который течением карьеры прибило к его босым ногам. Он не жалел себя — только немного стыдился. Опубликовав первый роман в семнадцать, он получил огромное преимущество на старте, но теперь, несмотря на все утешения Портера, Маргарет, родственников и друзей, его постоянно грызло подозрение, что он заслужил свою судьбу. Он положил факс вместе с паспортом, чтобы убрать его с глаз долой до понедельника, но не потерять. Я должен максимально насладиться этими выходными, приказал он себе и пошел в ванную, чтобы долго и с удовольствием рассматривать обнаженную жену.

Ей было сорок семь. Ниже линии ключицы белая кожа была усыпана веснушками. Он любил обводить линии веснушек вокруг ее груди, по гладким плечам, спускаясь к нежным ямочкам на локтях и сливочно-гладким рукам. Даже внутренняя поверхность мягких и стройных бедер пестрела пятнышками. Энрике помнил ее удивление, когда он впервые признался в своей любви к ее веснушкам; ее они всегда смущали. Она относилась к своей внешности более придирчиво, чем большинство женщин, которых он знал, за исключением актрис. Она часто выходила из ванной, угрожая, что сделает подтяжку глаз, потому что под ними начали возникать мешки, как у ее отца. Казалось, она говорит серьезно, и Энрике приходил в ужас, боясь, что когда-нибудь она решится и, операция за операцией, превратится в одну из этих жутких женщин с оцепеневшими, застывшими лицами и телами настолько изможденными, что их головы кажутся шире плеч. Она тренировалась в спортзале почти каждый день, и ей удавалось поддерживать форму без силикона или скальпеля. Но он знал, что, несмотря на это, она недовольна своим телом. Ее тело было, конечно, уже не то, что двадцать два года назад, когда он впервые увидел ее без одежды. Грудь, которая вскормила его сыновей, стала меньше, соски потемнели и уже не торчали, вопреки законам гравитации; живот, хоть и по-прежнему плоский, стал шире и мягче, а над лобком, чуть выше границы все еще черных волос, виднелся тонкий белый шрам от кесарева сечения. Когда сегодня днем он схватил ее за ягодицы, чтобы войти глубже, они идеально легли ему в руки, но походили уже скорее на мягкие подушки, чем упругие плоды. Энрике не признался бы в этом приятелям-мужчинам, но зрелое тело Маргарет возбуждало его именно потому, что не было той же плотью, которой он жаждал, когда был молодым и глупым. На теле, которое он когда-то захотел, за эти годы отпечаталась вся история их жизни, и потому сегодня он желал ее так сильно; и, хотя он этого не знал и знать не мог, пока она была жива, Энрике хотел ее, потому что чувствовал себя в безопасности в ее объятиях.

— Ты что, смотришь на меня? — спросила Маргарет. Она сидела спиной к двери, глядя в окно, обрамленное красным бархатом.

— Ты красивая, — сказал он.

— Прекрати меня разглядывать, — отозвалась она.

— Почему? — возмутился он, ожидая, что она признается, что стыдится своего постаревшего тела, и тогда он сможет сказать ей, что она все еще прекрасна.

— Потому что мы с тобой недостаточно хорошо знакомы, — ответила она.

Маргарет не часто проявляла остроумие. В соответствии с традициями и манерами ашкеназских женщин от Польши до Квинса, она предпочитала говорить по делу, редко демонстрируя переданную сыновьям мудрость. Энрике вернулся в спальню и снова забрался в постель. От мысли, что они уже потрахались в честь юбилея, он еще больше расслаблялся. До того, как он получил проклятый факс, путешествие было просто волшебным, и он был полон решимости не допустить, чтобы его карьера вновь испортила ему все удовольствие.

Энрике услышал, как Маргарет вылезла из ванны и встала на мраморный пол. Он представил себе ее лоно, темное и влажное. Потом он задумался, почему ее шутка о том, что они мало знакомы, застряла у него в голове. Когда она появилась в короткой белой шелковой рубашке, купленной специально для их эротического отпуска, он увидел над ее правым коленом крупную веснушку, которой всегда любовался летом, когда она ходила в шортах, и тут же понял, что зацепило его в ее замечании: «Она меня знает, вот что смешно. Она знает меня вдоль и поперек, это я ее не знаю».

Они долго и глубоко поцеловались, и у него снова встал, но когда она без особого энтузиазма поинтересовалась: «Ты хочешь?», он солгал, ответив: «Нет-нет, все хорошо». Благодарно поцеловав его на ночь, Маргарет через несколько секунд уже спала. Он лежал на боку, слушая плеск воды, и думал: «Я люблю Маргарет». Эта мысль наполняла его счастьем, и он решил, что завтра, за ланчем на Торчелло, задаст запрещенный вопрос.

Он понимал, что, возвращаясь к неприятным воспоминаниям, рискует испортить их романтическое настроение, но верил, что в месте с таким музыкальным названием не может случиться ничего страшного. Торчелло. Торчелло. Ему хотелось узнать больше о той ране, которую Маргарет носила в себе и о которой они никогда не говорили, и, если у него получится, исцелить ее. Он решился: на Торчелло он об этом заговорит.

Впервые за много месяцев он спал крепко и сладко, без сновидений. В томном предрассветном пробуждении Маргарет вздохнула и без слов перекатилась к нему, продолжая медленно и ритмичное дышать, будто все еще спала. Ее рука, приятно пахнувшая ароматическим маслом, скользнула ему на грудь, маленькие прохладные пальцы прокрались вниз по животу, пока она не обхватила его член, чего не делала, просыпаясь, со времен первого года их совместной жизни. Они снова занимались любовью, так же необычно, расслабленно, сонно-неторопливо, как накануне, и он забыл о решении завести откровенный разговор.

Он не вспоминал о нем и когда они пили кофе в кафе размером не больше газетного киоска, и когда искали музей Пегги Гуггенхайм в другом перестроенном венецианском палаццо на Большом канале.

Идя в туристическом потоке вдоль полотен кубистов и футуристов, он вспомнил. Он не обращал внимания на картины. Было гораздо интереснее наблюдать за Маргарет, изучавшей произведения искусства каким-то своим непостижимым методом. Энрике зачарованно следил, как она равнодушно проходит мимо Брака, затем на долгие две минуты задерживается возле Кандинского, сощурившись, рассматривает его и, задумчиво вздохнув, идет дальше. «Тебе это понравилось?» — спросил он, и она ответила: «Да, ничего», заставив его рассмеяться. По тому, как она одевалась, как украшала их дом, по ее фотографиям и картинам Энрике знал: она обладает и взыскательным вкусом, и творческим воображением. Она много читала, гораздо больше, чем он сам, и хорошо разбиралась в литературе. Но ее не интересовало, присутствует ли в книгах оригинальность и глубина; она читала для развлечения. Но от визуального искусства она ждала не просто успокоения или удовольствия. У нее был дар, который был непонятен ей самой. Энрике не мог понять, как она с самого начала угадывала, что именно такие цвет и композиция сработают, и это для него служило доказательством ее врожденных способностей. Очень часто то, за что она бралась, казалось, было обречено на неудачу. Но в итоге она оказывалась права во всем: от выбора одежды до расположения деталей на картине. Для Энрике именно это всегда было мерилом, дающим возможность отличить искусство от ремесла: счастливый дар безупречного вкуса от сухого знания того, как правильно.

Маргарет оставалась для него загадкой. По правде говоря, она была загадкой и для их друзей. Безусловно, ее недооценивали. Лишь немногие из общих знакомых думали, что из них двоих только она по-настоящему талантлива. Большинство, хоть и считали Маргарет общительной и приятной, ценили именно Энрике: его слова всегда вызывали у собеседника либо раздражение, либо восторг — разговор с ним запоминался надолго. Когда у кого-то из друзей случалась беда, они обращались за сочувствием и помощью к Энрике. Маргарет ругалась, ворчала или настаивала, что ее совет лучше. В первые годы их брака ее удивляло, что он пользуется большей популярностью среди их знакомых. Его самого это удивляло еще сильнее. Ведь он знал и думал, что Маргарет тоже знает: она ничуть не глупее его и, уж конечно, лучше образованна; зачастую она более трезво оценивает окружающих; ее советы обычно оказываются мудрее. Друзья по-разному относились к каждому из них лишь потому, что, несмотря на широкую улыбку и дружелюбие, Маргарет, в отличие от Энрике, которого вечно тянуло на исповеди, самокритику, громогласные жалобы и тирады, все равно оставалась проницаемой для всех — знакомых, членов семьи и близких друзей. Какую-то часть себя она скрывала и хранила там, куда не было доступа даже Энрике.

Маргарет рассказала Энрике, что, заплатив круглую сумму, в «Локанда Чиприани» можно попасть на принадлежавшем ресторану катере. Видимо, именно так туда добирались Папа Хэм, Мадонна, принцесса Диана и Стивен Хокинг. Однако Маргарет предпочитала воспользоваться вапоретто — речным трамваем, единственным видом общественного транспорта в островной Венеции: ей казалось, так будет интереснее. Энрике с завистью посматривал на роскошный, отделанный деревом ресторанный катер, но Маргарет была права: оказалось, что плыть на вапоретто гораздо веселее. Было так радостно стоять плечом к плечу с веселыми туристами, заполнившими катер: они не выглядели чинно и мрачно, как путешествующие в гордом одиночестве богачи, а оживленно болтали, жестикулировали, что-то жевали, жаловались, смеялись. Все выглядели довольными и полными жизни, за исключением одного юноши, позеленевшего от качки. Маргарет тоже радовалась, как девчонка, фотографируя двух молодых венецианцев, которые управляли судном. Эти дюжие парни с оливковой кожей и шапкой густых черных волос были одеты в рубахи в сине-белую полоску, расклешенные синие штаны и красные кепи.

— Эй, да ты в него влюбилась, — заметил Энрике, когда она уговорила наиболее красивого из них попозировать ей, стоя на носу вапоретто с натянутым канатом в руках.

Жена ответила на обвинение хитрой улыбкой.

— Они похожи на тебя, Пух, — прошептала она, быстро и легко поцеловав его влажными, прохладными и солеными от брызг Венецианского залива губами. Энрике сделал скептическую мину. — Ты выглядел примерно так же, когда я тебя встретила, — добавила Маргарет.

Она была к нему слишком добра. Тогда Энрике был тощим и неуклюжим, он ничуть не походил на стройного мускулистого моряка. Правда, у него когда-то тоже были густые вьющиеся волосы.

— Ты можешь подать на меня в суд за лживую рекламу, — сказал он, показывая на лысеющую макушку.

Маргарет печально улыбнулась:

— Ты думаешь, суд вернет мне мою талию?

Они высадились на берег за сорок пять минут до ланча, назначенного на час дня. Маргарет предусмотрела это и повела Энрике на прогулку вокруг острова.

— Очевидно, мы будем пить шампанское, — сообщила она. — Это будет очень декадентский ланч. После него нам, скорее всего, не захочется обедать.

— Мне всегда хочется обедать, — возразил Энрике, останавливаясь посреди тропинки в том месте, откуда открывался великолепный вид. Вытянув руку, он поманил ее за собой. Маргарет подчинилась, хотя он видел, что она предпочла бы продолжить путь. От воды их отделял небольшой куст с мелкими, трепещущими на ветру желтыми цветами, за ним было море, и вдалеке виднелся плавучий город. День был жарким. Жужжали пчелы, и вокруг, казалось, все цвело. Он удивился, что такое возможно в октябре. Вероятно, остров был расположен на особой широте для сказочно богатых — там, где всегда царит весна. Он с силой прижал к себе Маргарет, а потом отпустил.

— Хочешь идти дальше?

— Пора возвращаться. Лучше прийти чуть раньше, чтобы нам достался столик в тени. Сегодня по-настоящему жарко. Как летом. Мне здесь очень нравится.

Они повернули обратно и направились к невысокому зеленоватому зданию, в котором Маргарет узнала «Локанду». Энрике тяжело вздохнул. Она спросила:

— Ты все думаешь над их предложением?

— Да, — соврал он.

— Не соглашайся, если тебе не хочется. Можешь начать новый роман, у нас достаточно денег.

Это было сюрпризом. Обрадованный, он взял ее руку и переплел со своей, как они делали, возвращаясь с прогулки с маленькими сыновьями. Дойдя до конца тропы, они ступили на усыпанную гравием дорожку, которая вела к «Локанде».

— Так ты считаешь, стоит взяться за новую книгу?

Она ничего не сказала и даже не повернулась к нему, чтобы не встречаться взглядом. Молчание затянулось. Маргарет колебалась, но Энрике решил, что, как и ему самому, сегодня ей не захочется ничего скрывать.

— Ты можешь сказать мне, — настаивал он.

— Нет, я не думаю, что ты должен это делать, — ответила она на его требование. Посмотрев ему в глаза, она с сожалением вздохнула, видимо думая, что он обиделся.

Энрике не ответил, и они вошли в ресторан, прошли через зал с фотографиями Папы Хэма и принца Чарльза и оказались в саду, где стояли столы, покрытые плотными льняными скатертями — на них сверкал хрусталь и сияло серебро.

Повинуясь указаниям Маргарет, Энрике надел синий пиджак, серые брюки и рубашку в сине-белую полоску, но категорически отказался от галстука. Сейчас он почти пожалел об этом, чувствуя себя голым по сравнению с официантами в черных смокингах и бабочках и двумя посетителями, краснолицыми пожилыми мужчинами в строгих костюмах в тонкую полоску: они сидели за соседним столиком с увешанными драгоценностями дамами в нарядных платьях. С другой стороны, хоть их и посадили в тени, за столик под увитым виноградом навесом, из-за безветрия в саду все равно было очень жарко, и Энрике радовался, что ничего не сдавливает ему шею. Ему хотелось снять пиджак, но он побоялся, что его выгонят за столь вопиющее нарушение приличий. Но, несмотря на вынужденную скованность, увидев, как улыбается его жена, красивая и веселая, словно молодая девушка, в шелковом черном платье, с красным абстрактным рисунком, который, извиваясь, шел от груди к талии и исчезал ниже бедра, Энрике расслабился и отрешился от мирских забот.

Он согласился с предложением официанта начать с шампанского, и Маргарет просияла, когда хлопнула пробка и золотистая пузырящаяся жидкость полилась в рифленые бокалы. Первым делом Энрике поднял бокал со словами «я люблю тебя», и она ответила ему тем же. Затем он вернулся к прежней теме:

— Итак, ты не хочешь, чтобы я писал роман.

Маргарет выглядела смущенной и взволнованной.

— Ничего страшного, — сказал Энрике. — Я не расстраиваюсь. Не бойся. Скажи мне правду.

— Я не боюсь, — возразила она и вздохнула. — Просто я эгоистка. Это не имеет никакого отношения к твоим желаниям. Если ты хочешь продолжить писать книги, ты должен их писать, но дело в том, что они меня не радуют. Не думаю, что они и тебя радуют, но это уже твое дело.

— Не радуют, потому что я становлюсь занудой?

— Нет! — Она с досадой помотала головой — она делала так, когда он не понимал ее с полуслова. — Ты не становишься занудой, во всяком случае не теперь. Не думаю, что тебе стоит писать: у серьезных романов слишком мало читателей. Люди любят кино. Все любят кино. Особенно издатели. Так или иначе, во мне говорит эгоизм. Вот твои кинопроекты меня радуют. Я приезжаю к тебе на съемки в Прагу, в Париж, в Лондон, встречаюсь со звездами, знакомлюсь с режиссерами, хожу на премьеры, ем икру на рейсах «Эйр Франс», а еще, — и она подняла бокал, едва не задев пчелу, которая вылетела из решетки над ними и с жужжанием устремилась к розовому кусту у главного входа, — имею возможность насладиться с мужем ланчем на Торчелло.

Пока они выбирали один из вариантов обеда из трех блюд и наблюдали, как ресторан постепенно заполняется хорошо одетыми молодыми и немолодыми посетителями, Энрике готовился поднять больную тему. В конце концов, Маргарет призналась, что его великая жизненная цель была для нее обузой и что она предпочла бы, чтобы он этим не занимался. У него тоже есть право сказать не слишком приятную правду.

— Маргарет. — Он выпрямился в плетеном кресле и посмотрел на нее. — Я хочу тебе кое-что сказать.

— Ой-ой! — воскликнула она, делая испуганное лицо, как маленькая девочка.

Озадаченный, он заглянул ей в глаза, увидел взрослый страх и смешался. Он все еще не знал, как к этому подойти.

— Нет-нет, ничего страшного. Я только хотел спросить, не из-за меня ли, ну или хотя бы отчасти из-за меня, ты перестала заниматься живописью.

Она в недоумении моргнула. Он не вполне удачно сформулировал вопрос. На вапоретто и во время прогулки он перебирал в памяти события трехлетней давности, когда она наконец решила посвятить себя живописи. Ежедневно она проводила долгие часы в мастерской, а по вечерам у нее был отсутствующий вид поглощенного работой художника. В отличие от прошлых неудачных попыток всерьез заняться искусством, теперь она заканчивала картину за картиной. Более того: четыре из них она даже принесла домой и выставила на всеобщее обозрение. Это были зрелые, уверенные работы, большие портреты сыновей, написанные по сделанным ею же фотографиям. Маргарет удалось передать их наивность, их жажду внимания: сквозь ликующее самолюбование детства просвечивают взрослые чувства, в том числе и будущие разочарования.

Друзья были поражены, многие хотели заказать портреты своих детей. Маргарет улыбалась, но упорно отказывалась. Лишь после того как Энрике надавил на нее, она объяснила. Она не хочет писать на заказ, сказала она. В итоге знакомая их знакомых, хозяйка одной из самых известных в Нью-Йорке галерей, пришла к ним домой посмотреть висевшие там картины, а затем отправилась в мастерскую, чтобы взглянуть на остальные, и сказала, что это прекрасные работы, которые будут хорошо продаваться, и что надо устроить выставку. Глупо было надеяться на мгновенный успех, поэтому она предложила порекомендовать Маргарет владельцам довольно скромных, но популярных галерей в Сохо и Нижнем Ист-Сайде. Кроме того, она посоветовала подготовить портфолио с репродукциями картин и даже пришла еще раз, чтобы помочь отобрать лучшие. Маргарет немедленно взялась за дело без каких-либо признаков обычно одолевавших ее сомнений и настороженности, когда на нее пытались надавить. Она сразу же разослала портфолио по галереям. Энрике поразило, в каком энергичном и возбужденном состоянии она находилась в течение целой недели. Это открыло ему глаза. Слушая, как она с энтузиазмом говорит о новых сериях картин, он пришел к выводу: ее вечные разговоры о неуверенности в том, что она хочет быть художником, были не более чем формой самозащиты. Было очевидно: она жаждет признания ничуть не меньше, чем он сам.

Сначала отказы прибывали медленно. Ко второй неделе пришло три. Энрике хорошо понимал: о таких отказах начинающий художник мог только мечтать. Это были не формальные отписки, а вдумчивые, подробные объяснения, почему серия ее картин, хоть они и прекрасно выполнены и заставляют задуматься, по их мнению, вряд ли заинтересуют покупателя. Кто-то предлагал порекомендовать ее другим галеристам; кто-то советовал писать портреты на заказ и постепенно набирать клиентуру. К тому же все как один просили, если она сменит тематику, именно им показать новые работы.

— Кто-нибудь обязательно возьмет их, — успокаивал ее Энрике.

Через неделю во вторник он зашел за ней, чтобы вместе пойти на ланч. Маргарет уже получила почту. Он застал ее лежащей на кушетке, где она любила днем читать детективы. Ее лицо было мокрым от слез. Восемь скомканных писем с отказами валялись на полу. На его вопрос, что случилось, она молча указала на них. Он прочитал их. Автор каждого письма обнадеживал, выражал сожаление, предлагал поискать другие выставочные площадки. Многие вновь советовали, что ей надо писать на заказ детские портреты и таким образом создавать себе имя. Все настоятельно просили: если начнете новую серию, в первую очередь покажите нам, и никому другому.

— Маргарет, — предельно искренне начал Энрике, — если бы я получил такие письма с отказами в начале карьеры, я был бы счастлив. Им действительно нравятся твои работы. Они не поленились все это написать. Если бы они считали, что ты зря тратишь свое и их время, то просто отделались бы парой сухих фраз. Они не уверены, что могут продать твои уже готовые картины, но хотят, чтобы ты продолжала работать, и рано или поздно кто-нибудь из них тобой займется. Не сдавайся. Я знаю, это звучит глупо, но я бы сказал, что это отличные отказы.

Она перестала плакать. В ее глазах читались печаль, отчаяние и, как ни странно, любовь. Какое-то время Маргарет молчала. Энрике испугался, что она спрячется в скорлупу своей обычной сдержанности и откажется показать истинные чувства. Но она заговорила.

— Я наблюдала за тобой, — сказала она и сделала паузу.

— Что? — переспросил он, потому что ничего не понял.

— Двадцать лет я наблюдала, как ты получаешь то же самое, — она показала на письма с отказами, — и все равно идешь вперед, и я не понимаю, как это тебе удается. Я не могу. Просто не могу. Мне очень жаль. Я не такая сильная.

Он поднял ее с кушетки, несмотря на слабое сопротивление, прижал к себе и прошептал:

— Тогда просто делай это. Пиши картины и не выставляй их. Если ты не можешь этого выдержать, просто пиши для себя.

Она согласилась. Какое-то время она продолжала писать, начала новую серию, которая, к удивлению Энрике, оказалась еще лучше, она была более зрелой и цельной, словно отказы лишь придали Маргарет сил. Но это было не так; а возможно, что-то другое заставило ее сдаться. Энергии хватило ненадолго. Она приносила домой все меньше новых работ, а скоро они и вовсе перестали появляться. Через полгода Маргарет стала все реже бывать в мастерской, а когда в августе они отдыхали в Мэне, она упомянула, что не собирается в декабре продлевать аренду.

С лица жены исчезло выражение настороженного ожидания. Вцепившись в бокал с шампанским, она криво усмехнулась.

— Ты? Я перестала писать не из-за тебя. Почему я должна была перестать из-за тебя? Ты тут совершенно ни при чем.

Это было именно то, чего он боялся, заводя разговор на эту или любую другую тему, которой она избегала, — что она ощетинится и уйдет в себя.

— Стой. Подожди. Остынь. Ты не понимаешь.

— Что? — Все колючки повернулись в его сторону. — Чего это я не понимаю?

— В моей карьере было много неудач. Я столько раз хотел все бросить, но ты поддерживала меня и помогала идти вперед. Даже когда я влез в долги, ты меня поддержала. Но когда у тебя случилось это единственное разочарование, потому что ни одна галерея не взяла твои работы, и ты перестала писать, я не…

Она перебила его:

— Это не имело никакого отношения к моему решению.

Принесли первое блюдо. Они молчали, пока официант расставлял тарелки. Энрике чувствовал, что все испортил. Ее девичья улыбка, озорной смех, блеск в глазах — все исчезло. Он совершил ошибку. Рана была слишком глубокой. Когда официант отошел, Маргарет сказала:

— Давай не будем об этом говорить.

— Прости, что затронул эту тему, но давай попробуем договорить теперь, когда…

— Я не хочу, — отрезала она, не глядя на него.

Энрике был повержен. Действительно ли я люблю эту женщину, думал он. Она необходима мне. Она — моя жизнь. Но люблю ли я ее — эту закрытость, эту нервозность, это постоянное стремление контролировать? Как же меня раздражает, что она никогда ни в чем не уступает.

Он угрюмо уткнулся в тарелку с первым блюдом — равиоли с тунцом, которым можно было наесться до отвала. Он слышал жужжание пчелы, приглушенный шум голосов с английским акцентом за соседним столиком, где сидели пожилые мужчины. А потом он услышал голос жены, мягкий и уступающий:

— Я не такая, как ты. Мне не нужно заниматься чем-то, чтобы быть счастливой.

Подняв голову, Энрике заглянул в огромные голубые глаза, которые под ярким солнцем вечной весны Торчелло казались бледнее, чем обычно. Ее взгляд взывал к пониманию.

— И меня вечно мучает эта мысль, я чувствую, что недостойна тебя, если я не художник. Иногда мне кажется, что ты разлюбишь меня, если я не стану художником.

Энрике был ошеломлен. Он не подозревал, что она может так о нем думать. Но сразу возражать он не стал.

— В вашей семье вы все на этом помешаны. Каждый должен быть художником, творить, иначе он недостаточно хорош. Я люблю живопись. Я люблю фотографию. Но не хочу, чтобы это было моей профессией. Я пыталась превратить это в карьеру, но у меня ничего не вышло. Я не такая, как ты. Мне потребовалось время, чтобы это понять. Мне не нужно писать картины, чтобы быть счастливой. Я и так счастлива. Здесь и сейчас. С тобой. Так, как сегодня. — И она показала на сад, пожилых англичан, пчел, цветущие в октябре кусты, официантов в черных смокингах и, наконец, на самого Энрике. — Я счастлива, — повторила Маргарет, улыбаясь. — Если ты счастлив со мной такой, какая я есть, я счастлива.

Энрике знал, что ее обвинения небеспочвенны. Он потратил годы, стараясь излечиться от предрассудков, нытья, высокомерия и снобизма своих родителей, и, наверное, Маргарет страдала все это время.

Но он не стал оправдываться. Он повторял, пока не почувствовал, что она ему поверила, что его не волнует, если она больше никогда не возьмет в руку кисть или фотоаппарат, что она — это все, что ему нужно.

В эту минуту, минуту взаимного прощения в день их общего юбилея, он понял сущность своего брака. В этот солнечный полдень на Торчелло он понял: его всегда восхищало, что она была довольна своим местом на земле; что она олицетворяла все, что у него осталось. Он потерял отца, потерял веру в себя, веру в искусство; осталось осознание того, что самым ценным была та жизнь, которую она ему дала.