Ключи от Стамбула

Игнатьев Олег Геннадьевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЖЕРТВА РЕВНОСТИ ИНТИМНОЙ

 

 

Глава I

Поднявшись по привычке в шесть часов утра, генерал-адъютант Свиты Его Величества Николай Павлович Игнатьев, отметивший на днях своё тридцатидвухлетие, поцеловал жену, перекрестил годовалого сынишку, мирно посапывающего в своей детской кроватке, испросил у Бога милости и стал собираться на службу.

Его камердинер Дмитрий Скачков, добродушный богатырь с небесно-ясным взором, помог ему надеть мундир, поправил аксельбант, проверил, не низко ли свисает сабля, немного подвысил её и, сделав шаг назад, сказал довольным голосом: «Теперь хоть во дворец, хоть под венец».

— Под венцом был, а во дворец пора, — живо ответил Игнатьев, но весёлая улыбка, тронувшая его губы, быстро сошла с лица. Сказалась бессонная ночь, в течение которой он так и эдак кроил-перекраивал в уме канву вчерашнего спора с князем Горчаковым, человеком, прямо скажем, весьма «нессельродовских» взглядов на внешнюю политику России. Суть их разногласий давно была ясна обоим и касалась «больного человека», как в высших сферах называли Турцию, впадавшую время от времени в голодные обмороки из-за крайней расточительности её нового правителя султана Абдул-Азиза. Будучи главой Азиатского департамента, Игнатьев предлагал своему шефу внимательнее присмотреться к новому владыке Порты Оттоманской, с пониманием отнестись к его переустройству государства на европейский лад, во что бы то ни стало заручиться его дружбой и, не упуская времени, укреплять позиции России на Балканском полуострове. А «старик», как за глаза именовали князя Горчакова в Министерстве иностранных дел, коим он неспешно управлял-руководил с апреля тысяча восемьсот шестьдесят второго года, вместо дельного ответа пренебрежительно фыркнул.

— Дружба с султаном мне и даром не нужна.

Игнатьев начал возражать.

— Ваша светлость, Восточный вопрос существует и нам от него не уйти. Поэтому я полагаю, что в наше сумбурное время уже не достаточно для статуса России как великой империи ограничиваться моральной поддержкой православия. Нам надо самым спешным образом закладывать основы будущей государственности балканских народов.

— А кто против? — отозвался князь. — Я лично «за». — Но без восстаний, мятежей и революций.

Александр Михайлович снял с переносицы очки и, подышав на стёкла, стал отстранённо протирать их чистой, приготовленной заранее салфеткой, как бы давая тем самым понять, что не потерпит вольнодумцев в своём ведомстве — сотрёт их в порошок.

Игнатьев подался вперёд.

— Полностью разделяя вашу точку зрения, касающуюся восстановления позиций и территории России, утраченных после Крымской войны, я, тем не менее, хочу сказать, что потрудившись в Азиатском департаменте, выработал своё видение русской политики на Балканах.

— Оно мне известно, — хмуро отозвался князь и стал оценивать чистоту стёкол на свет, то отводя руку с очками от глаз, то приближая их к лицу.

— Тем более, — продолжил свою речь Николай Павлович. — Заботясь о независимости братьев-славян, мы вправе надеяться, что их государства станут нашей опорой при решении в интересах России проблемы проливов. Последние при известных условиях могут быть в любой момент открыты султаном для военного флота враждебных нам держав, что создаёт конкретную угрозу южному побережью нашей страны и мирной жизни на Кавказе. Я не исключаю возможности прямо договориться с Портой об изменении режима проливов в пользу России.

— Пустое дело! — отмахнулся князь. — Ваши фантазии не сочетаются с реальностью.

— Но, почему же фантазии? — не согласился с ним Николай Павлович. — Думая о будущем России, я считаю необходимым, чтобы славянское знамя принадлежало русскому царю.

— Да вы смутьян, а не политик! — гневно воскликнул Горчаков. — Думайте, что говорите. — Он спешно вооружился очками, поправил их на переносице, но тут же снял и отложил в сторону. — Ваша идея вредоносна и опасна. Она ведёт к вооружённому конфликту с Австро-Венгрией! Я ни за что не поддержу её, и баста! — Он хлопнул по столу ладонью и сердито поджал губы.

Игнатьев не сдавался, развивал свою идею.

— Если нам удастся зародить и воспитать в славянах чувство преданности императорской России, мы добьёмся того, что их земли на Балканах послужат отличным плацдармом для оборонительных и наступательных продвижений России на юге.

— Звонки бубны за горами, — мрачно покосился Горчаков. — Тут не знаешь, что случится завтра, а вы, словно ребёнок, увлекаетесь игрой воображения. — В словах вице-канцлера послышалась усталость человека, не желающего больше толочь в ступе воду. — Без союза с Германией и Австро-Венгрией нам не выйти из международной изоляции. Ступайте.

Николай Павлович встал, учтиво поклонился и уже в дверях услышал: — Если вы хотите занять моё место, то нам не сработаться.

Крайне расстроенный словесной стычкой с шефом, Игнатьев со службы заехал к родителям.

Мать сразу заподозрила неладное: что-то у сына не так, и заступила дорогу.

— С Катенькой повздорил?

— С Катенькой? — словно лесное эхо, безотчётно повторил имя жены Игнатьев и лишь потом ответил. — С чего вы взяли, матушка? У нас всё хорошо, я просто счастлив.

— Значит, по службе неприятности, — заключила Мария Ивановна и велела мыть руки. — За ужином отцу расскажешь. Кстати, как твое здоровье? Мне показалось, ты простужен.

— Был, — кратко ответил Николай Павлович и прошёл в столовую.

Павел Николаевич, собиравшийся уехать на лечение в Висбаден, выслушал сына и недовольный резкостью, допущенной им при разговоре с Горчаковым, велел нижайше просить у того прощения.

— Я ничего такого, — начал было оправдываться Игнатьев, но встретив строгий взгляд отца, повинно склонил голову. — Я понимаю.

После ужина они уединились в кабинете.

— Это всё она, гордыня, — сокрушённо произнес Павел Николаевич, набивая трубку табаком, — наше самолюбие. Князь опасается твоей ретивости, усматривает в твоих действиях угрозу для себя.

— Да я ничуть не интригую, — совершенно искренне сказал Игнатьев и торопливо добавил: — Я всего лишь говорю о том, что время, историческое время, как-то странно ускорило бег, и надо это чувствовать, не отставать, идти быстрее, по возможности опережать события, а не плестись в хвосте, и это, по всей видимости, обижает «старика».

Отец понимающе кивнул и в его назидательно-суровом тоне появились нотки теплоты.

— Я думаю, есть смысл тебе отправиться куда-нибудь послом, побыть в тени, дождаться, когда хмурое твоё начальство сменит гнев на милость, а? Ведь ты же сам сейчас сказал, что надобно уметь опережать события.

— Об этом я и думаю теперь.

Попрощавшись с родителями, Игнатьев приехал домой, переоделся и, отказавшись от ужина, заглянул в детскую. Павлушка уже спал, крепко прижав к себе «итю», плюшевого медвежонка с пуговично-круглыми глазами.

— Ждал тебя, ждал и сомлел, — с лёгким укором в тоне сообщила жена и, когда они вошли в гостиную, поинтересовалась, «что нового в Европах»?

— Я думаю, что в скором времени ты это будешь знать лучше меня, — усаживая её рядом с собой на диване, грустно вздохнул Николай Павлович и вкратце рассказал о стычке с Горчаковым. — Мы разошлись с ним во взглядах.

Я настаиваю на самостоятельной внешней политике России, а наш светлейший лебезит перед Европой, соглашается на роль несчастной жёлтой обезьяны.

— Обезьяны? — В глазах Екатерины Леонидовны читалось явное недоумение.

— Представь себе.

— Я что-то не улавливаю смысл. Вернее, мне понятно, что Европе хочется, чтоб мы копировали её действия, мартышничали, так сказать, но почему ты говоришь о «жёлтой» обезьяне? Тем более, «несчастной».

— Сейчас объясню, — пообещал Игнатьев. — В глубокой древности самым изысканным лакомством у китайских обжор был мозг жёлтой обезьяны.

— Фу! — брезгливо сморщилась Екатерина Леонидовна и даже выставила вперёд руки, будто её пытались угостить мерзейшей гадостью. — Как это можно есть?

— Не знаю, Катенька, не представляю, — ответил ей Николай Павлович. — Вся штука в том, что мозг вычерпывали чайной ложечкой у верещавшей живой обезьяны, спилив ей купол черепа.

— Жив-о-ой?!

Екатерина Леонидовна икнула и зажала рот руками.

В глазах читался ужас.

Игнатьев ласково привлёк её к себе.

— Забудь, забудь. Всё это, видимо, легенды и не больше. Мифы Поднебесной.

Жена легонько помотала головой, как отгоняют морок сновидения, и вскоре они вновь заговорили о программе Горчакова и о том, что волновало Николая Павловича как христианина.

— Славяне должны чувствовать плечо России.

— Ты у меня идеалист, Коленька.

— Что делать, такой уродился. Но, если трусоватость Горчакова мне во многом понятна, хотя и возмущает, то такие люди, как его приспешник барон Жомини и мой сослуживец Стремоухов, распускающие сплетни о моих мнимых интригах, направленных против светлейшего, постыдно бесят!

— Смирись, смирись и попроси прощения. Ведь ты же должен понимать, что в любом деле, в любом обществе, человек чести непременно сталкивается с людьми подлыми, завистливыми, алчными, и надо ли столь бурно рефлектировать? Наши намерения всегда расходятся с действительностью.

— Да? — с лёгкой обидой в голосе воззрился на жену Николай Павлович. — Следуя этому догмату, я должен признать, что ты не собиралась выходить замуж за меня, мечтала о ком-то другом, но обстоятельства понудили, и ты дала согласие на брак?

— Нет, ты ей-богу, смешной! — всплеснула руками Екатерина Леонидовна и тотчас же поцеловала его в нос. — Честное слово.

— Это почему же?

— Да потому, что чересчур прямолинеен.

— Я? Прямолинеен? — Игнатьев шутливо насупился. — Да меня иначе, как «хитрюгой», никто в МИДе и не называет, да и смог бы человек прямолинейный обвести вокруг пальца таких мошенников и плутов, какими выказывали себя лорд Эльджин и барон Гро в Китае, не говоря уже о министре финансов Су Шуне, о которых я тебе рассказывал, не так ли?

Екатерина Леонидовна слегка отстранилась и стала всматриваться в его лицо.

— Ты что, обиделся?

— Немного, — буркнул Николай Павлович.

— Вот глупенький, — погладила она его по голове. — Я назвала тебя прямолинейным совсем не потому…

— А почему? — не давая ей закончить фразу, озаботился Игнатьев, едва не задохнувшись от прилива нежности.

Жена прижалась, положила голову ему на грудь и горячо зашептала.

— Ты даже не представляешь, даже не догадываешься…

— О чём?

— О том, что ты превзошёл все мои ожидания. Я даже не могла мечтать о таком замечательном, прекрасном, необыкновенном муже, о таком нежном и заботливом отце для нашего ребёнка. Ты только посмотри, как Павлик тебя любит, как он льнёт к тебе, да я сама не в силах оторваться. Правда-правда! Я ужасно мучаюсь, скучаю, когда ты меня бросаешь ради службы. Нет-нет, да и заплачу.

— Отчего?

Екатерина Леонидовна ещё теснее прижалась к нему.

— От счастья, Коленька, от счастья. Если бы ты знал, какая это радость глотать слёзы счастья! Я очень тебе благодарна за них и за всё. За то, что мы с тобой, словно ключик и замочек, подходим друг другу. — Она тихо засмеялась. — Понимаешь?

Не говоря ни слова, Николай Павлович подхватил её на руки и понёс в спальню. Он тоже был счастлив.

Вспомнив прошедшую ночь, вчерашний разговор с отцом и размолвку с Горчаковым, Игнатьев глянул на часы, стоявшие в прихожей, сверил их с карманными и дал знать Дмитрию, что время одеваться. Тот живо повернулся к гардеробу.

— Один секунд, погрею шубу.

— Дмитрий, — удержал его Игнатьев. — Я не барышня.

— Так лихоманка-то вчерась ещё трясла, — ворчливо произнёс Скачков и хмыкнул с явным осуждением.

— Это вчера, — сказал Николай Павлович, поймал рукав зимней шинели, оделся, надвинул фуражку на лоб, как это делал государь и, окинув взглядом своё отражение в зеркале, повернул голову к жене, вышедшей проводить мужа.

— Шею закутай, — сказала она озабоченным тоном.

— Катенька, — натягивая перчатки, успокоил он её. — Кашель прошёл.

— Прошёл, а ночью-то слыхала, — Екатерина Леонидовна решительно поправила на его шее тёплый шарф и с напускной ворчливостью добавила: — Нет слушать жену, так всё своё.

Лакей открыл дверь — и тотчас пахнуло морозцем.

Вдоль Гагаринской набережной за ночь намело сугробы.

Санки, запряжённые двумя орловскими рысаками, стояли у парадного крыльца, и кучер Василий, пропахший сеном и сыромятной упряжью, нетерпеливо перебирал вожжи.

Игнатьев запахнул шинель, устроился поудобней, и кони резво побежали — свернули на Невский проспект.

 

Глава II

Испросив аудиенции у Государя Императора, Николай Павлович чистосердечно поведал ему о тех «трениях», которые возникли у него со светлейшим князем Горчаковым и выразил желание оставить пост директора Азиатского департамента.

— Мне хочется живого дела, — вполне твёрдо, но с просительной ноткой в голосе обратился он к Царю, прекрасно зная, что тот любит малость покобениться; любит, чтобы его упрашивали. Была в нём эта, чисто женская, черта.

— И кем же ты намерен быть? — с неудовольствием спросил Александр II, уже имевший разговор со своим канцлером. — Я мыслю тебя дипломатом.

— Послом в Персии или же в Турции, — кратко ответил Игнатьев.

Четырнадцатого июня тысяча восемьсот шестьдесят четвёртого года генерал-адъютант Свиты Его Величества Николай Павлович Игнатьев Высочайшим Указом был назначен посланником при Порте Оттоманской с годовым окладом содержания в сорок девять тысяч рублей серебром, не считая «подъёмных». Через два дня он дал обед своим сослуживцам Азиатского департамента и стал готовиться к отъезду.

Посовещавшись с женой, Николай Павлович дал в газету объявление, продал за бесценок всё, что посчитал лишним, а оставшаяся мебель, домашняя утварь и часть гардероба — более шестидесяти ящиков! — отправились в родовое село Новое. Имущество и самоё усадьбу Новскую пришлось застраховать, опять-таки войдя в убыток и не особо рассчитывая на доходы от имений. Вести из деревни приходили грустные: посевы погубила засуха. Всего один дождь с весны был; а это, значит, и коренья будут плохи, и прибыток нулевой. Да и вообще после раскрепощения крестьян никто из соседей помещиков о прибавке дохода не думал. Каждый прикидывал, как бы перевернуться в трудное время так, чтобы вконец не обанкротиться. К тому же, горели леса — дышать было нечем.

«Да будет воля Божия и Государя!» — думал про себя Николай Павлович, прекрасно сознавая, какие тягостные, крайне ответственные и неблагодарные обязанности взваливает он на свои плечи, отправляясь послом на Туретчину.

— Видно, суженого конём не объедешь! — говорил он жене, как бы оправдываясь перед ней за своё неумение подлаживаться к начальству и досадную природную горячность.

Первого августа Игнатьевы тронулись в путь и через три дня прибыли в Вену, обрадовав родителей своим прибытием. Отец и мать лечились в Висбадене, где два года назад они благословили своего старшего сына на бракосочетание с юной княжной Екатериной Голицыной, когда он утешал их своим близким присутствием после возвращения из Поднебесной.

Таинство венчания совершено было в местном православном храме, и с тех пор памятная дата этого счастливого события — второе июня — стала для Николая Павловича сугубо почитаемой, едва ли не священной. Жена у него прелесть! Катенька общительна, добра, умна и восхитительно красива. Особенно прекрасны у неё глаза с их одобрительной улыбкой; а лоб, а нос, а губы — настолько хороши, что передать нельзя! Да и как передать словами то, что тянет целовать? — тянет так сладостно, неодолимо, словно затягивает в сон, в сладчайший омут забытья, когда теплынь и льётся лунный свет…

— Мы не теряем надежды на посещение вами нас на новом месте, — видя самое сердечное отношение к себе, проговорила Катя, обращаясь к Павлу Николаевичу и Марии Ивановне, которые с первых же дней её замужества стали относиться к ней, как к родной дочери.

Отец замялся.

— Может быть.

— Нет, в самом деле! — поддержал жену Игнатьев, поцеловав её прелестную, обнажённую выше локтя руку. — Всего двадцать три часа морского путешествия!

— И даже восемнадцать при хорошей-то погоде летом, — прильнула щекой к его плечу Екатерина Леонидовна, всем своим видом выражая упоительное счастье ничем не омрачённого супружества.

— Неужели это непреодолимое даже для Вашей родительской любви препятствие? — с лёгкой укоризной в голосе спросил Николай Павлович и, не дождавшись ответа, умолк. Отец не доверял морской стихии.

Провожая сына в Стамбул, Павел Николаевич просил писать как можно чаще, а мать, всплакнув, перекрестила.

— Мои вы ненаглядные, храни вас всех Господь!

Добравшись до Одессы, Игнатьев не стал дожидаться комфортабельного парохода и на старенькой «Тамани», чей корпус был изъеден ржавчиной, двадцать второго августа добрался до Константинополя. В море их жестоко потрепало: штормило-мотало два дня, но в Босфор судно вошло при тихом ветре. Небо прояснилось, воды пролива вновь приобрели глубокий изумрудный цвет. Выглянувшее солнце сразу же придало всем, кто оказался в этот миг на набережной курортного местечка Буюк-Дере, где находилась летняя резиденция российского посольства, радостно-праздничный вид.

Константинополь со стороны Босфора открылся во всей своей красе, увенчанный гигантским куполом Святой Софии, находящейся под неусыпной стражей четырёх суровых минаретов.

Лодка «забежка» подплыла к «Тамани», моряки завели якорь в нужное место и в тот миг, когда загрохотала цепь, и пароход окончательно встал напротив летней резиденции российского посла, со стороны портовой крепости — один за другим — раздались пушечные выстрелы числом семнадцать, согласно принятому этикету.

Русский военный корвет, стоявший на стамбульском рейде, так же отсалютовал новому послу России.

Ступив на берег, на деревянную пристань напротив ворот посольской дачи и поочерёдно пожимая руки своим константинопольским сотрудникам, Игнатьев хорошо осознавал, что все они сейчас гадали об одном: уживутся они с ним, освоятся ли под его началом, или начнут разбегаться по более уютным, комфортабельным углам?

Каждый из них помнил, что новая метла по-новому метёт и что перемена начальства уже перемена судьбы.

Высокий, статный, крепкого телосложения, с оживлённым выражением лица и тёмно-карими глазами, в которых всякий мог увидеть добрый нрав и редкий ум, Николай Павлович чувствовал себя просто переполненным любовью; будь обстановка менее официальной, не столь торжественно-помпезной, он каждого бы заключил в объятия и дружески расцеловал. Во-первых, многих он когда-то лично принимал на службу, приводил к дипломатической присяге, воспринимал как близких, по-семейному родных людей, а во-вторых, он привык поступать так, как диктовало ему сердце, сокровенные уголки которого были до краёв заполнены сейчас весёлостью и благодушием. Поэтому, охотно пожимая руки своим дипломатам и вежливо раскланиваясь с их миловидными жёнами, он надеялся на сердечное взаимопонимание всех членов миссии, которых он всемерно уважал за их нелёгкий «закордонный» труд. Это уважение читались на его лице даже при самом беглом взгляде.

Николай Павлович уже бывал в Константинополе: последний раз в июле шестьдесят первого года, когда от имени правительства поздравлял Абдул-Азиза с восшествием на престол, поэтому не стал тратить время на разглядывание окрестностей, а сразу же попросил Николая Дмитриевича Макеева, первого драгомана посольства, набросать психологический портрет Абдул-Азиза.

— Хотя бы в основных чертах.

Николай Дмитриевич сказал, что султану нравится не резкое, а мягкое произношение: Азис.

— И каков он? По воспитанию, по склонностям, по своим взглядам?

— В чём-то он похож на умершего брата Абдул-Меджида I, но в очень малой степени. Скорее, он его антипод. Судите сами. Воспитывался евнухами и учителями ислама — туркменами из Бухары и Самарканда.

— Это уже многое значит, — заметил Игнатьев.

— Конечно, — согласно кивнул драгоман. — Особенно, если учесть, что при дворе османов всегда толклись бухарские евреи, нарочно принимавшие ислам.

— В Испании они католики, в Англии протестанты, а в России православные.

Николай Дмитриевич кивнул и вновь заговорил.

— Образование Абдул-Азис получил восточное.

— В смысле, арабское? — желая уточнения, спросил Николай Павлович и предложил драгоману сельтерской воды. Тот с благодарностью выпил, промокнул губы платком и зажал его в руке.

— Ни арабское, ни персидское, а туркмено-монгольское, как все древние ханы.

— Чингизиды?

— Они самые, завоеватели, — с ноткой иронии в голосе уточнил Макеев. — Главным в его воспитании были джигитовка и гимнастика. Насколько мне известно, его по сей день окружают горские джигиты и пехлеваны — силачи. В отрочестве он любил возиться с дикими зверями в дворцовом зверинце, обожал птиц, которых у него было великое множество, со всех концов света. Предметом его забот являлся бой петухов, гусей и других птиц. Часто для потехи он отсекал дамасской саблей ноги у дерущихся кочетов и хохотал до колик в животе, глядя на их кувыркание.

— Задатки настоящего тирана, — заключил Игнатьев и недовольно повёл головой. — Свирепый тип.

— От него можно ждать чего угодно, — предупредил драгоман. — Любой фортель может выкинуть. Это у него наследственное, от отца. Тот в ярости был просто страшен. Ударом кулака сбивал с ног виноватого, вспрыгивал на него и топтал до посинения. Ещё и шпорами терзал, пытаясь ослепить. Султан Абдул-Азис в него, он деспот по натуре.

К концу беседы Игнатьев уяснил для себя основной принцип правления османов: «Я так хочу и так должно быть».

 

Глава III

Затем он уединился в своём кабинете с военным атташе посольства полковником Генерального штаба Виктором Антоновичем Франкини, поговорил с ним о сугубо секретных делах и, глянув на часы, пригласил его к обеду.

— Прошу ко мне.

Они прошли в небольшую гостиную, в которой за общим, великолепно сервированным столом, уже сидели многие чины посольства.

Николай Павлович всегда был радушным хозяином и щедрым хлебосолом, искренно считая, что нельзя всё время быть в мундире, застёгнутом на все пуговицы. Человек лишь тогда и хорош, когда умеет радоваться людям и в меру сил своих творить добро.

Во время обеда Новиков предупредил его о том, что английский посол сэр Генри Бульвер-Литтон на днях должен прибыть в Стамбул, возвращаясь из отпуска, а вот французский посланник, маркиз де Мустье, умный, способный, но и склочный донельзя, уже прервал свой отдых и вернулся к служебным делам.

— Человек он лживый, страстный, с непомерным воображением и самолюбием, — перечислял свойства характера французского коллеги Евгений Петрович и для большей убедительности загибал пальцы на левой руке. — Общаться с ним неимоверно трудно.

— Спасибо за подсказку, — поблагодарил его Игнатьев. — Теперь я буду знать, что он человек жёлчный и недоброжелательный.

— Сплетник и завистник, каких мало. Прирождённый интриган, — добавил Новиков.

— Насколько мне известно, — сказал Николай Павлович, переходя от личностных оценок маркиза де Мустье к дипломатическим проблемам, — Франция старается затянуть нас временно в свои объятия, заигрывает с нами, но вовсе не для того, чтобы быть в союзе с нами, а только чтобы возбудить ревность Англии и Австрии. Ей хочется понудить их, в особенности первую, был податливее на свои предложения. Наполеон III надеется, что сблизившись с Британией и пощипав Австрию, он поднимет Польский вопрос и затеет с нами драку.

— Упаси Бог! — воскликнул второй драгоман Михаил Константинович Ону, женившийся недавно на племяннице старшего советника МИДа барона Жомини и сблизившийся таким образом с теснейшим горчаковским окружением. — Этого нам только не хватало!

— В самом деле! — переводя его реплику в шутку, рассмеялся Игнатьев. — Мало того, что нам предстоит реконструкция летней резиденции, так мы ещё должны вести ремонт основного здания в Константинополе. — Он покачал головой и с явным огорчением заметил: — Крыша течёт, чердак вот-вот обрушится, своды треснули. Когда идёшь по коридору, пол ходуном ходит.

— Это только наверху, на третьем этаже, — поспешил оправдаться Евгений Петрович. — А трещины в стене легко замазать.

— Вот именно, замазать, — с неудовольствием откликнулся Николай Павлович. — Большая зала остаётся неотделанной, куда ни глянешь — горы мусора. А мы намерены в день Тезоименитства Государя Императора дать первый русский бал!

Новиков пристыжено молчал. Лицо его мгновенно изменилось, налилось краской, словно его охватило чувство крайней досады за то, что он ждал похвалы, а дождался нагоняя. Глядя на него и вспоминая присланные им отчёты о проводимом во дворце ремонте, Игнатьев неодобрительно хмыкнул. — А сколько толков в Петербурге о чудесном помещении Посольства! Сколько «ахов»! — Он помолчал и, не желая уязвлять более самолюбие своего нерасторопного предшественника, обратился к Эммануилу Яковлевичу Аргиропуло, первому драгоману посольства. — Вы что-то хотели спросить?

— Да, Ваше высокопревосходительство, — подтвердил тот. — Здесь поговаривают, что Кавказский Наместник хочет выселить в Турцию черкесов, убыхов, абадзехов, гоев, и всех незамирившихся горцев. Вам об этом что-нибудь известно?

Николай Павлович взял со стола салфетку и, промокнув усы, отложил её в сторону.

— Впервые слышу. Но если это так, — произнёс он, глубоко задумавшись, — в этом кроется какая-то загадка. Разве для того этого делается, чтобы доказать, что мы не способны к управлению, к владычеству над азиатскими народами, что у нас один кулак справляется с горцами? — Он поджал губы и слегка наклонил голову, всем своим видом показывая, что, будь его воля, он сделал бы всё необходимое, дабы охладить административный пыл великого князя Михаила Николаевича, нимало не сомневаясь в действенности своих доводов и его благоразумии. — Переселение горцев с черноморского берега, возможно, и было обоснованно в течение вооружённых с ними столкновений, ради скорейшего прекращения борьбы, но продолжение этого выселения — позор для русского правительства.

— Да, да! — воскликнул Эммануил Яковлевич, которому ответ Игнатьева показался изумительным по смелости и, честно говоря, обворожительным. — Именно так и можно понимать сию угрозливую акцию. Зачем отдавать туркам сотни тысяч живого, крепкого народонаселения?

— Мы и так уже отдали им целую армию в течение последних четырёх лет! — возмущённо заметил полковник Франкини и, не ведая, как лучше справиться со своим гневом, резко воткнул вилку в кусок мяса, лежащий на его тарелке. — Почти шестьсот тысяч горцев! Неужели у нас такой переизбыток населения?

— Я полностью с вами согласен, — откликнулся Николай Павлович, обращаясь к своему атташе и переводчику. — Подобное переселение — явление ненормальное в жизни народов. Его нельзя сравнить с ирландским. В случае войны с Англией в Средней Азии, даже с Турцией и Персией, стоило двинуть нам множественные толпы кавказцев, и вся Азия была бы наша.

— Несомненно! — встал на его сторону Франкини и глаза его воинственно сверкнули. — А наш иерусалимский консул пламенно стоит за выселение.

— Надо будет с ним поговорить, — сказал Игнатьев, понимая, что речь идёт об Андрее Николаевиче Карцове, человеке нервном и своеобразном. — Возможно, мне удастся переубедить его.

После обеда он разговорился с настоятелем посольской церкви архимандритом Антонином (Капустиным). Николай Павлович расспросил его о насущных заботах, обещал всячески помогать в благих делах и с особым приподнятым чувством отстоял с женой на всенощной, на указанном ему «посольском месте».

В субботу они исповедались, миропомазались, а в воскресенье причастились Святых Христовых Тайн вместе с Павлушей, которого всю службу держал на руках Дмитрий Скачков.

 

Глава IV

Прошло совсем немного времени и султан Абдул-Азис, приняв верительные грамоты у иностранных дипломатов, почтительно склонявших голову перед его величеством, владыкой Порты, устроил в их честь торжество, на котором жена русского посла Екатерина Леонидовна Игнатьева была единодушно признана королевой бала!

Абдул-Азис галантно вручил ей презент: изумительную диадему и колье.

Это был поистине царский подарок: в колье сверкало девять бриллиантов, а в диадеме — девяносто!

Ослепительное украшение.

— Я не знаю, как выглядела Афродита, но смею думать, что она бы не решилась примерить эту диадему, стоя рядом с вами перед зеркалом, — сказал он с изысканной дерзостью. Сказал чуть слышно. По-французски.

— Я очень тронута, ваше величество, — почувствовав, как слёзы счастья застилают ей глаза, промолвила Екатерина Леонидовна, впрочем, с приятным достоинством. — Вы так благосклонны ко мне, так щедры, что я невольно умолкаю, дабы не наскучить вам своей излишне пылкой болтовнёй.

— А? Каково? — наклонился посланник Пруссии граф Брасье де Сен-Симон к уху своего секретаря, услыхав её блистательный ответ. — Да она больше дипломат, нежели сам Игнатьев. Не зря австрияки боятся, что новый посланник России со своей супругой вскоре будут чувствовать себя в Константинополе, как на посольской даче. — Заметив взгляд австрийского посланника, не очень дружелюбного при встречах, он горделиво вздёрнул подбородок, рисуясь, подкрутил усы и нарочито приосанился. — Я вдруг поймал себя на мысли, что сядь она на российский престол, многие бы вскоре поняли, что такую штучку голыми руками не возьмёшь!

— Она и держится как настоящая царица, — внезапно севшим голосом ответил секретарь, не отводя восхищённого взора от супруги русского посла. — И держится она так не потому, что «королева бала», а потому что рождена быть ею.

Он был взволнован до крайности.

— Екатериной III? — спросил Брасье де Сен-Симон, и его секретарь молча кивнул, мол, да, Екатериной III.

Фурор, который произвели красота и обаяние молодой русской посольши, был поистине необычайным.

— У неё прелестная улыбка, — прикрывая дряблое лицо своё китайским веером, с восторгом прошептала баронесса Редфильд находившейся подле неё жене французского посла.

— А глаза? — спросила та, пытаясь рассмотреть в лорнет лицо мадам Игнатьевой.

— И столько сдержанности, столько благородства, — не отвечая на вопрос, но продолжая источать восторги, произнесла баронесса, провожая взглядом своего супруга, известного банкира Жана-Доминика Аарона Редфильда, степенно направлявшегося в сторону буфета.

— Да, падишах не сводит с неё глаз, — со вздохом зависти произнесла супруга итальянского посланника своему мужу, который хмуро отозвался:

— В то время, как она их опускает.

— Это чудо! — продолжала восхищаться итальянка, не сводя глаз со столь красивой «королевы бала». — Вот оно искусство покорять сердца мужчин.

— Сердца монархов. Так будет точнее.

— Она божественна! На вид ей лет семнадцать.

— На самом деле она старше.

— И на много?

— На пять лет.

— Выходит, ей уже за двадцать… двадцать два?

— Считай сама.

Судя по репликам и пересудам, женским и мужским оценкам, новоявленная «королева» не прилагала никаких усилий, чтобы понравиться султану. Напротив, складывалось впечатление, что она страшится влюбить его в себя.

Старший советник прусского посольства, высокий, синеглазый, обаятельный блондин в отлично сшитом фраке, сойдясь возле буфета со своим коллегой из британской миссии и явно поджидая направлявшегося к ним барона Редфильда, любителя шампанских вин, смешливо скривил губы.

— Наши посольские куклы сразу сникли.

Лакей поднёс ему фужер с «Madame Kliko» и он привычно снял его с подноса.

— Вы только посмотрите на жену австрийского посла: самолюбие её потрясено, это уж точно.

Англичанин усмехнулся и, пригубив свой бокал с вином, пустился в небольшое рассуждение.

— Иначе и быть не могло. Стоит женщине увериться в своём очаровании, в той красоте, которой обладает её тело, магически влекущее к себе сердца и взгляды, с ней происходит резкая метаморфоза, и там, где она раньше уступила бы разумной мужской логике, нисколько не смущаясь этим фактом, её собственная начинает бунтовать и требовать — нет, не поблажек и уступок! — это бы ещё куда ни шло, а полной, так сказать, капитуляции чужого, не угодного ей, мнения.

— И с этим ничего нельзя поделать? — спросил советник прусского посольства с тем выражением весёлого лица, когда любой вопрос, пусть даже философский, кажется уже не столь и важным.

— Ничего. — Англичанин встряхнул головой и поправил свои волосы, не столько золотисто-светлые (при ярком свете люстры), сколько жёлто-рыжие с густым тёмным отливом. — Любой диктат, будь это диктат власти или диктат красоты, всегда больно гнетёт и мягким не бывает. Он может таким лишь казаться, причём, казаться людям посторонним, обособленным от непосредственной его «давильни».

Синеглазый блондин вскинул бровь, изумлённо воскликнул: — Ну, надо же! — и внове обратил свой взор на миловидную жену австрийского посла, которая стояла, чуть не плача, обиженно покусывая губы.

— Вы только посмотрите на неё! Она едва скрывает свою ярость.

— Вас это удивляет? — спросил рыжеволосый дипломат, пряча улыбку превосходства.

— Я ей сочувствую, — ответил обаятельный блондин, невольно потирая подбородок. — Мы все привыкли избирать её царицей бала, а теперь, мне кажется, она готова разрыдаться.

— Это вы о ком? — спросил с лёгкой одышкой барон Редфильд, неспешно подавая ему руку для пожатия.

— Да так, — пробормотал советник прусского посольства, переглянувшись с англичанином. — О милых сердцу дамах.

— О мнимых и действительных кумирах, — с крайней почтительностью пояснил британский дипломат, стараясь уловить реакцию барона на свои слова.

— О мнимых говорить не стоит, — назидательно сказал в ответ банкир и почти залпом выглотал шампанское. — А бал сегодня, в самом деле, цимес!

— Чем же он вас восхитил? — добавив к почтительности толику мягкой иронии, вызванной словечком «цимес», с полупоклоном спросил англичанин.

— На нём впервые победила красота.

— А что побеждало до этого?

— Скука.

Весь вечер Екатерина Леонидовна не отходила от Игнатьева, опираясь на его правую руку, галантно согнутую в локте. Сам же Николай Павлович, ведя беседу с тем или иным интересующим его лицом, нет-нет да и поглядывал на неё восторженно-блестящими глазами.

Когда начались танцы, музыка вынесла их почти на середину залы, и всякому, кто наблюдал за ними, стало ясно: не было ещё в дипломатическом сообществе Константинополя более прекрасной супружеской пары.

В кулуарах иностранных миссий заговорили о «русской угрозе».

— Эдак всё золото Порты перекочует к Игнатьевым! — возмущался австрийский посланник, верный политической традиции Габсбургов «лавировать и ловить рыбку в мутной воде».

— Да чёрт бы с ним, с этим золотом! — негодовал английский посланник лорд Литтон (сэр Генри Даллинг и Бульвер), имевший обширные связи в турецком обществе и ревниво усмотревший в благосклонности султана охлаждение к той политике, которую он рьяно проводил в Константинополе. — Боюсь, что посольская чета Игнатьевых в скором времени будет не менее опасна, чем два новейших броненосца, которые мы строим для султана! А может, даже превзойдёт их по своей военной мощи.

Прусский посланник граф Брасье де Сен-Симон дальновидно избегал громких высказываний и молчаливо соглашался с сэром Бульвером. Зато посол Франции, в глазах которого не гас огонь самодовольства, снисходительно похлопывал по плечу своих приунывших коллег и во всеуслышание заявлял, что никому не суждено первенствовать в Константинополе, пока в нём пребывает он, маркиз де Мустье!

Бахвальство француза дико возмущало представителя Италии: он хмурился… и соглашался.

Франция и впрямь первенствовала в Турции. Всё решалось так, как ей хотелось.

А бальная зала сияла! Кружилась в глазах раскрасневшихся дам. Оркестранты честно отрабатывали деньги: наяривали от души. Пыль столбом стояла — все плясали.

— Хороши балы у падишаха! — радовался жизни третий секретарь австрийского посольства и, глядя на него, все понимали, что не стоит увлекаться анисовой водкой, как это делают турки, которым Аллах запретил пить вино. Зато пахлава и шербет расчудесные.

— Отличный бал.

— Скандалиозный.

По мере того, как голоса мужчин становились всё громче, а смех развязней, дамы начинали усиленно шушукаться и деловито переглядываться между собой, как переглядываются охотники, сидя в засадном лабазе, сооружённом из жердей и веток, недалеко от того места, где должен появиться зверь, будь это бурый увалень медведь, хозяин леса, или же благородный олень. Многие при этом улыбались, что-то отмечая про себя. И наводили кое на кого лорнеты.

 

Глава V

Познакомившись ближе с представителями иностранных государств в Константинополе, Игнатьев пришёл к выводу, что преобладающее влияние на Востоке имели Англия, Франция и Австрия — три европейских державы, участницы в Крымской войне, подписавшие Парижский договор 1856 года. Все наиболее важные вопросы международной политики решались ими без участия России.

Недоверие и ненависть турецких министров к русским были очевидны. Порта избрала для себя путь постоянной конфронтации и противилась любому делу, которое начинала Россия. Имея министерство иностранных дел, Турция заключала международные трактаты, отправляла и принимала посольские миссии, а её военное ведомство формировало армию и флот, которые обеспечивали калифату прочный суверенитет. Но истинными хозяевами Турции являлись иностранные финансовые воротилы.

Главными стамбульскими банкирами считались армяне, но кредитную политику Порты выстраивали вовсе не они и направляли её в нужное им русло далеко не те, чьи предки помогали ветхозаветному Ною благополучно спуститься с заснеженной вершины Арарата со всем его досточтимым семейством. Англия и Австро-Венгрия с одной стороны, Пруссия и Франция с другой, без всякого стеснения диктовали свои требования правительству Турции, присвоив себе «право» помыкать им, как стадом баранов. Без всякого стыда они заключали между собой публичные договора и секретные соглашения, непосредственно касавшиеся судеб пока что единой османской империи. Многие её земли, формально остававшиеся под властью султана, на самом деле давно находились под «опекой» иностранных государств. Сербию всё больше и больше подгребала под себя Австро-Венгрия, Тунис со всех сторон окружала заботой Франция, а на Кипр и Египет нацелились штыки английских штуцеров. Иностранные инструкторы муштровали турецких солдат, руководили флотом, заседали во многих комиссиях и всевозможных учреждениях. «А мы чем хуже?» — задавался вопросом Игнатьев, изучая положение дел в оттоманской империи и приходя к убеждению, что России, много пострадавшей от столь беспокойного соседа, каким являлась и продолжает оставаться Турция, нужно держать ухо востро и держать руку на пульсе «больного человека».

Этим же вопросом, похоже, задавался и Евгений Петрович Новиков, хорошо знавший экономическое положение Турции и постаравшийся ввести в курс дела нового посла, время от времени потирая большой чистый лоб с крупными залысинами, (очень похожий на игнатьевский), или барственно выпячивая нижнюю губу, придававшую ему несколько чванливый вид.

— Вы должны знать, — предупредил он Николая Павловича, — что внешняя торговля калифата во многом подчинена интересам чужеземных монополий. Внутренний рынок тоже трещит по швам, испытывая натиск со стороны иностранных фирм и компрадорской агентуры.

Слушая своего предшественника, явно гордившегося своими пышными усами с бакенбардами а-ля Александр II, иначе не оглаживал бы их столь часто, Игнатьев вскоре понял, что иноземным концессионерам принадлежали все железные дороги с их таможнями, складскими зданиями и путевыми сооружениями, включая вокзалы, перроны и станционные горки. Судя по остроумной реплике Евгения Петровича, даже вороны, сидевшие на ветвях привокзальных деревьев, каркали с прононсом, на манер французских. Рудники и копи, шахты и каменоломни, не считая крупных фабрик и заводов, всё принадлежало иностранцам.

— Дело дошло до того, — всё больше повышая тон, говорил Новиков, и его прямые брови начинали отчасти кривиться, — что Оттоманский имперский банк принадлежит отнюдь не султану, не министерству финансов, как можно было бы предположить, а всё тем же англо-саксам и французам, пользуясь всеми правами государственного банка Турции, включая право эмиссии банкнот.

— И что султан? — поинтересовался Николай Павлович, отдавая должное обширным познаниям своего собеседника, о котором слышал много лестного от его бывших подчинённых, постоянно отмечавших его деятельный ум, исключительное трудолюбие и безукоризненную честность.

— Да ничего, — разводил руками Новиков. — Члены его правительства не допускаются ни к управлению этим банком, ни к контролю над его деятельностью.

— Хорошенькое дельце! — хмыкнул Игнатьев, крайне возмущённый таким положением дел. — Мало того, что англичане и французы открыто унижают турок на их собственной земле, так они ещё и мину под суверенитет Турции подкладывают! Того и гляди, обанкротят её в одночасье.

— Опозорят на весь мир, — согласился с ним Евгений Петрович и саркастически добавил: — Ещё и простодырой обзовут, дурой гулящей.

— И ворота испакостят дёгтем, — рассмеялся Николай Павлович, невольно поддаваясь игре воображения.

Евгений Петрович Новиков, собираясь к переезду в Вену, куда он был назначен поверенным в делах, и окончательно передавая Игнатьеву посольское «хозяйство», не преминул заметить, что представители держав, скрытно враждующие между собой по большей части из-за личных интересов и принципиальных разногласий, всегда действуют сообща, как только надо насолить России.

— Ну, что же, — ответил Игнатьев. — Мы тоже приучены к шуткам.

— В каком смысле?

— Насыплем им перца под хвост.

— Хорошо бы, — без особого энтузиазма пробормотал Новиков и вяло пожал руку на прощанье. Так пожимают руку тем, чьи мысли в глубине души не одобряют.

В дверях он задержался и слегка наморщил лоб.

— Да, вот еще что, Николай Павлович, готовьтесь к тому, что к вам срочно нагрянет французский посланник маркиз де Мустье и в самой категорической форме потребует, как он изволил выразиться, сатисфакции.

— По поводу чего? — насторожился Игнатьев.

— Да так, — замялся Евгений Петрович, — по поводу одного казуса. Не сразу и скажешь, какого он рода. То ли дипломатического, то ли физического.

— А в чём, собственно, дело?

— Дело в том, что дней за десять до вашего прибытия в Константинополь наш андрианопольский сотрудник, временно исполняющий обязанности консула, господин Леонтьев, отходил хлыстом француза: консула Дерше.

— За что же, позволительно спросить?

— А вот за что, — немного оживившись, но всё ещё стоя в дверях, ответил Новиков. — За оскорбление, которое тот, якобы, нанёс ему как представителю России, позволив себе дурно говорить о ней.

— Вот молодец! — с жаром ответил Игнатьев. — Все бы так поступали! Отстаивали честь России.

Едва за Новиковым закрылась дверь, как в её проёме после предварительного стука показалась голова Ростислава Филипповича Краснобаева, посольского врача.

Крепкий, плотный, толстощёкий, излучающий уверенность в своих медицинских познаниях, он пришёл испросить дозволения прочесть персоналу миссии лекцию о личной гигиене.

— Я вряд ли смогу быть, — предупредил Николай Павлович, — но жена моя запишет всё, что вы сочтёте нужным ей продиктовать.

— Вот и отлично, — сказал Краснобаев. — А лично вам скажу, чтоб не забыть: будьте осторожны при физических контактах с местными приматами. Из Азии и Африки сюда везут столько заразы, что я диву даюсь, как мы ещё не отдали Богу душу, подхватив летальную форму малярии или другой какой свирепой лихорадки. Про гнилостных червей, размножающихся в лёгких человека и в его мозгах, я уже не говорю. Верная смерть! Экзитус и амба. Лично я, поверьте, никому руки не подаю. Не подаю и всё. И вас предупреждаю: улыбайтесь, кланяйтесь, а рук не пожимайте! Умоляю, заклинаю: ни-ко-му! В крайнем случае, пожмите на прощанье локоть — и адью! Гуд бай и вери найс. Как говорили древние: «В здоровом теле — здоровый дух!».

Николай Павлович заверил доктора, что будет следовать его советам, и крепко пожал руку. Впечатление от знакомства с медиком было самое благоприятное.

На следующий день Игнатьеву нанёс визит представитель Франции маркиз де Мустье, Франсуа Леонель. Торжественно решительный и злой.

— Я полон гневных слов и возмущения! — воскликнул он с порога не без пафоса. — Вы распустили своих подчинённых! Стыдно, мерзко, неколлегиально! Вы неразумно позабыли…

— Что?

— Дипломатические правила едины для всех и установлены Венским конгрессом в1815 году, вскоре после разгрома армии Наполеона I. Надо быть дипломатом в традиции!

Маркиз важно подал руку и Николай Павлович вежливо, но ощутимо-крепко ответил на холодное пожатие, предложив располагаться запросто и побаловать себя испанским ромом.

— Презент барона Редфильда, — сказал он со значением и сам наполнил рюмки, размышляя над словами гостя и приходя к выводу, что чистых дипломатов очень мало. Их, может быть, намного меньше, чем патронов в стволе однозарядного ружья. И еще: что значит быть «дипломатом в традиции» с точки зрения политиков Европы? По всей видимости, это значит закрывать глаза на те мерзости, которые насаждают в мире их правительства, идущие на поводу у собственных амбиций или финансовых кланов.

— Того, который Зундель Соломон, а представляется как Жан да ещё и Доминик? — с лёгким и не вполне объяснимым сарказмом поинтересовался маркиз, напрочь упустив из виду, что и его полное имя выглядит в чужих глазах слишком громоздким, если не сказать, комичным: Дель Мари Рене Франсуа Леонель. Ну, да Бог с ним!

Несмотря на то, что французский посол расположился в кресле и прочно и гневно-внушительно, Игнатьеву показалось, что в душе визитёра не так уж много ругательных слов, хотя желания нагнать страху было много.

— Честное слово, — закусывая ром сушёной дыней, высказал свои претензии француз. — Этот ваш задира, господин Леонтьев, требует серьёзной порки. В противном случае, — он несколько повысил голос и взялся за початую бутылку, — наш дипломатический корпус объявит вам бойкот! Самый жестокий! — Маркиз наполнил свою рюмку, посмотрел её на свет и опрокинул в рот. — Я думаю, вы поняли меня?

— Конечно, понял, — ответил Николай Павлович, хорошо помня о том, что в любой конфликтной ситуации, тем более, дипломатической, Абдул-Азис всегда займёт позицию французской стороны. Исходя из этого и чувствуя, что ему нужна большая осторожность в разговоре с французским посланником, чтобы не ухудшить и без того довольно неприятный инцидент, а так же втихомолку радуясь тому, что хрустальная посудина маркиза де Мустье опустошается без видимой запинки, он строго произнёс.

— Я накажу драчуна самым примерным образом.

— Его наглая выходка это уже не дипломатия мозгов, а дипломатия рукоприкладства! Английского бокса, если хотите, — ярость маркиза де Мустье выплёскивалась через край. — Ему не место в русском консульстве!

— Согласен, — заверил француза Игнатьев, держась с той напускной строгостью, с какой, должно быть, плотник смотрит на рассохшуюся дверь, с которой надо что-то делать, а делать чертовски не хочется. — Хотя, вы знаете, он неплохой работник. Его хвалят сослуживцы.

— Чем развязней человек, тем благообразнее он хочет выглядеть! — с напыщенностью записного демагога продекламировал маркиз и непонятно для чего поведал, что он чрезвычайный и полномочный посол Франции в ранге министра. — Я не хотел бы начинать наше знакомство с международного конфликта.

Он засопел, нахмурился, как хмурится обычно жалкий скряга, внезапно обнаружив недочёт в своей скудной карманной наличности, и снова приложился к рюмке, напустив на себя вид сироты, который ото всех терпит обиду и ни от кого доброго слова не слышит.

— Я тоже не желаю этого, — как можно мягче заверил визави Николай Павлович и всё же сказал, что, будучи посланником великой державы, хотя и не в ранге министра, он признаёт, что все его сотрудники имеют особые права в отстаивании чести и достоинства России.

— Даже путём рукоприкладства? — дёрнул плечом француз.

— А почему бы и нет? — вопросом на вопрос откликнулся Игнатьев и хлебосольно предложил маркизу отобедать вместе. Тот вскинул брови, несколько подумал и сказал «с удовольствием».

Это его «с удовольствием» было сказано как нельзя кстати и явно прозвучало для обоих ничуть не глуше золотого луидора, когда его подбрасывают вверх только затем, чтоб вскоре услыхать, как он звенит, упав к ногам — на мраморные плиты пола.

Николай Павлович взял со стола колокольчик и велел секретарю распорядиться, чтобы им с маркизом де Мустье сервировали стол в его рабочем кабинете. Затем продолжил начатую мысль.

— Можно оскорбить дипломата, ничего тут сверхъестественного нет, к тому же, — он радушно улыбнулся, — брань на вороту не виснет, но плевать в лицо державы, которую он представляет на авансцене международной политики, никому не позволительно. — Голос его посуровел. — За это, согласитесь, одной оплеухи мало. И ещё, — видя желание француза возразить, проговорил Игнатьев. — Насколько я знаю, мой вице-консул, принял вызов вашего Дерше, обговорил условия дуэли, но тот позорно смалодушничал: не появился в нужном месте. Как ни крути, проявил трусость. Но трусость, как известно, порождает подлость, а подлость — измену. А коли так, всех малодушных нужно гнать из дипломатии взашей — прочь от себя! Не так ли?

Маркиз де Мустье не нашёлся что ответить. Он был наслышан, что Игнатьев блестящий полемист с неимоверно сильной логикой, прекрасной эрудицией и памятью, граничащей с феноменальной, а теперь имел возможность лично убедиться в том, что новый посланник России отмечен редким даром улавливать особенность «текущего момента». Да и вообще, сам вид Игнатьева, его неторопливая речь, плавные жесты и какая-то особая мягкость в общении, словно подсказывали всякому лицу, имевшему с ним даже краткую беседу, не говоря уже о длительной, что знание светских обычаев и должной вежливости, привитые ему с младых ногтей, по сей день воспринимаются им как что-то новое, возвышенное и весьма полезное, чему должно следовать неукоснительно, испытывая что-то вроде счастья, даже если этого не могут оценить все те, с кем, так или иначе, но он вынужден общаться в силу сложившихся обстоятельств или же по долгу службы.

Во время обеда они коснулись многих тем, проявляя достаточно умения и такта в чисто светском разговоре. Говорили о разном: о рыбалке, об охоте, об осеннем перелёте птиц, о погоде, власти и деньгах, о восхитительном искусстве дипломатии и об искусствах вообще; о театральных постановках, об опере и о балете; затронули тему славянства, восстания греков на Крите, и вновь заговорили о балете.

После обеда, прошедшего в приятной атмосфере, Николай Павлович заверил чрезвычайного и полномочного посла великой Франции в том, что господин Леонтьев будет примерно наказан.

— Каким образом? — поинтересовался французский посол.

— Я был намерен сделать его консулом в Салониках, поскольку он влюблён в культуру Греции…

— … а более всего в юных гречанок, — буркнул маркиз де Мустье, прервав Игнатьева без должного стеснения. — Может быть, я покажусь вам ябедой, но я должен сказать, что ваш Леонтьев мот! Мот и распутник, — с нравоучительной медлительностью в тоне проговорил он, испытывая чувство сытости после прекрасного обеда. — Мало того, что он обожает турецкую музыку, нескромные танцы с девицами и заводит любовные шашни, что, согласитесь, бросает тень на его репутацию, так он ещё, ко всему прочему, совсем запутался в долгах. А это, знаете ли, дурно.

«Понятное дело», — подумал про себя Николай Павлович, лишний раз убеждаясь, что дипломаты знали друг о друге всё и даже больше.

Привычки посланников, закидоны драгоманов, пристрастия советников, консулов и членов их семейств были тщательно отобраны, скрупулёзно обмозгованы и сорок раз процежены сквозь фильтровальную бумагу контрразведки.

— Я это знаю, — сообщил Игнатьев, спускаясь вместе с французским коллегой в просторный вестибюль. — Поэтому попридержу Леонтьева за полу сюртука.

— В карьерном росте? — спросил маркиз, давая возможность швейцару поухаживать за ним.

— Да, — подтвердил Николай Павлович, пристально следя за выражением лица маркиза и с удовлетворением отмечая про себя, что оно заметно подобрело. — Я полагаю, этого будет достаточно, дабы охладить горячность господина Леонтьева и сгладить остроту конфликта. Мы ведь с вами не пампушками торгуем, чтобы толкаться и лаяться, сидя в обжорном ряду; наше дело помогать друг другу и не держать камня за пазухой, — добавил он, когда они вышли на улицу.

— Вы это очень хорошо заметили, — проговорил маркиз, невольно убеждаясь в том, что посланник российской империи ему всё больше начинает нравиться. — А что касается виновника раздора, — застегивая плащ, сказал француз, — давайте переменим разговор. Обидчивость всегда выглядит глупой.

— Как и напускная грубость, — в тон ему сказал Игнатьев.

Садясь в свой экипаж с фамильным гербом на лакированной дверце, маркиз де Мустье не преминул махнуть шляпой в знак особой приязни.

Дело прошлое — чего там!

Возвращаясь к себе, Николай Павлович заглянул в канцелярию и послал студента посольства Кимона Аргиропуло, исправлявшего обязанности третьего драгомана, за вице-консулом Леонтьевым.

Тот приехал через два часа, сославшись на загруженность стамбульских улиц.

— Повозки, фургоны, арбы, — сказал он с заметной усмешкой. — И все торопятся, спешат… столпотворение!

Это был вполне приятный обликом и видом человек с ровной небольшой бородкой и высоким белым лбом, благовоспитанный и умный в разговоре. Не окончив полный курс обучения на медицинском факультете университета, он в Крымскую кампанию стал полевым хирургом; один этот факт говорил о нём, как о человеке стойком, смелом и надёжном. Николай Павлович хорошо знал Леонтьева, так как сам принимал его в прошлом году на службу в Азиатский департамент. Константин Николаевич считался в МИДе прекрасным стилистом, поскольку обладал врождённой грамотностью и наделён был даром беллетриста. Ещё учась на медицинском факультете, Леонтьев написал комедию «Женитьба по любви», одобренную и Тургеневым, и Сухово-Кобылиным, и вот уже десять лет, начиная с тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года, его повести и очерки публиковались в русской периодике, в литературном приложении к «Московским ведомостям» и в уважаемых Николаем Павловичем «Отечественных записках». В том же пятьдесят четвёртом году горячий патриот Леонтьев, прервав своё учение и не закончив полного университетского курса, получил степень лекаря, поступил на военно-медицинскую службу и был командирован в Крым, где проходили боевые действия. Ему хотелось героизма, настоящих схваток с неприятелем, чтоб всей душой, всем существом своим прочувствовать ярую, дикую, неудержимую русскую удаль! Страстное желание Леонтьева лично участвовать в боях, дышать пороховой гарью и степным ветром, пропахшим запахом цветущих трав и вековой полыни, было с понятием встречено в штабе командующего Южной армией, защищавшей Крым и Севастополь, и к великой радости двадцатитрёхлетнего военного медика удовлетворено: он был направлен в 45-й Донской казачий полк. Казаки приняли его радушно: «фершал» на войне он вроде ангела-хранителя. Константин Николаевич вместе с ними отправлялся на рекогносцировки, бывал в пикетах, спал у костра под звёздным небом и участвовал в кавалерийских атаках. «Природа и война! Степь и казацкий конь… Молодость моя! — с непередаваемым восторгом рассказывал он о себе Игнатьеву, когда пришёл устраиваться в МИД. — Молодость и чистое небо!»

Эти слова напомнили Игнатьеву о том, что и у него всё это было: и молодость, и служба в армии, и чистое звёздное небо. И волки выли по ночам, и хор цикад звенел.

 

Глава VI

После Парижской конференции 1856 года, на которой Игнатьеву удалось отстоять часть российской территории, он подал служебную записку Александру II, в которой вскрыл истинные намерения Англии в азиатском регионе. Заодно обосновал те подготовительные меры, которые должны были быть приняты русским правительством в Турции, Персии и Средней Азии, чтобы поднять значение России на международной арене после проигранной крымской кампании. Поделился он с Александром II и своими мыслями о необходимости отправить в Персию, Герат и Кандахар, а также на Амударью «учёную» экспедицию для изучения края.

По всей видимости, именно тогда окончательно решено было использовать военного агента Генерального штаба полковника Игнатьева в дальнейшем на дипломатической работе. Была даже высказана мысль послать его в Персию в качестве поверенного в делах, но Николай Павлович не рискнул принять на себя новую должность без достаточного опыта и подготовки. Зато в личных беседах с великим князем Константином Николаевичем, во многом определявшим внутреннюю и внешнюю политику своего царствующего брата, он высказывал мысль о необходимости усиления политического и коммерческого влияния в Средней Азии, в противовес Англии, для чего крайне желательно учредить плавание наших военных судов по Амударье.

— Это послужило бы хорошим внушением слишком экспансивной Великобритании и заставило бы её дорожить нашей дружбой, — сказал он великому князю.

— Подайте докладную записку военному министру, — посоветовал Константин Николаевич, — а лучше Горчакову.

Помня о том, что «за царём служба, как за Богом молитва, никогда не пропадёт», Николай Павлович послушался совета великого князя, и вскоре ему поручили возглавить экспедицию в Хиву и Бухару.

Другая миссия под командованием Ханыкова пошла в Афганистан, с чьих горных вершин была видна заповедная Индия, где уже хозяйничали англичане.

После неудачной Крымской кампании русское влияние на юге стало резко падать. Хива, считая себя недосягаемой, вредила в киргизской степи, сколько могла. Дипломатические переговоры ничего не разрешали. Список военных агентов рос, а дела реальные шли из рук вон плохо. На все письменные представления Хива отписывалась лживо, дерзко и нахально. Терпеть всё это Игнатьев считал унизительным для своего Отечества. Хивинцы не обращали никакого внимания и на неоднократные внушения оренбургского генерал-губернатора, считая лишь себя хозяевами в киргизской степи. Они всё чаще притесняли и обирали наших торговцев, сбивали с толку жителей степи, посылали своих сборщиков налогов на берега Сырдарьи. Хива укрывала у себя беглых преступников, держала в плену и в рабстве русских, продаваемых туркменами, разбойничавшими безнаказанно.

Бухара поступала более сдержанно, но бухарский эмир Наср-Улла мечтал о своём личном владычестве в Средней Азии и оттого позволял себе также держать русских пленных и стеснять торговцев, обирая русских приказчиков двойной пошлиной.

Хотя при последнем посольстве Данилевского в тысяча восемьсот сорок первом году и удалось заключить с Хивой договорное условие, но хивинцы никогда не исполняли его или отрицали его существование. «Моя твоя не понимай». Посольство Бутенёва в Бухару также не дало желаемого результата. Эмир отказался подписать договор, не выдал пленных, а трое из них, которых наше посольство взяло с собой, были отобраны у нашего посланника на третьем переходе и возвращены в Бухару.

Как в Хиве, так и в Бухаре продолжали взимать с наших купцов одну десятую стоимости товаров, оцениваемых на глазок, бессовестно завышая пошлину. Ко всему прочему, ханы усиленно вывозили из России золото, но в саму Россию старались ничего ценного не пропустить. Русских караванов становилось всё меньше и меньше. Плачевное состояние не могло измениться при бесправном положении русского купца и отсутствии безопасности для его жизни, не говоря уже о произволе ханских властей.

Перед своим отъездом в Оренбург, когда на последние сборы экспедиции оставалось всего двадцать дней, Игнатьев упросил начальство отправить с ним хотя бы один боевой ракетный станок, поскольку посольство было обременено богатыми подарками для ханов, а туркмены грабили практически все караваны. Ещё раздобыл двадцать револьверов, придав по сто патронов на каждый, да заменил врача на более опытного.

19 апреля 1858 года он получил верительные грамоты, инструкции министерства иностранных дел, предписания военного министра, и на следующий день выехал в Оренбург. Многие приятели высказывали ему свои догадки, что его просто-напросто спешат удалить из столицы с «шееломным поручением» в надежде, что он где-нибудь погибнет, как Грибоедов в Тегеране, или осрамится; и что петербургские дельцы избавятся от него раз и навсегда. Но искренняя вера в промысел Божий и безотчётное желание послужить России поддерживали его дух. Николай Павлович считал интриги и сплетни завистников такими мелочами, на которые человеку, посвящающему себя бескорыстному служению Отечеству, обращать внимание не след, просто недостойно.

Спасибо, ободряли Александр II и великий князь Константин Николаевич, принимавший горячее участие в Игнатьевской миссии.

Прощание с ними было трогательным.

Военный министр Николай Онуфриевич Сухозанет прямо заявил:

— Я искренно сожалею, что Игнатьева берут у меня на такое рискованное дело! Но я же и верю, что он отлично с ним справится!

Надо ли говорить, как боялась за него и переживала мать! Отец просил писать с дороги.

— Как только выпадет минутка.

Вообще многие из близких и знакомых прощались с Николаем Павловичем как бы в последний раз перед его гибелью.

Родителей осаждали самыми зловещими предсказаниями.

Игнатьева поразила вдовствующая императрица Александра Фёдоровна.

Она осенила его образом Божией матери и, поставив перед собой на колени, взяла его голову в свои руки, благословила и поцеловала.

Растроганный, он почувствовал, как слёзы переполнили его глаза и потекли по щекам.

Впереди была неизвестность, и он вручал себя Всевышнему.

А в степи уже началась жара.

Николай Павлович досадовал, что из-за обидных проволочек оренбургского генерал-губернатора Катенина и командующего Аральской флотилией адмирала Бутакова его экспедиционный отряд выступил позже, чем хотелось.

— Вся беда в том, — говорил Игнатьеву его посыльный офицер лейтенант Александр Фёдорович Можайский, потомственный моряк, успевший побывать в Японии, а ныне занятый передвижением посольского отряда по реке, — что уровень воды в Амударье, до которой нам с вами ещё идти и идти, скоро начнёт падать. Когда он дойдёт до критической отметки, войти в верховье реки на судах, пускай и плоскодонных, вряд ли получится: осадка велика.

Угнетало и отсутствие толкового проводника, не говоря уже о переводчике. Но хуже всего было то, что между хивинцами и туркменами-йомудами вспыхнула междоусобица. Уже были кровавые стычки. Ко всему прочему взбунтовался Исет Кутебаров, обещавший сопровождать миссию в Хиву. И от Бутакова не было никаких известий. Даже Катенин, двигавшийся со своим огромнейшим отрядом и пугавший его численностью мирных киргизов, ничего не знал об Аральской флотилии.

Страшась за судьбу вверенных ему людей и боясь разграбления каравана, везшего подарки ханам, Игнатьев ввёл строгий боевой порядок, как при следовании, так и на ночлегах в особенности. Повозки и кибитки расставлялись кругом, лошади и верблюды заводились в круг, и постоянно выставлялись часовые совместно с дозорными. Сам Николай Павлович засыпал последним, предварительно проверив посты и сунув под подушку револьвер.

А степь, растревоженная внутренней кровавой распрей и появлением двух отрядов русских, движущихся по разным направлениям в сторону Хивы, рассылала во все стороны своих гонцов. Нигде так быстро не разносятся вести, как в степи. Однообразие жизни любое событие делает великим и значительным.

Узнав о том, что идёт воинский отряд Белого Царя, мятежник Исет Кутебаров вышел навстречу со своей разбойной шайкой, решив, должно быть, что миссия свернёт с пути, но Игнатьев смело двинулся вперёд.

Это настолько поразило предводителя мятежников, что он уступил дорогу слитно двигавшемуся посольству, а спустя несколько дней явился к Игнатьеву с повинной. Николай Павлович принял его как раскаявшегося смутьяна, которому уже заранее обещано помилование от имени русского царя и даже дал распоряжение сфотографировать Исета.

Польщённый и раскаявшийся, не выпускавший из рук дагерротип со своим изображением, что было для него реальным чудом, тот сложил оружие и поручил своим братьям сопровождать миссию до границ Хивы.

Об Аральской флотилии всё ещё не было никаких известий.

Игнатьев начал сожалеть, что миссия первоначально не пошла в Бухару, откуда она могла спуститься в Хиву по Амударье. Для посольства было бы гораздо легче, менее рискованно и менее утомительно отправиться сперва к самому главному среднеазиатскому владетелю, эмиру бухарскому, и у него получить пропуск на возвращение по Амударье на судах русской флотилии, которые к тому времени успели бы снарядить.

— Может быть, нам так и сделать? — видя обеспокоенность Николая Павловича за успех задуманной им экспедиции, предложил Можайский.

— Да нет, — ломая себе голову над правильным решением, после глубокого раздумья ответил Игнатьев. — Теперь поздно что-либо менять.

— Почему? — не понял Александр Фёдорович, отрываясь от походного журнала, в который заносил манёвры их посольства. — Вы полагаете, время упущено?

— Самым глупым образом, — чувствуя себя донельзя униженным грубой противоречивостью и своеволием Катенина, которые казались Игнатьеву совершенно нелепыми и оттого крайне обидными, ибо ставили его почти в безвыходное положение, сказал Николай Павлович. — Но поздно что-либо менять не поэтому. Я боюсь, что и Хива и Бухара заподозрят в нашей миссии недоброе, так как последовательность её движения им уже известна. Об этом позаботился и Азиатский департамент, и столь любезный здешний губернатор. — Игнатьев пребывал в отвратительном расположении духа и намеренно опустил слово «генерал», хотя оно просилось на язык, как и фамилия Катенин. — Но основная беда в том, что распря между хивинцами и туркменами уже переросла в войну.

— Всё так серьёзно? — в замешательстве спросил Можайский.

— Более чем, — с мрачной уверенностью подтвердил Николай Павлович, получивший весточку от своего агента. — Города Куня-Ургенч и Ходжейли подверглись тесной блокаде туркменов.

— А что им надо, этим йомудам?

Игнатьев усмехнулся; причём, с глубочайшим презрением.

— Они, видите ли, желают, — произнёс он с ехидной растяжкой, — дать по шапке хивинскому хану Сеид-Мохаммеду и, завладев его ханством, посадить правителем своего вождя, Ата-Мурада.

— Это действительно худо, — качнул головой адъютант, как бы улавливая мысль, заботившую Николая Павловича: движение посольства по выработанному в Петербурге маршруту становилось невозможным. — Караван могут разграбить.

— А конвой втянуть в сражение, — продолжил за него Игнатьев, всерьёз озабоченный тем, что экспедиция может оказаться в центре кровавой схватки между двумя враждующими племенами.

Ночью он едва уснул, а пробудившись, твёрдо решил — на свой страх и риск! — изменить путь посольства, предупредив хитрым манёвром неминуемый отказ хивинского хана в пропуске наших судов в Амударью.

Учитывая стеснённое положение Сеид-Мохаммеда, Николай Павлович решил идти не на Куня-Ургенч, как было намечено раньше, а, переправившись через Айбугирский залив, двинуться на Кунград. А часть подарков перегрузить на пароход и отправить с двумя членами посольства вверх по Амударье, известив об этом хана письменно, но так, чтобы пароход успел войти в хивинские воды беспрепятственно.

18 июня подошёл пароход «Перовский» под командованием адмирала Бутакова, и началась погрузка.

По обычному этикету в ханствах, посольство должно быть встречено почётным конвоем в первом пограничном городке, но высылка хивинского эскорта из осаждённого туркменами Куня-Ургенча или даже Ходжейли была немыслима и могла лишь дать повод к весьма неприятным для миссии последствиям схватки хивинцев с туркменами. Входить же в ханство без почётной встречи было бы унизительно. Таким образом, путь на Кунград более соответствовал достоинству русского посольства, ибо, идя на Куня-Ургенч, оно попадало между двух огней и могло возбудить против себя обе враждующие стороны. А раз эти действия напрямую были связаны с вступлением наших судов в Амударью, то, направляясь в Кунград, Игнатьев мог успеть ввести пароход в реку до окончания спада воды. К тому же он имел тем самым возможность находиться поблизости от флотилии с подарками и держать свои средства более сосредоточенно. Так или иначе, но оренбургский маршрут заводил его в тупик; надо было срочно менять план действий.

— Следуя по новому пути, экспедиция получит возможность изучить Айбугирский залив, сделать топографическую съёмку местности, дотоле неизвестной или малоизученной, и просто описать низовую часть Хивинского ханства, — сказал он адмиралу Бутакову, объясняя цель изменения маршрута экспедиции и угощаясь чаем с татарским печеньем в большой кают-компании, отделанной морёным дубом.

— С пользой для науки, — иронично осклабился Бутаков, догадываясь о разведывательных целях миссии.

Через два месяца после выезда из Петербурга подошли к Айбугирскому заливу, а через девять дней, уже вступив на хивинский берег и отметив день ангела своего отца, Николай Павлович узнал невесёлую новость: хивинцы перехватили дружественное письмо Катенина к туркменам.

— Вот уж не вовремя, так не вовремя! — в порыве искреннего огорчения схватился он за голову, ругая про себя генерал-губернатора, чья душа в значительной мере всё ещё питалась неутолимым тщеславием. — Дёрнуло Александра Андреевича напомнить о своём существовании!

Сеид-Мохаммед рассвирепел. Он счёл письмо уликой двойственности русских. Будущие переговоры с ним заранее обрекались на провал.

Необычное многолюдство посольского каравана, которое, по степным понятиям, было угрожающим, одновременное движение по степи генерал-губернатора со своей громоздкой свитой и военно-топографического отряда, встретившегося Игнатьеву на Уст-Урте, преувеличенные рассказы киргизов и кочевников до того встревожили хивинского хана, что он спешно начал собирать войска. Вступление русских судов в реку усилило опасения хивинцев.

При таком стечении обстоятельств скорейшая встреча и объяснение с Сеид-Мохаммедом становились крайне важными и жизненно необходимыми. Следовало торопиться в Хиву. А обстановка продолжала накаляться: хивинские власти сообщали, что эмир бухарский объявил войну России. Перепроверить эти слухи было невозможно, так как все письма теперь перехватывались людьми хана. Поговаривали и о том, что жестокий эмир отрезал уши русскому гонцу и вознамерился истребить русское посольство. Возникал вопрос: как быть? А тут ещё кунградскому начальнику строго-настрого запретили впускать посольский пароход в Амударью. Хорошо, что он давно уже был в ней.

Связь с Бутаковым, который приступил к выполнению задач, стоявших перед морской экспедицией, осуществлялась Игнатьевым через своего ординарца Можайского.

Несмотря на бесчисленные козни со стороны хивинцев, после восемнадцатидневного утомительного, унизительного и несносного плавания на барках Николай Павлович привёл своё посольство в Хиву, где в распоряжение его спутников местные власти выделили глиняный сарай на окраине, торжественно именуемый загородным дворцом — гюмгюмданом.

В этом сарае, без права выхода наружу, посольство продержали восемь дней.

— Шуткують басурмане, — страдая от клопов и скудной пищи, покуривали трубки казаки. — Такая у них заведения.

Бутаков, боясь вморозить пароход в осенние льды, заторопился домой.

За тысячу вёрст от родной земли русская миссия ожидала своей участи. Лишь двадцать девятого июля Игнатьеву дали возможность представиться хану и вручить ему Высочайшую грамоту.

 

Глава VII

На другой день он сделал визиты министрам Мехтеру и Куш-беги, передав первому письмо князя Горчакова. Как только прибыли подарочные вещи из Кунграда, Николай Павлович преподнёс их хану и министрам.

На другой день приступили к переговорам.

Наши требования заключались в том, чтобы Хива не предпринимала никаких явных или тайных враждебных действий к России и не разжигала неприязнь в соседях; чтобы она отвечала за личную безопасность и за сохранение имущества всякого российского подданного, находящегося в хивинских владениях; чтобы русским судам было дозволено свободное плавание по реке Амударье и, помимо прочего, чтобы с товаров русских купцов брали постоянную пошлину не свыше двух с половиной процентов с действительной их ценности и взимали её единожды. А то дело доходило до того, что с православных купцов и приказчиков взыскивали вдвое больше против мусульман, а потому торговцы наши вынуждены были поручать свой товар казанским татарам или киргизам и даже продавать товар под чужим именем. Что порождало массу затруднений и убытков, делая дальнейшее развитие торговых отношений с Хивой невозможным. Также Сеид-Мохаммеда просили узаконить постоянное пребывание в Хиве русского торгового агента, караван-баши.

Хан обещал подумать.

Вернувшись в глинобитный «дворец», Игнатьев с горечью подумал, что миссия стала жертвой катенинского легкомыслия, бутаковской непредусмотрительности и административных препирательств. А тут ещё, как назло, не было никакой связи с Оренбургом, не говоря уже о министерстве иностранных дел.

Положение посольства с каждым днём становилось тягостнее и опаснее. Дурное расположение Сеид-Мохаммеда дошло до того, что жителям Хивы под страхом смертной казни было запрещено заговаривать с русскими и — не приведи Аллах! — бывать у них в гостях.

Миссия была как бы сразу взята под стражу и теперь содержалась под арестом. Даже на плоских крышах глиняных мазанок, в которых изнывали от жары и насекомых члены экспедиции, днём и ночью торчали хивинцы, подсматривая в отверстия, сделанные в потолке, за тем, что происходило в жилище у русских.

В эти тягостно-душные дни, когда все изнывали от зноя и не знали, куда себя деть в четырёх турлучных стенах, смотрели в потолок, побеленный с китайской «синькой», и, теряясь в догадках, не могли ответить на вопрос, что будет с ними завтра, Игнатьев читал подаренные ему родителями книги: «О подражании Христу» и Евангелие, находя в них источник духовной поддержки и ключ к разрешению всех треволнений. Тогда он и пришёл к мысли, что лучше в тюрьме, в душном хивинском застенке, постоянно читать Новый Завет, за неимением других книг, чем, живя в достатке и комфорте, читать всё, что угодно, кроме Благой вести. Не зря святые отцы говорили: «Когда мы молимся, мы обращаемся к Богу, а когда читаем Евангелие, Бог говорит с нами».

Измученные неопределённостью своего положения (то ли пленники, то ли заложники для будущей расправы с ними?) многие из спутников стали уговаривать Николая Павловича как можно скорее вернуться назад, в Оренбург. С улицы доносились угрозы и призывы расправиться с русским посольством, как это уже случалось в прошлом, напоминая о печальной участи отряда Бековича-Черкасского, истреблённого хивинцами. Масла в огонь подлили и письма эмира бухарского и хана кокандского, в которых они отговаривали Сеид-Мохаммеда от деловых отношений с русскими. (Тут хорошо сработала наша разведка). Эти послания окончательно утвердили хивинцев в решимости запретить русским судам заходить в их воды.

Убедившись, что дипломатическим путём преодолеть встречное сопротивление, всячески усиливаемое английскими агентами, ему не удастся, Игнатьев устно известил Сеид-Мохаммеда о своём намерении прервать переговоры и покинуть столицу его ханства; мол, сидя взаперти, невольно заскучаешь. Да и как не заскучать, если хан, получив в подарок от Игнатьева французскую шарманку, по целым дням заставлял «крутить музыку» своего дворецкого и, когда тот окончательно свернул ей голову, просил русского посланника срочно прислать мастера для починки инструмента. Послан был солдат, кузнец, имевший опыт починки часов. Он так быстро исправил шарманку, что Сеид-Мохаммед, с необычайной силой ощутивший контраст между безысходным отчаянием, в котором пребывал в связи с поломкой любимой игрушки, и своим несказанным блаженством, охватившим его при первых же её звуках, не скрывая своего восторга — искреннего, неподдельного, тотчас предложил ему высокую должность министра.

Солдат, понятно, отказался.

Николай Павлович повторно, теперь уже официально предъявленной нотой, объявил хану, что намерен покинуть Хиву.

Озадаченный таким поворотом, тот выразил желание встретиться с русским посланником лично, пригласив его «на правительственную конференцию», которая непонятно почему должна была состояться поздно ночью.

В посольстве заволновались.

Все, кому стало известно о приглашении, принялись наперебой отговаривать Николая Павловича от предстоящей встречи с владыкой Хивы.

— Мы не должны принимать их условия! — воскликнул коренной оренбуржец подполковник Николай Гаврилович Залесов, возмущённо хмуря брови. Его офицерский китель, так же, как и мундир Игнатьева, украшал значок выпускника Николаевской Академии Генерального штаба. — Честные люди по ночам спят!

После мучительных раздумий Игнатьев всё же решил использовать последний шанс для удовлетворения наших требований, но, на случай непредвиденного исхода, взял с собой два заряженных револьвера, двух лихих уральских казаков и отдал начальнику своего конвоя запечатанный конверт, с приказом вскрыть его через час после своего отъезда. В пакете было приказание готовиться к бою и ожидать исхода ночной «конференции», действуя по обстоятельствам для спасения и возвращения в Россию.

Дмитрий Скачков, преданный его слуга, обладавший недюжинной силой, могучим ростом и телосложением, тоже порывался пойти с ним на «рандеву» с ханом, но Николай Павлович велел ему остаться.

Чем меньше штаб, тем легче выиграть сражение.

Обстановка встречи была удручающей. У ворот ханского дворца торчали два высоченных кола, на которых мучились казнимые.

«Вот подлые души! — слегка оторопев от увиденного, выругался про себя Николай Павлович. — Устроили спектакль».

Он прекрасно понимал, что варварское зрелище должно было воздействовать на его психику самым устрашающим образом.

Несчастные жертвы местного судопроизводства испускали душераздирающие крики, а зловещие блики, отбрасываемые пламенем огромного костра, вздымавшего снопы искр высоко в поднебесье, выхватывали из темноты вооружённых стражей хана.

Спрыгнув с седла, Игнатьев прошёл через узкий коридор охраны и обнаружил Сеид-Мохаммеда в небольшом внутреннем дворике. Тот сидел на сложенном из глины и покрытом коврами возвышении. Сидел так высоко, словно показывая, что ни один из смертных не может до него дотронуться.

На ковре перед ним лежал кинжал и кремневый пистолет, а за спиной находилось зелёное знамя. Там же теснились и несколько телохранителей.

Одет он был согласно местной моде: баранья шапка, ярко-жёлтая куртка, кумачовые шаровары и, наверно, с дюжину халатов, отороченных богатым лисьим мехом — один роскошнее другого.

Правил Сеид-Мохаммед второй год.

Судя по его самодовольно-гордому лицу, глядя на которое, всякий должен был испытывать священный трепет и ещё больше подпадать под его ханскую власть, повелевать людьми ему ужасно нравилось.

Едва Николай Павлович опустился на принесённый за ним казаками складной стул, как хан начал предъявлять неосуществимые территориальные притязания по границам с Россией, вплоть до пределов Персии.

Игнатьев удивился. Перед отъездом в Среднюю Азию его предупредили, что на Востоке не принято сразу отвечать на вопрос, буквально с порога излагая суть дела, ошарашивая гостя или хозяина дома приятной или же, напротив, скорбной новостью. Сначала нужно раскланяться и поинтересоваться здоровьем друг друга, поговорить о погоде, о взаимной дружбе, и не бояться выглядеть глупым, особенно, гостю-христианину, ибо ничто так не льстит мусульманину, как чувство собственного превосходства, тем более, когда заходит дело об уме и его качестве.

Николай Павлович позволил себе не согласиться с неожиданным ультиматумом.

Тогда Сеид-Мохаммед зловеще заметил, что посол-гяур, неверный, должен быть уступчивей, сговорчивей и мягче, потому как полностью находится во власти хана.

Объяснения принимали весьма крутой, острый характер.

Несколько халатников приблизились к Игнатьеву.

Он не на шутку встревожился.

Понимая, что Сеид-Мохаммед жестоко мучим приступами безудержного своенравия и деспотической дури, что он и дальше будет унижать его сверх всякой меры, Николай Павлович запальчиво сказал.

— У русского царя полковников в достатке! Но тот, кто стоит перед вами (он и не заметил, как вскочил со стула) не дастся в руки ни одному человеку.

С этими словами он выхватил револьвер и, охваченный острым чувством грозившей ему опасности, направил его на владыку Хивы.

Уловив в глазах Игнатьева убийственную ярость, хан инстинктивно отшатнулся и заслонился рукой. Его шапка свалилась на землю.

Пользуясь смятением правителя Хивы и его головорезов, Игнатьев демонстративно раскланялся, повернулся через левое плечо и направился к выходу. Казаки тоже выхватили оружие и, держа его наготове, сомкнулись за спиной своего командира.

Халатники попятились.

Дело принимало скверный оборот и могло окончиться весьма плачевно, но тут до слуха Игнатьева донёсся взволнованный голос Залесова, который с тремя казаками и увязавшимся за ними Дмитрием, расталкивал охрану Сеид-Мохаммеда.

Грозя обнажённой шашкой и потрясая револьвером, Скачков не переставал кричать, что «перекрошит всех мошенников, если его не пропустят к русскому послу».

Увидев Игнатьева целым и невредимым, неожиданные его избавители прогорланили такое дружное и мощное «ура!», что стражники невольно расступились и, ошеломлённые внезапным натиском, отхлынули поближе к хану.

Игнатьев быстро вскочил в седло и в сопровождении своих «орлов» вернулся восвояси.

Разумеется, всю ночь не спали: ждали нападения хивинцев.

Каково же было удивление всех членов экспедиции и прежде всего самого Николая Павловича, когда на рассвете от Сеид-Мохаммеда прибыл гонец и, как ни в чём не бывало, сообщил, что хан отпускает русского посла: он может двигаться, куда захочет. Мало того, через несколько часов правитель Хивы прислал подарки Игнатьеву для передачи своему государю: двух аргамаков с полной сбруей и богатый персидский ковёр.

Но вопрос о плавании русских судов по Амударье остался открытым.

Считая порученное ему дело в Хиве оконченным, тем более, что основная цель экспедиции была достигнута, Николай Павлович решил не искушать судьбу, и скомандовал посольству идти в Бухару.

В том, что хивинцы со временем откроют судоходство, он не сомневался. Всё равно он выговорил, вытерпел и вытребовал очень ценные для нашей торговли условия. Ставка пошлины уменьшилась против прежней в четыре раза, права мусульман и православных в делах купли-продажи были уравнены, да ещё и дозволялось теперь прислать в Хиву торгового агента.

— Конечно, — сказал Игнатьев подполковнику Залесову, мерно покачиваясь в седле и щурясь от яркого солнца, — если бы я думал о личной выгоде или начальническом одобрении, я мог бы заключить дипломатический акт, который состоял бы из полутора десятков пунктов, но за которыми всё равно не было никаких гарантий их исполнения.

— Пусть мало, зато с пользой, — промокая потный лоб серым от пыли платком, отозвался на его слова Николай Гаврилович и, разгадав тайный расчёт своего командира, одобрил его действия: — Прервав переговоры, вы, таким образом, оставили правительству открытый и основательный предлог для отправки нового посольства.

— Чему в Генштабе будут только рады, — помня о разведывательной цели экспедиции, заметил Игнатьев.

Направляясь в Бухару, он понимал, что шансов на успех переговоров там будет ещё меньше. Его угнетала мысль, что он проходит полтора года по пустыням даром, но… он всегда утешался тем, что Бог лучше знает цену нашему земному времени, данному нам не для суеты, а для духовного приготовления к иной жизни.

Труднейшая дорога по барханам и растрескавшейся от жары земле при сумасшедшем августовском пекле выматывала душу и сбивала с ног не только обессилевших людей: три боевых коня пали. Осталось восемь — для конвоя. Чтобы не останавливать движение, в посольскую бричку впрягли двух верблюдов.

Десятого сентября достигли бухарской границы и простились с хивинским конвоем, начальник которого всё время делал вид, что спасает посольство от разбойников и гибели, а сам мешал продвижению вперёд, как только мог.

Один из казаков умер от тифа. Пришлось похоронить его в песках.

В двух переходах от Бухары посольству встретился первый бухарский разъезд, а до этого чаще всего попадались навстречу ограбленные русские купцы. Окрестности кишели разбойничьими шайками. Одна из них погналась было за миссией, но, оценив вооружение конвоя и горячность казаков, скоро отстала. Больше всего степных пиратов испугали сигнальные ракеты, пущенные для острастки вверх. Брызги разноцветного огня, освещавшего всё вокруг тёмной холодной ночью, впечатляли.

Четырнадцатого сентября Игнатьеву вручили письмо от бухарского мирзы Азиза, в котором тот сообщал, что эмир не сможет лично встретить русского посла, так как выступил с войском против кокандского хана.

«В пятницу всё назад пятится», — с огорчением вздохнул Николай Павлович, хотя на самом деле было воскресенье (он специально глянул в календарь). Переход был настолько тяжёлым, а шансы на успех переговоров столь сомнительны, что он уже не рад был ничему; ни проявленному мирзой Азизом уважению к посольству, ни тому, что вдалеке, в текуче-знойном мареве пустыни, — наконец-то! — показалась Бухара с её бесценными глубокими колодцами.

Это было весьма кстати, так как вода в посольских бочках окончательно протухла: в ней завелись водяные вши. Есть было нечего. Пришлось забить верблюдов, чтобы самим не пропасть.

Двадцать второго, в понедельник, торжественно вступили в Бухару.

Большой просторный дом, в котором поместили миссию, располагался близко от дворца эмира. Игнатьеву отвели комнату на втором этаже, с окнами на обе стороны и очень удобной террасой, напоминавшей балкон. Но из помещений, так же, как и в Хиве, никто не выходил, чтобы посольство не обвинили в шпионаже. Письма тоже не писали: письма для бухарцев всегда секретные послания, а значит, вредные для их страны. Но, когда Игнатьеву намекнули, что в Бухаре неверным лучше носить халат и чалму, он приказом по экспедиции запретил своим спутникам снимать военные мундиры русской армии, решительно отказавшись понять намёк.

Узнав поближе обитателей пустыни, он теперь хорошо понимал, что горе тому дипломату, который с первого шага соглашается играть жалкую роль марионетки. Ничто так не ценится народами Востока, как чувство собственного достоинства.

Одиннадцатого октября из военного похода, предпринятого против Коканда, в Бухару возвратился эмир Наср-Улла и тотчас пригласил Игнатьева к себе. Обстановка в его дворце была совсем иной, нежели в Хиве.

После обычных и обоюдных приветствий, после пожелания Наср-Улле долголетия и благополучного царствования Николай Павлович вкратце изложил свои требования, почти полностью совпадавшие с теми, что он предъявлял и Сеид-Мохаммеду в Хиве.

Эмир с неожиданной лёгкостью удовлетворил их.

В знак дружбы он даже протянул руку молодому послу, который встал, чтобы откланяться.

Всё складывалось как нельзя лучше.

Затем Наср-Улла изъявил желание письменно скрепить дружбу России с Бухарой, чего, собственно, и хотел Николай Павлович.

После удачной аудиенции мудрому Наср-Улле были переданы подарки от государя императора Александра II, которые были перенесены во дворец в торжественной обстановке. По всей видимости, эмир остался доволен этими подношениями, так как удовлетворил ещё одну просьбу русского посла: отпустил на родину всех его сограждан, томившихся в чужеземной неволе. Но всё могло повернуться и иначе. Дело в том, что у одного русского, пребывавшего в плену у местного военачальника, при осмотре вещей обнаружился пухлый карманный молитвенник, на страницах которого его бывший владелец английский агент Стоддарт, сидя на дне бухарского клоповника, вёл свои предсмертные заметки. Некоторые из них были начертаны иголкой, омоченной кровью. Молитвенник этот был тут же выкуплен Игнатьевым у бывшего пленника и возвращён затем семье Стоддарта, в Англию. Что ни говори, свой брат — разведчик.

В целом, успех миссии был налицо. Она свершила поставленную перед ней задачу в наикратчайший срок и с честью доказала, что горстка энтузиастов, несмотря на разнообразные препятствия, противодействия, с угрозой и риском для жизни, прошла в Хиву и Бухару, и по Сырдарье вернулась в киргизскую степь. Изведав недоступную дотоле Амударью на протяжении шестисот вёрст её течения, миссия произвела обширную топографическую съёмку, собрала разносторонние сведения — вплоть до астрономических! — о пройденной стране, а также о соседних местностях. Игнатьев подписал договор с Бухарой и освободил из неволи русских подданных, доказав всем пограничным жителям, что ни эмир Наср-Улла, ни хан Сеид-Мохаммед не смеют держать рабами наших земляков.

Николай Павлович ликовал, хотя вида не показывал. Важно было продемонстрировать, что русский подданный, где бы он ни был, всегда под опекой своего правительства. И этот ход оказался верным.

А ещё Игнатьева развеселила новость, которую ему шепнул мирза Азиз. Оказывается, эмир увлёкся подаренной ему резиновой подушкой. Желая посмеяться, он заставлял великого везира скакать на ней, как бы на лошади, и очень потешался, когда она похабно испускала воздух.

Двадцать седьмого октября — рано утром! — Наср-Улла прислал подарки не только Игнатьеву как главе миссии, но и всем его сотрудникам, и даже нижним чинам, как бы намекая на то, что правоверные магометане — люди добрые. Безбожники, да, они злые. Но это во всяком народе, не так ли?

Впервые Россия заключила договор с иноземным государством без каких бы то ни было уступок со своей стороны.

Николай Павлович предпочитал заискиваниям перед соседями твёрдую и решительную постановку вопросов, и ему удавалось бы сделать куда больше для бесконечно любимого им Отечества, если бы министерство иностранных дел не держалось зачастую в своих категоричных предписаниях противоположного правила.

Шестого декабря, в день своих именин, Игнатьев прибыл в Оренбург. Было десять часов вечера. Позади были пески, жара, клопы и скорпионы, тележный скрип колёс и дикие вопли разбойников, тухлая вода, степная ширь и миражи пустыни, зимние вьюги, лютый мороз, угроза пропасть без вести, быть погребенным в снегах, как пропал без вести в пургу один из проводников-киргизов. Он отошёл от повозки на два шага и запропал в снежной замяти. Ему кричали, звали, — без отзыва! Другой киргиз, слезший с верблюда, чтобы отыскать удобный выезд из оврага, куда скатились обозные сани, также исчез в метельной круговерти. Буран свирепствовал всю ночь, весь день, и лишь к исходу вторых суток поутих. И сразу выглянуло солнце.

Прибыв в Оренбург, Николай Павлович, как был, прямо с дороги, в полукиргизском облачении, явился в дом генерал-губернатора, где проходило собрание, и просил адъютанта вызвать Александра Андреевича.

Катенин ахнул, увидев Игнатьева, да ещё в азиатской одежде.

— Глазам не верю! Вы ли это? — проговорил он, вглядываясь в Николая Павловича, как в человека, неожиданно вернувшегося с того света. И сразу же сказал, что в Петербург они поедут вместе.

Дорогу через Симбирск и Москву, несмотря на жесточайшие морозы, они преодолели быстро: на почтовых до Москвы, а дальше поездом.

В Петербург Игнатьев вернулся до Рождества, и его возвращение в столицу было полной неожиданностью для всех, так как Катенин успел донести сюда мрачную весть о гибели посольства.

Когда, живой и невредимый, переполненный чувством доблестно исполненного долга, Игнатьев без доклада вошёл в кабинет отца и застал его за чашкой чая — московский поезд тогда приходил рано утром, — отец был так поражён его появлением, что невольно стал креститься и крестить сына издали, как бы преследуемый наваждением.

Александр II, прочитав Игнатьевскую отчётную записку о деятельности миссии, начертал на ней слова своей оценки: «Читал с большим любопытством и удовольствием. Надо отдать справедливость генерал-майору Игнатьеву, что он действовал умно и ловко большего достигнул, нежели мы могли ожидать».

25 декабря 1858 года, двадцати шести лет от роду, Игнатьев был произведён в генералы. Надо ли говорить, как гордились им родные и завидовали сослуживцы. Ещё бы: самый молодой генерал в России!

«Генерал-мальчишка», — фыркали завистники.

На груди Николая Павловича засияла новая награда: орден св. Анны 2-й степени с короной.

Вот и выходит, что и он побывал в переделках, и он спал под открытым небом, как его вице-консул Леонтьев, полковой медик и лихой рубака, и он рисковал жизнью, но не ради собственного молодечества и неуёмной удали, а ради чести и пользы России. Да и сейчас вот, разговаривая с Константином Николаевичем в своём посольском кабинете, он думает, прежде всего, о том, как лучше выстроить свои отношения с турецким правительством и посланниками западных держав, как внушить султану мысль о важности добрососедства и при этом всячески поддерживать славян в их справедливой борьбе за свободу?

 

Глава VIII

Объясняя суть конфликта, Леонтьев разом оживился и стал помогать себе жестами.

— Я не привык сидеть на краешке стола да ещё на кончике стула, в самом углу, откуда выбраться нет никакой возможности, когда паршивый лягушатник поносит мою Родину. Я опрокину стол и дам ему по роже!

— Не волнуйтесь, Константин Николаевич, — радуясь такой его позиции, — с улыбкой произнёс Игнатьев. — Я целиком на вашей стороне. Мне нравится ваша решимость бить недругов по мордасам. Нельзя допустить, чтобы русская дипломатия утратила чувство самоидентичности. Наши западные коллеги, впрочем, как и все недружественные нам политики Европы, должны быть приучены к тому, что в глазах у русских патриотов они никогда не прочтут свойственные им наглость и робость, но зато им всегда придётся натыкаться на прямой ответный взгляд, который будет заставлять их опускать глаза! Ведь в этом взгляде будет мужество, решимость биться до конца и воля к сокрушительной победе! — Его лицо порозовело, а глаза горели от безудержной отваги, точно он бросал противнику перчатку, вызывая того на дуэль, или же сам — бесстрашно! — принимал смертельный вызов. Он был поистине хорош в эту минуту. — А посему запомните: мы своих не выдаём. Вы у меня главный претендент на первое вакантное место консула. Пока оставайтесь в Адрианополе, а затем я подумаю, куда вас откомандировать. Вероятнее всего, в Тульчу.

— Сочту за честь быть полезным Отечеству.

Леонтьев с чувством пожал руку и надолго замолчал, словно выражал тем самым искреннюю благодарность.

Николай Павлович сразу же отметил про себя, что другой на его месте сказал бы несколько иначе: «…быть полезным вам» или «вашему превосходительству», а Леонтьев вот как произнёс: «Отечеству»! и это лучше всяких слов характеризовало его как истинного патриота.

Игнатьеву очень понравился такой ответ, и он попросил новоявленного консула поделиться своим видением турецкого общества.

— В особенности интересно умонастроение болгар.

Леонтьев долго смотрел в пол, затем поднял глаза. Красивые глаза мечтательного человека.

— Как флорентийская уния стала причиной гибели Византии, так и греко-католическая столкнёт болгар в пропасть истории. Живя в Андрианополе, общаясь с тамошним народом, я довольно скоро понял, что определённой части болгар, поражённой тлёй католицизма, а она не так уж и мала, очень претит стремление православной России опекать их соплеменников, как в настоящем, так и в будущем. Эта часть всячески нападает на сторонников нашего влияния, используя любой удобный случай для охаивания государственного устройства российской империи и лично императора.

— Что заставляет болгар принимать униатство?

— Крайняя бедность. Почти нищета.

— Трудно найти работу? — предположил Игнатьев, чьи щёки всё ещё пылали.

— Православным — да, — сказал Леонтьев. — Чтобы придерживаться своих религиозных взглядов, их надо, прежде всего, иметь; равно как необходимо обладать определённым мужеством и, если хотите, смелостью в отстаивании своей точки зрения. Среди известных мне болгар таких людей не густо.

— Как вы думаете, отчего?

— А тут и думать нечего, — без всяких уловок ответил он. — Болгары, находясь под многолетним игом, исчисляемым веками, привыкли лгать и лицемерить так, что за них частенько становится стыдно.

— А что греки?

— Они держатся за счёт своих святых. Но католичество и их берёт за горло.

— В какой форме?

— Играет на их сребролюбии.

— Они настолько любят деньги, что поддаются чужому влиянию? — Николай Павлович был рад, что затеял беседу. Его визави отвечал умно, предельно честно, говорил, что думал, без досадных недомолвок и заячьих скидок в ту или иную сторону. — Все те греки, с которыми я вынужден был иметь дело по своей консульской занятости, — после секундной запинки ответил Леонтьев, — были попросту скучны. Они скучны своим упрямым стремлением первенствовать. В каждом из них Вавилонская башня гордыни. Я не скажу, что они болтуны, пустобрёхи. Люди они хваткие, бесспорно. Купцы, банкиры, адвокаты; доктора, учительствующий клан. В греческой среде уйма судейских, способных укатать в тюрьму даже покойника за громогласное хуление султана.

— Одним словом, — разулыбался Игнатьев, которому понравилась остроумная красочность фразы, — легче печной дым примять коленом и затолкать в трубу, чем перехитрить их шайку-лейку.

— Они действительно хитры как иудеи.

— А как они между собой живут? — Спросил Игнатьев. — Греки и болгары?

— Плохо, — ни секунды не колеблясь, ответил Леонтьев. — У болгар свои обиды, у греков свои. Вековечные.

— Значит, союз их невозможен?

— Никогда.

— Ни под каким политическим соусом?

— Нет.

— Как вы думаете, отчего?

— Я много размышлял на эту тему и должен вам сказать, что греки хитры, как иудеи, но они самоё цивилизация, вы понимаете о чём я говорю, а современные болгары, как вы к ним не относитесь, это всего лишь племя. В политическом смысле, богатые и умные болгары мечтают об одном: они хотели бы войти в состав России с губернским административным устройством Болгарии: Тырновская губерния, Софийская, Варнинская.

Игнатьев слушал его с большим вниманием и, говоря о болгарах и греках, стал расспрашивать о турках. Каковы они — стамбульские аборигены?

Леонтьев усмехнулся.

— Турок прост. Любого европейца он считает остолопом.

— Это ещё почему? — спросил Николай Павлович, желающий как можно лучше разобраться в психологии коренных жителей. — Из-за разницы в религиозном воспитании или причина коренится в чём-то ином, более скрытом, трудноуловимом?

Его вице-консул плотно сомкнул губы, пощипал свою короткую, но тщательно подстриженную бороду, и после паузы ответил.

— Религия здесь не при чём. Всё объясняется банальным сребролюбием, которое внушает турку глубочайшее презрением к тем, кто неразумно тратит деньги, путешествуя по миру. Вот отчего Стамбул немыслим без его дороговизны, совершенно зверских цен, способных разорить любого пилигрима, и совсем непредставим без того множества нахальных попрошаек, что шагу не дают ступить, пока ты от них не откупишься. Турок считает своей святой обязанностью облегчить карман европейца. Вы сами видели, какое количество лодок, шлюпок и каиков окружило ваш посольский пароход, едва он стал на якорь.

— Это так, — отозвался Игнатьев.

— Повторяю, — после небольшой заминки вновь заговорил Леонтьев, — турок прост. Ничего его так не угнетает, как необходимость умственной работы, не связанной с торговой выручкой или оплатой за любое своё действие в пользу другого. Вы хотите узнать, как пройти в кофейню Ибрагима-оглу? Платите. Не знаете, где подковать лошадь или нанять коляску? Раскошеливайтесь. И так во всём. Деньги и кейф — вот всё, о чём способен думать и чему готов служить абориген в своих широких, словно паруса испанской каравеллы, шароварах. Гордыня и корыстолюбие вертят им с неимоверной лёгкостью, и турок радуется им, как дети ласковым родителям. Вы спросите, к чему же он стремится? Я не знаю. Заветное желание любого турка — жениться на красавице. Если не получится разбогатеть. Турок не мечтатель, как положим, тот же русский; и не шутник, подобно бедному еврею, обременённому большим семейством и тайной своего происхождения. Но! — воскликнул Константин Николаевич, вкладывая в этот возглас радость только что рождённой мысли. — Если вы и найдёте где-то людей здравомыслящих, так это среди турок.

— Занятно, — сказал Николай Павлович и поинтересовался мнением своего нового резидента о дипломатии вообще и русской в частности.

Леонтьев пригладил усы, соединявшиеся в углах губ с темно-русой бородкой, и, не меняя позы в кресле, разве что-то подавшись чуточку вперёд, стал делиться своими раздумьями.

— Истинная дипломатия, — сказал он, как бы вдохновляясь новой темой, — не терпит отвлечённости, размытости и благодушествования. Заодно она не терпит колебаний, иждивенчества, вялости воли и, особенно, — он посмотрел прямо в глаза, — всезнайства, сильно вредящих самой сути дипломатии, которая преследует весьма практические цели и должна вести себя на рынке политических амбиций, как расчётливая экономка, закупающая для господского стола всё лучшее из тех продуктов, что ей предлагают. — Николай Павлович невольно улыбнулся и мысленно похвалил Леонтьева за столь живую образную речь. А тот, увлёкшись, продолжал с особым жаром. — Её опытность в отборе мяса, птицы или рыбы, не говоря уже о фруктах-овощах, о той же зелени в виде петрушки или сельдерея, лучшая гарантия того, что ей не подсунут порченый товар и приготовленный обед выйдет на славу. — Он перевёл дух и взволнованно продолжил. — Такова дипломатия Англии, Франции и Австро-Венгрии в купе с неуёмно-жадной Пруссией, мечтающей оттяпать для себя кусок побольше и, если можно, пожирнее. Это всем известно! Так почему же мы как представители России должны заглядывать через плечо и брать не то, что нам понравилось и приглянулось, а то, что нам оставят на прилавке? — Слово «оставят» он проговорил с явной растяжкой ничем не прикрытой иронии, что Николаю Павловичу тоже пришлось по душе. — И ещё, — воспламенился Леонтьев, как человек, приученный к жарким дискуссиям. — В дипломатии нет смысла делать то, что до тебя никто не делал; в ней нет сверхидеи, но она немыслима без твёрдого отношения к реальности и преемственности тех традиций, которые легли в её основу.

— Я тоже полагаю так, — сказал Игнатьев. — Ведь революции, которые идут по всему миру, а значит и конфликты, порождаемые ими, идут всё в том же неизменном русле — русле Большого заговора, то есть, традиции.

В окончание беседы он предупредил Константина Николаевича, чтобы он как можно скорее расплатился с кредиторами и не забыл получить в кассе посольства причитающиеся ему деньги.

— Но я уже истратил своё месячное жалованье, — повинно нагнув голову, пробормотал Леонтьев.

— Можете считать, что я его удвоил, — сказал Николай Павлович, отметив про себя, что его сотрудник, как многие умные люди, занятые делом, а не праздной болтовнёй, мало обращал внимание на то, как был одет, хотя, возможно, будучи натурой творческой, с художнической жилкой, живо подмечал влиянье моды на покрой мужского платья.

Судя по облачению, его вице-консул сильно нуждался в деньгах.

 

Глава IX

Познакомившись с посланниками западных держав и поговорив с каждым из них накоротке, Николай Павлович понял, что самым животрепещущим для них был румынский вопрос.

Летом 1864 года, ещё до приезда Игнатьева в Константинополь, в столицу Порты Оттоманской прибыл румынский князь Куза, устроивший переворот у себя дома, в Соединённых княжествах, и с помощью французского посла маркиза де Мустье, который взял румына под свою опеку, с легкостью устроил все свои дела.

Стоя у окна в своём посольском кабинете, глядя, как темнеют-лиловеют облака на остывающем закатном небе, кое-где уже усеянном яркими звездами, Николай Павлович задался целью в корне изменить испортившиеся отношения с Румынией, видя в ней в союзника России. Пусть не сразу, но хотя бы через годы.

Размышляя о румынском князе и прекрасно сознавая, что он всего лишь навсего орудие в руках французского правительства, чьим девизом во внешней политике всегда было негативное отношение к Православию, Игнатьев не сомневался в том, что до тех пор, пока самозванец Куза будет у власти, думать о добрых отношениях с Румынией наивно.

Придя к такому выводу, он буквально со следующего дня принялся активно разоблачать некорректное поведение румына, указывая всем на грубое нарушение им международных норм.

Встречаясь с иностранными послами и турецкими министрами, он непрестанно доказывал им, как опасно революционное поведение Кузы и что необходимо срочно восстановить достоинство держав, на которое оно невольно посягало.

И дело, кажется, пошло, стало сдвигаться с мёртвой точки!

Великий везир Аали-паша стал соглашаться с тем, что говорил ему русский посол. Это придавало сил, бойцовски улучшало настроение, вселяло бодрость и уверенность в себе, когда бы не болезнь сынишки.

По всей видимости, он простыл. У него внезапно загорелись щеки, появился кашель, он всё время просил пить.

Няня не спускала малыша с рук, поила гранатовым соком, разбавленным тёплой водой, протирала тельце уксусом, и время от времени, хлюпая носом: «Ангел мой, манюнечка!» передавала его Екатерине Леонидовне, глаза которой тотчас наполнялись страхом: что-то будет? Павлик рос здоровым, крепким малышом, и вдруг такое!

Екатерина Леонидовна губами пробовала его лоб — лоб был горячим. «Господи, помилуй!» — молила она, желая скорого выздоровления сынишке. — Неизреченная милость Твоя…»

К ночи жар усилился.

Вызвали доктора.

Тот пощупал пульс, послушал лёгкие, осмотрел горло.

— Зев красный, но не дифтерийный, — сказал он сам себе и повернулся к Игнатьеву, который молча наблюдал за его действиями. — Скорее всего, скарлатина, — сообщил он бодрым, успокаивающим голосом, и, примостившись за журнальным столиком в гостиной, выписал необходимые микстуры и какой-то сложный порошок, забавно шевеля губами.

— Смешай. Выдай. Обозначь, — вполне довольный сочинёнными рецептами проговорил Краснобаев и выразил желание самому съездить в аптеку: заказать нужные снадобья.

— Нет, вы уж останьтесь, — мягко попросил Николай Павлович, встревожившийся не на шутку. — Мало ли чего.

В аптеку решено было отправить Михаила Хитрово. Не прошло и часа, как он вернулся с нужными лекарствами.

Как ни противились жена и няня, отсылая его спать, Игнатьев так и не прилёг. Он всё равно не заснул бы: не в его характере думать о себе, когда домашним худо. Тем более, сынишке. Николай Павлович назвал своего первенца Павлом в честь отца, как и отец нарёк его в честь своего батюшки, чтоб связь родства, времён и поколений, не пресеклась, была нерасторжимою из века в век.

Так неужели эта связь прервётся?

Взяв Павлика на руки, Игнатьев не отдавал его няньке до самого позднего часа, когда сынишка задремал, и его уложили в кроватку.

«Боже правый, буди воля Твоя и на мне, и на сыне моём, — молитвенно шептал Николай Павлович. — Не оставь нас, спаси и помилуй».

Ничто так быстро не овладевает родительским сердцем, как страх за жизнь своих детей! На первом месте он, этот извечный допотопный ужас смерти. За ним стоят и голод, и любовь, и всё на свете.

Поутру Николай Павлович молился в церкви и весь день не покидал посольства, то и дело заглядывая в детскую. Павлуше вроде полегчало: жар прошел, кашель уменьшился; но стоять малыш не мог — просился на руки. Ел с аппетитом, но его сильно тошнило, и он плакал, как взрослый, сильно напуганный рвотой. Иногда он хватался руками за голову и начинал сучить ножками, словно их прижигали железом.

— Сглазили мальчонку! — сетовал камердинер Дмитрий Скачков, сильно привязавшийся к Павлику за последние месяцы. Можно сказать, с того момента, как тот научился ходить. Он любил подкидывать его, хохочущего от испуга и восторга, «к самому солнышку», и крепко прижимать к себе, когда тот обнимал его за шею. — Как есть сглазили.

Шли дни, а состояние Павлика не улучшалось.

— Ты моя радость, ты моя умница, — Екатерина Леонидовна ласково гладила сына, а по лицу её текли и текли слёзы.

Если пять дней назад она была расстроена его болезнью, то теперь она была ею подавлена.

Николай Павлович, как мог, оберегал её от лишних треволнений.

— Всё будет хорошо. Крепись, дружочек.

Она, конечно же, крепилась, и, смаргивая слёзы, причитала.

— Это мне в наказание, да! Я так постыдно радовалось своему успеху, так безумно была счастлива, когда меня избрали «королевой», так грешно тщеславилась, осыпанная пышными цветами, млела от рукоплесканий, что Господь, наверное, решил меня окоротить, унять мою гордыню, отрезвить болезнью сына.

— Кого Господь любит, того и наказывает, — тяжело вздыхал Игнатьев, глядя на жену, на которую больно было смотреть. Вечером он неожиданно вспомнил, как вскорости после венчания, в одну из белых июньских ночей, жена первой предложила ему обменяться нательными крестиками.

— Теперь ты мой, а я твоя, — сказала она радостно, когда они произвели «обмен» и долго потом, страстно целовались.

Теперь они плачут и молятся.

Сердце маялось в страхе и трепете: неужели всё? Ребёнка не спасти? И нет таких врачей, и нет таких лекарств, а главное, что нет таких молитв, чтоб отступил недуг, чтоб сохранить их первенца для них, его родителей, для их земного счастья?..

Нет ответа на эти вопросы.

Молчит икона Богородицы, подаренная матерью на свадьбу, молчит Спаситель, строго смотрит Николай Угодник; не утешает Евангелие, раскрытое наугад, молчат стены просторной квартиры. Всё молчит, только сердце мятётся и стонет.

На душе было пусто, темно и тревожно, и, быть может, так же одиноко, как в голой степи зимней ночью.

За окном лил дождь, под утро помёл снег, летевший по косой.

Надсадно, хрипло, заполошно каркали вороны.

На улице было ненастно и слякотно, словно зима проворонила солнце и теперь уныло взирала на лужи с тающим в них снегом.

Если в разгар болезни Павлик кричал так, что посинел от крика, то теперь он плакал-жаловался так, что все вокруг него глотали слёзы. Он уже не в силах был сидеть, валился набок и закатывал глаза.

Жар не проходил, а тельце коченело.

Вновь и вновь посылали за доктором.

Ростислав Филиппович, чьё лицо за эти дни заметно посерело, приобрело угрюмо-виноватый вид и заметно осунулось, долго смотрел в угол комнаты, затем переводил глаза на Николая Павловича, как бы ища его поддержки, и хлипким, жалким голосом произносил, что он «не Господь Бог», и сделать ничего не может.

— Я исчерпал запасы своих знаний. Если это инфлюэнца, то современная медицина, — он не договаривал и безнадёжно разводил руками.

— Сделайте же что-нибудь! — заламывала руки Екатерина Леонидовна, и на её лице, искажённом гримасой отчаяния, был написан панический ужас.

В такие минуты Николаю Павловичу становилось страшно за неё: как бы с ума не сошла! А ведь ей нисколько нельзя волноваться — в её положении. Он безмерно сострадал жене и, оставаясь с ней наедине, усиленно бодрился, отчего страдание было ещё острее. Он укорял и презирал себя за то, что никак не мог найти успокоительных слов ни для себя, ни для Катеньки. Он любил, он обожал её, но успокоить не мог. И сделать ничего не мог, чтобы помочь сынишке.

— Может, обратиться к англичанам? — хватаясь за соломинку надежды, спросил он у понурившегося Краснобаева.

— Нет смысла, — тем же хлипким голосом ответил врач. — Ребёнок явно угасает.

На лице Игнатьева, должно быть, прочитались неприязнь и мука, потому что эскулап повинно опустил глаза и больше их не поднимал.

— Всё кончено, — убито прошептала Екатерина Леонидовна и повалилась на постель. — Я не переживу.

До крайности измученная горем, она была уже не в силах ни что-то сделать, ни что-то сказать. Пластом лежала, обездвиженная горем. Николай Павлович сам уронил голову в ладони, не зная, как ободрить жену и где найти силы для собственного утешения.

Страшно было слышать дыхание Павлика, его страдальческие стоны, продолжавшиеся двое суток напролёт. А тут ещё собачка Юзька, пекинес, которую Игнатьев привёз из Китая, скулила всё громче, отчаянней…

Доктор держал руку Екатерины Леонидовны, просил употреблять лекарства, приготовленные для неё, не поддаваться панике и как можно больше времени проводить на воздухе ради будущего малыша.

— Иначе начнётся горячка, — объяснил он горестно притихшему Игнатьеву, — и тогда может случиться… м-да… непоправимое.

— Есть угроза её жизни?

— Угроза потери плода.

Через двое суток, в девять часов утра Павлик затих. Ему как будто стало лучше. Какое-то время он лежал с открытыми глазами, потом ресницы его дрогнули, он улыбнулся, сжал пальчики для крестного знамения — и зловещая тень смерти обезкровила его лицо.

Глаза Екатерины Леонидовны расширились, зрачки остановились. В немом отчаянии она смотрела на него, такого тихого, угасшего навеки.

Николай Павлович едва сдержался, чтоб не зарыдать, но позже, ночью, читая Псалтырь в изголовье сынишки, он беспрестанно глотал слёзы.

На календарном отрывном листке стояла дата, врезавшаяся в его память на всю жизнь: год 1865-й, 8-е января, четверг.

Не было слов для выражения того, что творилось у него в душе, и что перечувствовала Катя последние пять дней тяжкой болезни Павлуши. Кто терял детей, тот знает.

Телеграмму родителям решил не отбивать. Игнатьев искренно считал, что телеграфное сообщение никак не годится для горестных известий. У его матери и так слабое сердце.

Но и за письмо садиться не было сил. Духа не хватало. И, вместе с тем, его так и тянуло в Петербург, к родителям — и мысленно и сердцем. Он привык делиться с ними радостью и горем, а теперь горе через край переливало!

Дмитрий Скачков изладил детский гробик, найдя в каретном сарае стопку сухих кипарисовых досок, и, пока сколачивал его, нет-нет, да и возил рукой по скулам, влажным от мокрого снега и сырости, отцеженной душевной болью. Промокал глаза платком и радовался, что никто его сейчас не видит. Он искренне жалел своего барина, жалел его жену, а получалось, вроде как жалел себя, явственно помнящего, как ещё три недели назад Павлик, хорошенький, словно куклёнок, вскарабкавшись к нему на плечи, в благодарность за утеху, спрашивал: «Не спеть ли тебе песенку, Димитлий?»

Песня была славная — про ёлочку в лесу.

Да, он жалел себя и знал, что это плохо: Богу тоже нужны ангелы. Знал и ничего не мог с собой поделать — отжимал с ресниц мокреть.

— Хороша юшка, да больно солона, — слизывая слёзы с губ, шмурыгал он носом, пытаясь хоть как-то приструнить себя, чтобы не нюниться.

Ветер шевелил его взъерошенные волосы, холодил спину и сметал с верстака стружку, горько пахнущую снегом и смолой.

По желанию Екатерины Леонидовны гроб поставили в свинцовый ящик, а сей поместили в дубовый, для удобства перевозки в Россию. Ей хотелось перевезти «маленького» в Петербург и положить в Сергиевой пустыни, рядом с умершими во младенчестве братьями Николая Павловича и его малолетней сестрой, или где-либо поблизости.

Игнатьев всегда был против того, чтобы перевозить тела умерших, но, уступая жене, решил при первом же удобном случае написать родителям о постигшем их с Катей горе и попросить их найти землю для захоронения.

А погода разгулялась, как весной. Солнце светило по-летнему, воздух прогрелся, подул ласковый ветер. В день, когда Николай Павлович положил сынишку в гробик, небо было яснее обычного, и ему сразу же подумалось: «Небо радостно встречает нашего Ангела».

Покойного Павлика сфотографировали — снимок удался, а кудрявые локоны (его обстригли ранее для ледяных примочек) Екатерина Леонидовна спрятала под образа. Крестик первенца надела на себя.

Глядя на неё в эти минуты, Игнатьев с горестным сердцем признавался самому себе, что, если бы можно было полюбить Катю более, нежели он её любит, то, конечно, чувство его к ней, в это горьчайшее из испытаний, удесятерилось бы.

На следующий день, в субботу, он свёз своего малютку в Буюк-Дере на пароходе и оставил его в церкви, заказав в городе маленький склеп, где должны были находиться останки его Ангела.

Все сослуживцы, все чины посольства, все русские подданные, духовенство, дипломатический корпус — выказали Игнатьеву живейшее участие.

Сотрудники посольства несли гроб до пристани и потом снова в Буюк-Дере, до летней резиденции, и устроенной в ней церкви.

На константинопольском берегу похоронную процессию ожидало всё греческое духовенство и мальчики духовных школ — в белых одеждах, с ветвями персидской сирени в руках.

В Буюк-Дере гробик открыли. Николай Павлович ещё несколько раз поцеловал ручки и лобик своего первенца, отметив про себя, что он ничуть не изменился.

Анна Матвеевна была на отпевании, а потом оставалась с Катею, которая лишилась чувств.

Игнатьев подхватил её на руки, и, сопровождаемый семенящей и горестно причитающей Анной Матвеевной, не столько помогавшей ему, сколько мешавшей, быстро отнёс в гостиную и оставил на попечении доктора, сказавшего, что обморок — своеобразная защита организма и что защита эта благодатна.

Слова доктора придали ему сил, он немного успокоился, так как боялся, что глаза его любимой Катеньки, такие ласковые, светлые, родные, навеки потемнеют, вберут в себя провальный цвет могилы с её холодной жуткой немотой.

Смерть сына стала для Николая Павловича ужасным потрясением, а что творилось в душе его беременной жены, одному Богу известно.

После похорон он долго не мог найти себе место, всё кружил и кружил по кабинету, словно в его челюсть врезался кулак молотобойца с зажатой в нём свинчаткой. Нет он не лязгнул зубами, не мотнул головой и не скрутил винтом ноги, хряснувшись лопатками о землю, но в глазах его теперь стоял туман, стелился дым сельской избы, топившейся по-чёрному; дым смрадный, горестно-удушливый, как над коптильней или смолокурней. В голове, раскалывавшейся от боли, никак не укладывалось, что его Павлуши больше нет. Он понимал, что покойников в доме не держат, их надо предавать земле, но сердце не смирялось с тем, что у людей вошло в обычай.

Уха, кутья, кисель из сухофруктов.

Мысли стали рваными, чужими.

Он никак не мог додумать ни одной из них. И это его тоже убивало, заставляло сомневаться в своих силах. Всё чаще и чаще он задавался трудными, упрямыми вопросами: сумеет ли он изменить обстоятельства в свою пользу? Получится ли у него теперь, после такого горя, нарушить сложившееся в Турции равновесие действующих внутри неё общественных и политических сил? Способен ли он, пришибленный утратой сына, сделать так, чтобы содержание будущих реформ султана, о которых неустанно говорят на всех константинопольских углах, всемерно содействовало интересам российской империи? Затратив уйму средств и собственной энергии, добьётся ли он нужной ему кульминации, позволит ли она осуществить всё то, что хочется, просто не терпится, сделать?

Мысли ходили по кругу и круг этот всё время расширялся, как расширялся круг его дипломатических забот.

А в доме после похорон долго пахло уксусом и мятой.

Им с женой невыносимо было видеть детские игрушки, которых никогда уже не тронет их сыночек, радуясь и веселясь в своей кроватке.

— Зачем я осталась, скажи? — задавала свой страшный вопрос Екатерина Леонидовна, — зачем не я, а он? Зачем не я, а он? — Слёзы душили её, и она хваталась за горло, не находя иного способа остановить их поток; с ней снова случался припадок.

Игнатьев терялся, не знал, что сказать, и чувствовал ужасную тоску, с которой надо было как-то уживаться.

— У Бога все живые, — утешал он Катю. — Павлик станет нашим Ангелом-Хранителем.

Их родительское горе было столь глубоким, что даже начавшийся снова дождь, холодный зимний дождь, идущий вперемесь со снегом и стекавший по оконному стеклу, казался слишком шумным и нестерпимо унылым.

Игнатьев не страшился смерти. Жить в жалком страхе за своё существование, что может быть позорнее и гаже? Сколько Бог ему отмерил, столько он и проживёт. Но этот гробик с тельцем сына, пышно убранный цветами, этот погребальный венчик, наполовину закрывший милый, обезкровленный до известковой белизны Павлушкин лоб, как пропуск в Рай, в обитель вечного блаженства… Они мучительно стоят перед глазами. Не смахнуть их, как не прошенные слёзы, не избыть!

И еще Николай Павлович не понимал, как он сообщит отцу и матери, что Павлик умер? Как? Он знал, что весть о смерти внука будет для них сильным потрясением.

— Мне кажется, что жизнь моя навек отравлена этой утратой, — уже без слёз, печально признавалась в своих чувствах Екатерина Леонидовна, когда по вечерам садилась в кресло, укутывая плечи кашемировым платком. — Я как бы разом постарела — сердцем и душой. А более всего, рассудком. Вот уж правда: тщеславие доводит нас до полного ничтожества. Поверь, мне ничего не хочется и, вместе с тем, я не хочу быть той, какою стала!

Флакончики духов и кремов были переставлены ею в комод, а золотой медальон, в котором находилась прядь волос их первенца, благостно пахнущих ладаном, она так же, как и крестик сына, повесила себе на шею.

— Я никогда с ним не расстанусь, понимаешь?

Игнатьев ласково обнял её.

— Как я с тобой.

Он воспринимал жену как совершенное чудо природы, обожая её ангельскую кротость, красоту и преданность семье.

Она тоже дорожила их союзом, видя в нём близкого, родного человека: умного, доброго и неизменно любящего.

Горничная с няней говорили полушёпотом.

— Сам Бог соединил их вместе.

— Сперва любовью, а теперь вот…

— Тсс! — И обе враз прикладывали пальцы к плотно сомкнутым губам.

 

Глава X

Все члены русского посольства и главы иностранных миссий выразили Игнатьеву свои соболезнования в связи с постигшим его горем.

И каждый из послов, так или иначе, коснулся событий в Румынии, не забывая спросить, с какой программой Николай Павлович прибыл в Турцию?

— Признаюсь, — откровенничал Уильям Генри, барон Даллинг и Бульвер, — что я лично, хотя бы ради оригинальности, был бы рад избежать слова Россия при решении Восточного вопроса, как-нибудь обойтись без него. Да только мне, много лет уже пребывающему в качестве английского посланника при Порте Оттоманской, никак невозможно сделать так, чтобы тема России и её внешней политики не заставляли задуматься над тем, каковы, в самом деле, нынешние претензии и будущие намерения вашей державы? — слово «вашей» он выделил голосом.

Николай Павлович честно ответил.

— Сознавая всю ответственность перед моим Отечеством, смею заверить вас, что ни государь император Александр II Николаевич, ни российское правительство не могут мириться с большинством положений Парижского договора. Лично мне, как посланнику России, хотелось бы отстоять честь и достоинство моего Отечества.

— Каким образом? — полюбопытствовал британец.

— Восстановлением права собственности на черноморское прибрежье и права первенства на черноморских водах возвращением уступленных в 1856 году части Бессарабии, Измаила и устья Дуная, и прекращением стеснительной не для одной России, но и для султана, коллективной опеки Турции и гарантии всей Европы, — ответил Игнатьев.

— В чём вы видите «коллективную опеку» над Турцией и о каких таких «гарантиях объединённой Европы» вы сейчас обмолвились? — поинтересовался лорд Литтон, в глазах которого читались настороженность и любопытство человека, постоянно сомневающегося в чьих бы то ни было правах, кроме собственных.

— Я вижу их в том, — как можно спокойней ответил Игнатьев, — что Лондонская конвенция «О проливах» 1841 года, навязанная России европейским концертом, установила «воспрещение военным судам иностранных держав входить в проливы Дарданелл и Босфор. Будучи по существу признаком несомненной опеки Европы над Турцией, этот запрет затем без изменения перешёл в состав Парижского трактата под наименованием «конвенции о проливах». — Глядя на заметно поскучневшее лицо англичанина, Николай Павлович не счёл нужным «метать бисер» и говорить о том, что, кроме упомянутого вида «опеки» Турция попала в прямую зависимость от европейских банкиров. Но именно это, поскучневшее разом лицо лорда Литтона, заставило его сказать о самом важном.

— Статьёй одиннадцатой Парижского трактата, согласно которой «Чёрное море объявлено нейтральным» Россия лишилась права иметь черноморский военный флот. Это ужаснейшее положение!

— Для вас позорное?

— Позорное донельзя.

— Горчакову, разумеется, хотелось бы его исправить?

— Не только ему, но и мне, — прямо ответил Игнатьев. Изучая военный потенциал Турции, спешно укрепляемый постройкой новых броненосцев, боевые характеристики которых он почерпнул из доклада своего военного атташе полковника Франкини, Николай Павлович понял, что Россия тоже в срочнейшем порядке должна основывать свой броненосный флот, вопреки всем запретам, а потом уже искать соглашений непосредственно с Портой. Стоящую под парами, в полном боевом вооружении, готовую в любой момент выйти в открытое море эскадру ни один параграф не перечеркнёт. Европу надо ставить перед фактом! Учитывая всё это, ему больше всего хотелось избежать новых обязательств России перед другими странами, в особенности перед Англией и Францией. Поэтому он и заговорил о шатком положении румынского смутьяна князя Кузы, предрекая его скорую отставку.

— Вы полагаете, ваши мечтания осуществятся? — барственно расположившись в кресле, задался вопросом лорд Литтон, и в его голосе послышалась усмешка.

— Я не просто полагаю, я уверен, — твёрдо ответил Игнатьев. — Возвращение нам Бессарабии послужит наглядным доказательством того, что ни пяди земли русской никогда не будет уступлено врагу.

Он знал, с кем и как разговаривать. В лице англичанина Николай Павлович видел давнего врага России, прочно пустившего корни своей резидентуры при Константинопольском дворе. Граф Брасье де Сен-Симон шепнул ему, что посол её величества королевы Англии сэр Генри Бульвер-Литтон пользуется исключительно большим влиянием на Абдул-Азиса и держит в своих руках все нити дворцовых интриг.

— Ну да, ну да, — пробормотал англичанин в конце их недолгой беседы, покидая кресло для прощального рукопожатия. — Ваша искренность и вера в справедливость лучше всяких слов говорят мне о том, что человечество стоит не в конце, а в начале своей истории.

Французский посланник Дель Мари Рене Франсуа Леонель маркиз де Мустье вёл себя как светский человек.

— Я понимаю, — сказал он мягким, ровным тоном, — вам сейчас всё чуждо и неинтересно, но тайна жизни, может, в том и состоит, что она даёт нам силы пережить то, что пережить, на первый взгляд, никак нельзя. Всевышний так устроил, что даже скорой смерти мы просить не можем. Всё должны перетерпеть, как бы ни были тяжелы наши страдания.

Примерно теми же словами утешал Игнатьева архимандрит Антонин (Капустин), настоятель их посольский церкви.

Щуплый, небольшого роста, с большой, хотя и не густой, «архиерейской» бородой, чрезвычайно подвижный и потрясающе деятельный, он передал поклон и пастырское утешение Екатерине Леонидовне и предупредил, что ей сейчас нужны молитвы, а не слёзы.

— Господь не отвернулся от неё, а прямо обратился к её сердцу. Любая скорбь, утрата, это посещение людей Всевышним. Уповайте на волю Божию и помните: всякое хорошее дело со скорби начинается. И ещё, — сказал он, торопясь по своим делам. — Вам с женой необходимо разговаривать друг с другом. Со-беседовать. Это очень важная вещь для нашей сегодняшней жизни.

Вечером Игнатьеву подбросили листовку: «Турция — клоака беззакония! Алчность чиновников неимоверная, просто дичайшая! И всё оттого, что законы не действуют; действует один лишь произвол. Финансы подотчётны казнокрадам, и ни один из них не осуждён, не бит плетьми и не отправлен на каторгу. В полиции сплошь деспоты и лихоимцы. За каждым нужен глаз да глаз. Народ измучен жуткими поборами. Измучен, угнетён и фанатичен. Дикость на каждом шагу».

С этим утвержденьем не поспоришь: чем дряннее бумага, на которой отпечатана листовка, тем больше ей веры.

Несостоятельность, недобросовестность и дикость турецких правителей дошли до такой ужасающей степени, что Ибрагим-паша, комендант Стамбула, каждый вечер напивался до бесчувствия. И как не напиваться до бесчувствия, когда экономическое состояние Турции напоминало долговую яму, из которой ей не дано было выбраться. Ни Англия, ни Франция не дадут ей сделать это. Даже годовой бюджет османской империи исчислялся во франках, чтобы Наполеон III и его финансовые олигархи не путались в подсчётах своих прибылей: на один вложенный в экономику Турции франк они получали не менее ста. Но желали, конечно же, большего.

В голове Игнатьева стал созревать великий замысел, как сделать так, чтобы «сугра» — священная печать османов, имевшая сходство с оттиском ладони и заменявшая на правительственных бумагах Порты государственный герб, в центре которого арабской вязью было начертано имя: Абд-уль-Азиз, легла на будущий договор о добрососедстве и сотрудничестве между Россией и Турцией.

Великий замысел, великий. Но он и обуза немалая, которая сопряжена с предельно строгим отношением к себе и к тем, от кого хоть в мало-мальской доле зависит осуществление столь трудного значительного дела.

Игнатьев понимал, что ему, живому человеку, наделённому горячим темпераментом со всеми его вывертами, всплесками эмоций и перепадом настроения, очень трудно, тяжко, постоянно сдерживать себя, скрывать движения души и не выказывать там, где не надо, своего горя или радости, прощать, а не копить обиды; не поддаваться разочарованиям, следить за каждым своим словом, усмешкой, остротой, и даже выражением лица, везде и всюду; в любом собрании и обществе, в любом застолье контролировать свои желания, порывы и пристрастия. А сколько потребуется знаний, навыков, умений — об этом лучше и не думать. Чрезвычайно много. И ещё он должен помнить, как изменчива судьба. До смерти Павлика у них с женой судьба была совсем иной, и где она теперь? Вот как швырнули их качели бытия: от восторга и счастья к скорби и печали. — Николай Павлович грустно вздохнул, потёр большой с залысинами лоб и принялся читать депеши своих консулов. Дипломатия не танец восточных монахов — добровольных мучеников ислама, и не и не игра в кости, столь любимая магометанами, она — умение найти своё в чужом. Она не терпит принцип: либо-либо. Либо успех, либо провал. Если помнить о том, что в конфликте намерений между ним, русским посланником при Константинопольском дворе и самим этим двором, между ним и остальными дипломатами, важную роль будет играть среда, он должен изучить её до мелочей; не зря кто-то сказал, что дипломатия это любовь к мелочам, а коли так, — мысленно набрасывал план своих действий Николай Павлович, — я должен буду изучить характеры своих коллег, приятелей и недругов, турок, славян, иудеев, православных и католиков, безбожников и протестантов, чистых и нечистых, а прежде всего, своенравную натуру падишаха. Распознать её в той мере, в какой это возможно будет сделать не кому-нибудь, а именно ему, защитнику российских интересов на Востоке. И какие бы подножки не ставила ему судьба или же смена политических событий, он должен будет действовать по принципу: «Взялся за гуж…». По евангельскому слову: «Иди и веруй». И, может, в этом действенном посыле кроется смысл его служения Отечеству. Ему никогда не была близка мысль о том, что единственный путь к счастью кроется в бездействии, в одном лишь созерцании. Все люди хотят жить и, по возможности, жить вечно, так как они любят жизнь, или хотят любить.

Об этом надо помнить и не забывать. Иначе забытое, выпущенное из виду, может серьёзно сказаться на успешности его трудов с той же досадной неизбежностью, с какою гнилая вода, которую он пил по пути в Хиву и Бухару, время от времени напоминала о себе: то непонятным ознобом, сопровождавшим мучительные рези в животе, то неожиданной слабостью, когда хотелось лечь и не вставать. Вот он и вынужден был по совету доктора пить красное вино на светских раутах, наглотавшись гомеопатических крупинок.

 

Глава XI

— А ты видел? Он нам улыбнулся! — сказала как-то Екатерина Леонидовна, вспомнив прощальную улыбку Павлика. — Он с нами попрощался!

Она хотела было тоже улыбнуться, запоздало отвечая на предсмертную улыбку сына, но сознание утраты причинило ей столь сильное страдание, что вместо улыбки губы её задрожали, и гримаса боли исказила милое лицо.

— Помню, дружочек, — ответил Игнатьев, почувствовав, как сжалось его сердце, и утешающе привлёк жену к себе; нестерпимая мука несчастья, горя и отчаяния, похоже, раздавили его Катеньку. Но, так как его сердце билось ровно и не разорвалось на части, ему оставалось мысленно упрекать себя в том, что у него совсем нет сердца и, осознав это, возненавидеть себя.

Смерть Павлика, связавшая их брачный союз как бы намертво, легла ненастной тенью на последние месяцы беременности Екатерины Леонидовны и заставила её страдать, и замыкаться в своём горе. Она прекрасно понимала, что ей нельзя впадать в уныние, и всеми силами боролась с его мутными накатами, напоминавшими собой прибойные морские волны. Она даже пыталась шутить, но вот улыбаться, смеяться, как она смеялась прежде — звонко, радостно, беспечно! — у неё теперь не получалось. Внешне же она держалась стойко, понимая, что должна выносить второго ребёнка, которым наградил её Господь.

Екатерина Леонидовна была вполне уверенна, что у неё родится мальчик, потому что новая беременность протекала так же, как и прежняя, и тошнило не меньше, и брусники мочёной хотелось.

Николай Павлович написал матери о вкусовых пристрастиях жены, и вскоре капитан ржавой «Тамани», старый морской волк с вечно закушенной в зубах пенковой трубкой, лично передал Игнатьеву бочоночек брусники и туесок спелой клюквы, присоединив к ним короб сухих белых грибов.

Письменно поблагодарив матушку за грибы и ягоды, Николай Павлович со сжатым сердцем сообщил родителям о горе, посетившем их семью.

Он хотел приписать: «На несчастье был наш выезд сюда, в Константинополь», но, перечитав письмо, решительно поставил точку. К каким словам ни прибегай, и так всё ясно. Главное, он сделал то, на что-то прискорбно не хватало раньше сил: снял груз с души и поделился горем.

— Пушки и порох для турецкой армии изготовляют на государственных заводах во Фракии, — сказал военный атташе посольства полковник Виктор Антонович Франкини и посмотрел на Николая Павловича в ожидании новых вопросов. Это был серьёзный, быстроглазый офицер с безукоризненной армейской выправкой, способный ловко — в полчаса! — набросать с десяток вариантов какой-нибудь секретной операции, мгновенно оценить все плюсы и минусы каждого, остановиться на лучшем и не только озадачить им своих агентов, но ещё и рассказать, как им вести игру с контрразведкой противника. Выпускник Михайловского артиллерийского училища, прекрасно разбиравшийся в оружии и обладавший беспримерной по цепкости памятью, он пристально следил за вооружением турецкой армии и мог часами — взахлёб! — говорить о новейших образцах военной техники. Попав в Константинополь, он в первый же год своего пребывания в Турции одним ему известным способом добыл скорострельную винтовку системы бельгийского офицера Терссена и передал её в Россию, где Оружейная комиссия подвергла новое оружие необходимым испытаниям наряду с винтовками Альбини, Крнка и Баранова.

Виктор Антонович Франкини был на двенадцать лет старше Игнатьева, но они оба относились к «корпусу генштабистов». Николай Павлович в 1856 году был направлен военным атташе в Лондон, а Виктор Антонович в Константинополь, и много чего испытал в своей жизни.

— Вы долго там пробыли? — поинтересовался полковник Франкини, когда они разговорились.

— Год с небольшим, — сказал Николай Павлович с досадой. — Провалился.

— ?

— Я откровенно пошёл на скандал.

— В каком смысле?

— В прямом, — ответил Игнатьев на вопрос своего атташе. — Находясь в знаменитом Британском музее, где выставлялось новое оружие, я, скажем так, соблазнился секретным патроном: «совершенно случайно» опустил его в карман своего кителя.

— По простоте душевной, — улыбнулся Виктор Антонович, представив курьёзную сценку. — Крику, верно, было…

— У! — энергично вскинул голову Николай Павлович и даже замахал руками. — Раздули пенку во весь горшок.

— И вас…

— Под зад коленом, — весело ответил он и погрозил кому-то пальцем. — Но я теперь хитрее. Смотрю в гору.

— Двигаться в гору всегда тяжело, — в тон ему сказал Виктор Антонович и показал обширный список выявленных им шпионов.

— Хорошая разведка у немецкого посла, но австрийцы окопались лучше. Ничуть не уступают своим английским и французским коллегам.

— Где секреты, там и дипломаты, — проговорил Николай Павлович, просматривая поданный ему реестр иностранных соглядатаев, среди которых попадались уже знакомые ему фамилии. — Приходится лишь недоумевать и разводить руками, печалуясь о том, что тайными агентами многих правительств являются сомнительные личности с крайне дурной репутацией.

— Люди всю свою сознательную жизнь, во все века, на протяжении огромной человеческой истории шпионили и ябедничали друг на друга. Доносили. Я как-то открыл Библию, — сказал полковник Франкини, — и поразился: оказывается, уже Иисус Навин имел разветвлённую, глубоко интегрированную в чужое общество и хорошо, должно быть, законспирированную сеть своих тайных агентов.

— Чтобы победить врага, надо его изучить, — в тон ему сказал Игнатьев. — Причём, изучить досконально. А не так, как это было у Наполеона: пришёл, увидел фигу с маслом вместо ожидаемой победы и еле унёс ноги.

Виктор Антонович расхохотался.

— Хорошо вы его припечатали.

— Это нам с вами наука. В том положении, в котором мы находимся, агентурная работа разведки, и контрразведки должна быть признана первостепенной.

— Мы все учились понемногу, — шутливо произнёс Виктор Антонович, вспомнив пушкинскую строчку и размышляя о том, что, говоря с начальством, никогда не знаешь, что надо сказать. Особенно в тех случаях, когда оно, начальство, заводит пресерьёзный разговор.

 

Глава XII

Наместник Аллаха на земле, правитель османской империи солнцеликий падишах Абдул-Азис совсем не походил на человека, которому пристало сдерживать каждое движение души, следить за каждым своим словом и выверять не только всякий шаг, но и любой жест. Напротив. Он не скрывал своих желаний, не прятал обид и восторгов, разве что утаивал свои надежды, но это свойственно довольно многим людям, даже не обременённым царской властью. И вот теперь, заполучив в друзья Игнатьева, способного давать ему разумные советы ничуть не хуже великого везира и обладающего редким знанием людей, как будто видел их насквозь и запросто читал их мысли, Абдул-Азис почувствовал себя куда увереннее на турецком троне, и в какой-то мере благодушнее. Власть монарха далась ему ни за что ни про что, как ни за что ни про что дались ему титул падишаха, несметные богатства османской империи и миллионы подданных, воспринятые им с тем же самообожанием, с каким воспринимал он крепость своего могучего сильного тела, взрывчатость характера и противоречивость ума.

Постоянно помня об этих качествах его натуры, Николай Павлович так умел строить беседу, так давал тот или иной совет, что оставлял у Абдул-Азиса впечатление, будто он сам до всего додумался, но, являясь человеком благородным, дал своему собеседнику возможность высказаться в полной мере по затронутой ими проблеме. Игнатьев видел, что доставляет падишаху истинное удовольствие, когда он, генерал, посланник Русского Царя, вооружает его убедительным знанием низкой стороны европейской политики, раскрывает перед ним её коварную сущность и тем самым делает его поистине неуязвимым, бесстрашным и несказанно благородным в отличие от всех тех, кто пытается бросить тень на блистательную личность владыки османской империи, тайно возненавидев, как Всевышнего, так и его самого. Николаю Павловичу доносили, что Абдул-Азис не раз говорил великому везиру, как много полезного и неподдельно умного узнал он из бесед с русским послом, который ничуть не похож на профессора, но чьи похвальные уроки воспринимаются как поразительные лекции! Турецкий самодержец откровенно сожалел, что не имел возможности записывать их, и с жаром утверждал, что, окажись они записанными даже в наикратчайшем виде, никакие знаменитые трактаты о тайнах всемирной истории, извечно яркой и мрачной, чистой и грязной, кровавой и неуёмной в своей порочности, ни в коей мере не могли сравниться и соперничать с ними по глубине знаний.

Прошло не так уж много времени с момента первого знакомства Игнатьева с Абдул-Азисом в год его восшествия на турецкий престол, а они уже встречались с обоюдной радостью, без принуждения, общались без обид, хотя касались острых тем, и расставались всегда дружески с сердечной теплотой. В одну из встреч Абдул-Азис, пленённый глубокими рассуждениями Игнатьева о будущем, которое ожидает Турцию, ставшую на путь реформ по европейскому шаблону, затронул очень болезненную для него тему недовольства христиан, живущих в османской империи, и вообще славянства.

— Мне хотелось бы знать, господин русский посол, ваше искреннее мнение на этот счёт.

— С удовольствием отвечу, — заверил его Николай Павлович, и, не теряя градуса высоких размышлений, заговорил с привычной для него открытостью: — Расовая особенность славян, в отличие от германцев, заключается в стремлении каждого племени, каждой отрасли того же семейства, сохранить свою самостоятельность и разновидность, не подчиняясь друг другу.

— Но они могут объединяться для решения каких-то своих целей? — задал Абдул-Азис тревожащий его вопрос.

— Объединиться они могут, — ответил Игнатьев, которому вполне была понятна озабоченность султана: критские греки снова взялись за оружие, требуя поддержки от болгар и сербов. — Но очень медленным путём, при соблюдении ряда условий.

— Каковы эти условия? — спросил султан как человек, имеющий законные права казнить и миловать любого в своём царстве.

— К самому важному ряду условий, способствующих тесному слиянию славян, я бы отнёс, прежде всего, язык и унаследованную ими православную веру, но подчёркиваю, — сказал Николай Павлович, — объединиться они могут только в одной форме: оборонительного союза.

— Но сейчас-то им ничто не угрожает, — бородатое лицо султана посуровело. — Они живут в своей стране, справляют свадьбы и растят детей. И веру их никто не запрещает. — В его глазах стоял вопрос.

— Дамоклов меч мусульманской расправы висит над каждым христианином, — без тени укоризны в тоне ответил Игнатьев, смягчая голос так, чтобы султан не впал в экстаз рассерженной гордыни.— Этот меч висит с того самого дня, когда император Константин пал на поле битвы за родной ему город, за свою великую страну и православную цивилизацию.

— Я не люблю сухие споры, в которых много чепухи, но мало жизни, — величественно и зловеще произнёс Абдул-Азис. — Я хочу знать ответ на свой вопрос: почему славяне склонны к мятежам? Ведь у германцев, вы сказали, по-другому.

— Ваше величество, — самым почтительным образом заговорил Николай Павлович, обращаясь к нему с тем изумительным полупоклоном, в котором должны были прочитываться и глубочайшее уважение к царственному собеседнику, и высота его султанского величия, и глубина его чувствительной натуры со всей её непостижимостью. — Я вряд ли отвечу на этот вопрос. Если у меня и есть какие-то мысли, я не рискну их сообщить, поскольку не уверен в них всецело; к тому же я боюсь наскучить вам своим косноязычием. Я не хочу присваивать себе ничьих суждений, поэтому я говорю о том, что чувствую и знаю лучше всех.

Абдул-Азису, видимо, понравился ответ, изложенный в такой галантной форме: глаза его заметно потеплели.

— Не обижайтесь на меня за мою резкость. Мне приятно беседовать с вами.

— О какой резкости вы говорите, ваше величество? — спросил Игнатьев изумлённо. — Кроме вашего сердечного внимания я, право, ничего не уловил. — Он даже чуточку развёл руками. — Что, разумеется, и радует меня, и поощряет. — После секундной паузы он вновь заговорил: — Главной помехой в объединении славян служат поляки с их католическим апломбом, западничеством и латинской ненавистью к православию. Если бы в Австрии не первенствовали мадьяры, а между славянами — поляки, тогда бы им легко было бы сговориться и сойтись с правительством страны, в которой численный перевес населения находится на стороне единокровных им народностей. Дуалистическая Австрия с входящей в её империю Венгрией, стремящаяся к Эгейскому морю, к созданию Восточной империи Габсбургов и порабощению балканских славян, — ваш извечный, прирождённый соперник и враг, с которым рано или поздно Турции придётся сразиться, причём, насмерть. Как из-за первенства на Востоке, так и ради единства и цельности Турции.

Абдул-Азис никак не ждал такого приговора.

— Выходит, я вооружаюсь?..

— Против Австро-Венгрии, — тотчас ответил на его вопрос Николай Павлович. — Ибо она ваш настоящий враг, а вовсе не Россия, мечтающая жить в добрососедстве, забыв вчерашние обиды. Всё, что нам надо, это свободный вход в проливы и Средиземное море, о чём нам с вами есть резон договориться. — Игнатьев не стал говорить о том, что ради будущего величия его любимой Родины, как представительницы православия и самого многочисленного славянского племени: русского народа, восточные и европейские славяне должны объединиться под крылом двуглавого российского орла. В этом и заключалась главная причина разногласий и недоразумений между ним, русским послом в Константинополе и канцлером Горчаковым, который надеялся, что избыток славянства в пределах Австро-Венгрии обратится ей в ущерб. Николай Павлович думал иначе. Если Австро-Венгрия когда-нибудь приберёт к своим рукам сербов, болгар и поляков, опирающихся на своих естественных союзников мадьяр, и тем самым приблизит их к чехам, то положение России в Европе можно будет считать проигранным, не говоря уже о том, что на западной границе возникнет серьёзная опасность. Враждебная нам славяно-католическая федерация это не пьяный дворник, опрокинувший в сердцах ведро с помоями; Польша сразу же начнёт отдавливать нам ноги, показывая тем самым пример Литве, прибалтийским провинциям, а, может быть, и Малороссии. С этой точки зрения будущее России требовало того, чтобы славянское знамя было всегда в руках России.

Игнатьев был твёрдо убеждён в том, что все исторические затруднения России во многом происходили от забвения этой истины, от пренебрежения этой основы здоровой русской политики. А если они происходили в прошлом, следовательно, могут произойти и в будущем.

С первых же дней его посольской миссии все действия Игнатьева в Турции и между славянами направлялись этой мыслью, этой, не всеми видимой, опасностью «австро-славизма», наметившегося упрочения империи Франца-Иосифа славяно-католическими федерациями, расширения её пределов и всевозможных притязаний.

Помня о том, что Абдул-Азис мечтает продолжить реформы, начатые его покойным братом, в одну из встреч Игнатьев вновь затронул эту тему.

— Вы потратите больше государственных средств и спокойствия на усмирения возможных мятежей в империи, будь то греческие или же болгарские восстания, нежели, открыв для Греции автономию, введёте новый посильный налог на местное администрирование. И уже болгары, а не турки, будут повинны в тех несправедливостях, которые допустят при сборе дани с населения. И ещё, — сказал он падишаху, когда тот с возмущением заговорил о румынском князе Кузе, прирождённом смутьяне, обозлённом на весь белый свет и на него лично, — не приваживайте Вы, Ваше Величество, политическую шелупонь: всех этих эмигрантов с анархизмом в голове и увесистым камнем за пазухой. Им не терпится стать поперёк дороги любому просвещённому монарху, ведущему свою страну путём реформ. — Он знал, что творилось вокруг Турции и внутри неё самой: глухо ярился Йемен, скалила зубы Персия, точили ножи четы в Македонии, да еще греки бузили на Крите, не говоря уже о том, что какие-то подлые силы натравливали курдов на армян, армян на турок, турок на арабов, сербов и болгар. Николай Павлович уловил клокочущее в душе Абдул-Азиса раздражение, подхлёстнутое страстностью натуры, и, судя по тому огню, который полыхнул в его глазах, смог возвеличить честолюбие султана. Если он и прибегнул к скрытой помощи притворства, то в неуловимо-малой, почти гомеопатической дозе, отмерянной на самых точных и чутких весах, какие водятся лишь у аптекарей и дипломатов. И лести, что использовал он в своей речи, было ровно столько, чтобы она мигом испарилась, как исчезает в сенокос роса, едва взойдёт над горизонтом солнце. Лесть и притворство улетучились, а чувство дружества осталось, но осталось вовсе не таким, каким оно казалось раньше, а куда возвышенней и крепче, делая османского владыку и российского посла необходимыми друг другу.

Во время одной из таких бесед Абдул-Азис попросил рассказать ему о тайном ордене масонов.

— Я думал, что французскому посланнику маркизу де Мустье удастся прояснить этот вопрос, но, к сожалению, его ответ мне показался лживым, — сказал султан с явной обидой.

— А что лорд Литтон? — как бы вскользь полюбопытствовал Игнатьев.

Падишах пожал плечами.

— Он замялся, а потом сказал примерно так: «Существует только один путь к счастью, для этого следует перестать беспокоиться о вещах, которые не подчинены нашей воле».

— Это мысль Эпиктета, философа древнего мира, — не делая акцента на его греческих корнях, раздумчиво проговорил Николай Павлович и вспомнил китайскую мудрость: — Кто умеет сгибаться, как ива, тот и счастлив.

Абдул-Азис слегка прищурился.

— Это касается всех?

— За исключением монархов, — тоном, не допускающим противоречий, ответил Николай Павлович и принялся рассказывать Абдул-Азису всё, что он знал о масонах. Повествуя об истории их ордена, он вспомнил о бароне Редфильде, фронтон дома которого в Пере украшали масонские знаки: молоток и циркуль, и тут же подумал о его дальних родственниках, отирающихся возле российского министерства государственных имуществ и министерства финансов: «Везде они, куда ни глянь». — В третьем веке по Рождеству Христову, — заговорил он после секундной паузы, — масоны были изгнаны из Рима и перебрались в Англию, которая их приютила, дала им кров и пищу, чтобы в дальнейшем они стали палачами — убийцами державных королей. Спустя десять столетий они рассеялись по всей Европе, ложно утверждая, что «масонство видит во всех людях братьев, которым оно открывает свой храм, чтобы спасти их от предрассудков их родины», а на деле пропагандируя интернационализм, коммунизм и захват верховной власти в свою пользу. В семнадцатом веке возникли розенкрейцеры, поместившие на своё знамя крест и розу. Почти все они были алхимиками, пытавшимися добывать золото из олова. Их мастера отличались чисто иезуитским честолюбием и жутким деспотизмом: их стремление властвовать и подчинять себе людей носило зловещий характер. Они уже признавали не три, а тридцать три и даже девяносто степеней своей сложнейшей иерархии. Общий праздник всех масонов — Иванов день, совпадающий с летним солнцестоянием. Иллюминаты пошли дальше: они провозгласили уничтожение религии и собственности, призывая доверчивых граждан рушить церкви, всячески травить священников и безжалостно «грабить награбленное». Иными словами, разглагольствуя о нравственном совершенствовании человека, они толкают его на отрицание Божьих заповедей: не убий, не укради, не лжесвидетельствуй.

— Ислам сильнее всех этих учений! — взмахнув рукой, словно рубил кому-то голову, воскликнул падишах и тут же задался вопросом: — В России они есть?

— Больше, чем нужно, — отмечая про себя неистовую злобность падишаха и тотчас проникаясь сочувствием к нему, как к человеку, сидящему на троне огромной империи, сильному и внешне всемогущему, а на деле очень слабому, одержимому свирепыми страстями похлеще самого презренного раба, прикованного цепью к своей тачке, — прямо ответил Игнатьев. — Масонство в России известно со времён Петра I — он сам утвердил их ложу в Петербурге. Его друг Лефорт был мастером стула, Гордоном I, а Пётр значился за вторым номером. Имя ему было «надзиратель».

— Зачем же ему это было нужно? — выкатил глаза Абдул-Азис и стал похож на свой портрет, опубликованный в «Столичном вестнике» по случаю спуска на воду первого броненосца класса «Азизие», построенного по его заказу корабелами Марселя.

— По всей видимости, Пётр I поддался влиянию их общества, когда обучался в Голландии корабельному делу, где и вступил в их подпольную ложу, — предположил Николай Павлович. — Думаю, что юного Петра Алексеевича сбили с толку мартинисты, поддерживавшие патриархат — родовое начало власти, в отличие от иллюминатов, стоявших за уничтожение религии и собственности. И подтверждение этому есть: при погребении Петра I, умершего вдруг, скоропостижно, и не успевшего составить завещания, что, в общем-то, довольно странно, между прочими наградами за гробом несли и масонские знаки: молоток, который по преданию был у Мафусаила, кирку, треугольник и циркуль. Есть предположение, что Пётр I умер не от простуды, а от яда, подмешанного в конфеты, которые он ел перед своей неожиданной смертью. Очевидцы последних мгновений его жизни указывают на тот факт, что после того, как император съел конфеты, у него стали неметь руки и ногти посинели. Медики считают, что онемение рук и посинение ногтей характерны для отравления мышьяком.

Абдул-Азис слушал, буквально раскрыв рот.

— Отравителей казнили? — в его глазах и заданном вопросе отчётливо прочитывался страх за свою собственную жизнь, которую никакая торжественность и пышность дворцовых церемониалов не могла обезопасить в полной мере, заставляя трепетать и взращивать в душе болезненно-острое, паническое чувство, именуемое манией преследования.

— В том-то и дело, что нет, — ответил Игнатьев, интуитивно угадывая, что творится в сердце падишаха всякий раз, когда он слышит о загадочных убийствах и смертях. — Подозрение пало на его фаворита Меншикова, замешанного в казнокрадстве, и на жену императора Екатерину, у которой были основания для мести. В своё время она была уличена в супружеской измене, и Пётр I казнил её любовника камер-юнкера Монса, а его заспиртованную голову велел поставить на ночной столик жены.

— Ему надо было прежде обезглавить или утопить неверную, — со знанием дела проговорил султан, высказав личное суждение. При этом взор его был подозрительно-свирепым, и не без основания. — Для монарха нет ничего глупее, чем всецело доверять женщинам — существам в высшей степени лживым и мстительным до умопомрачения.

— По-видимому, так оно и есть, — не считая нужным опровергать слова османского владыки, хотя он знал, как можно возразить на них, сказал Николай Павлович. — С того самого времени странные смерти наших правителей стали следовать одна за другой.

— Посланник королевы Англии сэр Бульвер говорил мне, что ни один из царей династии Романовых, кроме ныне здравствующего Александра II, не дожил до старости, — вряд ли думая об этом, как о большом зле, тем паче, что его нельзя уже было исправить, сообщил Абдул-Азис. При этом он поставил глаза так, словно и сам был способен ответить на любой вопрос, ничуть не обольщаясь своими познаниями.

— К сожалению, британец прав, — утвердительно сказал Игнатьев. — Пётр II смертельно простудился на параде, император Пётр III был задушен гвардейским ремнём. Но прежде того он был принят в масонское общество. Принят с распростёртыми объятиями: шутка ли, сам император попался в их сети! Собирались масоны в здании на Сенной площади, можно сказать, не таясь. Имея в своих планах убийство всех русских и европейских монархов по так называемому Большому заговору и методично исполняя его пункты, они вознамерились убить Екатерину II, чтобы привести российскую империю к полному её уничтожению. Анна Иоанновна скончалась на сорок восьмом году жизни — что-то съела за обедом. Анна Леопольдовна, которую спихнули с трона в пользу Елисаветы, ушла к праотцам, находясь в заточении. Сама Елисавета Петровна простилась с жизнью вследствие болезни, неизвестной медикам. У неё горлом пошла кровь. Императора Павла I, масона, великого магистра Мальтийского ордена, придушили ночью в спальне. 27 мая 1780 года князь Гагарин как великий мастер торжественно открыл российскую национальную ложу. Казалось бы, чего ещё? Опираясь на дворянскую гордыню, масоны набирали силу и, когда Наполеон I двинул на Россию свои несметные полчища, они были готовы праздновать свою победу, но Александр I, осознавший угрозу, исходящую от революционно настроенных лож, стал потихоньку изгонять их из России. Масоны сразу приуныли, стали прятаться в провинциях и скопом уезжать во Францию, свивая там «террористические» гнёзда и рубя головы её правителям.

— Но там сейчас правит Луи-Наполеон III, — встряхнул головой Абдул-Азис, и шёлковая кисть его жарко-малиновой фески испуганно метнулась ему за плечо. — Он очень серьёзный монарх и не допустит революции!

— Боюсь, что масонская Англия, тайно причастная к Большому заговору, сделает всё, чтоб скинуть его с трона, — со вздохом произнёс Николай Павлович. — Мне кажется, что всё идёт к тому.

А ещё он подумал, что Англия, добрая, старая Англия, которой впору было день и ночь проводить в Церкви, замаливая грехи молодости, вдруг ощутила себя одалиской в серале султана. Причём, не абы какой, а возымевшей полную власть над тем, кто мстителен, зверски свиреп и дьявольски самолюбив; кто несказанно радуется, видя, как жалко раболепствуют, трясутся и трепещут перед ним не только внешние враги, но и тайные, внутренние; не только бедные униженные христиане, мелкие сошки империи, но и знатные богатые паши вплоть до великого везира.

После одной из таких откровенных бесед Абдул-Азис признался Игнатьеву, что раньше, до своего знакомства с ним, он очень мало знал о конструкторах мировой политики, о её тайных дирижёрах и той зловещей музыке, что зачастую так и остаётся неуслышанной.

 

Глава XIII

«Благословен тот, кто завладеет Константинополем». Это изречение, приписываемое пророку Муххамеду, чрезвычайно волновало Николая Павловича, как волновала она его отца и деда, генерала артиллерии, как настоятельно заботила Екатерину II. Всё время своего царствования её неотступно преследовала мысль о покорении Турции, особенно же под конец жизни, когда она велела своему тайновенчанному мужу Григорию Потёмкину готовить армию к походу на Стамбул. Екатерина II даже заказала медаль, на одной стороне которой был изображён Царьград с падающими минаретами, а над руинами мечетей сиял крест в облаках, и видна была надпись: «Потщитеся, и низринется». На другой стороне медали, помимо надписи: «Божиею милостию Екатерина II, имп. самод. Всероссийская, заступница верных» красовалась чеканная фраза: «Поборнику православия». Она всегда мечтала о возрождении греков и славян, о чём знали все её друзья и недруги, точно также, как все повара на царской кухне знали, что государыня императрица любит еду жирную, особенно говядину с солёными огурцами.

Мысль о Царьграде долгими годами — веками! — не просто таилась под спудом в сердце русского народа: она неизбывно-требовательно просилась наружу, заявляя свои высокие права на существование. Много вопросов вставало перед государственными деятелями нашего Отечества, перед мужами «разума и силы», истинными патриотами, но из самых болезненных и, пожалуй, самых больших для русского ума вопросов был вопрос о Царьграде. С какой бы стороны не подходили к нему — будь это политическая, экономическая или стратегическая стороны, для Русского Царя и его православного воинства это вопрос пламенный, свечой горящий перед их внутренним взором. Как ни смотри на Стамбул, что ни говори о Константинополе, который был и остаётся мировым яблоком раздора, а тысячу лет назад именно из Царьграда пришёл к нам огонь Православия, без которого мы бы не узнали ни Божественной мудрости, ни христианской культуры, ни нашей национальной природы. Всё это наделяло Константинополь мистически-властной и притягательной силой, делая его центром народных мечтаний; каждый русский человек, крещённый во Христа, душой и сердцем помнил: Дух Святой сошёл на Русь с высот Царьграда! Живое воображение и сокровенная память народа поворачивали его голову туда, где над Босфором, над лагуной Золотого Рога неизъяснимо-призывно сиял тысячелетний Крест Святой Софии.

Игнатьев помнил множество преданий о судьбах Царьграда. Большинство из них связывало его будущее с Россией. Особенно воодушевляло Николая Павловича предсказание греческого императора Льва Мудрого о том, что придёт такое время, когда явится «русый народ» и овладеет Семихолмием — Царьградом. Об этом же гласила и надпись на гробнице царя Константина, сделанная по пророчеству святого Мефодия, и гласившая, что освобождение греческой столицы от османов «придёт из влажной стороны». Это пророчество было отнесено полностью к русскому царю и все надежды греков на возрождение Византии связывались теперь с ним.

«Собирание Русских земель во славу Божию — вот наша национальная идея», — отходя окна и направляясь к своему столу, подумал Игнатьев, когда к нему в кабинет заглянул секретарь и доложил, что полковник Франкини находится в приёмной.

— Виктор Антонович, — позвал своего атташе Николай Павлович и остановился напротив двери. — Заходите.

Они обменялись рукопожатием и Франкини, знавший, по какому поводу пригласил его к себе посол, сразу приступил к докладу, развернув на столе крупномасштабную карту Стамбула и проливов.

— Босфор хорошо защищён. Вот здесь, здесь и здесь, по всей береговой линии, начиная от мыса Килия, омываемого водами Чёрного моря и заканчивая Сан-Стефано, расположенного на европейском берегу в виду Мраморного моря. От поселения Эльмас до Скутари и Бостанджи на азиатской стороне, я насчитал десять укреплений — каменных и земляных. Все они устроены толково, по всем правилам фортификации. Радует то, что броневых куполов и бетонных казематов нет. Главное препятствие для наших кораблей представляют форты Маджар-Кале, это вот здесь, — пометил Виктор Антонович остро очиненным карандашом самое узкое место Босфора. — В случае военных действий турки обычно закрывают пролив со стороны Чёрного моря военными фрегатами, а также прибегают к минному заграждению, делая Босфор непроходимым.

— Значит, пойдём сушей, — спокойно произнёс Игнатьев, вспоминая о том, как китайцы, не давая неприятельским судам пройти к Тяньцзиню, замыкали устье реки Бэйхе железными цепями, и мысленно переносясь в то время, когда возникнет кризис в отношениях между Россией и Турцией. Хотел ли он военной конфронтации? Да нет, конечно. Лучше худой мир, чем добрая ссора. Но он прекрасно сознавал, что Австро-Венгрия совместно с Англией и Францией, преследуя свои эгоистические цели, может снова подтолкнуть Порту к войне.

— Меня интересует калибр крепостных орудий.

— Калибр крепостных орудий от шести до двенадцати дюймов, — пояснил Виктор Антонович.

— Вы замечательный разведчик, — похвалил его Николай Павлович. — А что ещё вам удалось узнать за это время?

— После Крымской кампании армия султана была значительно улучшена. Опыт минувшей войны подсказал ряд существенных нововведений и реформ, хорошо сказавшихся на внутренней структуре войска. Появилось много инструкторов, преимущественно из английского и французского Генеральных штабов.

— Ими надо заняться вплотную.

— Стараемся, — Франкини улыбнулся. — Кое-кого уже взяли за жабры.

— Хорошо, — сказал Николай Павлович, — обсудим это позже.

Военный атташе согласно качнул головой.

— В 1861 году, вскоре после своего воцарения, Абдул-Азис издал указ о шестилетнем сроке службы в армии — низаме; по отбытии службы в низаме солдаты переходят в редиф, то есть в запас, тоже на шесть лет, а затем уже числятся в течение следующих шести лет в милиции — в мустафици.

— Какова численность турецкой армии в мирное время? Вместе с редифом и милицией?

— Шестьсот тысяч.

— Прилично.

— Но не страшно, — заметил полковник Франкини. — Громадная численность турецкой армии далеко не соответствует её истинной боевой мощи.

— Что, плохо кормят?

— Никак нет. За сытостью своих солдат султан следит. Они питаются, пожалуй, лучше наших. Мясо, масло, белый хлеб, всё это есть и в должной мере. Но дело в том, что территория империи огромная — части разбросаны. Пути сообщения внутри страны ужасные, политические междоусобицы не дают возможности быстро сконцентрировать в одном стратегическом месте и половины всего состава войска. Вот, к примеру, — он наклонился над картой так, чтоб не мешать Игнатьеву. — Главный опорный пункт против нас, Эрзерум, находится в семистах верстах от железной дороги.

— А чем вооружена пехота? — поинтересовался Игнатьев, бросив любопытный взгляд на своего атташе. — Что-то новенькое появилось?

— Начиная с прошлого года, в турецкой армии испытывались пистолеты разных систем — от Кольта, Адамса, Флобера до двупульного пистолета бельгийского оружейника Жилле.

— А чем он примечателен, этот «жилле»?

— В двупульной системе, — стал пояснять Виктор Антонович, — в ствол с казённой части сначала вставляется пуля, а после неё заводится бумажный патрон в котором пуля находится сзади — на пороховой подушке. Задняя пуля «подпирает» бумажный патрон, а после выстрела продвигается вперёд и становится готовой к выстрелу.

— Мы изучали этот пистолет?

— Конечно, — с лёгкой усмешкой хорошо осведомлённого разведчика тотчас ответил Франкини. — На Сестрорецком оружейном заводе изготовили сто таких «двупульников».

— И что?

— Да ничего, — пожал плечами Виктор Антонович. — Сорок шесть из них забраковали. Более этот пистолет не изготавливали.

— А длинностволки, шпилечные револьверы Лефоше мы производим?

— Для жандармов, — ответил Франкини. — А у наших оружейников вызвал интерес и подвергся испытаниям шестизарядный револьвер системы Смита и Вессона.

— Я приобрёл себе такой в Китае.

— Со съёмным барабаном?

— Да.

— Под металлическую гильзу трёхлинейного калибра? — недоверчиво спросил Виктор Антонович и вновь получил от Игнатьева утвердительный ответ с лестной оценкой револьвера: — Как по мне, его система лучшая из всех, что мне известны.

— Из-за простоты устройства?

— И удобства зарядки патронов, — со знанием дела ответил Николай Павлович. — Снимаешь барабан со стержня, вставляешь патроны, затем надеваешь и всё: можно стрелять.

Полковник Франкини повертел в пальцах карандаш, скосил глаза на стопку книг, в которую упирался край развёрнутой им карты, спрятал губы под широкими усами, отчего округлый его бритый подбородок стал заметно твёрже, и продолжил свой доклад.

— Летом этого года должен быть спущен на воду большой батарейный броненосец «Османие», близкий по своим данным броненосцам британского флота типа «Дифенс». «Османие» — близнец того, который уже сошёл со стапелей Марселя и сейчас проходит судовые испытания в Средиземном море, неся на своём борту гордую надпись «Азизие». Водоизмещение «Османие» сходно с водоизмещением «Азизие» и составляет шесть тысяч четыреста тонн. Мощность судовой машины три тысячи семьсот тридцать пять лошадиных сил. Скорость двенадцать с половиной узлов. Корпус железный, делится на семь отсеков, защищается бронёй по всей ватерлинии. Броневой пояс сто тридцать девять метров.

— Сколько у него орудий? — спросил Игнатьев, пытаясь мысленно представить новейший корабль турецкого флота.

— Двадцать шесть. Различного калибра.

— Экипаж большой?

— Большой, — сказал Виктор Антонович и назвал цифру: — Шестьсот человек.

— И много будет таких кораблей?

— Как минимум четыре. Два строит Англия, два — Франция. Но британцы обещают спустить на воду ещё два монитора, вооружённые двумя орудиями.

— Интересно, сколько их будет всего? — взялся за спинку стула Николай Павлович и придвинул его к столу. — Мне донесли, что лорд Литтон лично заинтересован в этих военных заказах.

— Я полагаю, не меньше десятка, — ответил атташе, думая о том, что любой вражеский броненосец, только что спущенный на воду, в орудийных башнях которого вот-вот станет синё от порохового дыма первых пристрелочных залпов, для военного разведчика это чрезвычайно важный объект, своеобразный бабушкин сундук, снизу доверху набитый секретными техническими новшествами. Просто на них нужно иметь особый нюх военного агента. Вот почему шифровальщики российского посольства ночи напролёт секретят спешные «корреспонденции» и донесения, отправляемые в Генеральный штаб. Донесений много, но мидовских инструкций и депеш гораздо больше. — Порта нас боится самым откровенным образом. Точно также, как Британия боится Франции.

Николай Павлович ответил несогласием.

— Англия никогда не боялась Франции, помешанной на мысли о своём величестве и погрязшей в болоте политических интриг, подспудно приводящих к революциям. А вот галлы боятся англосаксов и подгавкивают им с великой радостью. Их не спрашивают, а они сплясывают. На протяжении многих столетий политика Франции в отношении России это такая, доложу я вам ядовитая гадина! — Он скривился, как от зубной боли. — Не приведи Господь! Одни её масонские поползновения вызывают чувство омерзения и, если хотите, опаски, требующей самых решительных действий против этой злючей твари.

— Я тоже так считаю, — решительно сказал Франкини. — Мне даже с моим коллегой, французским атташе, пришлось крепко поспорить. Он убеждал меня, что гуманизм эпохи «возрождения» в кавычках дал возможность человеку ощутить себя всесильным, и что homo sapiens теперь просто обязан чувствовать себя никем иным, как Богом на земле. Вот, до чего договорились суесловы, разглагольствуя о «новом времени и новом человеке».

— Хотя Христос нам говорит о временах последних, но никак не новых, — чутко заметил Игнатьев, хорошо знавший тексты всех четырёх Евангелий.

— Что касается меня, — продолжил свою мысль Виктор Антонович, — то я искренно считаю, что эти, так называемые, «просветители» человечества являются по сути дела самыми оголтелыми помрачителями общественного сознания. Истинными мракобесами.

— Всё так, — сказал Николай Павлович. — Они бесстыдно именуют себя носителями «новых» идей, а сами исподволь ниспровергают вечные идеи мира, добра и любви. — Он собрался с мыслями и вновь заговорил — жёстко и прямо: — Можно и должно бороться за свободу нации, но бороться за права человека, это, по-моему, глупость или заведомая подлость. Разложение общества.

Чтобы как-то успокоиться, Игнатьев медленно прошёлся от стола к окну.

На улице шёл мокрый снег, лепился к стёклам, оседал на шляпах и зонтах прохожих. Вдоль Большой Перской улицы, отталкивая от себя синие сумерки, жёлтым светом загорались фонари. А в остальном всё было, как всегда. Катились экипажи, стучали копыта, с грохотом и скрипом протащилась сельская арба. Принюхиваясь к мостовой и огибая лужи, куда-то понуро бежала дворняга.

Николай Павлович скрестил руки на груди и повернулся лицом к своему атташе.

— Я не дерзну отрицать или подтверждать союз масонов с дьяволом, ибо всё, что мне известно об этих несуразных личностях, собрано и представлено к изучению как правило, самими этими людьми; опять же, с позволения их верховных кукловодов. Но я убеждён, что внутренний устав и цели этого тайного ордена, остающиеся во многом неясными и противоестественными, вполне оправданы логикой борьбы добра и зла в нашем святом и грешном мире. Вы вправе спросить меня, для кого их цели остаются неясными? — отходя от окна, обратился он к полковнику Франкини и направился к столу, на котором лежала карта Стамбула. — Прежде всего, для тех, кто в силу долга или обстоятельств подвизался объяснять необъяснимое, пополнив сонм философов с учёной степенью и въедливым умом. А мы ведь с вами практики, не так ли?

 

Глава XIV

— Ваше высокопревосходительство, — обратился полковник Франкини к Игнатьеву, — я помню вашу просьбу относительно франко-армянского Протокола. Мне удалось кое-что сделать, но этого пока что не достаточно, чтоб в сердце всколыхнулась радость.

Виктор Антонович смущённо улыбнулся. Похоже, он и сам был изумлён своей высокопарностью: ведь не коронованная особа стояла перед ним, не султан и не великий везир, а молодой русский посол, свой брат, разведчик, нисколько не заносчивый, открытый и простой в общении.

Игнатьев понимающе кивнул: в таком серьёзном деле, как поиск таинственного Протокола, излишняя спешка лишь навредит. Полковник Франкини выказывал себя отличным профессионалом, способным выполнить труднейшее задание, не говоря уже о том, что он прекрасно разбирался в самых сложных политических коллизиях и, приступая к новой операции, блестяще разрабатывал свои хитроумные планы. Про таких обычно говорят: «Из маслобойки гармонь сделает».

— Ладно, — сказал Николай Павлович. — С Протоколом дело не горит. Всё равно я сейчас другим занят: турецкое правительство затеяло переговоры по устроению новой Румынии, и я намерен участвовать в них самым решительным образом.

— На стороне султана? — догадался атташе, хорошо помнивший слова Игнатьева: «Без благосклонности Абдул-Азиса нам проливов не видать».

— Против Габсбургов и лондонского кабинета, — пошевелил локтями Николай Павлович, смешно изобразив ковёрного борца. — Мне предстоит серьёзнейшая схватка с лордом Литтоном. А он педант, зануда, каких мало. Придирчив, холоден, рассудочен. И всё ему не так, и всё-то ему плохо. Но терпелив, вынослив, как осёл. Он может сутками сидеть в своём любимом кресле, дымить изжёванной сигарой и… не покидать переговорной комнаты.

— Игнатьев вновь прошёлся от стола к окну, глянул в него на улицу, отметил, что один фонарь погас, а на других скопились шапки снега, и, возвращаясь назад, вновь заговорил о беспокоивших его переговорах. — Дебаты по Румынии предстоят жаркие! Намного жарче тех, которые мне уже приходилось вести с лордом Литтоном и в которых по сей день мне приходится участвовать.

— По критскому вопросу? — спросил Виктор Антонович.

— Да. Тамошние греки мне доносят, что против малочисленных и плохо вооружённых повстанцев, сражающихся из последних сил с отрядами карателей, турок натравливает британский консул, нашедший общий язык с местным пашой. А вы ведь знаете: от губернатора зависит многое. В том числе и отношение к повстанцам.

— А что французы? — соболезнующим тоном полюбопытствовал Виктор Антонович.

— Уклонились от защиты христиан, — с презрением сказал Николай Павлович. — Заперли ворота консульства — и здрасьте! Моя твоя не понимай.

— Постучала сирота во царёвы ворота, — подхватил Франкини. — А в Кандии я был: городок старый. Улочки тесные, узкие. Случись резня — тут все и лягут.

— Ситуация скверная! — заключил Игнатьев. — Турок глуп и дик: от вида крови свирепеет. Но кто его всё время подбивает на резню? Британцы и французы! — Карие глаза его сердито потемнели.

Видя его взвинченное состояние, Виктор Антонович решил увести разговор в сторону, в область старинных и загадочных преданий, тем или иным образом связанных с тайнами российского престола, которые можно нанизывать на нить любой беседы, словно бусы. — Николай Павлович, а вы слышали что-нибудь о легендарном «Отречении» Анны Петровны?

 

Глава XV

Игнатьев тотчас перестал ходить по кабинету и посмотрел на своего атташе с самым недоумённым видом: уж больно резкой была смена столь горячо обсуждаемой и близко к сердцу принятой им темы.

— Дочери Петра I? — отозвался Николай Павлович, так как ничуть не ожидал, что ему придётся без особенной на то охоты погружаться в мутный поток русской истории и, может статься, пускать пузыри, не находя быстрых и точных ответов.

— Да, — подтвердил свой вопрос атташе самым обычным, присущим ему тоном.

— Честно говоря, мало, — признался Игнатьев. — Что-то слышал краем уха, но не вникал в вопрос, другим был занят. А вам о нём что-то известно?

— Только то, что Анна Петровна отказалась в своём завещании от прав наследования русского престола за себя и за своё потомство.

— Это интригует, — присаживаясь к столу и показывая взглядом, чтобы полковник также расположился напротив него, хоть в кресле, хоть на стуле, раздумчиво сказал Николай Павлович.

— Конечно, интригует, — выбрав стул и усаживаясь на него, произнёс Франкини. — Одно дело отказаться от российского престола за себя, но лишать наследственного права своих прямых потомков, прежде всего, сына Петра-Ульриха…

— Будущего Петра III.

— Фёдоровича, — насмешливо сказал Виктор Антонович и с ожесточением потеребил свой нос; потеребил, чтоб не чихнуть, как это делают извозчики, сидя на козлах в ожидании клиента: — зычно, трубно, с оглушительным «апч-хи!»

Игнатьев улыбнулся. Он сам, чтоб не чихнуть, приподнимал кончик носа, наученный этому в детстве.

— А ведь у него, — оставив нос в покое и скривившись, будто от оскомины, проговорил Франкини, — у Петра III Фёдоровича рождается единственный сын Павел, у Павла — множество детей, первым из которых был горячо любимый, просто обожаемый Екатериной II внук Александр…

— И что же получается? — воззрился на него Игнатьев и, видя замешательство полковника, сам принялся вслух размышлять об исторической картине прошлого, о тех декорациях, в которых протекала политическая жизнь Европы и Нового Света. — Создав первое своё государство Северо-Американские Соединённые Штаты, масоны подготовили революцию во Франции, отомстив таким образом за разгромленный в XIV веке орден тамплиеров. Но кто в то время мог серьёзно помешать свержению монархии во Франции? Помешать могла Россия, занятая «греческим проектом» и решившая в лице Екатерины II и Потёмкина осуществить свою давнишнюю мечту по восстановлению Византийской империи и разделу Турции, Польши и Швеции, как наиболее опасных и воинственно настроенных соседей. Верховным масонам, конечно же, было известно о существовании «Отречения» цесаревны Анны, согласно которому ни Пётр III Фёдорович, ни великий князь Павел Петрович, ни его сын Александр Павлович не могли претендовать на императорский титул, так как не имели законных прав на державный престол. Про Екатерину II мы уже не говорим, зная, каким образом она оказалась с монаршим скипетром в руках на русском троне. Вот эти-то верховные масоны и отвлекли внимание российской самодержицы: сначала от всех её проектов, а затем от предреволюционной Франции вместе с её несчастным, давно приговорённым к смерти королём. Пытаясь напасть на след «Отречения» Анны и не зная, в чьих руках оно находится, масоны провоцируют попытку свержения Екатерины II в пользу её сына великого князя Павла Петровича, втайне надеясь, что нужная бумага выплывет на свет.

— Сама обнаружит себя, — живо подхватил полковник, слегка откинувшись на спинку стула.

— И выдаст с головой её хранителя, — произнёс Игнатьев, вполне допуская, что всю эту историю с отречением цесаревны Анны можно было и выдать и принять за злую шутку, нахальную выдумку, дабы внести сумятицу и в без того непрочные умы придворных чинодралов, лизоблюдов и политических оборотней. Иногда ему казалось, что Петербург лишь для того и создан, чтобы плодить врагов и разрушителей России.

— Но этого, по-видимому, не произошло, — деликатно заметил Виктор Антонович, — и где находится сейчас текст «Отречения», в существовании которого я сильно сомневаюсь, вряд ли кто скажет. Вероятно, он хранится у одного из потомков того заговорщика, который до последнего момента ничем себя не выдал и по счастливой случайности смог избежать ареста.

Николай Павлович слегка наморщил лоб.

— Я думаю, — сказал он убеждённо, — что сами участники заговора затеяли переворот исключительно с той целью, чтобы, усадив Павла Петровича на трон, тотчас обнародовать текст «Отречения» и самым спешным образом созвать Земский собор.

— Зачем? — спросил его Франкини с озабоченным лицом. — Неужто для того, чтобы вместо немцев избрать настоящего русского царя?

— Скорее всего, так, — предположил Игнатьев. — Но сделать этого им не позволили. Верховные масоны, постоянно находясь в тени, но зная всё, что происходит во дворце, не преминули указать Екатерине II на странную возню подле её престола, и переворота не произошло.

— Но кто-то, видимо, остался на свободе, — предположил Виктор Антонович.

— Вот у него-то и находится секретный документ, — откликнулся Игнатьев, встретившись с вопрошающим взглядом своего атташе.

— А кто руководил переворотом? — поинтересовался Франкини.

Николай Павлович уверенно ответил.

— Переворотом 1762 года руководил несостоявшийся фаворит императрицы Екатерины II Никита Иванович Панин, бывший послом в Дании, затем в Стокгольме. В 1760 году ему было поручено воспитание великого князя Павла Петровича. Вот он-то, Панин, и был одним из главных участников заговора, в результате провала которого Екатерина II ещё прочнее уселась на троне. Всю жизнь потом Никита Иванович гадко пресмыкался перед государыней императрицей, пытался загладить оплошку, но так и остался до конца своих дней под надзором её конфидентов.

— Получается, что власть в России… как бы… незаконна? — неуверенно сказал Виктор Антонович, которого ошеломила эта мысль. По крайности, смотрел он с явно изумлённым видом.

— Но это лишь в том случае, — сказал Николай Павлович, — если всплывёт «Отречение», которое никто не видел… или видел, да оно исчезло. Кто-то взял и припрятал его, как тоже самое проделали с армянским Протоколом, — предположил он, как бы про себя, привычно увлекаясь хитростной игрой воображения. По его сосредоточенно-мрачному взгляду было видно, что он перебирает в памяти все узелки, нити и цепочки, которые история российских самодержцев успела навязать, запутать, разорвать, и вновь смотать в клубок таких противоречий, слухов и загадок, что вряд ли кто теперь распутает его. А если и возьмётся за столь безумно-тяжкий труд, то чертыхнётся про себя раз сто, а то и больше: «Бред он и есть бред — чушь на постном масле!» Но и помянув нечистого за столь нелёгким, кропотливым, доводящим до отчаяния делом, ибо стойкий запах лжи, курящийся над всякой правдой, смертоносен по своей природе, нет никаких прямых к тому посылок, что непонятное приобретёт черты чудесной, зримой, достоверной и давно искомой всеми ясности.

— И этот кто-то вскоре умер, — после возникшей в разговоре паузы сказал Виктор Антонович, не отрывая взгляда от своих начищенных штиблет. — Самым загадочным образом.

— Что вполне резонно, — откликнулся Игнатьев. — Вы же знаете, как часто погибают носители той или иной тайны. Кто-то свалится на рельсы и его раздавит паровоз, кто-то с лошади убьётся, непонятно по какой причине, а кого на охоте застрелят.

— Тогда смерть Елисаветы Петровны становится ещё загадочней! — воскликнул атташе, заменив в имени покойной императрицы букву «з» на «с», что в целом разумно и правильно, так как вполне соответствует библейской транскрипции этого имени.

— Или оправданнее, — сказал Николай Павлович, помня о неприязненном отношении императрицы к вороватым евреям и всё больше погружаясь в размышления, которые по ходу разговора окрашивались в мрачные тона, — если исходить из того, что согласно Большому заговору все российские монархи приговорены масонами к смерти.

— И Пётр III, и Павел I задушены, — в тон ему сказал Франкини.

— Вот видите, — сказал Игнатьев. — Заговорщики добились своего.

Екатерина II, полунищая немецкая принцесса, нагло занявшая место убитого мужа, всю жизнь не подпускала сына к трону, как будто не она его рожала, но и устранить Павла тоже не могла, ведь она царила над громаднейшей империей на правах матери наследника престола, хотя наследник настрогал уже кучу детей. Мало того, императрица озабоченно следила, как бы с ним чего не приключилось, как бы он не захворал и не преставился в расцвете сил, оставив её в горестном сиротстве.

— Ну да, ну да, — тотчас согласился с ним Виктор Антонович. — Ей ли, узурпаторше, было не знать, что стоит Павлу отдать Богу душу, как её самоё тотчас сковырнут и втопчут в землю.

— А сковырнут её и втопчут в землю те, кто держит, словно камень, у себя за пазухой, злосчастное, проклятое, неведомое до поры до времени и оттого ещё более страшное, смерти подобное «Отречение» цесаревны Анны, — решительно сказал Игнатьев, взглянув на атташе. — Словом, Екатерина II всю жизнь трясётся от страха, что её турнут под зад коленом, как только ненавистный документ всплывёт и получит огласку. Кто-то её надоумил, что разыскать сию бумагу можно в столице Франции, где много чего есть у тамошних масонов, и она, ничуть не веря в их существование, из чисто суеверных побуждений — чем чёрт не шутит! — задумала поход в Париж, направив туда нашего славного Александра Васильевича, князя Суворова-Рымникского.

— И тут же — хлоп! — скапустилась, — скользнул правой рукой по левой Виктор Антонович. — Как говорится, без эксцессов.

— Идём дальше и задаёмся вопросом, — продолжил Николай Павлович, не собираясь останавливаться на подробностях внезапной смерти давно ушедшей в мир иной российской самодержицы, — кто был у неё в первых друзьях?

— Насколько мне известно, — с привычной для него насмешливой улыбкой ответил полковник Франкини, — первым другом Екатерины II отнюдь не постельного ранга был Иван Перфильевич Елагин, глава масонских лож и тонкий интриган.

— Но истинным другом императрицы был её тайный муж светлейший князь Потёмкин, дельный, смелый, гениально мудрый, истинный правитель матушки-России, но, к сожалению, не царственной своей супруги, одержимой блажью нескончаемых плотских соитий, — резко добавил Игнатьев. — После того как заговорщики убили Павла I, его царственный сын император Александр I, человек благородных порывов, в конце концов, понял, что был лишь игрушкой, разменной монетой в чьих-то зловещих руках, и, осознав себя отцеубийцей, скоропостижно скончался. Но где? В Таганроге. Не правда ли, ещё одна загадочная смерть?

— Да он просто инсценировал её, — решительно сказал Виктор Антонович, словно был свидетелем и очевидцем означенной инсценировки. — А сам принял постриг и ушёл в затвор.

— Исчез в лесах Сибири?

— Да.

— Я слышал о старце Кузьмиче, — сказал Николай Павлович. — Но всё это, думаю, сказки. Народные инсинуации. А вот то, что после сдачи Севастополя и проигранной нами войны государь император Николай I, ярый противник заговоров и революций, ревностный блюститель монархического целомудрия Европы, принял лекарство с лошадиной дозой яда, соответствует его скорой кончине.

— Выходит, и его убили? — вновь упёрся взглядом в свои черные штиблеты полковник Франкини. — Страшно заглядывать в прошлое.

— Но ещё безрадостнее — в будущее, — мрачно ответил Игнатьев. — Судя по тому, как оппозиционно по отношению к русской государственности звучит лондонский «Колокол» Герцена и подстрекательски-рьяно талдычит о грядущей революции в России князь Кропоткин, нашего государя императора — не приведи Господь! — тоже может ждать нечто ужасное и трудно представимое.

— Вы имеете в виду такую же, как у его предшественников, загадочную смерть?

— Не столько загадочную, сколько насильственную, — голосом полным тревоги ответил Николай Павлович, и на его подвижном лице появилось выражение тоски: — Уж больно неспокойно нынче в мире.

Закончив разговор с атташе и оставшись один, Николай Павлович принялся расхаживать по кабинету, постепенно возвращаясь мыслями к своим дипломатическим заботам и недавнему разговору с английским послом лордом Литтоном, которого маркиз де Мустье заглазно именовал не иначе, как «английским бульдогом» за его вечно насупленный вид и брыластые щёки. Игнатьев и лорд Литтон, встретившись на новогоднем обеде в английском посольстве, вновь заговорили о намерениях России относительно Турции.

— Споры и разногласия среди моих константинопольских коллег, равно как и среди членов лондонского кабинета, возникают лишь при обсуждении двух неприятных моментов, — сказал Генри Литтон, — а именно: намерения России в самом скором времени объявить Порте войну и завладеть Константинополем, и её намерения завладеть ими когда-нибудь. В первое я совершенно не верю и нимало не сомневаюсь во втором.

Николай Павлович решительно отверг «первый момент».

— Ваше сиятельство, вы и ваше правительство должны быть бесспорно уверены в следующем: Россия более искренне, чем любая другая европейская держава, желает сохранения своих добрососедских отношений с Турцией. А что касается будущего столицы турецкой империи, то я могу лишь склонить голову перед вашей прозорливостью.

— Благодарю, коллега, за столь честный, краткий и лестный для меня ответ, — вежливо осклабился лорд Литтон. — Лично я не устаю внушать нашим политикам, что наименее цивилизованная из европейских стран Россия также является самой молодой из этих стран, и ощущение молодости придаёт ей уверенность в будущем и терпеливость к настоящему; в то время, как другие государства, зная, что в своих исторических судьбах они уже достигли вершины, держатся за настоящее, за status guo по совсем другой причине.

— Я глубоко тронут вашей мудрой оценкой молодой российской государственности и крайне признателен за столь оптимистичный взгляд на её исторический потенциал, — с искренним воодушевлением и самым почтительным образом выразил своё отношение к словам английского посланника Игнатьев. — Я хорошо помню ваше восхитительное выражение, сказанное в отношение России нашему французскому коллеге.

— Какое? — полюбопытствовал лорд Литтон.

— Надежда в одном случае даёт то же производное, что страх в другом.

— А, да! — воскликнул английский посланник, — это моя фраза.

— Она отточена, как лезвие клинка! — с жаром ответил Николай Павлович, хорошо помня о том, что сэр Генри Бульвер-Литтон считает себя литератором и ценит ясность мысли, заострённую до блеска.

Польщённый его похвалой англичанин расплылся в улыбке.

— Говорить с вами одно удовольствие, и удовольствие это, поверьте, было бы значительно большим и бесспорно искренним, если бы не скрытые шипы в букете наших политических пристрастий.

Игнатьев отвечал ему с дипломатической любезностью.

— Ваше достоинство посла и несомненный талант беллетриста просто обязывают хоть в какой-то мере соответствовать вам в разговоре, хотя в споре о проливах и естественном праве России беспрепятственно пользоваться ими в своих интересах, я никогда не соглашусь на роль бесстрастного статиста или же актёра, произносящего единственную фразу: «Кушать подано».

Сэр Генри Бульвер-Литтон удивлённо вскинул бровь.

— Но есть ведь и вторые роли в пьесе! Зачем же так драматизировать, — он сделал лёгкий жест рукой, как бы роняя что-то на пол. — Актёр должен уметь поднять себя, поднять любую свою роль на высочайший уровень искусства, пусть даже эта роль ему ужасно неприятна, но режиссура, постановка сцены, особенно в театре п о л и т и ч е с к о м, — сказал он с вкрадчиво-усмешливой гримасой, — доверяется не сразу и не всем. Об этом должно помнить и не забывать.

Николай Павлович понял, к чему клонит англичанин. С появлением нового русского посла в Константинополе резко нарушилось дипломатическое status guo, и это раздражало многих. Чрезвычайно. Всякая «случайность», исходившая от нового российского посла в решении румынского и критского вопросов, тем более, «случайность» полемического толка, заставляла его западных коллег серьёзно рисковать утратой своего положения при дворе Абдул-Азиса. Наиболее болезненно воспринимал угрозу потери влияния на падишаха именно сэр Генри Бульвер-Литтон, всячески пытавшийся теперь это влияние усилить.

 

Глава XVI

После смерти своего царственного брата Абдул-Азис в торжественном атти-шерифе обещал народу продолжение реформ, начатых его предшественником. Он освободил из тюрем политических преступников, ещё вчера грозивших перерезать всех «собак», обгадивших святой престол Османов, вдвое увеличил тиражи газет, печатавших статьи о благотворности его нововведений, и стал приветствовать развитие наук. Стремясь придать Стамбулу европейский лоск, воспринимаемый им как дамские перчатки, зонтики и туфли на высоком каблуке, он высочайше позволил книжным магазинам торговать французскими романами, в которых женщины, изведавшие силу вожделения, сжигаемые похотью во всякую минуту своей жизни, сводили пламенных любовников с ума, ввергали юношей и дряхлых старцев в грех, в убийственную круговерть супружеских измен, бесстыдных и разнузданных соитий; в бессмыслицу телесных содроганий, светской лжи и гнусных преступлений, чем, несомненно, оскорбляли чувства правоверных мусульман, приученных к тому, что женщина служит мужчине, а никак не мужчина — её прихотям. Это также верно, как и то, что молитва езан читается на восходе, эйлек в полдень, а на закате — акшам.

Желая соответствовать образу просвещённого монарха, истинного европейца, Абдул-Азис обещал распустить свой гарем, но всенародные обещания для того и даются, чтобы их выполнения ждали, а вовсе не ради их скорейшего осуществления.

Немногочисленные реформы, проводимые им с помощью великого везира Аали-паши, обусловливались прежде всего нехваткой денег и никак не затрагивали интересов простых граждан. Народ платил двойные подати, нёс всевозможные повинности, а чиновники взятками и поборами многократно увеличивали положенное им от казны содержание. Губернаторы грабили налево и направо, опустошая кошельки несчастных обывателей и закрома империи. Провинция голодала, в столице шёл разгул. Набрав денег под проценты, поскольку в казне было пусто, Абдул-Азис воскликнул «Отныне я стал царствовать!» и тут же пустился в такие траты, в такой дикий разгул, что его царским пирам и попойкам счёт уже никто не вёл, только кредиторы довольно потирали руки в предвкушении гигантских барышей. Закрутилась вакханалия безумств и мусульманской деспотии: падишах был большой охотник до увеселений. Он завёл себе огромный женский хор, назвав его «дамской капеллой», уродцев, карликов, шутов. С детства увлекаясь петушиными боями, награждал победителей учреждёнными для этой цели орденами. Делами государства он почти не занимался. Страной правили любимчики, которые сменялись им без всяких объяснений. Турки угрюмо шутили: «Нами правит не султан, а его гарем». А гарем это две непримиримых, вечно враждующих между собой партии: партии белых евнухов и партии чёрных. Гарем это ложь, безделье, скука, пресыщенность и жажда удовольствий, скаредность и мотовство, зависть и обыденная мстительность, интриги, ссоры, повторение того, что было сто, и триста лет назад, вплоть до потопа и конца света. А конец света он ведь близок, об этом вам любой молла в мечети скажет, любой старик в кофейне подтвердит, что перед концом света сынам севера будут помогать жёлтые люди. Они покорят Константинополь, Каир и Дамаск. Против них выступит Махди, за ним придёт Даджал: он напоит мир чувственностью, а тела — страстью. Тогда Аллах пошлёт в Иерусалим Иисуса с мечом. Иисус истребит всё войско Даджала, и выйдут Гоги и Магоги, запертые в хребтах гор, и земля захлебнётся от крови. И смерти люди станут ждать как избавления. И тогда начнётся конец света. С небес раздастся звук трубы и всё полетит вверх тормашками. Светила померкнут, звёзды осыпятся. Мужья бросят жён, дети родителей, матери младенцев. Затем снова зазвучит труба — труба Азраила! — и смерть пожрёт всех. По третьему звуку трубы умрёт и ангел смерти. Останется один Аллах. И повелит он: «Выйти живому тому, что мертво, и тому, что мертво, из живого» И люди восстанут из праха. Вся Вселенная загорится необычным светом, и неисчислимые сонмы людей рекою потекут на Страшный суд. Не зря на горе Гира, что возле Мекки, Аллах передал пророку Муххамеду священную книгу Коран — точную копию небесного, хранящегося у самого Бога, чьи ангелы сотворены из огня, а люди из глины. Но турецкая знать: беи, паши, придворная челядь, сановники и фавориты, слышавшие в детстве от своих бородатых дедов про конец света, да со временем забывшие о том, что «всё полетит вверх тормашками» и люди «потекут на Страшный суд», азартно возводили новые дворцы, беря пример со своего владыки, и, осыпанные золотом английских и французских банков, возвращать которое они не собирались, пополняли, глядя на него, свои огромные гаремы. Их сыновья рвались в Париж, в столицу шумного разврата, где прожигали свою жизнь в неимоверно-бурных развлечениях. Куртизанки во Франции были всегда, но моду на них среди французской знати и высшего сословия Европы ввёл король Луи Наполеон III, сравнивший женщину с послеобеденной сигарой. «Дамы с камелиями» особенно не обижались, разве что ещё наглее играли на чувствах обласканных ими безумцев, из числа аристократов и дельцов, распоряжаясь их деньгами и фамильным достоянием.

Застёжки их лифов были сделаны из золота, а пояса и пряжки сверкали бриллиантами. Вот на эти лифы, пояса и пряжки, и на сотни способов увязнуть во грехе, как мотыльки на огонь, в столицу Франции слетались богачи. Больше всего из Стамбула. Занятые у Европы капиталы не давали османам покоя.

Да и о каком покое могла идти речь, если после Крымской войны, до начала которой у Порты не было государственного долга, Турция попала в число великих стран и получила право представительства на европейских конгрессах. Новое положение открыло ей широкий кредит на биржах союзников по войне с Россией — в Лондоне, Париже, Риме. Война выгребла из турецкой казны всё до последней копеечки. Тогда правительство султана впервые воспользовалось иностранным капиталом. Первый государственный заём был сделан в Англии. Тамошние толстосумы, сойдясь нос к носу в главной синагоге, а затем в роскошном лондонском особняке барона Ротшильда, ссудили Порте тридцать миллионов фунтов стерлингов; затем ассигновали более значительные займы — один за другим. Часть «излишек», скрепя сердце, Абдул-Азис пустил на армию и флот. Положение великой державы обязывало. А в остальном он был обычным восточным монархом, любителем забав и женских прелестей, царствовавший от души и не замечавший, как пьянство превращало его в ипохондрика.

— Не политические дрязги лишают меня сил, не восстание греков на Крите и не румынский вопрос, которым все так лицемерно озабочены, — сказал он однажды Игнатьеву. — Меня лишает сил и убивает то, что вместе со мной растёт моя смерть. Я ем с чистого золота, хожу в одеждах, сплошь расшитых золотом, я с ног до головы усеян драгоценными камнями, мне дают деньги просто так, за то, что я султан, все мне желают здравствовать и радоваться жизни, но как я могу здравствовать и радоваться жизни, когда я в каждое мгновенье подыхаю? Самым настоящим образом. Я чувствую, я это понимаю: по-ды-ха-ю! — И тёмные глаза его заметно налились болью. — Вместо того, чтоб радоваться жизни, я размышляю, знаете о чём?

— Хотелось бы узнать, ваше величество, — отозвался Николай Павлович, стараясь придать своему лицу самое простое обыденное выражение, то ли с налётом бесстрастности, то ли невнятной печали — борьба за влияние на Абдул-Азиса с такими тузами дипломатии, как лорд Литтон и маркиз де Мустье отбирала у него немало сил.

— Я размышляю о том, что происходит, когда плоть отходит от костей? Мои врачи-евреи утверждают, что подобный распад человека может наступить при бьющемся сердце в результате мучительных пыток, жестоких побоев и нечеловеческих мук истязаемой жертвы. Меня никто не подвергает истязаниям, но я до жути остро ощущаю, как моя плоть отходит от костей. — Он замолчал и поджал губы, как несчастный, всеми брошенный ребёнок.

— Ваше величество, — обратился к нему Игнатьев, принимая близко к сердцу размышления и жалобы султана, — если я правильно понял, вас никто не истязает, но чувство тления не отпускает. Верно? — Своим никчемным, вроде бы, вопросом, он незаметно приучал султана к мысли, что они хорошо понимают друг друга.

— Оно меня сводит с ума! — почти на крике сообщил Абдул-Азис, охваченный животным страхом смерти. — Я места не могу себе найти.

— Мне очень больно это слышать, — искренне сказал Николай Павлович, не зная, чем утешить падишаха. — Будь вы крещены в Господа Бога нашего Иисуса Христа, вам бы любой священник сказал, что это вас терзают, умерщвляют злосчастные страсти. А страсти это наша боль, наши грехи. Вселяясь в нас, сживаясь с нами, они соскабливают, умерщвляют нашу плоть, нещадно отделяют от костей, но прежде убивают душу, волю к жизни. Происходит её паралич.

— И чем же мне можно помочь? — растерянно спросил Абдул-Азис, как человек без гроша за душой, стоящий перед хлебной лавкой.

Николай Павлович хотел сказать: «Вас вразумит лишь раскаяние», но, посчитав, что это фраза может показаться очень резкой, способной вызвать у султана эгоистический протест и вспышку гнева, сказал намного мягче, благодушнее, и сострадательней: — Чтобы избавиться от чувства тлена, угнетающего Вас, и снова радоваться жизни, Вам в сущности нужно одно: привлечь Всевышнего на свою сторону. — Он знал, с кем говорит, и чувствовал, что мысль о покаянии, об исправлении своей порочной жизни должна родиться в сердце падишаха как бы сама собой, без чьей-либо подсказки.

— Каким же образом я это сделаю? — дрогнувшим голосом спросил Абдул-Азис, как всякий робкий, простодушный человек, не отличающийся здравым благочестием.

Игнатьев ответил не сразу. Зная, что у мусульман своя картина мира, свои понятия об отношениях с Творцом, и тайна исповеди им чужда по вере, но вздорный характер султана, готового в любой момент к какой-нибудь безумной выходке, к припадкам злобного неистовства, он осторожно посоветовал владыке правоверных почаще быть на пятничных молитвах.

— Мне надо заучить все суры? — недовольным тоном произнёс Абдул-Азис, и выражение лица его исполнилось надменного, почти враждебного, величия.

— Вам надо перестать грешить, — самым обычным тоном, с величайшей скромностью и тактом, посоветовал Николай Павлович, впрямую наводя султана на путь благостного исцеления, втайне уповая, что он сам дойдёт до этой трезвой и, должно быть, тягостной для него мысли. Он ждал вспышки протеста и был готов к тому, чтоб долго и упорно объяснять, что в наказание Бог может отнять разум, но никакого возражения со стороны Абдул-Азиса не услышал. Это весьма поразило его. В душе возникло радостное чувство.

— В этом деле нужна твёрдость, — имея в виду желание султана избавиться от мучавших его страстей, уверенно сказал Игнатьев. — Чтоб управлять империей, нужна сильная воля. Воля монарха это крепость нации. Её несокрушимый дух.

Лицо Абдул-Азиса просияло, как будто все его страдания разом исчезли. Было видно, что он едва справляется с желанием по-братски заключить российского посла в свои сердечные объятия. Николая Павловича тоже охватило чувство радости. Уверенность, что он нашёл тайную стёжку к сердцу падишаха, нигде не поступившись собственным достоинством, как бы возвысила его в своих глазах, и он в каких-нибудь сорок минут сумел убедить Абдул-Азиса в том, что они должны держать себя друг с другом как нельзя более дружески, искренно придерживаясь правила ветхозаветных старцев: «Относись к другому так, как бы ты хотел, чтобы относились к тебе».

— В основе мира лежит слово «взаимность», — вспомнил Игнатьев китайскую мудрость и проявил достаточно умения и воли, чтобы втолковать её султану.

Уже в карете, сидя рядом с драгоманом и устало размышляя о душевных муках падишаха, Николай Павлович подумал, что, если процесс распада личности перенести на османскую империю с её абсолютизмом правления, можно считать, что падишах в данном случае выполняет роль скелета, костяка общественного организма, а само общество является ничем иным, как плотью.

Вечером он составил секретную депешу на имя Наместника Кавказа Великого Князя Михаила Николаевича, с которым они вместе играли детьми, и предупредил его о том, что Порта намерена переселить в Абхазию тридцать тысяч горцев для диверсионных операций и возможной будущей войны.

 

Глава XVII

Кроме дипломатических споров о румынских княжествах, в которых Игнатьев принимал самое горячее участие, на повестке дня снова встал Болгарский церковный вопрос. Несмотря на то, что приёмным днём российского посла считался четверг, греческие иерархи ездили к Игнатьеву, можно сказать, ежедневно. Сплетничали, кляузничали, поливали грязью болгарский народ и его церковь, подчинённую Константинопольскому Патриарху Григорию VI. Надоели они ему хуже горькой редьки. Благо бы пастыри церковные и депутаты болгарские ходили к нему одному, но они ходили в другие посольства, выметали сор из избы, перебивали дорогу друг другу и откровенно являли срам и позор Православия перед иноверцами и мусульманами. Николай Павлович не один раз бывал в греческой церкви на службе и ему показалось, что внутренний порядок церковный, даже догматы, отдают магометанством. Особенно их песнопение.

Быстро освоившись при константинопольском дворе, он всем сердцем принял нужды и чаяния болгарского народа. Уж ему-то хорошо было известно, как турки опасались возрождения Болгарского царства, с которым им впоследствии придётся так или иначе считаться. Оттоманская Порта боялась самого имени «Болгария» и упорно не желала давать этой области политического суверенитета, не говоря уже о границах. К тому же османская власть опасалась, что независимая болгарская церковь станет серьёзным орудием в руках России. Этим и объясняется покровительство, которое Турция совместно с Францией и Австрией оказывала малочисленной группе болгар, стоявших за папскую унию. Все они: и греки, и турки, и сочувствующие католики европейских государств надеялись, что, как только болгары перейдут в лоно униатской церкви с её латинским богослужением, сочувствие к ним со стороны православной России постепенно сойдёт на нет и навсегда заглохнет. Да и влиянию самой России на Востоке, с отпадением огромной части здешних христиан от Православия, будет нанесён чувствительный удар. Но тут болгары проявили истинную сущность жизнестойкого народа, не изменив священной вере отцов. Разгоревшаяся борьба с унией, с греко-латинской, фанариотской, чуждо-тиранической церковной иерархией начала приобретать общенародный характер. А из Фанара, греческого предместья Стамбула, привычно являлись «местечковые пастыри», «духовные наставники болгар» и покупали свои епископские места у Порты, высокопоставленные чиновники которой, лишённые совести, прекрасно понимали свою выгоду: как материальную, так и политическую. От «новоиспечённого епископа» не требовалось ни образования, ни благочестия. Епископом становился тот, кто принадлежал к фанариотской общине и кто готов был раскошелиться. Купив епископское место, фанариот открыто продавал приходы своей болгарской епархии любому проходимцу. При этом какой-нибудь богатый грек, разжившийся звонкой монетой и пожелавший стать попом, мог купить десять, двадцать, тридцать — сколько душенька захочет! — церковных приходов и тотчас начать перепродавать их по своей, во много раз завышенной цене. Спекуляция на вере и народных чувствах приобрела чудовищные формы. Жадная, корыстолюбивая инородческая церковная братия наживалась за счёт совершенно бесправных болгар. Держать их в чёрном теле и нищете — вот в чём заключалась нехитрая мудрость «местечковых» пастырей.

Не находя сочувствия в своих иерархиях, болгарский народ начал по-своему сопротивляться чужой церкви: дети оставались некрещёными, свадьбы справлялись без священников, умершие погребались без напутствия.

Лучше ком земли на крышку гроба из рук сородича, чем слова о благодати из уст нечестивца.

Народ выходил из повиновения.

Стараясь потушить вспыхнувшее пламя недовольства, всевозможные церкви и партии стали предлагать свои проекты примирения. Болгары их не принимали. Камнем преткновения оставался вопрос о разделении епархий: болгарской и греческой. Ни искренние старания Патриарха Софрония, ни миролюбиво настроенная партия «умеренных» болгар, ни деятельное вмешательство Игнатьева, желаемых результатов не дали. Оставалось крайнее средство, давно уже предвиденное Николаем Павловичем: решительное вмешательство Порты и рассечение ею этого узла противоречий. Но великий везир Аали-паша сразу становился глухим и немым, как только речь заходила о самостоятельности болгарской церкви. Обсуждая церковную распрю у себя дома, Игнатьев откровенно сокрушался.

— Епископы болгарские и за ними весь народ уже грозятся перейти в унию. Греки их гонят, народ не пускает. Распадение ожидается с часу на час. Едва успеваю драки в церкви отвращать.

Екатерина Леонидовна держала на руках свою собачку, умильно-крохотную Юзьку с алым бантиком на голове, поглаживала её шёрстку и сочувственно кивала. Со слов мужа она знала, что, когда было время потушить возникавший скандал, тогда в России только страсти разжигали.

— А ведь все эти драки, — вступала в разговор Анна Матвеевна, огорчённая церковным «раскардашем» и связанным с ним беспокойством, — могут иметь влияние на общее духовное настроение всех православных мирян.

— В том-то и дело! — восклицал Николай Павлович, искренне считавший, что не следует смешивать внешнюю сторону церкви, личности и церковную администрацию с внутренней стороной, с основанием веры. — Ярко выраженный дух соперничества, страстное желание быть первыми, и, разумеется, лучшими, столь ярко и наглядно демонстрируется греками, что меня порою оторопь берёт: они совсем забыли заповедь Христову.

— Какую? — поинтересовалась Екатерина Леонидовна, занятая вышивкой на пяльцах.

— Заповедь о том, что «последние станут первыми». Им бы учесть свои ошибки, повиниться перед болгарами и примириться с ними окончательно.

— Не говоря уже о том, — заметила Анна Матвеевна, — что желание доказать во что бы то ни стало собственную правоту, настолько же славное, насколько оно и греховное, ибо питается гордостью.

Екатерина Леонидовна кивнула и, низко склонив голову, перекусила нитку.

— Коленька, не горячись. Бог лучше нашего рассудит. Лучше сядь и напиши родителям письмо, а то ты с этими церковными скандалами совсем запустил переписку.

Она знала, как он любит мысленно беседовать с отцом, и улыбнулась самым милым образом.

Игнатьев сказал: «Это мысль!» и уединился в кабинете. В сущности, он смотрел на своё будущее философично, давно решив про себя: случись что, он оставит службу с чистой совестью, с чувством исполненного долга. Он целиком отдавался работе и раньше часа ночи редко ложился спать. После того, как Господь забрал у него сына, Николай Павлович стал очень остро ощущать, что жизнь с женой и семьёй в деревне, это лучшее, о чём он помышляет. Ему ведь ничего не нужно, лишь бы Господь дал Кате благополучно разрешиться бременем, дал здоровья всем родным и близким, всем любимым, да ещё кусок хлеба, чтоб семье не приходилось бедствовать.

 

Глава XVIII

Вечером российское посольство устраивало раут в честь христианской знати, ожидая приезда не менее трёхсот гостей.

Просторный вестибюль и парадная лестница были роскошно убраны; зал торжественных собраний, уставленный столами с восхитительной свежей икрой в серебряных бочонках — красной, паюсной, зернистой; горы бутербродов с сёмгой, стерлядью и провесной белорыбицей, не говоря о балыках, ветчине и колбасах, закупленных в Одессе и Керчи; отменные вина с прекрасным вкусом и тончайшим ароматом, и снова горы, но теперь уже не бутербродов с сёмгой, бужениной и копчёным палтусом, а целых два Эльбруса пышных, аппетитно зарумяненных, горячих — с пылу с жару! — пирожков с разнообразной начинкой; хрустальные фужеры для шампанских вин, бокалы с сельтерской водой и оранжадом, и фрукты, фрукты, фрукты, от которых разбегаются глаза, как разбегаются они от массы лиц, мужских и женских, юных, нежных и не очень. Всё это изобилие еды и горячительных напитков, равно как и обстановка, и начищенный воском паркет, и ослепительно сияющая люстра, отражающаяся в нём, и галантные швейцары, и прислуга, и блистательно составленный оркестр, привезённый специально из Одессы, и парадные лодки с гребцами, и посольский паровой катер-стационер, всё это было в полном распоряжении и пользовании дорогих гостей извечно хлебосольной и неизбывно радушной русской дипломатической миссии.

Ни посол, ни его помощники, своих мест в застолье не имели. По старинному русскому обычаю, они гостеприимно обходили приглашённых, раскланивались, улыбались, справлялись о здоровье, рассыпали комплименты, рассказывали анекдоты, шушукались (не без того), стоя в сторонке с нужными людьми, сердечно пожимали руки, выслушивали сплетни, припадали к дамским ручкам, безобидно флиртовали, дабы соблюсти благопристойность и не навлечь на себя чью-либо злобу. Они следили за новыми лицами, ничуть не сомневаясь в том, что где-то эти рожи они уже видели, приносили уверения в своём глубоком уважении, обещали помогать и делать всё возможное для укрепления взаимной дружбы, восхищались чужими заслугами, сочувствовали бедственному положению, с радостью хватаясь за любой предлог, чтобы уклониться от беседы «со слезой», безошибочно определяли тех, чьи сердца пылали честолюбием, а более того — страстью к наживе, вручали им свои визитки, обговаривали встречи (зачастую тайные), с величайшей признательностью принимали благодарность (иногда в виде пустяшного презента), и вновь рассыпались в любезностях, проявляя выучку и ловкость великосветских щёголей.

Ещё с давних дней своего пребывания в Хиве и Бухаре Игнатьев прекрасно усвоил, что на Востоке, будь то Азия или Китай, внешней стороне любого действа и церемониала придаётся неимоверно большое значение, и умел произвести незабываемое впечатление. Тем более, если он вознамерился стать в Турции вторым человеком после падишаха, всесильным российским вельможей. Уже кое-кто из турецких министров именовал его не иначе, как Игнат-пашой, благо, что личные секретари высокопоставленных чиновников набирались из глухонемых, дабы те не имели возможности разглашать их секреты. Да и как им ещё называть посланника России, если владыка мусульман, солнцеликий Абдул-Азис, и тот не раз признавался великому везиру, что ни от кого не получал лучшего совета, чем от русского посла. И это не могло не радовать. Николай Павлович оказался вполне подготовленным к тому, чтобы говорить с султаном на любую тему, раскрывая её в узком, сугубо турецком аспекте. В то же время он способен был анализировать происходящие в Турции процессы с той бесподобной прозорливостью, которая проливала свет на будущность, как самой Порты, так и подвластных ей в течение пяти столетий арабских, балканских и кавказских народов, вплоть до сопредельных.

— Через сто лет, — говорил он султану, — арабский мир будет в самом центре политических событий.

-Жаль, что мы не доживём до этих лет, — с усмешкой отвечал Абдул-Азис, поражаясь неизъяснимой по своей глубине интуиции русского посла и неизменно восторгаясь тем, что у него было в достатке смелости отвечать на острые вопросы, жить и поступать так, как он считал нужным, исходя из чувства долга, и любви к ближним. Но больше всего Абдул-Азиса изумляла его способность говорить без тени раздражения, когда, казалось бы, надо кричать, сверкать глазами и скандалить. Игнатьев обладал очень приятным, завораживающего тембра, голосом, которому, возможно, в сочетании с редким умом и потрясающей благожелательностью, он и был обязан своим редким личным обаянием.

— Без денег, но богат — душой и сердцем, — говорил он об Игнатьеве своему восьмилетнему сыну Юсуфу Иззедину, к которому стал относиться ещё трепетней после того, как в семье Николая Павловича произошло горе. — С ним приятно иметь дело. Славный человек. — Абдул-Азис помнил и не забывал: это русский посол открыл ему глаза на то, что Восточный вопрос затрагивает жизненные интересы всех великих держав, а не только лишь России.

А зал торжественных собраний уже наполнился людьми.

Лично проследив за сервировкой столов и наказав секретарям посольства вплотную заняться гостями, центральными фигурами среди которых были: вселенский патриарх Григорий VI в благочинном окружении шести митрополитов и четырёх епископов, и константинопольский католикос всех армян Матеос I, милостиво беседовавший с преосвященным Азарианом, подписавшим секретный Протокол с французами, Игнатьев пошептался со своим военным атташе, и посоветовал тому почаще привлекать к своей работе Константина Николаевича Леонтьева.

— Мало того, что он на редкость смелый человек, обладающий недюжинным умом, он, ко всему прочему, блистательно умеет находить общий язык со всеми — от европейских дипломатов и турецких чиновников до польских революционных эмигрантов, и албанских разбойников.

— Головорезов мне как раз и не хватает, — усмехнулся полковник Франкини, маскируя свою озабоченность очередным секретным делом намеренно шутливой интонацией.

А шептались они о шифровке, пришедшей из Генштаба: нужно было срочно раздобыть новый секретный код броненосного флота султана.

Всякий разведчик знает: чтобы увидеть луну, не обязательно смотреть на небо.

Когда все приглашённые собрались в общем зале, Игнатьев обратился к ним с короткой речью, сразу же предупредив, что вовсе не намерен утомлять их собственным ораторским искусством. Глядя на лица гостей, такие разные и, вместе с тем, во многом близкие ему своей приверженностью к русской государственности, он сердечно поблагодарил их за существенную помощь российской дипломатии в деле решения Восточного вопроса, пообещав рассматривать смелые и нужные для выполнения этой задачи инициативы, идущие от греков, сербов и болгар, а так же от армян и курдов.

— Мы будем использовать их со всею полнотой, распространяя по всем балканским странам, вплоть до княжества Чёрной Горы, и не чураясь применять их в Турции. — Николай Павлович был убеждён, что успех составленной им для себя программы непременно будет обеспечен, если он правильно определит круг своих единомышленников среди турецких христиан, будь они монофизиты, как армяне, или униаты, как немалое число молодых греков и болгар, загнанных в тиски католицизма по немощи своей и маловерию. Он делал всё, чтобы в его неутомимой пропаганде идей панславизма, в силе и решительности проведения их в жизнь, равно, как и в серьёзном намерении России благосклонно выделять необходимые средства для обучения славянской молодёжи в лучших своих университетах, ни у кого не возникло ни малейшего сомнения. Вкратце поделившись с гостями своим дипломатическим опытом, Николай Павлович многозначительно сказал:

— С «принципами» и «приличиями» надо поступать столь же вольно, как это проделывает ветер, сметая пыль с дороги.

После этих слов публика пришла в неописуемый восторг. Особенно рукоплескали дамы.

— Браво!

Игнатьев слегка поклонился в их сторону.

— Меня за это часто осуждают, но кто осуждает? — задался он жгучим вопросом и, как бы загоревшись от него, с жаром воскликнул. — Лицемеры! Которым нравится кудахтать по любому поводу. Ах, ах, ах! Или они не знают, что есть два вида политики, как два типа развратников: одни не скрывают своих естественных пороков, а другие предаются им за ширмой!

В зале послышался гул одобрения.

Патриарх перекрестился.

Прибыв в Турцию и зная о церковном расколе, произошедшем между болгарами и греками пять лет назад, Игнатьев поставил себе ни за что не связываться с духовенством, но вместе с последней почтой он получил прямое указание Государя Императора добиваться от греческой патриархии уступок для болгар. А коли так, не его дело выяснять, кто прав, кто виноват; его посольская задача укрепить позиции России на Балканском Востоке, а заодно спрогнозировать её дальнейшие действия, прозревая будущее османской империи, которая всё чаще представлялась ему глухой калиткой с железным кольцом: стучи не стучи, но, если в доме никого нет, тебе ответят лишь одни дворовые собаки.

Ради этих уступок, во многом, и был устроен раут. Разумеется, Николай Павлович не готов пока к беседе с патриархом. Во многом надо разобраться. Ещё древние знали: нужно изучить все причины, указать многие, чтобы определить одну-единственную подлинную.

Дождавшись, когда всесвятейший Григорий VI соблаговолит взглянуть на него, Игнатьев затронул тему критского восстания, столь волновавшего всех греков.

— На стороне повстанцев молодость нации, а молодость это сила, с которой нельзя не считаться. Рано или поздно, она заставит оказывать ей честь, хотя турецким властям придётся ещё не раз применять карательные силы. Но разве устрашат смелых людей репрессии? Когда народ испытывает жестокие мучения, разве голова его будет забита мыслями об опасностях нашего времени?

— Нет! — выкрикнули сразу двое греков, по виду студентов. — Мы думаем лишь о свободе!

Николай Павлович тут же кивнул им, и они с надеждой устремили на него свои восторженно-неистовые взоры. Ему передалась их пылкость, и он заговорил ещё напористей и горячее.

— Я не перестаю твердить его величеству Абдул-Азису, что слабость Порты состоит в колоссальном и взрывоопасном разрыве, как социальном, так и политическом, между укоренёнными народами случайно возникшей османской империи, о чём вы все прекрасно знаете. На сокращение этих разрывов, устранение противоречий, нужно много денег, времени и сил, не говоря уже о том, Англия и венский кабинет делают всё, чтобы их планы по раскачке и распаду Турции сбылись, как можно раньше. Мне могут возразить: «Но это же прекрасно! Это то, что всех устроит!» А я скажу, что «нет». Обломки рухнувшей империи османов погребут под собой надежды балканских славян на истинный и прочный суверенитет. Вы можете спросить: «Но почему?» Да «потому», скажу я вам, что тотчас рухнут все экономические связи, и станут рваться ещё дальше. Процесс распада тем и страшен, что н е о с т а н о в и м. Особенно в том случае, когда плоть государственного организма начинает отделяться от костей. Происходит гниение заживо. Казалось бы, чего бояться, ведь возникнут автономии? Возникнут! Но надолго ли? Мало того, что великие державы тотчас «прикарманят» их непрочные, наспех сформированные коалиционные правительства, они ещё и стравливать начнут — одних славян с другими, дробить народности и расчленять их княжества. Они самым наглым и циничным образом начнут сживать славян со света. В междоусобных войнах православных христиан — вы только вдумайтесь в эти слова! — погибнет людей больше, чем за всю историю османской деспотии. — Игнатьев и сам не понимал, откуда у него берутся эти вещие слова. Говорил, говорил и не переставал удивляться собственному красноречию. — Или вы не знаете, что говорят на этот счёт политики Европы? «Мы не позволим сербам оставаться сербами, а болгарам — болгарами; мы позволим сербам быть австрийцами, а болгарам — немцами».

— А что же тогда делать? — раздался чей-то робкий женский голос, исполненный душевной боли.

— Объединяться! — пылко воскликнул Игнатьев. — Спасение славян в единомыслии с Россией. Иначе все усилия по автономизации пойдут коту под хвост! — Он даже чуточку возвысил голос, точно вынужден был сделать строгий выговор. — Об этом мы ещё поговорим, для этого у нас есть все условия, — Николай Павлович повёл глазами в сторону богато сервированных столов с их аппетитно пахнущим съестным великолепием. Столы сверкали дивным искромётным хрусталём, блистали белым серебром, приманчиво-ярчайшей позолотой, и зримо отражались в двух огромных зеркалах, не менее трёх метров высотою каждое, как бы показывая тем самым, что русский посол знает, на каком языке привыкли разговаривать в Константинополе. — А пока, — сказал Игнатьев, заканчивая свою речь и поглядывая на константинопольского патриарха, который частенько кивал головой, явно позабыв о том, что ему надлежит быть величественным, — я склоняю голову перед греческими патриотами и неколебимо верю, что их жертвенная преданность христианской Византии не сгорит сухой травой в огне божественных явлений!

В ответ раздался гром аплодисментов, обрадовавший не только русского посла как изощрённого оратора, но и всех тех, кто не спускал с него своих умильных взоров, хотя… ничто так быстро не улетучивается из человеческой памяти, как длинные спичи на официальных обедах.

 

Глава XIX

Второй переводчик посольства Михаил Александрович Хитрово, приятель Леонтьева и родственник Екатерины Леонидовны по линии фельдмаршала Кутузова, был чрезвычайно доволен собой, поскольку основную часть своей агентурной работы, запланированной на сегодняшний день, он уже выполнил. Ему удалось завязать отношения со старшим инспектором первой городской гимназии греком Кивилиди, двоюродный брат которого Эдвард Хартли, родившийся в английском Портсмуте и в силу этого являвшийся британским подданным, занимал пост внутреннего аудитора известной фирмы «Vicers — Armstrongs Limited», находившейся в городе Барроу-Фернес. Эта фирма специализировалась на постройке военных кораблей, как для королевского военно-морского флота, так и для ВМС других государств. У неё была мощная судостроительная база, огромный штат высококлассных инженеров и рабочих. Корабли, построенные ими, оснащались превосходными новейшими системами оружия. Со слов Кивилиди, его двоюродный брат, человек мягкий, но излишне замкнутый, жил с семьёй — женой и двумя сыновьями-подростками, в небольшом собственном доме. Увлекался разведением пушных и мясных кроликов. Вёл пуританский образ жизни. Когда он приезжал в Константинополь, проведать родню, то сказал, что очень устаёт на службе. Аудитор — человек-счётчик. Ревизор. Ему приходится много считать, сверять, анализировать и выявлять уйму ошибок в двойной, а то и тройной, бухгалтерии фирмы. А его свояк, некий Оскар Мейланд, исполнял обязанности главного кассира в военно-морском ведомстве Англии. Михаил Александрович оттого и насмешничал сегодня больше обычного, что через этого Мейланда он собирался добыть списки всех членов министерства и всего командного состава королевского флота, включая сигнальных матросов и офицеров-секретчиков. То-то было бы неплохо! Просто здорово. К тому же, он уже нащупал след таинственного Протокола, встретившись по поручению полковника Франкини с советником персидского посольства Мельком-ханом. Но след ещё не Протокол, не армянский Меморандум, припрятанный по наущению французов. Так что говорить о нём пока что рано. А полковником Франкини Михаил Александрович не переставал восхищаться. Виктор Антонович давно протоптал свою стёжку к турецким военным секретам, да и не только к турецким. Как разведчик он принадлежал к особой касте — высшей. Полковников в Генштабе много, а успешных военных агентов не густо. Не только Хитрово, но вся посольская «семья» смотрела на него с почтением. Наверно, потому, что точно так же на него смотрел посол, который, как и Генеральный консул, обязаны были не только исполнять инструкции МИДа и действовать согласно генштабовским «шифровкам», но и обеспечивать работу своей резидентуры. Гласной и не очень — нелегальной.

А жизнь кипит, шумит, парит, подобно самовару в посольской столовой: чуть зазеваешься, чуть промахнёшься — о-ё-ёй! — уже ожёг, уже волдырь, уже кого-то надо выручать, кого-то выводить из-под удара; порою срочно и неуловимо. Кому-то улыбнуться, крепко пожать руку, но улыбнуться и пожать руку так, чтобы об этом напечатала турецкая официальная газета «Сабах», лондонский еженедельник «Dayli News» или французский «Moniteure» — это нужно и важно. С точки зрения разведчика, послы для того и нужны, чтобы присутствовать на встречах, произносить торжественные речи и, когда нужно выручать своих, громогласно заявляя, что их права жестоко! нагло! незаконно! попираются. При этом послы должны биться в истерике и обвинять друг друга в цинизме, негуманном поведении и чудовищном забвении Венской конвенции, законные статьи и положения которой так же святы, как нерушима власть католического папы в Ватикане, любовь которого к своим заблудшим чадам не может вызывать сомнений.

— То, о чём вы говорите, клевета!

— Клянусь честью, это провокация!

— Я заявляю протест!

Главное, иметь соответствующие полномочия и верительные грамоты. А ещё послу надо уметь публично обижаться, изображая оскорблённую невинность. Так понимают роль послов разведчики, отлично зная, что в дипломатической и нелегальной разведке своя иерархия. Второй секретарь миссии по своему воинскому званию и статусу разведчика может быть гораздо выше её руководителя, а сиволапый истопник в городской бане, не умеющий трёх слов связать без «ну» и «это», может быть никем иным, как опытнейшим резидентом, у которого в подручных ходит не только полковник Франкини, сам занимавший в дипломатической резидентуре российского Генштаба не последнее место, но, может быть, и генеральный консул, а то и сам посол. То, что делается на виду у всех, особой роли не играет. Официальный статус это ширма, а что там за ширмой, за тройными голубыми занавесками из набивного китайского шёлка или блёсткой турецкой парчи — тяжёлой, с бахромой — поди узнай! Но лучше этого не делать. Невидимая миру иерархия подполья, состоящая сплошь из людей, приученных работать тайно, тут же свернёт вам башку. Посольство это бутафория. Кулисы балагана. Непроницаемый занавес. Если хотите, сцена итальянской оперы с её скрытой механикой, способной быстро менять декорации. Вот почему на вопрос: за кем из русских дипломатов следят турецкие ищейки в первую очередь, можно смело отвечать: за всеми. Вот отчего кругом — сплошь переодетые агенты. А за какими важными секретами любая контрразведка охотится особо? За посольскими шифрами. А шифры эти за семью печатями, то ли в комнате без окон, где находится лаборатория дагерротипов, то ли в подвальной каморке с потайной дверью, которую не сразу и найдёшь, даже стоя около неё.

Родные в Петербурге думают, что ты посольский кучер, а ты на самом деле шифровальщик. Ни мать о том не знает, ни отец. И брат не знает, кто ты есть, да и не надо ему знать — здоровше будет.

Второй шифровальщик — хмурый, молчаливый и оттого как бы слегка сутулый увалень, числился дворником, но с дворницкой метлой его никто не видел. Да и вообще мало кто знал, что таковой имеется. Днём он спал, а по ночам «шаманил». Посольский дешифровщик — худой, узкий в плечах, с болезненно-бледным костистым лицом, тоже не любил бывать на людях. Как и оба шифровальщика, которых Хитрово называл «совами», он ютился в узкой комнатке, похожей на тюремный каземат. Еду для этих «сов» готовили отдельно, как правило, вечером. В роли повара выступал обычно посольский архивариус, небольшой ростом, очень не видный собой, за исключением глаз — умных, пытливых, внимательных, — специально обученный кулинарным премудростям, или студент посольства Кимон Аргиропуло, красневший до корней волос в присутствии смешливых дам, и по странному свойству натуры любивший возиться у кухонной плиты, если его не задействовали на посольские мероприятия.

Ни шифровальщики, ни дешифровщик, никогда не появлялись в зале торжественных приёмов, но они бывали в канцелярии, в кабинете посла и в библиотеке, располагавшейся в просторной смежной комнате, сплошь заставленной высокими (до потолка) стеллажами для книг. За пределами посольства их никто не видел. Даже в сад не выходили — жили в закрытом режиме. Из шести комнат, в которые они могли заходить в ночное время, а в дневное только в три, включая кабинет посла, днём они не заходили ни в одну. Обычно, если в том была нужда, секретари посольства сами спускались к ним — в подвальный лабиринт. Понятно, что ни шифровальщикам, ни дешифровщику, никто завидовать не собирался: для здоровых мужиков жить взаперти, без соответствующих плотских развлечений, дело тяжкое. Подвигу равное. Каждый шифровальщик, — носитель тайных сведений, военных и экономических секретов; каждый дешифровщик — данник и колодник особого негласного надзора. А разведкам всего мира именно такие люди и нужны, в чьих необычных мозгах всё время множатся секреты — большой стратегической важности. Стоит шифровальщику рискнуть, махнуть для развлеченья в город, как попрошайки-инвалиды, зрячие «слепцы» и быстроногие калеки с костылями, хитроглазые торговцы опиумом и приворотным зельем, вперемешку с квасцами для симуляции девственности, нахальные сутенёры и осторожные контрабандисты сразу же возьмут его в кольцо, пойдут по следу, и раскусят, что это за фрукт. А чтобы гурманы из турецкой полиции остались с носом, истекли слюной, так и не отведав лакомого блюда, шифровальщика «захомутает» наша контрразведка. Тихо, быстро, незаметно. Так что, ни о каких любовных авантюрах, каким бы он решительным и падким на женские прелести ни был, шифровальщик может не мечтать. Даже зародись в его толковой голове дурацкий план по обольщению какой-нибудь местной красотки, пусть даже самого доступного пошиба, чувство долга и страх за свою жизнь (кому охота быть убитым в одночасье?) безжалостно принудят его, данника присяги, тоскливо куковать и сладострастно грезить в подвальной комнате российского посольства. Не даром драгоманы окрестили её «каменным склепом», а сам дворец миссии нарекли «фешенебельным застенком». Впрочем, есть ли разница, в каких условиях бытует шифровальщик? В какой подвальной или же иной тайной каморке ходит он из угла в угол, охваченный волнением любви, о какие шершавые стены «казённого» дома стукается бедолага разгорячённым бессонницей лбом? Если разница и есть, то весьма небольшая. Всё равно он вечный рыцарь её величества военной тайны; государственной секретности. Вот почему Горчаков вынужден был при подборе кадров руководствоваться двумя главными критериями: профессиональной подготовкой и политической ориентацией. Видимо, поэтому на взрывоопасном Ближнем Востоке большинство консульских постов было предоставлено исконно русским дипломатам, а в самом российском МИДе существовала Цифирная (шифровальная) часть. Служили в ней двадцать пять лет. Каждый пять лет повышалось жалование — на одну пятую часть. Цифирная часть состояла из Цифирного комитета и Первой экспедиции Канцелярии. В обязанности Комитета входило рассмотрение новых шифров, определение их назначения, изучение «вновь открытых секретных ключей» и наблюдение за деятельностью Цифирной части. Первая экспедиция при Канцелярии МИД занималась составлением шифров для переписки Министерства с дипломатами и консулами в «чужих краях», а так же для российских правительственных учреждений. Занятия чиновников при Канцелярии заключались в разборе депеш и бумаг, писанных секретным ключом, открытие которого составляет г л а в н е й ш у ю их задачу. Они дешифровщики. Взломщики чужих секретных кодов. Руководство Министерства иностранных дел ревностно следит за тем, чтобы чиновники Цифирной части не переходили на работу не то что в другие министерства и ведомства, (об этом можно и не заикаться), но даже в другие подразделения МИДа. У дешифровщика и содержание особое, и пенсия высокая, если он «когда откроет сам полный иностранный ключ и тем покажет совершенную свою способность к сему роду работы». Как старшие, так и младшие чиновники при Канцелярии получают квартиры непременно в одном месте: в одном из зданий МИДа.

Хочешь не хочешь, протестуй не протестуй, взывай к благоразумию или проклинай людскую глупость, войны идут постоянно, ни на миг не прекращаясь. Они идут, как на генштабовских картах, так и за столом дипломатических баталий. Политика — игра опасная и ставки в ней высокие. То же самое в разведке. Тем более, в военной. Вот почему здание российского посольства с приездом Игнатьева стало напоминать большой четырёхтрубный броненосец с его таранно-сокрушительным форштевнем, безотказной судовой машиной и тремя десятками убийственных по своей мощности орудий.

А вечер был в самом разгаре. Сияли свечи и гремел оркестр.

 

Глава XX

После раута, когда швейцары притворили двери за последним гостем, Николай Павлович поблагодарил всех своих сотрудников за старания и хлопоты, сказал, что вечер удался на славу, и по яркости, пышности, блеску, по царившему в зале настрою и праздничному оживлению бесспорно затмил собою званые балы иных посольств.

Затем все собрались в малой гостиной, где был накрыт роскошный стол для членов миссии и самого Игнатьева. Все блюда были приготовлены отдельно, чтобы ни у кого не сложилось мнение, будто бы его накормили объедками, угощая несвежей закуской.

Николай Павлович был весел, замечательно много шутил и поднял тост за музу дипломатии.

Все дружно его поддержали и, утолив первый голод, сбивчиво и вразнобой заговорили.

— Дипломатия это искусство находить своё в чужом, — сказал Николай Павлович, когда Леонтьев заговорил о трудной службе консула. Заговорил в том смысле, что беспокойней должности и быть уже не может.

— Может, — отозвался доктор Меринг, прибывший на смену Краснобаева. — Труд земского врача. Вот у кого, действительно, ни сна, ни продыха — сплошная нервотрёпка.

Он знал, что говорил. После окончания университета, получив диплом врача, он семь лет «трубил» в глухой ставропольской глубинке, почти на границе с Чечнёй. Тогда он и узнал, почем фунт лиха; каково лечить людей без надлежащих условий, имея в штате крохотной больнички увечного фельдшера, двух медицинских сестёр и одноногого конюха, к тому же ещё и пьянчугу. Всё приходилось делать самому, порой без должной помощи: и резать, и штопать, и роды принимать. День, ночь, метель, гроза ли — вставай и поезжай, в лютый мороз, в распутицу и в пекло; то бык кого-то запорол, то девка яду напилась, а то и вовсе: плод застрял, баба родить никак не может, а в доме чистой тряпки не найти. Вот она каторга! Мука.

— Будет мука, будет и мука, — тихо, мирно, как бы про себя, сказал о. Антонин, сидевший по правую руку от Игнатьева. — Иереи лечат души, а врачи — нашу грешную плоть.

— За это стоит выпить! — воскликнул Хитрово.

Когда все выпили и вновь наполнили бокалы, он встал и шутливо сказал.

— Вот теперь, когда мы обсудили главные вопросы человечества, я могу настаивать на том, что муза дипломатии, объявись она средь нас в своём гаремном облачении, с величайшим энтузиазмом приняла бы нашего Николая Павловича в число своих любовников, ничем не ущемляя его прав на дерзновенно-чувственные ласки.

— С весёлостью и лёгкостью поверю! — в тон ему откликнулся Леонтьев, а Михаил Константинович Ону, человек мягкий, не склонный к внешним проявлениям эмоций, восторженно зааплодировал. Все дружно его поддержали.

Игнатьев мотнул головой. Рассмеялся.

— Вот, что значит, поэтический талант! Умно, самобытно и лестно. Спасибо.

— Рады стараться, Ваше высокопревосходительство! — выпятив грудь колесом, с гвардейской лихостью и ёрнической ноткой в голосе, протарабанил Хитрово, крайне польщённый той оценкой, которую дал его застольному экспромту посол.

Константин Леонтьев, почти весь вечер просидевший наверху — в библиотеке, но всё-таки успевший чуточку пофлиртовать с хорошенькой юной гречанкой, чью причёску украшал шёлковый розан, и даже покружить её во время танцев, нашёл местечко за столом рядом с полковником Франкини и сразу же повёл тот разговор, который, чувствуется, начат был намного раньше.

— Я отнюдь не против гласности. Поверьте. Настоящая гласность, настоящая свобода печати ни в коем случае не должна восприниматься как путь к власти. Если она чем и является, так это велением совести, святым долгом сограждан всемерно помогать Отечеству. Но! — воскликнул он, разгорячённый танцами и флиртом. — Возьмите любой либеральный текст, а их, как нам известно, неисчислимое множество, и, прочитав его, вы сразу же поймёте, что все авторы подобных опусов до дурноты похожи друг на друга и страшно вредны для России.

— Чем? — полюбопытствовал первый драгоман Эммануил Яковлевич Аргиропуло, слывший в некотором роде либералом. Либералом «монархического толка».

Константин Николаевич подлил себе в бокал вина и, сделав небольшой глоток, пылко ответил.

— Своим славословием!

— Кому или чему?

— Той отвратительной свободе, которая обеспечивает незыблемое право малой горстке изуверов безраздельно помыкать большей частью общества, ставя её на грань выживания и расправляясь со своими оппонентами самым жестоким, кровожадным, революционным способом. А способ этот нам известен — гильотина. Чик! — и всё: кровь фонтанирует, и ваша голова падает в ящик. Я вообще считаю, что либерализм это зло. Зло разрушительное. Чёрное.

— Поясните, — обратился к нему старший Аргиропуло с мрачным лицом похоронного церемониймейстера, чьё появление обычно не сулит ничего доброго. — Лично я считаю, что, чем чаще государство видит в своих гражданах врагов, тем больше вероятности его возможного распада.

— Нет ничего проще, — Леонтьев промокнул усы салфеткой. — Либерализм безнационален, космополитичен по своей сути; иначе бы его не насаждали, как картошку. Повторяю, — он резко вздёрнул подбородок, словно боялся прослыть резонёром, скучным до зевоты, или его внутренне коробила необходимость оспаривать чужие взгляды. — Всё либеральное бесцветно, общеразрушительно, бессодержательно.

— Да в чём же оно, сударь, столь бесцветно и бессодержательно, как вы об этом только что сказали? — в голосе Эммануила Яковлевича послышалось искреннее, отнюдь не наигранное, как это случается в спорах, явное недоумение, в чём-то сходное с испугом, который может отразиться на лице любого человека, стоит ему оказаться в неизвестном месте, в полной темноте, да ещё и не по своей воле, когда он ничего не видит, хочет пошевелиться, но не может, и с замиранием сердца, с почти остановившимся, пресекшимся от страшного волнения, дыханием, едва не теряя сознание, слышит тихие, крадущиеся, приближающиеся к нему шаги. Возможно, самой смерти.

Леонтьев чуточку нахмурился. Затем сказал — с гримасой недовольства, как офицер, собравшийся командовать гусарским эскадроном, а вместо этого оставленный при штабе.

— Оно бессодержательно и общеразрушительно в том смысле, что одинаково возможно всюду. Повсеместно.

— Разве это плохо? — вытянув руку, точно и впрямь нащупывал дорогу в темноте или пытался схватиться за его плечо, увязал в полемике старший Аргиропуло. — Общие гражданские права.

— И общие гражданские свободы? — не скрывая глубокой иронии, откликнулся на его довод Константин Николаевич, и в его взоре промелькнула скука.

— Разумеется! — воскликнул первый драгоман с радостно горящим взором. — Это приведёт к тому, что люди станут лучше.

— Они просто будут счастливы! — расхохотался Хитрово, поддерживая в споре своего приятеля.

— Конечно! — не уловив издёвки, согласился с ним Эммануил Яковлевич. Задумайся он над словами Леонтьева или хотя бы над той интонацией, с которой тот обращался к нему, он ни за что не стал бы в позу оппонента, причём, прямо с места в карьер! горячечно и безоглядно; хотя, быть может, отвечал бы менее восторженно. Прохладней. Как и подобает похоронному распорядителю.

— Вы говорите «конечно», и тут же забываете, что у каждого народа свой язык, своя культура. Нет культуры «всеобщей», но есть национальная, присущая лишь этому народу. А это значит, — с жаром произнёс Константин Николаевич, ища поддержки у своего писательского красноречия, к которому уже привык его приятель Хитрово, но ещё не привык старший Аргиропуло, — что у каждой культуры и правда своя, как свой алфавит и буквенный шрифт; в нашем с вами случае — «кириллица», и нормы русского правописания.

Вы говорите: «Люди станут лучше». Смешно слушать! Лучше ли стали люди, счастливее ли они в либеральных государствах? Нет! Они не стали ни лучше, ни умнее, ни счастливей. — Глаза Леонтьева сверкнули. — Они стали мельче, ничтожнее, бездарнее.

— Пожалуй, Константин Николаевич прав, — внимательно следя за разгоревшейся полемикой, вмешался в разговор Игнатьев. — Нет более смешного идеала, чем «общечеловеческое счастье». Ведь в человеке хаоса не меньше, чем во всей вселенной.

Воодушевлённый его репликой, Леонтьев снова вскинул голову.

— Вот почему из моих уст вы всё чаще слышите проповедь страха Божия и жёсткой иерархии в социальной жизни.

— Выходит, вы жестокий крепостник? — прибегая к последнему средству и, как бы намекая, на оппозиционность Леонтьева по отношению к монаршему Манифесту, даровавшему свободу крепостным крестьянам, недобро сузил глаза Аргиропуло.

— Выходит, — с ходу парировал его опасный выпад Константин Николаевич. — И, вследствие того, что я «жестокий крепостник», предвижу смуту в нашем обществе — великую. А чтобы задавить её, пресечь в самом зародыше, государство обязано, вы понимаете? обязано всегда быть сильным, грозным, справедливым. Иногда жестоким и безжалостным. Жестоким потому, что общество всегда! везде! слишком подвижно, бедно мыслью и слишком страстно.

«То есть, лживо», — подумал Игнатьев.

Леонтьев продолжал свой натиск.

— Чем крупнее государство, тем неукоснительнее должны исполняться все его законы, вплоть до жестоких и даже свирепых. Без дисциплины государства нет, а если есть — то одна вывеска. Вот на неё-то либералы и молятся.

— Разве такое возможно? — подал голос Эммануил Яковлевич с таким видом, словно нашёл в своём кармане, вместо привычного платка, посольский шифр маркиза де Мустье.

— Возможно! — сказал Константин Николаевич. — Будучи жалким охвостьем, либералы извечно стремятся главенствовать, ни о чём так не мечтая, как о личной власти и абсолютной безнаказанности, ибо известно, что ненависть профанов всегда направлена против основ государства и христианского благоразумия с его неизменным постулатом любви к ближнему. Этот древний завет, данный человеку Богом, стал буквально красной тряпкой для приверженцев иного постулата: «Мне — всё, другому — шиш».

— Я думаю, их очень мало, — проворчал старший Аргиропуло.

— Но они спаяны подпольной круговой порукой, скованной из золота, банковских счетов и капиталов, нажитых тайным злодейством и явными аферами.

— Есть такие люди, есть. Их больше, чем мы думаем, — сказал Макеев, отрываясь от еды. — Себялюбцы до мозга костей.

— Вечно со всеми ссорятся и пребывают в обиде, — поддержал его Антонин, неустанно проповедовавший смиренномудрие как истинную добродетель, немыслимую в стане гордецов. — При этом не просто желают, а требуют, чтобы их все любили.

— Да, да! не удивляйтесь, — вступил в разговор Игнатьев, считая реплику архимандрита очень важной. — Именно требуют, считая себя, если не средоточием всех благодетелей, то, по крайней мере, людьми справедливыми.

— Хотя их «справедливость» питается гневливостью и непрестанным осуждением кого бы то ни было, вплоть до самых близких родственников: братьев, сестёр, матерей. — Продолжил его мысль архимандрит. — Часто случается так, что они ссорятся даже со своими детьми, проявляя жуткий эгоизм и пугающую чёрствость сердца. Они и на церковь возводят поклёп. Вот, что страшно. — Он покачал головой. — Жаль таких людей, искренне жаль; они и сами мучаются и вокруг себя всех мучают.

— У китайцев есть пословица: «Сделай своё сердце маленьким», — сказал Николай Павлович, внимательно следя за разговором. — Эту же мысль мы находим у Христа, когда Он говорит ученикам: «Будьте как дети».

У о. Антонина грустно затуманились глаза.

— Как же это трудно, кто бы знал.

Леонтьев тотчас повернулся в его сторону — с вопросом.

— Почему так? Прозрения всегда от Бога, а ошибки всегда наши?

— В этом тайна синергии — нашего с Ним соработничества.

— Не согрешишь, не покаешься?

— Скорее всего, так, — сказал архимандрит. — Бог не хочет спасать нас без нас. И лучшим тому доказательством является то, что ни один священник не имеет право служить в пустой церкви, ибо литургия — дело общее.

— Батюшка, — обратился к нему молодой Аргиропуло, — благословите задать Вам вопрос.

— Бог благословит.

— Старые люди говорят: «Не сделав добра, не получишь зла». Выходит, что мы сами, делая добро, преумножаем зло. Я этого не понимаю. Объясните.

— А тут и объяснять особо нечего, — ответил о. Антонин. — Дьявол искажает всё, что можно. Не зря ведь сказано: «Где Бог, там он». Но дело в том, что добро всегда больше зла; в противном случае жизнь на земле давно бы прекратилась, если иметь в виду её разумное начало. И вообще, Господь наш Иисус Христос сказал Своим ученикам: «Радуйтесь и ничего не бойтесь».

— Даже смерти? — спросил Хитрово.

— Даже смерти, — ответил посольский священник.

— Мне кажется, чем больше люди говорят о ней, тем она страшней и непонятней, — проговорил Михаил Константинович Ону, скромно выглядывая из-за плеча полковника Франкини.

— Смерть не страшилище, а мерило полноты жизни. Следует не забывать, что жизнь протяжённее смерти. В этой мысли исток нашей веры.

— Во что? — едва ли не всем корпусом развернулся к нему Леонтьев и его миндалевидные глаза с тяжёлыми верхними веками встретились с глазами священника.

— В Небесный Иерусалим, — кротко ответил тот и счёл нужным добавить. — В жизнь вечную.

— А вот ответьте, ваше преподобие, как мы пойдём на Страшный Суд? В каком виде мы предстанем перед Богом? В виде душ бесплотных или же такими, как мы есть? Со всеми, извините, потрохами?

— Мы грешили в теле, в теле должны и отвечать.

Настоятель посольской церкви, освящённой в честь Николая Чудотворца, уже успел вкратце передать Игнатьеву свой разговор с болгарским митрополитом Анфимом; и, когда тему греко-болгарских отношений вновь поднял Леонтьев, увещевающе промолвил, что в сложной теме греко-болгарских отношений даже самые трагические интонации должны быть приглушены сердечным евангельским словом: «Да любите друг друга».

— Болгары бы и рады, да греки больно любят серебро, — пробурчал Макеев, отправляя в рот кусочек торта.

Напольные часы в гостиной пробили пятый час и все взглянули на Игнатьева.

— Расходимся, Николай Павлович?

— Пора, — ответил он и первым встал из-за стола.

 

Глава XXI

Как сами собой скатываются с ледяной горки детские санки, так незаметно прошли годы. В семье Никола Павловича было уже шестеро детей. Первым после умершего Павлика родился Леонид, затем — одна за другой родились дочери Маша и Катя, погодки, а после них опять рождались сыновья: Павел, Николай и Алексей.

Борьба иностранных послов за влияние на падишаха и его двор, их жесточайшая конкуренция в этом вопросе, напоминала жестокую схватку, битву не на жизнь, а на смерть, а тут ещё турецкая контрразведка, руководимая вторым секретарём британского посольства, шагу не даёт ступить русским «ловцам жемчуга», как именовал своих помощников Николай Павлович. Он уже наметил для себя семь пунктов в разработанном им плане по нейтрализации турецких горлохватов. И все эти пункты, достойные того, чтоб обойти их молчанием, требовали срочного, безотлагательного исполнения с привлечением тех лиц, которые с пелёнок знают, что в жизни чудес мало, а в разведке их и вовсе не бывает. Удачи и провалы — сплошь и рядом, как и во всяком смертельно-опасном, рискованном деле: и с нашей стороны, и со стороны противников. Вот почему так важно не допускать ошибок. Ни малых, ни больших, ни вот такусеньких! Но, если дипломатическая резидентура любого западного государства вспоминала об этом время от времени, отдавая должное безупречной храбрости своих непутёвых агентов и тем самым как бы возвышая тех в их собственных глазах, то дипломатическая резидентура российского посольства, подстёгиваемая секретными инструкциями и не менее секретными шифровками, действовала иначе. Это самое «иначе» было обусловлено тем, что российский Генштаб, не испытывая никакой нежности к своим заграничным сотрудникам, облачённым в дипломатические фраки, неукоснительно требовал главного: работать без намёка на изъян. Стоять напротив зеркала и в нём не отражаться. Турецкая контрразведка дама серьёзная. С ней особенно не пошуткуешь. Чуть протянешь руку, чтоб погладить, ан уже томишься в каталажке. Уже стучишь себя по голове: дурак я, форменный дурак! ведь знал же, с кем имею дело, а взбрыкнул, полез на абордаж, решил рискнуть. Сиди теперь, лязгай зубами, сплёвывай кровь и быстро отвечай: «Кто? ты? есть? такой? Говори поскорей, не задерживай добрых и честных людей!» В контрразведке именно такие и работают. Добрые и честные. Ага. И расскажешь, всё-о расскажешь, (радости-то мало дрыгаться в петле) соответственно заученной побаске: «Позовите консула! Я иностранный подданный». А то и вовсе покаянно заскулишь: «Родился я в Кордове, в семье бедного дворянина. Рано остался сиротой…» А у того, кто прежде времени остался сиротой, какие шансы выйти в люди? Никаких. Разве что стать военным или податься в шпионы. Стать тем, кого однажды вызовет начальство и прикажет, мало-помалу отдаляясь от него: «Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Сумеешь выполнить наказ — спасибо, огурец! А не сумеешь, обзывай себя балбесом, шалопаем, простодырой, это уж как тебе нравится.

Посольская жизнь скучная. Приёмы да балы.

Вечером, когда уйма секретных бумаг, документов и сведений, консульских справок и агентурных донесений, пропитанных ядом безукоризненно тонких интриг, а кое-где и человеческой кровью, были тщательно изучены, разложены по папкам и спрятаны в бронированный сейф, новый военный атташе полковник Александр Семёнович Зелёный покружил по канцелярии и удовлетворённо подумал, что английская разведка, раскинувшая свою сеть в Константинополе, ошиблась в своём чувстве превосходства, которое она, конечно же, придумала себе, как юные курсистки придумывают себе любовь к седовласым, остроумным, импозантным и, разумеется, достойным всяческого обожания профессорам — вплоть до исключительного своеобразия интимных отношений, обусловленного девственно-наивным опытом едва созревшей и мечтательной натуры. Как бы там ни было, он сделал всё возможное, чтобы не оказаться в роли мальчика для битья и не почёсывался от тумаков иностранных контрразведок, как почёсывается от горчаковских телеграмм Игнатьев. Николай Павлович как-то обмолвился, что последняя депеша канцлера по своей унылой мрачности напоминала почтовую клячу, которую ведут на живодёрню.

— Мне предлагают сидеть тихо! — восклицал он с таким видом, точно костлявая рука смертельной скуки, способной задушить любого оптимиста своей искусственной, строго размеренной и лицемерной жизнью, уже взяла его, несчастного, за горло; взяла так, что ни вздохнуть, ни охнуть. — Это же форменное издевательство!

Примерно то же самое, только своими словами, говорил и его верный оруженосец, камердинер Дмитрий Скачков, далеко за полночь сообщавший своему барину, что все добрые люди по ночам спят, а не штаны просиживают.

— Разве это жизнь? — пускался он в философические рассуждения, застывая в проёме двери с канделябром в руке и недовольно глядя на огромные стопы газет и бумаг, высившихся на рабочем столе Николая Павловича. — Тьфу, а не жизнь! С такой жизни ноги запросто протянешь. — Несмотря на строжайший запрет Игнатьева входить к нему без стука, напоминать о времени и отрывать от работы, пусть даже за окном уже светает, Дмитрий всегда входил в посольский кабинет «без менуетов», обзывая «менуетами» приличные манеры и столь противный его духу великосветский этикет, молча пропускал любой запрет мимо ушей, дерзко настырничал и, всячески поддерживаемый Екатериной Леонидовной, что для него было ответственно и лестно, всячески оберегал своего барина от «дурацкой», как ему казалось, умственной работы, не видя смысла в том, чтоб шибко, то есть, увлекаться ею. — Мне что, рази чернила жаль? — оправдывался он, переминаясь с ноги на ногу. — Себя-то надо попустить, хотя бы в отдых! Сколько можно пером егозить? Глаза, вон, снова красные! Не дело!

Любил его Дмитрий, жалел. Даже, когда чертыхался.

Проверив, запер ли он сейф и спрятав ключ в карман, полковник Зелёный заглянул к Николаю Павловичу и отчитался о своей поездке на полуостров Галлиполи, образующий один из берегов Дарданелльского или Галлиполийского пролива, соединяющего Мраморное море с Эгейским.

— Десант в этом месте возможен? — спросил его Игнатьев, помня основной вопрос одной из последних генштабовских «шифровок».

— Возможен, — без особого энтузиазма ответил Виктор Антонович. — Только потерь при его высадке будет немало. Полуостров покрыт невысокими, но очень скалистыми и трудно проходимыми горами. Во многих местах горы эти подходят к самому проливу, спускаясь в него крутыми и отвесными стенами гранита и базальта. Я определил несколько площадок, на мой взгляд, довольно сносных. Тем более, что на европейском берегу расположены несколько мелких посёлков и сам город Галлиполи с гаванью. Что касается азиатского берега, то он пологий; лишь вдали гористый.

— Крепостей много?

— Четыре. Все они соединены между собой земляными укреплениями.

Николай Павлович выбрался из-за стола и прошёлся взад-вперёд по кабинету. Именно Константинополь с проливами не дал Наполеону I поделить мир с Александром I. Вспомнив об этом, Игнатьев спросил своего атташе, знает ли он что-либо об этом несостоявшемся прожекте?

— Можно сказать, ничего, — честно ответил Александр Семёнович. Он хотел было тоже подняться, но Игнатьев жестом показал, что он может сидеть, как сидел, и на память привёл высказывание Наполеона I: «Я мог бы разделить Оттоманскую империю с Россией, об этом не раз заходила речь между Императором Александром и мною, но Константинополь всегда спасал Турцию. Эта столица была великим затруднением, настоящим камнем преткновения. Царь её требовал; я не мог её уступить — это ключ драгоценный, он один стоит целой империи!»

— А что отвечал ему на это Александр I?

— Александр Павлович доказывал, что Константинополь с его проливами является ключом к его дому, но Бонапарту нужен был ключ к мировой торговле.

— Что и привело к войне.

— Естественно, — откликнулся Николай Павлович. — А далее был Ункер-Искелексский союзный договор, в секретной статье которого Турция обязывалась закрыть Дарданеллы для всех иностранных военных кораблей, а взамен получала помощь России. Видя, как хорошо начинают складываться отношения между двумя соседними империями, европейские державы стали всячески противиться упрочению внезапно возникшего союза.

— Им, конечно же, уже мерещилось, что русские вошли в Константинополь, — усмехнулся полковник Зелёный и недовольно поджал губы.

— Не только вошли, но и овладели им, — в тон ему проговорил Игнатьев. — Чтобы лишить Россию преимущества, они решили сообща «защищать» Порту от её внутренних врагов.

— Вот же низкие душонки! — воскликнул атташе и пристукнул кулаком по подлокотнику кресла, обтянутого золотистым шёлком.

— Ниже уже не бывает, — согласился с ним Николай Павлович. — Австрия взяла в подружки Пруссию, Франция — Англию, и, вдоволь пошептавшись меж собой, вынудили Россию заключить в сорок первом году Лондонскую конвенцию, согласно которой над Турцией устанавливалась совместная опека.

— Нас опять поставили… в зависимое положение, — тоном хорошо осведомлённого и склонного к народным оборотам речи практического человека, сказал Александр Семёнович.

— Это и повлекло за собой Крымскую войну с её трагическими последствиями, — проговорил Игнатьев таким тоном, как будто снова испытал болезненное чувство унижения, растерянности и собственной неловкости, напрямую обусловленными уничтожением русского флота, сдачей Севастополя и Конвенцией о проливах, подписанной в Париже 18 марта 1856 года. — Россию словно в бочку засмолили. — Он сердито сдвинул брови, ещё немного походил из угла в угол и, сев напротив атташе, взял из его рук список агентов, завербованных в последний месяц. Наткнувшись на знакомую фамилию, Николай Павлович щёлкнул ногтем по листу.

— Узнайте, отчего у этого юного грека прусский паспорт. Боюсь, что он агент французской службы.

— Я склонен думать, что австрийской, — пряча список в секретер, сказал Александр Семёнович. — Даже в султанских конюшнях говорят о том, что если вы не можете прожить без острых ощущений, без постоянного риска и головоломных приключений, вам прямой резон приехать в Вену, зайти в Генштаб её вооружённых сил и, встретившись с начальником разведки, прямо заявить, что сызмала мечтали стать шпионом в пользу Австро-Венгрии с её славным монархом Францем-Иосифом I.

— И что, возьмут? — спросил Игнатьев.

— Если вы грамотны, чтобы писать отчёты, знаете не менее трёх языков и обладаете обычной неприметной внешностью, вас непременно примут с распростёртыми объятиями и уже вечером с фальшивым паспортом отправят за кордон; скорее всего, в Боснию, а, может, и в Белград, как повезёт.

— А почему не в Стамбул?

Полковник Зелёный строго поднял палец.

— В Стамбуле разведка матёрая. Новичку ловить здесь нечего, разве что пинки и оплеухи.

Они оба рассмеялись.

Игра в шпионов — детская игра. Но кое-кто не расстаётся с детством до гробовой доски.

Свойство натуры?

Скорее, профессии.

Задачи, сопряжённые с опасностью для жизни, решались новым атташе без лишних колебаний, как будто он играл в крестики-нолики. Он приступал к выполнению того или иного поручения, не задаваясь вопросом, выполнимо оно или нет? Складывалось впечатление, что нет такого дела, которое он не сумел бы выполнить самым лучшим образом, причём, в кратчайший срок. Игнатьев не единожды мог убедиться в этом. Впрочем, он и сам вполне умело управлял огромной армией добровольных помощников и корыстолюбивых осведомителей. Доносительство — давний способ зарабатывать себе на жизнь, столь же морально-похвальный с точки зрения бездомных оборванцев и проигравшихся вконец — хоть застрелись! — великосветских щёголей, как и бесплатная кормёжка в какой-нибудь столичной богадельне или неожиданная смерть бездетных, но богатых родственников. Кто пополнял ряды русских агентов? Купцы, мелкие лавочники, почтовые служащие, зажиточные домовладельцы. Обременённые долгами умники. Чиновники, не берущие взяток и чиновники, взятки берущие. Бедные ремесленники, от которых за версту несло чесночным духом и дешёвой водкой, горлохваты-полицейские и горлодёры-политики. Солдаты, офицеры, муфтии, чистильщики сапог и продавцы бараньей требухи; египетские прорицатели судеб и заклинатели змей. Испанские евреи и греческие каменотёсы, занятые на постройке новых военно-морских пристаней. Одесские карманники, стамбульские воришки, промышлявшие тем, что обчищали гостиничные номера и пустующие дачи не в меру богатых армян, у которых местные евреи научились «делать деньги» без оглядки на священное Писание. Заносчивые адвокаты, услужливые журналисты, сторожа мечетей и пожарные, рыбаки, матросы, содержатели притонов, ресторанные певички с их немыслимыми декольте и модными боа из страусиных перьев. Именитые люди — эшрафы, шустрые безногие калеки и дородные министры, ученики религиозных школ, профессора, стекольщики, художники. Дюжие дворецкие и ловкие официанты. Проходимцы всех мастей и наивные юнцы, которые средь бела дня, не имея ни малейшего жизненного опыта, точно также, как и верного понятия о чести и бесчестии, но влекомые решимостью узнать о людях всё и даже больше, дабы в конце концов возвыситься над ними в громкой славе, находясь «в здравом уме и твёрдой памяти» подписывали обязательства шпионить, как за своими сверстниками, так и за учителями. Смотрители маяков со своими зрительными трубами и городские нищие в синих очках, изображающие из себя слепцов, все следили друг за другом, не зевали. Кто — ради сочувствия русским, кто — ради славянского братства, кто — просто ради перемен, уж больно жизнь осточертела! но в основном, ради пиастров, драхм и золотишка, обладание которыми извечно наполняли душу всякого пройдохи своей неизъяснимой прелестью и ощущением блаженства.

Кто-то следил за всеми прибывающими в Константинополь, кто-то увязывался следом за отъезжающими в Вену, Париж и Берлин. Тот — на мосту торчал, тот — под мостом.

Пристани, вокзалы, консульства, посольства — всё становилось пунктом и объектом наблюдения: если не пристального, то неусыпного.

Под особой опекой соглядатаев находилась и Почтовая контора — одна из важнейших административных служб в Константинополе, главный её «нерв». Без почтовой экспедиции дипломатическая деятельность невозможна. Недаром первым строением в комплексе российского посольства было заложено здание Почтовой конторы. По «проекту штатов» она должна была состоять из почтмейстера, его помощника, двух сортировщиков, шести курьеров и двух сторожей. В действительности штат был меньше — обычно не хватало курьеров: больно работа опасная. Их постоянно грабили и убивали. Курьеры назначались по выбору посла и сторожа выбирались только с его одобрения — серьёзный участок работы.

Почтовый тракт из Стамбула пролегал через Андрианополь, Журжу, Рущук, Бухарест, Яссы и Скуляны. На этом пути были ещё две конторы — Бухарестская в Валахии и Ясская в Молдавии. Журжа — граница Турции с Валахией, Молдавии с Бессарабией, в которой находились Скуляны. В Журже действовали карантины: константинопольская почта передавалась в ведение местных почтовых контор. Здесь турецкая контрразведка перлюстрировала иностранную корреспонденцию, снимала копии для дешифровки (русский шифр ей разгадать не удалось) и снова запечатывала письма.

Вновь прибывшие курьеры выдерживались в карантине от семи дней до трёх недель. По пересечении бессарабской границы константинопольская почта соединялась с одесской экстрапочтой и продолжала вместе с ней путь до Петербурга. Почту до границы вёз курьер российской миссии под охраной «янычара» или «татарина», обыкновенных жандармов, назначаемых турецкими властями.

Существовал и морской путь почтовой связи. Между Одессой и Стамбулом еженедельно курсировали пароходы и фрегаты с парусной оснасткой вплоть до глубокой зимы, когда Босфор нередко замерзал.

Почта морем и далее сушей шла обычно десять дней.

Развернув сеть агентов, Николай Павлович прекрасно знал состояние дел в турецком правительстве и был посвящён в тонкости внешней политики Порты. Его агенты мои добыть любой секретный материал, но проблема состояла в другом: как передать добытый «материал» в Россию, если турецкая контрразведка перекрывала все ходы и выходы, ведя тотальный контроль за перепиской русского посла. Специальные дипломатические пакеты, засургученные так, что ногти обломаешь, пока вскроешь, легко вскрывались турками. Как быть? Проворочавшись без сна целую ночь, Николай Павлович придумал простой, но гениальный ход: свою корреспонденцию он вкладывал в обычные дешёвые конверты, которые хранил с провонявшей селёдкой. Адрес подписывал не сам (его почерк хорошо известен туркам); за него это делал Дмитрий, нарочно расставлявший буквы вкривь и вкось. Письмо направлялось по частному адресу мидовского дворника или горчаковского кучера. Судя по ответам канцлера, письма доходили не только в целости, но и в завидной сохранности. Уловка удалась. Работа закипела.

— Нам осталось отыскать армянский Протокол, разгадать шифры британской разведки и можно считать, что дело сделано, — довольно потирая руки, сказал как-то Игнатьеву Михаил Александрович Хитрово, доподлинно зная, что агенты Николая Павловича день и ночь трудились в Персии и в Греции, в Италии и в Австрии, в Белграде и Каире, в Сирии, в Далмации, в Грузии; а еще в Боснии, в Хорватии, в Словении, и в небольшом княжестве Чёрная Гора. Про Болгарию можно не упоминать. Там каждый третий на него работал. Но больше всего их было в Стамбуле, и обходились они русской казне недёшево, уже хотя бы потому, что платных доносчиков у Абдул-Азиса насчитывалось не менее тридцати тысяч и каждому джуркалджы хотелось «сшибить копеечку» на добровольном шпионстве: падишах ежегодно тратил на своих соглядатаев три миллиона фунтов стерлингов, не считая особых расходов.

Оставалось только догадываться, почему годовой бюджет Турции исчислялся во франках, а расходы на контрразведку — в английской валюте?

Да и других вопросов было предостаточно.