Ключи от Стамбула

Игнатьев Олег Геннадьевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

КОГО УБЬЮТ ПЕРВЫМ?

 

 

Глава I

Десятый день не унималась буря. Она срывала с домов крыши, ломала лёгкие постройки, и, словно отару овец на убой, гнала в Мраморное море тёмные волны Босфора.

Пароходы, в отличие от их бывалых капитанов, нервно смоливших крепчайший турецкий табак, едва дымили трубами, не решаясь тягаться со шквалистым северным ветром.

Напуганная штормовой дуроломной погодой, почтовая «Таврида» целую неделю проторчала в одесском порту. Сунулась было в открытое море, и тотчас поджала хвост, будто побитая дворняга. Забилась в свою конуру. Старенькая «Тамань» четыре дня простояла у выхода из Буюк-дерского пролива и, не решившись отправиться в рейс, возвратилась в Константинополь, имея на своём борту две посольских экспедиции.

По телеграфу сообщили, что стихия разгулялась не на шутку: только в одесской гавани потоплено пятьдесят судов! А что говорить о тех, кто на свой страх и риск отправился в плавание? Сколько людских жизней оборвалось в эти дни? Страшно подумать!

Игнатьев тяжело вздохнул и, перекрестившись на образ Николая Угодника, молитвенно попросил его утишить бурю и спасти людей, пребывающих в бедствии. Чувствовал он себя худо. Посольство уже пятнадцать дней оставался без писем. Прошлый раз «Таврида», пробившаяся через лёд, привезла сразу три почты. На следующий день капитан повёл её назад в Одессу, решив добраться на «авось». Николай Павлович, с тревогой проводивший пароход со своими срочными депешами, пришёл к неутешительному выводу: почтовое сообщение из рук вон плохое! Последняя телеграмма от Горчакова добиралась до него ровно две недели — четырнадцать дней. Его дипломатическая связь с Петербургом не шла ни в какое сравнение со связью других посланников со своими правительствами. Посол её величества королевы Англии сэр Генри Эллиот получал ответы на свои запросы на второй, много на третий день, а Игнатьев, случалось, на двадцать шестой. Впрочем, Горчаков уже привык к тому, что Игнатьев не беспокоит его лишними вопросами и действует по искре разумения. «Ладно! — подумал Николай Павлович, усаживаясь за рабочий стол. — Будет, что будет, а будет, что Бог даст!» К этой мудрой поговорке он нередко прибегал в Китае, где опасность подстерегала его на каждом шагу, а задача перед ним стояла ничуть не легче той, что стоит теперь в Константинополе: вот почему он вспоминал её с особым оптимистическим чувством. После десяти лет пребывания Константинополе и увеличения семейства он стал замечать в себе большую перемену. Хотя затруднительные обстоятельства, хитросплетения противников и различные препоны по-прежнему оживляли его, придавали свежесть голове и стойкое желание бороться, но неприятности, ожидаемые из Петербурга, отбивали прежнюю охоту к службе. Они словно напоминали ему, что новый директор Азиатского департамента, его бывший сослуживец и преемник Стремоухов, старший советник МИДа барон Жомини и им подобные, вроде того же Новикова, уже вдоволь насовали палок ему в колёса, с избытком заготовили крючков. Расчёт у этой шайки прост: лишить Игнатьева уверенности в своих силах и подвести к тому, чтоб он наделал немало ошибок. Складывалось впечатление, что люди преднамеренно творят подлости, так как замечено, что нечестивцы живут долго. Но, с другой стороны, здравый смысл подсказывает, что опираться нужно на терпение, да ещё на евангельскую заповедь: «Кому много дано, с того много и спросится». Посланнику России крайне важно помнить и не забывать об этом. В основе мудрости лежит смирение. Смирение стрелы на тетиве. Как говорил ему китайский монах Бао? «Правильно оперить стрелу, значит, облегчить ей путь, а правильно заострить наконечник, значит, уверовать в свою способность поражать цель». А если человеку удаётся изменить своё мировоззрение, улучшить образ человеческого существования, он приближается к бессмертию. Конечно, если человек пытается превзойти самого себя, это у многих возникает вопрос: а что он этим хочет сказать? Уж не утвердить ли своё превосходство над ними? Не зря у людей с ярко выраженным честолюбием и чувством собственного достоинства так много явных и тайных противников. Завистников и очернителей. Ложь и правда, реальность и вымысел всю жизнь идут бок о бок, локоть к локтю, и ссорятся между собой, и мирятся, но, в основном, враждуют. Люто и непримиримо. Вот почему каждую свою встречу с Абдул-Азисом, каждый диалог с ним Игнатьев выстраивал так, чтобы отчётливо просматривалось прошлое двух великих империй — России и Турции — и предвосхищалось будущее их добрососедство. А чтобы оно состоялось, надо ощущать его сегодня, надо приступать к нему, как приступают к делу чести, к храмовой службе и подвигу. Но кто бы только знал, как трудно, как неимоверно тяжко сочетать учтивость и отвагу! Кто бы только знал?! А спорить с иностранными послами? Призывать их видеть то, на что они привыкли закрывать глаза? Взывать к их разуму, к их совести, к их вере? Попробуйте повесить кошку, и вы скоро поймёте, что легче размозжить ей голову, нежели добиться своего.

За окном бушевал ветер, на душе было скверно, хмурые мысли сбивались и путались. Он чувствовал, что оставаться в Константинополе более не может. Будет проситься в отставку. «Местом я не дорожу», — уговаривал он сам себя и, чем больше уговаривал, тем больше понимал, что оставлять службу он просто не имеет права. Ведь он уже так много сделал для поднятия престижа русского посольства! Так хорошо продвинулся в реализации своей дипломатической программы! Оттого, наверное, и обидно, что в Министерстве этого не замечают, продолжают злословить в его адрес и обзывают «чародеем». Нет, мерзостей он не потерпит! Пусть другого дурака поищут. Лучше в Сибири голодать, чем здесь клеветой объедаться.

Игнатьев встал из-за стола и принялся кружить по кабинету. За окном было темно, на душе скверно. Его мучили вопросы, каждый из которых требовал предельной честности перед собой. Зачем он внушил себе мысль, что сумеет сделать то, чего другие не сумеют, продумывая каждый шаг на своём новом поприще? Зачем решительно вообразил, что ему достанет сил исправить зло, причинённое России европейскими державами, суть лютыми её врагами, на чужой земле, в базарно-толкучем Стамбуле? Выходит, он такой же глупец и жалкий себялюбец, как и все те, кто окружает Горчакова ?! А если учесть то, что он, ко всему прочему, обрёк жену, да и себя самого, на скучную затворническую жизнь в четырёх стенах, на борьбу с гнетущей меланхолией, причиной которой, во многом стала оторванность от Родины, то картина получается грустнейшая! Бросить директорство и удалиться на чужбину только затем, чтоб биться с ветряными мельницами и тосковать по России, что же здесь, простите, дельного? Так рассуждают сейчас многие из его бывших сослуживцев. Но, в основном, так полагают те, для которых русский посол — тот же рыжий на ковре, цирковой клоун и не более, даже, если всё внимание приковано к нему, к тому, что он сказал и сделал.

«Нет, — размышлял Николай Павлович, изредка останавливаясь напротив окна и наблюдая ненастное небо, — чтобы не смеяться над самим собой и не давать недругам повода упоминать своё имя с презрением, мне надо крепиться, продолжать трудное дело, поднимать значение России на Востоке, не смотря на лицемерие коллег и душевную распутицу».

Думая так, он прекрасно сознавал: если он поддастся сиюминутной слабости, попросится в отставку, отрешится от служения Отечеству, на верность которому он присягал точно так же, как и на верность царю, тогда грош ему цена в базарный день! Останется лишь горько посмеяться над собой и своим ничтожным самомнением!

Уязвлённый ложью и наветами, теряющий веру в то, что его служебное усердие и рвение по достоинству будут оценены начальством, и оттого стремящийся в деревню, на покой, в глубине души Игнатьев понимал, что все его обиды, мрачные мысли, и непонятно откуда берущееся чувство бессилия, лучше всего объяснялись пресловутой ностальгией — тоской по оставленной Родине. Стоило ему подумать о России, как перед глазами сразу возникали виды Петербурга или отцовский дом в селе Чертолино, больше похожий на русскую избу с резьбой, террасами и ставнями, нежели на барскую усадьбу. Перед фасадом дома росли могучие дубы, а роскошная клумба ежегодно радовала взор чудесным изобилием цветов. По весне её засаживали душистым табаком и ночною фиалкой. И куст жасмина зацветал, и яблони, и вишни, и сирень — лилово-дымная, благоуханная. А по задворкам тянулись луга, заросшие кашкой и клевером. Там, в лугах, струилась речка Свижка и, хотя через неё был переброшен мост из крупных брёвен, устланный хорошо пригнанными друг к другу досками, многие крестьяне переезжали её вброд, благо берега были пологими, а дно — каменисто-песчаным, да и воды в прогретом солнцем русле было едва ли по ступицу. Перила моста были когда-то выкрашены масляной краской небесно-голубого цвета, но с годами краска выгорела, приобрела цвет полыни — пепельно-сизой от зноя. Просёлочная пыль казалась белой от полуденного света, а тень от проезжавшей колымаги была такой же прозрачно-лиловой, как редкие цветочки вдоль дороги.

Вот он и рвался в деревню, в своё радостно-вольное, исполненное счастья прошлое, объясняя своё желание удалиться на покой тем, что он, де, семьянином стал; стареть стал, видно. Разумеется, лукавил. Ему исполнилось сорок два года — самое время для подвигов; ни о какой старости речи идти не могло. Но лучшим доказательством того, что усилия Игнатьева не прошли даром, явилось то, что для турок он стал «Игнат-пашой», а в европейской прессе его всё чаще называли «вице-султаном», намекая на его исключительное положение при дворе Абдул-Азиса. Да и армяне свой секретный Протокол не спешили обнародовать. На его поиски полковник Зелёный снарядил лучших своих агентов, по большей части нелегальных.

Николай Павлович очень рассчитывал на их сметку и профессиональную оборотистость. Если у дипломатической резидентуры хватка жёсткая, то у нелегальной она мёртвая. И характер у неё бойцовский. Настоящий. А настоящий бойцовский характер это не что иное, как неуёмное стремление к победе даже в том случае, если невозможно увидеть её очертания.

Разве у него он не такой?

Будь Игнатьев рохлей, размазнёй, тюхой-матюхой, то усложнения, препятствия и всевозможные ловушки не росли бы вкруг него словно грибы. Напряжённая работа, связанная с реализацией свой дипломатической программы отнимала у него всё свободное время, и он признавался жене, что запустил переписку с друзьями, и что времени на отдых у него ещё долго не будет. Служба забирала его целиком, без остатка. Ему приходилось бороться не столько с политикой и интригами Австро-Венгрии, сколько с враждебным настроением Англии и Франции, постоянно выступавших в роли заклятых противников России. Они всячески боролись с Православием и дружно защищали иноверцев, будь то римо-католики, протестанты или иудеи.

— Духовные гробовщики! — возмущённо говорил он новому настоятелю посольской церкви о. Смарагду, поддаваясь минутному унынию. — Они хотят похоронить Россию. Втихомолку.

Архимандрит немедля откликался.

— Да. Хотят. Только они о Боге забыли.

Игнатьев откровенно сокрушался, видя беды Православия в Турции. Раньше он и представить не мог, до какого унижения, раздора, своеволия, дошло единоверное священноначалие, которое ему приходилось ежечасно отстаивать, и от внешних врагов, и от внутренних, а всего более — от страстей и интриг патриархов. Все они беспрестанно ссорились между собой, и не стеснялись в выражениях. Слушая их сплётни и охулки, Николай Павлович диву давался: как же так можно? Или вы не братья во Христе? Или забыли заповедь Божью: «Да любите друг друга»? Рассуждая о церковном нестроении, он приходил к мысли, что несчастье народов состоит в том, что ими управляют люди, для которых потеря одного куруша с лиры или же сантима с франка является трагедией. Одно дело упорный труд во имя человеческого достоинства, во имя Божьего завета «зарабатывать хлеб свой в поте лица своего», и совсем другое — алчное желание урвать, нагло присвоить результат чужого труда, зачастую просто непосильного. Лишний раз он уверился в этом, когда беседовал с бароном Редфильдом, чьи доходы в Турции росли, как на дрожжах.

Игнатьев и сам понимал, что развивающийся капитализм с его жесточайшим диктатом, как и банкирский дом барона Редфильда с его величественным фронтоном, украшенным масонскими знаками, это вам не избушка на курьих ножках. Им не скажешь: «Поворотитесь ко мне передом, а к лесу задом». Не тот тип архитектуры. Не то устройство слуховых окон.

Как стоял мир наживы ко всем прочим людям задом, так он и останется стоять.

— Не терзайте моё любопытство, — шурудя мизинцем в ухе и лукаво щуря один глаз, проговорил барон Редфильд, когда Николай Павлович заговорил с ним о постройке небольшой больницы для детей-сирот христианского вероисповедания. — Может я и впечатлителен, но не настолько, чтобы швырять деньги на ветер. Самый простой способ заработать бессонницу, это стать благотворителем.

Сказав это, он встряхнул густой гривой волос и его кустистые чёрные брови, хмуро сошлись на переносице.

— Не делай добра и в ответ не получишь зла? — не без иронии спросил Игнатьев, думая о том, что логика банкира прошла выучку у дьяволопоклонников, чьи постулаты утверждают, что не зло, а добро есть начало отрицательное. Всё шиворот-навыворот. Вместо гороха чечевица. А ещё он подумал о том, что никакой банковский счёт в его золото-валютном эквиваленте не может сделать человека подлинно счастливым. Счастье проявляется в любви, в сострадании и милосердии. Кто способен сострадать и творить добрые дела, тот и счастлив, тот и Богу в радость.

— Именно так, — сказал Зундель-Соломон, оставляя в покое своё ухо. — Даже опарыш, чувствующий себя в дерьме вполне вольготно, опарыш, на которого неплохо клюёт рыба, не хочет иметь дела с этим самым дерьмом.

Заметив гримасу отвращения на лице Николая Павловича, он театрально рассмеялся.

— Ха-ха-ха! Я позабыл предупредить Вас, господин посол, что отношусь к разряду циников. Хочу, чтоб всё было по-честному. Как в первую брачную ночь.

Толстый кривой нос банкира почти касался нижней губы — мясисто-красной и брезгливо оттопыренной.

— И потом, — сказал он, отсмеявшись, — в силу какой морали я должен жалеть христиан? Хотя бы и несчастных. Лично мне и всем обрезанным по вере иудеям наплевать на всех, кроме себя, и разве это плохо? Своя рубашка — ближе к телу. Закон жизни. Что? Я говорю, как брадобрей, ни разу не ходивший в синагогу? А что вы там услышите, чего бы мы не знали? — нимало не тушуясь, разглагольствовал барон Редфильд, раскуривая толстую сигару. — Когда мне было девять лет, и я любил одалживать мальчишкам деньги, мой мудрый дедушка Хаим Алфей Лемстер, владелец меняльной конторы, потыкал меня пальцем вот сюда, — он нагнул голову и показал свою макушку, — потыкал и сказал важную вещь: « Когда у вас в долг берёт кто-то один, всегда есть надежда, что деньги вернутся, но если заёмщиков больше десятка, ни о каком возврате долга можете не беспокоиться». — Вот почему я по сей день гребу деньги лопатой. А мой родной племянник мне не верил и, что же вы хотите? Обанкротился! Теперь он сочиняет прокламации против евреев и читает их своей жене. Короче, господин посол, добрые дела условны, а условности обременяют. Не усложняйте себе жизнь. Хотите счастья? Так и с Богом!

Зундель-Соломон опять захохотал.

Глядя на него в этот момент, Игнатьев вспомнил китайскую мудрость: «Радость — широко раскрытая душа, веселье — широко раскрытый рот».

— Глядя на вас и работая с вами, я в полной мере осознал, как нелегка участь посла, замешанного в дела церкви, — сочувствующе сказал однажды первый драгоман, обращаясь к Игнатьеву.

— Страшное дело! — в тон ему откликнулся Николай Павлович. — Патриархи грызутся, как жеребцы в период случки. Вы сами видите, я здесь и всеобщий советник, и миритель, и защитник, и сам уже не знаю кто! А случись нужда, ни на кого из них не могу положиться! На две минуты не могу. И нет ни одного дня, который не принёс бы мне дурных известий.

Порта тянет с назначением православным священникам турецкого жалования, подати единоверцев наших распределяются из рук вон плохо, раздор между вселенским и другими патриархами не прекращается, а тут ещё Дамасский архиерей перешёл в католичество! Час от часу не легче! Уния распространяется, и прочая, прочая. Столько дел и словесного сора, что голова идёт кругом! Хотя, по совести сказать, у меня других забот полно. Мне сейчас, к примеру, позарез нужен франко-армянский Протокол, который они сами называют тайным. Мне кажется, имей я его у себя на руках и знай, какие в нём содержатся статьи, я смог бы использовать этот документ в нашу пользу. Думаю, что и Абдул-Азис не отказался бы прочесть его вместе со мной, причём, с великой благодарностью. Таким образом, я получил бы хороший козырь в нашей политической игре.

Николай Дмитриевич склонил голову набок, как бы прислушиваясь к самому себе, а затем распрямил спину.

— Я полагаю, сделать это будет сложно. Французы — опытные конспираторы, да и армяне, как я слышал, умеют хранить тайны. По крайней мере, мне так говорили.

— Умеют, — согласился с ним Николай Павлович. — Но и мы не лыком шиты. Консулы мои все грамотные, ловкие в таких делах. Если я от них чего и требую, так это действовать умно.

— Это, каким же образом? — чуть подавшись вперёд и упираясь правой рукой в колено, поинтересовался Макеев, и выражение лица его стало таким, словно и ему в скором времени понадобится этот навык.

— Старинным, хорошо известным, которым пользуются все европейские разведки, — без тени смущения проговорил Игнатьев: «Если надо, укради, но не попадайся».

Драгоман засмеялся.

— В турецком министерстве финансов как раз такие люди и нужны.

— Мне самому без них зарез, — так же, со смехом, признался Николай Павлович и сказал, что турки в последнее время стали чрезвычайно подозрительны.

— Особенно, к нам, русским. Но если Абдул-Азис, как вам известно, не скрывает своего доброго расположения ко мне, значит, некая поблажка нам даётся. Она как бы допустима. Вот и всё. По сравнению с французами и англичанами, которым позволительно — пока! — гораздо больше, нежели нам, мы выглядим в глазах османов уличными попрошайками. А в общем, — сказал он тем же ровным тоном, — и французы, и британцы, и австрийцы — все мы тут живём под негласным надзором турецкой полиции и всевозможных разведок. Поэтому мы укрепляем положение своё и всё, что можно укрепить, семь раз подумав, крайне осторожно. Не зря же сказано, где люди, там и страсти. Стоит сесть за стол переговоров, как он тотчас превращается в каменоломню. И когда простым кайлом не обойтись, приходится бурить шурфы и закладывать взрывчатку.

— Опасное дело.

— Ещё бы! — воскликнул Игнатьев. — Семь потов с тебя сойдёт, всех чертей помянешь, пока внушишь противнику, что «добро, недобро сделанное, не есть добро» в его высоком понимании. И тут уже не до вопросов, почему одним — всё, а другим — кукиш с маслом? Схватился — рубись до конца, как в настоящем бою. А нет, езжай в деревню, в глушь, просись в отставку.

— Но ведь нельзя же воевать на протяжении всей жизни? — озадачился вопросом Макеев, слушавший Игнатьева с особенным вниманием.

— Нельзя, — согласился с ним Николай Павлович, — Но это лишь в том случае, если человек рождён мечтателем. А стол переговоров — поле битвы. Кто облачился в платье дипломата, тот, извините, принял вызов, встал к барьеру, вскинул пистолет. Он воин, дуэлянт, даже в том случае, если не знаком с дуэльным кодексом, который сочинён, как Вам известно…

— …каким-то французом, — сказал Николай Дмитриевич с лёгкой отмашкой руки, показывая тем самым, что ему решительно нет никакого дела ни до смертельных поединков, ни до скудоумных авторов тех правил, что высокопарно именуются «неписаными».

— …графом Шатовильяром почти сорок лет назад.

— В тысяча восемьсот… — драгоман сбился в подсчёте и поднёс руку к затылку, сразу уподобившись мастеровому, озадаченному сложным чертежом.

— …тридцать восьмом году, — сказал Николай Павлович, придя ему на помощь.

— Но дуэлянт должен уметь стрелять без промаха! Иначе, — Макеев развёл руками, — ему крышка.

— Несомненно! — ответил Игнатьев. — Примеров тому много.

— Вы имеете в виду смерть Грибоедова?

— Да разве он один? — вопросом на вопрос откликнулся Николай Павлович. — На послов давно идёт охота.

— А Вам не угрожают? — спросил Николай Дмитриевич с хорошо читаемой тревогой в голосе. — Убийством или же расправой?

— Угрожают, — невозмутимо произнёс Игнатьев, словно речь шла о чём-то хорошо известном им обоим, давно наскучившем и, вроде даже, лишнем.

— Наверно черкесы?

— Не только.

— Поляки?

— Может и они, — пожал плечами Николай Павлович и равнодушно добавил: — Какой-то Центральный революционный комитет.

— И как же Вы, — замялся драгоман, — воспринимаете угрозы?

— Без тени страха или ужаса в лице, — нисколько не рисуясь, спокойно ответил Игнатьев. — Волков бояться — в лес не ходить. Это, во-первых. А во-вторых, — проговорил он следом, — не смерть страшна, а собственная трусость.

— А если угрозу исполнят?

— Значит, так тому и быть.

— Вы хладнокровны как великий человек! — воскликнул Николай Дмитриевич таким тоном, словно он был скульптор, загоревшийся желанием изваять в полный рост фигуру монстра, начисто лишённого вполне естественного для любого человека страха смерти. — Я поражаюсь Вашей выдержке и мужеству.

— Благодарю за комплимент, — отозвался Игнатьев. — Но моей заслуги в этом мало. На всё воля Божия. Это я к тому, что Господь всё устраивает лучше нас и на пользу нам. Не имей я своего подхода к решению Восточного вопроса, я не оказался бы здесь, в Константинополе, на переднем крае той борьбы, которую ведёт Россия с европейскими державами.

— Иными словами, — медленно заговорил Макеев, словно взбирался по крутой лестнице Галатской башни, дабы увидеть весь Константинополь, — не полюби Лермонтов Кавказ, не закали он себя в кровавых стычках с горцами, ещё неизвестно, развился бы его гений в той мере, в какой мы его представляем себе.

— Думаю, так, — согласился с ним Николай Павлович, радуясь тому, что с первых дней знакомства и сотрудничества обнаружил в своём первом драгомане замечательную личность, наделённую острым умом и не обольщённую мелким тщеславием.

 

Глава II

Январские балы закончились, но в свой приёмный день, в четверг, Игнатьев, как обычно, уделял время просителям и частным лицам, желавшим «личного общения» — по самым разным поводам. В посольстве настежь открывались двери, и всякий, с улицы, имел возможность повидаться с Николаем Павловичем, а то и прошение подать по сугубо сложным, «заковыристым» делам. Он вообще старался быть доступным, так как искренне считал, что лишь таким путём можно добиться нужных ему сведений. Вплоть до особых — секретных. К тому же, многолюдство посетителей говорило о том, что Русская миссия заметно поднялась в своём значении и положение её начальника изрядное. Доверие православных к нему было полное и он с радостью сообщал жене, что у него отбоя нет от приходящих за советами.

— Лучше скажи, за деньгами, — отзывалась Екатерина Леонидовна, хорошо осведомлённая о щедрости мужа, готового отдать последнее, лишь бы проситель остался доволен. Милосердие это его талант. В этом он действительно достиг совершенства, но надо бы и о семье подумать. Она и гордится своим Колей, и пеняет ему иной раз, утверждая, что посланнику России не возбранено иметь репутацию человека редкого ума и сердца, но выглядеть в глазах османов простофилей — с душой нараспашку, это уже чересчур.

Николай Павлович вздыхал. Катя права. Денег у посланника нет ни гроша. Всё, чем он располагает, это скудные ассигнования (в самом нищенском размере) для ежедневных мидовских предназначений. Собственных средств не хватает на действенную помощь страждущему, ж и в о м у человеку, попавшему в беду единоверцу. Это его боль, его сердечная заноза. Игнатьев готов был уделить «что мог» и на восстановление Гроба Господня в Иерусалиме, и на ремонт посольской церкви (из своего кармана), но лепта его едва ли могла подвигнуть серьёзное, большое предприятие, задуманное с похвальной ревностью, несоразмерно с имеющимися средствами.

Порой он не знал, куда деваться, от приходящих в его адрес писем — жалобно-слёзных и одновременно нахраписто-жёстких, просительных и прожектёрских. Их было не одно и не два — секретари носили их мешками.

С каким удовольствием Николай Павлович объявил бы каждому десятому корреспонденту о его незнании местных обстоятельств и существующих установлений, но опыт выучил молчать. Игнатьев часто раскаивался в том, что сказал лишнее, и никогда не жалел о том, что не договорил чего-нибудь. Его откровенность и чистосердечие часто бывали опасными среди тех хитросплетений, между которыми ему выпало вращаться. Беда состояла в том, что откровение воспринималось многими его коллегами, как хитрость, доверчивость именовалась глупостью, а чистосердечные признания вызывали сомнение в их искренности, заставляя думать о коварстве. И здесь ничего не изменишь. Люди держатся своих воззрений, им трудно доказать что-либо. Даже родной отец пеняет ему в письмах, мол, для чего нужны Амур и Уссурийский край? Мороки с ними много. Но о какой мороке может идти речь, если Уссурийский край, отошедший к России по Айгунскому трактату, подписанному Николаем Павловичем в Пекине, сам прокормиться может: он в десятки раз богаче любой русской губернии. Но богатство глупому не в пользу, то есть нынешней администрации, ничего не делающей для оживления края.

Игнатьев тряхнул головой: и как это у нас людей к месту, по способностям, подбирать не выучатся! Воистину, там, где нужны бараны, дельным людям места нет.

«Эх, — подумал Николай Павлович, мысленно беседуя с отцом, — пусть меня назначат генерал-губернатором Восточной Сибири! Я покажу, что из подобного края, можно, при Божьей помощи, сделать. (Авось неудача завянет и «окислится», как говорят китайцы).

Буря унялась, но ветер дул сильный, холодный.

Фотографический снимок жены в окружении детей удался. Его сделал известный константинопольский фотограф Кеворк Абдулла Фререрс, местный армянин, который вместе с двумя своими братьями держал студию в Пере, по соседству с английским посольством. Абдул-Азису в своё время так понравился собственный фотопортрет, сделанный старшим из братьев, что он тотчас поощрил его званием придворного «художника» и высочайше позволил представляться не иначе, как «фотограф султана». Когда Игнатьев прибыл в Константинополь в качестве посланника, Кеворк нижайше просил позировать ему и сделал два фотографических снимка в разных ракурсах. На одном, наиболее удачном, Николай Павлович выглядел довольно импозантно: усы нафабрены, концы заострены. На шее бабочка и руки вперекрест. Глаза едва заметно скосил вбок. У него уже был один дагерротип, сделанный фотографом их императорских Величеств Г. Деньером в Петербурге. На нём изображён молодой генерал с высоким лбом и трогательной ямочкой на подбородке. Он в эполетах, с аксельбантом, держит в левой руке книгу, а большой палец правой заложен за полу мундира.

Полковник Зелёный сказал, что французские агенты давно используют фотоателье братьев Абдулла в своих конспиративных целях и, похоже, успешно.

— Мне хочется разворошить это гнездо, — честно признался он. — Орудуют под самым нашим носом.

Игнатьев понимающе кивнул.

— С этим мы всегда успеем. А пока отслеживайте всех, кто там бывает. Всех до одного. Может быть, выйдем на след Протокола.

Александр Семёнович прищёлкнул каблуками.

— Есть отслеживать.

Ему не надо было объяснять, что любое посольство, особенно посольство крупной европейской державы, это огромная лабораторная колба с перенасыщенным раствором отнюдь не хлористого натра или марганцовокислого калия, а раствор убийственно-опасной, сравнимый разве что с гремучей смесью белого фосфора и бертолетовой соли, гипертонический раствор секретов и самых жгучих тайн. Это гигантский перегонный куб наиважнейших научных открытий, военных новинок и политических прогнозов, мало чем отличающихся иной раз от паранойяльных инсинуаций и шизофренического бреда. Вот почему первый секретарь, первый драгоман и первый шифровальщик чувствуют себя хозяевами положения. Конечно, и военный атташе очень крупная фигура, но не крупнее старшего советника, за которым и опыт, и вся агентурная сеть. Все члены миссии прошли строгий отбор и предельно-нагрузочный цикл индивидуальной подготовки, в корне отличающейся от той устаревшей системы «протежирования», которая и по сей день царит во многих министерствах и правительственных кабинетах.

С конца февраля начался Великий пост.

В субботу Николай Павлович с Катей удостоились причастия Святых Тайн. Дети причастились первыми. Анна Матвеевна, пролежавшая со вторника до пятницы за нездоровьем, собралась с силами и окончила говенье вместе с ними.

«Может отменить обед с секретарями? — возвращался Николай Павлович к возможной экономии своего жалования и тут же отказывался от этой, как ему казалось, неблаговидной мысли. — Сразу пойдут толки, пересуды, обвинения в небрежении традицией, да и Катя втянулась, что, в общем-то, немаловажно. Пусть ненадолго, но отвлекается от грустных дум».

Акции Петербургского Страхового Общества, пайщиком которого Игнатьев состоял больше десятка лет, неуклонно падали в цене: вместо недавних ста тридцати рублей за них теперь давали сто семнадцать. Дивидендов — кот наплакал. Единственная лишняя сумма находилась у него в металлических четырёхпроцентных билетах, на перехвате между жалованьем. Переводные денежные письма (кредитивы) высылались на полтора или два месяца позже срока, а до того времени, как они придут в Константинополь, хоть в долг живи, коль денег нет.

Из имений тоже ни гроша не присылали.

 

Глава III

В Константинополе пахло весной. На улице было тепло, земля прогрелась, радостно сияло солнце. По утрам в садах и скверах дружно щебетали птицы. Настроение у всех сразу улучшилось. Улучшилось оно и у Игнатьева.

Четырнадцатого марта, в ночь на воскресенье, когда часы пробили одну вторую часа пополуночи, Екатерина Леонидовна благополучно родила сына. Как только раздался первый крик ребёнка, она радостно посмотрела на Игнатьева и тихим голосом произнесла.

— Господь снова дал нам сына!

— Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! — перекрестился Николай Павлович, и они вместе поблагодарили Господа за сына. Назвали его Леонидом.

Когда Катя благополучно разрешилась от бремени, на душе Игнатьева стало так радостно, так вольно, словно он птицей взлетел на коня и погнал его борзым намётом. Тогда же он подумал, что детей у них с Катей, как и во всех русских семьях, должно быть столько, чтобы дедушки и бабушки с радостью путались в именах своих внуков и правнуков. Господь даёт жито под людской посев. Не зря китайцы говорят: «В стране, где нет детей, не будет хлеба».

С рождением сына Екатерина Леонидовна поняла, что ничего ещё не кончено в её жизни, что истинное счастье материнства вновь примирило её с посольским бытом и константинопольской действительностью. Роды прошли благополучно, она чувствовала себя вполне здоровой, хотя на третий день немного познобило. Кормила она хорошо, молока было много, никакой боли не чувствовала.

— Я не подурнела? — спрашивала она Николая Павловича, всё чаще требуя подать ей зеркало и гребень.

— Ни на йоту! — отвечал он, искренно любуясь ею. — Ты, как всегда, обворожительно мила.

В его груди поднималась волна счастья. Он испытывал к жене ни с чем не сравнимую нежность, глубокую, как тайна жизни, и бесконечную, как сама жизнь. В самом деле, воистину так: любовь, как и вера, пустой звук, пока сам не полюбишь и не уверуешь. А ещё ему открылось, как Всевышний обращает немощь в силу, печаль — в радость!

Он не мог оторвать глаз от своей ненаглядной подруги.

Нет прекраснее улыбки, чем улыбка сквозь слёзы. Слёзы счастья, восторга и нежности. И эта чудная, прекрасная, счастливая улыбка оживляла его Катю, когда маленький Леонид лежал у её груди. Она была очень довольна, что Господь даёт ей радость быть кормилицей.

Глаза её сияли.

— Наш Леонид на Сретенье родился. В святой день.

— Все чудеса проходят по Юлианскому календарю, — сказал Николай Павлович. — Это давно замечено отцами церкви. Юлианский календарь это икона, которая освящена Христом.

— Мне кажется, нет чуда большего, нежели рождение детей. Я так себе и говорю: «Это чудо, что я родилась! Это чудо, что я родила! Мне так теперь хочется жить»!

Покормив и убаюкав сына на ночь, она легла в постель и тесно прижалась к нему.

— Если бы ты знал, какое это счастье ощущать себя любимой и любить!

— Я так же счастлив, как и ты, — проговорил он жарким шёпотом. — Ты не представляешь, что ты значишь для меня.

— Ты должен знать, что я тебе скажу, — она погладила его плечо, приподнялась на локте. — Ты не представляешь, какое это чудо — засыпать, прижавшись к тебе телом, ощущать твои ладони на своей груди. — Немного помолчав, она сказала. — Спасибо, что ты есть. Люблю тебя. Люблю. — У неё перехватило дыхание, и он чуть не заплакал, ощутив, как по её щекам стекают слёзы.

Идеал всегда жертвенен. Преданная, любящая женщина, а ни в коей мере не ревнивая любовница — вот мужской идеал на протяжении тысячелетий. Только жертвенной слабости он и готов покориться, завоевав женское сердце. Его Катя — настоящий идеал. И не потому, что тонкоброва, синеглаза, и грудь высокая, и талией — оса. Она — само доброжелательство и целомудрие. Возможно, что и он, посланник русского царя при Порте оттоманской, генерал-адъютант свиты его величества, Николай Павлович Игнатьев не столь уж плохой человек, если Господь дал ему в спутницы жизни жену, сочетающую в себе земную красоту и неземное величие. Думать так и лестно и приятно, но, может, в этом кроется самообман? А что, как он всего лишь ловкий обольститель? Ведь дипломат просто обязан обольщать и увлекать, и очаровывать. Кто не способен обольщать, тот вынужден интриговать и тратить много сил на убеждения. Искусство дипломатии — высокое искусство, но, как же оно низко по сравнению с поэзией, которая не терпит фальши! Подумав так, Игнатьев углубился в размышления. После свадьбы он был так благодарен Кате за её снисхождение к нему и согласие выйти замуж, что, помнится, у него тогда тревожно сжалось сердце: а вдруг она со временем разочаруется в нём? Ведь она на целых десять лет его моложе. Против неё он старик. Тридцатилетний эгоист, рядящийся в одежды филантропа. Чтобы он ни делал, он ловил себя на мысли, что ему ужасно хочется прослыть не только умным, дельным человеком, но ещё и добрым — улыбчивым, щедрым, необычайно интересным. Истинным оригиналом. «Что ценит девушка в мужчине? — мысленно спрашивал себя Николай Павлович, готовясь к свадебному путешествию, и тут же отвечал, ничуть не сомневаясь: — Благородство! — А что мужчина ценит в девушке? Ответ известен: — Целомудрие!» Без целомудрия нет ничего: ни добрых отношений, ни любви, ни осознания святости семьи. Оно одно делает слепое человеческое сердце зрячим. Хотя, опять же, ничто так не влияет на любовь, как условия и обстоятельства жизни. А каковы условия и обстоятельства его посольской службы, трудной и праздной, разносторонней и однообразной, прекрасно энергичной и до зевоты скучной? С кем он встречается, что характерно для тех, с кем он вынужден общаться? Встречается он с множеством людей, как необычных, так и заурядных. Одних отличает сварливость, других скупость или мотовство. Но все они эгоистичны до мозга костей, все способны на мелкие пакости, интриги и доносы. В крови этих людей, словно крупинки соли, растворены алчность и злоба, властолюбие и подлость, корыстолюбие пройдох и негодяев. У одних характер мягкий, у других оскорбительно грубый. Всем им известен деспотизм социальных претензий. Каждым помыкает честолюбие: диктует, понукает, держит в железной узде. Мало кто из них понимает, что там, где тишина, там святость. Да и откуда возьмётся это понимание, если за большинством из них, словно водоросли за рыбацкой сетью, тянутся подстроенные убийства, исчезновение свидетелей, появление лжеочевидцев. Безудержная клевета и подмётные письма. Извращения и жажда наслаждений. На их лицах, как тавро душевной гнили, лежит толстый слой самодовольства; их удел — авантюризм чистой воды. Многие крепко усвоили, что в разговоре с англичанином, нужно хвалить Шекспира, а с французом — Лабрюйера, знатока книг и человеческих характеров. А ещё у них на лбу написано, что «цель оправдывает средства». Им наплевать, что праздная страсть губительна и что им в затылок дышит смерть, зато они знают слабые и сильные стороны друг друга, являясь мастерами политических метаморфоз, ничуть не хуже тех, что описал когда-то Апулей в своей сатире «Золотой осёл». Хотя, конечно же, встречаются и те, кого завидно отличают ясный ум, глубина познаний и верность оценок той или иной дипломатической загвоздки. Им не свойственна привычка поучать, к месту и не к месту попрекая людей в глупости; в их беседах нет высокоумия, но, общаясь с ними, Николай Павлович не раз убеждался, что там, где сила духа, там стойкость и несокрушимость. Кто-то ему сказал, что в сэре Генри Эллиоте лорда ровно столько, сколько нужно для его лакеев. «А может быть, для самого Эллиота?» — подумал он тогда. А взять маркиза де Мустье с его любимой присказкой: «Моя душа чурается славян». Французский дипломат больше всего любил балет и был без ума от театра.

— Не будь я потомственным аристократом, право слово, с удовольствием бы стал актёром, — не раз говорил он Игнатьеву. — Низость поднимает высоко. Моя истинная страсть направлена на то, чтобы изображать на сцене чуждую мне жизнь, которую Вы вправе презирать. Впрочем, переживать злословие, чревоугодие и сытость, я могу и так, без театральных подмостков, находясь в ранге королевского посланника, который с каждым годом всё острее сознаёт, что жизнь лепит нас под самоё себя, чтобы затем освободить нас от своей опеки. Грустно…

Вот, каково, по сути дела, окружение Николая Павловича, та «ярмарка тщеславия», в пёстрой толпе которой можно увидеть и его физиогномию. Ведь он по сану — человек публичный. Иными словами, кто тебя окружает, таков ты и сам. Люди, словно зеркала, отражают друг друга. Но есть ведь и кривые зеркала, пугался он своих полночных мыслей. Особо много их в политике. Увы! И в русской тоже. Патриоты выглядят, как прокажённые в глазах космополитов, ибо народоправие, самодержавие, под гнётом банковского капитала перерождается в абсурд. В сплошное лицемерие и всеми видимый обман. Ложь подменяет всё и вся, так как «избранникам» народа нужна власть, а не народ. Вседозволенность и безответственность. Одна надежда, что « …и последние станут первыми». Европе не дано понять, что русский человек — споручник государства, а никакой не гражданин. Граждане бывают у республик, а Россия никакая не республика. Она империя — и точка. Республики принадлежат людям, а Россия — Господу Богу нашему Иисусу Христу. Вот почему исконно русский человек, по сути дела, не философ. Он мудрец. А мудрость почитается народами всех рас и всех религий. Как воздух, как вода, как сама жизнь. В отличие от глупости, которая не замечает своих свойств, зато калечит всё, что кажется ей вздорным и враждебно непонятным. Не чуя самоё себя, она готова проломить башку любому, кто имеет нечто, отличительное от неё. Но более всего она не терпит силу мысли, силу духа, точно так же, как мелкий чинуша, какой-нибудь уездный стрекулист, ненавидит всякого, в ком видит дельную и честную натуру. Это она, глупость, устами либералов утверждает, что смерть монархов и «гражданские свободы» — верное лекарство от предубеждения «неразвитых» умов. Это они, либералы, готовы заявить во всеуслышание о господстве мёртвых над живыми, подменяя социальные просчёты мнимой проблемой отцов и детей. Пытаясь разорвать связь поколений и тем самым нанести урон общественной морали, им нужно ввергнуть в хаос русское самосознание с его извечной тягой к традиционному мироустройству в границах российской империи с её престолом, державой и скипетром. Норовя украсть у народа его историческую и религиозную память, господа марксисты (с бомбой под полой и револьвером под мышкой), лицемерно рассуждают о всеобщем равенстве и братстве, как незыблемой основе человеческого счастья, напрочь забывая слова Библии: «Человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх». Так о каком «земном рае», о какой социальной справедливости» может идти речь, если люди, ублажая тело, разучились говорить с Творцом? Счастье это когда мы ощущаем себя частью Бога, а Рай это неведение зла. Он остался у младенцев, да, может, ещё у ягнят.

Игнатьев хотел спать, глаза его слипались, но мысли текли и текли, и он никак не мог избавиться от них: перегородить русло. Не зря говорят, что настоящий дипломат должен работать двадцать четыре часа в сутки, так как всегда найдётся тот, кто предпочтёт работать больше. Этому он научился у британцев. Они служаки прирождённые, как немцы: саксонцы, перебравшиеся в Англию. И точно так же, как британцы, он никогда не терял головы, хотя натура у него излишне пылкая. В этом легко убедился полковник Зелёный, занимавшийся «в свободное от работы время» поиском армянского Протокола.

— Ваше высокопревосходительство, — поинтересовался он два дня назад, плотно прикрывая за собою дверь игнатьевского кабинета, — скажите, что мне делать, если за этот тайный документ с нами поведут открытую войну?

— Даже, если мы получим по зубам, ударом на удар не отвечайте, — после короткого раздумья ответил на его вопрос Николай Павлович. — Противник, он ведь тоже не дурак! Поймёт, что мы не в салочки играем.

— Стало быть, махнём рукой?

— Нет, не махнём. Разумнее поступим.

— Каким образом?

— Отступим — и всё образуется.

— Само собой?

— Само собой.

Александр Семёнович понял его. Как разведчик он знал: даже если слежки нет, следы нужно запутать. Запутать так, чтоб никакой ищейке не увязаться за ним. Не унюхать. Да и вообще, если кур и цыплят крадут совы, их лучше содержать под сеткой.

 

Глава IV

Хочешь, не хочешь, а время всегда течёт по одному руслу — от истока к устью, в одну и ту же неизведанную даль, и только Божий промысел и человеческая память способны останавливать его, и, зачастую, по какому-то наитию, изменять его незримое течение и поворачивать стремнину вспять.

Получив уведомление о том, что Абдул-Азис примет его в своём дворце, Николай Павлович тщательно оделся, сел в посольский экипаж и отправился на встречу с падишахом.

— Женщине не трудно быть наложницей, трудно быть женой, — сказал Абдул-Азис в конце их прошлой встречи, коснувшись крайне щекотливой темы. При этом он втянул голову в плечи и приобрёл вид нахохлившегося под дождём ястреба.

— Это наверно оттого, что мужчины любят независимость, — предположил тогда Игнатьев, — а женщинам это не нравится. Они не понимают, что цена мужской свободы очень высока.

— Аллах не зря завещал женщине держаться мужа, — хмуро произнёс Абдул-Азис, изрекая восточную мудрость. — Ей надо ввериться судьбе, рожать детей и ни о чём не сожалеть.

— Потому что в этой жизни за всё надо платить, — сказал Игнатьев, неожиданно подумав, что ни за кем в Турции так не следят, как за султаном и его жёнами. — Так или иначе, но расплачиваться.

Когда он подъехал к величественному дворцу на набережной Долмабахче, там уже было много карет и экипажей. Главный везир Махмуд Недим-паша встретил его с улыбкой на строгом холёном лице.

— Владыка Порты ждёт Вас.

— Как он сегодня настроен? — первым делом поинтересовался Николай Павлович, приученный к тому, что правитель османской империи мог быть и злым, и мрачным, и каким угодно: надменным, хитрым, угрожающе-гневливым. Сам же Игнатьев чаще всего выглядел весёлым, бодрым, добродушным, хорошо помня о том, что «умный примиряет, глупый ссорится».

— Незлобиво, — ответил великий везир.

Так оно и оказалось. После взаимного приветствия, Абдул-Азис первым представил ему своего сына Изеддина, которого страстно желал сделать падишахом в обход остальных претендентов, нарушив тем самым закон Порты о престолонаследии.

Игнатьев тотчас пообещал организовать личную встречу двух императоров: Абдул-Азиса и Александра II, на которой они смогли спокойно обсудить данный вопрос в самой строжайшей тайне.

— Вы полагаете, что Вам удастся это сделать? — засомневался падишах, приобняв сына.

— Полагаю, — вполне убеждённо сказал Николай Павлович. — Мой агент в Китае говаривал так: «Если есть решимость разбить камень, он сам даст трещину».

Повелитель турок очень был доволен данным ему обещанием и, приосанившись, сказал:

— Господин посол, Россия видится мне не иначе, как в образе вашей восхитительной жены. Прошу передать ей это слово в слово.

— Непременно, — ответил Николай Павлович, заверив Абдул-Азиса в том, что ему, посланнику России, очень лестно слышать подобные речи.

Затем падишах поздравил Игнатьева с предстоящей православной Пасхой, пожелав ему и членам русского посольства всех благ и промыслительной воли Всевышнего.

— Кто к Богу пришёл, тот и счастлив, — поддерживая разговор, сказал Николай Павлович и самым искренним образом поблагодарил Абдул-Азиса за его благие пожелания. — Наша Пасха это весна человечества. Как весна в отличие от осени пробуждает в людях светлые мечты, а солнечный свет дарит различным предметам форму и объём, так Воскресение Христово дарит православным людям чувство жизни во всей его чудесной полноте.

Затем они заговорили о турецких реформах, начатых ещё Абдул-Меджидом и осуществляемых теперь Абдул-Азисом. Падишах был настолько расположен к беседе, что настоятельно просил не стесняться его обществом и непременно говорить всё, что он думает о государственном устройстве Турции.

— В разговоре с Вами, глубокоуважаемый посол, я всегда чувствую, что не буду обманут или же разочарован.

— Ваше величество, — почтительно заговорил Игнатьев, — Чтобы не говорить лишнего, я постараюсь сказать главное: при коренных реформах кризис неизбежен. А что касается устройства Турции… Вы человек умный и, разумеется, знаете, что в мире всё условно и неоднозначно. Безусловна лишь милость Творца. Как не существует лекарства от всех болезней, так нет и единой методы для управления империей. Та, что была хороша для язычников древнего Рима, крепила их могущество и позволяла утеснять соседей, становилась никуда не годной там, где к власти приходили христиане или мусульмане.

— Странно, — повёл головой падишах. — Почему именно так? Ведь все великие державы с их монархами разительно похожи друг на друга.

— Внешне да, — сказал Николай Павлович, — но потаённо, сокровенно, между ними большое различие.

— В чём же оно состоит? — спросил Абдул-Азис, слегка приподнимая бровь.

— Разница, я думаю, состоит в том, что одна система власти держится на подавлении собственного народа, а другая — на любви к нему. Пусть строгой, но любви.

Абдул-Азис задумался. Потом сказал с досадой в голосе.

— Меня с детства приучали к мысли, что для монарха нет большего врага, нежели его собственный народ, и победа над ним всегда доставляет ему особое удовольствие, по значимости своей намного превосходящее все иные наслаждения и оставляющее далеко позади себя даже такой помпезное действо, как празднование триумфа.

— По случаю полной победы в войне? — спросил Игнатьев, понимая, что большего триумфа просто не бывает.

— Да, — утвердительно сказал Абдул-Азис. — По случаю полного разгрома объединённых сил воинственных соседей, решившихся захватить страну, а самого правителя, понятно, обезглавить.

Николай Павлович вздохнул.

— Когда человек стоит перед выбором собственной выгоды или же истины, он всегда выбирает первое. Так он признаёт за собой смертный грех. Другими словами, любя себя на троне, самодержец приближает свою смерть. Я уже не говорю о том, что многие монархи, слишком затемняют собственным величием исторические горизонты нации. Свет абсолютизма должен проникать в умы и души подданных. Царь должен восседать на троне так, чтоб видно была, куда движется страна. Иначе власть достанется мерзавцам.

— Никто и никогда не говорил со мной столь откровенно! — признался падишах с горящим взором. — Мне многое становится понятно.

— Главное, не забывайте: «Власть — женщина, и смерть — женщина, и жёны в сговоре между собой».

— Я это чувствую! — сказал Абдул-Азис и вновь заговорил о том, о чём уже однажды говорил. — Я ношу одежды, расшитые золотом, ем самую вкусную пищу, люблю и наслаждаюсь ласками красавиц, и чувствую, как приближаюсь к смерти. — Он даже зубами скрипнул от досады. — Погибаю!

— Все мы смертны, — не желая увязать в неприятной для него беседе, ответил Игнатьев. — Мы уйдём, придут другие. Смерть — всего лишь навсего преграда, переход от жизни краткой к вечной.

— Не хочу! — взвыл падишах, как от зубной боли. — Я не хочу об этом слышать. Все говорят о рае, но никто там не был.

— Таково устройство мира, — сказал Николай Павлович и слегка пожал плечами. — Источник долголетия не здесь, а там, — он указал на небо. — Значит, там мы его и найдём.

— Если грехи позволят, — мрачно уточнил Абдул-Азис, и они заговорили о политике Лондона.

— Своеобразие Англии состоит в том, что она не верит в дружбу, исповедует разбой, — уверенно сказал Игнатьев. По его мнению, Лондон столь недвусмысленно обхаживал блистательную Порту, шаря у неё под юбкой, что она сама уже не знала, как ей унять свою разыгравшуюся чувственность. Буйство похоти, в особенности твёрдо ощутимой, невольно увлекает зрелых дам. А тут ещё и «европейский концерт», насквозь проникнутый духом цыганщины, бесстыдно проявляет свою страсть, нахально пристаёт: « Дай… погадаю», настырно тиская грудастую, сомлевшую до слабости в коленях Турцию.

Глаза Абдул-Азиса помрачнели ещё больше.

— Может быть, это и так, но Англия добра ко мне без меры. Другой вопрос, что надо срочно погашать кредиты. Я откровенно не знаю, что нужно предпринять в данное время для наполнения казны?

Думая о том, что самодержец без Бога в душе — мироед, и никакие способы обогащения не принесут желанного достатка его подданным, Николай Павлович сказал, что есть старое, испытанное правило.

— Когда денежных средств и материальных ресурсов становится меньше, правительство резко сокращает расходы на содержание чиновничьего аппарата, а налогов с населения взимает больше, перекладывая на его плечи всё, что только можно. Я прекрасно сознаю, что Вашему правительству придётся прибегнуть к этой, далеко не популярной, практике, — он слегка развёл руками. — Не популярно, зато эффективно. Правда, я должен сказать, что долго так продолжаться не может. Это политика провала. Нельзя столь беззастенчиво, наглядно обирать своих граждан и каждую дыру в бюджете латать за счёт их мизерных доходов.

— Великий везир утверждает, что в Европе налоги не меньше. Особенно, в Англии.

— Но там и доходы в пять раз выше, — возразил Игнатьев, неплохо знавший экономику развитых стран, благодаря своим беседам с бароном Редфильдом. — Мало того. Я наблюдаю разительное несоответствие расследования и наказания в делах о казнокрадстве. Почти все дела уходят, как вода в песок. — Он невольно усмехнулся. — Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: рука руку моет. Однако, пока не будут наказаны люди, которые участвуют в разграблении бюджетных средств на самом высоком уровне, быстрого выхода из кризиса ждать не приходится. Вам ли не ведать: кто у денег, тот и вор? Вам ли не помнить: кто руководит, тот и от рук отбивается?

— Я введу закон о казнокрадстве, волокитстве и бездействии! — решительно сказал Абдул-Азис. — Я не позволю разрушать страну.

— Мало знать закон, когда необходимо следовать ему. Вам надо защищаться.

— От кого?

— Прежде всего, от внутренних врагов.

— От греков и болгар?

— Отнюдь, Ваше величество. Вам надо защищаться от бесчестных губернаторов, продажных судей и политиканов.

— Мечтающих о конституции, гражданских правах и свободах? — злобно ухмыльнулся падишах, словно всех его врагов уже вели на казнь.

— Но не репрессиями, — предупредил его Николай Павлович, — а новыми рабочими местами, прибыльными производствами и достойными условиями жизни Ваших подданных, законопослушных налогоплательщиков. Они Ваша опора и защита. Иной опоры и защиты быть не может.

После аудиенции, во время которой Игнатьев заехал к знакомому гомеопату и тот назначил ему новый курс лечения. Николай Павлович взял пакетик с серными крупинками, и хотел было откланяться, как доктор огорчённо сообщил, что в Петербурге вспыхнула холера.

Игнатьев уже знал об этом. Немецкие газеты рассказывали о какой-то чуме в России, утверждая, что в Тверской губернии целый уезд (!) вымер, что никакие медицинские и административные меры не в состоянии остановить опустошения. Правительство принуждено вызвать медиков из Франции, Британии и Пруссии для борьбы со страшной болезнью, охватывающей Петербург.

— А у меня там семья, — с тревогой в голосе признался врач, — жена с тремя детьми и мать-старушка.

Николай Павлович поспешил утешить доктора.

— Молчание моих родителей, сестёр и братьев, заставляет меня считать газетные переболтушки злобною выдумкой.

Утром Николай Павлович похристосовался с женой, собиравшейся кормить малютку, и направился в церковь. Пасхальная служба продолжалась два с половиной часа. В алтаре сияло солнце. Пламенели свечи. Красные ризы священников символизировали радость жизни. Отец Смарагд с необычайным воодушевлением провозглашал.

— Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе! — дружно отвечала паства.

После службы более шестидесяти чинов посольства и русских подданных разговлялись у Игнатьева.

Затем Николай Павлович отправился в Патриархию со значительною свитою и в сопровождении греческой миссии и сербского поверенного в делах. Он устроил настоящую праздничную демонстрацию, привлекшую в Патриархию множество народа и приведшую греков и болгар в восторг.

На следующий день Игнатьев побывал на конном рынке и купил себе славную арабскую лошадь, светло серую с крапинами, чрезвычайно напоминающую экстерьером его чертолинского Донца — хоть в гусарский полк определяй. Пробовал ездить — ни нога, ни живот не заболели. Слава Богу. «Буду продолжать», — решил Николай Павлович, отсылая лошадь на конюшню. Движение было ему необходимо: появились симптомы «сидячей болезни», которая, вероятно, и усложнила течение желудочных расстройств.

— Теперь приищи лошадь для меня, — сказала Екатерина Леонидовна, предвкушая удовольствие верховой езды. — Я непременно хочу ездить летом.

Её желание было понятно. Иной способ кататься в Стамбуле и в Буюк-Дере был просто невозможен. Мостовые находились в безобразном состоянии, а спуски зачастую ужасали.

 

Глава VI

После Пасхи солнце с каждым днём светило ярче, посольский сад благоухал сиренью, и Екатерина Леонидовна стала чаще бывать с малышами на улице.

Николай Павлович съездил в Буюк-Дере, проверил, как работают строители, удостоверился, что комнаты Анны Матвеевны, ребёнка и жены просохли (ни сырости, ни запаха в них не было), проведал могилку Павлуши и, по возвращении, сказал жене, что через месяц они переедут на вновь отстроенную дачу.

— Тебе должно понравиться. Там всё в восточном стиле.

Через три дня, радуясь тёплой погоде, посольство переехало в Буюк-Дере. Второго июня, в день очередной годовщины свадьбы, Игнатьев подарил жене арабскую лошадь, которую Екатерина Леонидовна сочла излишне смирной.

— Пока ты кормишь, лучше ездить на такой, — заботливо сказал Николай Павлович. — Потом, даст Бог, прикупим резвую.

— Ты прав, — ответила Екатерина Леонидовна, поблагодарив его за чудесный «презент», о котором мечтала с зимы. — У меня теперь одна мысль, одна забота — сберечь молоко и хорошенько выкормить Алёшу.

В тот же день, когда они приехали в Буюк-Дере, она побыла на могилке Павла и отлично справилась с собой, хотя и слёз, конечно, не скрывала. На следующее утро Игнатьев нашёл её в саду, на верхней террасе, перед склепом. Она сидела на скамейке и кормила Алексея. Кормила и ласкала живого, а думала об отошедшем, глядя на его могилку. Вскоре верхняя терраса посольского сада стала местом их любимых семейных прогулок.

«Вот, — умилённо подумал Николай Павлович, — сюжет живописной картины, стихотворения».

Найдя Катю перед склепом, он вначале побоялся, что подобное соседство слишком возбудит её чувствительность, но она, тихонечко поплакав, улыбнулась.

— Теперь, — заверила его Екатерина Леонидовна, — когда я чувствую себя счастливой матерью, вид могилки меня утешает.

Когда из отпуска вернулся Хитрово, на отдых запросился доктор Меринг. Он клятвенно пообещал Игнатьеву свозить его в Германию, на воды.

— Нет, Фридрих Фридрихович, — с сожалением в голосе ответил немцу Николай Павлович, — вряд ли я воспользуюсь Вашей сердечной заботой. Мне отлучаться нельзя. Забот и впрямь было достаточно: агенты сообщали, что в Герцеговине готовится восстание. Он надеялся, что получит возможность отдохнуть весною будущего года, а пока ежедневно ездил с женою верхом.

Катя оказалась преловкой, отличной наездницей. Она так управляла лошадью, что впору любому гусару. «Поистине сказать — редкая жёнка!» — мысленно нахваливал её Николай Павлович. Сам он сделался неважным ездоком. Боль в ноге давала себя знать. Прошла прежняя лихость, прежняя удаль. Если бы отец или брат Алексей увидели его совместную с женой езду, то остались бы, конечно, недовольны. Да и купленных «арабов» они вряд ли сочли бы отличными: выездки, в европейском смысле нет, лошади не могут идти рядом, нога в ногу, точно как манежные — беда! К тому же, лошадь, купленная для Екатерины Леонидовны, не терпела женского седла.

Если бы что и заслужило их превосходной оценки, так это погода. Несмотря на летнюю жару, духоты не ощущалось. Ветра дули приятные, в особенности под вечер, когда Игнатьев прогуливался с женой по их верхней любимой террасе, выдававшейся к морю. А море в Буюк-Дере — прелесть! Что купаться в нём, что созерцать — одно сплошное удовольствие. Особенно при лунном освещении.

 

Глава VII

Живое доказательство милости Всевышнего Николай Павлович и Екатерина Леонидовна вскоре испытали на себе. Дело обстояло так: после долгих проливных дождей, когда в комнатах похолодало, в детской, во время купания Алёши, в первый раз затопили камин. Огонь потух в шесть часов вечера. Во втором часу ночи няньке показалось, что малыш зовёт её, проснувшись для кормления. Встав от глубокого сна, она заметила, что детская наполняется дымом и пахнет горелым. Она инстинктивно вылила воду из рукомойника в камин и увидела, что пол накалён и что вода кипит. Она тотчас подхватила на руки ребёнка, разбудила Екатерину Леонидовну и отдала ей сына. Игнатьев кликнул Дмитрия, велел позвать истопника: ломать камин.

— Стену нарушим, — предупредил истопник, решительно нацеливая лом. — До потолка развалим, как пить дать.

— Шут с нею, со стеной! — скомандовал Николай Павлович. — Крушите!

Это их всех и спасло. Как только отбили два-три кирпича, сразу показалось пламя — горела балка межэтажной перемычки.

Её стали заливать водой и с трудом выламывать вторую, тлевшую в течение почти семи часов и так же готовую вспыхнуть.

В три часа опасность миновала.

Игнатьев перенёс кроватку Алексея в комнату, где спали старшие дети, отмылся от сажи и копоти, и с ужасом подумал, что ещё бы каких-нибудь четверть часа, и запылали бы снаружи, лежащие между двумя полами, балки. Дом бы вспыхнул, как порох. Позже выяснилось, что во всём летнем дворце, везде, как и в детской, кирпичный под камина положен прямо на дерево, без охранительной прокладки.

— Что с них возьмёшь, с басурманей? — возмущался Дмитрий. — Камины строить не умеют, а туда же! Куда конь с копытом…

«Поистине Ангел Хранитель всех нас уберёг», — перекрестился Николай Павлович и, глянув на часы, лёг досыпать. Утром он подумал о том, что, несмотря на чудную, июльскую погоду, дня через два надо будет перебираться в город, так как осенние дожди обычно начинаются внезапно и продолжаются до пятнадцати дней кряду. А ещё озаботился тем, что несгораемого сейфа на даче у него нет и в заводе, бумаги хранятся в обычном, еле запирающемся шкафе, ключ от которого у него постоянно в кармане, а ночью — неизменно — под подушкою. Не дай Бог пожара! При разбросанности документов беду можно нажить большую.

Анна Матвеевна с детьми, няней и горничными переехали в город на пароходе, а Игнатьев с женой верхом проехали двадцать две версты, отделяющие Буюк-Дере от Перы. Николай Павлович согласился на этот переход исключительно ради того, чтобы жена за медленной ездой и их уединённым разговором смогла взять верх над своими нервами: она была очень расстроена тем, что раньше срока покидала дачу.

— Мы с тобой знаем, мы убеждены, что Павлик наш причислен к Ангелам Небесным, а приятно всё же было, согласись, провести лето около его могилки, под одним, так сказать, кровом с ним, — промолвила она печально. — Мне не хотелось бы с ним разлучаться.

Хотя погода в октябре установилась тёплая, можно сказать, июльская, они решились на переезд по нескольким причинам. Первая: Алексею пора прививать оспу. Вторая: тёща боялась, что с наступлением холодов у неё возобновится лихорадка. И третья, главная: с прекращением холеры в Константинополе, городским управлением решено было устроить карантин для судов, приходящих из Чёрного и Азовского морей. В основном, из тех мест, где выдаются ещё «грязные» патенты. Утвердив своё решение, Карантинный Совет объявил, что карантин будет держаться судами в Буюк-Дере. Это не могло понравиться членам русского посольства и домашним Николая Павловича, так как все прекрасно знали безалаберность местных властей: посаженные в карантин пассажиры и судовые команды будут свободно сообщаться с жителями Буюк-Дере, показывая тем самым, что никакой защиты от холеры нет и быть не может.

Второго ноября, в день, когда четырнадцать лет тому назад Игнатьев подписал знаменитый Пекинский трактат — плод продолжительного, напряжённого усилия, он доверительно сказал полковнику Зелёному:

— Бог весть, придётся ли мне ещё когда-нибудь ознаменовать жизнь и деятельность свою столь же осязательным актом, утверждённым моей подписью и нашей имперской печатью.

— Я полагаю, — выслушав его, сказал Виктор Антонович, — деятельности здесь не меньше, причём, весьма разнообразной! И, если Вам дадут осуществить свою программу, Вы утвердите ещё много актов. Исторически и политически значимых.

— Дай-то Бог! — вздохнул Игнатьев и откровенно посетовал, что Стремоухов рвёт и мечет на него. — Он исступлённо не доволен мною. А всё из-за того, что я не разделяю его крайних увлечений в армянском вопросе, и предупредил МИД, что в будущем мы будем иметь от ни них много хлопот.

— Я вот-вот добуду Протокол, — пообещал ему полковник. — Думаю, тогда Вам будет легче объясняться с министерством.

— Очень надеюсь, — сказал Николай Павлович, прекрасно понимая, что раздобыть секретный документ, не гриб на вилку наколоть. — Но Протокол сейчас не столь и важен. Я уже примерно знаю, о чём идёт там речь. Беда состоит в том, что выходцы из наших армян, бывших большей частью учителями в наших школах или же служивших в земствах, ругают нас на всех углах, на всех стамбульских перекрёстках. Они охотно печатают пасквили, превозносят благоденствие здешних армян, провозглашают нас — подумать только! — притеснителями христиан и советуют всем армянам признать султана своим верховным покровителем!

— Что-то они запоют, когда турки примутся их резать? — задался вопросом военный атташе, не скрывая своего презрения. — Полагаю, это происки французов, подписавших с ними Протокол.

— Я полностью с Вами согласен. Поэтому и написал в своей депеше Горчакову, что главнейшею своею задачей ставлю охранение интересов русского народа, а не какого-нибудь прочего. Я считаю своим долгом не допускать, чтобы начало разложения по национальностям пустило корни на земле, облитой русской кровью. Меня не свернут ни в ту, ни в другую сторону, вопреки моим собственным убеждениям. Я же прекрасно вижу, что попытки революционеров, всех цветов и национальностей, обращены против нас.

— Поляки сильно досаждают, — сжал пальцы в кулаки Александр Семёнович, — сбиваются в одно змеиное кубло…

— …с нашей российской швалью, — в тон ему сказал Игнатьев, довершая начатую военным атташе фразу. — Вместе с итальянцами, французами, венгерцами собираются подготовить почву у нас для всеобщего переворота. Мои агенты сообщают, что здесь создаётся космополитический Комитет во главе с Ружецким и Бакуниным. У этих господ-босяков заведены связи не только в бывших польских губерниях, но и в Малороссии, в Одессе и на земле Войска Донского.

— Непонятно, на кого они рассчитывают?

— На подлецов, подкапывающих наши устои! — гневно произнёс Николай Павлович. — Они рассчитывают на сочувствие разных лиц в правительственных кабинетах и даже хвастаются покровительством великого князя Константина Николаевича, замутившего крестьянскую реформу. К сожалению, я участвую в «холерных конференциях» и не могу заняться анархистами вплотную. Роль пассивная мне не пристала. Франция присылает особого дипломата, чтобы высвободить время своему послу, а мне приходится тянуть лямку одному в деле мне незнакомом совершенно. Впрочем, бакунинские заседания ещё не открыты.

— Ваше высокопревосходительство, — обратился к нему военный атташе, — а почему бы Мерингу не заменить Вас на конгрессе? Он врач, ему и карты в руки.

— Доктор Меринг нас совсем оставляет и прикомандировывается к МИДу для приискания места и составления диссертации.

— Шустрый немец, — заключил военный атташе и вернулся к теме «господ-босяков».

— Ещё два подобных комитета создаются близ нашей границы: в Трапезунде и в Персии, — сообщил он. — Что-то недоброе подготовляется в южных губерниях.

— На Дону и на Кавказе, — уточнил Николай Павлович, получивший шифрограмму из Генштаба. — Вот я и тревожусь: бью в набат.

Авось в правительстве спохватятся, проснутся и всею мощью государства задавят своевременно смутьянов.

— Катков об этом пишет хорошо, — сказал Александр Семёнович и озабоченно потёр надбровье.

Игнатьев согласно кивнул.

— Мы с Катковым сходимся во мнениях. По многим насущным вопросам. — Он помолчал, убрал газеты со стола и вновь заговорил. — Недавно я встречался с французским послом и упрекнул его в досадном подстрекательстве армян, на что-то он тотчас замахал руками: «Что Вы, что Вы»! — И живо увильнул от этой темы.

— По-видимому, счёл её опасной, — усмехнулся полковник Зелёный.

 

Глава VIII

В самый разгар новогодних праздников, Александр Семёнович вошёл к Игнатьеву с сияющим лицом.

— Я на минутку. Вот, — сказал он коротко и вынул из дорожного баула ничем не примечательную папку.

Это был тот самый Протокол, который был составлен в Пере под покровительством французского посольства и держался в величайшей тайне. Он был подписан ливанским губернатором Дауд-пашой и преосвященным Азарианом, весьма влиятельными лицами среди армян-католиков.

— Вы настоящий волшебник! — воскликнул Игнатьев, немедля углубляясь в чтение. — То, что Вы сделали, неоценимо.

Полковник Зелёный позволил себе сесть без приглашения.

Николай Павлович особо не чинился.

Добытый русской разведкой документ заключал в себе целую программу действий, приводивших к слиянию всех армян: и католиков, и грегорианцев, под протекторатом Франции. При ожидаемом, а возможно и планируемом падении Порты Оттоманской, Франция могла бы противопоставить их турецким славянам и грекам, предполагаемым сторонникам России.

— Александр Семёнович, — сказал Игнатьев, обращаясь к атташе, — в этом акте излагается не только цель, но и все дальнейшие действия, направленные на достижение этой цели. Я воспринимаю данный меморандум, как своеобразный ключ ко всем козням, интригам и беспорядкам армян на Востоке, задуманных, похоже, в Ватикане. Теперь мы сможем грамотно противодействовать их планам.

Сообщив это, он подумал, что беспрестанная иезуитская ложь французского посла, больше всего похожая на легендарно-мерзостную беспринципность Талейрана, лучше всего доказывала, что политика и нравственность не то, чтобы дичатся друг друга, как молодые насельницы женского монастыря, они просто открыто враждебны.

— Рад стараться, — ответил полковник, сразу же поднявшись с места и прищёлкнув каблуками. В его глазах светилась гордость за своих добычливых агентов.

Чтобы зацепиться, нужна шероховатость. Вот почему разведка русского Генштаба планировала свои операции так, чтоб ни сучка, ни задоринки. Её агенты научались ловить на лету шутки, делать комплименты и окружать себя людьми, способными к серьёзному содействию.

Николай Павлович тоже встал и, хорошо помня о том, что каждому секретному агенту при решении поставленной задачи приходится не только ломать голову, но и жизнью своей рисковать, крепко пожал руку атташе.

— Скорой награды не обещаю, но представление о присвоении Вам генеральского чина уже мною составлено. Будь моя воля, я бы с Вашим производством не тянул. И орден вручил бы в придачу. К сожалению, у нас наград дожидаются, а не заслуживают.

Было видно, что ему хотелось узнать детали проведённой операции, но поскольку разглашение секретов военной разведки приравнивается к государственной измене и, соответственно, строго карается, он неожиданно, по-русски, троекратно расцеловал своего славного помощника. Любой агент — «зерно разведки», а профессиональный, то есть, особо удачливый, умеющий работать в условиях повышенной опасности и тех обидных обстоятельств, которые носят характер загадочных, не простое зерно — золотое! Таким золотым зерном был полковник Зелёный.

Александр Семёнович хотел что-то сказать, но промолчал. Да и что можно сказать в ответ на лестные слова начальства? Разве что мысленно произнести: «Я вижу смысл моей работы в том, чтоб дело сделать, а не награду получить, хоть и она не лишняя, конечно».

Военный атташе относился к тому типу разведчиков, кто, завершив операцию, тотчас забывал о ней, нисколечко о том не беспокоясь.

 

Глава IX

В Стамбуле с незапамятных времён всякого сброда в избытке. Тут скрываются бродяги, мошенники, политические изгнанники со всего мира. Порта с ними ничего сделать не может, потому что капитуляция перед Англией и Францией связывает турок по рукам и ногам. Здесь свили своё тайное гнездо не только исламские сектанты (сулафиты, ваххабиты), анархисты всех мастей: «красные» и «белые», но и финансовые диверсанты — фальшивомонетчики. Николаю Павловичу удалось захватить одного такого жулика, прикрывавшегося маской политического эмигранта. Деятель этот — беглый русский, снабжённый английским паспортом и положением английского подданного. Несмотря на это, Игнатьев смело взял его под стражу и скрытно посадил на наш военный пароход, доставивший его в Одессу. Затем, проследив за гостями барона Редфильда, арестовал целую шайку мошенников и ликвидировал склад фальшивых русских ассигнаций. Эти бумажные деньги через Кавказ распространялись по России, в основном, евреями. Он потянул за ниточки и напал на целую сеть, в которой были замешаны торговые дома Одессы, Бердянска и даже Москвы. Отправляя русского фальшивомонетчика в Россию, Николай Павлович желал только одного: чтобы его потом не умудрились выпустить, как не раз уже случалось с, захваченными им, разбойниками. Когда фальшивомонетчика брали в тиски, крутили руки, он отчаянно сопротивлялся и выкрикивал угрозы.

— Вы пытаетесь предохранить Россию от грядущей революции, но Сибирь скоро будет для царизма хуже Польши!

Игнатьев и сам опасался, что ссылая неблагонадёжных в Сибирь, правительство тем самым даст пустить корни очень дурным семенам.

Михаил Александрович Хитрово, ставший Генеральным консулом в Константинополе, так же осознавал опасность тайных обществ.

— Герценцы, бакунинцы, марксисты ежедневно распространяют самые нелепые слухи о России и грозятся убить царя за границей. По всей видимости, неудачная попытка их не остановит.

— Ужас берёт, когда подумаешь, что один случай влечёт за собой другой.

— Что за мерзавцы! — воскликнул Хитрово, и в этом его восклицании прочитывался вопль души: — Куда смотрит III отделение?

— Не уличные нигилисты опасны, а кабинетные, — сделав акцент на слове «кабинетные», — откликнулся Николай Павлович. — Ругают у нас турок, дозволяющих полякам устраивать революционные комитеты на турецкой земле, а сами дозволяют высшей администрации и центральным учреждениям служить притоном заговорщиков и нигилистически растлевать русское общество и православный народ.

— Валят с больной головы на здоровую.

— Полагаю, что у нас не докопаются до корня, до сердцевины крамолы. — Игнатьев помолчал и со вздохом признался: — Как я не люблю этих царских прогулок напоказ в Летнем Саду и как я их всегда боялся!

— Но Вы ведь знаете Государя, — ответил Хитрово. — Чтобы не выглядеть трусом, он снова будет — напоказ! — гулять в толпе.

— Господи, сохрани нам Царя, убереги Россию от беды! — истово перекрестил себя Николай Павлович и, проводив Хитрово, велел своим советникам без кавасов никуда не выезжать. Не хватало им потерпеть от какой-нибудь дерзкой выходки « этой распоясавшейся сволочи». Он сам заметил, что, как только совался в толпу, так тотчас около него появлялось несколько верных людей из распорядителей и полицейских чинов, не говоря уже о личной охране посла.

Сделав ещё ряд распоряжений, он вновь погрузился в работу.

Свою привычную подпись Jgnatjef он давно переменил на Jgnatjew не по собственной воле, а по циркуляру князя Горчакова, выразившего высочайшее повеление. «Впрочем, оно правильнее», — мысленно согласился с императором Николай Павлович.

На бале у французского посла Екатерина Леонидовна вновь произвела особенный эффект. Людям, не знавшим, что ей исполнилось тридцать два года, она казалась совсем юной. Поражённый её красотой, один из гостей тихо сказал то, о чём, должно быть, думал каждый, но не смел признаться вслух: «Эта женщина может покорить Стамбул одним только словом, одной улыбкой — всю Азию». Но Бог с ними, с красивыми фразами, с особыми эффектами! В деревню бы уехать, сбросить светские вериги — ой, как было бы чудесно! — мучаясь головной болью, потирал виски Игнатьев.

Нельзя сказать, чтобы его всерьёз пугали трудности, напротив, острота дипломатической борьбы, как будто придавала ему сил, но, рассчитывая на успех, он в глубине души боялся, что удача отвернётся от него. И вот тогда-то на его карьере можно будет ставить крест. Он слишком прост для виртуозов лжи. Криводушие ему не по нутру. Поэтому и хочется спрятаться в деревню. Но уже не в тверскую, а в какую-нибудь малороссийскую, хорошо бы в киевской губернии, на берегу Днепра.

Справившись с минутной слабостью, он обзывал себя слюнтяем, рвал прошение об отставке на мелкие кусочки и, втянув носом воздух, вновь усаживался за труды. Служба забирала его целиком, без остатка. И справедливость требует признать, что Николай Павлович, в конце концов, завоевал на Босфоре потрясающую популярность.

В Константинополе ему пришлось перепробовать всего: быть дипломатом, администратором, судьёй, полицией, сыщиком, учредителем общества увеселений, реконструктором посольских зданий, устроителем школ и даже оратором парадных митингов на американский лад.

Взялся за гужи, паняй!

Где нет борьбы, там и победа под вопросом.

Два дня назад Игнатьев принимал у себя великого везира Махмуда Недима-пашу, а вчера беседовал с султаном.

Разговор шёл tet-a-tet, без посторонних — на французском языке.

— Канцлер Пруссии на самом деле агрессивен? — задал Абдул-Азис острый вопрос и глаза его потемнели.

Игнатьев поспешил ответить.

— Да. Отто фон Бисмарк, в некотором роде, феномен. У него собачий нюх и волчий норов. Он осторожен, как лиса, и безжалостен, как тигр.

— Чтобы Вы ему сейчас сказали, окажись он здесь, в Стамбуле?

Николай Павлович задумался. Пусть ненадолго, но прикрыл глаза рукой. Представил лицо Бисмарка. Затем быстро ответил.

— Я бы сказал ему вот что. Добытый кровью капитал — опасное приобретение. Самое главное, не впадать в крайности. Они лишь осложняют нашу жизнь.

Выслушав его мнение, Абдул-Азис коснулся личности английского посла. Игнатьев не стал долго думать.

— Насколько мне известно, сэр Генри Эллиот всегда интриговал против тех государей, при которых был аккредитован.

Такой ответ понравился султану.

— После разговора с ним, — сказал Абдул-Азис, — у меня сложилось мнение, что британец ловок, хитёр, двоедушен.

— Во всяком случае, он не перестаёт утверждать, что магометанская раса скоро сольётся со всем остальным населением империи, и вся империя будет находиться под властью одного нового — заметьте! — общего правительства.

Абдул-Азис нахмурился. Ему крайне не понравилось то, что предвидел посол Англии. Мало того, он этого страшился. Если посмотреть на прогресс, которого уже добились райя (иноверцы) на пути к достижению своего социального равенства с турками, так же как и на прогресс, сделанный турками по линии своего приобщения к образу жизни европейцев, отрицать то, что такое смешение произойдёт, было бы глупо.

От падишаха тщательно скрывали, но, благодаря Игнатьеву, он знал, что в последние годы численность турецкой нации стала заметно уменьшаться, а число райя в той же пропорции расти. Ослабевши духом, уменьшившись числом, мусульмане всё чаще прибегали к помощи тех, кого они раньше беспощадно угнетали. и военного министра, от этих планов не отказались и теперь.

Николай Павлович, часто общавшийся с великим везиром и сераскиром (военным министром), обратил внимание на план вербовки шести или семи тысяч христианских «рекрутов», которым, после определённой выслуги лет, будут дароваться все привилегии, какими пользуются мусульмане, и счёл нужным обсудить его с Абдул-Азисом, чей взгляд заметно поостыл.

— Они станут турками в политическом смысле, но христианами в религиозном, — поспешил он успокоить своего царственного визави. — Это и удобно, и терпимо для сохранения самодержавия. Главное вести дело так, чтобы в стране не возникало трений между классами и религиозными структурами. Если Турция не избежит конфликтных ситуаций, а их-то вероятнее всего желает Австрия-Венгрия, мечтающая прибрать к своим рукам Боснию и Герцеговину, в империи возникнет хаос, бесконечная гражданская война. Это станет поводом для уничтожения монархии и распада государства. Я уже не говорю о том, что на берегах Босфора может возникнуть держава, обладающая большими средствами обеспечения своего подлинного суверенитета. В этом смысле, я полностью согласен с моим бывшим коллегой лордом Литтоном, который считал невозможным, чтобы турки, ослабевшие в бесчисленных кровопролитных войнах, сумели возродить и сохранить свою необыкновенную империю. Вот почему так важно, чтобы в стране сохранялось спокойствие. А что касается экономического развития Турции, обещанного Западом, то я уверен, что оно не состоится, пока не будут обеспечены политические права ваших подданных. Я заявляю это открыто и твёрдо, как заявлял всегда, что цель России бескорыстна, но что она связана крепко и неразрывно узами веры. Вот отчего мы, русские, живо сочувствуем всему тому, что может обеспечить счастье народонаселения Турции. Вашему величеству известно, что русская политика по Восточному вопросу напрямую соотносится с глобальными внешнеполитическими интересами России в европейском и мировом масштабе, держа на примете другие проблемы в международных отношениях и прежде всего, проблему Германии. Да, да! Она ведёт себя, как слон в посудной лавке. Вот почему для нас лучше иметь в соседях мирную Турцию, нежели воинственную Германию. — Глаза Абдул-Азиса потеплели. — В случае же возникновения революционного брожения в Османской империи, Россия будет действовать за мирное разрешение конфликта в интересах балканских славян. Я думаю, это понятно.

— Прежде всего, откровенно, — заметил властитель османов и тут же задался вопросом. — А что станет делать Россия, если сложившееся равновесие на Балканах начнёт меняться насильственным путём, то есть, в случае возникновения войны?

— Кого с кем? — попросил уточнить вопрос Игнатьев, медленно перебирая чётки по давно усвоенной привычке.

— Допустим, с той же Австрией?

Игнатьев выдержал его колючий взгляд. Ответил прямо.

— В случае возникновения войны Россия вынуждена будет действовать в согласовании с силами «европейского концерта» или с союзными державами, входящими в Союз трёх императоров. Лично я этот Союз не одобряю.

— Я что-то Вас не понимаю, господин посол, — сказал Абдул-Азис. — Мой мустешор считает, что Союз трёх императоров делает Россию агрессивней и даже сильнее.

— Напротив! — воскликнул Николай Павлович, мысленно назвав министра иностранных дел Ферид-пашу тупицей. — Триумвират нам связывает руки. Не будь его, я думаю, вопрос с Проливами давно был бы решён. Тем более, что государь император считает крайне нежелательным вовлечение России в военное соперничество с Турцией. Военная альтернатива в решении Восточного вопроса не фигурирует в правительственных планах.

Наслышанные о частых аудиенциях, которыми балует Абдул-Азис российского посла, в дипломатических миссиях западных держав не смолкали пересуды.

— Султан потворствует Игнатьеву с такой готовностью, с таким неизменным радушием, что просто оторопь берёт!

— Этому нет объяснения!

— Заметьте, Абдул-Азис ничуть не озабочен тем впечатлением, которое он производит на своих министров и весь посольский корпус.

— Бьюсь об заклад, Игнатьев взял на себя роль бдительного опекуна турецкого султана, дабы никто не покусился на его политическое целомудрие, — кривил в усмешке губы сэр Генри Эллиот, поглядывая на дымок своей сигары. Посол её величества королевы Англии уже не знал, как изменить ситуацию и чем задобрить Порту.

— Во всех домах Константинополя только и разговоров, что о влиянии русского посла на умонастроение султана, для которого даже его министры это сброд, бродяги и позорные твари, — подливал масла в огонь французский посланник Буре. — Абдул-Азис ежедневно рубил бы им головы, будь он по-настоящему кровожаден.

— Сейчас Игнатьев хозяин в Стамбуле, — подал голос австрийский посол, — и, честно говоря, нам это здорово мешает.

— Ещё бы! — скрипнул зубами Генри Эллиот — человек серьёзный, но и язва невозможная, тщетно старавшийся держать в своих руках нити всех дипломатических интриг, касаемых султанской Порты. — Без одобрения русского посла верховный везир шагу боится ступить, а глядя на него, и все остальные министры боятся своей тени.

Ревнивая озлобленность английского посла была вполне понятна: Игнатьев ощутимо расстраивал его намерения и планы.

Эти враждебные, завистливо-жёлчные реплики в адрес русского посла были столь же привычны для иностранных дипломатов, как похотливые взгляды турок, бросаемые ими в сторону любой заезжей иностранки, если этой иностранке ещё хочется смотреть на себя в зеркало.

Верно говорят китайцы: «Истинную цену человеку знают его тайные враги». Враги, а не друзья, как принято считать.

Газеты и журналы Австрии представляли русского посла в Константинополе в виде славянского Гарибальди, только без красной рубашки. (Ещё Меттерних утверждал, защищая интересы Габсбургов, что «Сербия должна быть либо турецкой, либо австрийской, но только никак не сербской»). А берлинские газеты говорили, что немцы народ добродушный, но во время войны их принуждают быть жестокими. Дескать, безжалостность к противнику — движущая сила любой армии.

Семнадцатого января Игнатьев по-семейному отметил день своего рождения. Катя и Анна Матвеевна поздравляли его не только от себя, но и от имени родителей.

— Сорок третий год начался для меня, — сказал Николай Павлович, держа в руке бокал с шампанским. — Дело нешуточное. Сколько пережито времени, а с достаточной ли пользою? Не знаю. Сколько этого драгоценного капитала — времени пропало, истрачено безвозвратно, а соответствует ли результат утрате? Вот вопросы, которые я всегда задаю себе накануне и в день моего рождения. Ответы внутренние никогда не удовлетворяют меня и неизменно навевают грусть.

 

Глава X

Напряжённая посольская работа отнимала у Игнатьева всё свободное время, и он признавался старому графу Путятину, навещавшему с дочерью своего сына, ставшего сотрудником миссии, что запустил переписку с друзьями, а что такое отдыхать, вообще забыл.

— С детьми почти не вижусь, постоянно обретаюсь где-то.

Не успел убыть Евфимий Васильевич, как в Константинополь прибыл московский голова князь Владимир Александрович Черкасский.

И Николай Павлович, и Екатерина Леонидовна искренне восторгались давним приятелем Анны Матвеевны, считая его цельным, деятельным человеком, способным принести пользу Отечеству. Игнатьев был восхищён его образованностью и стратегически направленным умом.

— Положение моё с болгарским вопросом тяжёлое, — откровенно признался Николай Павлович, отвечая на один из заданных князем вопросов. — Держусь на веревочке, на воздухе, и прохаживаюсь посредине. Балансирую, чтобы не упасть ни в ту, ни в другую сторону. Безумное упрямство греческого духовенства и слабость здоровья и воли Патриарха привели Болгарский вопрос в безвыходное положение. Оставалось выбирать: или стать явно и твёрдо на стороне Патриарха, обратив шестимиллионный, родной нам по крови, болгарский народ в Унию, толкнув его, по сути дела, на растерзание полякам, французам и швабам, или же, посредством фирмана, доставить болгарам народно-церковное управление, поддержать в Православии, стараясь впоследствии примирить с Патриархом. Я избрал последний путь.

Князь Черкасский поощрил его действия.

— Думаю, что Вы по совести исполнили свой долг как православный человек и представитель Императора.

Игнатьев поблагодарил его за одобрение предпринятых им действий и рассказал, что первым следствием фирмана было возвращение болгар-униатов в лоно православной церкви.

— Наконец-то мне удалось, хоть в малой мере, вывести это трудное и необходимое для нас дело до конца.

— Болгары воспряли? — подмигнул ему князь и немного подался вперёд, ожидая ответа.

— Воскресли! — уточнил Николай Павлович, расплываясь в довольной улыбке. — Точно так же, как и их древняя столица Тырново — после четырёх веков оцепенения. Не мог я уйти из Константинополя, не уладив этого вопроса! Патриарх посердится и помирится, а жизнь народная пойдёт вперёд и её уже ничем не остановят ни турки, ни католики, ни протестанты. Унии теперь я не боюсь! А станет досаждать, то я — в отместку Риму! — подниму против Папы армян.

Князь Черкасский рассмеялся.

— Я не завидую Вашим врагам.

— Англичане и французы не знают, что делать. В их лагере большой переполох, — радостно откликнулся Игнатьев, вспоминая кислые лица Генри Эллиота и Буре. — А если Вселенский Патриарх хочет подражать Папе Римскому, то Православие и без него обойдётся.

— Всё так, — тронул рукой свои очки Владимир Александрович, поправив их на переносице. — Бог един, и основы православной церкви, церкви истинной, Христовой, остаются вечными и неизменными.

На следующий день Николай Павлович проводил его на пароход, шедший в Одессу, и устроил у себя на парадном обеде встречу двух военных штабов в лице американского генерала Шермана и немецкого принца Фридриха Карла. Немец с американцем, как вода с молоком сошлись! А когда и тот и другой почти в один голос сказали, что «государство это, прежде всего, армия», их приязнь едва не увенчалась целованием. Правда, потом, отведя Шермана в сторонку и поговорив с ним без посторонних ушей, Фридрих Карл сказал Игнатьеву, что американец «туп, как пробка».

— Он просто сапожник!

Через несколько дней в Константинополе возник пожар и уничтожил тысячи домов. Здание английской миссии, театр, славянские школы, роскошные ателье и фешенебельные магазины, редакции газет, банковские конторы и ювелирные лавки — сгорели дотла. Причём, несгораемые шкафы горели вместе с ценными бумагами не хуже деревянных сундуков. Неожиданное бедствие разорило множество народа, опустошило лучшую часть города, населённую греками, армянами и европейцами, но пощадило — слава Богу! — русское посольство. Об этом говорили, как о чуде.

Старожилы рассказывали, что в тысячу восемьсот тридцать первом году пожар уничтожил большую часть Перы, но это было ничто в сравнении с произошедшим несчастьем. Улицы были усеяны трупами. В надежде спастись люди выбрасывались из окон, сгорали заживо под рухнувшими кровлями жилищ. Много детей пропало без вести. Погорельцам помогали, кто как мог. Трудились сообща. И прежде в Пере было не очень-то весело, а теперь — просто ужасно. Куда ни глянешь — всюду пепелища.

Николай Павлович вынужден был покидать Буюк-Дере, наведываться в город, принимая меры по охране и ограждению русского посольства от возможного поджога и непрекращающихся грабежей.

В городе царила паника.

Игнатьев лично обходил все погорелые квартиры и биваки погорельцев. Тридцать пять тысяч человек в одночасье остались без крова. Люди жили в палатках, в земляных норах, на кладбищах.

В присутствии Николая Павловича из одного подвала вытащили десять трупов. Семья пыталась спастись, и была похоронена заживо. Три трупа — две дамы и мужчина продолжали торчать на балконе.

И дымящиеся руины сгоревших домов, и обгоревшие трупы, и вопли тех, кто оплакивал своих родных и близких, живо напомнили Игнатьеву Китай во время нападения на него союзнических войск. Тогда он впервые узнал, что значит, полностью сгоревший город, и какой невыносимой болью наполняется душа, накрытая волной людского горя.

Повсюду плач, стенания и ужас.

В адрес городской администрации, не сумевшей наладить противопожарную службу и своевременную помощь пострадавшим, сыпались упрёки и проклятия.

Николай Павлович тотчас составил Русский комитет призрения, и всем пострадавшим стали раздавать пособия.

Из числа российских подданных погорело пятнадцать семейств. Почти всем им Игнатьев дал приют в посольском доме и в Буюк-Дере. Государь пожертвовал на погорелых Перы семь тысяч рублей по первому же письму Игнатьева. Незадолго до этого он учредил в Буюк-Дере женскую школу. Николай Павлович и Екатерина Леонидовна просили одну тысячу ежегодного пособия от царской фамилии. Императрица отказалась за неимением денег. МИД поспешил сообщить Игнатьеву отказ, но, когда Николай Павлович и Екатерина Леонидовна возобновили просьбу, адресовав её графу Адлербергу, министру двора, то дети императора дали от себя триста рублей, а сам Александр II — тысячу, что доставило училищу тысячу триста рублей обеспеченного дохода и превысило все ожидания.

Встретившись со своим соперником, французским послом Буре, Игнатьев с удивлением узнал, что того отзывают в Париж с дальнейшим переводом в Бельгию, где было намного спокойней. На его место, якобы, назначен Лагертьер — бывший журналист и клерикал.

Хрен редьки не слаще!

К слову сказать, в последний год своего пребывания в Константинополе Буре притих и сделался для Николая Павловича вполне удобным, опасаясь всякой инициативы.

«Пожалуй, променяем кукушку на ястреба!» — внутренне насопился Игнатьев.

Огорчало и добавляло хлопот ещё и то, что прежний состав миссии заметно расшатался.

Первый драгоман Богуславский, сменивший в своё время старшего Аргиропуло, был откровенно вреден по своему туркофильству, недостатку такта и невоздержанностью языка. К тому же совесть у него не совсем чистая. Да и вечно оставаться первым драгоманом ему было нельзя.

Второй секретарь посольства Сергей Карлович Мюльфельд, по своему неприятному характеру, не мог садиться в первые секретари. Игнатьев прекрасно понимал, что оба его подчинённых обжились в Константинополе и свили себе здесь гнездо. Но их личные удобства никак не сходились с потребностями службы. Короче, на всех не угодишь. Как не угодишь на Екатерину Дмитриевну, жену второго драгомана Тимофеева, старожила посольства. Сам муж — дурак, добрый, суетливый и ужасно бестолковый, но его супруга — бой-баба, в полном значении слова! Умная, грамотная, деятельная; само собою не без хитрости. Интриганка с крутым норовом, страстная и языкатая. Она окончательно отбила у мужа рассудок и желание что-либо делать. Если бы муж и жена могли поменяться ролями, то Тимофеевы давно попали бы в желаемую ими должность первого драгомана. Когда Екатерина Дмитриевна не ссорится, то очень приятная женщина. Оба они — вполне русские люди, добрые, верные, воцерковлённые; их дети играли вместе с Лёней и Марикой и с любопытством разглядывали их новорожденного братца, названного Павлом.

Николай Павлович делал для Тимофеева всё, что мог, но, зная его бесталанность, не мог удовлетворить честолюбие его жены, которая успела подружиться с Катей и Анной Матвеевной.

Чем больше делаешь добра человеку, чем больше оказываешь внимания и снисхождения к его негодности и бестолковости, тем больше претензий, самомнения и неблагодарности. Игнатьев немало потёрся между людьми со сложными характерами, поэтому не искал ничего другого в своих подчинённых, как мало-мальски добросовестного исполнения лежащих на них обязанностей. Жизнь приучила ожидать самой чёрной неблагодарности, самой гнусной клеветы, наветов и попрёков, но это нисколько не мешало ему идти неуклонно и доброжелательно по пути, указывающему ему понимание собственного долга и служебной пользы. Он всегда старался пособить кому мог, наградить и не обидеть, тем паче, что на всех не угодишь. Иными словами, тяжело приобретать опытность в людях… на чужбине, среди постоянных конфликтов и разнородных неприятностей. Наставлять, формировать людей куда труднее, нежели делать что-то самому. Николай Павлович и рад бы не вздыхать лишний раз, не хмуриться, как советовал ему в своих посланиях отец, но, если бы одни политические заботы осаждали его в Турции — можно бы примириться. А то судебная и административная часть, всякого рода дрязги и тому подобное, доезжают вконец. Дело какого-нибудь одесского купца, которого обжулили в Стамбуле при расчёте, стольких нервов стоит, что впору бросить всё к шутам собачьим и сбежать.

Но вместе с тем постоянное общение с людьми и преодоление трудностей полирует характер и даёт запас благоразумия.

Как человек добросовестный, многосторонний, привыкший разрешать массу вопросов и взваливать на свои плечи целую гору забот, Николай Павлович постоянно заботился о подготовке к будущему своих молодых сослуживцев, видя в них первых учеников собственной школы дипломатии.

— Имя, честь, репутация — дороже всякого, самого возвышенного места, — говорил он им нередко. — Лично я готов довольствоваться куском хлеба и в деревне капусту садить, лишь бы сохранить нравственную свою независимость. Я не удобств, а правды ищу в исполнении обязанностей.

Рассуждая о дипломатической службе, Игнатьев всегда подчёркивал, что сама по себе служба не цель, а средство быть полезным обществу, народу, государству.

— Прежде чем выходить на широкое поле самостоятельной деятельности, постарайтесь воспитать в себе чувство Родины, без которого не будет проку от ваших карьерных усилий. Всё пойдёт псу под хвост! Служа Отечеству, ни на какой вершинке власти нельзя пробыть долго без русского, н а р о д н о г о чутья. Качество это природное, от нас независящее. Угодливостью швабской его не приобретёшь. Шушара исчезнет в своё время, — говорил он уверенным тоном. — С нами Русский Бог и великое наше «авось»! Не замай!

При этом Игнатьев не считал себя лучше других, милых его сердцу «русаков», а, следовательно, и незаменимым.

«Жизнь прожить — не поле перейти», — вздыхал Игнатьев, ломая голову над тем, как лучше, безобиднее и правильней произвести обновление штата сотрудников. Он давно собирался переменить состав посольства, но, вместе с тем, ему никак не хотелось и навредить «канцеляристам», как в шутку называла его подчинённых Екатерина Леонидовна. Многое надо было подытожить и хорошо осмыслить. Первый секретарь Стааль и первый драгоман Ону — лучшие сотрудники посольства. Ону — добрый малый, но мнителен, восприимчив и впечатлителен донельзя. То, что ему сказано будет, дойдёт до ушей Жомини. Ону написал из Петербурга, что хочет быть назначенным на место Богуславского, старшего советника посольства. Прочитав его письмо, Николай Павлович нахмурился. Да, он собирался выгнать Богуславского, но не теперь, когда Ону стал родственником Жомини и снюхался со Стремоуховым. Нельзя похвалить его за это. Бросил в тяжёлое время, не предупредив. А всё из-за жены, племянницы барона Жомини. «Ох, эти барыни, кои всякого с пути собьют!», — вздыхал и сетовал Игнатьев. Он выхлопотал Михаилу Константиновичу отпуск с условием скорого возвращения, а тот теперь ставит условия. Странное дело: весьма редко встречал Николай Павлович людей с бескорыстным отношением к государственной службе. Всё больше по расчёту, а не по совести, не жалея «живота своего»! Люди, служащие по долгу, выводятся. Что будет дальше? Беда! Стааль — славный немец, хотя… не прочь иной раз свалить с больной головы на здоровую. Его можно отдать министерству, но в политической переписке он дока, незаменимый помощник. Правая рука Игнатьева. Тем более теперь, когда Николай Павлович был занят тайным устройством свидания государя и персидского шаха на Кавказе. Время трудное, минута важная. К устройству тайного свидания двух самодержцев Игнатьев подключил своего военного агента полковника Зелёного, который в свое время отвечал за добровольное переселение чеченцев в Турцию. Александр Семёнович был опытным в таких делах пособником. Когда он впервые появился в Константинополе, сменив полковника Франкини, турецкая контрразведка покрутилась вокруг него, как лиса вокруг петушиного чучела, принюхалась, чихнула, вдохнув едкий запах табака, и замела хвостом свои следы.

— Жаль, что царства польского не покорили, — сказал как-то полковник Зелёный, помянув недобрым словом поляка Березовского, неудачно покушавшегося на жизнь Александра II в Париже, когда Игнатьев заговорил с ним о росте революционных настроений в России. — Давно пора «с корнем вон» зло, посеянное Александром I.

Николай Павлович кивнул.

— Венценосному соименнику государя надо было сразу, подавляя польское восстание, смыть позорное пятно с царского имени, залечить добровольно раскрытую рану на русском, дотоле здоровом, теле.

Военный атташе сочувствующе улыбнулся.

— С такими мыслями Вы не годитесь в царские советники.

— Нет, не гожусь! — бодро ответил Игнатьев. — Со всеми вразрез пойду, ибо кривды не буду терпеть. Русского добра нигде и никому не уступлю. — Он помолчал и сцепил пальцы: — Неужели нам у Турции заимствовать порядок?

Задавшись этим нелёгким вопросом, Николай Павлович вспомнил многомудрого главу турецкого правительства, великого везира Аали-пашу в день примирения Греции с Портой, после подавления критского восстания, который не скрывал своей горделивой, самодовольной ухмылки.

— Не облизав пальцы за праздничным столом, разве поймёшь милость Аллаха?

Игнатьев, помнится, ответил.

— Облизывая пальцы, не угрызайте совести своей!

 

Глава XI

В начале июня, находясь в Константинополе проездом, Игнатьева посетил военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, проводивший реформу русской армии.

Они вместе позавтракали и прогулялись по Буюк-Дере, любуясь окрестными видами.

— У нас полный ералаш, — сказал огорчённо Дмитрий Алексеевич, шагая рядом с Николаем Павловичем. — Правительство само сознаёт, что последние перемещения наших дипломатов неудачны.

«Тем не менее, никто не помышляет о моём выводе отсюда», — мысленно посетовал Николай Павлович, собиравшийся отметить в августе очередную годовщину своего пребывания в Константинополе.

С Дмитрием Алексеевичем он был предельно откровенен, зная его как человека честного и не болтливого. А что касается его деловых качеств, то всем было известно, что Милютин мог ошибаться, увлекаться, но при этом оставаться умным, работящим, целеустремлённым. В своё время, именно ему, генералу Милютину, начальнику главного штаба кавказской армии под командованием князя Барятинского, русское правительство обязано долгожданным пленением Шамиля и успешным завершением войны. «Дмитрий Алексеевич умеет воевать, — с восторгом говорили о нём сослуживцы. — Зубами в глотку и через хребет! Истинный лев». Вот почему Игнатьев искренне считал, что на посту военного министра Милютин незаменим.

«Шушеру посадят на его место, хуже будет. Милютин человек русский».

Николай Павлович задумался, вздохнул и огорчённо произнёс:

— Зимой здесь был Григорий Иванович Бутаков, кронштадский — не чета покойному брату хивинцу. Судя по его словам, мы пока беспомощны, и порядку финансового у нас нет.

— Это так, — сказал Милютин. — Дефицит госбюджета изрядный, но трёхсоттысячное войско, хорошо обученное и вооружённое, мы уже хоть завтра можем выдвинуть на Запад.

Игнатьев нахмурился.

— Если в нынешнем году без польской смуты и кавказской войны, при всеобщем спокойствии и уменьшении армии не могли свести концы с концами, то, что же будет при малейшем нарушении правильного и мирного хода событий? Иной раз меня такое зло разбирает на наших финансистов, что сил нет никаких! Кажется, что сам бы лучше составил бюджет, несмотря на моё невежество в делах такого рода. — Он помолчал и добавил: — А «Русский Инвалид» хвастает, между тем, что армия вооружена на новый лад и будет готова к апрелю.

Дмитрий Алексеевич грустно усмехнулся.

— Что-что, а забегать наперед, выдавать желаемое за действительное, господа журналисты умеют. Реформы идут, но с трудом. Казна прижимиста донельзя.

— И это в то время, когда вот-вот разразится война! — с возмущением сказал Николай Павлович. — На днях я разговаривал с английским финансистом Редфильдом, здешним банкиром, человеком умным, ловким, как иной глава правительства. Он удивил меня знанием всех наших проблем и слабостей, особенностей нашей администрации и бюрократии, наших несметных богатств и непочатых возможностей. А в заключение беседы прямо заявил:

— Пока ваши финансы будут находиться в руках таких дедов, как барон Штиглиц, и зависеть от таких ослов, как Рейтерн и Грейг, то, поверьте мне, толку не будет. — При этом у него было такое выражение лица, с каким только к покойнику входить.

— А если финансы попадут в руки грамотного и энергического человека, — спросил его я, — что тогда?

— Положение будет исправлено в два года, а в пять вы сделаетесь одним из богатейших государств в Европе по бюджету, — ответил он мне без заминки.

— Редфильд еврей?

— Бе бо еврей, как говорил Нестор про греков.

Миновав загородный дом германского посла, они дошли до гостиницы Лаваля, находившейся на полпути к Константинополю, и повернули назад.

— Я настолько сдружился с султаном, что он посетил меня лично! — не без гордости за свой дипломатический успех продолжил разговор Николай Павлович. — С тех пор, как в Пере выстроен дворец российского посольства, впервые в него вступил турецкий повелитель. А это, смею Вас уверить, невероятный, беспримерный случай! Мои коллеги чуть не лопнули от зависти. Я имею в виду западных послов. С тех пор, как существует Турция, ничего подобного не было. Владыка османской империи, наместник Аллаха на земле, по чужим домам не ходит. Он принимает у себя!

— Это закон?

— Закон. Тем паче, он не должен входить в дом христианина.

— Не может снизойти?

— Не вправе.

— Вот ведь как, — удивился Милютин и взглянул так, словно видел собеседника впервые.

— Я закатил тогда роскошный бал, — ударился в воспоминания Игнатьев. — Приглашённых было больше тысячи. А трудность устройства таких вечеров состоит в том, что ни знающей прислуги, ни мастеровых у меня нет.

Был неплохой повар, француз, но он оказался масоном.

Дмитрий Алексеевич опешил.

— В хороших были вы руках! Ведь он же мог вас отравить.

— Прежде всего, султана, — уточнил Николай Павлович. — И тогда уж точно — война на всех фронтах.

— Вы повара уволили?

— В два счёта! — мотнул головой Николай Павлович, увлекаясь собственным рассказом. — Наша беда состоит ещё в том, что метрдотель у нас свой, но плохой. Мой камердинер Дмитрий. Опять же, лучшего здесь нет. У других — привозные. Зато музыка была чудесная. Я сам подобрал музыкантов из двух театральных оркестров, а обычного хора не взял. Экономия. Освещение — вдвое больше прежних лет. Лестницу убрали — шик и блеск, буфет самый отличный: фасонистый. Для курящих, в особенности для турок, были устроены две комнаты, в которых беспрестанно подавались трубки, сигары, папиросы и кофе а ля турке; прислуга в этих комнатах была одета по-турецки. В приёмных — дюжина лакеев. Все, как один, — в великолепных ливреях. Ещё лучше удался ужин. Ело и пило немилосердно шестьсот человек, столы ломились от закусок; всего было в избытке. Ужинали в двух местах одновременно: сидя — в бильярдной зале, откуда бильярд был вынесен, и стоя — за нескончаемо длинным столом в галерее, убранной в виде зимнего сада, с китайским освещением. Эффект был огромный. В городе только и разговора, что об этом празднестве в русском дворце. Сравнивают с каким-то давним праздником, данным бароном Строгановым, и говорят, не мне, конечно, что с тех пор ничего подобного не было. Одним словом, пыли напустил я много.

— Задали «фуку», как говорит ваш батюшка?

— Задал! — со смехом подтвердил Игнатьев и заговорил о существенной разнице между представительством генерал-губернатора и посланника.

— И в чём же она состоит? — склонил голову Милютин.

Николай Павлович не стал тянуть с ответом.

— Разница та, что своим не следовало бы пыль в глаза пускать, тогда как дипломация на Востоке без пыли большой и густой — просто немыслима. Генерал-губернатор один в своём роде, его местопребывание в городе, и ему не с кем из-за чести мундира и парадной славы конкурировать. Посланник же, в глазах восточного народа и западных коллег, обязан не пожалеть ни сил, ни средств, ни единой полушки из данного ему казённого содержания, чтобы не уронить внешнего блеска своего представительства. Для генерал-губернатора блеск — есть дело личного тщеславия, а для посланника — народной гордости. Можно, если угодно, продолжать эту параллель до бесконечности. — Он весело блеснул зубами: — главное, Абдул-Азис в восторге. Мне донесли, что он собрал членов правительства и громогласно заявил, что я истинный его благоприятель и говорю ему одну лишь правду.

— И в чём же она состоит? — поинтересовался Дмитрий Алексеевич. — Мне, право слово, любопытно.

— Я говорю, что надо жить своим умом, быть у себя хозяином. Хватит слушать западных дельцов, морочащих голову Турции. Шила в мешке не утаишь. А на вечере я обратился к нему и сказал: «Ваше величество, я себе никогда не позволю, как другие посланники, настаивать на избрании такого-то и другого лица в верховные везиры или же министры. Падишах должен сам распределять должности в правительстве по своему усмотрению».

— Такая речь не может не понравиться, — заметил военный министр.

— Я на это и рассчитывал, — проговорил Игнатьев. — Но самое смешное состоит в том, что германский и австрийский послы выражали мне признательность за то, что я утёр нос и французам, и британцам.

— Если я вас верно понял, дать хороший бал всё равно, что выиграть сражение, — после краткого раздумья отозвался военный министр.

— В определённом смысле, да, — кивнул Николай Павлович, радуясь тому, что Дмитрий Алексеевич понял его верно. — Я с умыслом отложил свой бал на пять дней позже французского и задавил его пышностью. Дополнительная трудность состояла в том, что при моих многосторонних занятиях, определённых службой, нелегко было мне обо всём позаботиться своевременно, да ещё пробегать по комнатам дня два кряду, простоять на бале с девяти часов вечера (приезжают так рано одни турки) до пяти тридцати утра, когда танцы закончились. После ужина дамы выбирали меня и падишаха в котильон. Абдул-Азис позже признавался, что дамы затанцевали его до издыхания. Катя моя была хозяйкой бала. Какой-то бедуин (из гвардии султана) глаз с неё не спускал, так что труда стоило его отогнать и урезонить. Падишах привёл на бал всех своих приближённых и выборных телохранителей в оригинальных народных костюмах, среди которых выделялся красавец черкес по имени Хасан, молочный брат третьей жены Абдул-Азиса. Князь Церетелев, наводивший о нём справки, сообщил, что брат султанши крайне вспыльчив, драчлив и скандален, но предан падишаху, как собака. Я думаю, что Абдул-Азис ценит это и не зря держит его в своей свите. — Николай Павлович минуты две шёл молча, затем вернулся к своему рассказу. — Не прошло и пяти дней, как в здешних журналах появились хвалебные статьи в пользу русского посольства и генеральши Игнатьевой. Жена была сконфужена и покраснела сильно, когда прочла статью. Она уже привыкла, что газеты врут и часто измышляют вздор. Ей обидно за меня, а мне смешно становится при мысли, до какой степени можно эксплуатировать имя: сделали из меня, — человека смирного, тихого, жаждущего сажать свекловицу в Киевской губернии, — какого-то людоеда, шовиниста до мозга костей, и никого теперь не разуверить! Какой журнал, еженедельник ни открой, везде, считай, одно и то же: генерал Игнатьев! Генерал Игнатьев! Видно, солоно я им пришёлся. Другое дело, что, будучи честным слугою Отечеству, а не наёмником и проходимцем, я не скрою йоты из того, что вижу и чувствую по делам, мне порученным. Мои отчёты — моя исповедь. И, видит Бог, в Болгарском церковном вопросе я сделал всё человечески-возможное, чтобы сохранить Православие и решить дело мирно. Авось, когда-нибудь труды мои будут оценены и не пропадут даром, — он отмахнулся от какой-то мошки, мелькавшей у него перед глазами, и вздохнул. — Сказать по совести, балы мне надоели. Когда много слуг и гостей в доме, хозяева остаются внакладе: голова кругом идёт. Катя моя говорит, что мудрено, чтобы голова не закружилась, когда видишь, что играешь роль, — в малом, конечно, виде, — каких-то коронованных особ. Одно несомненно, что наш брат никогда в своём Отечестве таким почётом, вниманием и общим решпектом пользоваться не будет, как мы теперь здесь. Хотя меня, сказать по чести, с Китая и Сибири ничем не удивишь. В субботу мы присутствовали на бал-маскараде, данном под моим покровительством, в пользу православного квартала, сильно пострадавшего от холеры и пожаров. Сборы были в три раза больше, чем в прежние годы. Бал проходил во французском театре. Масок было множество, и жена сначала пугалась, но потом сама попросила меня свести вниз, в толпу. Когда мы прибыли в театр, нас встречали триумфальным маршем. Все расступились, а мы — я держал Катю под руку — раскланивались в обе стороны. Но это так, — шевельнул пальцами Игнатьев, — суета сует и всяческая суета.

Он уже не стал говорить о том, как ему осточертели эти турецкие паши, министры и коллеги дипломаты, а ещё, конечно, соглядатаи, шпионы и доносчики! Они кругом, они повсюду с ним, они его неотрываемая тень. От этого свихнуться можно!

Они шли по берегу Босфора в сторону видневшегося вдалеке мыса. Солнечный свет невольно заставлял щурить глаза.

— Вам совершенно необходимо побывать в Петербурге, — выслушав его, посоветовал Милютин. — Приятели из МИДа сообщили мне, что Стремоухов будто бы подкапывается всячески, желая заместить Вас здесь, в Константинополе.

— Да пусть себе! — сказал Николай Павлович. — Если я стану тратить силы и здоровье на бесполезную борьбу с внутренними интригами, то через несколько лет уже никуда не буду годиться. При всём сознании моего ничтожества, я твёрдо убеждён, что, когда на Руси понадобятся люди, а не пешки, настанет мой черёд. А что касается Стремоухова, так он, бедняга, спит и видит, чтоб поймать меня впросак. Но я пока что обхожу его ловушки.

— Жаль, если ему это удастся.

— Бог не попустит, свинья не съест. Против своих убеждений я никогда не действовал и действовать не буду. Я могу ошибаться, обстоятельства могут изменить мой образ мыслей, но теперь менять здесь ту политику, которой я следовал, считаю вредным для России. Исходя из этого, я не узнаю князя Горчакова. В министерстве иностранных дел не видят приближающуюся опасность, а именно: нападения Германии на нас. Слупив с Франции огромнейшую контрибуцию, она прикопит двести или триста миллионов талеров и подготовится к войне.

— А в правительстве, — с досадой сказал Дмитрий Алексеевич, — палец о палец не бьют, чтобы усилить армию и предотвратить беду.

— Хотел бы я узнать, чем головы у них забиты?

— Да всё тем же: личной выгодой.

— Совестно уйти в минуту опасности, а я сейчас чувствую поползновение проситься вон из Константинополя. Заниматься водотолчением, когда чувствуешь, что можешь сделать многое, но что связан по рукам и ногам, неся ответственность за тупоумие других — неимоверно тяжело и часто не по силам, — с горячностью проговорил Игнатьев. — Делайте со мною, что хотите, но я вижу, нутром чую: измена вкралась в царский двор, в самоё сердцевину управления державой! Мне постоянно кажется, что кое-кто в правительстве умышленно ведёт нас к позору и гибели. Одно меня выносит и поддерживает: убеждение в помощи Божьей, в удали русской и в будущности русского народа. Чтобы враги наши ни затевали, а на нашей улице будет праздник. Кстати, мы и на Босфоре не теряем случая подражать отечественным демонстрациям в честь дружбы России с Америкой. Корвет под звёздно-полосатым флагом прибыл в Дарданеллы дней пять тому назад и был оставлен в карантине. Мой здешний приятель Джордж Генри Бокер, министр-резидент Соединённых Штатов, попросил меня о помощи, и я помог ему провести корабль в Константинополь. За это он пообещал, что команда корвета и всё американское посольство примут участие в праздновании нами тридцатого августа дня тезоименитства государя императора. На следующий день я дал обед в честь Бокера и моряков. Погода стояла хорошая, мы развернули большую палатку и смогли принять в Буюк-Дере сто двадцать человек. Вечером был фейерверк, оркестр играл русскую музыку.

— Отлично! — промолвил Милютин. — Вы вновь дали понять своим коллегам, кто правит бал в Константинополе.

— Турки, англичане и французы были просто взбешены, — Игнатьев скромно улыбнулся. — А коли так, то не видать мне Петербурга, как своих ушей.

— Босфор не отпускает?

— Много дел. Да и нарочно могут не пустить. Интриги против нас в полном ходу. Румыны, поляки враждуют открыто. Австрийские газеты поливают меня грязью. Я уже задал головомойку нашим консулам за то, что за евреев и армян без толку вступаются: за их писак — без совести и чести! — поднимают голос.

— Непорядок, — повёл головой Дмитрий Алексеевич и обратился с вопросом. — Петербургские армяне утверждают, что их католикос превыше всех восточных патриархов, а уж тем более митрополитов и архиереев. Это вздор? Или на самом деле так?

— Конечно, вздор! — сказал Николай Павлович. — Церковь армянская древняя, да. С этим никто не спорит. Но первенство не у неё — у православных греков, римлян и антиохийцев. Так что, пусть они других на свой аршин не меряют.

— А что за статья была в «Голосе», ругающая Вас за «притеснение армян»? — вновь полюбопытствовал Милютин.

Игнатьев криво усмехнулся.

— Статья в «Голосе» мне хорошо известна. Мною преследовались поляки, перевозчики фальшивых ассигнаций, евреи, вывозящие молодых девушек в Константинополь, и подозрительные личности, пробирающиеся в Россию и в особенности в Закавказье. Мне донесли, что автор статьи — один из певчих миссии, сын бывшего Пажеского священника. Этот хлюст уже замечен был в Петербургских студенческих бучах. Я действительно предал суду редактора одной из армянских газет, постоянно поносившего действия русского правительства и осмелившегося утверждать, что по приказанию Николая I и ныне царствующего Государя различные духовные лица армянского вероисповедания и два католикоса, якобы, были отравлены. Чушь несусветная!

— Надо же, свинство какое! — возмутился военный министр.

-Таким людям от меня спуска не будет! — гневно произнёс Николай Павлович. — Кто затронет честь России, пусть пеняет на себя.

Милютин хмыкнул и покачал головой.

— Что происходит с армянами? Они что здесь, белены объелись? Ведь если завтра их возьмутся резать турки, куда они наладятся?

— В Россию! — ответил Игнатьев, — Правда, там их уже больше, чем татар в Москве, — он замолчал, но вскоре вновь заговорил. — В газетах Вы скоро прочтёте рассказ о спасении мною бедной черкесской девушки, принявшей православие, и запроданной было в султанский гарем. Я чуть с Абдул-Азисом не поссорился, но вырвал несчастную из когтей чёрных евнухов, освободив заодно из тюрьмы нескольких христиан, посаженных нарочно, для острастки. А теперь мне предстоит борьба с посланником английской королевы, небезызвестным Генри Эллиотом.

— Опасный противник? — поинтересовался военный министр.

— Маститый. Мне от него придётся плохо, но мысль о предстоящей схватке почти улыбается мне. Задор берёт и кровь играет. Всё равно, что на кулачный бой выходить!

— Мне близко это настроение, — признался Дмитрий Алексеевич, улыбнувшись краем губ.

Игнатьев подкрутил усы.

— Чем больше препятствий, тем яростней задор. Я как боевой конь — на огонь так и пру. Любо становится, когда дело кипит и предстоит борьба.

— Видно, не совсем ещё заездили, — с улыбкой подмигнул Милютин.

— Не совсем, — согласился с ним Николай Павлович. — Поборемся, посмотрим, чья возьмёт. Лишь бы в Петербурге не дурили, не бряцали оружием, а я дело до войны не доведу. В последней депеше моей я прямо заявил, что нам никогда не следует воевать с Турцией и что можно без этого достичь желанной цели.

— Каким образом?

— Я заявил целую программу действий. Государь одобрил, но средств пока не отпускают.

— Война нам не нужна, ни на вот столько, — показал краешек мизинца Дмитрий Алексеевич. — Реформа армии и так идёт с трудом. А я желаю, чтоб она прошла успешно.

— Мне ли этого не знать, — сказал Игнатьев. — Прежде мы что-то, да значили, нас боялись, деньги у нас были и главное, мы сами верили в силу России. А теперь, кажется, я один в МИДе остался непоколебим в этом убеждении. И это при всём том, что задача нашей дипломации и состоит в том, чтобы последовательно и энергически преследовать поставленную цель, стараясь достигнуть её без отечественных потрясений, но опираясь на устойчивость России. Если же МИД существует для того, чтобы в центре дремали и себя подхваливали, и в околичностях воду толкли — то лучше закрыть лавочку и положиться на Промысел Божий!

Какое-то время он шёл молча, заложив руки за спину и глядя, исключительно, под ноги.

— Больно сознавать, но в верхах никак не реагируют на беспечность управления нашей политикой. Единство, разумность и последовательность в деятельности министерств легко водворить при твёрдой воле свыше. Но ничего подобного пока в России нет. В итоге я здесь нахожусь не между двух, как то порой бывает, а между четырёх огней. В общем, дел невпроворот. Более, чем когда-либо. Если бы не мой помощник Стааль, то совсем карачун с громадной перепиской. Тёща моя, Анна Матвеевна, в ужас приходит оттого, что целый день напролёт занимаюсь, и что у меня нет ни минуты, чтобы побыть с семьёй и отдохнуть. Ей ранее не доводилось видеть людей, обречённых на труд, подобно как мы с вами. — Милютин понимающе кивнул и поблагодарил взглядом. — Втянулись, как почтовые лошади! Но подчас чувствую усталость, особенно в те дни, когда дело не клеится.

Военный министр вздохнул.

— Честно сказать, я сам такой; а вывезет кривая — готов петь.

Радуясь доверительному тону разговора и полнейшему взаимопониманию, Игнатьев с огорчением сказал: — Я здесь похож на солдата у бреши. Рассчитываешь на поддержку товарищей, а они раздают подзатыльники. И при этом велят сидеть смирно! А начни я исполнять, что мне твердят, сейчас же заплюют и в грязь затопчут. Каждую минуту приходится своих остерегаться. Из всех посланников наших вижу, что один Бруннов отдаёт мне справедливость, сознаёт трудность моего положения и, можно сказать, исключительность.

Вот в какое положение ставят меня добрые люди, решающие за Отечество. Губят совершенно значение России на Востоке, выдвигают Францию вперёд. Чего они хотят, о чём думают, к чему стремятся? Непонятно. Горько сознавать наше будущее здесь унижение.

Дмитрий Алексеевич сочувственно вздохнул.

— Утомились?

— Умотался. Хочу отдохнуть, подзаняться хозяйством, пожить с родителями и приготовиться к новым трудам, которых, чувствую, немало выпадет на мою долю в скором будущем. Почва шатается, а крепких людей мало. — Слово «крепких» он выделил голосом. — Черняеву Ташкентскому было бы со мной служить.

— Он Вам писал?

— Писал, — кивнул Николай Павлович. — Просит взять его к себе.

— Военным атташе? — предположил Милютин.

— Он и сам толком не знает. Хочет в Черногорию.

— Вояка, — с ноткой лёгкой неприязни отозвался о своём строптивом генерале Дмитрий Алексеевич. — Мне кажется, ни с кем он не поладит: сильно предприимчив.

— Что есть, то есть, — с улыбкой произнёс Игнатьев. — Но я таких люблю, а тряпок — не терплю. С ним вдвоём, без спору, мы и в Индию зашли бы. Как волка ни корми, он всё в лес смотрит; так и я. Мечтаю в степь сбежать, живое дело делать. Всё хочется предпринять и за всё разом взяться. Такая, видимо, натура. А тут ещё великий князь Михаил Николаевич доставляет мне хлопот и неприятностей. Всё валит на меня, а помощи не жди.

— У них в Закавказье неладно, — заметил военный министр. Поляки и местные взяточники довели народ до крайности. Грабят казну безнаказанно и мутят всех против нас.

— Мне об этом доносил Франкини, занявший пост начальника штаба в Тифлисе, — сказал Николай Павлович. — Как этого не видят в Петербурге? Теперь опять высылают пятьдесят тысяч абхазцев, с которыми не могут справиться и которых сами удержали, отказав туркам в своё время. О-хо-хо! — произнёс он с явным огорчением, — даровитых людей в России много, способностей у них более, нежели у всех других народов вместе взятых, но устойчивости, постоянства мало. — Он помолчал и вновь заговорил. Обдуманно, исповедально, смело: — Хотелось бы мне образовать шайку крепких людей, пока время ещё есть, и стать клином, чтобы, хотя несколько направить поток, уносящий нас неизвестно куда. Не дать ему размыть основы государства. Все мои тайные агенты утверждают, что после неудачного покушения на жизнь государя в Париже, у нас затевается что-то недоброе и что до весны ещё произойдут такие события, которые ослабят нас, и совершенно отвлекут от Востока. Боже, храни царя! — с жаром воскликнул Игнатьев, и они оба осенили себя крестным знамением. — Сердце замирает при мысли о беспрестанных кознях, нам грозящих.

 

Глава XII

Вернувшись в дом, они заговорили о разведке. К ним присоединился военный атташе посольства полковник Александр Семёнович Зелёный, который был занят составлением полного и подробного описания турецкой армии, дислокации частей, складов и арсеналов. Собранные им сведения должны были ответить на главный вопрос Генерального штаба: что можно ожидать от турок в военное время? Каким образом повлияла на её мобильность и боеспособность прусская система всеобщей воинской повинности, принятая Портой за образец с лёгкой руки Мольтке, бывшего здесь инструктором?

Чтение этого труда, предоставленного Николаю Павловичу на предварительный просмотр, привело его в раздумье: что как в ведомстве Милютина впадут в ту же ошибку, которую сделали турки? Вводя у себя лагидьер — институт резервистов (редиф), они приспособили систему 1814 года, негодность которой была признана германским императором Вильгельмом I и радикально изменена в последнее десятилетие.

Полное развитие новая система Пруссии получила в ходе ведения немцами двух победоносных войн, обогатив их колоссальным опытом. Суть новой военной системы заключалась в том, что действующая армия увеличивалась втрое, не теряя своих боевых качеств и не перепутываясь с резервными войсками. Первая система Пруссии была чисто оборонительная и не годилась для войны наступательной. Ныне же состав и ориентация германской армии были применены к потребности нового времени. По мысли Бисмарка, всегда восторгавшей Игнатьева, даже консерватизм должен облекаться в форму, свойственную времени, а для своей защиты необходимо использовать совсем иные средства, нежели прежде. Иначе нельзя восстановить равновесие и «красненькие» будут постоянно брать верх над «беленькими».

Турки не уловили разницу.

«Нельзя наливать молодое вино в ветхие мехи, — вспомнил Николай Павлович евангельское выражение. — И мехи лопнут, и вино прольётся».

Изучив в своё время отчётную записку своего военного агента, он поделился с ним своими мыслями.

— При столь резком изменении баланса сил в Европе, мы должны признать, что немцы правы: лучшая защита — нападение. Семнадцать лет ожидать реконструкции нашей военной машины при нынешней политической обстановке, когда сербам хочется подраться, а Германия стремится на Восток, — непозволительная роскошь! Они что там себе думают в правительстве? У нас всё будет ломаться, а Европа будет сидеть смирно? Как бы не так! — с жаром произнёс Игнатьев. — Европа не даст нам времени создать военное могущество и выставить двухмиллионное войско! Это ведь не в бирюльки играть! — он сердито усмехнулся и откинулся на спинку кресла. — Где же слыхано, чтобы человек, ссорящийся со своим соседом или просто имеющий с ним старые счёты, грозил пальцем и говорил: «Вот ужо я Вас достану, проучу, дайте мне лишь с силами собраться, годиков семнадцать прожить мирно; детки и внуки мои подрастут, я их выучу на палках драться и уже тогда приду Вас бить». Очевидно, что не сегодня — завтра соседи нападут, чтобы ослабить, разорить, не дать ему собраться с силами и навсегда отбить охоту с ними тягаться.

— Ну да, — кивнул Александр Семёнович, — только ленивый не пойдёт нас колотить. Все захотят воспользоваться нашим временным бессилием.

— Нас попытаются связать по рукам и ногам, будто колосса, обкорнать, иначе им всем крышка! — с беспощадным пониманием политики Европы и того, что творится в российских верхах, воскликнул Николай Павлович. Он встал из-за стола, который весь был изрисован малолетними детьми (по большей части Лёней), и принялся ходить по кабинету, жестом показав полковнику, что тот может сидеть. — И это наши либералы понимают лучше наших реформаторов. Военная реформа, затеянная ныне, больно отзовётся на всех грядущих поколениях русских.

— Каким образом? — не понял грозного пророчества военный атташе.

Игнатьев повернулся в его сторону.

— Она повлияет на будущность старой России не меньше — скорее больше, — нежели крестьянская реформа. Вся беда в том, что армия демократизируется!! — проговорил Николай Павлович срывающимся от волнения голосом — Простите. Как только доходит до общественных и государственных дел, так и загораюсь. Либералы берут нас за горло. Теперь от правильной постановки вопроса зависит полезное или опасное развитие получит вся система управления войсками, и, боюсь, гражданским обществом. Не забуду практического заключения принца Фридриха Карла, бывшего здесь в прошлом году и говорившего со мной. Он прямо заявил, что система военной повинности в Пруссии принята и развилась под гнётом народных несчастий и общего патриотического возбуждения. Поэтому она и удалась, — сказал Николай Павлович. — Исключение не допускалось, и общество сплотилось в одно целое. Я уже не говорю о том, что германской разведке есть на кого опереться, вербуя агентуру из тех немцев, которым так и не довелось разбогатеть в России, хотя практичных земляков, сумевших сколотить огромные состояния, было великое множество. А может, потому и не разбогатели, что свой брат подмётки резал на ходу, покуда русский люд щи лаптем хлебал, да лоб крестил, заслышав гром. Немцы всегда чувствовали себя в Санкт-Петербурге лучше, чем иной хозяин в своей лавке.

— Всю жизнь Европа грабила Россию, а в благодарность плевала ей в лицо, — полковник Зелёный нахмурился и, упёршись руками в колени, долго смотрел в пол.

Когда речь заходила о действиях той или иной разведки, чаще всего австрийской, не было для неё облика более подходящего, чем облик господской прислуги, подлой, вёрткой и распутной, жадно припадающей к замочной скважине, чтоб насладиться упоительной постельной сценой своей ветреной хозяйки, принимающей в своём пышном будуаре очередного любовника.

Научившись у своей соседки Австрии подсматривать, выслеживать и собирать грязные слухи, Блистательная Порта так же старалась контролировать каждый шаг иностранных послов, словно её отношения с любым из них определялся брачным контрактом, согласно которому она имела право лишить его жизни, представив доказательство супружеской измены. И чтобы заполучить это свидетельство, она придумывала заковыристые провокации, устраивала хитроумные ловушки, ставила капканы. Она испытывала от своих действий неизъяснимо сладостное чувство, схожее с тем, какое должна испытывать мстящая за свою поруганную честь женщина, уверенная в своей неотразимой красоте и привыкшая властвовать над теми, кто, хотя бы час, провёл в её объятиях.

И вот теперь, когда появилась возможность обсудить данные русской разведки с военным министром, Игнатьев велел своему атташе зачитать краткий отчёт по составлению карты европейской части Турции, окончательная редакция которой была возложена на генерал-майора Фоша. Стратегические задачи перед нашими агентами ставил генерал-майор Генерального штаба Николай Николаевич Обручев, втайне разработавший план вероятной войны России с Турцией. Для непосредственного руководства группой топографов и геодезистов (сплошь полковников Генштаба) из Тифлиса в Константинополь прибыл полковник Зелёный, прикомандированный к российскому посольству. Позаботившись о «ширме», Николай Павлович увлёк турецкое правительство совместным проектом измерения градусной дуги меридиана — от Измаила до острова Кандии. Туркам идея понравилась. В скором времени в Константинополь прибыли капитан Н.Д. Артамонов и штаб-ротмистр Г.И. Бобриков. С разрешения Игнатьева к ним присоединились поручик Д.А. Скалон, состоявший при посольстве, и штаб-капитан Корпуса военных топографов Быков. Но, если топограф Быков день-деньской был занят съёмкой местности, дрожал от холода и угорал от зноя, обдирал локти, ссаживал колени, то капитан Артамонов был занят другим делом. Он пересёк много границ, сменил немало прозвищ, имён и паспортов, потратил уйму денег, как фальшивых, так и настоящих, пил болгарское вино, судачил с сербами в пиварнях, ловил с черногорцами рыбу и плёл агентурную сеть.

В Генеральном штабе не успевали расшифровывать его секретные депеши.

— В идеале, — сказал Николай Павлович своим секретарям на следующий день, когда Милютин с дочерью уехали, — в любой группе иностранных дипломатов числом больше трёх, должен быть наш человек.

— Они наверно тоже об этом мечтают, — заметил Александр Иванович Нелидов, новый сотрудник посольства.

— Но мы-то с Вами не мечтаем, мы делаем, — откликнулся Игнатьев.

После отъезда Милютина началась шпионская страда. Несколько резидентур сошлись в жестокой схватке. Что российская, что австрийская, что британская разведки не давали друг другу покоя, но прежде — своим собственным агентам: их легко было узнать в толпе по воспалённым от бессонницы глазам.

Как говорят домохозяйки, любая большая стирка начинается с носового платка.

Младший советник посольства Александр Семёнович Зелёный, так же, как и его предшественник, полковник Франкини, замечательно справлялся со своей нелёгкой ролью руководителя русской военной разведки в Константинополе. Вражеской агентуре и в голову не могло прийти, кто напрямую входил ему в подчинение, а кто работал по вербовке, как тогда говорили «на барина». Для каждого он находил свой род прикрытия, сам сочинял легенды, грамотно маскировал, оберегал свою «артель» от вредной и назойливой опеки конкурентов. Ему же удалось обнаружить ваххабитское подполье в еврейском квартале Стамбула и внедрить в него своего человека. По имевшимся у него сведениям, главарь ваххабитов был тесно связан с Мидхат-пашой и вынашивал планы убийства Абдул-Азиса, о чём Игнатьев сразу же предупредил султана.

— Эту секту надо обезвредить.

— Вы не знаете ислама, — самонадеянно ответил тот. — Все мусульмане у Аллаха вот где, — он крепко сжал пальцы и показал кулак. — Значит и я, помазанник его, могу передавить их всех, словно клопов. — Он беспощадно осклабился и постучал ребром руки по напряжённо-раскрытой ладони, точно собирался сделать отбивную из любого, кто посмеет дерзко возражать ему. — Стоит мне показать мои чётки, и возмутители спокойствия сами положат свои головы на плаху.

— Дай-то Бог, — сказал Николай Павлович, думая о том, что он вполне способен повлиять на политическую обстановку в Порте, да только не имеет на то права. Чтобы вспыхнул стог соломы, хватит одной искры, но пожар международного конфликта ему был не нужен. Достаточно того, что он, посланник русского царя, имеет редкую возможность по-дружески общаться с падишахом. — А что касается смутьянов «младотурков», — продолжил он, слегка помедлив, — то в их адрес из моих уст, ваше величество, вы всегда услышите одно лишь порицание за их безумную страсть к разрушению. Действия этих людей порождены звериной злобой. Мидхат-паша и его крикуны с Ат-мейдана громко заявляют о лишении вас законной абсолютной власти, что, конечно же, преступно и недопустимо.

Абдул-Азис поморщился.

— Они наслушались британцев и французов, вот и кричат теперь о конституции.

— Они вопят о своём праве жить в республике по одной-единственной причине: это делает их в собственных глазах людьми высокой нравственности, едва ли не святыми, которым можно проливать чужую кровь, как проливают пьяное вино, — решительно сказал Игнатьев. — Я вообще считаю, что там, где помнят о своих правах, забывают про свои обязанности.

Владыка турок слушал его с крайним интересом. Он хорошо помнил слова премьер-министра Франции Гамбетты, в которой той сказал буквально следующее: «Игнатьев представляется человеком будущего в России. Я его считаю самым проницательным и самым активным политиком нашего времени». Характеристика не просто лестная, она исчерпывающая. Может, поэтому Абдул-Азис заговорил с Игнатьевым о кознях европейцев.

— Англия, Австрия и даже итальянцы подбивают меня послать свою эскадру жечь Николаев, где Россия обустраивает порт, но моё сердце их не слышит. Я ни за что на это не пойду. Будь у меня даже три миллиона солдат, то и тогда я не предпринял бы войны с Россией. — Он говорил важные вещи, как бы прислушиваясь к себе после долгих колебаний и мучительных раздумий, избегая характерных для восточных деспотов напыщенно-витиеватых фраз. — Я не против того, чтобы русский флот находился в Чёрном море.

— Оно у нас общее, — счёл нужным заметить Игнатьев, радуясь тому, что зёрнышко его миротворческой идеи пустило крепкий корешок в сознании восточного тирана, вспыльчивого до трясучки, до нервного срыва .

— Общее, — кивнул Абдул-Азис без видимых усилий над собой. — Лишь бы ваш флот не поддерживал врагов моей страны.

Николай Павлович тотчас телеграфировал об этом Горчакову.

После разговора с падишахом Николай Павлович посоветовал великому везиру (садразаму) Махмуду Недиму-паше создать особое подразделение, которое в корне пресекало бы возможность дворцового переворота и покушения на жизнь Абдул-Азиса.

— Члены этого подразделения должны внедриться во все слои, во все ячейки общества, не оставив ни одну группу вольномыслящих людей, будь это софты или улемы, без своей решительной опеки. — Слово «решительной» он выделил голосом.

Махмуд Недим-паша прижал руку к груди, пообещав прислушаться к совету. И в тот момент, когда он произнёс: «Да наградит Вас Аллах за Вашу мудрость и доброе сердце», береговые пушки жахнули из всех своих стволов.

Это — ради пятницы! — подвыпившие канониры принялись палить из пушек почём зря; хорошо, что не ядрами, а холостыми зарядами.

Русский посол и великий везир обменялись понимающими взглядами.

Вернувшись домой, Игнатьев заглянул в детскую. Малыши играли в коршуна.

— Папа! Папа! — закричала Маша, — выручай!

Павлик был за коршуна, а Коля защищал сестёр.

Игнатьев живо опустился на колени, широко расставил руки и безоглядно включился в игру.

Какой был шум, и гам, и визг! — восторг полнейший!

 

Глава XIII

Время летело быстро, несмотря на однообразие жизни и монотонность времяпрепровождения.

Детей порадовал февральский снег, поскольку весь январь светило солнце. Малышня скакала и лепила с Дмитрием снеговиков. Затем в течение трёх дней пуржило так, будто Стамбул превратился в Иркутск. Улицы занесло снегом, и они сделались непроходимыми. Сообщение между кварталами прервалось. Отдавая визиты коллегам, Игнатьев раза два окунулся в сугробы. В посольском дворе и в саду снега навалило под два метра. Вечер у военного министра, обед у великого везира были отменены: кучера отказывались ехать, опасаясь опрокинуть экипажи:

— Ни за какие деньги!

Конюх Иван, добровольно подменявший лежавшего в простуде дворника, расчищал посольский двор, сгребал и отбрасывал снег, густо валивший всю ночь. Он набирал на совок столько, что черенок слабо попискивал, и, оторвав лопату от земли, долго раздумывал, куда бы направить швырок — на клумбу или же под стену. Его скулы были обожжены ветром и напоминали своей тёмной краснотой цветочные горшки в зимнем саду посольства.

Чёрные дрозды поклёвывали схваченный морозцем виноград, не подпуская к пиршеству синиц и воробьёв, обычно более проворных в таком деле.

Как только снег растаял — солнце в гору, зима на уход! — Николай Павлович приступил к устройству Русского госпиталя, поручив его заботам посольских дам под председательством Екатерины Леонидовны, а поздно ночью начался пожар. В фотолаборатории посольства, расположенной близ деревянного флигеля, в котором проживало семейство Нелидовых, настолько сильно раскалили печи, что междомовая перегородка вспыхнула. К счастью, в это время в доме находились три русских матроса. Николай Павлович тотчас направил их на помощь Дмитрию, который взобрался на крышу и заваливал оставшимся там снегом кухню фотографа. Пожарная помпа добавила воды, и занявшийся было огонь, довольно быстро потушили. В дело пустили топоры и обрубили остатки горевшей пристройки, у которой кровля тотчас провалилась.

Директор страховой компании пришёл благодарить Игнатьева за распорядительность и энергичность.

— Чему я только здесь не научился! — сказал ему Николай Павлович. — Даже пожарному делу.

Приехавший из турецкого адмиралтейства полковник Зелёный сообщил новость: с кровли французского посольства сорвалась огромная сосулька и насмерть убила старика-мацонщика, чьими услугами в Пере пользовались многие жители.

После двух-трёх тёплых дней опять повалил снег, но почту доставили вовремя. Отец писал, что в МИДе лада нет. Узнав от государя о его намерении перевести Игнатьева в Лондон, Горчаков поджал губы, а своим подхалимам сказал, что пока он жив, этого не будет: «Ни за что!»

Игнатьев был расстроен, лёг довольно поздно и не успел закрыть глаза — тревога! Снова начался пожар. На этот раз поджог был явный. В двух шагах от посольского дома горела пустая торговая лавка. Позже выяснилось, что застрахована она была на девятьсот лир.

Квартиры и посольство отстояли.

Ровно через две недели, двадцать первого марта, в воскресенье заложили Русский госпиталь, чтоб лишний раз не обращаться к англичанам или же французам. Заложили и церковь св. Николая при нём.

Церемония прошла отлично. На месте работ наши матросы разбили палатку, в которой архимандрит Смарагд освятил воду и камни. Чиновники посольства вместе с морскими офицерами яхты «Ливадия», идущей в Голландию за государем и бросившей якорь на рейде Царьграда, составили церковный хор и пели лучше всяких певчих.

Вот что значит истинная радость, благостная слитность душ и голосов, пронизанных глубокой православной верой!

Тогда же Николай Павлович получил мидовское предписание соблюдать величайшую осторожность и не вмешиваться в ссору между Черногорией и Турцией. Но Игнатьев всё-таки вмешался.

— Если бы я вовремя всё не уладил, да следовал бы горчаковским указаниям, мы уже не знали бы куда деваться, — приучал старшего советника Нелидова к своей разумно-независимой политике Николай Павлович. — Так как борьба между турками и черногорцами, в союзе последних с албанцами и сербами, была бы неизбежна. А война здесь не нужна ни в коей мере. В итоге, и Абдул-Азис, и черногорский князь Николай от всей души благодарили меня за столь удачное посредничество.

Александр Иванович, имевший большой лоб и вздёрнутый ноздрястый нос, который придавал ему вид кузнеца или торговца сеном, разгладил свои пышные усы и промолчал. Человек прекрасно образованный, честолюбивый, скрытный, как говорится, себе на уме, он был очень толковым сотрудником и, отличаясь изрядным усердием, вскоре стал правой рукой Игнатьева.

Нелидов держал в своей памяти сотни, если не тысячи, мидовских постановлений, уложений, циркуляров, без которых разобраться иной раз в круговороте политических коллизий и дипломатических тонкостей было просто невозможно. А ещё он прекрасно составлял отчёты — в духе стремоуховских наказов и горчаковских требований. Принадлежавший к роду дипломатов Нелидовых, Александр Иванович наследственно мечтал о должности посла, хотя бы в той же Турции… со временем.

Вечером у Игнатьева был греческий патриарх Иоаким II, а третьего дня Анфим — экзарх болгарский. Николай Павлович с обоими находился в приятельских отношениях, лавируя и радуясь тому, что это пока удаётся.

Вскоре посольство переехало на дачу.

— В этом году лета нет, — зябко кутаясь в платок, произнесла Екатерина Леонидовна, глядя на тёмные низкие тучи, поливавшие землю дождём. — Придётся топить печи.

— Совсем, как в Петербурге, — стоя рядом с нею у окна, вздохнул Игнатьев.

— Это всё твоё влияние! — в шутку сказала жена. — Даже погода в Турции переменилась.

Игнатьев засмеялся.

— Зимой не намёрзнешься, летом не нагреешься. Но я согласен на холодную погоду, лишь бы Константинополь стал нашим. По крайности, турецкие проливы.

— Я видела, вернулся Церетелев? — Переменив тему разговора, Екатерина Леонидовна присела на диван и взяла в руки роман графа Толстого «Князь Серебряный». — Он передал твоё письмо царю?

— Да, передал, — сказал Игнатьев, созерцая мрачные воды Босфора с покачивающимся у пристани посольским катером и уныло-мокрую, почти пустую, набережную, стоя на которой, прямо напротив посольских ворот, переминались с ноги на ногу двое турецких полицейских, нахохлившихся, словно воробьи на ветках. — Государь окончательно убедился в дряхлости Бруннова.

— Это ведь из-за него граф Киселёв когда-то распекал тебя в Париже? — неспешно раскрывая книгу, поинтересовалась жена и вопросительно взглянула на Игнатьева.

— Из-за него. Вернее, из-за дружбы с ним, — сказал Николай Павлович. — А теперь канцлер понял — наконец-то! — что Филипп Иванович на ходу спит, себя от старости не помнит, и послал на его место князя Орлова.

— А тебе он что предложит? Может быть, Париж? — с тайной надеждой оказаться в высшем свете французской столицы, осведомилась Екатерина Леонидовна, когда Игнатьев заговорил об очередной перетасовке послов.

— Меня эта замена вполне удовлетворит, — ответил он после короткого раздумья, — ибо по семейным и климатическим соображениям предпочитаю проживать во Франции, чем киснуть в лондонском тумане.

— Ты говорил, что Эллиот так и не уехал в отпуск?

— Нет, остался здесь, будь он неладен! Опять шельмует против нас.

— А разве он нам страшен? — подняла глаза Екатерина Леонидовна, словно не могла никак усвоить трудную для неё мысль. — Ты говорил, Абдул-Азис преисполнен самых добрых намерений в отношении России?

— Посмотрим, удастся ли ему осуществить их, — пощипывая ус, сказал Игнатьев, для которого ничего не было нежнее и упоительнее ласкового взора его Кати. Он был чрезмерно благодарен ей за этот взгляд, напоминавший всякий раз, что он любим и неизменно любит сам. — Проливы нам нужны, как воздух. Почву я взрыхлил, зерно посеял. Будем надеяться на урожай. — Он прошёлся по их небольшой, но вполне уютной комнате, и сообщил о том, что местные газеты пестрят большими заголовками: «РУССКИЕ ПРИВЕЛИ МИЛАНА В ЦАРЬГРАД!». «ТУРЦИЯ УМРЁТ БЕЗ КОНСТИТУЦИИ!» «ЧЕГО ХОЧЕТ ГЕНЕРАЛ ИГНАТЬЕВ?»

— И чего же ты хочешь? — чтобы не строить никаких предположений наедине с собой, полюбопытствовала Екатерина Леонидовна, озвучив свой вопрос и позабыв на время о раскрытой книге.

— Хочу, чтоб Эллиот не мутил воду, якшаясь с «младотурками», да чтоб греки на Афоне успокоились.

— Выживают наших иноков?

— Стараются их напугать и, окончательно пригнув, поработить. Александр Николаевич Муравьёв, бывший всегда приверженцем греков, точно так же, как Леонтьев, сильно на них озлобился и в письме, которое он мне прислал с Афона, прозывает их не православными монахами, а «дервишами эллинизма».

— Весьма метко и, должно быть, справедливо.

— Да уж, куда справедливей! — с чувством произнёс Николай Павлович, откликнувшись на реплику жены. — Архимандрит Макарий (Сушкин) из монастыря святого Пантелеймона, прилетел сюда судиться. Взывает к разуму и сердцу патриарха. Я его поддерживаю, как могу. По целым дням вожусь с афонским делом. — Он тяжело вздохнул и горестно признался: — Когда ближе всмотришься в монастырские козни и страсти — жалкое составляется мнение о монашествующем человечестве!

 

Глава XVI

Когда погода несколько установилась, перестали лить дожди, и выглянуло солнце, Игнатьев съездил на Афон, взяв себе в спутники германского посла Карла Вертера и американца Джорджа Бокера, которые пришли в восторг от благочинности монашеских богослужений и всего уклада жизни на Святой Горе.

«Ни в чём так явно не проявляется сила разума, как в добром устройстве жизни, личной и общественной, — размышлял Николай Павлович, возвращаясь в Стамбул на «Тамани». — Когда добро и сила сочетаются во имя жизни, это и есть счастье. Вот почему Православие, имеющее в основе своего учения слова Иисуса Христа: «Аз есмь Свет миру…» наполняет человека внутренним покоем и дарует грешным душам чувство благодати: Господь с нами! Ныне и присно и вовеки веков».

В субботу пароход вошёл в Босфор и встал на якорь, как всегда, прямо напротив Буюк-дерского дворца, к великой радости игнатьевской семьи.

— Мы ждали тебя в воскресенье, согласно твоей телеграмме, — подставила лицо для поцелуев Екатерина Леонидовна, испытывая счастье горячо любимой жены и многодетной матери. Её глаза светились ласковой весёлостью.

— Наше посольское «корыто» побило нынче все рекорды, — обнял её Николай Павлович и, преисполненный любовным чувством, ласково поцеловал родные губы.

— Папа! Папа! — услышав его голос, по лестнице ссыпались дети. — А Павлик наш ездил верхом!

— Молодец! — хватая в охапку милых своих малышей, карабкавшихся на его плечи, воскликнул он, ища глазами Павла. Тот, конфузясь, прятался за Леонида. Игнатьев поманил его к себе. — Давай я тебя расцелую.

Сынишка сделал шаг, но сделал он его с гримасой боли.

— Что случилось? — почувствовав неладное, обеспокоился Николай Павлович и посмотрел на жену.

— Павлуша упал с лошади, ушибся.

— Доктор смотрел?

— Смотрел.

— И что?

— Сказал, что ничего серьёзного.

— Перековеркнуться с лошади не шутка! — покачал головой Николай Павлович, и, сопровождаемый женой, окружённый детьми, усадив на плечи радостно взвизгнувшего Колю, стал подниматься по лестнице.

— В германских газетах расхваливают Шувалова и Валуева, считая их добрыми немцами, — сообщила вечером Екатерина Леонидовна, зная, что ни к тому, ни к другому её муж особенных симпатий не питает.

— Первого, ещё скорее, в поляки можно записать, — с неприязнью в голосе проговорил Игнатьев.

— Корреспонденты уверяют, что Шувалов пробудет в Лондоне полтора года, якобы для приготовления себя в министры иностранных дел, и что тебя тогда назначат в Лондон.

— После Шувалова?

— Да.

— Слуга покорный!

— Я так думаю, — произнесла Екатерина Леонидовна, — нам с тобой в этом году придётся зимовать в Константинополе.

Не успел Николай Павлович написать отчёт о своём афонском путешествии, как все газеты стали потчевать читателей наскоро состряпанными байками о его паломничестве на Святую Гору. Немцу и американцу тоже досталось на орехи за их «постыдную лояльность».

Николай Павлович посмеивался.

— Рад, что теперь мои коллеги сами могут убедиться в мнимой достоверности турецкой прессы.

— А я устала от мадмуазель Ону, Мурузи и Нелидовой, посещающих меня излишне часто, — пожаловалась ему Екатерина Леонидовна. — У меня от их несносной болтовни голова уже болит, честное слово!

— Я прикажу их мужьям, чтоб подыскали им работу, — пообещал Игнатьев, прекрасно понимая настроение жены.

Общение с Ольгой Дмитриевной Нелидовой нельзя было назвать приятным. Это была несносная, капризная, невростеничная дама, с замашками отпетой интриганки. Она то и дело устраивала сцены по любому поводу и скандально требовала от Николая Павловича «новые апартаменты», хотя муж её, Александр Иванович Нелидов, утверждённый в качестве советника, по заведённой практике въехал в квартиру своего предшественника, имевшего двоих детей и никогда не жаловавшегося на «безумную стеснённость». Всякий раз, встречаясь с Нелидовым, чаще всего уныло-молчаливым, Игнатьев искренне сочувствовал ему: весьма неприятно, должно быть, жить под одной крышей с такою сумасбродкой.

На следующий день он навестил великого везира, и Махмуд Недим-паша незамедлительно закрыл газету, постоянно глумившуюся над Россией и оголтело нападавшую на русского посла.

Спустя пять дней, в седьмом часу утра, Игнатьев отправился в Крым.

Прибыв в Ливадию, где отдыхала царская фамилия, он просил Государя принять его отставку.

— Как семьянин я обязан позаботиться о благосостоянии своих домочадцев и привести хозяйство в надлежащий вид, — сказал он Александру II в своё оправдание. — Я приобрёл имение близ Киева, хочу записаться в помещики. — Он помолчал и добавил: — Заглазное дело — бедовое. По одной лишь переписке управлять хозяйством невозможно.

— Потерпи, — ответил Александр II, заметив грусть-тоску в глазах своего крестника. — Соберись с духом и возвращайся назад.

— Греки дошли до такой ярости, что беспрестанно грозятся убить, — прибегнул к откровенной жалобе Николай Павлович, чтобы добиться своего: выйти в отставку. — Мне жизнь копейка, но постоянно быть на бреши, зная, что на гарнизон рассчитывать нельзя и что свои с головой выдадут — никаких нервов не хватит. Таким, как Стремоухов, не пользы нужно для Отечества, а самовосхваления и постоянного скандала.

— И всё-таки, — ответил государь, — как бы там ни было, ты у султана в фаворе. Никто не заменит тебя.

Это, и в самом деле, было так. Пожаловав Игнатьеву бриллиантовые знаки ордена Османиэ, Абдул-Азис сказал: «Я вас, господин посол, вровень с другими не ставлю, так как считаю своим другом».

Николай Павлович был горд такой оценкой их официальных отношений, равно, как и неожиданной наградой: алмазные знаки Османиэ давались лишь коронованным особам. Исключение было сделано только для князя Горчакова, Отто фон Бисмарка, и, кажется, покойного Мустье, но, судя по журнальным публикациям, никому из послов этот орден раньше не давали. Так-то! «Пусть теперь толкуют, что я не умею ладить с падишахом!» — сказал тогда Игнатьев, возвратившись из султанского дворца.

Жизнь дипломата со всеми её издержками мало-помалу перестала угнетать Игнатьева; уже хотя бы потому, что Горчаков мало интересовался делами на Востоке, и Николай Павлович чувствовал себя в Константинополе полным хозяином. Слова Императора он воспринял, как личную его просьбу, и, возвратившись в Стамбул, возобновил борьбу с турецкими министрами, составившими заговор против Абдул-Азиса с намерением ограничить власть султана в пользу конституционного правления империей. Беря пример всё с той же Англии, наученные Генри Эллиотом, они спешно сколотили оппозиционную партию, одним из вожаков которой стал Ахмед Мидхат-паша, незадачливый верховный везир, пробывший в этой должности три месяца. В числе его сторонников оказались почти все иностранные послы, кроме Игнатьева. Николай Павлович стал поперёк и начал заступаться за Абдул-Азиса, отстаивая его абсолютизм.

— Интересно, кого убьют первым? — любопытничал стамбульский обыватель, просматривая свежие газеты. — Русского посла или султана?

Фатоватый секретарь английского посольства, в беседе с итальянским атташе, гримасничал сверх всякой меры.

— Игнатьев пылкий говорун, но и ему вряд ли удастся сделать так, чтобы сердце Генри Эллиота вспыхнуло сочувствием к самодержавию. Он дипломат парламентской закалки!

«Пока я в бою, не сдамся ни за что! — уверял себя Николай Павлович. — Посмотрим, чья возьмёт».

Ему уже донесли, что в домашнем кругу Мидхат-паша хвастался, что не мытьём, так катаньем, тем или иным способом, но он избавится от русского посла.

— Я знаю, — брызгал он слюной в кругу своих клевретов, — что генерал Игнатьев занимает исключительно высокое положение при дворе Абдул-Азиса, что многие турецкие министры трепещут перед ним и смотрят на него, как на существо загадочное, пребывая в уверенности, что он умеет читать чужие мысли. Мне, бывшему главе правительства, лучше других известно, что посол России человек в высшей степени практический, можно сказать, циничный, но мало кто берёт в расчёт его мечтательность. Вот на ней-то он и поскользнётся. Никакого Союза балканских славян, которым бредит русский посол, не будет. Посудите сами: албанцы — драчуны и скандалисты, болгары — жмоты, сербы — гордецы. Они гордятся даже тем, что православные, хотя их пастыри не одобряют этого. Албанцы, сербы и болгары никак не могут примириться меж собой, да и с хорватами всё время на ножах. Им только и осталось, что враждовать, колошматить друг друга. А что касается греков, то они первые наши союзники в борьбе с болгарами, которым хочется занять Константинополь. И пусть многие политики Европы сравнивают русского посла с броненосцем, стоящим на четырёх якорях в нашем Босфоре, я взорву его ко всем чертям!

«Бог не попустит, свинья не съест», — посмеивался про себя Николай Павлович, выслушивая донесения агентов о дерзких заявлениях Мидхат-паши и возвращаясь к чтению русских газет и журналов. Он восхищался статьями Михаила Каткова, Ивана Аксакова и Юрия Самарина, чья славянофильская позиция ещё больше укрепляла в нём веру в то, что, как после победы Пруссии над Австрией, мелкие немецкие княжества стали дружно присоединяться к ней, так и к России станут присоединяться европейские славяне. А когда в журнале «Заря» начали печатать сочинение «Россия и Европа» социолога и публициста Н.Я. Данилевского, Игнатьев лишний раз понял, что идеи автора, касающиеся славянства, в скором времени не просто расцветут, заколосятся, но дадут живое, полновесное зерно, очищенное временем от плевел. Он прекрасно сознавал, что южных славян разъединили помимо их воли. Сначала их делили греки, затем турки, а там и Габсбургам понравился их опыт. Вместо единого славянского этноса появились мелкие народности: сербов, хорватов, словенцев, босняков, македонцев, черногорцев и прочая, и прочая. Была одна история, одна культура, одна православная вера, но сербы пошли за Христом, босняки за Магомедом, а хорваты прилепились к Ватикану. Болгары пили кислое домашнее вино, сербы гудели в пиварнях, босняки курили наргиле и допоздна играли в нарды. Хорваты учили латиницу и наполняли пазухи камнями — против сербов.

«Главное, что есть с кого начать, — думал Игнатьев, размышляя над статьями Данилевского, Каткова и Аксакова, посвящёнными объединению славянства. — Сначала просто славянский союз, а после Всеславянский».

В октябре ему удалось доставить Кате и Анне Матвеевне большое удовольствие. Воспользовавшись присутствием в Константинополе художника Айвазовского, великолепные пейзажи которого украшали дворцовые залы султана, он заказал ему две живописные картины: «Вид на Золотой Рог» в лучах восходящего солнца и «Вид Буюк-Дере» при угасании дня — с «Таманью» и своим посольским каиком.

Картины удались, как нельзя более!

Накануне Рождества они были вставлены в рамы и подарены жене.

Она была в восторге.

— Это замечательный подарок! Когда мы покинем Стамбул, у нас останется вещественное воспоминание.

Одну картину они повесили у себя в спальне, а вторую — в комнате Анны Матвеевны.

Портрет, на котором Екатерина Леонидовна была изображена в полный рост с маленьким Лёней на руках, висел в большой гостиной.

 

Глава XVII

День проходил за днём, неделя за неделей и месяц за месяцем. Весна сменила зиму, осень — лето. Канул в небытие, в глубины памяти и сердца, ещё один год с его радостями, нуждами, страстями и непрекращающейся ни на миг упорной, трудоёмкой, целенаправленной работой по усилению влияния России на Востоке. Привыкнув жить на юге, Игнатьев приобрёл имение близ Киева и летом вывозил туда семью. Старший Леонид рос крепким, здоровым парнишкой, боготворившим отца. Уже с пяти лет он ежедневно молился вместе с ним, пребойко, без запинки произнося вслух «Верую», «Отче наш», «Богородицу» и «Пресвятую Троицу». Чего же больше требовать от малыша? После общей молитвы с отцом он бежал к Евангелию, вынимал его из футляра, отыскивал место, где они остановились, и Николай Павлович прочитывал ему вслух очередную главу, а он внимательно следил за буквами. Когда его отвели в школу, он сказал, что классы придумали зря.

— Зачем это устраивают школы? — ворчал он с недовольным видом. — Гораздо лучше, чтобы каждый мальчик учился у своей мамаши.

Когда Леонид бывал с отцом в гостях, чаще всего у падишаха, где приятельски общался с Изеддином, он вёл себя отлично, с большим тактом. Отца он слушался беспрекословно и, провинившись, всегда приходил сам, чтобы покаяться и попросить прощения.

Мария подросла, стала конфузиться при братьях, краснеть при каждом случае. Игнатьев отмечал, что она — прехитрая особа с редкостным воображением. Болтая без умолку, она рассказывала ему самые невероятные вещи самым убедительным образом.

Катя игрива, мила и похожа на мать. Любимица Анны Матвеевны. Любит петь и поёт верно, хотя иной раз путает слова, перемежая французские с русскими.

Павлик — резв, догадлив, шаловлив и похож на своего умершего братца: глаза прекрасны и чудесно выразительны.

Это баловень Екатерины Леонидовны, бабушки и няни. Уже довольно быстро говорит и, кажется, обещает перещеголять умственными способностями старших. У него и крестиков нательных оказалось три: один, подарен дедушкой Павлом Николаевичем; второй тот, с которым его крестили, купленный в Константинополе, и третий, присланный Иерусалимским Патриархом, с частицею святого древа Креста Господня.

Коля — миленький бутуз, похож на бабушку Марию Ивановну — в мальцовскую породу.

Алексей — любимая игрушка старших.

С грустью сознавая, что он мало бывает с детьми, Игнатьев по утрам брал с собою одного из них, поочерёдно, и прогуливался с ним в саду.

Под Новый тысяча восемьсот семьдесят пятый год все иностранные посольства объявили о своих рождественских балах и разослали приглашения. Русская миссия тоже готовилась к тому, чтобы устроить грандиозный танцевальный вечер. Игнатьев слегка нервничал, и трудно сказать отчего. Положение его в Турции было настолько прочным, мощным и влиятельным, что западные дипломаты скрипели зубами от зависти. Николай Павлович знал, что турки его любят и хвалят за доброе сердце. Даже его патриотизм вызывает восхищение в их душах. Неутомимая энергия, весёлость и обширные познания снискали ему славу редкостного по своим задаткам человека, равно способного и к руководству большим количеством людей, и к самостоятельному исполнению стоящей перед ним задачи. Всем в Турции было известно, что русский посол в большой дружбе с падишахом, за что его зовут «вице-султаном». Тридцатого августа, в день тезоименитства, Игнатьев организовал внушительную демонстрацию: турецкие христиане торжественно молились за русского царя. Фески летели вверх, народ восторженно скандировал.

— Да здравствует император Александр!

Всё это происходило в трёх шагах от английского посольства и в двадцати — от французского.

— Ништо им, — посмеивался Дмитрий Скачков, не отходя от Николая Павловича ни на шаг.

Константинопольский патриарх отличился: слово, сказанное им, произвело сильное впечатление на присутствующих. Молебен прошёл на «ура»!

Европейские и местные газеты почти каждый день упоминали имя русского посла на своих первых страницах. И вот теперь, в преддверии Нового года, Игнатьев собрал у себя в кабинете основных своих помощников. Это были старший советник Нелидов Александр Иванович, второй секретарь князь Церетелев Алексей Николаевич и Генеральный консул Михаил Александрович Хитрово.

Стааля у Николая Павловича всё же забрали. Министерство направило его консулом в Штутгарт, а полковник Франкини ещё раньше был переведён в штаб кавказской армии на генеральскую должность. Константин Николаевич Леонтьев вышел в отставку, записался в беллетристы, жил неподалёку от Стамбула, на острове Халки, и время от времени наведывался в посольство, скучая по общению с Игнатьевым, Хитрово и князем Церетелевым. В последнем Константин Николаевич видел не просто умного и способного юношу, служившего при русской миссии в Турции, а именно героя… Героя веселого, счастливого и в высшей степени практического.

— В большом романе Церетелев вышел бы больше самим собою, — говорил Леонтьев, размышляя над характером нового сотрудника посольства, в которого почти влюбился при первых же встречах и беседах с ним. Екатерина Леонидовна считала, что такая красота, какой отмечен был Алексей Николаевич, для молодого человека ни к чему.

— Ему бы барышней родиться, — сказала она Леонтьеву, видя, что красота молодого грузина, мужественная и тонкая одновременно, его весёлость и неутомимая энергия, его отважный патриотизм, близкий сотрудникам посольства, оригинальные шутки, серьёзно-образованный ум и даже злость его языка, и некоторых его действий, совершенно пленили писателя.

— Не браните при нём Церетелева, — предупреждала Екатерина Леонидовна всех, забавно прыская от смеха.

Константин Николаевич хмурился. Он уже старел, часто хворал, думал о Страшном Суде. По его собственным словам, в нём прорезались черты одряхлевшего зверя, которому впору свернуться где-нибудь в углу и умереть безболезненно и мирно. А князь Церетелев был так молод, здоров и силён, хитёр и ловок до цинизма, любезен до неотразимости! А ещё он был по-печорински зол и язвителен. Ох, и натерпелся бы от него Кимон Эммануилович Аргиропуло, доведись ему служить под началом нового секретаря! Но бывший студент посольства, пройдя игнатьевскую школу дипломатии, выказал себя дельным сотрудником и стал министром-резидентом в Черногории.

Обсудив в кругу своих помощников подробный план торжественных мероприятий, Игнатьев утвердил составленную смету всех затрат и, в очередной раз, поручил Дмитрию взять на себя обязанности метрдотеля.

Знакомый журналист из Будапешта сообщил, что австрийский император Франц Иосиф, его наследник и министры, люди мирные, но посланник венского правительства граф Зичи будет проводить иную «личную» политику.

«Вот результат поездки графа Дьюлы Андраши в Петербург и разговора его с князем Горчаковым! — воскликнул про себя Игнатьев и тут же усмехнулся, — у нас всегда была политика одна — государева! И другой быть не может. И никогда русская политика не была двойственной, в отличие от той, что по сей день проводит Австрия».

По мнению Николая Павловича, если с кем и можно было сравнить политику Вены, так это с миловидной дамой, лукавой и любвеобильной, спешно отвечающей восторженным согласием потешить свою похоть, как в королевском будуаре с его потайными дверями, так и на задворках царского двора. В той же, положим, конюшне. Тут она любой сестре своей могла дать фору, уподобясь крепкой разбитной бабёнке, которая — уж это точно! — не упустит случая закинуть на спину подол холщовой юбки, уступая натиску мужского естества. Иными словами, ничего нового или, тем более, странного, в таком поведении не было. Любой мало-мальски опытный ценитель женской красоты мог легко себе представить, что кроме жажды любви и несказанной доброты, выражаемых столь трогательным образом, кроется нечто другое. А сокрытым оставался всё тот же пресловутый и злосчастный династический расчёт: за трепет любовных объятий, который доступен лишь совершенной невинности, и за изысканные позы страстного до одури соития, получать ни с чем несравнимое чувство внезапного обогащения — обогащения золотом! Несметным, звонким, всемогущим! Лишь оно одно способно поражать женскую душу новизной и необычностью греховных ощущений, не отвращая от себя, и не пугая.

Чего всегда страшилась Австрия? Продешевить! Отсюда столько лжи в её словах, так много разночтенья в поведении.

По отношению к России она вела себя, как нимфоманка, легендарная Сафо, жрица лесбийской любви. Она сопровождала свои ласки изъявлениями радостного восхищения, что льстило самолюбию русских царей, позволявших ей распускать руки и безропотно относившихся к её постыдным притязаниям. Они вели себя так, словно не имели никакого понятия о содомском грехе, и, вследствие этого, не опасавшихся подвоха.

Ни Париж, ни Лондон, ни Берлин, одна лишь Вена умела довести самодержавную Россию до такой расслабленности и безропотности, что той ничего не оставалось, как разоблачиться догола, испытывая власть её горячих рук, сжимавших, трогавших, касавшихся и ещё больше распалявших страстное желание изведать феерическое удовольствие.

Только и скажешь, сокрушённо мотнув головой: «О, сердце! Сокровенное вместилище греха».

Увидев, каким успехом пользуется идея панславизма в России, Вена быстро поняла, о каком лакомом кусочке ей стоит позаботиться, чтобы он случайно не попал в руки Белграда.

Что касается Берлина, то отношения с ним складывались у столицы Австрии весьма непросто, ибо он вёл себя, как настоящий злобный деспот, несносный семейный тиран, нашпигованный ревностью, словно свиное сало чесноком. Берлин был несносен, имея характер Отто фон Бисмарка, который, слушая стенанья Вены, недовольно морщился.

— У меня и в мыслях не было обижать Вену и делать ей больно, — с циничной двусмысленностью заявил он князю Горчакову, когда тот упрекнул его в жестокости по отношению к своей несчастной пассии. — Просто мои чувства, некогда дружественные, переросли в любовные, а это, знаете ли, не одно и тоже. М-да...

Копя в душе сердечные обиды, Вена искренне надеялась, что вероятная война России с Турцией, к которой она подталкивала обе стороны всеми доступными ей средствами, сможет развлечь несносного ревнивца. С тех пор, как Австрия сдалась на милость победителя, короля Пруссии Вильгельма I, ей неизменно приходилось сдерживать свои любовные порывы, скрывать обиды, радости и, что греха таить, следить за каждым своим словом.

И с представителем Германии, и с представителем Австрии, у Игнатьева установились добрые, можно сказать, приятельские отношения. Николай Павлович вообще жил в ладу и миру со всем дипломатическим корпусом, справедливо избравшим его своим старшиной (дуайеном), за исключением разве британца, настроенного оппозиционно, хотя лично они и не ссорились.

Улучив момент, граф Зичи намекнул Игнатьеву, что Болгария — прекрасная партия для того, кто сможет по достоинству оценить её женские прелести. При этом он так плотоядно облизнул губы, точно русский посол, имевший неосторожность остаться с ним наедине, и был этой самой чертовски обольстительной Болгарией.

— Наше от нас не уйдёт, — сказал ему тогда Николай Павлович, думая о том, что после победы над Австрией в 1866 году и полного разгрома Франции, закончившегося пленением Наполеона III, Парижской Коммуной и установлением республиканской формы правления, Пруссия, словно гигантский магнит, стала центром притяжения мелких германских государств, превращаясь в новую империю. Кто помогал Бисмарку объединять и укреплять Германию? Агенты доносили: Ротшильд. Он познакомил Бисмарка с финансовым тузом Берлина банкиром Гершкой Блейхрёдером и дело закрутилось. Мощная Германия была создана в противовес России, благодаря капиталам Уайт-холла и своекорыстной политики Англии. Им нужна была сила, способная крушить и потрясать своих соседей. Немецкий кайзер Вильгельм I целиком полагался на Бисмарка, не вмешиваясь в государственные дела. Русская разведка изучала письма Бисмарка к Блейхрёдеру с завидной регулярностью и знала многое из их секретных планов. Кто накачивает экономику Германии деньгами? Ротшильд. Где сумутятся революционеры? В Цюрихе. А куда они едут за деньгами? В Лондон.

 

Глава XVIII

Баланс политических сил в Европе резко изменился. Немцы поставили под ружьё один миллион двести тысяч человек. Громаднейшее войско! Будучи уверенным, что никаких войн в Европе в течение трёх-четырёх лет больше не будет, Игнатьев письменно посоветовал военному министру Дмитрию Алексеевичу Милютину воспользоваться европейским миром и провести должные преобразования в армии с таким расчётом, чтобы Россия была в состоянии выставить против агрессора не менее двух миллионов хорошо обученных солдат. Для страны, численность населения которой составляет восемьдесят миллионов жителей, эта цифра не могла показаться чрезмерной.

В схватке за преобладание на Балканском полуострове участвовали многие, но лишь четыре державы претендовали на успех, выдвинув свои посольства, как штурмовые полки, в первые ряды воюющих сторон. Вот почему британский, французский и австрийский послы держались при встречах, как верховные главнокомандующие, а посланник русского царя и вовсе выглядел фельдмаршалом, когда появлялся на посольских вечерах в своем генерал-лейтенантском мундире с множеством первостепенных орденов. Ещё встревали греки, играя на противоречиях послов, но с ними, в общем-то, особо не считались.

Греческое посольство напоминало собой бедное войско, сплошь состоящее из волонтёров, которым вручили винтовки, но забыли выдать сапоги. Поэтому их злобные наскоки на то или иное войско по отдельности или на все, вместе взятые, казались не столько опасными, сколько смешными, хотя, конечно же, никто не растягивал рот до ушей — блюли приличия.

— Они бы лучше анекдоты нам рассказывали, — снисходительно поплёвывали в сторону греческого бивака британцы, бросая камни сразу же в два огорода: в русский, где на их взгляд, головотяпство цвело пышным цветом, и французский, на котором, кроме унылого пугала, загаженного птицами, давно ничего не росло.

Русские гвардейцы — советники, секретари и драгоманы — кряхтя и чертыхаясь, собирали эти камни и строили из них редуты по всем правилам фортификационного искусства.

За торжественным обедом господа послы, умело соревнуясь в краснобайстве, привычно старались перещеголять друг друга в восхвалении султана, расписывая его достоинства, о которых принято судить с чувством самой благородной зависти. Игнатьев тоже не скупился на елей.

— Дипломатия немыслима без ясного осознания нравственной цели, именуемой издревле миротворчеством. Пусть злодейство не будет искоренено или примерно наказано, но добродетель среди нас, — он широко обвёл рукой коллег, сидевших за одним столом с двумя восточными владыками, — должна почувствовать себя персоной grata.

— А что такое нравственность в политике? — развращённый дипломатическими дрязгами, выкрикнул первый секретарь австрийского посольства, чьё худощавое лицо было украшено большим орлиным носом.

— Мало кому из политиков удаётся мыслить честно.

— Нравственность проистекает из понятия добра, — коротко сказал Николай Павлович, искренне считая, что лучше недоговорить, чем заболтать существенную мысль.

Трудно сказать почему, но первый секретарь австрийского посольства, сегодня, как никогда часто просил слова, обрадовано вскакивал, когда ему его давали, говорил быстро, помогая себе взмахами руки, словно нахлёстывал норовистую лошадь, поднимался на мысках штиблет и, высказав в очередной раз своё отвращение к идее панславизма, внезапно умолкал с таким видом, точно его оппоненту не оставалось ничего лучшего, как осознать себя глупцом, полным невеждой, пустомелей — в вопросах мировой политики, насквозь пронизанной идеей гуманизма.

А в кулуарах не смолкали пересуды. Чрезвычайная лёгкость, с какой русский посол приобретал всё новых и новых союзников — вот и персидский шах уже ему благоволит! — вызывала ревность у коллег. Подкупленные ими журналисты постоянно возводили на него напраслину, обвиняя в откровенной лжи и подстрекательстве к войне. Коллеги не могли простить своему доайену умение с достоинством парировать удары, направленные против русской дипломатии, а недруги шептались по углам, что он напоминает собой слепня, мешающего падишаху видеть истинное положение вещей. Они втихомолку интриговали против него и действовали сообща, стараясь обмануть его в вопросах политики своих правительств, что вызывало у Игнатьева беззлобную усмешку.

— Сколько бы продажные газетчики ни шельмовали меня и ни трепали моё имя, им не удастся сделать то, о чём они мечтают: ослабить нашу твёрдую позицию в Стамбуле, — говорил он старшему советнику Нелидову и драгоману Ону, старавшимся держаться вместе на обеде. — Когда нашего покойного государя Николая I окрестили «жандармом Европы» за то, что он подавил венгерское восстание и не дал империи Габсбургов пойти по рукам, а главное, упрочил закачавшийся было трон молодого Франца-Иосифа, это было ничем иным, как признанием мирового могущества России. Кто бы что ни говорил, а «жандарм Европы» это титул, а никакое не прозвище. Да. Если хотите, священная миссия поддерживать порядок в христианском мире. Николай Павлович прекрасно понимал, что, как бы Англия и Франция, а вкупе с ними Австро-Венгрия, не чтили своих самодержцев, они всё-таки ещё больше чтут общепринятые, антироссийские взгляды, что, при известных обстоятельствах, может окончательно вывести из терпения государя императора. Игнатьев был уже достаточно умелым, зрелым дипломатом, чтобы не попадаться на уловки своих вероломных «друзей» и увлекаться перебранкой с оппонентами. Уважая своё звание посланника, великодушно прощал интриганам то, что их самих могло бы уязвить и довести до бешенства. Великодушие — в традиции российской дипломатии. Без великодушия дипломатии нет. Есть одна разнузданная злоба.

Генри Эллиоту, которого ужасно раздражала потрясающая популярность его русского коллеги, ничего не оставалось, как начать обхаживать Николая Павловича. Игнатьев внёс существенные изменения в текст Турецко-Персидского соглашения, и посланник её величества королевы Англии, переживая состояние униженности, сам развозил его редакцию по министерским кабинетам Порты, содействуя принятию оной.

Доставляя Николая Павловича на своём посольском катере в Буюк-Дере, Генри Эллиот полюбопытствовал:

— Зачем вы сбиваете султана с избранного им пути больших реформ?

— А куда вы его хотите завести? К республике? К развалу Порты? К новой затяжной междоусобице с Россией? А может, вы ведёте его к диктатуре, когда английский парламент будет избирать тех, кто нужен ему в правительстве султана? Так прикажете вас понимать? — не одним, а целой дюжиной вопросов пригвоздил его Николай Павлович.

— Как хотите, так и понимайте! — дёрнул плечом англичанин, словно его смертельно ранили ножом, коварно подобравшись сзади. Он не терпел никакой критики: ни в адрес своего парламента, ни в свой собственный адрес. Будучи старше Игнатьева почти на двадцать лет, сэр Генри Эллиот довольно многое готов был претерпеть, выказывая мудрость пожилого дипломата, но только не такой, крайне обидный для его чувствительной натуры, всплеск чужих эмоций — дерзких по тону и по смыслу. И позволил их себе, можно сказать, юнец, профан в таких делах, как настоящая матёрая политика, обычный выскочка, пусть даже генерал, снискавший себе громкую известность.

Посол её величества заметно побледнел.

— Чем вздорно тешить себя массою упрёков, отягощённых предрассудками вражды, ответьте лучше на один простой вопрос: кто первым встал на сторону Североамериканских штатов и легкомысленно, с какой-то странною поспешностью, признал независимость государства, которое обязано своим существованием масонам?

— Российская империя, — выдержал его упорный взгляд Николай Павлович. — При Екатерине II.

— А с кем американцы воевали? — тоном школьного экзаменатора, лишённого иллюзий относительно его ума и мало-мальски обязательных познаний, допытывался Генри Эллиот, стараясь быть угрюмо-равнодушным.

— С Англией, — без промедления откликнулся Игнатьев. — С короной британской империи.

— Вот вам и ответ на ваш вопрос: отчего нет мира между нами? — гримаса недовольства придала лицу английского посла обиженное выражение. — Поддержи вы тогда нас в борьбе с американцами, мы по гроб жизни были бы обязаны вам сохранением своего мирового господства. Но Россия захотела ослабления наших позиций и неразумно в этом преуспела. Вот с той поры Англия и стала вредить России.

— Всегда и всюду, — уточнил Игнатьев. Постоянно.

— Согласитесь, это справедливо. Разве нет?

— В каком-то смысле, да.

— А коли в этом есть резон, так стоит ли, скажите, обижаться за нашу внешнюю политику, сугубо жёсткую по отношению к России?

— То есть, вы нам мстите?

— Не постыжусь ответить «да»!

— Ну, что ж, я благодарен вам за откровенность.

— Прежде всего, за науку, — счёл нужным уточнить сэр Генри Эллиот.

Николай Павлович кивнул; мол, за науку благодарность наособицу.

— В суете мирской мы как-то забываем про историю.

Посол её величества погрозил пальцем:

— Историю нам нужно помнить ежечасно, поскольку лишь она хранит в своём ларце ключи от потайных кулис того театра, что носит имя будущих времён.

Игнатьев благосклонно промолчал. Упорствовать в споре, равно, как и уступать, можно и нужно, но только строго до определённой черты.

Не сказать, чтобы они погрызлись, но поцапались.

 

Глава XIX

Нависшая над Перой дождевая туча, грозившая исторгнуть из себя единым ливневым потоком уйму воды, к удивлению встревоженных торговцев, спешно убиравших свой товар и прятавшихся под навес, обронила лишь несколько капель, и довольно быстро превратилась в малое, ничем не примечательное облако, словно близко к сердцу приняла вполне понятное людское беспокойство.

Гром поворчал и смолк, как умолкает цепной пёс, уставший скалить зубы.

Над куполом св. Софии снова ярко засветило солнце.

— Превосходно! — воскликнула Екатерина Леонидовна и даже хлопнула в ладоши, радостно и как-то по-ребячьи. — Срочно выезжаем на прогулку.

Игнатьев приобрёл для неё в Вене изящный лёгкий шарабан, и она теперь при всяком удобном случае по-форейторски правила им, задорно щёлкая бичом и понукая парой лошадей. Николай Павлович брал с собой детей, усаживал их рядом на сиденье, и отправлялся за город. За эти годы лоб его заметно облысел и прикрывался тщательным зачёсом. Всегда крепкий телом, статный, рослый, Игнатьев могутно раздался в плечах, пополнел. Сказалась жизнь «затворника-сидельца», как он сам посмеивался над своим образом жизни. Но в душе он остался всё тем же, пылким страстным патриотом и пропагандистом славянского братства. Он по-прежнему был добр и снисходителен, довольно мягок с подчинёнными, благоволил сотрудникам, просителям, всем ищущим его поддержки и защиты, чем вызывал ответную симпатию.

Устройством семейного гнезда занималась Екатерина Леонидовна. Ей вменялось в обязанность вести домашнее хозяйство, следить за воспитанием детей, и возглавлять больничный комитет. Ещё, конечно, принимать гостей, когда в российской миссии, по четвергам, устраивались званые обеды, организовывались просветительские вечера и задавались пышные балы. Всякий раз, когда она появлялась на публике в роли хозяйки, она была само очарование. Окружая гостей неизменной заботой, Екатерина Леонидовна всякий раз замечала, что и она окружена всеобщим восхищением. У неё не было желания изображать из себя светскую львицу в «домашних условиях», пресытясь ролью «королевы» на посольских вечерах, и любители салонов стали собираться на квартире Хитрово. Михаил Александрович и его жена были людьми компанейскими. В какой-то мере это было обусловлено тем, что оставаясь наедине, они не переставали выяснять, кто кого осчастливил в их браке? По всей видимости, суть семейных отношений заключалась для них в разрешении именно этого вопроса, напоминающего собой каменный пол, о который в течение долгих веков не один умник разбил себе лоб по старой, но верной примете: «Заставь дурака Богу молиться…»

Посольские дамы, кроме бесконечных пересудов, приправленных не завистью, так ложью, купно учились кройке и шитью. Сначала дилетантски, друг у друга, затем у опытных портных. Ещё они учились языкам, писали акварелью, рисовали, музицировали и учили детей танцам.

Сам же Игнатьев на весь день погружался в работу, заполняя служебное время всё новыми и новыми делами; встречами, знакомствами, беседами и ведением секретной переписки.

Как ни крепился, как не берёгся он всё это время, но, кажется, его настигла крайне неприятная, прилипчивая хворь, от которой мало кому удавалось избавиться без серьёзной посторонней помощи, и назывался этот тяжкий, трудно поддающийся лечению недуг, «политическою лихорадкой». Иначе эту патологию не назовёшь. Если он и мог о чём-то думать, говорить, высказывать предположения, строить планы и обдумывать их важность, горячо защищать и, с не меньшим жаром, подвергать уничижительной критике, отвергать, как сущий вздор, — всё было связано с политикой, преимущественно европейской, умело применявшей рычаги давления на Турцию. Его день начинался с газет, утренних известий и парламентских отчётов, цитирования премьер-министров, канцлеров, влиятельных политиков, и заканчивался изучением депеш тайных агентов, не считая доверительных посланий всевозможных «патриотов» и «доброжелателей-славянофилов». Как и его помощники, секретари и консула, Николай Павлович старался побывать везде, где только можно, дабы увидеться и переговорить со всеми, кто имел политический вес.

— Какая сила в этом человеке! — восхищённо цокал языком посол Италии Луиджи Корти. — Какая умная завидная энергия!

— Его умением лавировать и не сбиваться с курса, можно только восторгаться! — вторил итальянцу министр-резидент Соединённых Штатов.

По их общей оценке, Игнатьев поступал как дипломат, чьи действия верны и, в силу этого, необходимы.

Николаю Павловичу радостно было ощущать себя хозяином положения, слушая восторженные отзывы коллег или натыкаясь на газетные статьи, в которых говорилось, что он взял на себя роль бдительного опекуна турецкого султана, дабы никто не покусился на его политическое целомудрие.

А, между тем, ситуация в Европе складывалась следующим образом.

В то время, как Лондон обхаживал Блистательную Порту с помощью очередных банковских займов, пышногрудая Вена пропускала мимо ушей любезности, которые привычно рассыпал пред нею Петербург. Она иронично складывала губы и по-кошачьи презрительно фыркала, оставляя без ответа его пылкие признания в любви. При этом Вена не забывала строить глазки Ватикану и уверять главу католиков в его бесспорной святости. Она явно набивала себе цену, отвергая скромные презенты, которыми её пытался обольстить Париж, и пресекала любую попытку Берлина зажать её в тёмном углу, приласкать, как дворовую девку, всем своим видом показывая, что она не мамзель из борделя и «не такая, как все».

В Герцеговине вспыхнуло восстание. Там шли ожесточённые бои. Сербы, босняки, болгары спешно готовились к драке.

— У генерала Игнатьева завидное умение втягивать людей в свои дела. И пусть бы это были близкие друзья, приятели, хорошие знакомые, в конце концов, так нет же, нет! Он странным образом умеет вовлекать в свои прожекты каждого, кто хоть однажды обменялся с ним рукопожатием, — с явной неприязнью в тоне произнёс Мидхат-паша.

— Значит, его надо устранить, — решительно сказал военный министр Порты Хуссейн Авни-паша.

— Это невозможно. Мы пытались.

— Я вам скажу, что значит «невозможно». Невозможно жить в окружении женщин и не привлекать к себе внимание.

— Нет, устранять Игнатьева нет смысла. Вместо него пришлют другого, а вот султана лучше обезвредить. Нам нужно сделать всё, чтобы империя уступила своё место республике; если она не уступит его добровольно, то наша партия устроит революцию, — вдохновенно заявил Мидхат-паша. — Для того мейдан и существует, чтоб собирать на нём бойцов и штурмовать дворцы тиранов!

Итак, они замыслили сместить Абдул-Азиса и, тем самым, пошатнуть авторитет Игнатьева, но первый удар по завидно прочному положению русского посла в Константинополе был нанесён вмешательством трёх империй в довольно заурядную стычку нескольких боснийских пастухов с местной властью, послужившей началом бунтов в нескольких герцеговинских округах, соседствующих с Черногорией.

— В Петербурге наивно считают, — говорил Игнатьев Екатерине Леонидовне, всё чаще доверяя ей свои раздумья, — что не Австрия наш вечный соперник на Балканах, а одна только Порта. Это глубочайшая ошибка! Я бы сказал, непростительная, хотя многие готовы утверждать, что политика Габсбургов преобразилась, изменилась в лучшую сторону, и что Вена всячески готова помогать нам в борьбе с Турцией.

— Это не так?

— Конечно, нет, — ответил на её вопрос Николай Павлович. — Слухи об альтруизме Габсбургов сродни анекдотичному слуху о том, что император Александр I оставил Николаю I десять миллионов рублей золотом с завещанием изгнать масонов из России.

Он помянул сей тайный орден не случайно. Политическая активность масонов стала особенно заметна последние пять лет, после установления ими во Франции республики. Масонская Англия сделала королеву Викторию едва ли не заложницей своих коварных планов по денационализации народов и уничтожению их государств. Папа Пий IX только за последний год чуть ли не трижды предавал масонов анафеме.

Началось брожение умов, кипение страстей, повсюду слышались призывы «свергать и убивать тиранов!»

Слышались такие лозунги и в Турции. Они даже стали привычными, как привычны были вопли ишаков, грохот тележных колёс, запах горячего кофе и обывательское мнение, что стоит султану моргнуть — и от всех этих безмозглых христиан, босняков, болгар и сербов, мокрое место останется.

Кровь у змеи холодная, зато укус жгучий. Турки искренне считали, что их султан, их солнцеликий падишах Абд-уль-Азиз наивен, прост и добродушен, но, если его разозлят, прольётся море крови. Они ведь и сами такие, и молятся благоговейно, и в дни рамазана постятся, и на байрам созывают всех, кто ценит дружбу и сердечный разговор. Люди добрые, обычно, простодушны. Они поэты и весельчаки! Для них, что армянин, что иудей, что православный — всё одно: ведь Бог един и все пророки братья!

Об истинном положении дел в Боснии и Герцеговине Игнатьев знал от своих тайных агентов, а не из мидовских депеш, которым он не больно доверял, ибо давно убедился, что только актёры, задействованные в спектакле, могут иметь представление о том, что творится на сцене за опущенным занавесом.

— Босняки на гуслях здоровы играть, а чтобы турок бить, не знаю, — нахмурил лоб Дмитрий Скачков, когда узнал о вспыхнувшем восстании.

В канцелярии российского посольства весь день не прекращались разговоры.

— Католики, православные, магометане — каждый за себя! — взмахивал руками Александр Иванович Нелидов, становясь похожим на рассерженного гусака. — Незатухающая драчка. То католики мутузят сыновей ислама, то сыновья ислама режут христиан.

— Причем, обычно начинают с тех, кто почитает Троицу, а не Всевышнего в единственном числе, — уточнял секретарь Базили с таким видом, словно в лицо ему дул холодный, пронзительный ветер. Это впечатление усиливалось ещё и тем, что Александр Константинович имел раздвоенную бороду, а волосы зачёсывал назад.

— В одном месте утихнет, в другом разгорится, — продолжал возмущаться Нелидов, удивляя своим тоном сослуживцев, находивших его человеком, в высшей мере, сдержанным и деликатным. — То по углам собачатся, то на задворках бьются, выясняют, кто кому должен и сколько? Захочешь разобраться, примирить несчастных драчунов, как бы ни так! Тебя же в подстрекательстве и обвинят.

— Мерзавцем обзовут или агрессором объявят, — поморщился князь Мурузи, собиравшийся ехать на встречу с хедивом Измаилом-пашой, чтобы тот в очередной раз предупредил султана об интригах оппозиции. — Сплюнешь и пойдёшь бочком, бочком — вдоль стеночки, пока, и впрямь, не схлопотал. Да пропади оно всё пропадом!

— Ан нет, не пропадает, — походив по канцелярской комнате, побарабанил пальцами по подоконнику Нелидов, в общих чертах представляя, что творится на Балканах. — В Белграде копится, чтобы взорваться.

Испросив аудиенции, Игнатьев предложил султану срочно заключить перемирие с повстанцами. Но Абдул-Азис и слышать не хотел о прекращении боевых действий. Он тотчас отгонял от себя «шайтана», возмутителя спокойствия, и демонстративно зажимал уши. Невысокий лоб владыки османской империи свидетельствовал об отсутствии у него способности к долгим размышлениям. Он привык поступать импульсивно, редко задумываясь над своими действиями и не делая из них правильных выводов. При этом падишах всячески пытался доказать ему, что у мусульман есть понятие чести, верность данному слову, в отличие от греков, сербов и болгар, вкупе с армянами, лишённых чести и достоинства.

— Ради бакчиша и власти мать родную продадут! — борцовская шея султана багровела от прилива злости. Абдул-Азис скрипел зубами. — Вы со мной или с болгарами? — обращался он к Игнатьеву, и гнев клокотал в его горле. Тиран по натуре, он и любил деспотично, и ненавидел люто. Он не привык уступать и вряд ли понимал, что, отдав себя на растерзание туркам, восставшие славяне стали той искупительной жертвой, которая позволила России обратить внимание всего мира на страдания балканских христиан и приступить к самым решительным действиям по их освобождению.

Помня о том, что султан ещё недавно оказывал ему небывалые почести, как он оказывал бы их наверно самому государю, Николай Павлович пытался его успокоить.

— Ваше величество, как дипломат, я вынужден отстаивать позицию России, — говорил он сочувствующим тоном, встречая опаленный ненавистью взгляд Абдул-Азиса. — Так думаю не только я, но и представители тех стран, с которыми Россия состоит в союзе. И тут я ничего не могу сделать. Австро-Венгрии не терпится прибрать к рукам Боснию и Герцеговину, вот она и субсидирует мятежные анклавы на Балканах. А моё мнение, ваше величество, вы знаете: «Россия, равно, как и Турция, лишь тогда сильны и политически мудры, когда действуют самостоятельно и не связаны по рукам и ногам своими союзницами, парализующими наши действия по мирному решению восточного вопроса». Если вы пойдёте по пути мести, итоги вас вряд ли обрадуют. Сосредоточьтесь пока на реформах. С остальными проектами, как бы душа к ним ни рвалась, желательно повременить.

Абдул-Азис молчал. После смерти Аали-паши он думал лично управлять империей, страстно желая изменить закон о престолонаследии в пользу своего сына Юсуфа Иззедина и увеличить свою личную казну до колоссальных размеров, присваивая все доходы государства. Два года назад, уступив хедиву Египта за двадцать один миллион франков почти все права независимого государя, он оставил солдат и чиновников без содержания. И расставаться с этими деньгами, тратя их на войну с болгарами и сербами, ему ужасно не хотелось. В августе 1875 года, когда всё стало клониться к упадку и начались злосчастные восстания, он велел сократить вдвое платежи процентов по государственным долгам, тем самым подорвав доверие к себе.

Оппозиция подняла голову. Желая заручиться поддержкой Англии в деле управления османским государством, Мидхат-паша начал вести переговоры с Генри Эллиотом, о чём сразу стало известно Игнатьеву. Обыкновенно между ним и султаном выступал посредником Абрам-паша. Через него Николай Павлович не раз предупреждал султана о готовящемся дворцовом перевороте и советовал ему изгнать из Порты наиболее опасных заговорщиков, в число которых входил и военный министр. Но Абдул-Азис лишь хвастался в ответ.

— Генерал Игнатьев потому так беспокоится, что не знает обычаев нашей веры. Стоит мне показать чётки — мятежниками овладеет такой страх, что они тотчас опомнятся и выдадут зачинщиков.

По всей видимости, он уже начал сомневаться в искренности своего приятеля и не доверял ему вполне, поскольку Александр II увильнул от личной встречи с ним. Русское правительство отвергло дружбу с Турцией и предпочло ему объединение с Германией и Австрией. Как известно, обида худший из советчиков, а султан был обижен до глубины души. При крайне редких теперь встречах с Николаем Павловичем, его чернобородое лицо становилось угрюмым.

В незавидное положение поставил Горчаков русского посла в Константинополе, если не сказать, плачевное! Игнатьев чувствовал себя, как человек, слабеющий душой и телом от болотных испарений, изнемогающий от звона и укуса комаров, по большей части малярийных кровососов.

— Решать славянский вопрос надо в полном объёме и только тогда, когда Россия в состоянии будет сделать это одна, без вмешательства корыстолюбивой политики Габсбургов, всегда жившей в долг и не платившей по долгам, — внушал он своим сослуживцам.

За это в Петербурге и Вене Игнатьева прозвали «туркофилом», ставя ему в вину дружбу с султаном.

— Моя вина в том, что я люблю своё Отечество! — сказал Николай Павлович Нелидову, когда они коснулись этой темы. — Я никогда не скрывал своих взглядов, считал и считаю, что Горчаков напрасно повёл политику венских соглашений, которая, даю зарок, столкнёт нас лбами с Портой.

— Вы полагаете, войны не избежать? — спросил старший советник, перехватив довольно выразительный взгляд шефа.

— Попомните меня, — сказал Игнатьев, мрачнея от своих предчувствий.

Первым шагом на новом опасном пути, против которого предостерегал Николай Павлович, было учреждение консульской комиссии, которая должна была контролировать действия оттоманского комиссара, отправленного султаном в Герцеговину. Консульская комиссия собралась в городе Мостаре в августе тысяча восемьсот семьдесят пятого года. В её состав вошли: от Великобритании Гольмс, от Германии — барон Лихтенберг, от России — Ястребов, от Австро-Венгрии — Васич, от Франции — Дюзон и от Италии — Дурандо. Послы в Стамбуле должны были впредь повиноваться венскому центру. Другими словами, граф Андраши, заклятый враг России и её злостный соперник, сделался хозяином восточного вопроса, а русский посол, успешно противившийся доселе австро-венгерским и английским козням, выдан был головою венгерскому коноводу под постоянный, ежечасный контроль представителя Вены Франца Зичи и германского посла Карла Вертера, без ведома и согласия которых он не мог теперь и шагу сделать в Порте.

— Как же это называть, как не предательством! — гневно восклицал Игнатьев, собрав своих секретарей и объясняя им абсурдность ситуации. — Высокое положение, достигнутое нами в Турции ценой десятка лет и неустанных попечений, уничтожается во вред России! без какой-либо гарантии будущего и без другой видимой причины, кроме личного расположения нашего канцлера к графу Андраши.

Секретари подавленно молчали. Каждый чувствовал себя турецким пленником, которого везут в железной клетке на спине верблюда. Им не надо было объяснять, что Вене, закрепостившей Петербург Тройственным союзом, хотелось бы водвориться на Балканах с дальним прицелом на Грецию, на её прекрасный порт Салоники. Они, как и Николай Павлович, прекрасно сознавали, что политическая ситуация, складывавшаяся в Турции, а, следовательно, и в Европе, готовой растащить османскую империю на части, в скором времени потребует от них и, в первую очередь от Игнатьева, чрезвычайно сложной и многотрудной работы. Тревожные вести, получаемые из Боснии, Софии и Белграда, прямо говорили о том, что скучать не придётся.

Беседуя с полковником Зелёным, занятым внедрением своих агентов в один из штабов сербской армии, Николай Павлович открыто заявил.

— Несносная задиристость сербов, чрезмерная активность их социалистов, выводят меня из себя. Они нам всё дело испортят.

Худощавый, небольшого роста, с ранней проседью в иссиня-чёрных волосах, Александр Семёнович устало склонил голову, задумался, словно в чём-то сильно сомневался, а затем, вздохнув, сказал, что план войны для сербской армии, составленный полковником Франкини, можно будет взять и «подработать».

— Вот и хорошо, — откликнулся Николай Павлович, думая о том, что Восток не любит перемен. Сделайте ряд оговорок, чтоб этот план нельзя было использовать, хотя бы ещё пару лет. Сербам не стоит заблуждаться на свой счёт, — сказал он тоном знающего человека, — Турция способна выставить стотысячное войско хоть сейчас.

Военный атташе кивнул, расправил плечи.

— А вообще-то сербы верят нам. Верят, что Россия не оставит их на растерзание туркам.

— Это хорошо, — сказал Игнатьев. — За это им честь и хвала. Но истинная вера зиждется на послушании. Плохо, что они «попэрэд батьки» в пекло лезут, как говорят в Малороссии.

 

Глава XX

Великий везир Махмуд Недим-паша, благообразный грек, прослывший «русофилом», сказал Игнатьеву, что одобряет задуманную им передачу «Бунтующих округов» черногорскому князю Николаю, но сам он не чувствует своё положение настолько крепким, чтобы отстоять эту политику.

Николаю Павловичу пришлось лично убеждать султана даровать зачатки самоуправления и децентрализации не только герцеговинцам и боснякам, но и всем турецким христианам.

Абдул-Азис слушал его с гримасой человека, который всё подвергает сомнению и ни в чём и ни в ком не уверен. Прежде всего, в самом себе. Его глаза хищно прищурились.

— Мне легче перебить их всех, чем постоянно уступать смутьянам.

— Лучше отдать малое, чтобы сохранить большее, — не согласился с ним Игнатьев. — Иначе Австрия не успокоится и вооружит сербов. Они вот-вот затеют драку.

— Что? Сербы вас уже не слушают?

— Я, как могу, удерживаю их от бунта.

— Хорошо, — сказал Абдул-Азис. — Изложите свои соображения на необходимость реформы верховному везиру, чтобы составить султанский указ.

— И еще, — добавил он, после глубокого раздумья, — прошу вас съездить в Крым и попросить государя Александра II об одном непременном условии. Я нахожу нужным, чтобы отношения между мною и русским царём сохранили прежний, доверительный характер, производясь чрез посредство константинопольского посла, пользующегося личным доверием и императора, и султана, — сказал он о себе в третьем лице. — Я не хочу, чтобы наши отношения осуществлялись путём дипломатических бумаг, идущих через Порту.

Игнатьев слушал его с показательной вежливостью, чтобы ни в коем случае не ранить самолюбие Абдул-Азиса, тем более, что тот был предельно серьёзен.

— Мне бы хотелось, — продолжил султан, с подобающей монарху величавостью, — чтобы государь император выстраивал наши личные сношения по примеру отношений, существовавших между нашими отцами, Николаем I и Махмудом, дав слово, что не примет впредь участия в европейском давлении на Порту. Опираясь на дружбу с Россией, я легко справлюсь с Европой.

Как бы в подтверждение этого, верховный везир, бывший в хороших отношениях с русским посольством, призвал к себе первого драгомана Михаила Константиновича Ону и через него передал Игнатьеву, что султан имел с ним долгий разговор по поводу герцеговинских дел, предполагаемых реформ в пользу христиан, и отношений Турции с ведущими державами.

— Я записал слова султана, — сказал Махмуд Недим-паша, уверив драгомана в их подлинности. — Можете прочесть: « Говоря откровенно, я сознаюсь, что сделал большую политическую ошибку. Я должен был бы следовать по пути, начертанному моим отцом, султаном Махмудом, и сговориться во всём исключительно с Россией, — обратился Абдул-Азис к великому везиру. — Сравни, царствование Абдул-Меджида и моё со временем правления моего отца, и ты убедишься, что турецкая империя пользовалась несравненно большею безопасностью при существовании союза с Россией. Генерал Игнатьев часто мне на это намекал и навёл меня на эту мысль. Но я избегал прежде способствовать заключению такого союза, несмотря на то, что я чувствую к послу особенное расположение и знаю, что могу на него вполне положиться. Если я был несколько сдержан относительно русского посла, то это лишь потому, что после разгрома Франции появилась новая могущественная сила — Германия, виды и восточную политику которой мне казалось необходимым предварительно исследовать. Мне представлялось это государство естественным врагом России и самым надёжным оплотом Турции. В это верили и эту мысль поддерживали Хуссейн Авни-паша и всё моё окружение. Но я под конец подметил, что это было неосновательно, и потому пришёл, естественно, к мысли тесного сближения с Россией. Постарайся сговориться с генералом Игнатьевым касательно мер умиротворения Герцеговины. Я готов выслушивать его советы и принять их в самое серьёзное соображение, как я уже, впрочем, и делал. Но я, ни в коем случае, не допущу официального вмешательства держав в наши внутренние дела. Знай это твёрдо и действуй сообразно».

Долгое и тесное общение со столь противоречивой и самолюбивой фигурой, какой был султан Абдул-Азис, не говоря уже о должностных лицах Порты, смертельно боявшихся потерять своё место и оттого казавшихся как бы немного не в себе, сильно утомляло Игнатьева. Принимая в день, порой до ста человек, когда нельзя было отделаться одним дипломатическим «мурлыканьем», Игнатьеву казалось, что его нервы не выдержат, и он наговорит всем кучу резкостей.

При таких обстоятельствах ему ничего не оставалось, как объяснить положение дел самому государю, но смущала мысль о том, как и что сказать в Ливадии?

Одиннадцатого октября в семь часов утра «Тамань» вышла из Босфора. Море было спокойным, пароход шёл быстро, и на следующий день бросили якорь в Ялте.

Встреча с государем и государыней обрадовала своей теплотой и непоказным радушием. Игнатьев поднёс их величествам модели базилики св. Николая. Церковь в Мире Ликийской восстанавливалась на деньги Анны Матвеевны и частично на его собственные средства.

Воскресная аудиенция прошла на царской яхте «Эриклик».

Заметив, что глаза у крестника воспалены, Александр II озабоченно спросил, лечит ли он их? Не запускает ли болезнь?

— Лечу, да что-то мало толку, — ответил Игнатьев, всем своим видом показывая, что даже заботы общего характера могут привести к сугубо личностным раздумьям. — Профессор Иванов прислал лекарства, но я остерегаюсь применять их.

— Отчего? — поинтересовался государь.

— Дело в том, что новый итальянский посланник граф Корти страдает таким же заболеванием, совершенно, как и я. Первый окулист в Европе, лечил его три месяца какими-то там зондами и, наконец, посоветовал оставить всё по-старому. Я же хочу проситься в отпуск, чтобы сделать операцию.

Император повёл головой.

— Очень прошу тебя, Николай, отложить оперативное лечение до более спокойного времени. При теперешнем кризисе твой отпуск и возможные глазные осложнения очень помешают службе.

— Ваше величество, мне всё равно в Царьграде делать нечего, — стал объяснять Игнатьев, хорошо обдумав свой ответ. — Турция близка к распаду.

— Не волнуйся, — сказал император, — Англия и Франция вложили в неё столько банковского капитала, что не допустят её полного развала.

Зная, что при дворе больше верят слухам, чем донесениям посольства, Николай Павлович вынужден был вновь заговорить о желании Абдул-Азиса сблизиться с Александром II.

— Взывая смиренно к дружбе вашего императорского величества, султан руководствовался убеждением в вашем могуществе и в вашей искренности, и что он искал у вашего величества поддержки для преодоления опасностей, грозящих разрушением его империи.

— А может он хитрит? — прищурив глаз, как опытный стрелок, засомневался государь. — Нарочно водит за нос.

Царь был не прав, задавая подобный вопрос. После получасовой беседы он должен был усвоить то, в чём его старался убедить Игнатьев.

— Близкое знание характера Абдул-Азиса, свойств и степени его образования, не позволяет мне допустить предположение, что его искательство скрывает коварный расчёт расстроить наши отношения к союзникам. Смею удостоверить ваше императорское величество, что таковое не могло быть скрытым побуждением султана.

— Не уверен, — сцепил пальцы император, стараясь быть благоразумно сдержанным и непреклонно строгим в разговоре со своим послом.

Николай Павлович почувствовал неловкость. Выходило так, что он заботится о том, о чём его совсем не просят. И всё-таки он вновь заговорил. Используя счастливую возможность обращаться к царю лично, насколько это было позволительно, Игнатьев хотел обратить внимание Александра II на то, что нам бесполезен и вреден внешний союз, вязавший нас покрепче иных пут, и что дорожить им не стоит, нет надобности: — Я полагаю, государь, что Абдул-Азис был искренен, когда униженно предлагал вашему величеству свою скромную дружбу, которую вы можете принять или отвергнуть. Я вдвойне счастлив, что вы ничем не стеснены в своих решениях и что для нас не существует никакой настоятельной необходимости добиваться какого-либо внешнего союза с Портой. Но, спрашивается: своевременно ли отвергать такие предложения, какие другие державы, — венский кабинет в особенности, — ни малейше не поцеремонились бы тотчас принять, с риском даже нарушить предшествовавшие обязательства. — Не следует заставлять Абдул-Азиса раскаиваться в его добром расположении, идя на поводу у графа Андраши с его нетактичной программой реформ, которую он навязывает Турции.

— Почему ты считаешь её нетактичной? — осведомился император.

— Она приведёт нас к войне.

— Почему?

— Осмеливаюсь напомнить вашему величеству категорическое заявление султана, мне сделанное, что он никогда не согласится принять программу, навязываемую Турции иностранными державами. А Вена давит на него с безумной силой, неугомонно провоцирует на драку.

— Бисмарк говорит, что не позволит заноситься ей сверх меры.

— Он англоман, этим всё сказано. Недаром европейская пресса без всякого стеснения решает будущую судьбу Порты и Востока, как будто турецкой империи больше не существует. Наш отказ вступить на путь, открываемый нам самим Абдул-Азисом, будет иметь вероятным последствием, что он вынужден будет броситься в объятия «Молодой Турции» и Англии, её поддерживающей. А это верный шаг к войне и вековечной конфронтации. Вот я и спрашиваю, государь, что мне ответить султану? — прошёлся пальцами по аксельбанту Игнатьев, словно проверял, на месте ли он и не топорщится ли, часом, канитель? — После некоторого колебания Александр II отклонил желание Абдул-Азиса иметь с ним личные «секретные сношения».

— Время ушло. Об этом надо было думать раньше, — ответил он, сославшись на высшие интересы той политики, которой он решился следовать. Какие это интересы, он не счёл нужным объяснять.

Исполнив свой долг и доведя свои настояния до последней возможности, Николай Павлович осмелился предупредить его величество и государыню императрицу, что, кроме уничтожения русского влияния в Царьграде, он ничего не видит в будущем.

— Всё, что я вижу, — произнёс Игнатьев с горечью, и пальцы его вновь прошлись по аксельбанту, — это ликование врагов, торжество интриг, направленных против славян, и, как результат всех этих козней, войну между Россией и Турцией.

Государыня Мария Александровна, смертельно бледная, источенная туберкулёзом лёгких, кротко глянула на царственного мужа, как бы умоляя его сделать верный шаг, прислушавшись к словам Игнатьева, но Александр II лишь заложил ногу на ногу и, вынув портсигар, стал доставать папиросу.

Ввиду невозможности сохранения прежнего личного положения в Царьграде и бесполезности своего дальнейшего там пребывания, Николай Павлович настоятельно просил своего увольнения.

— Я уже тринадцать лет торчу в Константинополе! Мне нужно подлечить глаза, но более того — расстроенные нервы.

— Николай, — обратился к нему император, держа папиросу в руках, — ты с честью выполнил свой долг посла и верноподданного, и, тем не менее, повелеваю вернуться в Царьград — на свой пост. Непременно. — Он закурил и предложил для переезда свою яхту.

Игнатьев предпочёл «Тамань».

 

Глава XXI

Как Николай Павлович и предполагал, самолюбивый султан сильно обиделся на русского царя и резко охладел к его послу. Теперь поводырём Абдул-Азиса стал Генри Эллиот, считавший, что повстанцев надо истреблять — всех до единого. Этого же требовала «Молодая Турция» и партия военного министра Хуссейна Авни-паши.

Перемена в настроении турецкого владыки не вызвала в Игнатьеве никаких выражений досады, заметных его подчинённым, но возбудило лишь сожаление по поводу недальновидности государя, не говоря уже о Горчакове, стремившегося «воссоздать Европу». Русский канцлер горевал, что «Европа исчезла» и что её, для совместных решений, нужно создать «дипломатически, пусть даже в ущерб русским национальным интересам», на что Игнатьев всегда говорил: «Так или иначе, но со временем Европа развалится на два враждебных лагеря». Эту мысль он высказал в своём письме Александру II.

Германский посланник барон Вертер, зрелый, добродушный дипломат, сказал как-то Игнатьеву по-дружески: «Вы не поверите, до какой степени и как мелочно вас ревнует граф Андраши, а потому мы должны крайне осмотрительно составлять наши донесения и сообщать свои предложения нашим дворам. Всё дело можно испортить пустяками».

Милый, добрый, наивный барон Вертер! Знал бы он, что всё писаное Николаем Павловичем, даже собственному императору, каким-то непостижимым образом, становилось известно графу Андраши и разжигало его неприязнь к Игнатьеву. Да и какой европеец способен уважать противника?

— Развязаться, развязаться с тройственным союзом! — говорил Игнатьев самому себе, словно настраивался на кулачный бой. — Во что бы то ни стало развязаться!

День за днём, одного за другим, он вызывал к себе консулов и почти всем говорил одно и то же:

— Будьте готовы к войне. Нас загоняют в неё.

Туркам же внушал иное:

— И Англия, и Франция, и Австро-Венгрия — все вместе это стая, волки в ожидании добычи, и добычей будет Порта, так и знайте!

А Балканский полуостров полыхал.

Земли Боснии, Герцеговины и Болгарии, словно склоны и подножие вулкана, заливала кипящая огненно-дымная кровь её повстанцев, причём Болгария страдала больше всех. Она тонула — в море слёз, всеобщей горечи и муки. Центром восстания стали городки Панагюрище и Копривщица. Сначала восстание предполагалось начать первого мая, но вспыхнуло оно чуть раньше. Жители Панагюрище вооружились, кто, чем мог, стреляли из кремнёвых ружей и допотопных деревянных пушек. При взятии этого городка турки загубили две тысячи душ. Двадцать пятого апреля башибузуки опустошили Клиссуру и сожгли восемьсот домов.

Кавказские горцы, перешедшие на службу к султану, действовали беспощадно. Во-первых, им за это хорошо платили, а во-вторых, они спешили отыграться на православных болгарах за своё поражение в войне с Россией.

Газетные статьи, как и донесения агентов, представляли собой жуткий коктейль из человеческой крови и нечеловеческой жестокости, воплей убиваемых детей и насилуемых женщин. Об издевательствах и массовых угонах в рабство уже никто не говорил. И, если славяне поднялись до высоты понимания святой христианской жертвенности, то мусульмане достигли дна своей религиозной ненависти.

— Это верх идиотизма! — витийствовал сэр Генри Эллиот, затеяв разговор с Игнатьевым и критикуя действия «безумцев», коими считал болгар и сербов, нарушивших спокойствие Европы. — Сами лезут в петлю, а затем вопят, что их лишают жизни.

Он сразу же занял позицию османов, хотя в парламенте Англии начались серьёзные дебаты по обсуждению турецких зверств. Бенджамин Дизраэли, действующий премьер-министр, стоял на стороне турок, а его противники — консерватор лорд Дерби и Вильям-Эварт Гладстон, бывший глава правительства, принял энергичное участие в противодействии восточной политики лорда Биконсфилда.

Николай Павлович сказал английскому послу, что он и сам ужасно недоволен тем, что происходит на Балканах.

— Я читал болгарские и сербские листовки. Там много болтовни и мешанины.

— Смех и только! — кривил губы англичанин с весьма неуважительной отмашкой. — Они рубят сук, на котором сидят.

— Трудно сказать, что творится у них в голове, — сострадая несчастным болгарам и нисколько не скрывая свои чувства, грустно заметил Игнатьев. — Они ждут поддержки от России, но не слушают меня, её посла.

Стамбул стал напоминать пороховую бочку.

Одиннадцатого мая восстание софтов (учеников религиозных школ), требовавших смены власти, и «новых османов», ратовавших за конституцию, принудило Абдул-Азиса сменить великого везира Махмуда Недима-пашу, приверженца русских, и назначить на его место Мехмеда Рюшди, приятеля военного министра.

Семнадцатого мая Николай Павлович устроил на своей посольской даче совещание с участием барона Вертера, графа Зичи и графа Корти, но разговор как-то не клеился. Не оживился он и после позднего ужина. Заметив, что его коллеги находятся под гнётом непонятных дум, Игнатьев предложил им сыграть в вист. Партия затянулась, и общество разошлось заполночь. Погода была отвратительной. Из-за густого тумана ничего не было видно. Набережная была безлюдной. Со стороны Чёрного моря дул холодный, порывистый ветер, приносивший нудный, мелкий, непрекращающийся дождь. Австрийский посол отправился в Константинополь на германском паровом катере, любезно предоставленном в его распоряжение бароном Вертером.

Утром Николай Павлович был разбужен отдалённым грохотом пушечных выстрелов и тотчас выглянул в окно. Набережная по-прежнему была пустынна. Только на «Тамани», лениво повёртывающейся на привязи то в одну, то в другую сторону, мерно прохаживался часовой. Вскоре, несмотря на дождь, из соседних домов и гостиниц стали выбегать встревоженные люди. Все они прислушивались к орудийным залпам и недоумённо гадали, что происходит в Стамбуле?

Игнатьев хотел сделать запрос по телеграфу в консульство, но оказалось, что депеш не принимают: почта занята солдатами.

В канцелярии посольства никто не мог ответить на вопрос, что происходит? Может, софты снова учинили бунт? Или «новые османы» митингуют, требуют реформ и конституции? Было очевидно, что в Константинополе произошло что-то чрезвычайно важное, но что именно, оставалось загадкой. Кордонные отряды никого не пропускали в город. Час проходил за часом, а неизвестность всё длилась; любопытство нарастало, так как давно миновал срок, когда в Буюк-Дере должен был прийти из города первый пароход — ширкет, называемый так от общества Ширкети-Хайрие, поддерживающего постоянное сообщение между Стамбулом и его окрестностями. Вся выручка от деятельности этого общества шла в личную казну султана. Из города не выпускали ни пароходов, ни экипажей, ни верховых.

Просторный вестибюль посольства стал заполняться людьми. В основном, дамами русской колонии. Всех пугал артиллерийский гул и полная неразбериха. Уж не резня ли началась? Султан кровожаден и мстителен. Ему всё равно, кого потрошить: человека или курицу.

Николай Павлович вышел в фойе. Внешне казалось, что он находился в таком же неведении, как и остальные смертные, но сотрудники миссии, неплохо изучившие Игнатьева, втайне понимали, что ему что-то известно.

— Зря не волнуйтесь и не поддавайтесь страхам, — говорил Николай Павлович, стараясь успокоить дам. — Я сам пока не знаю, что произошло, но смею вас уверить: пока над вами реет русский флаг, османы вас пальцем не тронут.

Ещё был слышен грохот пушек, когда из тумана показался турецкий броненосец и, став напротив русского посольства, нацелил на него свои орудия, как бы приготовившись к бомбардировке.

Толпа заволновалась ещё больше. Судно греческого посланника стало разводить пары, по его палубе забегали матросы, но на «Тамани» было всё спокойно: никакой излишней суеты.

— Что же это, — спросил князь Церетелев у Игнатьева, — греки пары разводят, а нашим, хоть бы хны?

— В этом нет нужды, — спокойно произнёс Николай Павлович. По тону его голоса и краткости ответа Алексей Николаевич понял, что послу известно очень многое, но говорить об этом он не собирался.

Вскоре выяснилось, что ощетинившийся бортовыми пушками турецкий броненосец примчался на защиту обитателей посольских дач и жителей Буюк-Дере. После того, как боевой корабль встал на якорь и с него просемафорили о самых добрых намерениях, на почтовой станции вновь застрекотали телеграфы и депеши посыпались градом.

В десятом часу утра из Перы прибыл один из курьеров посольства, которому удалось пешком пробраться в Буюк-Дере. Он рассказал, что в Константинополе всеобщее ликование: Абдул-Азис низложен. На престол взошёл Мурад V. Решение о свержении султана было принято не сразу. Сначала Мидхат-паша хотел добиться от него принятия турецкой конституции, но, увидев, что затея его терпит крах, посчитал необходимым заменить его принцем Мурадом. Возглавил дворцовый переворот и непосредственно руководил им военный министр Хуссейн Авни-паша.

Причины низвержения Абдул-Азиса Игнатьеву были понятны, хотя для многих они так и остались тайной за семью печатями. И главной причиной революции Николай Павлович считал опасение ряда западных держав, как бы владыка османской империи, слывший за приверженца добрососедских отношений с Россией, не принял каких-либо решений, напоминавших решения отца его, Махмуда, поставившего в тысяча восемьсот тридцать третьем году Турцию под покровительство императора Николая I.

А в том, что заговор устроил посол её величества королевы Англии сэр Генри Эллиот, никаких сомнений не было. Не зря он приобрёл репутацию посла, приносившего несчастья всякому государю, при дворе которого был аккредитован. Король обеих Сицилий, а затем и греческий монарх — утратили свои престолы именно в бытность сэра Генри.

Последние месяцы царствования Абдул-Азиса были ознаменованы целым рядом несчастных событий, до основания потрясших оттоманскую империю.

Прежде всего, финансовое банкротство Турции, к которому она давно сползала .

Богатейшая османская империя, с момента своего возникновения, в течение четырёх столетий не задолжавшая на сторону ни одного куруша, ни одной малой копейки, начиная с крымской войны, принялась заключать внешние займы в безумно-огромных размерах и потерпела финансовый крах. Государственный долг Порты дошёл до трёхсот миллионов турецких лир, то есть по процентам, около двухсот миллионов рублей. Колоссальные деньги!

Что же касалось политического положения Турции, то оно было крайне тяжёлое. Ничтожное, во время своего возникновения, черногорское восстание катастрофически ширилось, вызвав вмешательство Австрии и многих стран Европы, настоятельно требовавших вместе с Россией проведения действительных реформ в пользу балканских славян. Вмешательство это, всегда нетерпимое для мусульман, давало почву для проповеди религиозным фанатиком, настраивая обедневший народ против своего правительства. Абдул-Азиса выставляли главным виновником всех бедствий. Его называли гяуром за его сближение с Европой, припоминали его поездку на парижскую выставку и обвиняли в намерении пригласить русские войска для расправы с митингующими подданными, недовольными политикой султана. А ещё Абдул-Азиса осуждали за его стремление изменить веками установленный порядок престолонаследия в династии Османа, путём объявления наследником престола своего сына Юсуфа — Изеддина; не зря юнца назначили начальником турецкой гвардии. Но всё это, возможно, не привело бы ни к каким крайностям, если бы не нашлось зловещей тайной силы, которая смогла сплотить всех недовольных и внушила им идею дворцового переворота.

 

Глава XXII

День двадцать девятого апреля был днём наибольшей паники за весь период «константинопольской смуты». В течение суток Порта жила без верховного везира, за что её прозвали «безголовой». Все боялись «Младотурков» и восставших софтов — учащихся религиозных школ, призывавших к резне христиан. Все, кто исповедовал Христа, забаррикадировали дома и приготовились к осаде. Заговорили о вооружённом вмешательстве Европы. Двери российского посольства не закрывались ни на минуту. На рабочий стол Игнатьева бесперебойно сыпались прошения срочно вызвать из Одессы несколько полков пехоты для усмирения фанатиков, так как султану всё равно: «Свиньи съедят собак, или собаки свиней».

Встревоженные всем происходящим, иностранные послы собрались у Игнатьева, как у старшины дипломатического корпуса.

Сэр Генри Эллиот немало удивил всех собравшихся сообщением, что он уже вытребовал английскую эскадру в Безику. Николай Павлович нахмурился. Имея свои броненосцы на Босфоре, Англия тем самым приобретала неоспоримое влияние на Порту и легко могла добиться назначения главой правительства своего клеврета Мидхата или ярого врага России Халиль-шерифа, с которым у Игнатьева, наверное, лет семь (если не больше), шла ожесточённая борьба. Он так и говорил жене: «Вражда с Халилем у меня не прекращается».

Разгадав умысел британского посла, Николай Павлович заранее отклонил возможность приглашения английских кораблей, как противоречащее трактатам о закрытии Дарданелл.

— Я предлагаю, — обратился он к коллегам, — вызвать сюда вторых стационеров. На дополнительные лёгкие суда, приписанные к каждому посольству, нам ни у кого не надо просить разрешения.

Это его предложение было принято единогласно.

В виду ожидавшегося ночью нападения фанатиков, Игнатьев разработал план взаимопомощи, который тотчас был одобрен дипломатами. Послами было решено, что при первом же сигнале, команды посольских судов высаживаются на берег и направляются в Перу к тому посольству, которому будет угрожать наибольшая опасность.

— Команды эти в то же время послужат ядром, около которого смогут собраться преследуемые христиане, — сказал Николай Павлович. — Я уже не говорю о том, что каждая иностранная колония должна организовать сопротивление на случай нападения врагов.

В тот же день, для выработки плана сопротивления, были созваны все консулы посольств. На этом совещании речей было немного. Большинство резидентов боялись категорических высказываний. С одной стороны они опасались принятием явных мер самозащиты ещё больше напугать столичных христиан, с другой — консулы не могли не отдавать себе отчёта, что, не принимая решительных мер, они рисковали оставить христиан совершенно беззащитными. Тогда Михаил Александрович Хитрово, в прошлом гвардейский офицер, резко обрисовал все опасности сложившегося положения дел.

— Я настаиваю на необходимости самого энергичного образа действий, — высказал он своё мнение и заострил внимание коллег на том, что необходимые меры предосторожности должны быть приняты именно сообща, на основании полной солидарности, обязательной для всех иностранных колоний. — Прежде всего, надлежит подсчитать силы, которые, в случае надобности, мы могли бы противопоставить мусульманскому натиску. Лично я имею основание рассчитывать на несколько сот черногорцев, — Хитрово намеренно уменьшил «своё войско», дабы раньше времени не раскрывать все свои карты.

Австрийский консул, тонкобровый статный щёголь с тщательно подбритыми усами, громко объявил, что, в случае опасности он может выставить до полутора тысяч хорватов.

— Думаю, на первый случай хватит, — заложил он ногу на ногу с таким самодовольным видом, словно генеральный консул русской миссии был у него на посылках.

Другие консулы честно признались, что не могут собрать воедино своих соотечественников, разбросанных, как по всему городу, так и в его окрестностях.

Таким образом, обязанность спасения европейцев в Стамбуле легла исключительно на славян.

— Прошу засвидетельствовать это в протоколе заседания, — настоял Михаил Александрович, обращаясь к своим европейским коллегам: — Чтобы никто потом не говорил, что мы бросили вас в самый опасный момент.

— Да нет…

— Ну, что вы, — послышались вялые отклики. — Мы безусловно благодарны вам.

На славян в тот день смотрели, как на ангелов-хранителей всех европейцев Стамбула, тем более, что вызванный на заседание губернатор Перы давал невнятные ответы, из которых можно было заключить, что ни в полиции, ни в жандармерии он не уверен, и что европейцам нужно самим позаботиться о своей защите.

Все разошлись в ожидании грядущей стычки с софтами.

Пера походила отчасти на осаждённый город. Движение по улицам притихло. Жители попрятались в домах.

Массивные ворота русского генерального консульства были закрыты наглухо. Все его этажи, коридоры и комнаты, не говоря про обширный двор, конюшню и дровяной склад, были заполнены полутысячей черногорцев, прямо заявивших Хитрово, что лучше умереть под сенью русского орла, чем пасть в одиночном бою с мусульманами. Лица многих ополченцев выражали крайнюю решимость стоять насмерть.

Несмотря на весну, ночь выдалась холодной. Михаил Александрович, чувствуя себя комендантом небольшой крепости, чей гарнизон готов к осаде неприятелем, позволил жечь костры и кашеварить. Пламя взмётывалось в небо, ярко освещало лица и фигуры черногорцев, теснившихся вокруг огня в своих живописных костюмах. Вместе с дымом — к звёздам — кучно устремлялись искры. Поблёскивали белки глаз, тайно опалённые тревогой, тускло светилось оружие. Вжикали оселки, ходившие по звонкой стали сабель. Кто-то курил, кто-то покашливал в кулак; то там, то здесь укладывались спать — прямо на землю. И вдруг, ровно в двенадцать часов ночи, раздался крик столичного неубетчи который мчался во всю прыть по Перской улице и благим матом возвещал о самом страшном бедствии, какое только может приключиться, — о пожаре! Вслед за промчавшимся дозорным послышались удары окованных железом палок ночных сторожей, затянувших свой зловещий вопль: «Янгын вар!» (Пожар!).

«Этот вопль мёртвого поднимет из могилы, чтобы ввергнуть его в ужас», — говорили англичане. В то же время со стороны Галатской башни донеслись пушечные выстрелы, оповестив ночной Стамбул о том, что где-то что-то загорелось. Как тут было не подумать о справедливости ходивших в Пере толков и не сказать себе, что настаёт серьёзная минута. Черногорцы сразу же схватились за оружие. Однако, вскоре выяснилось, что горел дом в Галате, но никаких попыток нападения на христиан не было. Ночь прошла относительно спокойно. На следующий день стало известно, что софты в самом деле замышляли беспорядки, но убедившись, что никто из христиан не расположен отдавать свою жизнь «ни за понюх табаку», невольно присмирели и одумались.

Общее брожение в стамбульском обществе, в особенности, в пользу конституции, было как нельзя более на руку английскому парламенту, хотя вся борьба против Махмуда Недима-паши велась под лозунгом: «Да не будет отныне уступок христианам и уступчивости по отношению к Европе».

Сэр Генри Эллиот сумел заверить турок, что Англия — исконная защитница их интересов против трёх союзнических империй, решивших де покрикивать на Турцию и обращаться с ней, как с половой тряпкой: куда хочу, туда и брошу. Ещё и ноги вытру, а то нет! Английский посол даже начал обвинять Россию в том, что она умышленно преувеличивала опасность возможной резни, чтобы подорвать авторитет турецкого правительства, забыв о том, что именно ему принадлежит идея вооружённого вмешательства во внутренние дела Порты, и он первый вызвал броненосную эскадру в Безику. Британскому льву не терпелось испытать свои чары на молодой турецкой оппозиции, лишить её политической девственности и удовлетворить своё страстное желание сожрать Абдул-Азиса с потрохами.

Опьянённые своим успехом мусульманские юнцы загорелись мыслью отделить халифат от султана и, в случае его упорства, возвести на престол его племянника Мурада, приверженца «новых османов».

Узнав об этом, Абдул-Азис велел строже следить за Мурадом. Принцу было запрещено выходить из дворца, не предупредив о том обер-камергера. Мурад так оскорбился, что предпочёл вовсе не покидать своих комнат, чем подчиниться столь унизительной опеке. По слухам, принц принадлежал к масонам, потому так ратовал за конституцию. Его приверженцы стали всерьёз опасаться за его жизнь, и это обстоятельство сильно ускорило их действия. Они уже открыто заявляли, что «закон пророка нарушается самым постыдным образом».

На демонстрациях и митингах люди кричали, что необузданная страсть султана к роскоши, разврату и самовластным безумствам перешла всякие границы и довела народ до нищеты, а государство до погибели.

«Правительство находится в руках откровенных воров, не знающих ни совести, ни чести, — гласила одна из листовок. — Поэтому каждый добрый мусульманин должен присоединиться к «партии действия», чтобы могла быть осуществлена программа реформ, а именно:

1) Возведение на престол племянника султана.

2) Задержание, осуждение и казнь всех министров, как изменников Аллаху и отечеству.

3) Уничтожение льгот для христиан и восстановление шериата — священного закона мусульман.

В середине мая, в субботу пятнадцатого числа, Мидхат-паша у себя дома стал уговаривать верховного везира перейти на сторону заговорщиков, мотивируя тем, что и глава мусульманского духовенства Хайрулла-эфенди в оппозиции к султану.

Престарелый, слабохарактерный Мехмед Рюшди-паша не знал, как ему быть и колебался до тех пор, пока Мидхат не объявил ему, что он начнёт гражданскую войну и десять тысяч молодых людей пойдут на приступ тронного дворца.

Великий везир ужаснулся возможному кровопролитию. Взвесив все за и против, он предпочёл «революцию сверху».

Ровно через два часа Игнатьев знал об этом разговоре. Но возможности предупредить султана у него не было.

В понедельник семнадцатого мая сераскир Хуссейн Авни-паша, дважды побывавший в ссылке и питавший ненависть к султану, менявшему министров, как перчатки, и обзывавшему их недотёпами, открылся морскому министру Ахмеду Кайсарли-паше, под чьим командованием были броненосцы — главная карта в игре заговорщиков. Восьмидесятилетний старец — жилистый и внешне вполне крепкий, от страха начал заикаться и понёс такую верноподданническую околесицу, что военный министр уже и не рад был, что посвятил его в тайну заговора.

В тот же день глава правительства Мехмед Рюшди, сераскир Хуссейн Авни и Мидхат-паша (министр без портфеля) отправились в Долма-Бахче к Абдул-Азису. Заговорщики умоляли его предоставить совету министров некоторые преимущества и, ссылаясь на скудость казны, нижайше просили султана выделить из своих собственных средств хотя бы триста тысяч лир на покрытие самых необходимых расходов по содержанию двора и армии.

— В противном случае, — сказал Хуссейн Авни, — армия и флот взбунтуются.

Абдул-Азис отказал наотрез.

После того, как министры покинули дворец, по Босфору мимо окон падишаха прошло несколько барж с войсками, отправляемыми против Черногории. Прохаживаясь по дворцовым залам и пытаясь погасить в себе лютую злобу к первым лицам Порты, которые обкладывали его со всех сторон, как волки свою жертву, султан увидел этот транспорт, и, предчувствуя недоброе, послал за сераскиром, чтобы тот смог объяснить ему, что происходит?

Не зная причины, зачем его требовал султан, Хуссейн-паша перепугался, потому что за несколько минут до прибытия гонца от султана, он получил анонимную записку, написанную по-английски: «Остерегайтесь! В садах Долма-Бахче на вас точат зубы!!» Хуссейн Авни-паша сослался на свою мнимую болезнь, а сам отправился к великому везиру. «Никаких реформ, — сказал он, вы не добьётесь от султана. Пока будет царствовать Абдул-Азис, всё останется по-старому. Я его знаю. А между тем, Турция на краю бездны. Абдул-Азиса нужно низложить».

Рюшди-паша взялся за голову.

— Я понимаю ваши колебания, — проговорил Хуссейн Авни, пытаясь воодушевить премьера и заразить его идеей революции, — но медлить невозможно. Сегодня в ночь всё будет решено. Если вы нас не поддержите, мы обойдёмся без вас.

— Нет-нет! — сказал премьер-министр, — действуйте, как вы решили.

Поздно вечером, бывший великий везир Махмуд Недим-паша узнал о планах заговорщиков и срочно сообщил о них Игнатьеву. Тот посоветовал дать знать султану. Чтобы Абдул-Азис был в курсе дела, Махмуд Недим-паша послал к нему племянника, не зная, что его посыльный давно причислен к заговорщикам. Вместо того, чтобы исполнить поручение, коварный родственник предпочёл известить обо всём сераскира. Неумолимый рок преследовал Абдул-Азиса. Он пытался предусмотреть все варианты, но одного не учёл: он загнал военного министра в такой угол, из которого он вряд ли смог бы выбраться. А ведь знал, понимал, что зверь, загнанный в угол, опасен. Смертельно опасен. Абдул-Азис на какой-то миг, на жалкую секунду упустил это из виду!

Совпадение всех этих мелких случайностей само собой вело к тому, что его судьба — неотвратимо! — должна была свершиться в ту же ночь.

Хуссейн Авни понял, что медлить нельзя ни минуты. Махмуд Недим-паша мог быть снова объявлен главой турецкого правительства, и топор палача опустился бы на шею сераскира.

Бежать или же действовать? — кружил по кабинету военный министр, то и дело натыкаясь на расставленные стулья. После мучительных раздумий он решился на государственный переворот, взяв на себя роль руководителя. Чтобы узаконить свои действия и не дать европейским державам ввести в Турцию свои войска и оккупировать Стамбул, для возвращения на трон Абдул-Азиса, военный министр созвал главных заговорщиков и просил шейх-уль-ислама издать фетву о низложении царствующего султана.

Текст фетвы был подготовлен заранее и передан в редакции газет:

« Если… зеид (имярек, фиктивное лицо) начальник правоверных, имея помрачённый рассудок и утратив качества, необходимые для правления, употребляет народную казну на свои личные издержки, и притом в размере высшем против того, который может вынести страна и народ,

— если он вносит в дела духовные и гражданские смуту и замешательство,

— если таким образом разоряет страну и народ, необходимо ли его низложение в том случае, когда дальнейшее сохранение за ним власти будет вредно народу и стране?

Ответ: «Да». Затем подпись: « Хасан Хайрулла».

Имея на руках санкцию шейх-уль-ислама на свершение государственного переворота, Хуссейн Авни собрал несколько батальонов на площади сераскирата и поручил командование ими своему родственнику Редифу-паше и начальнику военного училища Сулейману-паше. Солдаты, уверенные в том, что охраняют султана от нападения гяуров, окружили дворец Долма-Бахче таким образом, что он был полностью блокирован.

В Стамбуле наступила ночь. Задул холодный ветер. Пошёл дождь.

Дворец погрузился во тьму, затем — в сон. Не спал лишь главный евнух Кизляр-ага, единственный, кто знал, в какой из комнат спит султан.

Когда на Босфор лёг туман, Сулейман-паша направился в покои принца Мурада, сына Абдул-Меджида I, старшего в роде. Тот был ни жив, ни мёртв.

Боялся выйти. Думал, что его убьют.

— Прошу прикончить сразу! — взмолился он, завидев сераскира.

Хуссейн Авни стал его успокаивать.

— Дело идёт не о смерти, — вскричал он задушенным голосом, — о воцарении!

Выходя из своей спальни, наследник престола был так бледен и так трясся, что военный министр вынужден был дать ему в руки свой «Кольт» и благородно заверить: — Ваше высочество, Вы можете убить меня, если заметите подвох.

Благополучно покинув дворец, военный министр усадил принца рядом с собой в карету и велел кучеру править к ближайшей мечети, где их должен был ожидать каик, чтобы скрытно перевезти в Стамбул. Но в условленном месте каика не оказалось. Ветер поднимал большие волны, брызги летели в лицо, сыпал дождь. Чтобы Мурад не простудился и никем не был узнан, Хуссейн Авни укрыл его в мечети, а сам остался ждать на берегу, ибо любая случайность может стать той мелкой песчинкой, что останавливает ход огромнейшего механизма. Наконец сераскир увидел остроносый каик и почувствовал, как отлегло от сердца.

Как только Редиф-паша узнал, что Мурад в безопасности, он передал начальство Сулейману-паше, а сам, с револьвером в руке, пошёл разыскивать Кизляр-агу. Найдя его в одной из комнат, Редиф-паша велел будить султана и сказать ему, что он обязан со своим семейством переселиться во дворец Топ-Капы, назначенный ему для жительства. Заслышав громкий разговор, Абдул-Азис протёр глаза и полусонный вошёл в комнату старшего евнуха. Редиф-паша повторил ему слова о переезде.

Позови Абдул-Азис кого-нибудь на помощь, быть может, роли бы переменились, но твёрдость духа покинула его, и он покорно свесил голову. Возможно, в его памяти в этот момент всплыли суровые строки: «Коран дозволяет низложение падишаха, если он не радеет о пользах империи, непроизводительно расточает народные суммы и прочая и прочая».

Игнатьеву донесли, что, когда султану объявили о его свержении, владыка Порты лишился дара речи. Выпучив глаза, он начал озираться с таким видом, словно угодил в зверинец или же внезапно оказался в доме для умалишённых.

Но, если Абдул-Азис покорился своей участи и беспрепятственно дал увезти себя в давно заброшенный сераль, (когда ты никому не нужен, можешь считать себя мёртвым!), то обитательницы его гарема вошли в такую ярость, что перебили в харемлике всё, что можно. Вазы, стёкла, зеркала. От них остались лишь ничтожные осколки. Жёны и наложницы султана тигрицами бросались на солдат, которые заполнили дворец и выводили их наружу: царапались, рычали и кусались, подняв такой неимоверный крик, что переполошили всю окрестность. Усадить их в каики и увезти вслед за низложенным султаном солдатам стоило больших трудов и расцарапанных физиономий.

Около полудня восемнадцатого мая новый тридцатишестилетний султан (тридцать третий по счёту) отправился в Долма-Бахче, где все сановники и должностные лица стали поздравлять его с восшествием на трон Османов.

Сразу же по воцарении Мурада V первый драгоман Порты прибыл в русское посольство и громогласно сообщил, что «Божией милостью и с общего согласия султан Абдул-Азис низложен».

— Законный наследник султан Мурад V взошёл сегодня на престол. Да сделает Аллах всех его подданных счастливыми.

Игнатьев выслушал гонца с тяжёлым сердцем. Трудно было свыкнуться с мыслью, что Абдул-Азис утратил власть. Власть! — великая, таинственная сила, способная оказывать существенное воздействие, как на жизнь одного человека, так и на жизнь всего мирового сообщества, всегда вызывала глубокий интерес у философов, которые видели в ней явление одной из интереснейших сторон человеческого бытия со всею его обречённостью.

Когда Николай Павлович узнал, что старый сераль Топ-Капы стал для Абдул-Азиса своеобразным зинданом, тюремным застенком, ему невольно показалось, что он и сам теперь в Буюк-Дере томится под замком, в стенах сырого, мрачного полуподвала, облюбованного крысами. Смена турецкого владыки добавляла ему политических ребусов, дипломатических козней и нервотрёпки, которая усугублялась тем, что в любой момент можно было ожидать гнева начальства и своей отставки. Вот и приходилось работать так, словно у него остался один день, чтобы успеть завершить начатое дело. Его контрагенты могли поздравить друг друга с успехом. И первым среди них был Генри Эллиот.

Игнатьев часто спрашивал себя, что примиряет с жизнью людей такого типа, как посол её величества королевы Англии? И сам же отвечал на свой вопрос: набирающее силу честолюбие при явном деловом успехе.

Франция первой признала султана Мурада V. Следом к заявлению французского посла графа Бургоэна присоединился Генри Эллиот, как бы желая подчеркнуть законность новой власти.

Поскольку Мурад V не был ещё признан Россией, что случилось несколько позднее, то наши суда в Босфоре не расцвечивались флагами. Этого было достаточно, что бы возникли толки, будто бы Игнатьев ищет способ освободить Абдул-Азиса и переправить его в Петербург.

Ненависть «новых османов» к России была столь велика, что, поддержи Европа Турцию, как это сделала она в тысяча восемьсот пятьдесят четвёртом году, Порта тотчас объявила бы войну России.

Перед домом Мидхата-паши неистово молились и кричали.

— Падишахим бин яша! — Да живёт наш падишах тысячу лет!

— Шуран Уммет! — Конституция!

— Да здравствует Мидхат-паша!

Венценосный Мурад V, впервые появившись на публике, трясся так, словно его вели на казнь, а не на престол.

Для первой своей царственной молитвы он избрал мечеть Ай-София, то есть бывший византийский храм, что сильно изумило мусульман.

Прежний султан предпочитал мечеть Эюба, что вполне понятно: Эюб — знаменосец пророка Муххамеда. Этим всё сказано. Ещё турки были недовольны тем, что, войдя в мечеть, Мурад V так и не удосужился снять белые перчатки, а на торжественном обеде поил гостей вином и сам прикладывался к рюмке.

Второй секретарь миссии князь Церетелев, управлявший с мая месяца консульствами в Андрианополе и в Филиппополе, вызвался сделать отчёт о первом свидании нового падишаха со своими верноподданными. Получив одобрение Игнатьева, он отправился в Стамбул вместе с Хитрово в его открытом экипаже. Екатерине Леонидовне тоже хотелось посмотреть на нового владыку Порты, но Николай Павлович отговорил её.

— Ты и так его скоро увидишь. На первом же султанском бале.

Французский посол граф Бургоэн передал ему слова английского коллеги, обращённые к барону Вертеру на рауте у Франца Зичи:

— Когда Игнат — паша узнает о свержении Абдул-Азиса, подумайте, какой это будет удар для него!»

— Я полагаю, чувствительный, — пробормотал немец.

— Просто убийственный! — счёл нужным уточнить сэр Генри Эллиот.

«Без синяков и шишек драки не бывает», — заметил про себя Игнатьев.

В этот же день, низвергнутый Абдул-Азис был перевезен по его просьбе в отвергнутый им поначалу, Чираган. Ему даже не дали переменить одежды, хотя он здорово промок под проливным дождём, и не покормили, как и его детей. Впервые он обеспокоился, когда по мусульманскому обычаю ему брили голову: он двумя руками закрывал горло, опасаясь преднамеренной неловкости цирюльника. Вместе с семьёй он занимал пять комнат и всё время проводил в молчании, задумчиво поглаживая бороду и старательно выдёргивая из неё волосок за волоском, что, впрочем, было характерно для него последние несколько лет. Когда неопределённость положения сломила его гордость, он послал своего камергера Фахри-бея спросить у Мурада, может ли он считать себя лично в безопасности?

Новый султан, как бы оправдываясь перед своим любимым дядей, велел передать, что он не виноват в случившемся: такова воля народа. Тогда Абдул-Азис потребовал чернил и написал преемнику письмо, опубликованное в скором времени в местных газетах, в котором поздравил нового халифа и закончил его так: «Что касается до меня, то единственное моё желание, — это жить спокойно и скромно под покровительством вашего величества».

Письмо Абдул-Азиса, воспринятое всеми, как формальное отречение от власти, прямо указывало на то, что он теперь нисколько не опасен новому владыке турок, но имя бывшего султана воспринималось вожаками революции, как центр формирования контрреволюционных сил.

В то же время Абдул-Азис просил своего счастливого преемника дать ему возможность переехать в Чираган.

Новый халиф исполнил просьбу дяди, и Абдул-Азис поселился в киоске Фернэ, стоя у окон которого, он часами любовался видами Босфора с его изумрудной водой и снующими мимо дворца ширкетами пароходной компании «Азизиэ», ещё два дня назад принадлежавшей ему на правах собственности. Единственное, на что развенчанный, униженный Абдул-Азис не мог смотреть без внутреннего раздражения, так это на фалангу броненосцев, стоивших ему бешеных денег, и чьи экипажи не захотели его защитить. Прислушиваясь к каждому шороху в доме, вздрагивая от малейшего стука и опасаясь появления убийц — вестников насильственной смерти — Абдул-Азис потерял сон. Это да крайности измучило его. И без того гневливый, он впадал в бешенство и осыпал упрёками своего сына Юсуфа — Изеддина.

— Не мать произвела тебя на свет, а человеческая глупость!

Он обвинял наследственного принца в том, что, будучи начальником дворцовой гвардии, тот не сумел предупредить переворот.

Но чаще им овладевало полное отчаяние. Смертельная тоска и мрачные предчувствия не оставляли его. Завидев слуг, копавших в саду землю, он со слезами простонал: «Они копают мне могилу»!

Спустя три дня, Абдул-Азис был найден в луже крови — мёртвым. Первое печатное известие гласило, что «Султан в припадке сумасшествия бросился из окна и расшибся до смерти».

Известие это появилось в греческой газете, двадцать третьего мая, на Троицу, и ему мало кто поверил. Не поверил и Игнатьев. Опубликованный вскоре официальный протокол, подписанный синклитом медиков, в числе которых значился врач английского посольства господин Диксон, показался ему басней. Трудно было согласиться с тем, что самоубийца вскрыл себе вены посредством маленьких ножниц — «с небольшой пуговкой», как сказано в протоколе. Не удовольствовавшись подписью на протоколе, господин Диксон заявил на страницах журнала «Стамбул», считавшемся столичным рупором «Молодой Турции» и выходившем в свет на деньги англичанина Ганлея, что «кроме ран, поименованных в протоколе, на трупе Абдул-Азиса не было никаких других ран или знаков насилия».

«Нигде не наберётся столько отличников, как в школе предателей, — подумал Николай Павлович, размышляя о загадочной смерти свергнутого султана. — И всё оттого, что в ней крайне либеральные учителя и феноменально обучаемые дети».

Записав эту мысль у себя в дневнике, он велел драгоману Ону вырезать журнальную статью.

— Это свидетельство нам может пригодиться. Если англичанин говорит, что «никаких других ран или знаков насилия не было», а мидхатовская пресса, известная своею ложью, это публикует, значит, можно смело утверждать: раны и знаки насилия были. Если чего и не было, так это самоубийства.

— Было убийство, — щёлкнул пальцами Михаил Константинович.

Игнатьев снова сделал запись: «Абдул-Азис был убит в одиннадцать часов утра, воскресным днём, двадцать третьего мая». — Немного помолчав, заметил: — На наш Троицын день, что, согласитесь, символично.

Первый драгоман кивнул, протянув ему журнальную статью, и сообщил, что по одному турецкому преданию, все султаны, носящие имя Мурад, должны быть жестокими гонителями христиан.

Николай Павлович пометил журнальный лист значком «nota bene» и аккуратно вложил его между страницами своего дневника.

— Пока мы знаем только то, что Мурад V либерал и тянет мусульман к Европе.

Громоподобная новость о внезапной гибели Абдул-Азиса ливневым потоком скатилась с семихолмия Стамбула, увлекая за собой каскад различных слухов.

— Убили нашего Абдулку! — вздохнул Дмитрий Скачков, обсуждая с конюхом Иваном сей «таинственный момент».

— Большой был дядя, да вошь загрызла, — полез за кисетом Иван. — Как говорят у нас в Чертолино: «Выкинул номер — взял да и помер».

Весьма примечательно, что за день до гибели Абдул-Азиса князь Церетелев привёз из города очередной слух.

— Мухтар-паша с герцеговинской армией движется на Стамбул.

— Это ещё зачем? — поинтересовался полковник Зелёный, агенты которого не подтверждали этой вести.

— Турки говорят, что если нам удастся похитить Абдул-Азиса, то Игнат — паша посадит его на престол.

— Звонки бубны за горами, — проворчал военный атташе, которому доподлинно было известно, что накануне гибели Абдул-Азиса весь штат его охраны поменялся, а киоск Фернэ, в котором проживал бывший султан, был окружён войсками, как с суши, так и с моря.

— Свежая новость! Свежая новость! — кричали мальчишки-газетчики. — Европейская сенсация!

— Загадочная смерть султана!

— Кровавая драма в Фернэ!

Весь город бурно обсуждал это известие.

— Слышали, нет? Ужасный ужас! Халифа заживо сварили в бане! Окунули в кипяток.

— Не может быть!

— А я вам говорю.

— Ведь он же правоверный!

— Ну и что? Прямо в одежде.

— Теперь и нам зададут жару.

В кофейне, которую держал одноглазый Ибрагим-оглу и чьи стены в течение дня то и дело затмевали наплывы кальянного дыма, собралось множество народа. Все они говорили о том, что в ночь кровавого события в Чирагане раздавались душераздирающие вопли, и что к мужскому крику присоединялся женский.

— Крики были слышны в Скутари и в Бейлербее — на противоположном берегу Босфора, — понизив голос, сообщил владелец хлебной лавки толстощёкий Ахмет Хан, чей брат работал полотёром в Чирагане и, следовательно, мог считаться очевидцем, — с набережной в комнатах была заметна беготня.

— Это они за султаном гонялись, — тоном знающего человека проговорил юный репортёр газеты «Turguie», чей сытный завтрак состоял из чашки кофе, да и той, величиной с напёрсток. — Убийцы гонялись за жертвой. — Вначале он решил, что так и назовёт свою статью: «Убийцы гонялись за жертвой», но, сглатывая зависть к тем, кто запивал шашлык лёгким вином, как это делали два жирных европейца, придумал новый заголовок: «Кровь на шахматной доске». А что? Занятно.

— Ходят слухи, у султана был фамильный перстень с крупным бриллиантом, но на трупе его не было, — поставил перед Ахмет Ханом блюдо с дымящимся мясом, услужливый донельзя, Ибрагим-оглу.

— Говорят, кур доят, — потянул носом владелец хлебной лавки и, разломив чурек, стал наворачивать жаркое. Его приметный нос покрылся потом. — Не слушай, друг, людей, слушай меня. Я больше других знаю.

— Что ты знаешь?

— Когда всё стихло, султаншу-валидэ, пронзившую себя кинжалом, перевезли в старый сераль, а мать Абдул-Азиса поколотили одалиски.

— Как можно бить старуху? — изумился «чувяшник» Гурген, армянин, торговавший обувью на рынке. Сшитые им курносые туфли «бабуши» — без задников и каблуков, пользовались у стамбульцев большим спросом.

— А вот так, — ответил Ахмет Хан, недобро покосившись на Гургена. — Не надо было скряжничать и отбирать подарки у несчастных. — Он долго чавкал и сопел, затем скрипнул зубами:

— Собаке собачья смерть! — Трудно было объяснить причину его злости.

— Таких, как Абдул-Азис, хоронят с оркестром и плясками.

«Злоречие не красит нас», — подумал репортёр, припомнив наставление муллы. Когда он узнал о гибели Абдул-Азиса, у него внутри всё оборвалось: началась полоса неудач. И как ей было не начаться, если знакомый ретушёр пообещал свести его с Кеворком Абдуллой, личным фотографом султана, который мог замолвить за него словечко перед падишахом, и тогда… он бы поехал за казённый счёт в Париж! Учиться живописному искусству (ему хотелось быть художником: носить берет и приглашать к себе натурщиц). А вот теперь, когда султан погиб… Как там у Гейне? «В ту ночь, как теплилась заря — рабы зарезали царя».

Но, если репортёр, как всякий юный человек, страдал от отсутствия средств, что, в общем-то, вполне понятно (у многих молодых людей нет ни гроша!), то Игнатьев страдал от недостатка информации. Проверить правдоподобность агентурных сообщений у него не было никакой возможности. Согласно мидовской инструкции, русское посольство прекратило все неофициальные сношения с правительственными лицами. Турция снова выпала из-под контроля России. Влияние английского флота на умонастроения османов стало очевидным. Командующий английской эскадрой адмирал Друммонд, нисколько не стесняясь, обещал привести турецкие броненосцы в боевое состояние, обучив их командиров всему тому, что знал он сам.

— Я сделаю Турцию неуязвимой для русских морских сил, — заявил он в своём интервью лондонской газете «Dayli News».

Игнатьев отложил еженедельник и задумался. Сколько раз он намекал Абдул-Азису, чтобы тот «топил котят слепыми», имея в виду «младотурков», но султан его и слушать не хотел.

— Меня страшатся, этого довольно, — отмахивался падишах, безумно упоённый властью.

Николай Павлович хмурился, слыша подобные ответы, но ведь не схватишь же турецкого владыку за грудки, и даже за рукав не схватишь, чтоб встряхнуть, одёрнуть, урезонить; заставить поменять охрану, удалить Мидхата из столицы и обезвредить тех, кто готов глотки перерезать несогласным, и в первую очередь ему, Абдул-Азису, наместнику Аллаха на земле. Но ощущение всемогущества оказалось у халифа сильнее чувства надвигающейся катастрофы.

— Я сердит на него не за то, что он сделал, а за то, чего не сделал! — сказал Игнатьев старшему советнику посольства Александру Ивановичу Нелидову после похорон Абдул-Азиса и даже пристукнул по столу с досады: ведь говорил же падишаху, говорил! — И не потому, что он и слушать не хотел никаких моих предостережений, а потому, что не провёл реформы так, как того требовало время.

Николай Павлович всё ещё казнил себя за то, что не сумел предупредить переворот. Он столько лет, словно большой корабль, затратив уйму сил и средств, разворачивал Турцию в сторону дружбы с Россией, и вдруг её рули заклинило: в машинном отделении возник пожар, а капитан, с которым он нашёл общий язык, был сброшен с мостика — за борт! — ополоумевшей командой.

Сожалея о кончине падишаха, столь неожиданной, а главное, таинственной, печально понимая, что его уже ничто не воскресит, и, отвечая на вопрос редактора газеты «Levant Herald», отчего он столь угрюм в дни ликования османов, Николай Павлович ответил.

— Если часовщик, которому вы доверили свой хронометр фирмы «Breget» в золотом корпусе, говорит, что вы пришли за ним раньше указанного срока, поскольку механизм сильно испорчен и с ним придётся повозиться, у вас есть надежда, что, придя позднее, вы всё же получите свою вещь исправной, в совершенной целости, а вот, когда вы в сотый раз читаете одну и ту же строчку «мастер умер», вот тут я посмотрю на вас; вряд ли ваша физиономия будет лучезарной и довольной.

— Вы боитесь, что вас скоро отзовут?

Всё, что было злобного в душе турецкого писаки, тотчас отразилось на его лице: в глазах и в сардонической ухмылке. Складывалось впечатление, что он насквозь провонял блевотиной скандальных новостей, которые способны разрушить не только правила приличия, но и любую мораль, как кошачья моча разрушает гранит и разъедает железо.

Игнатьев с ним не согласился.

— Я не страшусь расстаться со своим должностью, но я страшусь не завершить того, что стало смыслом моей жизни.

— Гибель Турции? — насупился редактор.

— Вовсе нет, — устало возразил Николай Павлович, думая о том, что на страницах стамбульских изданий всё меньше и меньше похвал в его адрес, но всё больше и больше оскорбительных нападок на Россию: со сменой падишаха на неё окрысились все местные газеты. — Это не входит в мои планы.

— Тогда, что? — не унимался журналист, — что стало смыслом вашей жизни?

— Я много раз об этом говорил, но с удовольствием напомню: объединение славян и дружба Турции с Россией. Вот то, что стало смыслом моей жизни.

Уже дома, поиграв с детьми и попив чаю, он вернулся мыслями к Абдул-Азису и ко всему тому, что, так или иначе, способствовало разгадке тайны его гибели.

— Что касается женского голоса, взывавшего о помощи, то доля правды в этом есть, — сказал Игнатьев Екатерине Леонидовне, живо интересовавшейся смертью султана. — Уж больно неожиданно преставилась третья жена Абдул-Азиса. В газетах пишут — от чахотки. Но я подозреваю, что её зарезали, как и султана.

 

Глава XXIII

Трагическая кончина Абдул-Азиса произвела удручающее впечатление на Николая Павловича.

— Эх, — горестно, с явной досадой в тоне, произнёс он в разговоре с австрийским послом, когда они играли в шахматы, — а я ведь говорил Абдул-Азису о готовящемся перевороте, заранее предупреждал.

— А он, конечно, не поверил? — спросил граф Зичи, не знавший куда спрятать своего ферзя и оттого имевший хмурый вид.

— Не поверил. Сказал, что он для мусульман всё равно, что Аллах на земле, всех держит в кулаке: чуть что — и сразу же прихлопнет.

— Страшно не то, что Абдул-Азиса свергли, а страшно то, что мы допустили возможность его низложения, — сочувственно сказал австриец, лишний раз напоминая про свои большие агентурные возможности. Уж кто-кто, а он отлично понимал: убрав Абдул-Азиса, Мидхат-паша и Генри Эллиот тем самым объявили войну русскому послу, а, следовательно, и России.

Игнатьев передвинул пешку и открыл дорогу белопольному слону, нацелившемуся на ладью противника. Ему успели донести, что Мурад V, узнав о смерти горячо любимого им дяди, рыдал и рвал на себе волосы: «Меня навеки опозорили! Унизили и обесчестили! Я обещал ему покой, и что никто не посягнёт на его жизнь, а эти звери убили его!» Его, беднягу, даже вырвало. Недели три он был, словно помешанный: ни с кем не говорил, ночами плакал и стонал: «Ужас! Позор! Преступление!» Психика Мурада пошатнулась. Ему стали чудиться призраки. Слуги утверждали, что он всё время с кем-то говорит. Хуссейна Авни он откровенно боялся и с глубочайшим отвращением выслушивал его в присутствии своей охраны.

Не прошло и семи дней, как новый падишах и сам очутился в положении пленника. При нём неотступно находились заговорщики и даже поселились во дворце.

— Мне кажется, он не в своём уме, — сказал граф Зичи о Мураде V .

— Если исходить из того, что мир переполнен глупцами, в этом нет ничего странного, — мрачно ответил Игнатьев.

Возвращаясь мыслями к перевороту и гибели Абдул-Азиса, он понимал, что, так или иначе, рано или поздно, с низверженным султаном должны были покончить: живой он представлял опасность. Барон Вертер хорошо сказал: «Если хотят избавиться от собаки, то всегда говорят, что у неё чесотка».

Партию в шахматы Николай Павлович выиграл, но радости не испытал. На сердце скребли кошки: что-то ускользнуло от его глаза, и это «что-то» было крайне важным, приведшим к гибели султана.

Бренные останки падишаха похоронили в тот же день, но без участия дипломатического корпуса, хотя в газетах было сказано, что погребение Абдул-Азиса было совершено со всеми почестями. Такому сообщению Николай Павлович не удивился. Своеобразность турецких газет с их официальной ложью его давно не раздражала. Если он и придавал чему особое значение, так это тому, что сераскир уверенно забирал власть в свои руки, а бухта в Безике уже была забита английской эскадрой: к берегам Турции подходили всё новые и новые суда её величества.

— Котёл европейской политики довольно плотно закупорен, но мне хотелось бы напомнить, что он стоит на огне, — сказал Игнатьев на обеде у германского посла, — огонь из-под него никто не убирал, и значит, рано или поздно, клубящийся в казане пар сорвёт с него крышку.

Сообщения о зверствах турок с каждым днём становились ужаснее. Если кто и сохранял невозмутимый вид, так это Генри Эллиот, на том же обеде сказавший графу Зичи: «Игнатьев пылкий человек, но и ему вряд ли удастся сделать так, чтобы моё сердце вспыхнуло сочувствием к болгарам. Да и с какой, опять же, стати? Повстанцы знали, на что шли». А самому Николаю Павловичу он заявил куда грубее.

— Выражаясь языком беллетристов, любителей пикантных сцен, Болгария сама подняла юбки.

Многие из дипломатов возмущались действиями башибузуков, но более всех протестовал против их зверств Игнатьев. Он открыто заявлял об этом сераскиру и верховному везиру, но Хуссейн-паша лишь разводил руками, дескать, он не может уследить за всеми, а Мидхат-паша злорадно усмехался. В отмщение за критику турецкого правительства, повинного в военных преступлениях, в адрес русского посла стали поступать угрозы. Его пытались запугать и вынудить подать в отставку. К тому же, покушение на жизнь российского посла всегда можно было приписать самой России, якобы вечно ищущей предлог для нападения на Турцию. В этом видна была рука турецкого премьер-министра, тесно связанного с Генри Эллиотом.

Какой-то сердобольный аноним предупреждал, что главный повар посольства, названный по имени для большей убедительности, «подкуплен и может отравить семейство». «Генерал! — присовокуплял сердобольный корреспондент, — если вы пренебрегаете жизнью вашею, то пожалейте о вашем семействе, о ваших малолетних детях».

Выходило трогательно, но весьма фальшиво. Повар-грек, на которого возводилась клевета, был человеком испытанным и вполне благонадёжным.

На все угрозы, а их было много, Николай Павлович отвечал презрением и каждый день отправлялся с Катей или с Лёнею на верховую прогулку; чаще всего в ближайший лес, несмотря на уверения досужих анонимов, что именно там-то его и прикончат. Прогулки эти совершались почти в один и тот же час, после обеда, без особенной предосторожности, с одним телохранителем болгарином Христо, которого в Буюк-Дере прозвали «красным человеком» по цвету его куртки и штанов.

Вход в ворота русского посольства охранялся всего лишь двумя полицейскими, двери весь день были открыты, а в обширный сад, расположенный террасами по склону пологой горы, мог зайти практически любой. Внутри самой посольской дачи находились четыре черногорца, но по ночам они спали, а днём красовались на улице.

— Бог не попустит, свинья не съест! — привычно говорил Игнатьев.

Осуждённый на бездействие, Николай Павлович откровенно страдал, чувствуя, что добытое с таким трудом влияние на Порту ускользает из его рук. Скрепя сердце, он шаг за шагом следил за происками Генри Эллиота и Мидхата-паши, которые смогли его переиграть только тогда, когда решились на крайнюю меру, убрав фигуру падишаха с «шахматной доски». Представителям великих держав строго предписывалось удерживать по возможности воинственные порывы Сербии и Черногории, дабы локализовать войну в пределах Боснии и Герцеговины. Эти два княжества, получавшие деньги на свои вооруженные демарши, адресованные Порте, давно считались в Вене владениями Габсбургов.

— Почему Босния и Герцеговина до сих пор не входят в состав моей империи? — это была главная претензия Франца-Иосифа I к своему министру иностранных дел мадьяру Андраши; чаще всего он предъявлял её, когда бывал не в духе.

Большинство политиков не могли себе представить, какого уровня волна всеобщего негодования вскоре поднимется во всех странах Европы.

В самом же Константинополе носились слухи, что между военным министром, постепенно наводившим порядок в столице и прибиравшим власть к своим рукам, и верховным везиром Мидхатом-пашой, проводившим политику Англии, началась распря. Популярность Хуссейна Авни от этого нисколько не убавилась; наоборот, турки связывали с ним свои надежды на спокойствие в Стамбуле и в стране. И вдруг четвёртого июня разнеслась трагическая весть: «Хуссейн Авни убит!»

Полковник Зелёный, первым узнавший эту новость, доложил Игнатьеву, что вместе с сераскиром погиб министр иностранных дел Рашид-паша.

— Во дворце Мидхата-паши, где шло ночное совещание, произошла резня, Поплатились жизнью пять человек, шестеро сильно изранены.

— Кто же это учинил? — принимая свежий слух за выдумку, полюбопытствовал Николай Павлович, хотя прекрасно знал, что его военный атташе хорошо руководит дипломатической резидентурой и успешно направляет работу своих нелегальных агентов. — Чтобы прорваться во дворец Мидхата, нужна рота храбрецов.

— В нашем случае хватило одного, — сказал Александр Семёнович, — резню устроил родственник Абдул-Азиса, свитский офицер Хасан-бей, уроженец Кабарды.

— Если мне не изменяет память, молочный брат третьей жены покойного султана, — сказал Игнатьев и перед его мысленным взором возник молодой турецкий офицер с орлиным взглядом, мускулистой статью и осиной талией — ослепительно красивый, как две капли воды похожий на грузина Церетелева.

Судя по досье, которое успел собрать полковник Зелёный, Хасан-бей рос и воспитывался в Стамбуле. В военной школе он прослыл заядлым драчуном, наделённым прескверным характером. По окончании школы, он был зачислен офицером в полк, расквартированный в Адрианополе, но поведение его нисколько не улучшилось. Хасан проводил время в ресторанах, игорных домах Перы и в дорогих борделях, где постоянно заводил скандалы. Начальство было недовольно им. Однажды Хуссейн Авни-паша, пропесочивая молодого офицера, обозвал его дрянным мальчишкой. Тот люто заскрипел зубами.

— Ты ещё щенок, чтоб скалить пасть! — негодующе воскликнул сераскир. Будь его воля, он давно бы вышвырнул Хасана вон, чтоб не позорил офицерство, но распекаемый им скандалист, к несчастью, приходился падишаху шурином. Да не абы каким — любимым. Пылкий Хасан отвечал Абдул-Азису необычайной преданностью. А на военного министра затаил обиду, переросшую в жгучую ненависть.

Газета «Turguie» писала, что убийства, совершённые Хасаном, не носят политической окраски и мотивированы личной неприязнью. Поверить в это было трудно.

— Если данные досье верны, — сказал Николай Павлович, откинувшись на спинку кресла, — я никогда не поверю, чтобы в таком беспутном, вздорном человеке, каковым изображён Хасан в данном досье, через много лет сохранилась память о такой заурядной обиде.

— Я сам считаю, что для совершения расправы над Хуссейном Авни и Рашидом-пашой должны существовать особые, более веские причины, — сказал военный атташе, передавая сведения, касавшиеся личности Хасана. Из его рассказа следовало, что сестра Хасана поступила в гарем несколько лет назад и чем-то очень полюбилась матери Абдул-Азиса. Влиятельная валидэ выпросила у своего царственного сына назначение Хасана в качестве ординарца при старшем внуке Юсуфе Изеддине. Заносчивый Хасан очень гордился этим званием и чванился своим родством с султаном. После низложения Абдул-Азиса, Хуссейн Авни посоветовал Мураду V гнать Хасана из дворца в три шеи. Для гордого Хасана это стало кровною обидой. Когда же он узнал о гибели Абдул-Азиса и своей сестры, многие увидели, что ненависть клокочет в нём, не переставая. Он во всех кофейнях грозно заявлял, что отомстит за смерть обоих. Хасана взяли под арест, но он и не подумал замолчать. Отсидев на гауптвахте и получив приказ отправиться в багдадский гарнизон, Хасан послал военному министру покаянное письмо, в котором просил удостоить его «прощальною аудиенцией». Дескать, грозные слова он произносил в нетрезвом виде и раскаивается в своём негодном поведении, о чём хотел бы засвидетельствовать лично. В аудиенции ему было отказано. Сераскир приказал Хасану немедля убираться из Стамбула, иначе его вновь засадят под арест — теперь уже, как дезертира.

В течение двух дней Хасан скрывался неизвестно где. Одни утверждали, что видели его в кофейне одноглазого Ибрагима — оглу, где он чуть не зарезал Ахмед Хана, хулившего покойного Абдул-Азиса, другие говорили, что этого не может быть, так как Хасан покинул город. Как бы там ни было, четвёртого июня, в первом часу ночи, Хасан беспрепятственно вошёл в замок Мидхата — паши. Под предлогом служебной надобности он спокойно миновал приёмную премьер-министра, в которой находилось несколько лиц из свиты Рашида-паши и дежурный офицер военного министра. Все услаждали себя кофе и покуривали наргиле. Решив, что Хасан прибыл с каким-то экстренным известием, дежурный адъютант не стал чинить ему препятствий. На втором этаже было пустынно, и Хасан взошёл по лестнице на третий. Тут на последней ступени его остановил кавас премьер-министра, подозрительный Юсуф Ага.

— Куда? — спросил он у Хасана, преграждая ему путь. — Сюда нельзя. Здесь совещаются министры. — Юсуф Ага невольно указал рукой на дверь, за которой проходило заседание.

— Мне надо повидаться с сераскиром, — нервно заявил Хасан. — Вызови его сюда. Срочное дело.

— Я не могу туда войти, — сказал Юсуф Ага, всё так же закрывая путь Хасану.

— Неужели трудно дверь открыть?

— Ты что, глухой? — воззрился на него телохранитель с высоты своего богатырского роста. — Если тебе нужен сераскир, то обращайся к его адъютанту в приёмной.

Хасан театрально вздохнул и после ряда препирательств уговорил кавасса спуститься вниз, за адъютантом сераскира, сказав, что подождёт их в коридоре.

— Я за день так набегался, что ног уже не чую.

Как только Юсуф Ага скрылся из виду, Хасан достал два пистолета, спрятанные под плащом, и решительно вошёл в зал заседаний.

Хуссейн Авни в расстёгнутом мундире сидел на диване; рядом с ним, в кресле сидел министр иностранных дел Рашид-паша.

Увидев Хасана и догадавшись о его намерении, Хуссейн Авни вскочил со стула и попытался достать револьвер, с которым никогда не расставался. Но Хасан выстрелил первый. Военный министр, тяжело раненный в голову, обагрил дворцовый ковёр кровью.

Кто-то из присутствующих полез под стол, кто-то начал пробираться к выходу.

— Что ты делаешь, несчастный! — закричал Мидхат-паша, хозяин дома.

— Не трусь, старик! — крикнул Хасан. — Ты мне не нужен.

В это время сераскир зашевелился. Увидев, что он ещё жив, Хасан мгновенно обнажил ханджар и распорол ему живот — крест накрест.

Морской министр генерал-адмирал Ахмет Кайсерли, крепкий восьмидесятилетний старец, в молодости своей участвовавший в Наваринском сражении, храбро бросился на Хасана, схватил его сзади за локти, но тот, мгновенно изловчившись, выстрелил в него в упор. По счастливой случайности, пуля не пронзила сердце, лишь раздробила плечо. Обезумев от крови и злости, Хасан выстрелил в министра иностранных дел и уложил его на месте. Рашид-паша, сражённый пулей, рухнул на пол. Великий везир Мехмед Рюшди-паша и другие министры бросились врассыпную и, воспользовавшись боковыми дверями, спаслись в соседней комнате. Мидхат-паша ползком — скорей, скорей! — убрался в свой гарем. В тот же момент в комнату ворвались все, кто прибежал на выручку министрам. Первым, обливаясь кровью, пал Юсуф Ага, по чьей беспечности вся эта бойня и произошла. Он схватился со своим убийцей, заломил руки назад, но гибкий, как змея Хасан, отчасти высвободил руку, извернулся и выстрелом в ухо уложил каваса бездыханным. Затем погиб дежурный адъютант и один из мидхатовских слуг.

Остервенившись до безумства, вчерашний адъютант принца Юсуфа Изеддина начал ломиться в комнату к великому везиру, который умолял его одуматься.

— Успокойся, сын мой, успокойся! Завтра обо всём поговорим…

— Клянусь, я вас не трону! — прокричал Хасан и, будучи не в силах взломать двери, в полном исступлении, стал пронизывать её пулями сразу из двух револьверов. Заодно он опрокинул канделябр и зажёг занавеси, чтобы воспользоваться суматохой, сопровождающей всякий пожар, и попытаться спастись.

На выстрелы примчались полицейские.

Хасан, как разъярённый зверь, отбивался от напирающей на него толпы, ранив ещё пятерых человек. Во время этого сражения, адъютант морского министра Шюкри-бей успел пробраться по чёрной лестнице в комнату, где прятались министры, вывел их на улицу, а сам, обнажив саблю, бросился в свалку. В эту минуту солдаты уже подняли Хасана на штыки, но тот, с безудержной энергией вонзая в себя остро заточенную сталь, дотянулся до револьвера, спрятанного в голенище сапога, и одним выстрелом — в упор! — сразил Шюкри-бея наповал. Сам он свалился от удара в спину — чей-то кинжал пронзил его насквозь.

Тогда все бросились тушить пожар, оскальзываясь на полу, залитом кровью.

Расследование дела и допрос преступника произвели с неимоверной быстротой. Поутру Хасан был предан смерти. Его повесили на дереве — против дворца сераскирата. В толпе зевак Хасана громко называли мстителем и чуть ли не святым, а Мидхата-пашу проклинали.

Труп провисел до вечера и спешно был предан земле.

— Мне рассказывали очевидцы, что труп казнённого не имел никаких признаков повешенного заживо человека. Рот и глаза у него были закрыты, лицо бледное, — сказал князь Церетелев, съездивший в Перу за турецкими газетами и привезший городские новости. — Многие считают, что Хасана повесили мёртвым, прикончив сразу же после допроса.

— По всей видимости, — откликнулся Николай Павлович, — Хасан, приговорённый к смерти, сорвал с себя повязки и умер от потери крови.

Известие о кровавой расправе так сильно поразило нового султана, что у него открылась рвота и стала бить нервная дрожь.

Смерть Хуссейна Авни была, как нельзя более, на руку Мидхату-паше. Благодаря Хасану, он получил значительную власть и возможность стать со временем главой правительства.

Совершенно дикое убийство трёх министров нанесло окончательный удар потрясённому рассудку Мурада V. Несколько дней он просидел, запершись в комнате со своим доктором Каполеоне. Он впал в апатию и никого не принимал. Лишь постоянно требовал вина. Тщетно просили его о личной встрече новый министр иностранных дел Савфет-паша и министр юстиции Халиль Шериф. Новый султан даже не подписал грамоты к иностранным главам государств о своём воцарении и не был в пятницу в мечети на молитве. Церемония Кылыч-Алая — препоясания мечом, заменяющим у турок обряд коронования султанов, откладывалась со дня на день. Не прошло и двух недель, как народ понял, что ошибся в своих ожиданиях. События разочаровали и английского посла.

— Сменилась личность, но не система. Конституцией пока не пахнет, — с презрительной гримасой на лице пожаловался он своим коллегам, на что Игнатьев сразу же ответил:

— Только неограниченная власть совместна с философией Востока. Парламентаризма азиат не понимает. Колебания английской политики, к примеру, представляется магометанину следствием слабости и нерешительности, обусловленной, как он считает, той же слабостью. На него действует один лишь страх!

— И то, с известной оговоркой, — заметил французский посол Бургоэн, больше всех сокрушавшийся о смерти Рашида-паши, который по мягкости характера и по своему бескорыстию вполне мог считаться святым. Особенно, в сравнении с Хуссейном Авни, оставившим после себя громаднейшее состояние. Министр иностранных дел был так беден, что вдова его просила у великого везира денег на похороны.— Мусульмане уважают тех, кого боятся.

— Из этого следует, что единственная форма правления восточных государств, одинаково выгодная и для правителя, и для подданных, форма, вполне соответствующая народному сознанию, это ничем не ограниченная центральная власть, — решительно сказал Николай Павлович. — Не будет такой власти, не будет государства.

После серьёзного анализа случившегося он пришёл к выводу, что нет худа без добра: сербско-черногорская повстанческая заваруха являла собой последнюю и единственную возможность загнать блистательную Порту в угол, а нового её правителя Мурада, ставшего заложником хищной олигархии пашей, сделать намного сговорчивей. Если тот ещё способен что-то понимать. Пытаясь уяснить, что происходит с нервами Мурада V, из Вены пригласили профессора Макса Лейдесдорфа. Ах, как ждал его приезда великий везир Мехмед Рюшди-паша, больше всех старавшийся сохранить Мурада V на престоле! Старику понравилось управлять страной.

Прибыв в Стамбул и понаблюдав два дня за поведением больного, знаменитый психиатр заявил, что у Мурада V такая же болезнь, как у бывшей мексиканской императрицы Шарлотты — мания преследования, но она поддаётся лечению. Великий везир поспешил возблагодарить Аллаха за его милость, но Мидхат-паша встал в оппозицию. Протестуя против долгого лечения султана — без какой-либо гарантии его душевного здоровья, он громогласно заявил, что оставить Турцию без государя на неопределённый срок, Порта не имеет права.

— Это подобно измене! — патетически воскликнул он на совещании министров.

 

Глава XXIV

Пятнадцатого июня, под предводительством генерала Черняева, в войну с османами вступили сербы. Пламя турецкого фанатизма перекинулось на всю Европу, но более всего зажглось русское общество, его патриотически настроенная часть. Спешно создавались добровольческие роты и полки. Пожертвования в пользу славян, борющихся за свою свободу, шли со всех сторон России, хотя в официальном смысле между Турцией и её восставшими народами Россия исполняла роль посредника. Другое дело, сумел бы новый падишах уступкой части земли добиться спокойствия в империи или эта его жертва не принесла бы пользы.

Александр II, проводивший лето в Эмсе, держа при себе Горчакова и наслаждаясь прелестными лицами, окружавших его дам, негодовал на Черняева за его неслыханное самоволие и вознамерился лишить его ордена, которым тот был награждён в апреле. Но, если государь был против войны, то его сын цесаревич Александр Александрович стоял во главе «партии действия», а его гофмаршал Зиновьев состоял в личной переписке с опальным генералом.

Игнатьев понимал: Черняев долго не продержится, его несчастных волонтёров сомнут турецкие войска, но, может быть, ещё удастся примириться с Портой и с честью выйти из игры.

Собрав пятерых своих сотрудников, он откровенно признал, что в сложившихся обстоятельствах ни о какой дипломатической деятельности думать пока не приходится.

— Пока не образуется серьёзное правительство, и султан не сделается хозяином, — мы вынуждены будем сидеть на мели. А на гонор англичан не обращайте внимания. Они воображают, что хозяйничают, потому что кормят «младотурков» и плывут по мусульманскому течению, подло предавая христиан.

Препятствием для выполнения его программы на Востоке, которую князь Горчаков воспринял, как диссертацию на звание министра иностранных дел, и оттого желавшего Игнатьеву провала, плохо было то, что, раскрывая свои карты перед Австро-Венгрией, Россия порывала с морскими державами: Англией, Францией, Италией, и по первому требованию должна была отдать все свои козыри Германии.

— Весёленькая перспектива, нечего сказать! — негодовал Николай Павлович.

А Петербург ещё теснее сблизился с Веной.

Двадцать шестого июня тысяча восемьсот семьдесят шестого года в Рейхштадте состоялась встреча российского государя Александра II и австрийского императора Франца-Иосифа I. Итог переговоров был двояким: с одной стороны, оба правителя решили в сербо-турецкий конфликт не вмешиваться и тут же сделали это решение притчей во языцех, вот-де мы какие миролюбцы, а вторую часть своей договорённости, закреплённой в положениях строго секретной конвенции, условились таить и от врагов, и от друзей. Вторая часть затрагивала территориальный передел.

Игнатьев оказался в более чем странном положении: он, русский посол, сидит в Турции, как на пороховой бочке, а за его спиной о чём-то — тайно! — шепчутся два императора. Впрочем, мидовских инструкций было для него достаточно, чтобы понять позицию сторон. Стоило Вене взбрыкнуть по самому ничтожному поводу, как Россия тотчас оказывалась в глупом и опасном одиночестве перед прочими державами. А синклит образовался хваткий — палец в рот не клади, воинственный и оголтелый.

Думала ли Австрия о своей северной соседке? Ни вот столько! Она лишь пропускала в случае войны наши войска в узкий балканский коридор, милостиво обещая помогать дипломатически. Ни с Германией, ни Англией она не ссорилась. Мало того, обо всём, что происходило между Веной и влюблённым в неё Петербургом, в одночасье доносилось Бисмарку. Россию он из виду никогда не выпускал.

А Турция была уже практически неуправляема.

Игнатьев писал Горчакову: «Здесь совершенная анархия. Разгул фанатизма в провинциях».

Он уже не сомневался, что Россию втянут в войну. Уж кто-кто, а Бисмарк постарается.

Князь Горчаков, запутавшийся в своих амурных связях, пребывал в отпуске, товарищ министра Вестман тихо почил в бозе, а директор Азиатского департамента подал в отставку: Стремоухов обиделся, что государь не дал ему портфель скончавшегося Вестмана, и укатил в деревню.

Николай Павлович и пять его сотрудников остались, как бы на мели.

Отъезд Лейдесдорфа из Стамбула откладывался несколько раз. Наконец он вынес окончательный вердикт: удалить Мурада V из гарема и не давать ему вина. Иначе начнётся горячка. После убытия врача царственному пациенту стало хуже. Дервишу из секты мевлеви («кружащихся»), который говорил с ним больше часу, Мурад V сказал, что не способен к государственным делам и не желает быть султаном: он, как и прежде, хочет писать музыку.

Девятнадцатого августа, при ста одном пушечном выстреле, к власти пришёл Абдул-Хамид II — тридцать четвёртый султан Турции в возрасте тридцати четырёх лет, что сразу же отметили газетчики. Горбоносый, толстогубый, с большими ушами. Это был хитрый, умелый политик. Для успокоения улемов он два часа молился в комнате, где хранится величайшая святыня мусульман — хиркан шериф — плащ пророка Муххамеда.

В первые дни правления он приобрёл большую популярность среди жителей Стамбула. Абдул-Хамид II часто посещал казармы, школы, министерства; участвовал в товарищеских обедах офицеров, чего раньше никогда не было, был всем доступен и прост в обхождении.

Игнатьев знал, что девяносто девятый халиф оттоманской империи предан исламу, но чужд фанатизма. С первых же дней своего царствования он назначил себе куафёром христианина, чему доныне примера не было. Придворная челядь чесала в затылке и не могла уразуметь, как такое может быть? Разве может презренный гяур касаться священной бороды султана? Непонятно!

После обряда коронации, препоясавшись мечом Османа и проезжая мимо палатки дипломатического корпуса, установленной по случаю торжеств возле дворца Долма-Бахче, Абдул-Хамид II приостановил коня, и послал адъютанта передать британскому послу сэру Генри Эллиоту, что его величество очень доволен тем, что начальники посольств и миссий почтили празднество своим присутствием.

Игнатьеву дали понять, чьим советам теперь будет внимать Порта.

Вечером Стамбул был красочно иллюминирован. Подсвеченные минареты огненными столбами возносились в небо, густо усыпанное звёздами. Всю ночь на площадях шло гуляние.

— Фантастика! — дивились европейцы пышности и яркости торжеств.

Положение Николая Павловича, как личного друга сверженного великого везира Махмуда Недима-паши и умерщвлённого султана, стало крайне тяжёлым, даже опасным. Вскоре оно стало совершенно невыносимым, когда русские добровольцы явились в первых рядах и во главе сербских войск на турецкой территории. Доблестный завоеватель Туркестана генерал Михаил Григорьевич Черняев, бывший к тому времени в отставке, направился в Сербию по своей воле — никто его туда не посылал. Как только князь Милан назначил его главнокомандующим сербской армией, масса русских добровольцев двинулась под военные знамёна. Шестого июля началось наступление Черняева на позиции Осман-паши, но уже через месяц Абдул-Керим-паша овладел центром долины Моравы. Сербия оказалась на краю гибели. Бесполезность соглашения трёх империй для сохранения мира на Востоке была очевидной, а вред, нанесённый русскому влиянию в Царьграде, не мог быть исправлен иначе, как военной конфронтацией.

Игнатьев не уставал повторять, что полумеры пагубны, они лишь ухудшат положение славян.

— Пока Сербия не объявила войны, Турция её боялась. Мы могли склонить Порту к существенным уступкам сербам и болгарам, а теперь, вступив в борьбу и колошматя сербов почём зря, турки настолько осмелели, что готовы идти против нас, — сказал Николай Павлович полковнику Зелёному, с которым обсуждал сложившуюся ситуацию. — При существующих обстоятельствах, нельзя даже ручаться, что стамбульские коноводы не постараются умышленно довести дело до крутой развязки, подвергнув нас прямому, для всех видимому, вызову или оскорблению, которое нельзя будет оставить безнаказанным. Тогда мы должны будем отстаивать нашу затронутую честь.

— Ну, мы не девица, которую… кхе, кхе, пощупали чуть ниже живота, — откликнулся военный атташе. — Мы можем и манкировать обидой.

— Можем, но не вправе, — ответил Игнатьев. — Мы не должны допустить, чтобы Турция первой нанесла нам удар. Видя, что Сербия не представляет для неё опасности, она сосредоточит все свои силы исключительно против нас, а силы у неё, вы сами знаете, такие, что пренебрегать ими никак не следует. Поэтому я повторяю: самое ужасное, если Турция сама выберет минуту для столкновения с нами.

Проведя два дня в раздумьях, он отправил канцлеру записку, которая заключала в себе полную программу действий, способных вывести Россию из того фальшивого положения, в которое она была поставлена с осени прошлого года ухищрениями графа Андраши. Горчаков нашёл её слишком «широкой» и посоветовал забыть.

Когда сэр Генри Эллиот, обвинённый собственным парламентом в излишнем туркофильстве, был на время заменён английским министром Индии и колоний Робертом Артуром маркизом Солсбери, Николай Павлович склонил его на свою сторону.

— У меня такое чувство, что в будущем мы станем хорошими друзьями, — с радостным блеском в глазах признался англичанин, побеседовав с русским послом.

Игнатьев убеждал маркиза Солсбери заступиться вместе с ним за поруганное христианство. Благочестивый маркиз долго не верил сообщённым ему фактам. Тогда между ними состоялось соглашение: Солсбери дал честное слово, что он будет поддерживать русского посла на предстоящей конференции, если генерал Игнатьев докажет ему, что болгарских девушек и детей, действительно, продают в Константинополе.

— Если это так, я ваш союзник, — приложил руку к сердцу маркиз.

Было условлено, что доверенное лицо от английского посольства отправится покупать рабов при участии агента с русской стороны. Николай Павлович поручил это рискованное дело полковнику русской службы Шамилю. Как урождённый горец и магометанин он мог проникнуть в недосягаемые дебри стамбульских трущоб.

Когда Игнатьев предложил Шамилю взяться за это дело, тот, вроде как, заколебался.

— Ваше высокопревосходительство, — сказал полковник, хмуря брови, — работорговцы люди крайне осторожные. Я не уверен, что справлюсь с заданием. Оно не столько трудное, сколько опасное.

— Неужели вы, черкес, боитесь смерти? — сделал удивлённое лицо Николай Павлович. — Вот уж никогда не думал!

Самолюбивый горец сразу согласился и прекрасно справился с заданием.

На другой день Роберт Артур маркиз Солсбери получил купленного христианского ребёнка и негодующе воскликнул:

— О, дьяволы! — имея в виду турок.

Игнатьев и Солсбери стали друзьями.

В немалой степени этому способствовал французский романист Виктор Гюго, который развернул пропагандистскую кампанию по критике султанского правительства в пользу несчастных болгар. Его поддержали английский писатель Оскар Уайльд, француз Анатоль Франс и учёный Чарльз Дарвин. Двадцать шестого июня зверства в Болгарии были обсуждены в парламенте Англии. Оппозиционная либеральная партия потребовала полного расследования, и консервативное правительство, возглавляемое премьер-министром Бенджамином Дизраэли, согласилось на это. Была создана комиссия по расследованию злодеяний в Болгарии, в которую вошли: второй секретарь русского посольства князь Церетелев, второй секретарь английского посольства Уолтер Баринг и товарищ американского консула в Стамбуле Юджина Скайлера корреспондент газеты «New York Herald» Януарий Мак Гахан. Комиссия выехала двадцать третьего июля, и в течение трёх недель тщательно документировала злодеяния турок в Болгарии. Но большинство политиков Европы, сочувствуя турецкому султану, сходилось во мнении, что инсургентов нужно покарать. Самым безжалостным образом!

Второго и третьего октября у государя в Ливадии было совещание, на котором присутствовали канцлер Горчаков, военный министр Милютин и Игнатьев. Они собрались для принятия программы действий.

Первоначально князь Горчаков предложил ограничиться продолжением дипломатической переписки с иностранными кабинетами посредством циркуляра, адресованного русским послам при великих державах, с принятием одновременно некоторых военных мер на наших западных границах. Два проекта циркуляра были составлены бароном Жомини, но канцлер пришёл к убеждению, что они не удовлетворяли требованиям минуты.

Третьего октября была прочитана записка, составленная бароном Жомини под руководством Горчакова.

— Нам предстоит выбор между двумя путями, — стал зачитывать свою программу канцлер, высокомерно вскинув голову. — Первый, по которому мы шли доселе в Турции и нами предпочитаемый: действительное улучшение положения христиан на Балканском полуострове без изменения политического строя Порты. Этот исход позволяет избегнуть восточного и европейского кризисов без непосредственной войны.

«Ага! попробуй, когда мы уже одной ногой в ней», — усмехнулся про себя Николай Павлович, критикуя заявление светлейшего. — При твёрдом и единодушном настоянии, и при достаточной решимости, — продолжал канцлер.

Игнатьев поджал губы. О каком «единодушном настоянии» и «достаточной решимости» говорит канцлер? Слова, слова, слова! Ничего определённого.

— Второй путь, предпочитаемый, как кажется, венским кабинетом, ведёт к распадению турецкой империи, с осуществлением рейхштадтских предпосылок, — Горчаков поправил очки и продолжил чтение: — Дурная сторона этих двух способов разрешения восточного вопроса заключается в их противоречии одного другому. Один поставляет целью продолжение существования Турции на единственно возможных условиях, а второй имеет в виду немедленное разрушение существующего. Я думаю, прежде всего, нам следует дождаться венского ответа.

«Опять Вена, будь она неладна! — выругался про себя Николай Павлович, не в силах справиться со своим чувством: — Ничего мы без неё не можем!»

— Всё, что мы можем сделать лучшего, — продолжал плести кружева министр иностранных дел России, — это идти с графом Андраши по выбранному им пути и пытаться ответить себе на вопрос: согласится ли лондонский кабинет употребить силу против турок, если Порта не примет предложенной ей программы умиротворения?

— Да ни за что! — сказал Игнатьев, твёрдо убеждённый в том, что канцлер попросту «темнит». — Противодействие Англии туркам представляется мне маловероятным, разве что министерство изменится.

Светлейший вскинул подбородок.

— Предложенная вами программа серьёзной автономии славянских областей, в особенности Болгарии, была бы для турецкого правительства началом самоубийства.

— По всей видимости, нам придётся предъявить Порте ультиматум, — ответил канцлеру Николай Павлович, слегка задетый тоном превосходства, с которым тот адресовал ему своё глубокомысленное заключение.

— В этом случае мы подвергаемся опасности восстановить против себя наших союзников, — строго заметил Горчаков, откинувшись на спинку стула с таким видом, точно сел в свой экипаж, велев лакею закрыть дверцу.

— Избави меня Бог от друзей, особенно от Вены, — пробормотал Игнатьев, как бы про себя, но так, чтобы его услышали другие.

Александр Михайлович нахмурился. Он не терпел подобных возражений.

— Наше дело идти в русле принятых постановлений.

— То есть, терять время, — не соглашаясь с ним, сказал Николай Павлович и повернулся к императору, который тут же задал свой вопрос.

— А что предлагаете вы?

— Активность наших действий, — без колебаний ответил Игнатьев. — Если мы должны прийти к войне, что очевидно, по крайней мере, мне, то с политической точки зрения выгоднее начать её тотчас, немедля ни минуты, вести быстро и решительно, нежели терять напрасно время.

— Мне хотелось бы услышать доводы, — проговорил граф Милютин, на чьи плечи, как военного министра, ложилась мобилизация армии.

— Извольте, — сказал Николай Павлович, понимая его озабоченность. — Прежде всего, немедленная война сократила бы продолжение тяжёлого кризиса, тяготеющего на нашем финансовом и политическом положении. Развязка была бы более чувствительная.

— А в материальном отношении? — осведомился Александр II, старавшийся не пропустить ни одной реплики.

— Выгоды очевидны, ваше величество. Во-первых, можно себе представить, что произойдёт, если русская армия вступит первого ноября в Болгарию, тогда как большая часть турецких войск задержана сербами и черногорцами. Если турки отзовут свои силы с нынешнего театра войны, сербы и черногорцы тотчас перейдут в наступление; я слишком хорошо знаю характер Черняева, и поставят врага между двух огней. Сверх того, надо ожидать, что восстанут Фессалия и Кандия, из чего следует, что греки могут перекрыть сообщения турецких войск. Албания, ещё колеблющаяся, тоже может быть вовлечена. Но основной удар нужно нанести в азиатской Турции.

— Почему там? — не понял государь. — Ведь речь идёт о сербах и болгарах.

Игнатьев поспешил ответить.

— Вступив в азиатскую Турцию, русская армия поднимет не только армян, но и курдов. Хотя готовить их надо было раньше, особенно греков и албанцев, как я советовал в прошлом году. Тогда, при подготовленной почве, война была бы краткосрочной, а так, конечно, впереди зима, — вздохнул он с явным огорчением.

— А как отреагирует Европа? — обратился к нему государь, желавший знать все точки зрения на данную проблему. — Вероятно, английская эскадра, как вы сами предполагаете в своих записках, вступит в проливы, а турецкие броненосцы будут рушить наши берега.

— Но этого будет недостаточно, чтобы остановить русскую армию. У турок нет десантных войск для ощутимых диверсий. При молниеносной войне времени у них не будет ни на что.

— Следовательно, нам пришлось бы опасаться противодействия лишь со стороны суши, — как бы размышляя вслух, проговорил Милютин.

Александр II, державшийся на редкость просто, что очень льстило самолюбию Игнатьева, сказал, что, «как бы дурно ни были расположены к нам европейские державы, о чём беспрестанно твердит нам Николай Павлович, они ещё не спустились по лестнице, приведшей в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году к коалиции».

— Это не может не радовать.

— Одна Австрия по своему географическому положению и свойственному ей двуличию способна навредить нам в полной мере, — довольно твёрдо, но со всей почтительностью в тоне, какая только может прозвучать в беседе с императором, проговорил Игнатьев.

Государь тотчас обратился к Горчакову.

— Посмеет ли она?

— Ещё и как посмеет! — невольно выпалил Николай Павлович, но канцлер уже начал отвечать, привычно избегая ясности.

— Это маловероятно. Если наступление наше будет быстрое, у Австро-Венгрии не останется времени для стратегических интриг. Граф Андраши предусмотрел подобную случайность.

— Хороша случайность! — Игнатьев с досадой встряхнул головой.

— У него в руках рейхшдатское обязательство, — стал оправдываться в своём потворстве Австро-Венгрии министр иностранных дел. — Мы постараемся его подтвердить.

«Кого? — нахмурился Николай Павлович, обдумывая фразу Горчакова. — Текст соглашения между двумя самодержцами? Выходит, канцлер неуверен в его силе и оговорка отнюдь не случайна? Тогда он просто вырыл яму, в которую скоро провалится, пожертвовав интересами родины, ради никчемной консолидации монархов».

Сразу же возникла перепалка, во время которой светлейший постоянно обвинял Игнатьева в том, что тот останавливается на мелочах, входит в излишние подробности и руководствуется предвзятым отношением к графу Андраши, выказывая своё «неосновательное недоверие».

— Без частностей нет целого, без мелочей — дипломатии, — отстаивал свою позицию Николай Павлович, усиленно стараясь быть корректным. — А по большому счёту, Англия уже накинула удавку на шею России.

— Каким образом? — осведомился государь.

— Она убрала Абдул-Азиса, мечтавшего о дружбе с нами, привела к власти Мидхата с его идеей конституции и посадила на престол Абдул-Хамида, сторонника войны с Россией.

— Разговор с вами напоминает чаепитие в жару: пот прошибает, — чистосердечно признался Александр II.

В конце концов, постановили сделать так, как предлагал светлейший: подождать ответа из Вены, узнать намерения императора Вильгельма I, вернуть Игнатьева в Константинополь и произвести мобилизацию части войск из северных районов. До ноября должно было решиться: будем ли мы действовать сообща со всей Европой, с одною ли Австрией с весны будущего года или же объявим войну Турции в ближайший месяц.

Четвёртого октября, на другой день после совета в Ливадии, Николай Павлович отплыл в Константинополь — на императорской яхте «Эриклик».

День был безветренный, солнечный, не по-осеннему жаркий. Сидя в шезлонге на палубе, он предался размышлениям об обнаруженном им страшном свойстве государственного аппарата своего времени, которое не могло не привести в будущем к краху. И свойство это заключалось в крайнем преклонении перед внешней формулой царского самодержавия, доведённой до фетишизма, но с явным подчинением этой формулы целям, не имеющим ничего общего с историческим самодержавием Земли русской; целям, всецело коренящимся в фактической олигархии, окружающей престол и прикрывающейся лишь именем самодержавия. Если случайное пересечение интриг и самолюбий ненароком и приводило к широким деяниям исторической правды, то тут главным образом виновна не идея, а стихия русской истории, которая вопреки всему, как бы из мира неведомого, проявляет свою животворную сущность, отодвигая в тень многих и многих персон.

Вручив султану свои верительные грамоты, Игнатьев тотчас занял позицию посредника между Турцией, Сербией и Черногорией, и ходатая за угнетаемых болгар. На частной аудиенции, следовавшей за официальным приёмом, он обрисовал Абдул-Хамиду II с русской точки зрения положение Турции и высказал совершенную необходимость немедленного прекращения кровопролития. Несмотря на его объяснение и активную помощь американского посла в Турции Горация Мейнарда, упрекавшего Блистательную Порту за излишнюю жестокость при усмирении восставших христиан, Абдул-Хамид II повёл решительное наступление на измотанное в неравных битвах сербско-черногорское войско. Из донесений посланного в Белград полковника Зелёного Николай Павлович понял, что Сербия будет раздавлена прежде, чем русские войска смогут прийти ей на помощь. Чтобы спасти Сербию от полного уничтожения, Николай Павлович предложил разрешить славянский вопрос путём мирных соглашений, на что султан ответил, что мир он подпишет острием меча. Тогда Игнатьев вручил Порте ультиматум с требованием заключить немедленное перемирие сроком на четыре или шесть недель.

Для ответа давалось сорок восемь часов.

При этом указывалось, что в случае отклонения русских требований последует разрыв дипломатических отношений между Россией и Турцией. Одновременно Россия провела частичную мобилизацию двадцати дивизий.

Турки были ошеломлены. К тому же они знали, что вещи Игнатьева были тщательно уложены и перевезены на «Тамань». Нагруженный посольским имуществом пароход стоял напротив его летней резиденции в Буюк-Дере, свидетельствуя о решимости привезти угрозу в исполнение по истечении двух суток.

Напуганный Абдул-Хамид, политик хитрый, но трусливый, поспешил принять предъявленные ему требования.

Шестнадцатого ноября в Царском Селе у государя императора Александра II прошло экстренное совещание, на котором главнокомандующим русской армией назначен был великий князь Николай Николаевич (Старший). Правительство выделило сербам миллион рублей и военную помощь во главе с генерал-лейтенантом Никитиным для проведения мобилизации. Тщеславному, циничному, сребролюбивому до потери сознания князю Милану какой-то там Никитин со своей комиссией и на дух был не нужен, но ему нужен был его миллион. Сербские интенданты тоже не зевали и делали всё возможное, чтобы набить свои карманы. Они втридорога закупали сено в Венгрии, хотя сербским крестьянам своего некуда было девать, и обнаглели до того, что заказали в Будапеште восемь тысяч резиновых калош, якобы для лучшего продвижения солдат по грязи при весенней распутице. Они бы ещё и симфонический оркестр заказали, и кордебалет выписали из венской королевской оперы, дабы поднять боевой дух рекрутов, и сделали бы это непременно, да вот препона: миллион иссяк, водой ушёл в песок и загасил огонь их беспримерного патриотического рвения.

Для разрешения славянского вопроса Англия предложила созвать конференцию в Константинополе, но Игнатьев сомневался в успехе.

— Место выбрано неверно, — сказал он графу Зичи, прибегнув к мудрости китайцев: «В ночном горшке кашу не варят».

Вернувшийся из Болгарии князь Церетелев долго не мог прийти в себя от пережитого им потрясения.

— В ночном кошмаре не увидишь то, чему я был свидетель. Ужасные сцены происходили в Родопских горах, в местечке Батак. Там перебили пять тысяч человек. Введя войска, османы начали резню. Вид крови возбуждал их до безумия. Поскольку всех перевешать нельзя, то одних христиан погребали, а других сжигали; но погребали и сжигали непременно заживо, что, вероятно, доставляло палачам неслыханное удовольствие. Болгар загоняли в сараи, подпирали двери и подпускали огонь.

А корреспондент американский газеты Мак Гахан сообщил, что озверевшие башибузуки вырывали младенцев из рук матерей, расчленяли их и набивали рты несчастных женщин кусками окровавленного мяса. Они распарывали животы беременным, чтобы решить внезапный спор: какого пола плод?

Судя по отчёту международной комиссии, крови, пролитой болгарами, и пережитых ими ужасов хватило бы на сотню войн локального масштаба. После его публикации, вызвавшей в России целый взрыв эмоций и желания накостылять османам, была предпринята ещё одна попытка решить балканский вопрос, не расчехляя оружия. Для этого в Константинополе, в здании турецкого адмиралтейства, 11декабря 1876 года, на экстренную конференцию собрались представители шести европейских держав.

Николай Павлович председательствовал на ней совместно с Савфетом-пашой, министром иностранных дел Турции. Это был добрейший турок, милый, смирный, работящий, склонный к полноте, что вполне естественно при его любви к шербету, французским пирожным и шоколадным конфетам, рассованным по всем его карманам. Самым активным помощником Игнатьева на этой конференции был маркиз Солсбери, о котором стали говорить, что он затмил Игнатьева в своей любви к болгарам. Представители держав сошлись на игнатьевском проекте автономии для Боснии, Герцеговины и Болгарии, однако последняя, в угоду Австро-Венгрии, была поделена на карте в меридиальном направлении — на восточную и западную. И, если по выражению Шекспира «весь мир театр», то можно было ожидать, что конференция, воспринимаемая многими, как шутовское представление, будет, в конце концов, освистана с галёрки; но свистеть было некому, так как вместо обидного свиста раздались… пушечные выстрелы.

В день, когда конференция готовилась официально объявить своё решение, Абдул-Хамид II, с благословения английского парламента и сэра Генри Эллиота, срочно возвращённого в Константинополь, дабы «держать руку на пульсе», проделал ошеломительный манёвр: под гром пушечного салюта министр иностранных дел Турции Савфет-паша зачитал высочайший акт, согласно которому османская империя становилась конституционной. И по мере того, как оглушительно палили пушки, зал заседаний превращался в прозекторскую, где на глазах посланников шести европейских держав — Англии, Франции, Германии, Австро-Венгрии, России и Италии — турки потрошили едва остывший труп злосчастной конференции.

Зачитав акт, Савфет-паша скромно потупил глаза и объявил труды послов напрасными.

— Конституция уже дарует своим подданным все необходимые реформы.

— Нет-нет! — возразил Николай Павлович, неожиданно подумав, что загадочная смерть Абдул-Азиса это легендарный ящик Пандоры, из которого, как упыри, стали вылетать напасти. — Я требую, причём, категорически! утвердить отдельным актом наше общее решение. — Сдаваться он не собирался. Тем более, что схватка только началась.

Австро-венгерский посол Франц Зичи вручил Мидхату-паше ноту графа Андраши, заведомо обидную для Порты: текст ультиматума был составлен таким образом, что почти каждый его пункт требовал от турецкой конституционной монархии отказа от прежнего, ничем не ограниченного, суверенитета и, следовательно, был невыполним. Требуя присоединения к Австро-Венгрии Боснии и Герцеговины, и тем самым расчленяя Турцию, Вена стояла на своём, словно несносная кокетка, уверенная в том, что нет мужчины, способного устоять перед её чарами. И никто не смог бы доказать в этот момент, что её простодушие постыдно, а непроходимая глупость ужасна, ибо они вели к войне России с Турцией.

Ультиматум Австрии намеренно был заострён, как трёхгранный штык русского воина.

Прочитав ноту министра иностранных дел австро-венгерского правительства, Абдул-Хамид II, по всей видимости, так живо представил себе сцену четвертования проклятого мадьяра, что немедля изорвал официальную бумагу на мелкие кусочки.

Турецкие газеты писали, что воинственность Порты отныне направляется против всего, окружающего её, мира, крайне враждебного ей. Против Вены, против Петербурга, против всех, кто жаждет растерзать империю османов, как только она дрогнет и выкажет слабость.

Италия встала на сторону России.

Франция вела себя так, словно её это никак не касается. Скромность непорочной девушки читалась на лице её посла.

Германия попробовала было возвысить свой голос, но Турция не желала слушать; мало того, она не хотела верить тому, чему для собственной выгоды должна была поверить тотчас.

Мидхат-паша, ставший при Абдул-Хамиде II верховным везиром, сделал вид, что он бессилен что-либо предпринять: конституция есть конституция.

— Султан осчастливил всех граждан Блистательной Порты! — голосом партийного трибуна уведомил он иноземных дипломатов. — Иного счастья им не нужно.

Душой разыгранной комедии был Генри Эллиот, успевший ободрить Мидхата: «Не бойтесь осложнений. Мы вас выручим».

Кто эти «мы» сказано не было.

— Я уже слышу гром оваций в английском парламенте, — взбешённо произнёс Николай Павлович, твёрдо убеждённый в том, что конституционная монархия это сколопендра, пожирающая самоё себя, а сама мидхатовская конституция это узаконенный рычаг диверсии и против Турции, и против России. Да и вообще, наивно было полагать, что вместе с гибелью Абдул-Азиса и провозглашением конституции, пришёл конец османской деспотии. Чиновная мелюзга и политические крохоборы, втайне сочувствуя друг другу, сделают всё, чтобы отбросы общества вновь пополняли их ряды, под видом «представителей» народа.

Послы стали покидать зал заседаний, шумно выражая недовольство. Принятие и подписание Абдул-Хамидом II конституции сорвало все их планы. Больше всех был расстроен Игнатьев. Ему не надо было объяснять, откуда дует ветер. Кто был заинтересован в государственном перевороте в Турции? Англия и Австро-Венгрия. Прежде всего, Англия, видевшая в смене власти хаос, разруху и новые займы. Как говорят французы, чтобы приготовить яичницу, надо разбить яйца.

— Всем достанется, — собрал он со стола свои бумаги и передал портфель секретарю. — И тем, кто шьёт, и тем, кто порет.

Чтобы как-то спасти «свои лица», державы вынуждены были отозвать своих послов из Константинополя. Порта дала им на сборы двадцать четыре часа. Этот шаг, однако, не означал разрыва дипломатических отношений: поверенные в делах были оставлены.

— В противном случае все будут арестованы, — злорадно объявил Мидхат-паша. Его злорадство было объяснимо. Он своего добился: взашей вытолкал российского посла — вон из Стамбула! — как и обещал.

День 8 января нового 1877 года выдался солнечным, радостно-ясным, почти что весенним, но Николай Павлович был мрачен и едва ли не рычал от ярости: «У, деспоты, халифы, садразамы! Ни дна вам, ни покрышки! Сколько же вы будете испытывать моё терпение?»

— Гони! — сказал он кучеру Ивану, и его посольская карета в сопровождении эскорта черногорцев помчалась прочь от здания адмиралтейства.

Мгновением позже за ним проследовали маркиз Солсбери и Генри Эллиот; тот и другой в своих парадных экипажах: на совещании все жутко перессорились.

 

Глава XXV

— Покатили бочку с пивом, да не в нашу хату! — нарочито бодрым тоном произнёс Игнатьев, сообщив жене об эвакуации посольства.

— Выгоняют?

— С треском! Турки объявили нам войну.

Лицо Екатерины Леонидовны заметно побледнело. Чего боишься, то и случается. Если турки дали время ровно на то, чтобы собрать вещи и дать дёру, значит, надо поспешать. Иначе в окна полетят каменья, со звоном посыпятся стёкла, и за жизнь членов посольства никто не даст медной полушки.

Всех охватила лихорадка сборов. То и дело раздавались рассерженные голоса.

— Ну что ты возишься? Быстрее шевелись!

— Копается, как курица в навозе!

Составляя телеграмму канцлеру, Николай Павлович так сильно ковырнул пером в чернильнице, что расщепил его вконец. Пришлось доставать новое. Он показал кулак воображаемому Генри Эллиоту, дескать, «как вы нашей Машеньке, так мы вашего Петеньку», и, покидая свой рабочий кабинет, с крайним раздражением подумал, что политика английской королевы это попытка старой грымзы утащить с собой в могилу все народы мира.

В этот злополучный день послы обменивались срочными депешами со своими правительствами. Шифровальные машины нагревались так, что выходили из строя, а те, кто ими управлял, с досадой дули на свои обожжённые пальцы. Тексты сообщений были разные, но мысль, заложенная в них, сводилась к одному: «Порта вступила в войну». А вступить в войну она могла только с Россией.

Собрав всех членов миссии в своём рабочем кабинете, Николай Павлович от всей души поблагодарил их за сотрудничество.

— Мы исполнили свой долг, как христиане и как европейцы. Если ответили пощёчиной, то она — по адресу Европы. Позиция, принятая Россией, спасла Сербию от полного разгрома. Это уже подвиг!

Игнатьев говорил так горячо, возможно, потому, что с болью в сердце сознавал: он стал для Порты persona non grata и теперь любой турок мог безнаказанно бросить в него камень. Русский посол для него — пёс шелудивый, тварь бездомная, гяур!

Слабым утешением была депеша Николая Карловича Гирса, товарища министра иностранных дел, в которой тот сочувственно писал: «Как бы то ни было, Вы всегда можете гордиться вашими действиями и гигантскими трудами в этом вопросе, — и всякий воздаст вам должную справедливость».

Утешение и впрямь было неважным. Столько лет горбатиться, строить добрососедские отношения между Петербургом и Стамбулом, почти завершить это строительство и вдруг увидеть, как всё рушится, летит в тартарары, вздымая тучи пыли. Неужели всё зазря? И ему, подобно бедуину, ничего не остаётся, как оплакивать золу родного очага на месте недавней стоянки?

На всех этажах — в закоулках, гостиных, прихожих — вжикали пилы и стучали молотки. Кто как умел, сколачивали ящики. Доски, сваленные во дворе, мигом исчезли. По узким коридорам было не пройти от выставленной мебели: диванов, комодов и связанных попарно стульев.

— Гвоздя в стенку забить не могут, а туда же, в строители «русской политики» лезут! — нарочито громко, чтобы всем было слышно, разорялась госпожа Нелидова, возмущённая необходимостью отъезда. Сам же Александр Иванович оставался поверенным в делах, а переводчиком при нём — Михаил Константинович Ону.

Услышав ругань супруги Нелидова, Генеральный консул Хитрово комично закатил глаза: «Когда я плакала, ты весело смеялся».

Среди всеобщей суматохи Игнатьев привычно отдавал распоряжения. Эвакуация посольства дело хлопотное, а спешная эвакуация — ещё и неприятное. Оно напоминает бегство с его неизменным паническим воплем: «Бросайте всё — спасайтесь, кто как может!»

Екатерина Леонидовна с детьми уже взошла на борт «Тамани», когда пронёсся слух, что корабль русского посла хотят взорвать.

Трое матросов, несмотря на ледяную воду, срочно обследовали днище судна. Ничего опасного не обнаружили. Можно было смело покидать Босфор.

Пройдя по непривычно гулким, опустевшим комнатам посольства и убедившись, что эвакуация сотрудников прошла без лишних проволочек, Николай Павлович велел приспустить флаг, после чего сделал несколько визитов. Он сердечно попрощался с теми, с кем был дружен, и поспешил на пароход.

Год кровавых турецких событий стал последним годом пребывания Игнатьева в Стамбуле. Он как бы вышел из одной игры и тотчас включился в другую. Вместо привычной Одессы, «Тамань» направилась в Афины.