Ключи от Стамбула

Игнатьев Олег Геннадьевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КОНСТАНТИНОПОЛЬСКИЙ КРЕСТ

 

 

Глава I

По окончании конференции и разъезде послов Игнатьев вернулся в Петербург. К этому времени он уже знал, что Сербия лишилась сил к сопротивлению и будет раздавлена прежде, чем русские войска смогут прийти ей на выручку. Министерству иностранных дел надо было довольствоваться добытыми политическими выгодами, нравственной победой, и вовремя остановиться, охладить свой воинственный пыл. Это не сумел или не захотел сделать князь Горчаков, хотя уже в ходе работы константинопольской конференции было видно, что Австро-Венгрия упорно ограничивала автономию христианских областей и противилась расширению Черногории. Натянутые отношения между канцлером Горчаковым и Игнатьевым вскоре стали известны всем и каждому, в Лондоне и в Стамбуле, не говоря уже о Париже, Берлине и Вене. Этим и объяснялась неслыханная дерзость турок, отвергнувших все постановления европейской конференции. Они утвердились во мнении, что интересы балканских христиан защищает один лишь русский посол, который не имеет поддержки ни в высшем петербургском обществе, ни в МИДе. Завсегдатаи турецких кофеен упивались слухом, что после встречи с государем в Петербурге Игнатьев покончил жизнь самоубийством.

Сложилась странная ситуация: все боялись и ждали войны.

В феврале Александр II собрал государственный совет. Кроме него самого и наследника цесаревича, на совете присутствовали великие князья Владимир Александрович и Константин Николаевич, министр императорского двора граф Александр Владимирович Адлерберг, князь Горчаков, военный министр Милютин, министр финансов Рейтерн, министр внутренних дел Тимашев, министр государственных имуществ Валуев, и генерал-адъютант Игнатьев.

Нужно было обсудить положение дел, решить, что предпринять в сложившейся ситуации.

Государя тревожил вопрос: «Можно ли сговориться с Абдул-Хамидом II без оружия?»

— Вряд ли, — сказал Николай Павлович. — Слабость нового султана состоит в том, что он боится фанатизма толпы, подстрекаемой изуверами и нашими врагами. Самые умеренные и миролюбивые сановники признавались мне, что, если война начнётся, нужно будет не менее двух полных поражений турецкой армии для заключения мира. Иначе народное сознание примет перемирие за измену и растерзает Хамида.

— Сумасшедшее положение! — воскликнул Александр II, — и время упущено, и война неизбежна…

Часть русской армии уже была мобилизована. Военное ведомство поставило под ружьё шесть корпусов. Два корпуса — седьмой и двенадцатый — находились в Одессе. Четыре — восьмой, девятый, десятый и одиннадцатый — в Бессарабии. Таким образом, против турок готовы были двинуться сто двадцать тысяч человек. Восемь тысяч кавалерии и семьдесят артиллерийских батарей, насчитывающих четыреста двадцать восемь орудий. Всего было мобилизовано двести семьдесят пять тысяч. (Шестьдесят пять тысяч человек — в Кавказской армии). Двадцать тысяч кавалерии, сто пятьдесят батарей в девятьсот орудий. Для похода была закуплена тысяча лошадей, приготовлен понтонный мост для переправы через Дунай, собраны в одну флотилию миноносные катера, лодки, баржи, паровые катера и шлюпы.

В главном штабе авангарда со дня на день ожидали объявления войны, а местные крестьяне растаскивали по своим полям конский навоз — даровое удобрение!

Западные газеты писали, что основная причина очередной русско-турецкой войны кроется в стремлении России играть активную роль в международной политике, а поддержка ею сербов и болгар — обыкновенная ширма.

Категорический отказ Турции прекратить войну в Сербии мало кем брался в расчёт.

Не зная толком, чем ещё бы досадить России, корреспонденты западных газет усиленно распространяли слухи, что русский порох никуда не годен: новые металлические гильзы легко разлагают его. Их злобные россказни о «солдатских бунтах» носили самый нелепый характер. В русских регулярных войсках никогда не случалось неповиновения. Народ, солдаты, офицеры — все любили свою армию. Штабные офицеры привычно напускали на себя таинственность, а опытные командиры успокаивали себя тем, что беспорядки по мобилизации заканчиваются с самой мобилизацией. К тому же, интенданты утверждали, что мясная порция в войсках увеличена с полуфунта до трёх четвертей на день, чего при трёх фунтах хлеба, сахара, чая и приварочных деньгах — вполне достаточно.

— Хоть пешком, абы с мешком, — балагурили солдаты.

Погода была ясная, холодная. В Кишинёве гремели оркестры, давались балы и устраивались вечера. Сам Кишинёв городок небольшой, в нём едва насчитывалось сто тысяч жителей. Половину из них составляли евреи. Опытные журналисты сравнивали их с китайцами в Калифорнии, точно так же проживавшими по пятьдесят-шестьдесят душ в одном доме.

Одиннадцатого февраля погода стала портиться: подул тёплый ветер, снег подтаял и дороги развезло. Несмотря на это, генерал Непокойчицкий со своим штабом, дивизией кавалерии и артиллерийской бригадой пустился на военную прогулку до Одессы, решив испытать походные качества лошадей. Расстояние — двести пятьдесят вёрст.

Артуру Адамовичу Непокойчицкому шестьдесят четыре года, внешне он спокоен и невозмутим. Французская газета «Monde illustre » сочла нужным подчеркнуть, что он поляк, явно намекая на то, что своих мозгов у русских нет. Генерал Левицкий тоже шляхтич.

В войсках никто не говорит о победе, как о деле лёгком и несомненном, разве что какой-нибудь корнет, вальсируя с прелестной незнакомкой, обещал вернуться из похода через месяц. В речах солдат и старших офицеров — твёрдая, спокойная значимость, на счёт которой очень трудно обмануться и которая не обещает туркам ничего хорошего. Сдержанно-сильная, затаённо-глубокая ненависть к извергам, гонителям христиан, само спокойствие солдат говорили о том, что Россия сосредоточилась и копит мощь для нанесения сокрушительного удара по вечному заклятому врагу.

В Петербурге и в Москве разные умонастроения. Москва за войну, поэтому серьёзна, а Петербург стоит за мир, поэтому беспечен. Космополитичный Петербург представляет чиновную знать и её дипломатию, а православная Москва представляет Россию. Партия мира не переставала заявлять, что Россия ничего не выиграет от войны. Турки «изжарятся в собственном соку». Туда им и дорога. «Но вместе с ними изжарятся и болгары, чего мы допустить не можем!» — восклицали те, кто стоял за войну. Её глашатаи были уверены: если откроется, что Австрия главная помеха в деле разгрома Турции, чувство ненависти обрушится на империю Габсбургов, и тогда ей придётся узнать силу русского натиска.

В российском министерстве иностранных дел прекрасно сознавали, что Балканы — политический барометр Европы и что Вена никогда не согласится на образование новых славянских княжеств на её границах — вот ключ европейской политики, аксиома горчаковской дипломатии. Вена противится, и дальше будет противиться правосудию. Игнатьев же считал, что после бесплодного, постыдного сопротивления она сдастся и примирится с образованием автономных славянских государств. Признала же она независимость Греции! Иначе она вообще перестанет существовать — Австро-Венгрия. В политике, ведь, как? Один скандал надо раздуть, другой, напротив, погасить. Дипломаты не чародеи, но порою складывалось впечатление, что они относятся к небезызвестной касте заклинателей змей с тою лишь разницей, что бедуин-дудочник, сидящий перед мешком с голодной коброй, приготовившейся для смертельного броска, в худшем случае рискует одной собственной жизнью, а дипломаты — миллионами чужих.

Русский народ шёл на войну, проникнувшись состраданием к несчастному болгарскому народу, чьё происхождение, язык, религия воспринимались как единое, кровное, братское.

Европейцы лишены этого чувства, поэтому им не понять русской души. В этом их ущербность и заведомая слабость. Всё, что они могут, это глумиться над бессребрениками, начисто забыв о том, что корысть ведёт к нравственному поражению и самообману. Если кем-то руководит высшее побуждение чести, сострадания, великодушия, англичанин и француз вертят пальцем у виска, мол, у него не все дома. Никто в мире не в состоянии предпринять такой войны, какую предпринял русский народ. Уничтожение крепостного права дало ему существенный толчок к освободительной и бескорыстной войне. Есть самомнение царя, но есть и самолюбие народа. В любом деле, связанном с насилием и шантажом, главное не перегнуть палку. Турция перегнула, и Россия встала под ружьё.

18 февраля 1877 года, под предлогом краткосрочного отпуска для обследования у окулистов и лечения глаз, Игнатьев был отправлен в поездку по столицам европейских государств. Ему предстояло обеспечить нейтралитет Германии, Франции, Англии и Австро-Венгрии в предстоящей русско-турецкой войне. Важнее всего было заручиться благоприятным расположением в Берлине и в Лондоне, где предвиделись главные затруднения. Узнав об этом, наш посол в Англии граф Пётр Андреевич Шувалов, стал делать всё, чтобы оттереть Игнатьева, умалить его значение и проложить себе дорогу на место министра иностранных дел в случае ухода князя Горчакова. Это с его лёгкой руки Николая Павловича в либеральных кругах Запада нарекли «апостолом войны и панславизма». Вот уж чего Игнатьев не хотел, так это войны. Да, он мечтал о Великом славянском союзе, но о войне — никогда! Одно дело, держать её в уме, и совсем другое — быть её апологетом.

Через три дня после своего отъезда из Петербурга Игнатьев с женой прибыл в Берлин и поспешил познакомить графа Павла Петровича Убри, нашего посла в Германии, с положением дел на Востоке и с текстом выработанного Россией протокола относительно нейтралитета великих держав.

Не успели они разговориться, как секретарь посольства доложил о прибытии канцлера Германии. Нетерпение князя Бисмарка и его желание увидеть графа Игнатьева как можно скорее были так велики, что он махнул рукой на всяческие церемонии. В тот же день он принял Николая Павловича с глазу на глаз в своём правительственном кабинете, а затем сам приехал к Игнатьеву в отель и пригласил Николая Павловича и Екатерину Леонидовну отобедать у него запросто.

У себя дома князь Бисмарк не переставал утверждать, что Германии вовсе не заинтересована в восточном вопросе и никогда бы не стала сеять смуту в Турции.

— Я всегда был того мнения, что для обеспечения успеха константинопольской конференции, уполномоченным следовало иметь в кармане настоящие ультиматумы, — с обескураживающей прямотой заявил он после первой же рюмки, поднятой в честь дружбы двух царственных домов Вильгельма I и Александра II, ясно давая понять, что не одобряет горчаковской умеренности. — Кто требует, тому и уступают. Так, кажется, говаривают на Востоке?

Игнатьев согласно кивнул.

Затем канцлер Германии ознакомил его с содержанием последних донесений, полученных им из Константинополя, в которых ситуация на месте рисовалась в самых мрачных тонах. Турки были в панике. Они откровенно страшились, что русские захватят Истанбул и вырежут их так же, как они вырезали болгар. Многие богатые паши увозили свои семьи в Багдад и Египет. Бедному люду ничего не оставалось, как надеяться на милость Вседержителя.

Пока Николай Павлович читал депеши германских агентов, Бисмарк изучил проект протокола и высказал предположение, что все кабинеты подпишут его, настолько он расплывчат по содержанию. За столом «железный Отто» намекнул, что русские всегда приносили в жертву Австрии тех славян, которых защищали.

Было ясно, что канцлер Германии спит и видит войну России с Турцией, надеясь использовать её ход и последствия в интересах своей завоевательной политики.

Угощая Игнатьева старым добрым рейнвейном, он как бы вскользь сообщил ему, что банкир Блейхредер согласен предоставить русским заём в сто и даже в двести миллионов рублей золотом на выгодных условиях.

— Иными словами, — засмеялся Николай Павлович, незаметно подмигнув жене, вежливо молчащей за столом, — вы убеждаете меня в существовании неколебимой дружбы между Россией и Германией.

— Совершенно верно, — поднял свой бокал хозяин дома и сделал несколько больших глотков, как бы показывая, что он предельно прост и столь же искренен в беседе. — Я ничего не жду от вашей конфронтации с Портой. Мне даже Польша не нужна, хотя Висла, — он посмотрел поверх бокала, — со стратегической точки зрения, была бы недурной границей на востоке. Но увеличение числа поляков и евреев не принесло бы пользы Германии.

— Отчего же? — любуясь тёмно-вишнёвым цветом вина в своём бокале, поинтересовался Игнатьев и услышал угрюмый ответ.

— У нас и так евреев много.

— А прибалтийские губернии? Они вам тоже не нужны?

Бисмарк опустил руку с бокалом.

— Видите ли, — с грубоватой простотой ответил он, — немецкое меньшинство населения этих губерний слишком малочисленно и слишком дорожит своими старинными привилегиями, а местность сама по себе слишком бедна, чтобы её аннексия могла быть выгодна Германии. — Он выпятил губы и промокнул их белейшей салфеткой. — Нет, аннексия не вознаградила бы мою страну за те жертвы, которые последней пришлось бы принести, порвав дружбу с Россией и завоевав Прибалтику. Другими словами, — он пристально посмотрел на Николая Павловича, — ни со стороны Франции, ни со стороны России на нашей границе нет такой провинции, из-за которой стоило бы проливать кровь.

Игнатьев благодарно улыбнулся.

— Если я всё верно понимаю, вам достаточно Богемии с её неистощимыми природными богатствами?

— Да, — утвердительно кивнул Отто фон Бисмарк и подцепил вилкой прозрачный ломтик русской осетрины, — нам хватит Богемии.

«Эти бы слова, да Богу в уши», — подумал Николай Павлович и, желая побудить германского канцлера оказать ему на переговорах действенную поддержку, тонко намекнув, что, только подписав протокол о нейтралитете западных держав, выработанный Россией, Игнатьев зажмёт рот всем, кто обвиняет его в развязывании войны.

Последний аргумент произвёл впечатление на вдохновителя германской военщины, и он заверил, что даст соответствующие инструкции.

Три дня князь Бисмарк и его семья осыпали чету Игнатьевых любезностями и три дня приглашали к обеду.

— Бисмарк напоминает мне рысь, он так же осторожен и коварен, — сказал Николай Павлович жене, когда они приехали в отель.

— Но ты ведь слышал, как он часто повторял, что Германия без дружбы с Россией погибнет, ибо Россия непобедима? — попыталась возразить Екатерина Леонидовна, внимательно следившая за тем, что говорилось в застолье.

— Слова, Катюша, всё это слова! Для усиления своей позиции в Европе новой германской империи необходимы были три войны: с Австрией, с Францией и с нами. Две из них немцы уже провели: швабов разбили, французов, как ты знаешь, тоже; осталось потеснить Россию.

— Значит, война с немцами будет?

— Уверен, — ответил Игнатьев.

Вскоре ему дал аудиенцию кайзер Германии Вильгельм I и гарантировал нейтралитет своей страны. Мало того, уступая настойчивой просьбе Игнатьева, он пообещал «следить за тем, как будет держать себя Австро-Венгрия, чтобы она осталась верна соглашению трёх императоров, связанных честным словом».

Бисмарк подписал протокол. Большего нельзя было и требовать. Лиха беда начало!

Затем Игнатьев посетил Париж, Вену и Лондон.

Из разговора с графом Андраши он лишний раз уяснил для себя, что Австрия предаст Россию в любую минуту. Это его крайне возмущало, как раздражала и противоречивость английского правительства.

«Легче распахать Луну, чем Россия добьётся прохода через Дарданеллы без согласия на то Англии», — громогласно утверждали члены лондонского кабинета. Они поговаривали, что Игнатьев подготавливает почву для прямых переговоров с Портой, чтобы получить взамен разоружения русского войска, свободный выход в Мраморное море, через Босфор и Дарданеллы. Этот трактат, заключённый с одной Турцией, восстанавливал прежнее покровительство России для турецких христиан. Но согласие Порты без согласия Лондона — фикция. Султанское правительство давно в кармане Уайт-холла. Уж если королева Англии склонила голову перед его величеством английским капиталом, то, что говорить о каком-то там Абдул-Хамиде II, который чуть в штаны не намочил от радости, когда узнал, что его сделают султаном и дадут денег на войну с русским царём. Если Россия и решит вопрос с проливами за счёт демобилизации своего войска, так она добьётся этого, прежде всего, от Англии, от коллегии европейских держав, а не от Порты.

Английский посланник в Париже Лайонс не переставал удивляться, почему Игнатьев не едет в Лондон?

— Я советую вам ехать, не теряйте время.

Он не знал того, что знал Николай Павлович. Известия, доходившие от нашего посла в Англии графа Петра Андреевича Шувалова, не давали надежды на то, что русская точка зрения восторжествует. Шувалов телеграфировал Горчакову: «После возвращения из Парижа я имел продолжительные дебаты с лордом Дерби. Вопреки обещаниям, данным генералу Игнатьеву князем Бисмарком, всё было немедленно передано сюда из Берлина и произвело неблагоприятное впечатление. В заключение лорд Дерби сказал следующее: английское правительство не любит письменных обязательств и протоколов».

Текст этой телеграммы стал известен Николаю Павловичу, и он поспешил узнать, действительно ли Бисмарк передал в Лондон содержание их беседы? Оказалось, что нет. Бисмарк сохранил протокол втайне. Просто граф Шувалов при всяком удобном случае старался убедить императора, что он один persona grata в Европе и один обладал талантом влиять на международную политику. Если что канцлер Германии и передал в Лондон, так это свой совет принять протокол.

Странная получалась ситуация: Игнатьева посылали в Берлин, как врага князя Бисмарка и Германии, а он вынужден был искать защиты германского канцлера против обвинений, возводимых на него русским послом в Англии!

Из начавшейся телеграфной переписки между Шуваловым, Игнатьевым и князем Горчаковым вскоре стало ясно, что Пётр Андреевич пёкся о таком протоколе, который был бы приемлем Англией, а Николая Павловича удовлетворял лишь тот, в котором отражались интересы турецких христиан и России.

В Лондон он приехал с женой и сопровождавшим его князем Церетелевым вначале марта. Они отобедали в русском посольстве, где встретили маркиза Солсбери с дочерью, а на другой день, вместе с Шуваловым, Николай Павлович был с визитом у графа Дерби и лорда Биконсфилда. В его честь дали обед, и на рауте у графа Дерби Игнатьев познакомился с самыми видными представителями английского общества. Князь Церетелев, щеголявший в парадных сапогах английского министерства иностранных дел, очаровал леди Дерби и целовал ей ручку.

Первое свидание Игнатьева с лордом Биконсфилдом состоялось в субботу пятого марта, в тот день, как он обедал у лорда Дерби. Лицо английского премьера с его большой нижней губой, отвисшей, как у большого верблюда, никак не вдохновляло на сердечный диалог. К тому же, Бенджамин Дизраэли явно избегал серьёзного разговора о восточных делах. У Николая Павловича сложилось впечатление, что тот не верит Шувалову. Подозрение его подтвердилось. В среду, когда Игнатьев с женой были приглашены к лорду Биконсфилду на обед, тот, улучив минуту, когда Шувалов говорил с кем-то в другой комнате, стал высказываться куда определённее. Он даже принялся уверять Игнатьева, что потерял всякую надежду на окончательное соглашение, которое удовлетворило бы всех.

— Без демобилизации не будет протокола, — с большим апломбом и чудовищно картавя, сказал премьер-министр и предложил сыграть партию в шахматы. Игнатьев согласился, и они расставили фигуры. — Мы настаиваем на немедленном разоружении России и Турции, — сделал решительный ход пешкой от ферзя лорд Биконсфилд. Он отлично видел, что Николай Павлович не даст никаких обещаний, отстаивая честь своего государства, поэтому не стал муссировать скользкую тему. Зато был жёсток в видах на проливы.

— Проливы, сами понимаете, должны принадлежать султану или Англии, и более никому, — худой, узкогрудый, вроде болотной цапли, Бенджамин Дизраэли с усилием распрямил плечи. Игнатьев пошёл на размен центральных пешек.

— Вряд ли это так уж нужно Англии, — усомнился Николай Павлович. — Нам они нужнее.

— Это ещё почему? — рассерженно полюбопытствовал лорд Биконсфилд и начал развивать фигуры.

— Мы должны защитить своё побережье от вражеского нападения, — гася волну взаимной неприязни, как можно вежливее пояснил Игнатьев, обдумывая план атаки на королевский фланг противника.

— От кого именно? — прикинулся непонимающим глава английского правительства, откидывая голову назад и театрально прикрывая веки. После секундного раздумья, он произвёл рокировку.

— От тех же турок, — ответил Игнатьев, нацелив бивни своего слона на биконсфилдовских коней, стоявших в центре поля. — Турки резали болгар с таким остервенением, словно навек утратили рассудок.

Разговор с Дизраэли в очередной раз доказал, Европа разучилась сострадать, а вот изображать это святое чувство наловчилась. Судя по уклончивым ответам английского премьер-министра, Николай Павлович понял, что вести дальнейший диалог нет смысла. Ведущий британский политик явно задумал на Востоке что-то неожиданно коварное, но так как план его ещё не созрел окончательно, он сделал вид, что очень увлечён игрой. Всё просто и естественно, и, вместе с тем, в рамках приличия. По всей видимости, задумка лорда Биконсфилда предполагала захват Дарданелл, иначе, зачем бы он так настаивал на обязательной и безоговорочной демобилизации русской и турецкой армий?

Шахматная партия закончилась ничьей.

 

Глава II

После беседы главы английского правительства с русским дипломатом, чью непреклонную позицию нельзя было не оценить, лондонские газеты запестрели угрожающими заголовками.

«РУССКИЕ ВЫХОДЯТ В КРЕСТОВЫЙ ПОХОД!»

«ПОЛИТИКА РОССИИ — ЭТО ПОЛИТИКА МЕЧА».

«РУССКИЙ ЦАРЬ ВОЙДЁТ В ТУ ДВЕРЬ, ИЗ КОТОРОЙ ВЫЙДЕТ ПАДИШАХ!»

Сия журналистская максима явно была подслушана в кулуарах московского Славянского общества и срочно передана в Лондон.

Всё было, как всегда. Ничего нового. Приладив смачный заголовок к какой-нибудь жуткой статье о России, английские газеты набрасывали шоковую удавку на шею своего читателя и вели его туда, куда он сам идти не собирался: прямиком к Сен-Джемскому дворцу — молиться на родимое правительство.

Шакалий вой в стае врагов был для Игнатьева столь же привычен, как царский вензель на его погонах.

Уличные мальчишки, мотавшиеся по всему городу с пачками свежих газет, громко выкрикивали сводки новостей и корчили рожи всем тем, кто им казался настоящим русским.

Хотя портрет Игнатьева, доступный лицезрению, был опубликован во всех европейских газетах, это не доставило ему особой радости. Посетив Лондон, он лишний раз уверился, что королевская Англия не скрывала своего удовлетворения по поводу того, что у блистательной Порты по-прежнему не хватает духу взглянуть на неё открытыми глазами и сделать всё, чтобы избавиться от жёсткого диктата её подлой, злонамеренной политики. Куда там! Турция вела себя так, словно принадлежала британской короне и душой и телом; хотя, быть может, она и обманывала себя, продолжая думать о ней, как о своей высокой покровительнице. Говоря языком беллетристов, османская империя всё больше и больше вживалась в образ обездоленной девушки, которой легче расстаться со своей девственностью, и претерпеть все муки издевательств над её невинным телом, нежели оказаться на ночной, продутой зимним ветром улице без единого гроша в кармане, а главное, без заботливой родни, способной проявить радушие, и оказать существенную помощь.

В понедельник Игнатьев выехал в Вену через Париж. Вечером десятого марта, тотчас по приезде, его посетили герцог Деказ и граф Шодорди. Им не терпелось узнать итог переговоров, происходивших в Лондоне.

— Нам сообщили об отказе Англии подписать российский протокол о нейтралитете.

Николаю Павловичу не трудно было доказать им, кто ответственен за срыв переговоров, поскольку Англия оскорбила национальное самолюбие России, требуя от неё обязательств, которые она не может получить от Турции. Речь шла о разоружении турецкой армии и предоставлении Болгарии самостоятельности. Аргумент был серьёзным, но легче на душе не становилось. Граф Шувалов с самого начала принял сторону британцев. Точно так же, как перед хивинским походом генерала Кауфмана наш лондонский посол хотел, чтобы Хива оставалась свободной, и дал в этом смысле обещание английскому правительству.

На следующий день Игнатьев покинул Париж. Ни одного окулиста он пока что и в глаза не видел!

После прибытия в Вену и разговора с Дьюлой Андраши, которому не терпелось стать посредником между Петербургом и Лондоном, Николай Павлович был принят императором Францем-Иосифом I, возвратившимся в Вену после охоты. Говоря об общем положении дел и, в частности, о положении России в свете последних событий, Игнатьев особенно подчёркивал внешние причины, какими оно обусловлено.

— Мой августейший монарх ожидает со стороны своего союзника осязательных доказательств согласия не только во время переговоров, но и в случае войны, — озабоченно сказал Николай Павлович, внимательно следя за выражением лица Франца-Иосифа I.

Австрийский император встряхнул головой и успокаивающе выставил вперёд свою ладонь.

— Вполне понимаю ваши возражения относительно демобилизации и протокола. Мало того, считая себя связанным с вашим августейшим монархом честным словом, я заявляю о своей полной готовности выполнить все заключённые мной обязательства. И это при всём том, — добавил он многозначительно, — что столкновение на Востоке неизбежно.

— Ваше величество, — осведомился Игнатьев, — как скоро Вы предвидите эти решительные столкновения?

— Я полагаю, конфликт произойдёт года через два, а пока что, нужно сохранять мир. Возможно, турецкая конституция и добрые намерения нового султана принесут желанные плоды.

Пришлось объяснить Францу-Иосифу I, что такое собственно турецкая конституция и как её призрак, и так называемые «добрые намерения» Абдул-Хамида II, проявляются в Турции.

— Порта просто обезумела в своей безнаказанности! — гневно воскликнул Игнатьев. — Один из параграфов турецкого ответа на европейский протокол допускает возобновление резни. Я не поверил бы этому, если бы сам не видел текста циркуляра. Циничнее и откровеннее уже не скажешь. Это как бы декларация того, что реформы в Турции — дело пустое, не что иное, как происки коварных иноверцев. Вот и приходится признать, что мусульманский мир — особый мир. С этим нельзя не считаться. Образумить впавшего в неистовство Абдул-Хамида после моего отъезда из Константинополя не представляется возможным, да, откровенно говоря, и смысла в этом нет. Султан вдохновлён поддержкой Англии и снова будет говорить о «священной войне». Пустые хлопоты, как говорят гадалки. У китайцев это называется «сушить бельё во время ливня». Всё та же пустая затея. — Николай Павлович перевёл дух и подумал о том, что приём австрийского монарха поразителен по своему чистосердечию, и это, видно, тоже неспроста, поскольку тон и фразы Франца-Иосифа I становились всё резонней, а выражение лица задумчивей.

— Тогда я тем более признаю правильными возражения против демобилизации, — выдержав долгую паузу, проговорил австрийский император. — Это вопрос чести, которой Россия не может поступиться. Кстати, об этом же я намерен сказать и графу Андраши.

Сказав это, Франц-Иосиф I посмотрел на Николая Павловича с таким видом, словно доверил ему личный шифр или же тайну своего происхождения.

Когда Игнатьев вернулся в отель, его неожиданно навестил турецкий посланник в Вене Алеко-паша, князь Вогоридес, и, пользуясь прежними добрыми отношениями, повёл разговор о протоколе и демобилизации русской армии. Это были два больных вопроса, тесно связанные между собой. Николай Павлович, из памяти которого никак не выходил надменный облик лорда Биконсфилда с его сухой и злой физиономией, был крайне мягок в разговоре с турецким послом.

— Единственный способ достигнуть разоружения России находится в руках самой Турции: ей следует заключить мир с Черногорией на основах, выработанных константинопольской конференцией, и, как можно скорее, осуществить в провинциях обещанные реформы.

Алеко-паша скорбно вздохнул.

— Вряд ли на это можно надеяться. Верх взяла воинственная партия Мидхата.

Турецкие газеты призывали: «Пусть мусульманин идёт в свою мечеть, а христианин — в свою церковь; однако, перед лицом общей беды, общего врага мы едины и едиными останемся!».

— Вот ведь как заговорили: «перед лицом общего врага», — презрительно кривили губы греки.

— Раньше надо было думать о единстве, — поддерживали их болгары. Воевать с Россией они не желали. Проливать кровь за своих мучителей и палачей? Извините. Но!.. Конституция дала им право умирать за Порту, изволь исполнить свой гражданский долг!

Мусульмане потирали руки: интересно будет глянуть, как христиане станут мутузить друг друга. Греки стрелять в русских, а русские — в болгар. В турецких «харемликах» рыдали молодые матери: «Зачем башибузуки убивали, резали, кромсали болгарских детишек? Теперь русские казаки будут насаживать на пики наших малышей». Слухи о мнимых зверствах казаков сочинялись в газетных редакциях и, чем подлее и лживее они выходили из-под перьев бумагомарак, тем более крупным шрифтом набирались они в типографиях.

Мода на русских красавиц прошла. Из богатых, респектабельных борделей, где каждый постоянный посетитель совершенно искренне считал, что жить необходимо так, чтоб неизменно ощущать в руках тугие пачки денег или же тугие груди женщин, им пришлось переселяться в грязные портовые шалманы, в которых матросня, опившись рома, самозабвенно учиняла мордобой.

Столичные горлопаны призывали граждан Турции к достойному отпору. Тех, кто уклонялся от призыва в султанское войско, унижали, терзали и даже казнили, как «пособников врага», злонамеренных «русских шпионов». Даже дервиши кричали: «Мы не одни! С нами английский парламент!»

Босфор был заполнен транспортными судами, набитыми солдатами и резервистами, прибывающими в столицу для отправки на войну — из глубины Азии, Аравии и даже из Египта — в Грузию и на Дунай.

В среду Николай Павлович с женой удостоились чести обедать у Франца-Иосифа I. Прямо из дворца они отправились на центральный вокзал, чтобы ехать в Берлин.

Прощаясь, граф Андраши сообщил, что Порта, узнав о требовании англичан относительно русской демобилизации, ставит под ружьё свои последние резервы.

— Боюсь, как бы переговоры с турками не заставили вас объявить войну, — произнёс он с непонятным вздохом облегчения и перекинул свою трость из левой руки в правую. По-видимому, чтобы избежать прощального рукопожатия.

Чета Игнатьевых вошла в вагон и вскоре поезд тронулся. Николай Павлович помог жене расположиться в их богато драпированном купе и развернул «Dayli News». Сразу же наткнулся на статью, в которой Бенджамин Дизраэли, докладывая английской королеве о своём впечатлении от визита Игнатьевых в Лондон, с иронией отмечал: «Светские львицы, прослышав, что супруга русского посла в Константинополе едва ли не превосходит их красотой и обходительностью, да ещё и позволяет себе зазнаваться по этому поводу, решили без боя не сдаваться. Леди Лондондерри сгибалась под тяжестью драгоценностей трёх объединившихся семейств».

Екатерина Леонидовна расхохоталась.

— Ох и язва этот Биконсфилд!

— Ему надо было ещё написать, что её величество королева Англии и супруга русского посла в Константинополе заказывают себе платья в Париже у одного и того же кутюрье, — с бесхитростной улыбкой любящего мужа откликнулся на её реплику Николай Павлович.

Официальный отчёт о встрече Игнатьева с Бенджамином Дизраэли был написан таким вязким канцелярским слогом, что понять истинный смысл переговоров не смог бы даже сам Эзоп, прекрасно разбиравшийся в иносказаниях.

Венский экспресс приходил в германскую столицу рано утром, сразу оглушая пассажиров локомотивными свистками и криком носильщиков в белых халатах.

Остановившись в отеле, Игнатьев ещё до полудня поехал к князю Бисмарку, изложил ему все перипетии с протоколом, и тот счёл лишним вмешательство между Англией и Россией третьего лица.

— Но, как друг и сосед, я готов быть вашим секундантом, если вы захотите воевать, — заявил он таким голосом, словно обрекал себя на самые ужасные последствия.

— Мы бы и рады идти по домам, да турки рвутся в бой, — сказал в ответ Николай Павлович.

Канцлер Германии нахмурился.

— Откровенно говоря, обстоятельства никогда так не благоприятствовали России, — сказал он, прикуривая толстую сигару. — Никогда не было, как теперь, такого ряда друзей, оберегающих её границу от вторжения противника.

«Одни друзья, кругом одни друзья!» — усмехнулся про себя Игнатьев, думая о том, что, как нет козла без запаха, так нет ни одного европейского политика без камня за пазухой, и, когда разговор зашёл о возможных случайностях в будущем, с горечью понял, что Бисмарк не просто желает, он жаждет русско-турецкой войны. В отношение идеи славянского единения ради войны за свою независимость никто не проявлял — на словах! — такого понимания вопроса, как Отто фон Бисмарк, канцлер новой Германии. И всё это делалось с одной-единственной целью: насолить Габсбургам, и раздразнить Россию, подталкивая последнюю к войне с Высокой Портой. Во всяком случае, русско-турецкая схватка будет полезна Германии, как отрезвляющее её соседей средство: он боялся реванша со стороны Франции, да и Австро-Венгрия мечтала отыграться за прошлые свои обиды.

— Между прочим, поздравляю вас с тем, что вы не подписали протокол, — со свойственной ему усмешкой сказал Отто фон Бисмарк за обедом, на котором Николай Павлович и Екатерина Леонидовна вынуждены были присутствовать в дорожных костюмах. — Я считаю его крайне неприятным для национального самолюбия, и, может, даже оскорбительным с русской точки зрения. — Он предложил выпить за успех российской дипломатии, а, выпив, снова усмехнулся и многозначительно добавил: — Я принимаю живейшее участие в вашей дальнейшей карьере.

Очень двусмысленное, надо сказать, уточнение!

«Канцлер Германии умён, но не всесилен, — говорил Игнатьев жене, готовясь покинуть Берлин. — Он во многом зависит от прихоти и воля короля. А вот Бенджамин Дизраэли, лорд Биконсфилд, имеет огромное влияние на свой парламент, будучи главой кабинета министров. Его принято хвалить, потому что он злобен, коварен и совсем не умеет прощать, относясь к тому типу интриганов, которые приходят в неистовство, если кому-то удаётся разгадать их враждебные замыслы. Одним словом, лучше брести по обочине, чем переходить ему дорогу. Даже королева Виктория ждёт, когда он сломит себе шею, будучи крайне встревоженной его политическим весом. — Николай Павлович помолчал и прибавил: — Но я предпочитаю ненависть врагов, нежели их презрение.

Возвращаясь в Россию, Игнатьев до мелочей восстановил в памяти свои беседы с Дизраэли и Францем-Иосифом I, и пришёл к выводу, что оба оставляли за собой право обвинить Россию в том, что она не дала турецкой конституции и «добрым» намерениям Абдул-Хамида II принести желанные плоды. Уж что-то, а извращать факты и ставить с ног на голову итоги политических переговоров Европа умеет. В этом она преуспела.

19 марта Игнатьев вернулся в Петербург и передал Горчакову протокол, принятый версальским, венским, римским, и берлинским кабинетами.

Позже в министерство иностранных дел пришёл текст лондонского меморандума. Английские политики старательно исключили из него всё то, что составляло сущность русского проекта и что связывало его непосредственно с константинопольской конференцией.

Противоречие во взглядах России и Англии были налицо.

Порта не преминула воспользоваться им. Подстрекаемая иностранными агентами, она зашла так далеко, что война казалась ей счастливым избавлением от бед. Внутренний кризис, углублённый ожиданием третьего низложения султана, всё больше давал о себе знать. Безумие турок было видно уже всем. Они не только готовились воевать с Россией, но и вооружались против персов.

Александр II велел Нелидову, остававшемуся в Константинополе поверенным в делах, заявить Порте о разрыве дипломатических отношений и вместе с консулами покинуть Царьград. В Петербурге сразу же заговорили о том, что вторжение России в Турцию, спровоцирует в её провинциях, да и в самом Стамбуле, новую резню. Христиане снова пострадают.

— Резни не будет, — ответил Игнатьев на вопрос князя Черкасского, озабоченного судьбой гражданского населения Балкан. — Турки зверствуют, когда уверены в своей безнаказанности, когда их поощряет собственная власть. Но, когда они знают, что возмездие неотвратимо, они самые ревностные защитники священного закона миролюбия. Поверьте мне, я с ними съел не пуд, а тонну соли. Уже сейчас многие турки, загодя, заискивают перед своими соседями болгарами и просят их о покровительстве в случае прихода русских войск. Не совесть укрощает дикарей, а страх. Об этом надо помнить европейцам.

Когда государь с наследником цесаревичем и сыновьями направился в Кишинёв, где ждали объявления войны, Игнатьев находился в царской свите. Граф Адлерберг сказал ему, что князь Церетелев вступил добровольцем в кавалерию, в кавказский казачий полк, которым командовал молодой Скобелев в дивизии своего отца.

— Князя уже видели в кубанке и бешмете.

Десятого апреля Александр II делал смотр воскам в Жмеринке и Бирзуле. Погода выдалась хорошая, и он обратился к войскам с речью.

— Я делал всё, что мог, чтобы избежать войны и кровопролития. Никто не может сказать, что мы были нетерпеливы или искали войны. Мы довели своё терпение до крайних пределов, но настаёт время, когда и терпению надо положить конец. Когда это время наступит, я уверен, что нынешняя молодая армия покажет себя достойной славы, приобретённой старою русской армией в прежние времена.

Воодушевление солдат было безмерным. Егеря, стрелки, сапёры, казаки, драгуны, пушкари — все, любопытствуя, тянули шеи. Все с умилением на лицах пытались углядеть того, кто повелел идти войной на «турку» — царя-батюшку.

После смотра император сел в свою коляску и проехал пограничные Унгены, где железная дорога пересекала Прут. Государя сопровождали великий князь Николай Николаевич со своим штабом, цесаревич Александр, военный министр Милютин и Игнатьев.

Садовые деревья, чьи стволы были побелены извёсткой, напоминали собой парадных лошадей с белыми бантами на ногах. У калиток раздавались голоса.

— Береги себя.

— И ты…

— Да мы-то што, мы дома.

— Не реви…

— Ой, Петенька! — в крик срывался звонкий бабий голос, и плач стоял, как на погосте, над раскрытым гробом.

А в кустах сирени беззаботно шебутились воробьи.

Двенадцатого апреля был обнародован высочайший манифест о войне с Турцией. Почти все сто тысяч жителей Кишинёва собрались вокруг войск, расположившихся в лощине, где протекала речка Бык и вовсю полыхали тюльпаны. Наряду с их великолепием, глаз поражали яркие цвета мундиров, блеск бесчисленного множества штыков, грозно сверкавших на солнце, и длинный ряд артиллерийских орудий.

Ясным внушительным голосом преосвященный митрополит Павел начал зачитывать манифест: «Божией милостью Мы, Александр Вторый, Император и Самодержец всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая… Ныне призывая благословение Божие на доблестные войска наши, Мы повелели им вступить в пределы Турции».

После того, как высочайший манифест был обнародован, Александр II пожелал славному воинству поддержать «честь русского оружия».

— Громоподобное «ура!» прокатилось над парадно выстроенным войском.

— Да здравствует Ваше императорское величество!

Грянула музыка.

После торжественного молебна в каждом батальоне был прочитан дневной приказ главнокомандующего армий великого князя Николая Николаевича и полки прошли церемониальным маршем.

Государь в сопровождении свиты объехал войска и, напутствуя солдат и офицеров, неудачно воскликнул: «Прощайте!» Почувствовав неуместность обмолвки, он привстал на стременах и сказал.

— До свидания. Возвращайтесь со славой. Да хранит вас Бог!

В тот же день войска успешно перешли границу, как со стороны Румынии, так и на Кавказе.

Александр II вернулся в Петербург.

Игнатьеву разрешено было пожить пока с семьёй, и он уехал в своё винницкое имение. В Петербург его не взяли, зато одобрили действия графа Шувалова, который сделал всё, чтобы ограничить театр военных действий, пообещав Сен-Джемскому кабинету, что русская армия не перейдёт Балканы.

Англия клещом вцепилась в это заверение.

 

Глава III

«Я еду на войну братом милосердия! — сказал государь, прощаясь с петроградцами на Варшавском вокзале», — с лёгкой иронией в тоне процитировал газету «Голос» Николай Павлович и отложил её в сторону.

— А ты кем едешь? — обратилась к нему Екатерина Леонидовна, взволнованная телеграммой министра императорского двора графа Адлерберга. Александр Владимирович срочно вызывал Игнатьева «для нахождения при его величестве во время поездки в Румынию, за Дунай и в Болгарию», иными словами, Николай Павлович должен был состоять при государе императоре во время пребывания того в действующей армии.

— Сам не пойму, — сказал Игнатьев.

Пока он проживал в деревне, ему пришло два письма от Нелидова, который покинул Стамбул и находился в свите великого князя Николая Николаевича (старшего), заведуя его дипломатической канцелярией.

Старший советник посольства писал, что в апреле, как только Россия объявила войну Турции и двинула свои войска к Дунаю, греческий квартал Фанар выгорел дотла. Огонь занялся сразу с нескольких концов. Власти пришли к выводу, что поджог был умышленный. Число нищих увеличилось стократно. Несчастные погорельцы хоронили своих близких без гробов и зачастую без погребального платья, опуская мёртвых прямо в земляную яму, где придётся: в саду, в лесу, среди руин и около дорог. Некогда зажиточный, радующий глаз Фанар превратился в одно сплошное пепелище. Турки демонстративно точили на камнях свои ножи и ятаганы. Ветер с моря шевелил зелёные полотнища знамён с изречениями пророка Муххамеда, написанными белой краской, а вопли турецких фанфар предвещали смерть «неверным». В своих посланиях Александр Иванович просил передать «сильным мира сего» о необходимости вести войну самым решительным образом. На его взгляд, в Петербурге упускали время.

Медлительность военных действий приводила в замешательство и самого Николая Павловича. Судя по газетным сообщениям, равнодушие, охватившее правительственные круги, представлялось ему более чем странным. Когда можно было избежать войны, князь Горчаков был необычно воинственен и договорился с Андраши о предстоящем разделе Турции в пользу Австрии, а когда манифест о начале войны был зачитан, российский министр иностранных дел с первых же дней принялся локализовать её, превращая в какую-то военную демонстрацию. Явно в угоду своей разлюбезной, мифически-единой Европе.

Николай Павлович страстно мечтал о том времени, когда русская дипломатия в совершенстве овладеет методом «этнографического реализма» и не станет изменять свои воззрения под впечатлением минуты. Национальные интересы должны быть превыше всего. Если власти достаточно какого бы то ни было мира, то народ надеется на прочный мир, оправдывающий людскую кровь.

Газеты сообщали, что продвижение русского войска в Азии затруднено из-за плохих горных дорог, но стычки уже начались. Казаки теснили турок, взяли крепость Баязет. Придунайские румыны колебались: биться за турок или держаться русских. Италия была полна решимости выступить на стороне России, но и пойти против неё могла в любой момент. Греки мечтали открыть второй фронт, но не потому, что сострадали сербам и болгарам, а потому, что те мечтали о походе на Царьград. Россия рассылала прокламации, призывая болгар оставаться на месте, так как восстание лишь повредит армии, вызвав беспорядок и напрасное кровопролитие. Турция требовала, чтобы русские подданные покинули её пределы. Покровительство над ними Германии она не признавала.

Спустя два дня, сопровождаемый своим большим семейством, Игнатьев благополучно добрался до станции Казатин. Там он дождался поезда, попрощался с женой и детьми, сел в предоставленный ему киевским генерал-губернатором князем Дондуковым-Корсаковым отдельный комфортабельный вагон и ехал в нём до Жмеринки один. Обнаружив на столе своего купе слегка увядший букет незабудок, сорванный на пути и случайно забытый женой, Николай Павлович выбрал те цветы, что уцелели и засушил их между листами бумаги. Мысленно он уже представлял себе, как напишет жене первое письмо и вложит в него несколько сухих цветочков, предварительно поцеловав их и попросив передать поцелуй этот по принадлежности. Игнатьев знал, что его письма непременно перлюстрирует румынская разведка и всех цветов, конечно же, не возвратит, но уж один оставит точно!

На первой же станции выяснилось, что в поезде находятся генерал Михаил Чертков, товарищ Игнатьева по Пажескому корпусу, генерал-адъютант князь Борис Голицын и ещё двенадцать человек из свиты государя, не считая графа Шереметева — адъютанта наследника цесаревича. Их всех хотели натолкать в один вагон, в котором и без того было довольно тесно, и это вызвало вполне резонный ропот, как со стороны пассажиров 1-го класса, так и со стороны свитских. Игнатьеву было неловко занимать целый вагон, и он предложил Голицыну с Чертковым перейти к нему в одно из отделений.

Воспользовались столь любезным приглашением они с самым довольным видом и словами благодарности сопровождали Николая Павловича до самого Плоешти. Не прошло и получаса, как все свитские перебрались в «игнатьевский вагон», и Николаю Павловичу пришлось не раз заступаться за них перед поездным начальством, клятвенно обещавшим князю Дондукову-Корсакову «не доставлять графу Игнатьеву досадных беспокойств».

— Граф, в вашем лице само Провидение облегчило нам путь! — обратившись к Николаю Павловичу, радостно воскликнул князь Борис Голицын и, достав из баула шампанское, предложил выпить за здоровье leur Providence.

Все дружно его поддержали и, как могли, сервировали стол. Появилась различная снедь: пирожки, расстегаи, колбасы. Игнатьев обнаружил в своей провиантской корзине с десяток варёных яиц, целиком зажаренного карпа, полную миску куриных котлет и кастрюлю с тушёной говядиной. Еды в корзине было на двоих, так как Екатерина Леонидовна до последнего надеялась, что муж возьмёт её с собой. «В полевых условиях, без соблюдения диеты ты вконец испортишь свой желудок!» — прибегала она к сокрушительному доводу, но Николай Павлович был непреклонен: «Во-первых, ты нужна семье, а во-вторых, не ставь меня в смешное положение. Представь, что напишут в газетах!»

Екатерина Леонидовна расстроилась, вернулась с детьми в Круподеринцы, а он встретил своих сослуживцев и оказался в центре шумного застолья.

У графа Шереметева нашлась целая дюжина новомодных складных стопок, приобретённых в Эмсе, и князь Голицын с довольной улыбкой стал разливать в них вино.

Не успели выпить за здоровье Николая Павловича и начать беспощадную борьбу с объединённой дорожной провизией, как поезд въехал на мост через Прут.

— Ура! — столпившись у раскрытых окон, прокричали пассажиры поезда и восторженно решили, что за пересечение русско-румынской границы стоит выпить. Первым делом выпили за здоровье государя, потом за Прут, затем, конечно, за Россию!

За победу русской армии и поражение турок в войне по круговым стаканам шумно разливались: портер, херес, водка, шампанское, бордосское вино, английский белый эль, венское пиво, русский квас, дрянная бессарабская кислятина, и вновь шампанское, английский эль и херес.

По счастью Прут не широк.

Игнатьева приятно удивило, что по всему пути ему лично оказывали большое внимание и крайнюю предупредительность — не только до русской границы, но и, в особенности, в Румынии. В Яссах, в Рошане, в Браилове префекты, два министра и все власти не отходили от Николая Павловича во время остановок. Публика толпилась, кланялась, скандировала его имя, а в Рошане, где остановка длилась полтора часа, в его честь был устроен концерт. На прощанье его забросали цветами, оглушили криками «Vivat!» Свитские генералы, сослуживцы и рядовые пассажиры были свидетелями оваций, устраиваемых в честь генерала Игнатьева, и поражены общим сочувствием.

— Ваше сиятельство, а вы и впрямь большая знаменитость! — с восхищением в голосе воскликнул адъютант наследника цесаревича и весело прищёлкнул пальцами. — Прямо-таки, мировая!

Железнодорожный путь до Ясс занял три часа. Тамошний префект предложил свою коляску и провёз Игнатьева по городку, прелестному без всяких оговорок. На его расспросы о Константинополе, Николай Павлович ответил, что Константинополь это английский замок, который наполнен привидениями. Что ни говори, Мидхат-паша сумел осуществить задуманное, а он, Игнатьев, нет; и это сильно уязвляло. Префект, добродушный толстяк с густыми чёрными бровями сделал удивлённое лицо, сказал: «Ну, надо же!» и, словно радуясь тому, что знойный воздух дрожит и струится, мостовая из серой превращается в жемчужную, а жемчужные нити, украшающие нежные шейки молоденьких барышень и сановных дам, кажутся белыми от ослепительно яркого света, стал поглядывать по сторонам и оживлённо кланяться знакомым. Молодёжь слонялась по бульварам, барышни ели мороженое и обсуждали молодых людей, изображавших из себя искателей приключений и зрелых охотников за дамскими утехами. Старики занимали места в небольших, но уютных кофейнях, и погружались в чтение газет, подробно освещавших ход русско-турецкой кампании. Заголовки, как обычно, были броскими.

«СУЛТАН АБДУЛ-ХАМИД В КАПКАНЕ!»

«ГДЕ РУССКИЙ ШТЫК, ТАМ РУССКИЙ БОГ!»

С начавшейся войной Румыния связывала надежды на полное своё освобождение от турок, поэтому румынский князь Карл Гогенцоллерн — потомок древнейшего рода, давшего Европе с добрый десяток правителей, вынужден был подписать конвенцию, дозволявшую пропуск войск Дунайской армии через румынские земли.

Спустя две недели после того, как был зачитан Манифест, войска Дунайской армии срочным маршевым порядком перешли границу и четырьмя колоннами двинулись к Дунаю. К двенадцатому мая они заняли почти семисоткилометровый участок его нижнего левого берега, но турки никаких ответных действий не предпринимали. Даже их броненосцы не стреляли по нашим войскам, измученным частыми грозами и бездорожьем. Наряду с распутицей и непогодой командиров выводило из себя то, что продовольствие армии за границей было отдано в руки трёх евреев: московского Горвица, севастопольского Грегера и одесского Когана. Знающие люди утверждали, что Грегер — старый приятель начальника полевого штаба армии генерала Непокойчицкого, а остальные двое рекомендованы армейским интендантом Аренсом. Многие из русских генералов всерьёз задавались вопросом: как мог начальник штаба армии поставить свою безупречную репутацию на такую краплёную карту? Сам Непокойчицкий с пеной у рта доказывал, что он уверен в честности Грегера, ибо лично знает его двадцать лет. Но именно таким, старым знакомцам, и не следовало поручать многомиллионные поставки! Несостоятельность троицы сразу же дала о себе знать. Войска одиннадцатого корпуса, прибывшие в Галац и Браилов, четверо суток ждали кухонь и фураж. Пришлось использовать неприкосновенный запас. Когда же доставили сено, лошади не стали его есть. Оно было гнилым.

Командир восьмого армейского корпуса Фёдор Фёдорович Радецкий, однофамилец австрийского фельдмаршала и замечательный военачальник, за плечами которого было несколько кавказских кампаний, и командир двенадцатого корпуса Пётр Семёнович Ванновский, которого без генеральских эполет все принимали за профессора, и непременно — медицины, немедленно распорядились, чтобы войска сами нашли себе подрядчиков. Евреи бросились жаловаться к начальнику канцелярии полевого штаба, который, судя по всему, и покрывал их «шахер-махер». Полевой интендант Аренс, не имевший никакого понятия о снабжении войск продовольствием в условиях войны, наивно полагал, что, подчинившись решению свыше, автоматически сложил с себя ответственность. Как бы не так! Ему же первому и всыпали по первое число — за недогляд.

Убедившись, что продовольствие армии можно признать негодным, что оно просто отвратительно, главнокомандующий разрешил самим войскам приобретать продукты и фураж, прикрыв тем самым «еврейскую лавочку».

Двадцать четвёртого апреля, между четырьмя часами пополудни и семью часами вечера пролилась первая кровь. При перестрелке с турецким монитором, чьи орудия бомбардировали Ферапонтьевский монастырь напротив селения Исанчи, появился первый убитый и первые двое раненых — разведчики тринадцатой конной батареи.

Для дальнейшего проезда Николаю Павловичу выделили шестиместное купе в вагоне 1-го класса, но он поделился им с Чертковым и Голицыным. Удобств уже никаких не было. За недостатком мест в набитом публикою поезде, Игнатьев поместил Дмитрия и кучера Ивана в почтовом вагоне, пришедшимся им по душе.

— Ваше сиятельство, об нас не беспокойтесь, — убеждающе сказал Иван. — Мы здесь, как у себя в дому — за печкой.

На перегоне близ Барбоша поезд был остановлен Братиану, первым министром Румынии. Игнатьев вышел, и они беседовали между двумя стоящими поездами на берегу Дуная в три часа пополуночи! О чём? Скажем уклончиво, о многом. Прежде всего, о Бессарабии, которая должна была войти в состав России при поражении турок в войне. В том, что Порта в одиночку войну проиграет, Николай Павлович не сомневался.

— Его величество смотрит на возвращение Бессарабии, как на свой царский долг перед Родиной, и, разумеется, сделает всё, чтобы заветное желание исполнилось, — напрямую! — заявил Игнатьев, но Братиану ему не поверил. Уловив в голосе румынского премьера нотки скепсиса и недоверия, Николай Павлович категорически отверг возможность «исправления» границы.

— Должен заявить вам, — сказал он, — что я не вправе говорить об этом, но как лицо частное не могу допустить и мысли о какой-либо уступке клочка русской земли кому бы то ни было.

— Тогда я сам напишу Александру! — загорячился Братиану.

— Не советую, — охладил его пыл Игнатьев. — События развиваются с такой быстротой, что подписание мирного договора может наступить раньше, чем завязанная вами переписка с государем.

— Но тогда меня румыны камнями закидают! — воскликнул румынский премьер, театрально хватаясь за голову.

— Всё может быть, — сказал Николай Павлович и строгим голосом добавил, — но не забывайте, что и наш народ позора не потерпит.

Поговорили, как мёду напились.

Двадцать третьего мая состав прибыл в Плоешти. С горем пополам отыскав отведённую ему квартиру, Игнатьев нанял извозчика, чтобы Дмитрий с Иваном занялись перевозкой вещей, а сам остался присмотреть за выгрузкою своих лошадей — верховых Адада и Рыжего, и ездовых для экипажа. Отдавая распоряжения, он вдруг увидел перед собою главнокомандующего, ездившего смотреть казаков на станции. Великий князь Николай Николаевич обрадовался встрече, крепко обнял Игнатьева и посадил с собой в коляску.

— Ваше высочество, я настолько перепачкан сажей, что не считаю себя вправе воспользоваться вашей добротой, — запротестовал Николай Павлович, но главнокомандующий настоял на своём.

— Ничего.

По дороге они разговорились. Николай Николаевич сказал, что войска — со всех сторон — подходят к пунктам переправы. По агентурным сведениям, у турок на противоположном берегу сто пятьдесят шесть тысяч человек.

— Потери предстоят большие, — озадаченно сказал Игнатьев, но, видя, что великий князь удручённо нахмурился, поспешил его ободрить: — Впрочем, наше дело правое и веры в собственные силы нам не занимать. Как говорят в народе, без веры в себя и мухи не прихлопнешь.

Главнокомандующий заметно воспрял духом и с улыбкой рассказал, что находящийся при нём бывший телохранитель Игнатьева черногорец Христо производит в дамском обществе фурор.

— На самом деле он болгарин, — поддерживая разговор, сказал Николай Павлович, — а, внешность у него действительно эффектная. — Рослый, мощный, с невероятно длинными усами, в своём живописном костюме с турецким ханджаром за поясом он и в Стамбуле был заметен. За его живописный костюм, красную куртку и шальвары, турки прозвали Христо «красным человеком».

— Он хвастает, что лишил жизни сто тридцать турок. Но по глазам видно — врёт.

— Конечно, врёт! — рассмеялся Игнатьев. — В лучшем случае, зарезал двух ягнят.

Несколько развеселившись, великий князь скороговоркой сообщил, что здесь, в Плоешти, находится великий князь Владимир Александрович и князья Лейхтенбергские, что двадцать пятого мая в восемь часов вечера прибудет государь, и что театр в Бухаресте битком набит расфранчённой публикой, среди которой много парижанок.

— На днях давали «Троватора» на итальянском языке — весьма недурно.

Довезя Игнатьева до своей квартиры, главнокомандующий сказал, что на дунайском плацдарме ничего нового не произойдёт — вплоть до второго июня, когда начнётся переправа, и назначил Николая Павловича на завтра дежурным при его величестве.

Игнатьев понял, что его вводят в колею армейской жизни, вне министерства иностранных дел, и пожелал быть дежурным при переправе, чтобы увидеть вблизи действия. Главная квартира может отстать, а дежурный обязан своевременно попасть туда, где будет государь.

Пожимая ему руку на прощанье, Николай Николаевич грустно посетовал.

— Я не чувствую себя главнокомандующим, но воля царственного брата для меня закон.

Он хотел оставить Игнатьева завтракать, но тот сослался на усталость, добрался до своей квартиры и первым делом принял ванну. Побрившись и переодевшись, он велел Дмитрию вскипятить чай, и в тот момент, когда тот начал расставлять на столе чашки, пришли «константинопольцы», прозевавшие его приезд — Нелидов, Базили, князь Церетелев, князь Мурузи, молодой Аргиропуло, Полуботко, Евангели и прочие. Церетелев выглядел счастливым: его произвели в унтер-офицеры и перевели в казаки к Скобелеву.

— Я состою при его штаба, — сказал Алексей Николаевич. Лицо его загорело, обветрилось, и он стал похож на молодого красивого приказчика из мясной лавки. Было видно, что он хочет походить на бывалого вояку. Саблю он теперь носил на портупее, перекинутой через плечо — должно быть, по-кубански, как принято в полку. Князь сразу же пожаловался, что ему, как волонтёру, не дозволено общаться с офицерами и посещать ресторан, не говоря уже про клубы и театры.

— Есть тут абсолютно нечего. Провиант запаздывает. Хожу, словно бродяга, отщепенец.

— Дороговизна кругом невозможная, — в тон ему сообщил Мурузи. — Со вступлением армии на территорию Румынии, войска берут булки по тридцать копеек! А суточный прокорм лошади вогнали в четыре рубля! — голос его зазвенел, и он возмущённо насупился.

— А я из дипломата снова стал военным. Очередным дежурным генералом при государе, — не без улыбки произнёс Николай Павлович и, приступая к чаепитию, посетовал, что почти сутки ничего не пил: — Мало того, что на румынской дороге — шаром покати, никакого чая не достанешь, так меня ещё так окружали на станциях, что не давали никакой возможности утолить жажду. Ну, да это всё неинтересно, — отмахнулся он от своих слов и пообещал сослуживцам передать их поклоны Екатерине Леонидовне. — Так и напишу, что многие, в особенности, «константинопольцы», кланяются.

 

Глава IV

Двадцать пятого мая на Барбошскую станцию прибыл императорский поезд. Государь и его свита были приняты русским консулом и городскими властями Галаца. Затем поезд при двух локомотивах направился в Плоешти, с короткой остановкою в Браилове.

Александра II сопровождали сыновья и Горчаков — тень Горчакова. Глядя на него, всем было ясно, что невозможность ехать в Эмс — пить воду и привычно флиртовать — угнетает его больше, чем все неудобства войны. Он всегда предпочитал мужской компании общество юных прелестниц.

Государя на станции встречал Карл Румынский (Гогенцоллерн) с супругой — дамой красивой, но излишне полной. Встреча вышла громкой, шумной, пыльной. Вся пристанционная площадь, равно, как и соседние улицы, были запружены народом.

Император выглядел бодрым, ногу ставил твёрдо, и сам вид его как бы показывал: «Кто не желает уступить России в её законных требованиях, тот будет вечно просыпаться в страхе: не стоит ли её армия прямо под окнами? Не варят ли кулеш «станишники», собравшись в тесный круг возле костра?»

Поговаривали, что царь не только хочет присутствовать на переправе, но и форсирует Дунай в составе войск. Он уже был извещён, что в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая лейтенанты артиллерии Дубасов и Шестаков потопили монитор «Лутфи-Джелиль». Вот их-то государь и расцеловал в первую очередь.

Увидев Игнатьева в толпе, среди «константинопольцев», Александр II и наследник цесаревич приветствовали его пожатием руки и расспрашивали о семействе. Достав платок и отирая пот со лба, государь пожаловался, что в вагоне было жарко.

— Варились в собственном соку.

На следующий день Николай Павлович дежурил: ездил за государем при встрече гвардейского отряда. Встреча императора с гвардейцами вышла громкая и пыльная. Игнатьев должен был возвращаться со станции, зажмурив глаза, чтобы они не воспалились.

Утром к императору приезжал князь Карл: выше среднего роста, худощавый, причёска на прямой пробор, нос тонкий, с небольшой горбинкой; глаза тёмные, надбровья — козырьком. Губы сложены капризно.

— Завтра еду в Бухарест, — сказал император Игнатьеву, как только князь уехал. — Отдам визит и сразу возвращусь. — Он взял со стола спички, закурил и самым подробным образом объяснил всё, что происходило в Петербурге в отсутствие Николая Павловича.

— Домогательство Шувалова связать нас по рукам и ногам в пользу Англии не удалось, слава Богу. Я хочу остаться полным хозяином дела.

Всякий раз, когда Игнатьев бывал в главной квартире, ему делалось не по себе. Страшно было смотреть на массу экипажей, лошадей, повозок и… откровенно ненужных людей. Всего комичнее в этой сумятице выглядели Горчаков и Жомини. Они оба уверяли главнокомандующего в том, что вместе с армией отправятся в Балканы, а канцлер даже прихвастнул, что непременно сядет на коня. Это в его-то восемьдесят лет! Складывалось впечатление, что светлейший воспринимает войну как предлог для конно-верховой прогулки.

Вскоре Александр II собрал совет, участвовать в котором пригласил Игнатьева. Исполняя желание главнокомандующего, Николай Павлович твёрдо заявил, что раз уж война начата, то он не считает возможным подчинять военные действия дипломатическим соображениям чуждых нам держав; особенно тех, кто имеет наглость заранее определять размеры театра войны.

— Прежде всего, я говорю об Англии, о той неслыханной дерзости британского правительства, которое осмелилось предложить нам «не переходить Балканы», — с мужественной простотой сказал Николай Павлович. — Я считаю, что Южная Болгария, где началось восстание против мусульман, должна быть поставлена в равные условия с той, что граф Шувалов и лорд Дерби называют Северной. Да и вообще, Россия не обязана плясать по щелчку английской королевы.

Уловив камешек в свой огород, Горчаков сверкнул глазами. Его верхняя губа поползла вбок, а нижняя задёргалась, словно канцлера страшно обидели и он вот-вот заплачет. — «Сдаёт старик, сдаёт», — отметил про себя Николай Павлович, и сам не понял, отчего ему вдруг стало жаль светлейшего. Быть может, оттого, что все примолкли и старались не смотреть на князя, столь неожиданно лишившегося дара речи. Не услыхав привычных колкостей в свой адрес, Игнатьев крайне удивился, но, чтоб не длить паузу, решительно продолжил: — Я от сердца желаю, чтобы мы не стали на стезю незавершённых начинаний. Оставить истерзанную Южную Болгарию на произвол туркам, в угоду Англии и Австрии, это значит нанести России непоправимый моральный урон, если хотите, поражение! К тому же, нельзя забывать, что политика Англии это катушка, на которую сколько ни мотай, всё мало! — Николай Павлович был глубоко взволнован. Мысль об уступке Англии, о возможном поражении российской дипломатии, бросала его в дрожь, внушала ужас, и он сурово заявил, что безволие нашей политики усилит недовольство в обществе. — Без уяснения цели войны победы не бывает. Главным поводом для очередного совещания стало прибытие князя Милана Обреновича с его первым министром Ристичем в Плоешти. Оказывается, правитель Сербии всю жизнь мечтал «помочь России» и ничего так страстно не желал, как возобновить войну с османами, но поскольку у его солдат, к несчастью, кончились патроны, то он нижайше просит помощи. Понятно, безвозмездно.

Иными словами, князь Милан беспардонно врал и лицемерно заискивал. То есть, привычно клянчил деньги.

Известный мот, плохой игрок, он не стеснялся брать кредиты и никогда не погашал долги. По примеру турецких султанов, незадачливый сербский правитель все средства государственной казны бесстыдно тратил на себя, нисколько не заботясь о народе.

 

Глава V

Когда князь Милан и его премьер обратились к Игнатьеву с просьбой поддержать их ходатайство перед императором, Николай Павлович сказал, что Сербии, прежде всего, необходимо загладить вину за свою прошлогоднюю кампанию, начатую так некстати и совершенно не вовремя.

— Да чем же мы не угодили вам? — поглядывая друг на друга, как нашкодившие обалдуи, театрально возопили сербы.

— Вы начали войну не только против наших планов, но и против интересов собственного народа, дав тем самым возможность Австро-Венгрии проявить свои претензии на Боснию, а Турции — подготовиться к войне с Россией, — возмущённо ответил Игнатьев. — Вашу милицию вооружала Вена! Вашим суфлёром стал мадьяр! Да, да! Он самый! Дьюла Андраши!

Будь его обвинения звонкой монетой, князь Милан и его премьер-министр до гроба не знали б нужды.

Князь Карл, узнав о намерении своего соседа возобновить войну с османами, почувствовал ужасную неловкость. Гордому немцу никак не хотелось оставаться безучастным зрителем при переправе русских войск через Дунай, и он решил, что после провозглашения независимости Румыния вполне может участвовать в войне.

— Я переправлюсь на тот берег западнее Видина! — заверил он Игнатьева. — Мои солдаты хотят драться.

Князь Горчаков, боявшийся обидеть Вену, высказался грубо, но понятно, — против того и другого.

— Пусть оба катятся ко всем чертям!

Осознавая превосходство своего государственного положения, он позволял себе развязность и нередко бравировал ею.

— Мне так и передать? — спросил Николай Павлович, примерно зная, что ему скажет светлейший.

— Ну, что вы, право, как ребёнок! — рассерженно воскликнул канцлер. — Скажите этим доброхотам, что нам их помощь не нужна — ни в коей мере. Белградская милиция нам только помешает, точно также и румыны ограничат наше наступление.

Он не желал никаких осложнений.

Ожидая, что турки скоро будут просить мира (одна из иллюзий Александра II, внушённая ему светлейшим князем Горчаковым), граф Адлерберг предполагал, что Игнатьева отправят в авангард для переговоров, не прерывая военных действий — пока наши условия не будут приняты.

Князь Церетелев, состоявший при штабе Дмитрия Ивановича Скобелева, уверенно сказал, что вода в Дунае высока и до второго июня ничего нового не будет.

— Тогда начнётся переправа, — сообщил он таким тоном, точно её успех зависел лично от него или, по крайности, от его нового начальства.

По вечерам у Игнатьева бывали его посольские сотрудники. Говорили о многом, но больше всего о политике.

Нелидов слепо держался за соглашение с Австро-Венгрией с того самого момента, как в Герцеговине вспыхнуло восстание, но, чтобы ублажить румын, чьи аппетиты разгорались не по дням, а по часам, предлагал уступить им острова в дельте Дуная, а также болгарские крепости.

— Не хочется, чтобы меня считали сущим простаком, но без уступок с нашей стороны, я думаю, не обойтись, — произнёс он с кислым выражением лица и ненароком сильно сгорбился. — Вместе с островами, я бы ещё отдал пяток прибрежных поселений, где обитает множество румын.

— Уступать румынам ничего нельзя! Ни в коем случае! — решительно сказал Николай Павлович. — Им палец дай, они руку по локоть отхватят! К тому же, Карл Румынский — немец, а немцев незачем пускать в наш огород.

— В наш огород? — переспросил Александр Иванович, слегка пожимая плечами. — Я что-то вас не очень понимаю.

— А тут и понимать особо нечего, — ответил на его вопрос Игнатьев. — «Наш огород» это земли славян, которых мы должны объединить, освободив, конечно, для начала.

Относительно переговоров с турками в главной квартире бытовало странное предположение, что в случае падения Плевны и продвижения наших войск по направлению к Софии, Абдул-Хамид II начнёт молить о мире. Николай Павлович не переставал повторять императору, что, пока мы не дойдём до Андрианополя — второй столицы Турции и не возьмём этот город, интриги англичан не позволит султану сделать этого.

— А до того времени турок надо бить и бить нещадно. Мусульмане уважают силу, преклоняются пред ней, боготворят.

Игнатьев знал, что говорил. Согласно агентурным сведениям, которые по-прежнему стекались к нему отовсюду, в Стамбуле появились турки-беженцы, проживавшие в долине реки Тунджа. Все они в один голос утверждали, что султанские войска, охранявшие Царьград, и армия Сулеймана-паши, снятая с черногорского военного театра, сосредоточились близ Пловдива и Андрианополя. Николай Павлович понял, что там и только там султан решил задать Александру II основательную трёпку.

Николай Павлович знал, что говорил, и не склонялся перед скепсисом канцлера, получившего воспитание в Царскосельском лицее, где, как известно, набирались ума-разума «луфтоны» — дети масонов высоких степеней посвящения. Всю жизнь князь Горчаков вращался в тех кругах, где и министрами становятся от скуки, буквально от нечего делать, чтоб непрестанно унижать чьё-то достоинство, гордиться праздностью и не стеснять себя ни в чём. Ни в грубых колкостях, ни в смене удовольствий. Может поэтому, дипломатия канцлера напоминала ему «букет искусственных цветов, слегка обрызганных духами», если вспомнить поэтические строки Константина Леонтьева. А что касается оригинальности мышления князя Горчакова, на сей предмет можно поспорить. Да, его чтут как мастера острот, но ведь ничто не забывается так быстро, как остроты. За фейерверком ярких фраз, будь это фразы Горчакова или другого записного краснобая, Игнатьев никогда не находил того, что поразило бы его, как дипломата: элементарного предвиденья событий. Маломальской прозорливости. Анализируя депеши канцлера, его инструкции и рассуждения, Николай Павлович уверился в одном: стремление к оригинальности, на деле, приводит не к парадоксальности — к абсурдности мышления.

 

Глава VI

В главную квартиру каждый день прибывали новые корреспонденты.

Помимо Мак Гахана — « Dayli news», Ивана де Вистина — «Figaro» и бывшего военного Даннгауэра, печатавшего свои статьи в «Militar wochenblat», нарукавный знак корреспондента получил отставной офицер германского генштаба фон Марес, представлявший популярную немецкую газету «Uberland und meen». Вслед за ними в Бухаресте появились художники: Верещагин, Макаров, двое англичан, один француз, один немец и баварский граф Таттенбах-Рейнштейн, неизвестно каким образом ставший журналистом пражской газеты « Politik». Все они сочли необходимым для себя зарисовать и описать турецкий флаг со взорванного русской тяжёлой артиллерией корвета «Лютфи — Джелиль» («Под Божьей милостью»), затонувшего вместе со всем экипажем. В конце мая при главной квартире были аккредитованы ещё семь русских журналистов, среди которых были Василий Немирович-Данченко и Всеволод Крестовский — беллетристы. Яркие, талантливые личности. Из множества военных наблюдателей Игнатьеву запомнился японский полковник Ямазама в тёмно-синем однобортном мундире с красным воротником и обшлагами. Бородатый, коренастый, физически крепкий, он держался с необычайным достоинством, был вежлив, серьёзен, невозмутимо спокоен. Японец два года пробыл в Париже, понимал язык французов, но говорил на нём с трудом. Европейские манеры он усвоил превосходно. При нём находился секретарь японского посольства из Петербурга, молодой, высокий, узколицый, бойко изъяснявшийся по-русски.

Николай Павлович с неудовольствием отметил, что если главная квартира росла не по дням, а по часам, то личный состав полевых почтовых контор, доверху забитых письмами, посылками и бандеролями, был смехотворно мал. Телеграфисты с ног валились от усталости. А тут ещё солнце ярилось: жара стояла несусветная. Вода в Дунае постепенно убывала, и сапёры стали наводить понтонный мост, время от времени сходясь на перекур. Лучи солнца, падавшие на большое водное пространство, ослепляли их своим блескучим светом. Солдаты доставали табачок, дымили, щурили глаза, вели беседу.

— Жить надо у реки, — сказал один из них, воткнув топор в бревно и утирая лоб холщовым рукавом рубахи. — Вода первей всего.

— Первее хлеба? — усомнился его сослуживец, лицо которого так загорело, что приобрело цвет пасхального яйца, крашенного луковичной шелухой.

— Без хлеба проживёшь, а без воды — шалишь. В кизяк иссохнешь.

— У нас река не дюжая, но глыбкая, — вмешался в разговор сапёр, разглядывавший цыпки на руках. — Сомы в ней, веришь, крокодилы.

— А чего ж? — отозвался тот, кто вытирал пот рукавом, — оченно даже свободно.

Вдоль уреза воды бегал кулик и, не обращая внимания на поглядывавших в его сторону людей, суетливо тыкал носом в ил. Чувствовал себя полным хозяином.

Художник Верещагин, прислонившись к могучей ветле, пристально смотрел на воду, запятнанную солнечными бликами, и старался запомнить эффект, производимый гранатой при взрыве. В Плоешти Василий Васильевич приехал прямо из Парижа, повинуясь воле императора, который высочайше пожелал, чтобы его придворный живописец запечатлел на полотне сцены войны. Желательно победные, конечно.

Сам государь жил тихо, скромно, незаметно, стараясь никому не докучать своим присутствием. Дом, состоящий из семи комнат с их простым убранством, в котором он остановился, любезно предоставил в его полное распоряжение префект Плоешти. В парадной зале висел портрет покойного императора Николая I Павловича.

Караул Александра II — двести человек. Его экипаж сопровождал эскорт черноморских казаков.

Наследник цесаревич и его брат великий князь Владимир Александрович квартировали в смежном доме.

Глядя на царя, и Горчаков был тише мыши. Он днями сидел на открытом воздухе, на площадке деревянной лестницы, ведущий в его дом, в тени кустов, растущих в кадках, и — непривычно молчаливый, в горестно-согбенной позе читал какой-нибудь роман. Голова Александра Михайловича была низко опущена, и, не подпирай её тугой воротничок, складывалось впечатление, что стоит лишь толкнуть канцлера в грудь, её ничто не сможет удержать. Вечера светлейший князь проводил в местной кофейне «Молдавия», где в небольшом саду играли и пели цыгане.

Великий князь Николай Николаевич пил по утрам зелёный чай и регулярно объезжал войска. После обеда он и его свита ездили в Бухарест для развлечения, ибо Плоешти городок неважный и довольно-таки скучный.

Штабная молодёжь обедала в саду отеля Brofft, на открытой террасе. Среди них был племянник государя великий князь Николай Николаевич (младший), сын главнокомандующего Дунайской армией.

Пообедав, молодые офицеры дружно отправлялись в театр, ведя сугубо мужской разговор.

— Я тут недавно, гм, с одной француженкой…

— Да ну? — брови одного из офицеров приподнялись и сморщили кожу на лбу. — Так вот и с француженкой?

— Ну, да…

— Лукавая улыбка и чудные глаза? Я угадал?

— Наоборот. Улыбка чудная, а вот глаза… ну, да… глаза лукавые… чуть-чуть.

Словом, «офицеры в эполетах любят барышень раздетых».

Сын Александра II великий князь Владимир Александрович, не найдя себе место в отеле Brofft, вынужден был поселиться на третьем этаже отеля des Boulewards, крыша которого изрядно накалялась за день. Постояльцы верхних этажей, страдавшие от жуткой духоты и обливавшиеся потом по ночам, никак не соглашались с тем, что трижды клятый ими городишко обладает лучшим климатом в стране.

Учитывая эти обстоятельства, Игнатьев был доволен тем, как он устроился в «своей квартире». Хозяйка — тощая, носатая старуха, была на редкость молчалива и благосклонно исполняла долг гостеприимства. Точно также, беспретенциозно, исполнял служебный долг Николай Павлович, помогая главнокомандующему и государю своими сведениями. Если что его и донимало, так это политическая близорукость русского посла в Лондоне графа Шувалова. Самоуверенный, хвастливый, преклонявшийся перед Европой и английским кабинетом Пётр Андреевич Шувалов убедил канцлера — через барона Жомини — согласиться на заключение мира «после первой или второй победы» на основании разделения Болгарии на две области — одну, севернее Балкан, которой дадут автономию, а другую — самую важную, торговую, богатую — оставят в турецких руках».

В венских кабинетах власти удовлетворённо потирали руки.

— Это хорошо, что часть Болгарии получит автономию. Со временем мы сумеем натравить её на Сербию, а повод для войны всегда найдётся.

— Я с этим в корне не согласен! — решительно сказал Игнатьев на совещании у государя, доказывая тому необходимость освободить Болгарию всю целиком, не допустив её дробления. — Болгары не горох, чтобы толочь их в ступе! Мысль о разделении Болгарии кощунственна! Мало того, она предательски низка. Внушая её вашему величеству, британцы норовят лишить Россию всех результатов войны, а Шувалов вторит им, как попугай. Он в грош не ставит наши интересы!

Александр II помрачнел и недовольно посмотрел на канцлера, который пять минут назад поддакивал и восхищался талантом Шувалова.

— Да он просто легкомысленный, недобросовестный посол! — почувствовав себя обманутым, воскликнул император и велел предупредить Шувалова об изменении концепции переговоров. — Я благодарен Николаю Павловичу за его твёрдую позицию! Мы идём освобождать Болгарию!

— Единую и неделимую! — счёл нужным уточнить главнокомандующий.

Князь Горчаков лишь раздражено фыркнул. Отличаясь к старости довольно распущенным нравом и крайним высокомерием, Александр Михайлович с поразительной беспечностью и равнодушием отмахивался от той мужественной правды, с которой ему стоило бы глянуть на себя и свои промахи. Он попытался было возразить, но, видя, что все члены комитета во главе с его величеством приняли сторону Игнатьева, невольно прикусил язык.

Николай Павлович полагал, что сослужил великую службу, хотя и остался без гофмаршальского завтрака, совпавшего по времени с аудиенцией у государя. Пришлось довольствоваться чаем с ломтем хлеба.

Вечером к Игнатьеву наведался князь Церетелев. Высокий, стройный, загорелый, в приталенной черкеске с газырями, он выглядел, как истинный казак. Даже ухватки приобрёл казачьи. Глядя на него, не скажешь, что всего два месяца назад он был камер-юнкером и дипломатом.

— Я уже был под бомбами, — с порога сообщил Алексей Николаевич и, усевшись на предложенный ему хозяйский стул, ровным обыденным тоном добавил, что одну разорвало между ним и Скобелевым. — Кстати, — сказал он, слегка зардевшись, — рвущиеся бомбы на меня не производят никакого впечатления. Оба Скобелева — и отец, и сын, мною довольны. Говорят, что я отличный ординарец.

— А меня одолевают журналисты, но я от них бегу, как от чумы, — поведал о себе Игнатьев. — Принц Карл уже дважды звал меня обедать в Бухарест, прислал нарочно своего гофмаршала. Желает видеть меня завтра. Вообще ко мне в Румынии очень любезны и внимательны.

— Я думаю, надо уважить принца, — учтиво предложил князь Церетелев и попросил Николая Павловича передать поклон Екатерине Леонидовне.

— А вы ей сами напишите, — посоветовал Игнатьев. — Ваша весточка её очень обрадует. — Он улыбнулся и сказал, что, зная прыть Екатерины Леонидовны, многие в главной квартире полагают, что если кампания наша продлится, то она тут же прикатит в Румынию под видом Красного Креста. Румыны уже её ждут, обещают предоставить помещение. Это при таком-то наплыве народа!

— А как ведёт себя «старик»? — имея в виду князя Горчакова, спросил Алексей Николаевич и по-казачьи скрестил ноги.

Николай Павлович сказал, что утром собирались на совет, и канцлер был пристыжен императором.

— А Горчаков, конечно же, бесился? — Церетелев обеими руками уперся в колени, и погоны его заломились.

— «Старик» и наш лондонец Шувалов поступили крайне бессовестно в отношении к государю, запутав нас в переговоры с Англией и обещая невозможные уступки, — раздражённо ответил Игнатьев. — Бедовые люди! Только интриговать умеют против честных людей. Под предлогом миролюбия, они хотели компрометировать Россию.

— Каким образом? — спросил Алексей Николаевич, чувствуя, что его шеф до крайности взволнован.

— Они хотели разделить Болгарию. Южную часть оставить туркам, а северной дать автономию.

— Хитро! — сверкнул глазами Церетелев. — Мало того, что южная часть самая населённая и образованная, так она же, ко всему тому, ещё и самая богатая.

Николай Павлович кивнул.

— Британцы и враги славянства давно носились с этой мыслью, а теперь они её внушили нашему послу — недальновидному Шувалову и канцлеру.

— «Старик» всегда поддерживал его.

— А в мою сторону шипел, если вы помните. Боюсь, что точно так же, как они, твердя о мире, во что бы то ни стало, привели к войне с Турцией, так ныне они завлекут нас в ссору с Англией, обнадёжив её, что мы всё уступим.

— Если уже не завлекли, — сказал Алексей Николаевич, и доверительно понизив голос, сообщил, что у турок на противоположной стороне, как минимум, сто пятьдесят шесть тысяч человек, значит, потери будут большие.

— Упаси Бог, — вздохнул Игнатьев.

Князь Церетелев широко перекрестился.

— Между турками заметили английских офицеров в их красных мундирах и куртках.

— Словом, дали мы османам время приготовиться к войне, — безрадостно проговорил Николай Павлович, думая о трудностях кампании.

— Но самое обидное не это, — озадаченно сказал князь Церетелев. — У меня сложилось впечатление, что они знают наши планы. Так, например, турки уже теперь стягивают войска и строят укрепления на пунктах, избранных для переправы, тогда, как наши полки и дивизии только начинают двигаться по этим направлениям. Это очень настораживает наших.

Игнатьев понял, что под словом «наши» Алексей Николаевич подразумевает, прежде всего, отца и сына Скобелевых, а вкупе с ними всех кубанских казаков.

— Очевидно, что у турок, благодаря английскому золоту и разветвлённому польско-венгерскому шпионству, не говоря уже о сребролюбии евреев, нет недостатка в агентах, — Николай Павлович помедлил и добавил: — Что у нас сейчас творится за спиной, страшно представить. Кто только нынче не толчётся в наших уездных городах, в наших столицах. А про Румынию, Плоешти, Бухарест и говорить не приходится. Сплошь иностранные агенты. Здесь даже наш константинопольский знакомый Цедербаум.

— Из пароходного общества?

— Да.

— Но он-то здесь, с какого боку?

— О! — шутливо закатил глаза Игнатьев, — Цедербаум секретарствует в местной еврейской общине, взявшей на себя поставку фуража и провианта для армии, а также снабжение госпиталей. Вертится, как бес перед заутренней.

Князь Церетелев улыбнулся.

— Еврей ищет гешефт, а нам подавай славу.

 

Глава VII

Ускоренная переправа русских войск была назначена в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое июня, но первыми переправились в три часа утра, в кромешной тьме, под проливным дождём, на лодках и плотах Ряжский, и Рязанский пехотные полки. Дело было молодецкое, лихое. Нешутейное. Поскольку все дома в низинной части города Браилова были затоплены по крыши, не говоря уже про мост, который скрылся под водой, корпусный командир Циммерман отправил бригаду из Галаца. После трёхчасового плавания в камышах высадилось десять рот, и тут же началась пальба. Три тысячи турок с четырьмя орудиями и черкесской конницей яростно атаковали смельчаков. Были очень трудные минуты. Бой продолжался до заката, в течение двенадцати часов — безостановочно, несколько раз становясь рукопашным. Молодые солдаты выказали себя героями. При самых невыгодных условиях, в откровенно страшных обстоятельствах, они смело, без оглядки бросались на турок, выбили их из окопов, перемоглись под убойной картечью, отбились от конных черкесов, успевших вырезать звено в плотной цепи, и преследовали их с криком: «Ура»! Получив подкрепление, турки ринулись в контратаку, но, как только к нашим подоспела одна четырёхфунтовая пушка, они тотчас повернули вспять. Отвлекающий манёвр удался, и человеческие жертвы — сорок пять убитых, (из них два офицера), и около ста раненых — были совсем не напрасны. К вечеру на противоположный берег переправилось до пятнадцати тысяч русских солдат, но основные силы армии переправлялись в другом месте: южнее Зимницы.

Тридцать шесть осадных орудий до Слатины подвезли по железной дороге, построили батареи, и наша артиллерия стала громить Никополь и Рущук — первый выше по течению реки, а второй ниже. Солдаты строго соблюдали маскировку и распространяли слух о том, что переправа состоится в другом месте. Вводили турок в заблуждение. Помещением главной квартиры в Драче, сосредоточением войск и приготовлениями к переправе, которых скрыть было нельзя, иностранные агенты и османы убедились, что Никополь будет местом нашей переправы. Турки спешно возвели с десяток новых укреплений и увеличили войско до пятнадцати тысяч солдат, оставив в Систове не более двух тысяч.

Вот тогда великий князь Николай Николаевич (старший) и решился окончательно форсировать Дунай южнее Зимницы, напротив Систово. Решение его держалось в строжайшем секрете. Даже царь узнал о месте переправы за два дня до её проведения.

Начать переправу поручили пехотной дивизии под командованием генерал-майора Драгомирова. Профессор академии Генерального штаба Михаил Иванович Драгомиров считался знатоком в таком нелёгком деле, как преодоление водных преград. Его фундаментальный труд «О высадке десантов» считался в войсках образцовым.

В два часа ночи, под покровом темноты, на воду спустили понтоны и лодки. Несмотря на сильный ветер, который, правда, заглушал плеск вёсел, ровно через сорок пять минут понтоны причалили к берегу. Началась высадка десанта. Быстро, ловко, как учили, солдаты заняли плацдарм и, обеспечивая высадку новых частей, открыли огонь по турецким укреплениям, двигаясь в сторону Систово.

Данные разведки подтвердились: возле места переправы, в южной окрестности города, противник располагал одною пехотной бригадою — не более семисот человек, и маломощной артиллерийской батареей.

Чтобы сорвать переправу, туркам понадобилось бы не менее суток для сбора и переброски к месту высадки десанта пятидесятитысячного войска, но и тогда этой значительной силе пришлось бы вступать в бой едва ли не со всею русской армией, успевшею форсировать Дунай.

В главной квартире не спали. Ни государь, ни его брат — главнокомандующий, пребывавшие в тревожном ожидании. Игнатьев тоже не уснул. Как и многих в эту ночь, его донимало сомнение, а что как турки разгадали их манёвр и за ночь — спешно! — перебрались в Систово? Он знал, что в случае возможной неудачи, переправу повторят у Фламунда, несколько вёрст ниже Турна, но это было слабым утешением.

Подъём протрубили ни свет, ни заря. В шесть часов поехали к Дунаю. Князя Имеретинского и флигель-адъютанта Голицына государь послал в Зимницу, чтобы узнать результат предпринятой войсками переправы. Долгое отсутствие гонцов и собственное нетерпение заставили царя отправить по их следу князя Долгорукова с Баттенбергом, которые вскоре вернулись. Торопливо, сбивчиво, перескакивая с одного эпизода на другой, адъютанты рассказали об успешных действиях войск.

— Итак, — докладывал князь Долгоруков, — в два часа ночи отправился наш первый эшелон — двенадцать рот на ста пятидесяти плотах. Волынский полк, бывший в голове, причалил довольно удачно. Неприятель заметил десант за четверть часа до его высадки. Тут же завязалась перестрелка. Турки засели по крутизне, прячась в прибрежном кустарнике. Их поддержала артиллерия. Одна батарея — в пять орудий большого калибра — из Систова, другая — с высокой горы, чуть правее. У нас выдвинули несколько батарей на остров Адда, предварительно устроив мост. Когда настала очередь второго эшелона, турки уже изготовились и встретили его убийственным огнём. Несколько плотов размолотило в щепки, вместе с ними утонули два горных орудия, батарейный командир, два офицера артиллерии и множество нижних чинов.

По мере того, как в главную квартиру поступали сведения, Николай Павлович всё отчётливее представлял себе картину ночной переправы и мысленно поздравил Драгомирова с успехом. Переправа производилась в удивительном порядке, блистательно и с неимоверной быстротою, во многом благодаря распорядительности генерала Рихтера и беспримерному усердию войск, рвавшихся на другой берег. Пленных было мало. Не потому, что турки не сдавались в плен, а потому что русский штык в подобных стычках беспощаден! И стал он ещё беспощадней, когда наши солдаты увидели, что раненые турки пытались убить санитаров, носивших красный крест на рукаве и подходивших к ним для помощи.

При опросе пленных выяснилось, что гвардейская рота имела дело с шестью батальонами отборного Константинопольского корпуса и полевою батареей, проходившими из Рущука в Никополь и обратно для охраны побережья. Турки лишь в третьем часу пополудни стали отступать в горы, прячась в густом винограднике. Преследовать было нельзя, ибо войска страшно устали, сутки ничего не ели, и кавалерия ещё не переправилась.

Вслед за дивизией Драгомирова стали перевозить дивизию Святополк-Мирского и одну стрелковую бригаду, так что к вечеру весь корпус Радецкого был уже за Дунаем.

Государю доложили, что основные силы русской армии успешно форсировали Дунай в центре стратегической линии и разорвали её на две равные части. С восходом солнца пятнадцатого июня наши снаряды зажгли Никополь и принудили два турецких монитора прекратить стрельбу, прижаться к берегу и дать окружить себя минными заграждениями. Таким образом, героическими действиями русских пушкарей, моряков и сапёров грозная Дунайская флотилия была частично парализована и обессилена. Третьему турецкому корвету — около Рущука — удалось выскользнуть из расставленных ловушек, и на него теперь велась охота.

Известие о том, что наши части окончательно утвердились на высотах, господствующих над Систовом, и что город брошен турками, доставлено было к обеду у государя, когда солнце клонилось к закату. Принёс эту радостную новость адъютант главнокомандующего полковник Скалон.

Трудно передать общий восторг. Все вскочили и вслед за императором крикнули «ура!» Лицо Александра II просияло. У Игнатьева, как и у многих в этом миг, невольно навернулись слёзы. Умилительно было смотреть на доброго, растроганного государя, одержавшего первую военную победу, хотя всячески старался избежать войны по врождённому миролюбию.

Главнокомандующий тут же получил орден св. Георгия 2-й степени. Царь сам прикрепил к мундиру брата отличительные знаки. Николай Николаевич смущённо бормотал.

— Не награждай, рано ещё, дай разбить окончательно турок.

А ликование тем временем росло. Адъютанты и штабные офицеры прибежали к палатке царя, и под громкие крики «ура!» стали качать главнокомандующего. Потом качали государя. Александр II вместе со всеми проводил великого князя до его ставки. Оба брата были глубоко растроганы и крепко — от души! — расцеловались.

Конвой и прислуга пришли в совершенный восторг. Шапки взлетели на воздух.

«Минуты незабвенные!» — отметил про себя Игнатьев.

Главную квартиру перевели в Зимницу.

Царь осмотрел места сражений и поехал верхом в Систов.

Войска стояли шпалерами от самой переправы до города. И вновь восторг солдат и офицеров при виде своего царя.

— Уррра-а-а!

В городе приём был замечательный. Жители с духовенством встретили Александра II всеобщим ликованием и возгласами «живио!» Многие бросались целовать ему руки, падали в ноги и обливались слезами от счастья. Натерпевшиеся ужасов болгары выбили окна в мечетях и, поддавшись мстительному чувству, растребушили лавки мусульман, поголовно оставивших город. Ещё накануне, по уходе регулярных войск, местные турки, принимавшие участие в боях, пытались поджечь город и, засев в виноградниках, стреляли по одиночным офицерам и солдатам.

Затем государь отправился в собор, где восторг систовцев усилился. Когда Александр II поцеловал Евангелие и приложился к нему лбом, болгары стали аплодировать, чем очень смутили царя.

Наших офицеров и солдат болгары встречали как избавителей, осыпали цветами и старались навязать им подарки предметами, якобы оставленными турками. Местное вино лилось рекой. В городе были обнаружены большие продовольственные склады, брошенные турецкой администрацией. Одной кукурузы осталось почти на миллион франков.

— Болгары чёрные, будто цыгане, — удивлялись казаки из императорской охраны. — Должно от турков опылились.

В пять часов пополудни Александр II вернулся на бивак главной квартиры, позвал Игнатьева к себе и пригласил обедать. Государь был очень доволен и растроган. Русская армия сделала важнейший шаг, обеспечивающий, если можно так сказать, пятьдесят процентов успеха всей кампании.

 

Глава VIII

Корпусу Криденера предстояло выйти на рубеж Никополь — Плевна и взять Плевну, стратегически важную крепость. Через неё проходили все дороги северо-западной Болгарии. Войска, идущие на юг, должны были войти в Балканы и овладеть горными проходами, связывающими Северную Болгарию с Южной. Наиболее важным считался Шипкинский перевал, через который шла дорога на Андрианополь — ближайший пригород Стамбула. Возглавил передовой отряд Иосиф Владимирович Гурко — энергичный, грамотный военачальник.

Болгары уверяли, что мусульмане оставили Тырново и, устремившись на юг, бегут в Шумлу, в Варну, в Истанбул, что после молодецкой переправы и занятия Систова они буквально трясутся от страха.

«Вот радикальное и самое простое разрешение болгарского вопроса, непредвиденное дипломатией», — думал в эти дни Николай Павлович, воображая себе смятение в Константинополе. К сожалению, на Кавказе дела осложнились. Промахи главнокомандующего кавказской армией великого князя Михаила Николаевича сильно ободрили турок. Они осадили крепость Баязет, которую защищала горстка ставропольских казаков, и угрожали взять её осадой, оставив гарнизон без питьевой воды.

Двадцатого июня, во время дежурства Игнатьева, государь переезжал на турецкую сторону. Жара была ужасная, а пыль невыносимая. Едучи рядом с наследником, Николай Павлович не различал толком ни его лица, ни лошадь, хотя и стремена касались, и они разговаривали! Александр Александрович сказал, что будет командовать двумя корпусами — Ванновского и князя Шаховского, предназначенными для осады Рущука и обеспечения нашего тыла, тогда как сам Николай Николаевич с четвёртым корпусом пойдёт на Андрианополь к Стамбулу.

— Ванновский будет начальником штаба у меня, а Дохтуров как лучший офицер Генерального штаба, — подчеркнул наследник цесаревич, крепко чихая от пыли, — пойдёт к нему помощником.

— А корпусом Ванновского кто станет управлять?

— Великий князь Владимир Александрович.

— Не сомневаюсь, что Рущук будет взят и что ваши высочества приобретут значительный военный опыт, — заверил цесаревича Игнатьев.

Пыль полдня висела над дорогой и столько же неспешно оседала.

Кони сатанели от жары и слепней.

Игнатьев пережил славную минуту, когда удалась переправа, предпринятая на том самом месте, которое он указал полковнику Артамонову несколько лет тому назад. А тут ещё на сердце отлегло, когда пришло известие из Черногории. Её защитники отбились от бесчисленных врагов ценою большой крови, но отбились! Турки разорили плодоносную долину черногорцев, разграбили их земли, нанесли огромнейший урон герцеговинцам, но ведь и сами потеряли много войска. Как ни упорствовал их полководец Сулейман-паша, а всё же вынужден был отойти в Албанию! Теперь остатки своей армии он должен будет отправить железной дорогой в Салоники, а оттуда — морским транспортом — в Стамбул.

Наш удачный переход через Дунай отвлёк значительные силы турок. Россия спасла Черногорию — свою доблестную, верную союзницу! А турки уже и губернатора назначили в Цетинье, и венский кабинет решил, что дело в шляпе, что им удалось придушить Черногорию руками мусульман. Если бы это удалось Андраши, наше влияние было бы окончательно загублено. Сербы стали бы молиться на австрийцев.

Вечером пришёл князь Церетелев.

— Мои планы окончательно расстроились, — сообщил он с неподдельной грустью в голосе, как бы теряя интерес к военной службе. — Когда мне сообщили, что старому Скобелеву не отдадут его Кавказскую дивизию, я вынужден был вернуться в свой кубанский полк урядником.

Алексей Николаевич передал Игнатьеву большое письмо для Екатерины Леонидовны и сказал, что ночью слышалась пальба со стороны Никополя.

— А я сквозь сон не разобрал, спал, как убитый, — проговорил Николай Павлович и, напоив Церетелева чаем, рассказал ему, как прошёл день.

— Сегодня ездили мы с государем в Систово, показывали город принцу Гессен-Дармштадскому, приехавшему заявить о том, что он вступил в наследные права и воцарился.

— Приём был, конечно, на славу? — с лёгкой ехидцей человека, который трудно поддаётся обольщению, спросил Алексей Николаевич, приученный к тому, что с Игнатьевым можно говорить непринуждённо, нисколько не кривя душой, тем более, вот так: с глазу на глаз.

— Приём торжественный, — сказал Николай Павлович. — Болгары развернули своё знамя, и Христо, «красный человек», не отводил от него глаз.

— Христо артист. Живёт, словно играет, — голосом, полным гнетущей тоски, проговорил Церетелев и горестно нахмурил бровь, как человек, который упустил свой шанс сделать карьеру.

Глядя на него в этот момент, Игнатьев понял, что, будь у его бывшего посольского сотрудника возможность действовать по своей воле, он бы сейчас был в авангарде наших войск, командуя казачьей полусотней. Каким бы грустным ни был его взгляд, просвечивало в нём столь важное в военном деле молодечество.

— Когда сели за стол и съели щи, — продолжил свой рассказ Николай Павлович, — раздался погребальный марш Преображенского полка и похоронный колокольный звон соседней церкви: несли тело молодого гвардейского офицера Тюрберта, раненного и потонувшего при переправе.

Государь поддался одному из тех великолепных сердечных влечений, которые ему свойственны, встал из-за стола и поспешил за гробом. Вошёл в церковь и присутствовал до конца отпевания. Мы все молились вместе с ним. Служил Ксенофонт Яковлевич Никольский, которого, я думаю, вы знаете.

Алексей Николаевич кивнул, мол, очень даже знаю, и с крайне огорчённым видом подпёр щеку рукой.

— А где похоронили Тюрберта?

— В преддверии той самой церкви, где его и отпевали, — пояснил Николай Павлович и, замолчав, подумал, что на войне каждый миг исключительный и, когда умирают люди, нити человеческой истории рвутся одна за другой.

На следующий день поднялся ветер. Он нёс с собою тучи пыли, которую подхватывал с большой дороги, проходившей в двадцати шагах от бивачной палатки Игнатьева. Спасение от ветра было, а от пыли нет. Она проникала во все щели, лежала толстым слоем на столе, песком скрипела на зубах и покрывала постель. Дмитрий устал с ней бороться. Николай Павлович сам ничего подобного не видывал. Даже в киргизских степях. Проведёшь рукою по столу — полгорсти пыли. От жары и ветра Дунай начал мелеть, и вода в нём стала мутною донельзя. Ни умыться, ни кашу сварить. Только на заварку чая и годилась. Коноводы, стаскивали с себя белые рубахи и, оголившись по пояс, купали и поили лошадей. Небо раскалилось так, что облака на горизонте, громоздившиеся одно на другое, приобрели розовый тон. Солнце стояло высоко в зените, и на речные перекаты невозможно было смотреть без прищура — серебром отражённого света нестерпимо резало глаза. Жара стояла утомительная, но еще утомительнее было бездействие и бесполезность, создаваемые лишними — с военной точки зрения — людьми. Игнатьев с юности усвоил: чем меньше штаб, тем легче выиграть сражение. Царский бивак был окружен повозками и лошадьми, но в особенности — навозом. Вонь стояла несусветная. «Скорее бы сдвинуться с места», — досадовал Николай Павлович, чувствуя, что погрязает в скуке точно так же, как императорская ставка погрязла в навозе. И всё бы ничего, но мухи! мухи! — злыдни. Их столько расплодилось, просто жуть. А по ночам зверели комары и били по ушам литавры — это с музыкой, с лихими песнями шли корпуса, бригады, и дивизии; с гиканьем и свистом проезжали казаки. «Ать-два!» — отсчитывали унтер-офицеры, хотя пехота шла, не укорачивая шаг — поспешным «суворовским» маршем. Першероны тянули орудия. Ржали кони, ссорились конюхи, а с четырёх часов утра начинали горланить петухи.

В девять часов, когда император выходит пройтись, Николай Павлович как генерал-адъютант, вместе со всей свитой приветствовал его величество и направлялся к шатру, раскинутом взамен столовой. Здесь можно было выпить чаю или кофе, получить дипломатическую почту, прочесть телеграммы, обменяться новостями. В двенадцать часов завтрак. Иногда государь завтракал вместе со свитой, а иногда отдельно. Затем все расходились по палаткам или выполняли поручения. Ездили на переправу, присутствовали на смотру проходящих войск, посещали вместе с государем госпитали Красного Креста, из которых два находились в нескольких шагах от бивака. Там боль и кровь, страдание и стоны, и та же пыль, и зной, и духота.

В шесть часов пополудни все снова собираются в «столовой», где свитские обедают с царём. Здесь происходит общий разговор — послеобеденный. Как только император удалится, все разбиваются на группы и толкуют. Игнатьев в это время принимает посетителей — своих посольских сослуживцев, товарищей и журналистов. Последнее время его сильно допекали английский агент Веллеслей и австрийский Бертолсгейм. В девять часов вечера вновь подают чай. К государю идут те, кто составляет его партию.

Николай Павлович тихо досадовал. Такая жизнь — не для него!

Армия пришла в движение, марш-маршем потекли войска, но переправа сильно затянулась. Виной тому единственный понтонный мост — перила из верёвок, который навели в шести верстах от Зимницы. Генерал Рихтер подсчитал: пехотный полк переправлялся, в среднем, за час времени: батарея успевала пройти мост за двадцать пять минут. Кавалерийский полк затрачивал на переправу полтора часа, а вот обозы приводили всех в отчаяние. При армии, особенно, в штабах, столько громоздких повозок, артиллерийских парков и всевозможных тяжестей, что приходилось недоумевать, как это всё пройдёт по переправе и дальше — по горной Болгарии? Движение обозов и парков по мосту сильно задержало армию. Мост то и дело ломался, дважды из-за бури закрывали переправу и оттого, что Дунай обмелел, понтоны заменили деревянными настилами близ берегов. У Игнатьева кровь закипала при мысли, что медленностью движения русская армия упустит великолепнейший случай захватить без боя Тырново, Балканы и Ямбольскую железную дорогу, разрезав турецкую армию на две части и, обойдя Шумлу, беспрепятственно войти в Константинополь! А? Николай Павлович боялся, что новоиспечённые начальники передовых кавалерийских бригад робки, а начальник кавалерии Гурко только что прибыл, совсем не знает местности и что он едва успел догнать передовые части. «Хотят вести кампанию и упускают важный, главнейший элемент, — ворчал он про себя, — свойство, качество и недостаток противника». Была опаска, что войну затянут года на два и обстоятельства изменятся не в нашу пользу, тем более что на Кавказе дела были вкорень испорчены. Встревоженный наступлением русских войск по Карской и Баязетской дорогам, Мухтар-паша собирался уже покидать Эрзерум и перебираться в Эрзингян. Вся Армения и Анатолия была в наших руках, но прибыл главнокомандующий Кавказской армией великий князь Михаил Николаевич под Карс, и всё пошло из рук вон плохо. Телеграф передавал неутешительные сводки. Войска были раздроблены настолько, что турки нас везде превосходили. Наши от Зивина отступили к Карсу, который продолжали бомбардировать, попусту топтались у Батума, а к рубежу Баязет — озеро Ван подступили курдские скопища с десятью батальонами, приведёнными из Багдада. Баязетский отряд, победоносно прошедший уже более ста пятидесяти вёрст, идя на Эрзерум, должен был поспешно отступить в Эриванскую губернию, чтобы оттуда, подкрепившись, идти на выручку нашего гарнизона, оставленного в Баязете и доблестно отбившего уже несколько штурмов. Вся долина Мурад-Гая снова была отдана на произвол турок, которые срывали на армянах свою злобу. Зная, что русские всех привечают, армяне валом валили в Россию, ничем не отличаясь от евреев, массово бежавших к туркам от испанской инквизиции. «Столь незавидными военными делами наше влияние будет сильно подорвано, — приходил к неутешительному выводу Игнатьев и удручённо клонил голову, — разве что кавказцам удастся разом освободить Баязет, рассеять правый фланг и одержать победу над Мухтаром. Тогда мы снова восстановим свою власть, но уже в разорённом краю!» Николай Павлович был убеждён, что турок надо бить безостановочно, не давая им перевести дух. В противном случае они становятся отважными. Он уже предчувствовал упорную борьбу на всех фронтах. Что ни говори, а тяжело видеть ошибки в близком и понятном тебе деле, предвидеть промахи и не иметь возможности предупредить или исправить их. Деятельность главнокомандующего Кавказской армией великого князя Михаила Николаевича приводила Игнатьева в недоумение. Он искренне считал, что великого князя нужно отозвать и назначить на Кавказ испытанного полководца. Хотя бы, того же Радецкого. Неудачи в Азии, соединённые с прибытием в Безик английского флота, усиливали опасения, что военная кампания затянется. Затруднения в Болгарии удесятерятся, войска утратят боевой запал, а союзники и вовсе разбегутся. Иного ожидать не стоит, так как успехи турок в Азии усилили воинственность Абдул-Хамида II, и люди мирные, благоразумные надолго примолкли в Стамбуле. Нет, общий ход кампании Игнатьеву пока не нравился. Движение Дунайской Армии en eventail, что значит, веером, к Тырново, Рущуку и Плевне он считал очень рискованным: тыл и фланги ничем не прикрыты, а сообщение с Румынией основано всего лишь на одной понтонной перемычке. Попади в неё два-три снаряда, случись буря, и отступать придётся вплавь. Моста не будет.

Двадцать шестого июня, в воскресенье, вечером, когда многие уже ложились спать, в лагере гвардейского отряда и казачьего конвоя, примыкающем с обоих флангов к биваку главной квартиры, раздалось громкое «ура!». К Николаю Павловичу, один за другим, прибежали казак и фельдъегерь с известием, что государь, получив телеграмму от главнокомандующего, объявил войскам о победе.

— Его величество вас ждёт, — сказал Игнатьеву фельдъегерь.

Николай Павлович быстро оделся и, помня о том, что полевой казначей, идя по биваку глубокой ночью, недавно сломал себе руку, стал торопливо, но и осторожно, пробираться между кольями палаток.

Увидев Игнатьева, Александр II поблагодарил его за расторопность и радостно проговорил.

— Кавалерия наша, под командою Гурко и Евгения Максимилиановича, выбила турок из Тырнова, захватила их лагерь и отогнала к Осман-Базару. Если желаешь, прочти, — протянул он телеграфный бланк.

Прочтя восторженную телеграмму главнокомандующего, Николай Павлович поздравил его величество с победой.

— Взятие древней столицы Болгарии, составляющей узел дорог, ведущих прямо за Балканы, имеет неотъемлемую важность — политическую, нравственную и стратегическую, — с воодушевлением проговорил Игнатьев. — Не зря константинопольская конференция предполагала сделать Тырново центром болгарского княжества.

Государь был в восторге, поцеловал и обнял Николая Павловича.

— Завтра утром едем в главную квартиру. Это в девяти верстах отсюда.

Ставка главнокомандующего находилась на той стороне Дуная в Царевне.

Узнав о радостном событии, Игнатьев до утра не сомкнул глаз. И так было всегда, когда он размышлял о деле, за которое не нёс прямой ответственности. В противном случае, исполнив долг, он спал спокойно.

 

Глава IX

В ночь на первое июля поднялся ураганный ветер, началась гроза и хлынул ливень. Николай Павлович надеялся уснуть, укрылся с головой, но сон не шёл. Гром грохотал, что гаубицы били. В палатке стало холодно и сыро. С боков её секло косым дождём, а верх срывало ветром. Игнатьев встал, надел халат и позвал слуг. Ни Дмитрий, ни Иван не отозвались; храпели у себя в фургоне. Николай Павлович хотел зажечь фонарь, но спички отсырели и переломались. Пришлось бороться с непогодою впотьмах, отстаивая свой бивачный «дом». Как только ветер несколько утих, Игнатьев лёг в постель одетым — ознобило. В пять часов утра начался шум: бивак загомонил, и ржанье лошадей принудило подняться окончательно.

Во время завтрака Боткин заметил, что Николай Павлович простужен.

— У вас катар верхнедыхательных путей, — сказал Сергей Петрович и прописал касторку и хинин. Игнатьев принимать их отказался.

— Я уже выпил aconit вместе с ipeca, — объяснил он свой отказ лейб-медику.

— Вы верите гомеопатам? — удивился Боткин, поправляя на носу очки, — вот уж не думал!

— Представьте себе, — утвердительно сказал Николай Павлович. — Гомеопатические средства действуют на меня удивительным образом. Вы сами в этом скоро убедитесь. Пройдёт два дня, и я буду здоров.

— Но прежде подыщите комнату, — посоветовал доктор, и они заговорили об утешительной вести с Кавказа. Две роты ставропольцев, осаждённые в течение двадцати шести дней в крепости Баязет, понесшие огромные потери и обречённые турками на жестокую, мучительную смерть от голода и жажды, были спасены отрядом Тер-Гукасова.

— Молодцы наши! — встряхнул головою Игнатьев, восхищённый действиями русского немногочисленного войска. — Десять батальонов с двадцатью четырьмя орудиями и казаками разбили осаждающих в числе пятнадцати батальонов из Багдада и Диарбекира, пришедших с целою ордою курдов, падких на разбой и на грабёж. Я уже не говорю о резервистах.

— Честь спасена! — сказал Сергей Петрович с восторженной улыбкой патриота.

— Иначе, нравственное впечатление от наших неудач было бы пагубно для всего хода кампании, — откликнулся Николай Павлович, признавшись, что ему не нравится, что город Баязет оставлен Тер-Гукасовым.

— Но Баязет сильно разрушен, — попытался возразить лейб-медик. — Там кроме трупов и камней нет ничего.

— Убитых обычно хоронят, а из камней возводят укрепления, — строго заметил Игнатьев. — Уйдя из цитадели Баязета, мы оголили левый фланг, а это чрезмерно опасно. Ввиду дополнительных сил, беспрестанно прибывающих к туркам, кавказцам надо бы сосредоточиться. Разбросанность к победе не приводит. — Он помолчал и вновь заговорил: — Теперь остаётся желать, чтобы Мухтар-паша, опьянённый нашим отступлением, сунулся на позицию Лорис-Меликова у Заима.

— А почему мы этого должны желать? — в невольном замешательстве осведомился Боткин.

— Тогда произойдёт то, чего мы с вами искренне желаем, — предельно чётко объяснил Николай Павлович, — турки будут разбиты, Карс сдастся, и дела могут снова поправиться.

В пятом часу перед обедом пришло донесение Гурко о деле при Тырново. Оказывается, турки были настолько деморализованы быстрым наступлением гвардейцев, драгун и казаков со стороны Плевны, чего они никак не ожидали, что мигом очистили город.

Игнатьев был доволен тем, что Церетелев отличился. Когда албанские башибузуки проникли в Тырново, князь выбил их из города, возглавив сотню казаков. Его кубанцы захватили лагерь, в котором нашли знамя, запасы продовольствия и множество боеприпасов. Государь сказал, что даст ему Георгиевский крест. Николай Павлович от всей души поблагодарил его величество, а про себя решил, что Церетелева теперь произведут в офицеры. Что же касалось Дунайской армии, он не мог избавиться от опасения, что дела её пойдут не столь успешно, как можно было ожидать. Наступление осуществлялось вяло. Об этом он сказал Нелидову, когда тот заглянул на огонёк.

— Мы могли бы быть в три перехода под Рущуком, а войска цесаревича прошли всего полтора пути от переправы и неожиданно встали. Простой корпусный командир давно бы двинулся, а с наследником — шалишь! С ним рисковать нельзя, — с усмешкою проговорил Игнатьев.

Александр Иванович был солидарен с ним.

— Вся царская семья в разброде и поставлена на карту. И трудно сказать, для чего?

Николай Павлович пожал плечами.

— Я знаю лишь одно: главнокомандующий просил перед войной своего царственного брата и доказывал нежелательность пребывания монарха в Действующей армии, не говоря уже о его сыновьях. Ведь крайне неудобно и рискованно раздавать все командования великим князьям. Война дело серьёзное. Его с кондачка не решишь.

— А что ответил государь? — полюбопытствовал Нелидов.

— Государь ответил брату, что «предстоящий поход имеет религиозно-народный характер» и потому он «не может оставаться в Петербурге». Что же касается сыновей, в особенности цесаревича, он высказался следующим образом: «Во всяком случае, Саша как будущий император не может не участвовать в походе, и я хоть этим путём надеюсь сделать из него человека».

— Понятно, — заключил Александр Иванович, взявший себе за правило не говорить ничего лишнего о государе императоре и о его венценосной родне.

Игнатьев же молчать не собирался.

— Великий князь Константин Николаевич оставлен в России, что едва ли, на мой взгляд, благоразумно. Великий князь Владимир Александрович ни вкуса, ни расположения к военному делу не имеет, а ему приходится вести корпус в огонь! Из всех четырёх сыновей императора один Алексей Александрович — бесспорно славный малый и моряк в душе.

— Когда мы все пойдём вперёд, он останется на переправе, командуя нашей Дунайской флотилией, — как бы защищая великого князя от вероятных укоров, подал реплику Нелидов.

Николай Павлович кивнул.

— Командовать он может, этого никто не отрицает, но постоянный мост пока что не построен, а заграждения, устройством которых занимается Алексей Александрович, будут готовы не ранее десяти дней. Следовательно, турки из Никополя могут в любой момент спустить плоты или же барки с нефтью, и от понтонного моста останутся одни лишь головешки. — Игнатьев говорил без недомолвок: — Представляете, что будет, если турки обойдут нас с флангов?

— Представляю, — тусклым голосом откликнулся Александр Иванович, и плечи его опустились. — Наши войска попадут в окружение.

— Мне неизвестно, что задумал Непокойчицкий, но пока Никополь не взят или не оставлен турками, наш правый фланг открыт, причём, опасно. Тем более, что у Виддина значительные силы неприятеля — не менее тридцати тысяч человек, не считая огромного войска из Герцеговины, которое спешит в Новый Базар как раз против нашего левого фланга. Нельзя забывать и о том, что мусульманское население поголовно дерётся с нашими разъездами. С другой стороны, Порта пользуется нашей медлительностью. Мне сообщают, что резервные войска повсюду обращают в регулярные. Отряды, действовавшие в Черногории и даже в Аравии, спешат в Андрианополь. По известиям из Константинополя, настроение Порты совершенно изменилось. Если раньше они шли на мировую, то теперь настроились отнять у нас Кавказ и потопить наше войско в Дунае. Вполне вероятно, что при выходе из Балкан нас встретит двести или триста тысяч турок. И это при всём том, что провиантом армия не обеспечена и лошади три дня не видели овса. Я посвящаю вас в подробности, чтобы вы не думали, что положение наше отличное. Опасаюсь, что война будет тяжёлая, кровопролитная и долгая. А России долго воевать нельзя. Во-первых, как вы сами это знаете, пресловутый восточный вопрос до сих пор не решён, и Австрия может взбрыкнуть в любой момент, а во-вторых, нам никто не даст гроша взаймы. Я знаю, многие уверены, что раз мы перешли Дунай, то дело сделано. А это далеко не так. Общее положение армии ввиду всех этих трудностей и, особенно, благодаря царской фамилии, отнюдь не лёгкое и не блестящее. Я бы сказал, неуверенное. Государю лучше всего было бы вернуться в Петербург, хотя бы временно, но вряд ли он на это согласится.

— Насколько мне известно, император желает быть поближе к войскам и военным событиям, — как всегда сдержанно откликнулся Нелидов. — Из Зимницы он ничего не видит.

Новое место для императорской ставки было определено за селением Царевна в десяти верстах от Зимницы. «Не стоило ходить, решил Игнатьев. Если идти — так не менее тридцати вёрст».

В шесть часов утра Александр II сел на коня, Игнатьев выровнял Адада — стремя в стремя, и они тронулись с основными силами пехотной бригады, оставленной для прикрытия главной квартиры. Накануне составили подробную диспозицию и расписали маршрут, даже указали, по каким дорогам должны следовать лёгкий и тяжелый обозы, но Николай Павлович, зная государя, сказал Милютину, что царь бросит прикрытие и, пожалуй, опередит авангард. Так и случилось. Поздоровавшись с войсками, Александр II направил коня полным шагом, и вскоре Игнатьев перестал слышать лихие солдатские песни.

По обеим сторонам дороги суслики рыли норы и, заслышав конский топот, испуганно прятались в них. Свита должна была постоянно подгонять рысцою своих лошадей, один Адад шёл за хвостом царской лошади или же сбоку по извивающейся в полгоры тропинке. Поравнявшись с государем, Николай Павлович придержал прыткого и бодрого Адада, которого нельзя было не полюбить за его походные качества, и продолжил начатый в дороге разговор.

— Политика ведущих европейских государств, прежде всего, Англии, это зловещая пещера, в которой можно встретить живых мертвецов с заступами в руках. Поведение британских политиков указывает на возлюбленную ими роль гробовщиков, могильщиков христианской морали и здравого смысла, без которых немыслимо существование человека разумного, созданного по образу, и подобию Божию. Тютчев замечательно сказал о них в своём четверостишии.

Ужасный сон отяготел над нами, Ужасный, безобразный сон: В крови до пят, мы бьёмся с мертвецами, Воскресшими для новых похорон.

— Действительно, здорово сказано, — после короткого раздумья отозвался Александр II и тут же сделал оговорку. — И, тем не менее, мы вынуждены иметь дело с этими гробовщиками. По крайности, не упускать из виду их политические притязания.

— Не упускать, но не угодничать, — мягко заметил Игнатьев. — В европейской дипломатии постыдно выглядеть лакеем. К тому же надо помнить, что Европа это котёл со смолой. Коготок увязнет, всей птичке пропасть. Нельзя ей уступать, ни в чём, ни на вот столько! — показал он кончик своего мизинца и слегка поторопил коня, что не отстать от императора. — Мы утёс, и пусть она, в припадке лютой злобы, бьётся об него башкой — что из того? Её мозги страдают, а не наши.

— А может, у неё их нет? — шутливо спросил государь и добродушно рассмеялся, всем своим видом показывая, что он нисколько не намерен унижаться перед жалкой и злобной Европой.

— Да нет, мозги у неё есть, — возразил ему Николай Павлович, — разве что заплесневели малость, поэтому их надо промывать.

— Царскою водкой?

— Хотя бы, — ответил Игнатьев, — а лучше крещенской водой. Бесы боятся креста. И если их не презирать, они начнут презирать нас. Я это очень хорошо понял в Стамбуле, где всякой нечисти в избытке.

— Шувалов и Новиков пишут, что в Лондоне и Вене твоё имя стало нарицательным, оно у многих вызывает злобу, — пригнулся к шее лошади Александр II, уклоняясь от веток дикой груши, росшей у самой тропы.

Игнатьев тоже поднырнул под ветку, отведя её рукой. Он уже привык к тому, что глумливые бульварные листки трепали его имя в хвост и в гриву, словно бабы коноплю, а карикатуристы просто измывались.

— Разумеется, всё это неприятно, — отозвался он на слова государя, — но, вместе с тем, это и радует. Если моя дипломатия вызывает приступ бешенства у целого ряда политиков, закосневших в своей ненависти к России, значит, я делаю нужное дело. Нет лучшей похвалы, чем лютая злоба врага.

— Эта злоба доставляет нам много хлопот, — сказал Александр II и, сняв фуражку, вытер пот со лба.

— Без синяков и шишек драки не бывает, — спокойно заметил Игнатьев, — к тому же, не надо забывать слова Вашего батюшки императора, сказанные им о России.

Государь нахмурился, затем привычно помягчел лицом и процитировал отца — покойного императора Николая I.

— Россия есть государство военное и её предназначение быть грозою света.

— Мы должны следовать его завету, — рассудительно сказал Николай Павлович.

Александр II сорвал листок с тернового куста и стал задумчиво вертеть его руке.

— Наполеона когда-то говорил, что европейский монарх должен быть то лисою, то львом, смотря по обстоятельствам. А отец, когда мне было лет семнадцать… нет, шестнадцать… да, шестнадцать лет, он так учил: «Запомни раз и навсегда: в России нельзя быть лисой, только львом. Надо соответствовать народу, сильному и благородному, как этот царь зверей. Пойми, как понял я. Коли правитель твёрд и беспощаден к врагам государства, все подлые натуры, столь смелые в своём бахвальстве, все противники России, самозванцы, якобинцы всех мастей, навеки проклянут тот день и час, когда поспешно записались в либералы. Они первые составят списки яростных республиканцев, своих сородичей, любовников, друзей и вызовутся быть их палачами, — государь отбросил прочь листок и снова полез за платком. Солнце припекало не на шутку. — Отец рассказывал, что к участию в расследовании мятежа 1814 года он привлёк немало либералов, а руководство Верховным судом «доверил» графу Сперанскому, которого друзья-масоны прочили в будущие правители Русских Соединённых Штатов. Так вот этот самый несостоявшийся правитель новой республиканской России составил такой обширный список кандидатов на виселицу, что покойному батюшке пришлось немало потрудиться, вычёркивая многих… «А что касается крамолы… её надо убивать в зародыше», — наставлял меня покойный батюшка. Для этого он и учредил III-е отделение внутри своей дворцовой канцелярии, и во главе поставил вчерашнего либерала и масона графа Бенкендорфа. И он из кожи лез, чтоб оправдать пред отцом, — Александр II глубоко задумался, имея на то все основания, ибо на его жизнь покушались уже не единожды. Его гнедая лошадь, словно почувствовав настроение всадника, перешла на тихий шаг и стала пощипывать траву. Адад последовал её примеру. После минутной заминки, кони вновь пошли бок о бок, а государь продолжил свой рассказ. — Ещё отец мне говорил, что «душа царства III-е отделение, а душа России — Православие».

— Да, — в тон ему сказал Игнатьев, — нет ничего страшнее для России, чем влияние Европы с её протестантизмом и содомской швалью. В своё время генерал Ермолов, которого не раз пытались «обгулять» масоны, хорошо сказал своему другу Закревскому: «Много раз старались меня вовлечь в общество масонов, но я искренне считаю, что общество, имеющее цель полезную, не имеет необходимости быть тайным. Слово «тайным», как и слова «искренне считаю», Николай Павлович выделил голосом.

— Я ведь почему так долго не решался объявлять войну? — заговорил Александр II, погружаясь в свои мысли, явно далёкие от тех, что доставляют людям наслаждение. — Война поводырь революции. Я ведь прекрасно сознавал, что, подталкивая русский народ к войне с османами, масоны и социалисты тем самым подготавливают революцию, цель которой ясна и понятна. Пока мы грезим о Новом Иерусалиме, Россию превращают в каганат.

Дорога была пустынная, на пути лежала лишь одна болгарская деревня Рулич, в которой турецкие дома были пусты, стояли с разорёнными подворьями. Мусульмане, убеждённые, что русские их станут резать, как они резали болгар, бежали тотчас по занятии Систова.

К полдню воздух раскалился так, что дышать стало нечем. Пройдя верст десять, император и его свита дошли до небольшого, поросшего лесом холма и, спешившись, устроили привал. Расположились около ручья, под рослыми тенистыми ракитами. Государю дали бурку и он сел, прислонившись спиной к дереву. Заместитель начальника штаба генерал Левицкий развернул перед ним карту местности, и Александр II стал изучать её. Все разместились вокруг. Кто стоял, кто сел в тени, кто лёг на траву. Солнце пробивалось сквозь листву. Где-то рядом тараторила сорока.

Зная, что карты врут, как наши, так и «швабские» — австрийские, Николай Павлович занялся своими конями: помог конюху Христо напоить Адада и Рыжего. Кони так сжились, что не могли обойтись один без другого.

Пока все наслаждались отдыхом или, как говорят турки, кейфовали, — чем не сюжет для картины? — прискакали два адъютанта главнокомандующего — Попов и Орлов. Первый привёз ключ Никополя и передал последние распоряжения великого князя.

— Криденер отправлен атаковать Плевно, куда ушла бригада из Никополя и куда марш-маршем подходили из Виддина турки.

Граф Орлов привёз известие о молодецкой экспедиции казачьего отряда под командованием полковника Жеребкова. Отряд состоял из двух донских сотен, двух орудий и эскадрона лейб-гвардии казачьего полка, и в один день прошёл от Тырнова до Ловчи, что составляло сто вёрст. С утра до вечера бились казаки сначала с башибузуками — до двух тысяч человек, а потом с пехотой. Тридцать вёрст дались им с большим трудом, неимоверно тяжким боем. Намахались шашками до звона в голове, но всё же взяли три турецкие позиции. Казаки явили чудеса отваги. Лошадей было убито много, а людей — всего лишь трое раненых. За весь поход их спешили единожды, чтобы штурмовать высоты. От жары и усталости казаки изнемогли и просили Жеребкова дозволить им штурмовать холмы, на которых засела пехота, на конях, обязуясь взять позицию, — рассказывал Орлов, едва переводя дыхание. — Казаки слово сдержали. Этой стремительной атакой на османов был наведён такой панический страх, что, когда пришлось в девятом часу вечера брать гору перед Ловчей — последняя стоянка турок, достаточно было ротмистру Мурадову с шестью казаками взлететь на вершину горы и гаркнуть во всю мочь: «ура!», как турки тотчас побежали — горохом посыпались вниз. Их преследовали выстрелами пушек. Наконец, лошади стали и казаки без сил попадали в траву.

Выслушав рассказ Орлова, император взобрался на лошадь. Игнатьев вставил ногу в стремя и по-гусарски лихо перекинулся в седло.

— Да ты у нас, Игнатьев, хоть куда! — трогаясь с места, воскликнул Александр II. — Соколом смотришься.

— Удаль есть, да молодость ушла, — сказал Николай Павлович, невольно расправляя плечи. Он похлопал Адада по крепкой мускулистой шее, и тот пошёл ноздря в ноздрю с игривой лошадью царя — бойко, рысисто, красиво.

Свита двинулась за императором по ровному широкому шоссе, идущему из Рущука в Тырново в одну сторону и в Софию в другую. Перейдя реку Янтру по каменному мосту, императорская кавалькада вошла в селение. Справа от дороги находился постоялый двор, где была устроена полевая почта с телеграфом.

Александр II поздоровался с телеграфистами, слез с лошади и навестил раненых Лубенского гусарского полка. У одного из гусаров была отрублена рука — черкес достал саблей. Тут находился командир 1-го эскадрона Брандт со своими двумя племянниками, служившими в том же гусарском эскадроне и также задетыми пулями. Их лица, обожжённые солнцем, шелушились. Из рассказов раненых Николай Павлович понял, что они дрались с черкесами.

— Мы ежедневно с ними бьёмся, — сказал, корнет с перебинтованным плечом, — при производстве рекогносцировок.

— Досадно, что, несмотря на частые встречи с черкесами, ещё ни одного из них не схватили живым, — проговорил Брандт и сообщил, что его люди возмущены зверствами магометан, совершаемыми ими над нашими убитыми и ранеными. — Всех обезглавливают, отрезают уши и носы.

— Их поощряют за это, — хмуро пояснил Игнатьев. — Чем больше голов, тем и награда больше. Баш на баш, то есть, предельно честно.

Государь был обескуражен тем, что раненые брошены без доктора, без специального ухода и без пищи.

— Если бы мы сюда не попали, — сказал Николай Павлович, — им бы пришлось немало пострадать, пока бы их довезли до селения Павлово, где расположился госпиталь.

Когда Александр II слезал с лошади, донской казак со старым шрамом на щеке тронул Игнатьева за локоть: «Ваше превосходительство, кому передать телеграмму государю императору?» Николай Павлович, как это с ним часто бывало, постарался угадать её содержание и тотчас почувствовал: весть добрая — мы перешли Балканы. Можно было подслужиться, передать телеграмму государю лично, но Игнатьев отыскал генерала Щеглова, которому, по заведённому порядку, подавались телеграммы, и приказал казаку принять от него расписку. Как только император прочитал депешу, лицо его просияло, и он, окружённый ранеными и своими адъютантами, прочитал вслух известие, что пятого июля после боя Гурко овладел Казанлыком, занял деревню Шипка, а через два дня атаковал с севера и юга сильно укреплённую позицию турок, захватив пушки, знамёна и лагерь.

Николай Павлович вместе с государем крикнул «ура!», которое было подхвачено всеми, кто в ту минуту оказался рядом. А это были свитские генералы, раненные офицеры, гусары, казаки, телеграфисты. «Мгновенье славное и обстановка чудная», — мелькнуло в голове Игнатьева, который про себя отметил три фигуры с разными оттенками равнодушия, неудовольствия и даже скрытой злобы — Вердер, Бертолсгейм и Веллеслей.

Когда сели на коней, Николай Павлович подумал, что самое замечательное состояло в том, что на его дежурстве государь получил весть о переходе Дуная, о занятии Тырново и, наконец, о занятии Шипки и Казанлыка! Как говорят в подобных случаях французы: «Я приношу счастье, но этого не замечают».

За мостом государя ожидало болгарское духовенство во главе с восьмидесятилетним священником и несколько вооружённых нами болгар. Император, оставаясь в седле, поцеловал крест и Евангелие. Болгары кричали: «Живит царь Александр!», и процессия тронулась. Впереди шло духовенство, несли белую хоругвь, на которой было написано крупными буквами: «Александр — освободитель».

При входе в селение справа стоял лагерем сапёрный батальон, отправляющийся в Рущук, а влево — наш армейский авангард.

Государь поделился с солдатами радостью, крикнул им, что мы перевалили за Балканы. В ответ загремело «ура!» и раздался колокольный звон. Духовенство направилось к церкви — низенькой, тёмной, невзрачной. Священник отслужил краткий молебен, во время которого неоднократно поминал царя Александра императора, наследника, весь царский дом и православное русское воинство.

Глядя на свечные огоньки, Игнатьев впервые отметил, что каждая свеча горит по-своему: у одной пламя длинное, узкое, у другой широкое, чадящее, а третья, будто на ветру стоит — косынкой машет. И, опять же, одна свеча сгорает раньше, другая держится, притягивает взгляд; одна до крохотного огарка сохраняет свою стать и прямоту, а другая сразу горбится, кривится, кланяется, шатается из стороны в сторону, а то и вовсе сразу гаснет, испускает дым.

Государю для постоя отвели приличный дом, покинутый его хозяином, богатым турецким помещиком Мехмед-беем. Год назад Мехмед-бей защитил болгар от лютовавших черкесов, его никто бы и пальцем не тронул, но, когда приблизились наши войска, не вытерпел и, по примеру других мусульман, подался в Шумлу — хорошо защищённую крепость.

Александру II разбили палатку во внутреннем дворе, благо, он оказался просторным настолько, что рядом с императором присоседились Адлерберг, Милютин и Суворов. Остальных разместили в комнатах дома, где стёкла были выбиты, а мебель вся расхищена. Палатку для столовой разбили на первом дворе. Экипажи, прислугу, конвой разместили в ближайших домах. Свита тоже разбрелась по хатам. Конюх Христо, всю дорогу ехавший на Рыжем, нашёл Игнатьеву приют в доме болгарского крестьянина, вычистил комнату, установил походную кровать, раскладной стол и стулья, и пригласил «до хаты». Лошадей он поставил в конюшню, где было темно и просторно. Дмитрия и кучера Ивана поместили в соседней комнате и на балконе, который стал служить Игнатьеву своеобразной гостиной. Экипажи были на виду, корм для коней нашли, вода понравилась, чего же больше?

Ночью пошёл дождь, стало прохладно, но Николай Павлович выспался и не продрог под крышей. Во время завтрака все жаловались на клопов, но Игнатьева они не беспокоили. Комната чистая, хотя в окне вместо стекла — бумага. Дом, облюбованный Христо, стоял почти на выезде деревни, дальше всех от императорской квартиры. Игнатьев жил теперь, как в Круподерницах. Деревня Бела располагалась на ручье в овраге, но и по холмам домов было немало. Многие лепились впритык к кладбищу с его надгробными камнями и сворой бродячих собак с их непомерной худобой и вываленными от жары слюняво-розовыми языками.

Всякий раз, выходя на узенькую улочку села, Христо не переставал удивляться.

— Дмитро, дывысь, яки тут хаты!

— Обыкновенные мазанки, — не находил причины удивляться Дмитрий. — Такие же плетни промеж дворов и повитель по оградам.

Иван ему поддакивал: — Как и у нас в Малороссии.

Белёные известью хаты сияли в зелени садов, блестели мокрой черепицей. По улице сновали поросята.

Николай Павлович находил, что и одеждой, и ухватками, и речью, и всем своим сельским укладом болгары напоминали хохлов. В прежнее время ему было бы, конечно, всё равно, а теперь болгарское селение казалось особенно милым. Даже Христо, страстно любивший свою Малороссию и тосковавший по дому, и тот сказал ему, разнежась: «Точно наше Погребище».

— А почему не Круподерницы? — полюбопытствовал Игнатьев.

Христо лукаво подольстился: « Круподерницы лучше!» А Ивану сказал, что болгары, «воны як и мы».

— Зовсiм без грошей.

Когда Николай Павлович сидел на балконе, местные жители, приходившие с разных концов села взглянуть на «живого Игнатиева», говорили Дмитрию, шумевшему на зевак «здесь вам не цирк!», что «генерал Игнатиев был нашим заступником от греков, черкесов и турок», и что они готовы на него молиться, как на живую икону.

— Он привёл русское войско! Мы выберем его царём и будем просить у императора Александра!

Благодаря такому мнению, у Николая Павловича всегда был корм для лошадей — правда, за деньги.

Старик Суворов заметил ему, что никогда в прежние войны болгары пальцем не шевелили, чтобы нам помочь.

— Стакана воды не давали.

— Их понять можно. Они мести турецкой боялись, — ответил Игнатьев.

 

Глава XI

Балканский зной, творец косых зарниц и дикошарых гроз с их бесноватой силищей и злобой, сжигал в полях хлеба, иссушал землю, накидывал петлю удушья на измученных страшной работой людей. А работа, в самом деле, была жуткая: они убивали друг друга. Что может быть кровавей и бессмысленней этого гиблого дела? Спросить бы у неба, но и оно молчит: спеклись уста, потерян голос, и ничего нельзя понять, бессильно горбясь под крестом земной юдоли. Что было, то будет. Болезни и войны. Так надо. И жизнь, и смерть, и злодеяния. Где брат твой, Каин? Кровь пролилась, и поскользнулось человечество на ней, упало, заскользило в пропасть ада.

После разговора с князем Черкасским Игнатьеву пришлось — по приказанию государя — вести переговоры с английским агентом Веллеслеем и австрийцем Гикою. Тому и другому он должен был объяснить всю мерзость поведения турок, обезображивающих мёртвых и раненых.

— Мусульмане отрезают руки, носы, уши, отсекают головы и вызывают тем самым ответное ожесточение, — сообщил он англичанину и продиктовал ему текст телеграммы лорду Дерби. Для подкрепления в Англии партии мира, маркизу Солсбери было добавлено, что Веллеслей нашёл Александра II и графа Игнатьева в прежнем миролюбивом расположении. — Непременно передайте маркизу, что, не делая предложений о мире, турки принудят нас вопреки желанию государя дойти до Константинополя и стать на высотах, командующих Босфором, — проговорил Николай Павлович и наставительно прибавил: — Англия имеет одно лишь средство предупредить это событие — принудить турок просить у нас мира на наших условиях.

Во втором часу пополудни, после внезапного шумного ливня, от главнокомандующего пришло известие, что балканский проход, ведущий в Хан-Кёй до Ески-Загры, занят второго июля Гурко. Потери были небольшие. Так как перевал у селения Шибка был хорошо укреплён турками, то Гурко пошёл к Казанлыку, надеясь атаковать перевал с юга в то время, когда отряд, посланный из Тырново, будет атаковать турецкий фронт с севера. К сожалению, от Криденера вестей не было, хотя весь день была слышна пальба со стороны Никополя.

Получив известие о переходе Балкан, государь вместе с Игнатьевым, который в этот день дежурил, объехал бивак войска и объявил добрую весть. Затем они попили чаю и полюбовались тонким серпиком новой луны. Ночь была тихая, тёплая. В десятом часу раздался сигнал на молитву. В расположении трёх конвойных сотен и одной гвардейской роты послышалось стройное пение. Александр II снял фуражку, и все, кто в это время был при нём, стали молиться. Минуты потекли благоговейные. Николай Павлович чувствовал, что и государь, и он сам, и все, кто были в ставке, мысленно и духовно соединялись с воинами, готовыми ежечасно отдать свою жизнь за царя и Отечество. В этой обстановке летней ночи, при слабом лунном освещении, вид православного монарха, ополчившегося за своих единоверцев и молящегося на земле Болгарии, когда с часу на час можно было ожидать нападения турок с обоих флангов, показался Игнатьеву многозначительным и поэтичным. Стихи так и просились на перо!

В шесть часов утра главная квартира двинулась по предназначенному пути, чтобы присоединиться к биваку наследника престола, оставив у себя в тылу бригаду князя Шаховского, охранявшего систовский мост. Двадцать шесть вёрст Николай Павлович прошёл с государем верхом в сопровождении трёх сотен казаков, как на манёврах. Через пять часов езды император повстречался с сыном у деревни Павлово, где рущукский отряд стоял уже шесть дней. Солдаты испеклись на солнце.

Игнатьев отлично выдержал поход, хотя от долгого сидения на лошади побаливала левая нога.

Не успел он прилечь отдохнуть, как по биваку разнеслась весть, что его тёзка барон Криденер выдержал вчера жестокий бой, который длился до позднего вечера, и, наконец, взял Никополь, пленив шесть тысяч человек с двумя пашами. Турками командовал Гассан-паша, генерал-лейтенант, человек умный, храбрый, энергичный, упорно защищавший крепость. Трофеи получились знатные: восемьдесят два крепостных орудия, из них три крупповских, последней разработки; два монитора, подбитых нашей артиллерией, и целая гора оружия.

Ура! ура! и ещё раз ура! Теперь наш правый фланг был обеспечен, и можно было двигаться вперёд.

 

Глава XII

Принимая депутатов из Белграда, слёзно просивших денег на войну, Игнатьев посоветовал сербам отозвать из Стамбула их посланника Христича и заявить Порте, что турки совершают такие неистовства в ближайшем соседстве Сербии, что она не может более оставаться равнодушною, и обязана защитить беззащитных, заняв местность Старой Сербии и Ниш.

— Нам всего выгоднее, чтобы сербские войска немедленно шли на Софию и парализовали левый фланг турецкой армии, — тоном, не терпящим возражений, заявил Николай Павлович, обращаясь непосредственно к дяде князя Милана Катарджи, который возглавлял белградцев. — Я прошу передать от меня Милану и Ристичу, что если Сербия не сделает того, что я сказал, а именно, не двинет своё войско на Софию в ближайшие двенадцать дней, то я от Сербии отказываюсь — наотрез! Я — неизменный её защитник. — Игнатьев твёрдо знал, что только война в одну кампанию давала возможность России избежать вмешательства Европы.

— В таком случае, — с самым наивным выражением лица начал препираться Катарджи, но взгляд Игнатьева был столь красноречив, что он незамедлительно умолк.

— В таком случае, — вместо него заговорил Николай Павлович, чувствуя, как в жилах закипает кровь, — историческая миссия княжества более не существует. Рано или поздно Сербия поплатится за своенравие и будет захвачена Австрией. Лучше ей совсем не трогаться и сидеть смирно, нежели опоздать к тому святому дню, когда мы станем биться за Софию. Или вы явитесь на помощь лишь тогда, когда мы станем трактовать о мире?

Игнатьев не отступал от прежней своей политической деятельности, хотя и в малой «гомеопатической дозе». Ему претило куковать в тени, быть на вторых ролях. Он ещё в молодости понял: без треволнений жизнь скучна, а скука его утомляла.

Катарджи отправился в Белград.

Но если сербы колебались, то румыны вели себя подло. После сдачи Гассана-паши Криденер предложил им занять Никополь, что могло значительно облегчить им переправу через Дунай, а самому со всем своим девятым корпусом двигаться в сторону Плевны. Румыны этого не сделали и сильно повредили нам, задержав девятый корпус в Никополе. Тогда им предложили взять у нас турецких пленных. Но румыны, испугавшись мстительности турок, отклонили этапирование пленных в Бухарест под тем предлогом, что сами собираются «переправляться в бой» и что служить этапными командами для наших пленных они считают унизительным занятием.

Когда великий князь Алексей Александрович посетил Никополь, то войсковой хирург девятого корпуса обвинял румынских докторов в том, что они отказывались пользовать и лечить наших солдат. По этому поводу Александр II сделал строжайший выговор Карлу Румынскому, и тот обещал произвести следствие.

Четырнадцатого июля наши драгуны из отряда Гурко перехватили Ямбольскую железную дорогу в двух местах на ветке, которая вела в Филиппополь и Карабунар.

— Воображаю панику в Стамбуле, — сказал Николай Павлович, заговорив во время завтрака с Милютиным. — Теперь бы идти да идти! У меня руки чешутся, глядя, что стоим на месте и теряем золотое время.

Заметив его воинственное настроение, Дмитрий Алексеевич предложил ему командование корпусом.

— Готов, — живо ответил Игнатьев, — если государь прикажет.

Государь не приказал.

— Ты нужен мне для мира, а не для войны, — объявил Александр II и попросил не возвращаться больше к этой теме. — Все твои битвы, «крестник», — за столом переговоров.

Когда прибыл адъютант от Криденера и передал, что турок в Плевне собралось до семидесяти тысяч, Николай Павлович едва не застонал от острого предчувствия беды.

— Что они там делают? — с невольным возмущением задался он вопросом, уверенный в том, что озвученная цифра намеренно преувеличена старым воякой, чтобы оправдать предстоящие потери.

— Они деятельно укрепляются и ежедневно усиливаются, — с самым простодушным видом ответил адъютант и, наскоро перекусив в столовой, заторопился назад.

Игнатьев схватился за голову. После взятия Никополя генерал-лейтенанту Криденеру надо было как можно быстрее занять практически никем не защищаемую Плевну. Ещё двадцать пятого июня сотня казаков ворвалась в город, но была выбита на следующий день передовым полком Осман-паши. Первоначально этот султанский воевода имел семнадцать тысяч хорошо обученных солдат при тридцати полевых орудиях, и войско его находилось в Западной Болгарии. Плевна, считай, была у нас в руках. Исходя из этого, начальник штаба Действующей армии генерал-лейтенант Непокойчицкий четвёртого июля послал барону Криденеру телеграмму, предписывающую «двинуть тотчас для занятия Плевны казачью бригаду, два полка пехоты с артиллериею». Криденер молчал. Пятого июля телеграфист вторично отстучал приказ. Ответа нет. Выждав ещё сутки, Непокойчицкий отправил третью телеграмму: «Если не можете выступить тотчас в Плевно со всеми войсками, то пошлите туда немедленно казачью бригаду Тутолмина и часть пехоты».

А турки в это время не дремали. Отмахивая каждый день по тридцать три версты, армия Осман-паши за шесть суток преодолела двухсот километровый путь и заняла Плевну, тогда как отряд Криденера бездарно топтался на месте, в сорока верстах от города. До июля Плевна укреплений не имела, поскольку с юга, востока и севера её прикрывали господствующие высоты, на которых турки установили орудия.

Для овладения Плевной командующий девятым корпусом барон Криденер послал генерал-лейтенанта Шильдер-Шульднера, который лишь вечером седьмого июля подошёл к турецким укреплениям. Его отряд насчитывал восемь тысяч шестьсот человек и при сорока шести орудиях не ожидал особого сопротивления. Произведя разведку боем, но, так и не выявив оборонную мощь неприятеля, генерал Шильдер безуспешно атаковал Плевну. «Авось, обойдётся» не сработало. Убийственный огонь, который вели турки из возведённых ими укреплений, остановил наступающих. Генерал Шильдер понял, что допустил серьёзную ошибку в подсчёте сил противника. Потеряв треть своего войска, он сообразил, что в Плевне сосредоточено не менее тридцати тысяч человек — целая армия! А ещё он должен был создать резервы, просто обязан был истребовать их для себя перед атакой. Увидев, что русские дрогнул, турки выскочили из окопов и с криками «аллах акбар» обрушились на их оголённые фланги. Не откажись они от дальнейшего преследования, отряд генерала Шильдера не выдержал бы натиска, он точно был бы смят и уничтожен. А так, убитыми и ранеными он потерял семьсот пятьдесят офицеров и две тысячи триста двадцать шесть нижних чинов. Потери турок были на тысячу человек меньше.

«Ну вот, — расстроился Игнатьев, — случилось те, чего я опасался. Отстояв Плевну и воодушевившись, турки теперь станут угрожать всей нашей армии и, таким образом, кампания затянется».

К сожалению, неудачная атака не насторожила главнокомандующего. Великий князь Николай Николаевич приказал Криденеру исправить ошибку и всем девятым корпусом, включая отряд Шильдера, атаковать Плевну. Разведку провели, но вновь не столь глубокую и доскональную, чтобы установить подлинную численность турецкого войска и выявить прорехи в обороне. Истинная величина гарнизона оставалась неизвестной. Одни агенты утверждали, что под началом Османа — паши находятся пятьдесят тысяч человек и семьдесят орудий, другие беззастенчиво клялись, что насчитали шестьдесят тысяч и сто восемнадцать орудий. Кого слушать, кому верить? Непонятно.

«Разведка это агентура. Всё остальное балаган», — расстроено думал Игнатьев.

Прошло несколько дней, и полковник Паренсов, отвечавший за военную разведку русской армии, сообщил главнокомандующему окончательные данные о численности турецких войск.

— Пехоты восемнадцать тысяч человек, конницы тысяча двести всадников, орудий — пятьдесят четыре.

Великий князь не усидел на месте и, пристукнув кулаком по штабной карте, которая лежала на столе, послал Криденеру приказ: «Покончить с делом при Плевне возможно скорее».

Перевес в силах был на нашей стороне. Пехота насчитывала двадцать восемь тысяч человек, кавалерия — три тысячи пятьсот сабель, артиллерия — сто семьдесят орудий, но, учитывая то, что окрестности Плевны были выгодны для обороны и что Осман-паша превратил город в неприступную крепость, барон Криденер сомневался в успехе сражения. Сомневался в ней и Николай Павлович, заговорив о предстоящем штурме со Скобелевым 1-ым.

— Потери будут, но если разгромить турецкие позиции артиллерией и атаковать со стороны Ловчи, перерезав все возможные пути отхода турок, то армия Осман-паши будет разбита.

— Мой Михаил того же мнения, — сказал Дмитрий Иванович, и брови его сблизились друг с другом. — Он предложил захватить Ловчу и, прежде чем идти на штурм, блокировать дорогу на Софию.

— Это предложение одобрено?

— Одобрено? — Скобелев 1-ый недовольно проворчал: — Оно осталось без внимания.

— Не может быть! — удивился Игнатьев, и Дмитрий Иванович упёрся в него взглядом, как бы пытаясь уяснить, не шутят ли над ним, затем с обидой в голосе промолвил: «Государем решено брать Плевну, значит, надо брать её», — таков был ответ на предложение, сделанное Михаилом. То есть, государю виднее, что брать сначала.

— Аномалия какая-то! — воскликнул Николай Павлович и с болезненной гримасой на лице грустно добавил: — Впрочем, аномалия у нас во многом, если не во всём. Издали манифест к болгарам — Бог весть зачем за подписью государя. Мусульмане на основании царского указа начинают возвращаться из лесов со своим скарбом и скотом. Их берут под караул, кормят, в дома не пускают и отправляют в Россию! Провоза не стоят, и против обещания царского!

— Говорят, спокойнее будет в крае и Черкасскому легче управлять, — ответил Скобелев с такой глухой досадой, как если бы ему подсунули фальшивую банкноту. — Та же бюрократия, что и на Кавказе, когда черкесов выпроваживали.

— Во всяком случае, не следовало компрометировать царского слова в глазах населения, — откликнулся Игнатьев и возмущённо предрёк: — Если такая безалаберщина, как теперь, будет продолжаться, то не мудрено, что лет через десять Болгария окрысится на нас.

С австрийским военным агентом Бертолсгеймом Николаю Павловичу пришлось серьёзно объясниться. Флигель-адъютант Франца-Иосифа I был недоволен тем, что в ставке русского царя стал часто появляться Катарджи — посол сербского князя Милана.

— Ваше сиятельство, — обратился Бертолсгейм к Игнатьеву с дикой претензией, — я настаиваю, чтобы вы давали мне отчёт о ваших разговорах с Катарджи. Мой император должен знать, что происходит между вами и Белградом.

— Сербы хотят начать войну, а мы их слушаем и только, — как о чём-то само собою разумеющемся и не подлежащем обсуждению, проговорил Николай Павлович. При этом он улыбнулся так, чтобы не в меру подозрительный австриец смог поскорее увериться в ошибочности своих вздорных домыслов: между Россией и Белградом нет тех особых отношений, что принято считать любовными. Во всяком случае, со стороны Петербурга не было ни малейшего следа какого-либо интереса к Сербии. Скорее, чувствовалась неприязнь, вызванная бесстыдством и наглостью Милана, берущего деньги взаймы лишь затем, чтобы оставить кредитора с носом.

Бертолсгейм, очень довольный своим положением и оттого излишне настороженный ко всем, кто проявлял, на его взгляд, неуважение к законным интересам Австрии, напротив, был уверен в том, что у России с Сербией наметился альянс.

— Вы должны сделать всё, чтобы не дать сербам возобновить войну с Турцией, поскольку это беспокоит Австрию!

«Вот избаловали как!» — воскликнул про себя Игнатьев и резко осадил австрийца.

— Я не привык подчиняться никаким иностранным агентам, а тем более, их требованиям. С Австро-Венгрии довольно и того, что мы таскаем для неё каштаны из огня! Лучшим доказательством того, что мы бережём сверх всякой меры интересы Вены, служит то, что мы пренебрегли румынскими и сербскими диверсиями, которые могли бы оттянуть от нас хотя бы часть турецких войск.

— Но вы ведь переправились через Дунай без их диверсий, — напористо заметил Бертолсгейм.

— Зато мы имеем теперь семьдесят тысяч турок в Плевне и остановлены в движении, — сказал Николай Павлович австрийцу, чувствуя, что покривит душой, если не пошлёт того, хотя бы про себя, ко всем чертям. «Нет, в самом деле, — думал он, — нельзя же вечно злоупотреблять рыцарством государя, на которое любят ссылаться австрийцы, и детским великодушием России, чтобы заставлять нас проливать кровь и тратиться, пренебрегая в угоду иностранцам, ничего для нас не делающим, всеми естественными нашими союзниками, всеми изломами нашей истории, топографией и географией. Иными словами, всем тем, чем наделил Россию Господь Бог с тех пор, как русский люд крестился, и чем она до сих пор не научилась владеть!

Бертолсгейм цинично усмехнулся, как бы говоря тем самым, что, кроме собственных радостей, на свете есть ещё чужие незадачи.

— Императору Францу-Иосифу I будет приятно, если сербы и румыны останутся в эту кампанию без дела. Вместо них Россия может привести ещё сто тысяч человек, ей это ничего не стоит!

«А вот хрен вам в сумку»! — припомнил слова Дмитрия Игнатьев, но въевшаяся в кровь привычка смягчать и округлять грубые фразы, заставила сказать нечто иное: — Покорнейше благодарю! Русский солдат — не пушечное мясо. У нас с вами положение неравное. Вы принимаете нас за наивных людей, которые привыкли быть обманутыми. Это — злоупотребление нашей доброй волей. Мы будем честно выполнять невыгодные для нас обязательства, которые заключили с вами в Рейхштадте и Вене, но не требуйте от нас ничего сверх этого. Во всяком случае, — добавил он сурово, — я не тот, кто поможет вам добиться чего-либо большего. Я говорил графу Андраши, что он чересчур ловок. Удовлетворитесь полученным.

После разговора с Бертолсгеймом, лицо которого от злости стало белым, и он ушёл, буквально стиснув зубы, Николай Павлович предупредил государя о своём отзыве.

Александр II нашёл его ответ вполне уместным.

— Я нахожу, что так оно и есть: претензии австрийцев превышают меру.

 

Глава XIII

Второй штурм Плевны начался в девять часов утра восемнадцатого июля. Батарейные орудия жахнули огнём и окутались дымом. Над полем битвы прокатился гром. Первыми заговорили гаубицы и осадные орудия. Им вторили орудия помельче — горные и полевые, но противник отвечал таким плотным огнём, что очень скоро стало ясно: артподготовка результата не дала. Вместо того, чтобы сосредоточить огонь на правом фланге и проломить несколько брешей в Гривицком редуте, куда нацелен был главный удар и где боем управлял генерал-лейтенант Криденер, наши канониры увлеклись стрельбой на точность, внешне, может, и эффектной, но для штурма не больно-то важной. И это при всём том, что у Криденера было девяносто два орудия, не считая сорока восьми орудий князя Шаховского, атаковавшего редуты турок с юга. Двадцать четыре батальона Криденера и двенадцать батальонов Шаховского были разделены широким оврагом, исключавшим всякое взаимодействие. Несмотря на дружное «ура!» и яростную силу наступающих, отчаянно бросавшихся в штыки, турки не дали отряду князя Шаховского занять господствующую высоту, хотя четыре орудия Михаила Дмитриевича Скобелева, занявшие высоту рядом, сумели выиграть артиллерийскую дуэль с турецкой батареей. Плотный огонь стелил пехоту. Отряду Криденера и отряду Шаховского пришлось отступиться от Плевны.

Начальник армейской разведки полковник Паренсов, участвовавший в действиях отряда молодого Скобелева, позже рассказывал Игнатьеву: «Заслуга генерал-майора Скобелева в деле велика: он своим верным быстрым глазомером сразу оценивал положение дел и выбирал надлежащий образ действий, затем своим блистательным спокойствием и распорядительностью, в адском огне, своим геройским личным примером воодушевлял войска и сделал их способными на чудеса храбрости. Одна лошадь под ним убита, другая ранена. Когда пришло время отступать, Михаил Дмитриевич слез с коня и, вложив саблю в ножны, лично замыкал отступление».

Осман-паша не решился на преследование наших войск, боясь попасть в засаду. Да и сумерки уже сгущались.

После второго поражения русские войска отошли к Болгарскому Карагачу и Порадиму, заняв оборону и ожидая подкреплений. Солдаты стали спешно рыть окопы.

Во второй атаке мы потеряли семь тысяч человек, а турки — лишь тысячу двести, причём более половины турецких потерь произошла там, где действовал фланговый отряд Скобелева 2-го.

Английские газеты издевались: «Россия настолько бедна кладбищами, что решила хоронить своих солдат на турецкой земле». Им вторила французская печать: «Военный престиж громадной России изорван в клочья столь пренебрегаемыми турками».

Восемнадцатого июля из отряда наследника прибыли сто шестьдесят девять раненых. Везли их по палящему солнцу без навесов шестьдесят вёрст на арбах, запряжённых волами. Были среди них тяжело раненные и ампутированные.

— Чиво ж я стану делать, как теперя жить? — тянул, гнусавил, насморочно-слёзно повторял один из тех, кому хирурги только что отняли ногу.

Особенно много было молодых солдат, впервые бывших в деле и сразу навек искалеченных.

«Ужасно, что война, — мелькнуло в голове Игнатьева, когда он представил себе страдания несчастных мучеников. — Война это фурия с горящими глазами, которая не может жить без крови. А русского солдата беречь надо: ему ещё землю пахать, хлеб сеять и детей растить. Где крестьянин, там Россия. Недаром в феврале прошлого года на Афоне икона Божьей Матери, называемая Тихвинской, начала источать слёзы».

Александр II, которому Игнатьев сообщил о чудодейственном свойстве иконы, взял её список на фронт.

Тотчас по приходе транспорта, раненых осмотрел Боткин и сказал Николаю Павловичу, что нельзя не преклоняться пред доблестным духом русского воина.

— Их главнейшая забота — скорее вылечиться, вернуться в полк и «дать сдачи туркам», — проговорил Сергей Петрович, удивляясь стойкости и мужеству солдат.

Игнатьев спросил у одного, раненного пулей в руку: «Ну, что турки?» И тот, почти не думая, ответил.

— Турок — ён паскудник. Ранитых наших кромсает. А солдаты они дюжие и рожи у них зверские. Собою молодцы, хоть пиши в гвардию. Палят много и скоро, точно на балалайке играют!»

Его товарищ с окровавленной повязкой на глазу мрачно добавил.

— Ну, попадись какой мне! Из глотки кишки выну.

Ничего примечательного в его внешности не было, разве что нос был чуточку великоват, да усы торчали, словно пики. Но во всём его облике было неизъяснимое, просто разительное обаяние. Сразу видно: редкий смельчак, ухарь, проныра — геройская личность!

— Ружья у них больно хороши, да и патронов втрое больше, чем у нас, — прохрипел рыжеусый казак с рассечённым саблею погоном и забинтованным плечом. — Хорошо, что стреляют, не целясь, — он с трудом приподнялся на локте, — а то ни один бы из нас уже не кукарекал.

— Турки, что вошь платяная. Глянь, уже тута. На вороту. Всю ночь мы с имя дылбались. Туды-сюды, туды-сюды, — мотал головой солдат, раненный в руку. — То мы их рубим, то они нас режут. Кровищи!

Его всклокоченные волосы, лицо в пороховых накрапах и разодранный мундир в пятнах запёкшейся крови лучше всего говорили о ярости сегодняшнего боя.

— С туркой драться, не с соседом лаяться, тут особая хитрость нужна, — с явной примесью обиды заметил ездовой первой подводы и, усевшись боком на телеге, нахлестнул коня вожжою.

— Трогай, милай!

Игнатьев понял, что на этой войне потерь в войсках будет много. Прямо сказать, неоправданно.

На следующий день, в седьмом часу утра, главнокомандующим была получена телеграмма Криденера, извещавшая о неудачном исходе сражения. В телеграмме сообщалось: «Бой длился целый день. Неприятель имеет громадный перевес в силах. Отступаю на Булгарени…»

Ещё не зная подробностей боя и настоящих размеров потерь, великий князь Николай Николаевич, сказал своему царственному брату, что намерен непременно ещё атаковать неприятеля и лично вести эту атаку. Решив испытать свой полководческий талант, а вместе с ними, и своё счастье, главнокомандующий отдал предварительные распоряжения на выдвижение свежих войск и просил Карла Румынского перейти со своими войсками Дунай.

Получив известие о неудаче «второй Плевны», Александр II срочно собрал совещание, на котором, кроме представителей царской фамилии, имели право голоса военный министр Милютин и начальник штаба Непокойчицкий. Милютин ставил вопрос о необходимости временного переходя действующей армии к обороне.

— Я требую бережливости на русскую кровь! — пылко воскликнул Дмитрий Алексеевич, вовсе не считая нужным действовать напрямик, не считаясь с потерями и уповая на глупость неприятеля. — Не стоит забывать, что против нас действует противник, умудрённый боевым опытом в Боснии, Болгарии, в войне с Сербией и Черногорией, энергичный, храбрый и распорядительный Осман-паша, фанатично преданный султану. — Военный министр был глубоко взволнован, и мысль о «третьей Плевне», которую отстаивал великий князь Николай Николаевич (старший), не сомневавшийся в скором успехе, заведомо бросала его в дрожь. — Если мы и впредь будем рассчитывать на одно беспредельное самоотвержение и храбрость русского солдата, то в короткое время истребим всю нашу великолепную армию.

После небольших дебатов решено было назначить начальником западного отряда генерала Зотова, бравшего штурмом Ведено, резиденцию Шамиля, ускорить ход инженерных работ, более тщательно проводить рекогносцировки, лучше выбирать места для батарей и, наконец, сошлись на том, что надо вызвать из России весь гвардейский корпус.

У Игнатьева и руки опустились, и слёзы брызнули из глаз, когда ему стало известно о неудачном штурме Плевно. «Мы снова отбиты и биты нещадно», — весь день вертелось у него в мозгу.

— Вы похожи на человека, утопившего ведро в колодце в тот самый момент, когда его дом загорелся, — сказал ему Нелидов, когда они повстречались в столовой.

В глубине души Игнатьев понимал, что присутствие государя становится всё более неуместным и стеснительным для армии. Не было в Александре II той энергии и целеустремлённости, которые восхищают слабых, и страшат сильных, опасающихся за своё могущество. Внутри кипело, но исправить, изменить что-либо Николай Павлович не мог. Не в его власти это было. Он хорошо знал сановную челядь с её бесстыдной лестью, подлым раболепием, корыстолюбием и тупостью, лишающими возможности трезво видеть жизнь и здраво рассуждать. Потакая каждому капризу монарха, придворные шуты и лицемеры вселяли в него излишнее самомнение и вредное упрямство. А вернись государь в Петербург, было бы куда как хорошо. Все бы внутренне раскрепостились, чаще собирались на совет и, не пытаясь угодить царю, действовали слаженно и чётко. Ведь взять тех же штабистов! Они знают, сколько нужно лошадей для перевозки осадных орудий из Никополя до Плевны, но и слыхом не слыхивали, что у этих лошадей есть брюхи, требующие фуража, овса и сена. И ездовых надо кормить, не только пушкарей.

«Впрочем, — размышлял Игнатьев, лёжа у себя в палатке, — надо свыкаться с недостатками, присущими более или менее каждому человеку, стараясь избавить себя от дурных качеств».

Екатерина Леонидовна писала ему регулярно, сообщала о здоровье детей и о делах в имении. Он на расстоянии давал советы по ведению хозяйства и освещал военные события.

После второй неудачи под Плевной весь план действий нашей армии подвергся коренному пересмотру. Гурко отошёл в Балканы, оставив Казанлык и поручив болгар попечению местных турок. Войска остались в оборонительном положении, дожидаясь подкрепления. Александр II пожелал держать царскую квартиру в Беле, которую Игнатьев переименовал в «Грязи» из-за массы нечистот и всевозможной дряни. В разговоре с Боткиным Николай Павлович сказал: — Бывают два способа действий: один медленный, систематический, но прочный. Другой — быстрый, решительный, но без риска. Главнокомандующий ухитрился соединить недостатки обоих способов. Мы действуем постоянно необдуманно, неосмотрительно и медленно. Солдаты великолепные, но главные начальники плохие. Общее распоряжение, как боевое, так, в особенности, и хозяйственное, никуда не годится. Лишь Скобелев 2-й и Драгомиров внушают к себе доверие своими боевыми качествами. А многие корпусные и дивизионные командиры уже нравственно осуждены. Бездействие генерала Крылова позволило Осману-паше запастись провизией и боеприпасами не на неделю, не на месяц, на два месяца, — выбросил вперёд два своих пальца Игнатьев, и это выглядело больше, чем упрёком.

— Я вас прекрасно понимаю, — живо отозвался Боткин. — Всякая неудача должна позором ложиться на тех, кто проявил преступную халатность и не сумел воспользоваться доблестью и силой русского воина.

— Пока шли вперёд и надеялись на скорую победу, войска были бодры.

— И удивительно здоровы! — с неподдельным восхищением сказал Сергей Петрович и глаза его за линзами очков, как будто распахнулись настежь. — А теперь стоянка, плохой корм и вредные условия, хотя бы тот же зной и мухи, начинают увеличивать число больных. В основном страдают лихорадкой и поносом.

— На его месте императора я бы не вытерпел и сам повёл войска, приняв командование, — честно признался Игнатьев.

— Да нет, — возразил Сергей Петрович, — всего лучше его величеству отъехать в Петербург, удалившись на месяц из армии. Ведь с нашей стороны, насколько я могу судить, ничего решительного до тех пор предпринято не будет. Армия ждёт подкреплений.

Николай Павлович в раздумье склонил голову, немного подкрутил усы и вновь поднял глаза.

— Сергей Петрович, — обратился он к лейб-медику, давая тому возможность вникнуть в вопрос по существу, — всё дело в том, что впереди зима. В главной квартире, кажется, забыли, что на Балканах в сентябре выпадет снег. Переходить их будет трудно. Даже очень.

 

Глава XIV

На другой день Игнатьева стало знобить. В висках стучало, сердце бухало, как после быстрого подъёма в гору. «Значит, прилив к голове, — сразу подумал он, — был первым приступом назойливой, несносной, местной лихорадки». Несмотря на слабость, Николай Павлович решил пересилить болезнь: отходиться, принимая в то же время aconit вместе с ipeca. До полудня он держался, а потом сильный жар сбил его с ног. Пульс дошёл до ста. Его осмотрел Боткин и уложил в постель.

— Температура за сорок, пульс — сто двадцать. Пароксизм может быть долгим, поэтому я назначаю вам хинин и никакого aconita!

Сергей Петрович прибегал к Игнатьеву по пять раз на день и просил не озабочивать себя политикой. Позже он сказал, что Николай Павлович бредил, в полный голос разговаривал с царём, главнокомандующим, военным министром и Адлербергом, выявляя ошибки, предупреждая о последствиях и указывая на способы действия.

Хотя Боткин ревниво оберегал Игнатьева от посетителей, не пуская к нему никого, пока был жар, все выказали больному большое участие.

Все товарищи генерал-адъютанты, свита его величества и «константинопольцы навещали Николая Павловича, но им было запрещено толковать с ним о положении дел. Адлерберг, Суворов, Милютин заходили к нему неоднократно. И, наконец, в три часа дня, когда Николай Павлович вздремнул, его посетил государь. Игнатьеву даже помстилось, что он снова бредит.

— Ваше величество, да Вы ли это? Боткин говорит, что я во сне толковал с Вами и великим князем Николаем Николаевичем.

— Я, я, — с улыбкой подтвердил Александр II, сел около постели и долго беседовал, встав лишь тогда, когда Игнатьев начал с жаром говорить о необходимости выйти из сложившегося положения и о том, что Кавказ — подвздошина России. — Кавказ надо беречь! И всем, кто тянется к нему, нужно давать по рукам. Сначала по рукам, а потом под зад коленом.

— Вижу, что я растревожил тебя, — сказал государь, поднимаясь со стула, — успокойся и думай лишь о собственном здоровье. Набирайся поскорее сил. Господь милостив — всё поправится.

От этих благожелательных слов в болгарской хате, куда поместили Николая Павловича на время болезни, как бы сразу просияло, и он тотчас по уходу его величества написал письмо родителям.

Спустя четыре дня, Боткин осмотрел Игнатьева, поздравил, что селезёнка и печень не увеличены, и выразил уверенность, что лихорадка больше не вернётся.

— Пароксизмов опасаться нечего. Пейте красное вино, нагуливайте аппетит и возвращайтесь в строй, — посоветовал ему Сергей Петрович и, видя недоумённый взгляд Игнатьева, шутливо погрозил: — По рюмке в день.

По его небрежно-снисходительному тону, Николай Павлович понял, что легко отделался. Болезнь могла бы протекать гораздо хуже.

Флигель-адъютант полковник Григорий Александрович Милорадович доставил ему длинное письмо от Екатерины Леонидовны и от детей, и сказал, что Церетелев собственноручно взял в плен турецкого полковника и теперь ездит на его лошади — арабском иноходце.

Поблагодарив Милорадовича за письмо и написав жене о том, что он избавился от лихорадки, Николай Павлович прокатился с Дмитрием в коляске за реку Янтру. После болезни ему захотелось подняться на гору и подышать другим воздухом, нежели в треклятой Беле, где всё было пропитано падалью, миазмами и нечистотами. Игнатьев считал, что в гигиеническом отношении хуже места во всей Болгарии не было.

Когда вернулся, к нему наведались князь Суворов и генерал Вердер, сидевшие в гостях довольно долго. Суворов сообщил, что через два дня главная квартира переходит в Горный Студень, куда отступили отбитые от Плевны войска.

— Это в тридцати верстах от систовского моста, — уточнил князь, а генерал Вердер, мундир которого украшал прусский орден Чёрного Орла, сказал, что румыны заняли Никополь и двигают свою тридцатитысячную армию для совместного действия с нами. — Сербы так же начнут на этих днях, — сообщил агент австрийского Генштаба.

Николай Павлович невольно усмехнулся. Для канцлера, тормозившего эти диверсии, они придутся, как после ужина горчица.

— А что на Кавказе? — спросил он у Суворова, заметно горбящего спину.

— С Кавказа ни слова, — угасшим голосом, как бы с усилием, ответил внук легендарного деда, — зато Рущук на наших глазах укрепляют, так что едва ли мы его возьмём без боя.

Николай Павлович был очень рад гостям, так как наедине он беспрестанно перебирал ошибки Действующей армии, негодовал, скорбел, мысленно ругался с Непокойчицким и Криденером за трату времени, престижа и нерасторопность. «Если бы не совестно было оставить царя в нынешнем тяжком его положении, бежал бы без оглядки отсюда, где я столь же бесполезен, как обгоревшая спичка, — теряя мужество, думал Игнатьев и тотчас говорил себе, что Бог велит иначе: «претерпевый до конца, той спасён будет». Буду терпеть, — вздыхал Николай Павлович, беря в руки Евангелие, — авось и радостный конец настанет».

Утром к нему зашёл Иосиф Владимирович Гурко, командующий передовым отрядом.

— Я бы давно посетил вас, да Боткин не пускал, — с порога заявил он и рассказал о своём рейде. — Паника была громадная до самого Андрианополя, из которого бежали все — и мусульмане, и католики. И так на всём нашем пути. Под Эски-Загрою мы разбили Рауф-пашу, морского министра, и сам Сулейман, выказавший больше решительности и полководческой сметки, потерял голову, когда мои орлы после упорного боя заставили черкеса Эгдэма-пашу отступить.

— А Сулейман с кем дрался?

— Сулейман дрался с отрядом Лейхтенбергского под Эски-Загрою, — пояснил Иосиф Владимирович, чёрный от загара, как сапог. — Будь у меня бригада девятой дивизии, стоявшей у Хан-Кёй, я бы отбил эту позицию от Сулеймана и держал бы его в кулаке. Но мне не дали сделать этого! Не дали! — пристукнул по столу ладонью Гурко, не в силах укротить свой гнев, и подтвердил все выводы Игнатьева о неспособности или преступности главного штаба. — Я бы уже был в Андрианополе! — рвал и метал боевой генерал, — но Радецкий трижды предписал мне отступить и перейти к обороне проходов.

— Главнокомандующий знал об этом? — тщетно пытаясь сохранить спокойствие, спросил Николай Павлович.

— Главнокомандующий, — эхом ответил Гурко, — как бы в насмешку, уезжая из Тырново, предоставил Радецкому право действовать по обстоятельствам, что он и сделал, перейдя к пассивной обороне.

— М-да, — с усилием разлепил побледневшие губы Игнатьев. Он ясно видел душевное состояние Гурко, представлял себя на его месте и ощущал жестокую обиду. — Наш странный образ действий, выказывающий робость и непоследовательность, воодушевит турок до дерзости.

— Это, как пить дать! — воскликнул Иосиф Владимирович таким убитым голосом, словно за ним пришёл палач и пригласил на эшафот. — Немудрено, что Сулейман, соединившись с Шумлянской армией, начнёт наступление против наследника или Радецкого.

— В последнее время даже Милютин, который сам превозносил Непокойчицкого и предлагал его государю, и сам Николай Николаевич, вчера сказали мне, что надо бы высечь штаб Действующей армии, начиная с Непокойчицкого, — сообщил Николай Павлович Гурко.

— Поздно спохватились! — нервно отозвался Иосиф Владимирович и, помолчав, с нахмуренным лицом проговорил: — У меня было всего четыре конных полка, стрелковая бригада и болгарское ополчение, при двух батареях конной артиллерии. Теперь вы видите, как я нуждался в подкреплении, которого я так и не дождался! В итоге мы увязли в обороне. Кавалерия утомлена до крайности. Спины лошадей ослабли. Обозы наши курам на смех, никуда не годны, равно как и четырёхколёсные зарядные ящики. Короче, — хлопнул он себя по колену, приходя к неутешительному выводу, — мы пока не доросли до европейской войны, в которой нас несомненно расколотили бы, несмотря на доблесть русского солдата.

Генерал-лейтенант Гурко, обладавший железной логикой и волей прирождённого военачальника, бесстрашный командир, вышедший со славою из ряда боёв с турками, имел полное право на такое утверждение.

— Беда та, что по моим сведениям, нравственное положение Кавказской нашей армии не лучше, — в тон ему проговорил Игнатьев, — все ругают начальника штаба Духовского, проворовавшееся интенданство и самого Лорис-Меликова, который занят охранением армян.

— Кстати, об армянах, — скрипнул стулом Иосиф Владимирович. — Армяне кичатся тем, что их церковь древнее русской, но почему-то не мы у них, а они у нас ищут защиты.

— Значит, что-то в их церкви не так, — откликнулся Николай Павлович и вновь вернулся к военным делам. — Лорис-Меликов подчинился совершенно Гейсману, а тот на глупость только и способен.

— Мне говорили, самодур он редкий, — живо отозвался Гурко. — Не зря среди нижних чинов родилась байка: у офицеров так — головастым солдат доверяют, а кто умом не вышел, тех по штабам прячут.

— Одним словом, немец-перец-колбаса, кислая капуста! — вспомнил детскую дразнилку Николай Павлович, и улыбка вновь сошла с его лица. — Вообразите, подлец Кази-Магомет, присягавший на верность России, но переметнувшийся к султану, в голове мятежных банд действовал против нашего Баязетского отряда Тер-Гукасова и осаждал геройский гарнизон, который стойко защищал отбитую у турок крепость.

— Мы отстояли Баязет?

— Да, отстояли, — подтвердил Николай Павлович, — но турки и горцы стоят на эриванской границе: ждут минуты, чтобы вторгнуться в наши пределы.

— Я слышал, будто бы Милютин командировал туда Обручева? — свёл брови к переносице Гурко и вновь привычно скрестил ноги.

— Это так, — кивнул Игнатьев, — не знаю только, что из этого получится.

— А как дела в Абхазии?

— Вроде, пошли на лад. Турки оставили несколько пунктов, и абхазы с нами замирились.

— И то хорошо, — отозвался Иосиф Владимирович и поддёрнул китель от плеча — погон поправил.

— Две гренадерские дивизии отправлены недавно на Кавказ — войско отборное, — счёл нужным подчеркнуть Игнатьев. — Лишь бы была голова.

— А вот с этим у нас плохо, — хмуро заметил Гурко. — Как говорят казаки в подобных случаях, папаха есть, а головы в ней пусто. У нашего главнокомандующего нет ни тактического глазомера, ни способностей стратега. Обдумывать военные операции он не умеет, да и не пытается усвоить правила управления войсками. Чем сильнее оборона, тем решительнее наступление, вот и все его военные познания. По природе своей он верхогляд.

— Я с детства его знаю, — сказал Николай Павлович. — Он человек настроения.

После обеда у него сидел Сергей Татищев, красавец, светский лев, на днях приехавший из Вены.

— Какими судьбами занесло вас в эту глушь? — не без иронии спросил Николай Павлович, памятуя о том, что молодой дипломат занимал такую же позицию по отношению к Австрии, как и его начальник Новиков, ставленник Горчакова и ревностный пособник Андраши.

— Я поступаю в драгуны или в казаки, — скромно ответил Сергей Спиридонович, — как Церетелев.

— Боюсь, что вы немного опоздали, — озабоченно сказал Игнатьев, не без удовольствия отметив, что Татищев спеси поубавил и рассчитывает на его протекцию.

— Но отчего же поздно? — удивился Сергей Спиридонович. — Во-первых, турки так воодушевились после «второй Плевны», так размечтались о победе, что уже и речи нет о мире; а во-вторых, — он для наглядности прижал к ладони палец, — наш переход к обороне сильно уронил нас в глазах европейцев. Можно сказать, до чрезвычайности. В Австрии заговорили, что мы стоим на глиняных ногах и что военное наше значение ничтожно.

— Вот это-то меня и бесит, — сказал Николай Павлович, а про себя огорчённо подумал: «Вот и фамильные отряды, и погоня за лёгкими лаврами».

— Не переживайте, — голосом, исполненным если не благожелательности, то, по крайней мере, той учтивости, которой ему часто не хватало, проговорил Татищев и, пользуясь возможностью блеснуть своей незаурядной памятью, вслух процитировал Андраши: «Я полностью отказался от своего предубеждения против генерала Игнатьева. Это единственный известный мне человек, которого Россия может смело противопоставить Бисмарку. Он может быть большим министром».

 

Глава XV

Зная, что Игнатьев встаёт рано, а ложится поздно, а главное, что к его мнению прислушивается император, в одиннадцатом часу вечера к Николаю Павловичу зашёл начальник штаба Непокойчицкий и два часа кряду доказывал, что «всё преувеличено», что без частных (!) неудач нельзя, и что присутствие царя сильно мешает.

— Беда та, что впереди зима, — нахмурившись, сказал Игнатьев. Кто-то из армейских острословов прозвал Непокойчицкого «живым трупом», и Николай Павлович считал, что нельзя удачнее подобрать клички. Генерал Непокойчицкий умный человек, но пресыщен, заснул, апатичен и смотрит на всё полумертвыми глазами, как будто говорит: «Мне всё равно, репутация моя сделана, у меня Георгиевский крест на шее, я всякие виды видывал, а теперь моя личная ответственность прикрыта главнокомандующим, который брат государя. Оставьте меня в покое».

— Беда, конечно, но не край, — начал оправдываться Непокойчицкий. — Ничего страшного, если в две кампании окончим дело, то есть, в будущем году.

Игнатьев употребил всё своё красноречие, чтобы разбудить этого застывшего, как будто воскового, человека.

— Артур Адамович, поймите, это не просто кампания, это война престижа. Вся Европа, затаив дыхание, следит сейчас за нами и гадает, чем кончится дело. Я уже не говорю о несчастных болгарах. Им вообще теперь не позавидуешь. А местный климат, здешняя погода? В сентябре пойдут дожди, начнётся настоящая распутица, шоссе здесь почти нет, одни грунтовые дороги да просёлки. Как армия по ним пройдёт, не представляю. На перевалах ляжет снег, а турки будут стягивать войска и укрепляться. Мы даём противнику время собрать новые полчища, завербовать наёмников, пригласить для консультаций западных специалистов, инструкторов для обучения солдат, накопить боеприпасы, распределить их по частям, построить новые преграды, которые приведут наши войска к потерям личного состава и оперативного времени, нанеся тем самым колоссальный, непоправимый урон русской армии. Расчленение одной войны на две кампании для нас недопустимо, а для России гибельно! Гибельно в политическом, военном, нравственном и, в особенности, в финансовом отношениях. Вы это понимаете или хотите гибели России? — по-военному прямо спросил Николай Павлович, отметив про себя, что ни у кого до этого он не видел такого холодного и рассеянного выражения лица, с каким выслушивал все его доводы начальник штаба. — С турками надобно действовать быстро.

— Но на пути у нас Плевна, — скучным голосом проговорил Непокойчицкий, — и мы обязаны её атаковать.

— Вы обязаны беречь войска, а не прошибать лбом стену, — требовательно посоветовал Игнатьев. — Атаковать Плевну не стоит. Её надо окружить войсками, подвезти осадные орудия, построить укрепления и ложементы для пехоты, сделать подкопы, заминировать турецкие редуты, стеснить, блокировать Османа, захватить кавалерией софийское шоссе — у нас там тридцать эскадронов!

— Тридцать три, — уточнил начальник штаба.

— Тем более, — сказал Николай Павлович, — надо прервать всякое сообщение с Софией и каждую ночь посылать охотников тревожить турок, не давать им спать и заставлять растрачивать патроны. Насколько мне известно, турки, ожидая нападения, всякий раз поднимают страшную стрельбу. Выбитые из сил, не имея запасов, которые к ним поступают из Софии, мучимые голодом, артиллерийским обстрелом и ночными диверсиями, турки долго не продержатся, сдадутся. Таким образом, и драгоценная жизнь русских солдат будет сохранена, и результат будет славным, — повеселевшим голосом проговорил Игнатьев, как будто дело было сделано, и турки в страхе побросали свои ружья. — Тут нам и румынская артиллерия пригодится, ибо румын вооружали османы, а у них орудия стальные, скреплённые кольцами, а у нас — медные.

Артур Адамович с подчёркнутым безразличием к цифрам старался уверить, что потеря семи тысяч нисколько не важна.

«Из них половина убитыми и пропавшими без вести», — мелькнуло в голове Игнатьева.

— Вместе с Никополем и первой Плевной мы потеряли на правом фланге только (!) одиннадцать тысяч человек, — всё тем же скучным и глухим голосом проговорил Непокойчицкий, словно отделённый от Николая Павловича непроницаемой стеной, — состав войска, в сущности, не пострадал. Мы влили в опустелые ряды 5-й дивизии и других частей маршевые батальоны, подошедшие на днях, что оказалось очень кстати.

— А дух войск? Дух войск не пострадал? — со скрытой укоризной в тоне осведомился Игнатьев, видя в начальнике штаба едва ли не врага, в силу своего служебного положения способного нанести урон России. Понятно, он не должен был так думать, но … подумал! Подумал и почувствовал, что нервы у него сдают, и сдают сильно.

— Дух войск не пострадал, — услышал он ответ. — Главнокомандующий лично убедился в этом, когда объезжал войска, стоящие под Плевной, и нам теперь известно, что по данным отлично произведённой молодым Скобелевым рекогносцировки, в Ловчу прибыли двадцать турецких батальонов из Черногории, и сильно укрепляются на окружающих город горах.

«Тоже мне, радость! — повёл головой Николай Павлович. — Избегнув переправою в Систов турецкой оборонной системы четырёх крепостей, мы позволили османам образовать на нашем правом фланге новый guadrilat — Виддин, София, Плевно и Ловча. Помоги, Господи»! — мысленно взмолился он и стал убеждать Непокойчицкого в необходимости освежить кавалерию, чувствуя, что ему тошно. Он устал сдерживать себя и говорить о наболевшем так, как говорят о чём-то вполне допустимом. Его так и подмывало схватить Непокойчицкого за грудки и трясти, трясти, трясти — трясти, как грушу, лишь бы он вынырнул из омута апатии. — Если бы мы шли за Балканы в июле, войска могли бы довольствоваться средствами края, как удостоверил Гурко. Но теперь Сулейман-паша опустошит всю долину Тунджи от Кассорже до Эски-Загры. Жито не снято, зерно осыпается. А пустой соломой коней не накормишь.

 

Глава XVI

Второго августа главная квартира перешла в Горный Студень.

Переход был трудный — тридцать пять вёрст по грязи — с горы на гору.

Дождавшись своего фургона, Игнатьев начал обживаться в том дворе, который ему дали вместе с князем Меншиковым. Дом состоял из двух комнат, но потолки были такими низкими, что Дмитрий избил себе голову, пока осмотрели жилище.

— Не-е, я здеся не останусь, — треснувшись о притолоку и потирая ушибленный лоб, с досадой заявил Скачков. — В палатке намного весельше.

Николай Павлович устроился на ночь в сарае без окон и под одной крышей с конюшней. В сарае было и темно, и скверно, но всё лучше, нежели в палатке. Дверь он оставил приоткрытой, а проём занавесил пледом вроде турецкого полога. Палатку разбили дверь в дверь с сараем — для удобства «внутренних перемещений», как изволил выразиться Дмитрий.

Меншиков разместился в кухне, пропахшей чесноком и луком, а кухню перенесли в одну из комнат.

Государь со своей ближайшей свитой поселился на холме, в доме сбежавшего турка. Остальная свита расселилась по дворам, палаткам и кое-где в домах. Флаг подняли над палаткой военно-телеграфной станции, устроили шатёр столовой. Таким образом, все разместились неподалёку от болгарской церкви, а сама главная квартира теперь была в центре расположения войск. Тыл русской армии обеспечивал австро-венгерский император: «Чтобы ни случилось, — отвечал он в своём письме Александру II, — какой бы оборот ни приняла война — ничто не заставит меня отступиться от раз данного слова. Англии решительно объявлено, чтобы она ни в каком случае не рассчитывала на союз с Австрией». Но одно дело императоры, которые тешатся своим благородством, а другое дело те, кто делает политику. Письмо Франца-Иосифа I привёз его агент Бертолсгейм, вернувшийся из Вены.

Во время завтрака Николай Павлович узнал, что Гурко уехал в Петербург, к своей 2-й гвардейской кавалерийской дивизии, чтобы вместе с ней прибыть на фронт.

— Штаб его передового отряда уже расформирован, — сообщил полковник Газенкампф, возглавлявший канцелярию главнокомандующего. — Радецкий телеграфировал из Тырнова, что Сулейман-паша готовится атаковать Шипкинский перевал. Левицкий запаниковал.

— Я давно заметил, что при всяком тревожном известии он сразу же теряет голову, — откликнулся Игнатьев. — Не зря все обвинения армии направлены против него.

— А ещё против еврейской троицы, которая снабжает продовольствием войска, предпочитая те, что охраняют императора или стоят на месте, — прибавил Михаил Александрович. — Но действующая армия под их попечительством терпит сущее бедствие. Солдаты голодают, обносились.

— На «подножном» корму войска долго не продержатся, — уверенно сказал Николай Павлович, не от одного только Газенкампфа слышавший о том, что путаница в распределении снабжения — невообразимая. Движение по румынской железной дороге до того беспорядочно, что вороватым людям это только на руку. Румыны растаскивали русское добро, нагло ссылаясь на неразбериху и на то, что передвижение войск и продовольствия не поддаётся никакому расчёту. Война это не только пороховой дым, огонь и человеческие жертвы, это ещё и отсутствие инспекций, ревизий, маломальского присмотра. — Война явно затягивается, — сказал он с грустью в голосе. — Грозит перейти на зиму. Из России идёт подкрепление, гвардия. Чем кормить войска? Никто не думает.

Игнатьев вернулся в палатку расстроенный, занятый тяжкими думами. Он поругался с Непокойчицким, а более того, с Левицким, когда узнал, что начальник армейской разведки полковник Генерального штаба Пётр Дмитриевич Паренсов предупредил их о том, что массы турок собираются в Плевно и что восемь батальонов идут на Ловчу, где у нас были одни казаки. Вместо «спасибо» за успешно проведённую разведку, полковник Паренсов получил выговор от Левицкого, голословно обвинившего его в «неосновательности сведений» и «никому не нужном беспокойстве», причинённом главнокомандующему.

— Вместо того, чтобы послушаться Паренсова, бывшего на месте, и послать в Ловчу пехоту, приняв соответствующие меры касательно Плевны, блокировав Софийское шоссе, поляк Левицкий «осадил» усердного и дельного разведчика! Куда это годится и на что это похоже? — высказал своё недоумение Николай Павлович, когда заговорил с великим князем. — Это что за игра в жмурки с неприятелем? — Больше всего Игнатьева взбесило то, что Пётр Дмитриевич Паренсов — хороший, дельный офицер, получил выговор как раз в тот день, когда турки напали на Ловчу, выгнали казаков и избили несчастных болгар, защищавшихся в школе и в церкви. Девушек взяли в полон — для гаремов.

— Я указал Левицкому, — начал было оправдываться Николай Николаевич, но Игнатьев не дал ему договорить. — Ваше высочество, смею спросить, благодаря кому мы взяли Ловчу?

— Благодаря князю Имеретинскому и, — главнокомандующий несколько замялся, — молодому Скобелеву.

— Так почему же Скобелев вновь не у дел? Из каких таких соображений?

— До дивизии он не дорос, ещё молод, а бригадные вакансии, увы, — великий князь развёл руками, — все давно заняты.

— Допустим, — согласился с ним Николай Павлович и высказал ещё один упрёк. — Князю Имеретинскому дали было 2-ю пехотную гвардейскую дивизию. Государь и Милютин поздравили его. Теперь дивизию дают Павлу Шувалову! Я очень рад за своего приятеля, но Имеретинский остался с носом. Это как, ваше высочество, нормально?

Великий князь смущённо кхекнул.

— Верно жалуется Горчаков, что Игнатьев перестал быть дипломатом, говорит со всеми грубо, как военный.

— Во-первых, не грубо, а прямо. Это большая разница. А во-вторых, я был и остаюсь военным, причисленным к российскому Генштабу, — с гордостью сказал Николай Павлович и стал настаивать на том, чтобы вопрос о назначении князя Имеретинского и молодого Скобелева был решён, и решён положительно.

— А почему ты так о них печёшься? — привычно перешёл на «ты» великий князь и тотчас услыхал ответ: — Я с ними удивительно схожусь.

— В чём именно?

— В плане ведения войны, — отозвался Игнатьев. — Во-первых, будучи в центре событий, я располагал всеми сведениями о ходе наших действий на различных участках фронта, а во-вторых, — добавил он с нажимом, — у меня было немало времени для наблюдений, раздумий и определённых выводов относительно ведения этой кампании.

— Ну, что ж, — с лёгкой обидой в голосе проговорил Николай Николаевич, — ты в самом деле перестал быть дипломатом.

«Дипломат я или нет, покажет время, — мысленно откликнулся Игнатьев, казня себя за раздражительность, а вот то, что вы, ваше высочество, решительны, но малосведущи в военном деле, это факт. Вторая Плевна это показала».

Главный штаб, который должен по идее быть своеобразной кузницей блистательных побед Дунайской армии, каким-то странным образом стал походить на цех по производству мыльных пузырей и утешительных реляций. А его канцелярия, и того хуже, приобрела черты сонного царства. По два-три часа уходило на поиски списка частей, стоявших биваком поблизости. Легче было сбегать в их штабы и получить необходимые бумаги.

Николай Павлович прилёг в своей палатке, смежил веки, в надежде немного вздремнуть, но где там! Шум во дворе стоял неописуемый: прислуга, кучера, болгарская семья под боком; дети плачут, боятся чужого народа, а в трёх саженях от палатки — пристанище фельдъегерей. Они спят вповалку под навесом. Болгары хозяйничают, прислуга бранится, конюхи и кучера о чём-то спорят. Все постоянно что-то выясняют.

— Ты мой фартук поясной не видел? Куды я его подевал?

— Где подевал, там и ищи.

— Вот козья морда! Знает, но не скажет.

А за сараем, у живой изгороди, окружающей двор, фыркают, ржут и справляют нужду кони — хозяйские, придворные, ямщицкие.

Картина!

Само селение полуразрушено, воды мало, и она гораздо хуже той, что была в Беле. Но воздух чище, здоровее.

Вечером, когда ударили зорю, Игнатьев вышел из палатки, чтобы перейти в сарай. Ночь была светлая, лунная. Вдруг на биваке гвардейского отряда, который охранял царя, полилась музыка Преображенского полка «Коль славен наш Господь в Сионе». Николай Павлович снял с головы фуражку, перекрестился и мысленно перенёсся на крыльцо круподерницкого дома во время тихого украинского вечера! Ему слышались родные голоса детей, пел Леонид и, как будто сам он подпевал ему. Увиделась жена, его ненаглядная Катя, с которой они жили душа в душу и которая ошеломляла его в письмах ласковыми тёплыми словами. «Дай-то Бог, чтоб это длилось вечно, и наш союз был неразрывен», — запрокинул он лицо к высоким звёздам. Сколько бы Игнатьев так стоял, трудно сказать, но кавалерийская труба, солдатское пение молитв и руготня ямщиков напомнила ему действительность, которая заявляла о себе там, где она была совсем некстати. Николай Павлович с досадою махнул рукой и, пригнувшись, вошёл в свой сарай — тёмный, плетнёвый закут, освещённый фонарным огарком.

На следующий день Игнатьев встретил главнокомандующего со всею его свитой. Болгарин Христо, сменивший красный казакин на фиолетовый кафтан с пришпиленным к нему Георгиевским крестом, соскочил на всём ходу с лошади и при всех поцеловал руку Николаю Павловичу. Пороховые крапинки давно и прочно въелись в кожу его смуглого лица.

— Вашего имени никто у меня не отнимет! — воскликнул он с сердечным жаром, а великий князь, деланно хмурясь, сообщил Игнатьеву, что молодого Скобелева послали помощником к Зотову под Плевно, а 4-й кавалерийской дивизии поручено взять одно из укреплений на Софийском шоссе.

— Давно пора! — сказал Николай Павлович и обратил внимание главнокомандующего на плохое снабжение войск провиантом и боеприпасами. — К моему ужасу войска уже теперь остаются без хлеба, доедают сухари, а кавалеристы промышляют тем, что скашивают жито на корню и кормят лошадей. Всякий берёт, что найдёт, где попало, но так продолжаться не может. Мы истощим край, а впереди зима.

Великий князь развёл руками.

— Нет деятельного офицера, который умел бы распорядиться этой существенной частью, но Поляков обещает, что скоро построит дорогу и поведёт рельсовый путь до Балкан.

— Обещанного три года ждут! — резко заметил Игнатьев и, заявив, что мы и так в цейтноте, предложил поставить начальником тыла армии генерал-адъютанта Дрентельна. — Он генерал боевой и быстро наведёт порядок!

— Хорошо! — сказал главнокомандующий. — Ему сегодня же отправят моё предложение. — Николай Николаевич хотел было отъехать, но, тронув повод коня, передумал. — Я вот сейчас объезжал перевязочные пункты, побывал в госпиталях, где сложены раненные под Плевно, так вот, на моё приветствие все они единодушно отвечали, что взяли бы Осман-пашу, задали бы турке перцу, кабы начальство не выдало».

— Вот-вот! — отозвался Николай Павлович, репьём вцепившись в оконцовку фразы. — Кабы начальство не выдало! Бригадный генерал Горшков, пробравшись со своим отрядом в Плевно, всю ночь провёл на барабане и, окружённый солдатами разных полков, шесть раз отвечал отказом на приказание Шаховского отступить: «Пусть пришлёт письменное приказание, ибо в диспозиции сказано, что отступления не будет. Если мы продержимся ночь, турки сдадутся». И прав был Горшков, и Скобелев был того же мнения. И всякий человек, знающий турок, с ними согласится.

Великий князь посмотрел на Левицкого.

— Почему я об этом не знаю?

Тот смутился.

— Всего не расскажешь.

Пухлощёкий профессор Академии Генерального штаба, «учёная штафирка», как его называли в войсках, трудолюбивый, педантичный, но и ужасно рассеянный, угодливый перед начальством, Казимир Васильевич Левицкий всеми качествами натуры не соответствовал той роли, которую ему определил главнокомандующий, человек решительный, но малосведущий в военном деле. Левицкий вечно колебался, суетился и неразумно суетил других. Плохой аналитик, он не оправдывал надежд, как разработчик операций.

Николай Павлович мысленно обозвал Левицкого «канцеляристом» и рассказал главнокомандующему ещё один героический случай.

— Пленили турки казака донского в Плевно. Допрашивал его паша, хорошо говоривший по-русски. Должно быть, поляк или хафиз, — предположил Игнатьев. Левицкий нервно поправил очки. — Казак отвечал, что «наши Плевно заберут». — «А сколько нужно войска русского для этого?». — Казак, не моргнув глазом, задал встречный вопрос: «А сколько вас тут собралось?» — Паша ответил: «Ну, положим пятьдесят тысяч». — «Так десяти тысяч наших довольно», — отозвался казак. Паша взбесился и выгнал вон пленника, который в ту же ночь ухитрился бежать.

Николай Николаевич толкнул фуражку на затылок.

— Каков молодец!

«Вот и нашему правительству стоило бы поучиться у простого казака народному достоинству! — мысленно решил Николай Павлович. — А то получается, что воровать сахар у собственных детей и закармливать пирожными Европу, это всё, чем мы можем гордиться».

Вечером у него был Церетелев с четырьмя Георгиевскими крестами на груди. Как полный Георгиевский кавалер он был представлен в офицеры с присвоением чина хорунжего. Всякий раз, когда Алексей Николаевич скашивал глаза на свои новенькие погоны, счастливая улыбка не сходила у него с лица.

Игнатьев рассказал ему, что обратил внимание главнокомандующего на необходимость и возможность иметь своих разведчиков в Стамбуле и Адрианополе.

— Я посоветовал обязать нашего военного агента в Вене полковника Фельдмана, человека энергичного и умного приискать между австрийскими славянами агентов, и ежедневно засылать их, как в турецкую армию, так и в Царьград.

— При известной ловкости через мадьяр можно много узнать, — заметил Церетелев, и сказал он это таким тоном, что Николай Павлович тут же предложил ему стать нелегальным резидентом в Сербии. — Вы будете приискивать лазутчиков из числа сербов, тамошних болгар и арнаутов. Поручение рискованное. Вы можете не соглашаться, — сразу же предупредил Игнатьев.

Алексей Николаевич согласился.

— Лямку чувствуешь, пока она не прирастёт, — добавил он с лёгкой усмешкой. Его честолюбивая натура требовала сильных ощущений.

Николай Павлович снабдил князя Церетелева всем необходимым, дал адреса явочных квартир, указал на агентурные нити, прерванные войной, и Алексей Николаевич тронулся в путь. В Сербии он должен был встретиться с Хитрово, который отправился туда по собственному вызову для сформирования албанских и болгарских партизанских групп. Вместе с князем Церетелевым в Белград отправились Полуботко и армейский казначей, который должен был вручить князю Милану полмиллиона рублей золотом на закупку продовольствия сербского войска, нацеленного на Софию.

 

Глава XVII

При первоначальной своей поездке в Тырново главнокомандующий был поражён роскошностью лугов и распорядился накосить сена и устроить запасы для войск на пути их движения. Ничего сделано не было. Трава от жары погорела, даром усохла на корню, и теперь никто не знал, где достать корм для лошадей.

«Мало того, чтобы приказать что-либо мимоходом, необходимо наблюдать за исполнением, — грустно размышлял Игнатьев, лёжа у себя в палатке. — Беда та, что на высших должностных степенях армии мало было людей предприимчивых, добросовестных и рьяных исполнителей. А назначения военачальников и распределение офицеров Генерального штаба он вообще находил странным, если не сказать бездарным.

Гурко успел внушить османам страх, а его наградили генерал-адъютантом, Георгием на шею и отослали в Кишинёв встречать свою гвардейскую дивизию именно тогда, когда турки, встрепенувшись после его отступления, стараются взять Шипку и перевалить Балканы.

Полковник Генерального штаба Пётр Дмитриевич Паренсов всю прошлую зиму употребил на то, чтобы изучить Рущук, его цитадель и окрестности. Он переодевался в мусульманское платье, ездил с проводником по местности и лично знает каждый кустик, а его отсылают то в Сельви, то в Ловчу, то в Плевну, разве только потому, что местность ему неизвестна, а к Рущуку отправляют тех, кто там ни разу не был.

Полковник Николай Иванович Бобриков, дважды бывавший в Константинополе, изъездивший Болгарию вдоль и поперёк, знающий все тропы на Балканах, отстранён от специальных операций. Теперь он подчинён князю Черкасскому, днями сидит без дела, считаясь филиппопольским губернатором — в ещё неосвобождённой земле.

Николай Дмитриевич Артамонов, профессиональный разведчик и картографист, за восемь лет изучивший Болгарию так, как не знали её сами болгары, назначен был начальником проводников, но с ним никто не советуется, его записки и сведения кладутся под сукно. А кто парализует силы этих умных русских офицеров? Исключительно Левицкий. «Казимирко негодный», как его окрестили в войсках. Подобных примеров Николай Павлович мог привести множество. Всё это порождало апатию, отвращение от дела и службы, разочарование в самых деятельных и благонамеренных офицерах, приводя их, наконец, к озлоблению против бездействия верховной власти. Игнатьев закладывал руки за голову, подминал надувную подушку и, ворочаясь на раскладной кровати, жалобно скрипевшей под его могучим телом, находил такое положение вещей постыдным, глупым, нравственно безвыходным. Как говорят англичане: «Подходящий человек в неподходящем месте».

Много славных русских офицеров приходило к нему в эти дни. Они сетовали на бездействие армии и напрасную трату лучших сил, возмущённо просили его: «Да удалите же, Николай Павлович, поляков Непокойчицкого и Левицкого, да переходите на бивак Действующей армии на место начальника штаба. Сейчас дело закипит! Все воодушевятся, и мы дойдём до места — до Царьграда! Не зря турки утверждают, что Гурко есть ни кто другой, как похудевший Игнатьев.

Николай Павлович и рад был бы посмеяться над глупостью турок, да только что-то не смеялось. Уполномоченные Красного Креста передавали ему, что после второго плевненского дела, раненые прямо говорили, что если «горе-командиры» умеют лишь «посылать нас лбы разбивать о турецкие крепости зря, то это не война, а бесполезная бойня, и лучше её прекратить!»

Русский солдат чувствителен на правду.

«Вот как истрачиваются лучшие силы, лучшие чувства русского народа! Вот как улетучивается самое пламенное, самое святое воодушевление! Грех не на солдатах, на начальниках. Что же мудрёного, что найдутся люди, которые сумеют воспользоваться разочарованием России! — не находил себе места Игнатьев, давно заметивший, что предчувствия его сбываются».

Бывшие доселе битвы с турками убеждали Николая Павловича, что тактическое образование русских войск неудовлетворительно и не отвечает современным требованиям. Командиры частей не умеют ввести в дело ни полка, ни батальона, ни роты. Даром тратят людей, плохо используют местность и везде хотят взять грудью, надеясь на трёхгранный русский штык. Встаёт вопрос: сколько нужно человеческих лбов для преломления стены малоизвестной крепости? Искусства военного нет. Если сопротивление врага и преодолевалось, то единственно доблестью, беззаветной храбростью, удивительною выдержкой простого русского солдата. Разумеется, есть исключения, но они на то и существуют, чтобы подтверждать правила. Указывать на очевидное. Пехотный солдат у нас так нагружен, что не может двигаться и уравнять свои силы с противником иначе, как побросав своё имущество, — мысленно беседовал он с военным министром Милютиным. — Огромный недостаток, что наш солдат лишён лопаты и не может быстро окопаться, утвердиться на занятой позиции и укрыться от пуль, и гранат. Турки всегда имеют при себе шанцевый инструмент, оставляемый нами в обозе, и сидят в укрепленных окопах через несколько часов после прихода на место. Наши солдаты утешаются тем, что называют турок «крысами» за то, что они роют норы и боятся выйти в поле, но современный бой — не средневековый поединок и не английский бокс. Турки будут окапываться подобно европейцам, а мы, пренебрегая этим средством, будем терять цвет русской армии самым бессмысленным образом. — Вот, что говорил он мысленно Дмитрию Алексеевичу, да и самому главнокомандующему, душной августовской ночью, помня о том, что Сулейман со своей огромной армией уже сжёг деревню Шипку и приблизился к нашей позиции, занятой начальником болгарского ополчения генерал-майором Столетовым. Николай Григорьевич, имевший вид мастерового и пышные «мужицкие усы», слегка подкрученные вверх, участвовал в Крымской войне, окончил Николаевскую Академию Генерального штаба и теперь защищал Шипкинский перевал со своими двадцатью ротами наспех обученного войска. Перевес сил был на стороне турок. Вечером восьмого августа главнокомандующий получил телеграмму Столетова: «Перед занимаемою мною позициею на Шипкинском перевале выстроился весь корпус Сулеймана-паши, с многочисленною кавалериею, артиллериею и обозами. Завтра неприятель будет штурмовать Шипку. Защищаться буду до последней крайности, но долгом считаю доложить, что несоразмерность сил слишком велика. Считая нашу позицию очень важною, я прошу подкрепления из Габрова. Необходимо полка два, — скромно просил Николай Григорьевич, — к рассвету из Габрова есть ещё время подойти».

Игнатьев опасался предприимчивости Сулеймана, сорок пять батальонов которого состояли из прекрасно вооружённых и обстрелянных солдат, три года кряду сражавшихся с черногорцами и умевших лазить по горам, как козы. Они могли обойти семь батальонов Столетова по неведомым тропам, окружить и уничтожить их в два счёта.

Генерал-лейтенант Радецкий подошёл к селению Боброво, которое было сожжено башибузуками, но регулярных войск пока не встретил.

Ожидалось наступление Мехмеда Али со стороны Осман-Базара на Тырново, где стоял одиннадцатый корпус, одновременно с нападением на Шипку.

Осман-паша получил подкрепление из пятнадцати батальонов. Наши 4-й и 9-й корпуса обложили Плевно с восточной и южной стороны. Главная квартира командующего плевненским отрядом генерала Зотова расположилась в Порадиме. Кавалерия охватила Плевно с юго-запада, занимая дорогу в Ловчу и выставив полк близ Софийской дороги. Русские аванпосты находились от турок на расстоянии ружейного выстрела. Румынская дивизия подошла к Плевне с севера от Никополя.

Английский корреспондент газеты «Dayli news» Арчибальд Форбс, заходивший к Николаю Павловичу и снабдивший его свежим номером еженедельника, самонадеянно предположил, что одновременно с нападением на Шипку турки выйдут из Плевно и прорвут слабую цепь окружения.

— Вы лишены резервов, вот и всё! — пожал плечами журналист, имевший, видимо, беседу со своим военным атташе, и для наглядности развёл руками, мол, возражать и спорить бесполезно. Всё будет так, как он предрёк.

Как ни горько это сознавать, но журналист был прав. Резерва, в самом деле, не было. Главная квартира стояла с одною Киевскою стрелковой бригадой, ожидая, что через пять-шесть дней соберётся 3-я дивизия. Затем, недели через две, подойдут другие укрепления. Ну, а если — Боже сохрани! — Сулейман захватит перевал, то положение станет критическим. Придётся отзывать и наследника, и Владимира Александровича из-под Рущука и Разграда, стягиваться, отбиваться, отдавая на жертву болгар, в нас поверивших, и, пожалуй, уходить, умывшись кровью. А пока… в восьми верстах от Ловчи стоял молодой Скобелев с Кавказскою бригадой, конной батареей и пехотным батальоном. На пути из Сельви к Ловче находилась пехотная бригада князя Николая Ивановича Святополк-Мирского. Князя Имеретинского со 2-й пехотной дивизией, которую ему вернули по настоянию Игнатьева, направили в Тырново — в резерв. Этой дивизии было приказано идти в Плевно, тыл которой — с южной стороны — был хорошо укреплён. Александр II смотрел её, готовя к наступлению, но скопление турок близ Шипки побудило двинуть дивизию прямо со смотра в другую сторону.

Очевидно, что решительная битва должна была произойти в самое ближайшее время. Видимо, поэтому разговор у казаков сводился к одному: «Скорей бы турку заломать, да по домам».

Николай Павлович предупредил главнокомандующего, что в ночь с одиннадцатого на двенадцатое августа — от одиннадцати часов вечера до трёх часов утра, смотря по долготе местности, — будет очень продолжительное полное затмение луны.

— И что с того? — спросил великий князь.

— Можно воспользоваться суеверием турок для ночной атаки и производства замешательства, — растолковал Игнатьев.

— Меня сейчас волнует бой у Шипки, — ответил Николай Николаевич. — Нужно быть готовым ко всему.

А ночь была великолепной, тихой, тёплой. Луна пока сияла в полном блеске. Весь бивак по обе стороны оврага был освещён голубоватым светом и виден был, как на ладони. Уже утихли солдатские песни, но с противоположной стороны всё ещё долетали отголоски «Боже царя храни».

Игнатьев перебрался спать в палатку, под холстину, ибо в сарае от духоты и спёртого воздуха заснуть не удавалось. Дни стояли жаркие, до тридцати градусов в тени, и никакого ветра. Боткин объяснил его бессонницу расстроенными нервами.

— Да как не быть моим нервам расстроенными? — воззрился на лейб-медика Игнатьев, — посудите сами. Сегодня с утра был я у главнокомандующего. Его буквально завалили телеграммами. У Шипкинского перевала кипит ожесточённый бой. Турки предприняли безумно-смелую атаку в лоб. Сражаются просто отчаянно. Благо, к Столетову, командующими пятью болгарскими дружинами, подоспел генерал Дерожинский со своею пехотной бригадой. Орловский полк защищает укрепление вместе с болгарами, а Брянский полк стал западнее — на высоте святого Николая, господствующей над Шипкой и куда лезли турки в обход. Сулейман не унывает. У него на заминированных тропах полегло два батальона, но на их место он бросает новые. Любая европейская пехота призадумалась бы, а туркам хоть бы хны, прут напролом!

— Минута решительная, — повёл головой Боткин и поправил на носу очки.

— Я бы сказал, трагическая, — уточнил Николай Павлович. — Борьба идёт на жизнь и смерть! Если Сулейман захватит перевал, мы вынуждены будем отступить, иначе мусульмане подомнут корпус Радецкого и, соединившись с армией Осман-паши, крепко прижмут нас к Дунаю. Сейчас Сулейман идёт в обход левого фланга, где вблизи нашей позиции, как на беду, идёт дорога, заходящая в наш тыл и по которой турки подвозят на быках орудия.

— Откуда вам известны такие подробности? — поразился его осведомлённости доктор.

— Всё время прибывают ординарцы, — живо объяснил Игнатьев. — Один успел лишь доскакать до палатки Николая Николаевича, и его лошадь пала замертво. Она скакала через силу, пока на ней сидел гонец, а как только он соскочил, рухнула и околела.

— Поэзия войны, — вздохнул Сергей Петрович и велел принимать лавровишнёвые капли.

После разговора с Боткиным, Николай Павлович имел беседу с императором. Государь получил письмо от старшего сына покойного Абдул-Азиса Юсуфа Изеддина, с просьбою помочь овладеть престолом. За это он обещал исполнить все желания русского царя и заключить мир на любых условиях.

— Что ты на это скажешь? — спросил Александр II у Игнатьева.

Тот не замедлил с ответом.

— У Изеддина есть довольно многочисленная партия, к которой принадлежит и бывший главнокомандующий Абдул-Керим, сменённый за бездействие. В этом его бездействии я всегда усматривал не проявление старческого маразма, как многие думали, а подспудное желание дать русской армии форсировать Дунай и развить наступление на Константинополь с целью вызвать дворцовую революцию и совершить династический переворот. Юсуф и ко мне обращался с подобным письмом незадолго до моего отъезда из Царьграда.

— Ты полагаешь, он нам может пригодиться? — спросил государь слабым голосом, до крайности измученный дизентерией, которой заболел на биваке и от которой князь Суворов чуть не отдал Богу душу. Глаза у императора ввалились, щёки запали, а пальцы на руках так истончились, что обручальное кольцо едва держалось. Худобу Александра II усугубляло ещё и то, что он был из тех заядлых курильщиков, для которых лучше последний день в жизни, чем последняя папироса.

— Полагаю, да, — бодро ответил Игнатьев, зная со слов Адлерберга, что Николай Николаевич расстраивал своего царственного брата зловещими предсказаниями и мрачными предчувствиями.

— А государь и так нуждается в спокойствии, душевном и физическом, — говорил министр императорского двора с явным сочувствием в тоне, — так как не раз признавался Николаю Николаевичу, что опасается умереть во время этой войны, как умер отец император Николай I, принявший яд, когда пал Севастополь. Его величество всё время делает по этому поводу различные сопоставления.

— Я думаю, ему надо уехать, — сказал Николай Павлович, прекрасно сознававший, что так будет лучше и для государя, человека мягкого, любезного, скучающего по своей семье, и для самой армии.

— Вообще, — заключил Александр Владимирович отчасти напряжённым тоном, — государю лучше быть при армии во время её неудач, так как в Петербурге, даже обласканный княжною Долгорукой, он бы страшно мучился неведеньем и страдал бы гораздо сильнее от слухов, домыслов и кривотолков, нежели от прямой правды.

Десятого на выручку Столетову и Дерожинскому, которым грозило окружение, повёл свои полки Радецкий, но им предстояло пройти быстрым маршем по нестерпимой жаре около шестидесяти вёрст и тотчас вступить в бой.

— Страшно подумать, если силы изменят солдатам, — покачал головою Игнатьев, которому об этом сообщил полковник Газенкампф. А ещё Михаил Александрович сказал, что день девятого августа навсегда останется украшением летописи боевых подвигов Орловского пехотного полка.

— Он золотыми буквами запишется на первой странице военной истории будущей болгарской армии. Ополченцы дрались, как львы! — пылко воскликнул Газенкампф, прибегнув к столь избитому и всё же очень верному сравнению. — Строго говоря, это уже второй подвиг болгар, — уточнил он, — первый раз они вынесли всю тяжесть кровавого боя под Эски-Загрой.

— Я очень рад и за болгар, и за Столетова, сумевшего сплотить людей в крепкое войско, — с восхищением откликнулся Николай Павлович, чувствуя, что ещё не один раз повторит эту фразу в течение дня, как самому себе, так и другим, будь это генералы свиты или же его «константинопольцы». — Очевидно, что турки всё ставят на карту и действуют не с кондачка, а по обдуманному плану, ибо из Ловчи тронулся с двадцатью батальонами Хафиз-паша — прямым путём на Габрово.

— Князь Имеретинский пошёл ему наперерез, — живо отозвался Газенкампф, чей деятельный ум так нравился Игнатьеву.

— Но Александру Константиновичу нужно пройти двадцать восемь вёрст, почти столько же, сколько Хафизу, который выступил чуть раньше, — с тревогой в голосе сказал Николай Павлович и недовольно нахмурился: — У нас надеются, что молодой Скобелев с казачьей бригадой будет гарцевать вокруг Хафиза и мешать ему идти вперёд, и что Михаил Дмитриевич будет поддержан бригадою Зотова, также направленною наперерез Хафизу. Но бригада может опоздать, а Скобелев слишком слаб, чтоб озадачить турок. Ну, а как Осман-паша рванёт из Плевны и прорвёт нашу тонкую линию? — помня наизусть карту района и расположение войск, задался вопросом Игнатьев. — Бригаде 14-й дивизии приказано идти к Радецкому на помощь.

— Левицкий думает, что командир 14-й бригады догадается дождаться прихода 2-й пехотной дивизии, которая должна заместить бригаду на занятой ею выгодной позиции.

— Ах, Михаил Александрович, — посетовал Игнатьев, — наши генералы столько уже глупостей наделали, что того и смотри, бригада уйдёт прежде, нежели прибудет Имеретинский. Тогда путь для Хафиза свободен. А он полководец с умом.

Вечером к Николаю Павловичу зашёл Татищев, зачисленный в кубанские казаки. Молодецки опоясанный ремнём и портупеей с пристёгнутой саблей, в коричневом казачьем чекмене с серебряными газырями. Сергей Спиридонович повесил папаху на крюк, торчавший из стены сарая, и сказал, что зашёл попрощаться.

— Отправляюсь к Скобелеву — сыну, — гордо сообщил Татищев, никогда не страдавший от избытка уважения к себе и явно очарованный своим геройским видом. — Не поминайте лихом.

— Будьте молодцом, как Церетелев! — не жалея добрых чувств и пожеланий, напутствовал его Игнатьев и, проводив до калитки, сказал: — Берегите себя. Осторожность не отменяет мужество, но отрицает безрассудство.

Сравнение с князем, должно быть, уязвило самолюбие Татищева, но он, как настоящий дипломат, не подал виду.

В ночь на тринадцатое августа многие на биваке наблюдали полное полутарочасовое затмение луны, но все разговоры были о том, что четвёртый день на Шипке идёт ожесточённый бой, что наши выбиваются сил из сил, так как страдают нехваткой воды и патронов. Много убитых и раненых. Начальник болгарской бригады князь Вяземский ранен пулею в ногу — навылет. Игнатьев знал, что вчера вечером турки уже врывались несколько раз в укрепления, но были выбиты нашими, причем, болгарские дружинники, не имея патронов, бились прикладами ружей и кидали в нападающих каменья, благо, на Шипке их много. В последний раз турки были выбиты подоспевшими на лошадях стрелками, стоявшими в Габрово. Голова колонны, сделав громадный переход при утомительной жаре, добралась до Габрова в первом часу ночи. Радецкий хотел дать войску отдохнуть, поесть и выспаться до вечера, но с перевала так усиленно просили подкрепления, что уже в одиннадцать часов, в самый разгар зноя, стрелкам скомандовали «марш»! В шесть часов пополудни добрались они до вершины, подняли дух защитников и тотчас же вступили в бой. Часть бросилась выбивать турок, одолевавших гарнизон, другая стала на позиции, растянув цепь обороны на ровно на две версты. К ночи подошла к Шипке 2-я бригада 14-й дивизии, а на рассвете прибыл Волынский полк. Вечером ждали последний Минский полк 14-й дивизии.

Николай Павлович был «весь на нервах». Ничего делать не мог. Брал в руки книгу, начинал читать и ничего не понимал — все мысли были на Балканах.

Утром пришла телеграмма Радецкого, сообщавшая о жаркой перестрелке и о том, что ранен генерал Драгомиров, пусть в ногу, не очень опасно, да зато в самую нужную минуту, когда его дивизия вступала в дело и на него больше всего рассчитывали! Оборот дела на Шипке, где у Сулеймана теперь было до шестидесяти тысяч войска, а наши теряли последние силы, Игнатьеву, конечно же, не нравился. Сколько может выдержать солдат без пищи, без воды и сна, при постоянном напряжении всех сил? Семь-восемь дней, не больше. Николай Павлович знал, что болгары из ближайших сёл привозили воду в бочках, разносили её вёдрами по нашим укреплениям, доставляли водку и вино, но разве сотни вёдер хватит для нескольких тысяч солдат? Нет, конечно!

Четырнадцатого августа Игнатьев заступил на дежурство и сопровождал государя к обедне. На царя было жалко смотреть. Высокий, костлявый, сутулый.

— Вчера был убит пулей прямо в сердце Валериан Филиппович Дерожинский, — дрогнувшим голосом сообщил император, как бы оторопев от этой скорбной вести. — Это первый убитый на этой войне генерал.

— Царство ему Небесное! — осенил себя крестом Николай Павлович.

Доблестный командир 2-й бригады 9-й пехотной дивизии генерал-майор Дерожинский, имея в подчинении пятьсот болгарских партизан, пятого июля прошлого года занял Шипкинский проход и до последнего вздоха стойко защищал его от турок.

После завтрака Александр II ушёл к себе, а Игнатьев разговорился с Арчибальдом Форбсом — военным корреспондентом «Dayli news». Англичанин пробыл в Шипке весь день двенадцатого августа и прискакал верхом, загнав лошадь до смерти.

— Куда вы так спешили? — поинтересовался Николай Павлович, узнав про его бешеную гонку.

— В Бухарест! — ответил Форбс, устало тряхнув головой. — Хочу первым известить своих читателей об отбитии вами девятнадцати атак османов. Атак яростных и беспрерывных.

— Вы должны об этом рассказать его величеству, — уведомил его Игнатьев и повёл к государю, а затем к главнокомандующему. Форбс был в восторге от наших солдат: — Я преклоняюсь перед ними! Перед их стойкостью и мужеством! — он непрестанно взмахивал рукой, туго затянутой в перчатку, и, видимо, желал произвести впечатление. — Готов держать какое угодно пари, что турки будут отбиты. Им ваших не сломить.

— Можно не спорить, — уклонился от предложенного англичанином пари Николай Павлович. — Я сам стою на этой точке зрения.

Форбс также искренне хвалил болгар.

— При мне — под градом пуль! — тысяча селян и габровских мальчишек разносили воду и вино вашим войскам и даже застрельщикам передовой линии, — возбуждённо рассказывал он, сообщив, что перед приходом Радецкого наши части, находящиеся в Шипкинской седловине, окружённой командными высотами, были взяты неприятелем в кольцо: — Турки установили батареи — одну на правом и две на левом флангах, бившие с боков, и даже в тыл, а горные стрелки, черкесы, и башибузуки засели на деревьях, и в кустах на близлежащих склонах, и с расстояния в пятьсот-шестьсот шагов били на выбор. — Вот почему вы потеряли много офицеров, — пояснил корреспондент. На его грязной, некогда белой нитяной перчатке, ржавели пятна крови. — Я полагаю, за четыре дня из строя выбыло до двух тысяч бойцов, но потери турок несравненно больше. Горы трупов! — ужаснулся он и прикоснулся пальцами к вискам. — Просто уму непостижимо. Сулейман там уложил массу своих солдат, причём, каких! Обстрелянных, бывалых. Армия его заметно сократилась, атаки ослабли. После полудня ваши войска перешли в наступление. Стрелки выбили турок с высоты на правом фланге, а два батальона Житомирского полка два часа атаковали высоту на левом. Наконец, Радецкий взял две роты того же полка и сам повёл в штыки на высоту, с которой всё никак не удавалось прогнать турок.

— Цель достигнута? — осведомился Игнатьев и крепко сцепил пальцы в ожидании ответа. Повествование газетчика давало пищу его жажде действовать, быть там, в Балканах, на передовой — приносить пользу.

— Вполне! — живо ответил англичанин, как бы поймав означенную цель и с радостью зажав её в руке, — турки скатились с горы и стали отходить в долину.

К сожалению, на другой день, тринадцатого августа, турки возобновили фронтовую атаку и послали двадцать батальонов в обход левого фланга по ближайшему проходу. Вновь закипел бой. Грохот страшной канонады был слышен даже в Габрово, за много вёрст от Шипки. Невесть откуда налетело вороньё — выклёвывать глаза убитым.

Съездив в Бухарест и отправив для своего еженедельника телеграмму в пять тысяч слов, Форбс рассказал Игнатьеву, что Столетов, которого он видел в деле двенадцатого августа, внешне еле жив, но потрясающе неутомим.

— Он богомолен, часто крестится, — с заметной долей удивления проговорил английский журналист и сообщил, что над Столетовым раньше подтрунивали, а теперь все удивляются его энергии и неколебимому мужеству. А молодой американский наблюдатель Грин восхищался храбростью Радецкого.

— Ошень русски бо-га-тыр!

Главную квартиру известили, что захваченный в плен египтянин заявил о пребывании Абдул-Хамида II в Андрианополе и об отданном им повелении взять Шипкинский проход во что бы то ни стало. А ещё султан издал фирман, грозящий дезертирам смертной казнью. Пятнадцатого августа день его рождения, чем и объясняется возобновление атак.

— Девятнадцатого будет день его восшествия, — предупредил Николай Павлович главнокомандующего. — Надо чего-нибудь да ожидать в этот день.

Великий князь послал на подкрепление Радецкого Киевскую стрелковую бригаду и бригаду князя Имеретинского из Сельви. Нападения на Рущукский отряд турки не возобновляли. Укреплялись.

Игнатьев опасался, что всё это имело целью отвлечь наше внимание от дороги на Тырново, куда и бросится Мехмед Али.

Пятнадцатого августа, когда Николай Павлович завтракал после обедни у главнокомандующего, принесли две телеграммы — утешительные. Одна телеграмма была из Николаева и сообщала о подвиге парохода «Константин», вошедшего в Сухумскую гавань, защищённую турецкими броненосцами и цитаделью с гарнизоном. Пароход спустил на воду четыре миноносных катера, и те, ведя жестокий бой с турецкими сторожевыми катерами, сумели потопить громадный броненосец. Видя, что султанская эскадра намерена преследовать обидчиков, «Константин» собрал свои катера и ушёл в Ялту. Турки его не догнали. Другая телеграмма принесла добрую весть с Кавказа. Лорис-Меликов отбил нападение Мухтара-паши, потерявшего много людей.

А в Шипке кипело сражение. Там решалась участь летней кампании.

— Если мы оставим её решение времени, то горько потом пожалеем. Нужно принять решительные меры и перейти в наступление против Сулеймана. Мы должны воспользоваться расстройством его батальонов и прогнать его одним ударом с обходным движением кавалерии к Андрианополю, — чётко, как на военном совете, со своей всегдашней жаждой действия проговорил Игнатьев и, словно убеждая самого себя, что мысль его верна, и он желает, чтоб она осуществилась, ещё раз твёрдым голосом сказал: — Нам, безусловно, нужно нанести сильный удар. Все наши силы надо туда бросить. В такие страшно напряжённые моменты всё держится на тонком волоске, но за этот волосок мы и должны держаться до последнего. У кого сильнее выдержка и воля, тот и выходит победителем. — Бездействие штаба приводило его в ярость. — Отступив с Шипки добровольно, мы так и так проигрываем кампанию, и не спасаем войска, обороняющие Шипку. Они герои, легендарные герои, пока сражаются, пока дерутся, но стоит их вывести из боя, силы покинут их, и они превратятся в паникёров. Неудачи такого рода ломают даже самых стойких. А турки, очистив Шипку, пойдут ломить дальше. Не только Сулейман, но и Осман, и Мехмед Али, немедля пойдут в наступление. И тогда русской армии придётся отбиваться с юга, с востока и с запада. Пока мы на Шипке, они на это не решатся. Сдай мы её, воодушевлению турок не будет предела. А России второй раз битой быть нельзя! — прибегнул к восклицанию Николай Павлович, — нельзя! Побеждённый всегда виноват. Как турки всё ставят на карту, так и мы должны сделать то же. Надо идти на-отчаянную. Не сомневаться на свой счёт и не идти на поводу у неудачи. Мы должны сбросить Сулеймана с перевала! Иначе вся война — насмарку.

Великий князь прислушался к его словам и решил ехать с Непокойчицким к государю — испросить повеление на контрнаступление.

Сердце разрывалось от того, что Игнатьев видел и слышал в штабе армии. Вот иллюстрация военного маразма! Вместо того, чтобы не дать туркам опомниться, командование армии, как скупой рыцарь, по крохам дозировало численность ударных корпусов. Рота за ротой, батальон за батальоном, полк за полком вводило оно в перестрелку, в продолжение которой гибла масса офицеров — лучших. Части расстраивались, боевой дух падал, а турки, напротив, приободрялись и собирали войска. Николай Павлович ложился с головной болью и просыпался с ней. Каково было ему всё видеть, предвидеть и не иметь возможности что-либо изменить в пользу Отечества. А тут ещё с ним долго говорил начальник III Отделения Николай Владимирович Мезенцов, отчаянно вёл речи о будущем России, о неминуемом её распаде! Душа изныла, слушая его. Оказывается, в прошлом году, масоны в Лондоне на своём тайном совете в рамках «Большого заговора» приговорили императора Александра II к смерти. Евреи Гольденберг и Гартман из ложи «Филадельфия» вызвались осуществить убийство. Гарибальди приветствовал это решение. А ещё Мезенцов сказал, что евреи копят деньги на войну со всем миром.

— Разрушать монолит нации его искусственным делением на «отцов и детей», дробить обломки и перемалывать их в щебень «гражданствующих» лиц, несчастных индивидуалистов, — вот конечная цель тех, кто исповедует принцип: «Разделяй и властвуй». Одиночка — потенциальный предатель. Враги России спят и видят истребление её коренных народов, сцементированных русским имперским сознанием.

— А что происходит у нас? — задался риторическим вопросом Николай Павлович. — Вместо того, чтобы руководить народом, сплачиваясь с ним, петербургское общество более и более отторгается от веры, преданий и обычаев народных. Оно делается чужеродным русскому люду, обращаясь в англоманов, казнокрадов и космополитов. А Европа это омут, мировая воронка идей, несущих человечеству погибель. Попадая в сей водоворот, люди выбиваются из сил и скопом опускаются на дно с его болотно-гнилостными пузырями. Если не будет своевременной реакции против этого безумно-вредного и разрушительного направления, гибельные последствия не заставят себя ждать, — заключил он своё рассуждение.

— О чём я вам и говорю, — мрачно подытожил Мезенцов их доверительно-печальный разговор.

«Боже милостивый, да где же у нас люди, верующие в Тебя и Твою помощь, в силу Креста и в будущее русского народа?» — задавался Игнатьев страшным вопросом и горестно не находил ответа.

 

Глава XVIII

Сербы не знали, что им делать, кого слушать? Горчаков велел им сидеть тихо, а Игнатьев требовал от них активного участия в войне. Ростислав Фадеев, которого в Белграде считали русским негласным уполномоченным, активно агитировал сербское правительство открывать второй фронт. Горчаков телеграфировал государю из Бухареста о необходимости приструнить агитатора. Александр II хотел сделать это деликатно, без грубого окрика, и Николай Николаевич обратился от его имени к Скобелеву 1-му, который был в давней дружбе с Фадеевым.

— Дмитрий Иванович, — сказал великий князь, выбрав удобный момент и беря того за локоть, — поручаю тебе написать Фадееву письмо с просьбою уехать из Белграда.

Скобелев-отец это поручение исполнил: «Любезный Ростинька! — написал он в своём кратеньком послании не без лукавой ехидцы, — так как пребывание ваше в Сербии находят по высшим соображениям нежелательным, то по приказанию того, кто мне приказать может, сообщаю вам как дружеский совет: лучше вам оттуда уехать».

Нелидов, как и Горчаков, был против участия сербов в войне.

— Это было бы нарушением данного Австрии обращения, — пояснял он свою точку зрения Игнатьеву. — Мы не имеем права забывать, что Австрия — баба скандальная. Доказательства мои следующие, — Александр Иванович начал загибать на руке пальцы: — Во-первых, Сербия обескровлена, она не боец; во-вторых, если она и двинет свои войска, турки их расколошматят, как цепной пёс брошенную в него подушку, — Нелидов кисло усмехнулся и привёл последний довод. — У Сербии нет ничего своего, а помогать ей деньгами, оружием и провиантом, слишком накладно для русской казны.

Николай Павлович вздохнул и ничего не ответил. Он как никто ясно сознавал, что без понимания исторических перспектив своих государств политики теряют почву под ногами и начинают превращаться в шарлатанов пустословия. Вот почему он был уверен, что политика Горчакова, открыто поддерживаемая теперь Нелидовым, хромала на обе ноги и опиралась на костыли, сработанные графом Андраши, а все усилия хоть как-то вразумить светлейшего напоминали Игнатьеву ловлю бабочек-подёнок: сколько ни поймай, всё одно к ночи помрут. Пустое дело. Всякий раз, когда он представлял себе вельможно-гладкое, холёное лицо своего шефа, ему мерещились рыжие усы императора Франца-Иосифа I или козлиная бородка лорда Биконсфилда. Блюдя верность Габсбургам, и опасаясь Англии, российский канцлер, видимо, забыл, что, если дипломат уяснил цели и задачи своего правительства, но не имеет любви к Родине, он язык изобьёт в помело, но никогда не убедит противника стать на его сторону. Как говорит Дмитрий: «В оглоблях дюже не попляшешь».

Полковник Паренсов, заглянувший к Николаю Павловичу по пути в ставку главнокомандующего, сообщил, что Непокойчицкий отправился к Радецкому на Шипку.

— Ну что ж, — откликнулся Игнатьев, — пусть хоть внешне проявит усердие. Я недавно имел с ним крутой разговор и сказал, что главный штаб не управляет войной, предоставив туркам инициативу. Вот уже две неожиданности: Плевно и Шипка. И вместо того, чтобы признать свои ошибки, Непокойчицкий стал хладнокровно рассуждать о вероятности потери в последнем пункте одиннадцати тысяч человек. Опасаюсь, что третий камуфлет будет дан турками со стороны Осман-Базара.

— По направлению к Тырново?

— Да, — подтвердил Николай Павлович, умолчав о своём утреннем разговоре с Милютиным. Когда Игнатьев передал военному министру свой странный разговор с начальником главного штаба и выразил негодование ввиду апатии людей ответственных, Дмитрий Алексеевич, рекомендовавший Непокойчицкого в начальники штаба и даже главнокомандующие, не удержался от гнева: «Неужели вы ещё не потеряли надежду разбудить этого человека? Если бы я его прежде не знал за честного, хорошего военачальника, то, право слово, повесил собственными руками, как предателя!» Факт знаменательный: прежние приятели не говорили друг с другом, и главный штаб армии смотрел на императорскую главную квартиру, а в особенности на военного министра, как на своего злейшего врага. Как это ни прискорбно, а недавно было сказано при многих свидетелях, что штабу армии приходится бороться с двумя неприятелями — турками и императорской главной квартирой! Не зная всех деталей распри, Николай Павлович считал, что, если в чём и можно упрекнуть последнюю, так это в нерешительности и неуместной деликатности! Безобразия управления и попустительство бездействия терпимы быть не должны, в особенности тогда, когда на карту поставлены армия, честь России и всё наше будущее!

— Извините, Пётр Дмитриевич, задумался, — объясняя перерыв в их доверительной беседе, вновь заговорил Игнатьев и поинтересовался глубокой разведкой, которую Паренсов проводил в тылу врага.

— В сущности, всё ясно и понятно, — не вдаваясь в подробности, откликнулся Паренсов: — В глубоком тылу противника нам могут оказать содействие одни лишь диверсанты.

— Так засылайте их туда, не упускайте время! — наставительно сказал Николай Павлович, хорошо помня о том, что военная разведка это такой предмет, о котором не принято говорить громко.

— Приказа не было, — пожал плечами Пётр Дмитриевич.

— А вы на что? Берите на свою ответственность! — с сердечным жаром посоветовал Игнатьев и тут же подмигнул ему с улыбкой. — Помните, как нас учили в своё время: «Разведчик должен быть пронырой, тихим наглецом, а контрразведчик — горлохватом, умеющим читать чужие мысли».

— Я так и сделаю, — пообещал Паренсов.

Николай Павлович кивнул, как бы одобрив его будущие действия, и тотчас сменил тему разговора.

— Вчера, чтобы отогнать три лёгких турецких орудия, стреляющих с ближней горы по дороге, ведущей в Шипку, вместе с рассыпанными в лесу турецкими стрелками, скрытыми засеками и ложементами, мы потеряли пятьдесят отличных офицеров и восемьсот нижних чинов: из Волынского и Житомирского полков, посланных в атаку. На другой день утром Радецкий вынужден был отозвать наших, — с горечью сказал Игнатьев. — Оказалось, что ни пищи, ни патронов невозможно было доставлять на крутую гору, густо покрытую лесом, занять которую правильным укреплением — заблаговременно! — забыли наши инженеры, чем и доставили туркам возможность обойти нашу позицию и бить безнаказанно четыре версты дороги!

— Насколько мне известно, это единственный путь сообщения нашей позиции с Габрово, — сокрушённо повёл головою Паренсов.

— В том-то и дело! — тоном человека, которому угрожает смертельная опасность, подтвердил Николай Павлович. — А Левицкий смеет утверждать, что, что потеря эта — отличный результат! доказывающий, что у нас превосходные офицеры.

— Так и сказал?

— Так и сказал! — эхом отозвался Николай Павлович, чувствуя, что начинает ненавидеть Левицкого и, вместе с тем, презирает себя за злость, обидно угрызающую сердце. — Я вскипел и отвечал ему, что с его точки зрения даже и то может считаться хорошим результатом, если, в конце концов, перебьют всех русских офицеров, но что я и большинство моих соотечественников такого мнения разделить не можем, поскольку у нас сердце кровью обливается!

— А как вы себя чувствуете после лихорадки? — видя его излишнюю нервозность, полюбопытствовал Пётр Дмитриевич. Ругательства Игнатьева имели относительную ценность, поэтому запоминать их не имело смысла.

— Вполне сносно, — сказал Николай Павлович. — Боткин даёт мне капли с хиной, но не давал на двадцатый день и не хочет давать на сороковой.

Он утверждает, что старая лихорадка из меня с корнем вырвана и более не возвратится.

— Главное, не заболеть повторно, — с такой тёплой, искренней заботой в тоне заключил Паренсов, что Николай Павлович невольно заговорил о себе и о том, что его сильно беспокоило: — Когда я был в Константинополе и мог решить вопрос об автономии болгар, меня старались оттеснить на задний план, затушевать и обессилить. И вот теперь, когда наделали немало глупостей — политических, военных и административных, когда испортили, быть может, навсегда отношения с Турцией, чего бы мне, конечно, не хотелось, чуть что не так, упоминают моё имя.

— С какой целью?

— Очевидно, с заднею мыслью сделать из меня «козла отпущения», — предположил Игнатьев. — Некоторые из зависти, большинство — из эгоизма и ради легкомысленного, но себялюбивого отношения к делу, — проговорил он, грустно улыбнувшись, — а враги отечества и всего русского — из явного и верного расчёта постараются по окончании войны свалить все неудачи на меня, несмотря на отсутствие логики и последовательности в их обвинительных речах. — Николай Павлович устало склонил голову, как бы заранее предчувствуя тяжёлый груз людских клевет, и горестно потёр висок. — Многим у нас, а в особенности иноземцам, было бы весьма выгодно обратить на меня неудовольствие народа, «злобу дня», поколебать мою репутацию, очернить и сделать невозможной мою дальнейшую деятельность. Бог с ними! — отмахнулся он от своих нынешних и будущих хулителей, провидчески считая, что дальше будет ещё хуже. Мрачной и печальной виделась ему судьба России, которая всегда держалась на инициативе тех людей, которые творят, упорствуют и жертвуют собой на благо родины, пока их не сбивает с ног река времён или же натиск хулителей. Подлинная история нашего государства всегда расцветала не за счёт тех, кто официально был призван цвести и приносить плоды. Так прошла вся карьера Александра Васильевича Суворова, внук которого и на полшага не приблизился к его полководческому гению, так беззаветно служил церкви патриарх Ермоген, так вставали на защиту своего Отечества и Минин, и Пожарский, и Фёдор Ушаков. Да мало ли их славных и безвестных на святой Руси! Их сотни, их десятки тысяч! Сонмы. Но лишь тогда, когда их звёзды гаснут, а дела заносятся на скрижали мировой истории, их имена с великой неохотой заносят на страницы российских учебников. Их жизни оцениваются, как бы в кредит и за счёт данной эпохи, данного царствования, окружавшей их общественной среды или группы людей. Их светлыми именами прикрывается пустое место. Их заслуги, чисто личностные, составляют украшение тех, кто имел честь быть их современниками и вопреки усилиям которых они сделались великими.

Вечером в главном штабе получили шифровку Непокойчицкого из Тырново: «Разведка у Плевны есть наш главный вопрос».

Игнатьев, как в воду смотрел.

На фланге наследника, стоящего напротив Рущука, происходили незначительные стычки. У Шипки третий день было затишье. От Казанлыка отходили турки. Игнатьев предположил, что Сулейман скрытно переводит свои главные силы, но тут же возникал вопрос: куда? «Или к Ловче, ближе к Осману-паше, чтобы вместе с ним напасть на наш правый фланг, — мысленно представлял он карту Болгарии, — или же, подав руку Мехмеду Али, обходит наши позиции слева на Беброво. Во всяком случае, — неспешно размышлял Николай Павлович, — и то хорошо, что атака на Шипку отбита. А то ведь до чего дошло: Орловский полк, бравший эту позицию у турок, семь дней оставался без смены и четверо суток без горячей пищи. — Ему передавали настроение солдат: «Если турок одолеет, — говорили они командирам, — взлетим вместе с ними на воздух!» — Укрепления орловцев были заминированы динамитом. — «Никто из нас не сдастся в плен и не уйдёт!»

— Вот дух армии, вот не фальшивый героизм русского простолюдина, верующего в Бога, царя и Россию! — говорил он Александру Константиновичу Базили, своему верному и доброму помощнику. — С таким народом людям честным и умелым чудеса можно творить! Теперь вы можете себе представить, каково мне, глубоко проникнутому сим убеждением, видеть, как штаб и главная квартира теряют бодрость, дух, надежду, теряют голову и думают лишь, как бы поскорей окончить ими же испорченное дело, не заботясь о будущем, о чести армии, о славе России! — Вообразите, Александр Константинович, а впрочем, вам ли этого не знать, даже некогда воинственный Нелидов, с которым мы, как и с его супругою, довольно хлёстко спорили в прошлом году: я хотел мирно всё устроить, а он кричал: «Даёшь войну!» пришёл ко мне вчера и начал убеждать, что мир нам нужен больше, чем османам.

— Он и меня старался в этом убедить! — пылко отозвался Базили, настроенный, как и Игнатьев, на победу. — Александр Иванович считает, что нужно заключить мир, ограничив Болгарию Балканами и не требовать от турок ничего большего, лишь бы избегнуть осенней и зимней кампаний.

— Вся беда в том, что Александр Иванович сознаёт трудности поздней кампании, но не допускает мысли, что турки могут затянуть войну, с подсказки тех же англичан, и станут диктовать свои условия, — рассерженно проговорил Николай Павлович. — Мне кажется, что надо быть законченным плутом, чтобы настаивать сейчас на скором мире. Я спросил Нелидова, как может он, после всего, что он доказывал в прошлом году, избрать минуту наших неудач удобною для заключения мира? Как можно отказаться раз и навсегда от нашей роли на Востоке? От покровительства несчастным братьям христианам? — запальчиво проговорил Игнатьев и покачал головой: — Мы не против мира, но не ценою достоинства России и нашего унижения, которого ничем иным нельзя будет выкупить, и которое разразится внутренними бедствиями нашего с вами Отечества!

— А что Нелидов? — поинтересовался Базили.

— Александр Иванович подал мысль обратиться государю императору к Францу-Иосифу I и просить его содействовать прекращению войны!

— Да что же это он? — развёл руками Александр Константинович и сделал удивлённые глаза: — Два месяца назад мы гордо отвергали участие других держав, а одной неудачи достаточно, чтобы заставить нас преклоняться пред этими же державами?

— Я сказал Нелидову, что пусть, кто хочет, заключает мир с османами, но я никогда не соглашусь принять участия в унизительных переговорах! Я не давал зарок плясать под дудку Лондона и Вены! — Игнатьев говорил так резко оттого, что ему был стыдно за канцлера, собиравшегося вести переговоры о мире с чужими кабинетами в течение зимы. Как дипломат он держался девиза швейцарских часовщиков: «Делай лучше, если возможно, а возможно это всегда».

Вечером была гроза, прошумел ливень. Под утро, непонятно отчего, Игнатьеву приснился шпиль адмиралтейства. Сам шпиль был золотой, как и всегда, но ангела на нём он не увидел.

Около полудня Александр II был встревожен известием, что Осман-паша вышел со значительными силами из Плевно на левый фланг 4-го корпуса в то время, как Мехмед Али оттеснил аванпосты наследника и передовой отряд 13-го корпуса с потерею у нас четырёхсот человек. Опасались, что генерал-лейтенанта Павла Дмитриевича Зотова не было на месте, при войсках, так как его накануне потребовал к себе в Карабию принц Карл. Вместе с тем поджидали возвращения из Шипки Непокойчицкого. Александр II тотчас приказал трём флигель-адъютантам ехать в распоряжение Зотова для доставления ему известий. Александр Баттенбергский, английский агент Веллеслей и все иностранные наблюдатели — три пруссака, два австрийца, швед, и даже японец, отправились туда же.

Перед обедом пришло утешительное известие, что две яростные контратаки Османа-паши отбиты Зотовым, успевшим возвратиться. В вылазке из Плевно участвовало до двадцати пяти тысяч турок, которые начали с того, что сбили конницей наши аванпосты, а потом, развернувшись, атаковали левый фланг Зотова. Стучали и стучали ружейные выстрелы, словно собака чакала зубами — грызла кость. Пули тихо протыкали человеческое тело, хищно впивались в него, пили кровь. Тенькали по-птичьи звонко, пролетая мимо.

— Казаки! — сырым тяжёлым басом обратился горбоносый есаул к своим рубакам ставропольцам, — не посрамим честь и доблесть наших дедов и отцов, дававшим туркам прикурить во славу рода!

— Не посрамим! — повисла сотня на клинках, обнажив сабли.

Передовые укрепления русского войска и овраг несколько раз переходили из рук в руки. Турки захватили у нас пушку, которую и увезли! С нашей стороны им противостояли три пехотных полка 4-корпуса и два батальона Шуйского полка — того же 4-го корпуса, бывшие во втором плевненском деле. Сверх того один уланский (Харьковский) и один гусарский полк. Зотов грамотно руководил сражением, но как он ухитрился поставить девять тысяч против двадцати пяти тысяч, непонятно. Турки могли задавить их превосходством сил, на что Осман-паша, конечно, и рассчитывал, собрав такое огромное войско. Николай Павлович считал, что следовало заманить турок подальше от Плевны и отхватить их от лагеря или же на плечах отступающих ворваться в крепость. Поэтому он и заметил Милютину и Адлербергу, что в продолжение войны мы только и делаем, что с меньшим числом войск боремся с превосходящими силами турок, тогда как прежде искусством считалось умение сосредоточить на поле сражения как можно больше войск, дабы иметь постоянное превосходство над разрозненным неприятелем. Не одна рота, не один эскадрон полегли в этом бою, но и Осман-паша понёс огромные потери. Предприняв контратаку, он окончательно удостоверился, что угодил в капкан: Плевна для него теперь, что волку яма. Из Рущука также было произведено нападение. Турки бросили в прорыв восемь батальонов с конницей и артиллерией, но результата не добились. Это, как на ярмарке: кто с орехами, кто с дыркой в сапоге.

— Засупонили хомут Осману, — с усмешкой говорили казаки.

Ночью из своей норы высунулась тощая лисица, потянула носом воздух и прошмыгнула в кусты. Через полчаса она вернулась, волоча в зубах обрубок человеческой руки.

 

Глава XIX

Двадцатого августа Игнатьеву довелось сопровождать государя в госпиталь, расположенный в версте от бивака, мог видеть и разговаривать с раненными под Шипкою — орловцами и брянцами. «Что за молодцы и что за славный и разумный народ наши солдатики, — со слёзной поволокой на глазах думал Николай Павлович, переходя от одного служивого к другому и вслушиваясь в их слова. — Все только об одном и думают, как бы поскорее выздороветь и вернуть в бой «супротив турки», к своему полку, к товарищам, с которыми успели подружиться». Солдаты тужили о смерти генерала Дерожинского, с удивительным великодушием отзывались о врагах и хвалили за храбрость болгар. Игнатьев спросил одного солдата Брянского полка, почему больше раненых и убитых в его полку, стоявшем дальше от турок, нежели в Орловском, отбивавшем штурмы и находившемся несравненно ближе к неприятелю?

— А вот я объясню вашему превосходительству, — отвечал бравый унтер-офицер с грязным бинтом на голове, оказавшийся хохлом, отчасти исправившим свой оригинальный выговор, но сохранившим неподдельный малороссийский юмор, — турка глуп, он стрелять не умеет, а значит, не целится. Положит ружьё на руку и садит, почём зря, куда ни попадя. Турка думает, что пуля виноватого сама найдёт. Англичанин снабдил его славным ружьём, он и бьёт из него больше и втрое скорее нашего. Ну и выходит, что ближнего-то минуют, а в заднего попадёт сдуру. Выпустит рой пуль, ну и напятнает наших без разбора, куда угодит. — Рассказчик тут же сослался на товарищей, и те подтвердили: — Всё так! — Многие прибавили к этому: — Турка боится «ура!» да штыка, и хотя лез молодцом, штурмовал, но больше из лесу, с деревьев палил. Бой-то у ево ружья далё-о-кой! А на чистом месте турке против нас не устоять. В коленках слаб».

Солдаты были очень довольны беседой. Прощаясь с ними, Николай Павлович сказал, что они имели дело с лучшими турецкими войсками, которые четыре года учились драться у черногорцев и герцеговинцев.

— Таких солдат у турок уже нет, — сообщил он и пояснил, что набирают теперь дрянь, с которою такие молодцы, как они, всегда и всюду справятся.

Возвращаясь из госпиталя и сожалея о том, что армия увязла в обороне, а в главном штабе кроме подавания записок, справок, донесений, ровным счётом ничего не делалось, Игнатьеву угрюмо подумал, что нужна ещё в России трость Петра Великого! Хотя… Кто развратил Европу даровщиной? Немцы на русском престоле! Тот же Пётр I, вляпавшийся в масонство, те же Анна Иоанновна, Екатерина II, Павел I, Александр I. А когда углядели, что воровство идёт у них под носом, да такое наглое, что им самим на хлеб не остаётся, было уже поздно. Ветер гулял по сусекам российской казны, да и стойкий дух русской державности стал отчего-то старым хомутом попахивать, прокисшим лошадиным потом и гнилой залежалой картошкой. День за днём и год за годом истреблялась в людях вера в справедливое устройство российской империи. Как кровь проливать за инородцев, за их вольготное житьё вблизи престола, так в рекрутах и под ружьём русский мужик, и никого рядом, опричь него, державника и ополченца. Всё по присказке: «Кто сливки пьёт, а кто ополоски». А ведь слава и сила русского народа это простые благочестивые труженики; и губить их в безрассудных войнах — преступление. Николай Павлович боялся, что неумелое ведение войны, неудовлетворительность администрации, а, главное, угроза вмешательства Европы, которое могло быть предупреждено лишь быстротою действий и успехов нашей армии, принудят Россию заключить мир с Турцией на совсем иных условиях, нежели предполагалось в Плоешти. «Игра не стоила свеч», а в особенности драгоценной русской крови. Придётся ограничиться постановлениями константинопольской конференции с довеском платы за военные издержки. Игнатьеву не хотелось ставить свою подпись на кастрированном договоре, который не изменил бы существенно положение христиан в Турции, а России на Востоке. Он предвидел, что чем неблагоприятнее будут обстоятельства, тем больше захотят, чтобы он вёл переговоры с турками, давая возможность потом Горчакову хорохориться на европейском конгрессе и лицемерно сожалеть, что он, канцлер России, не мог ничего лучшего добыть, потому что генерал Игнатьев «сделал уже Турции уступки». «О-хо-хо!» — вздыхал Николай Павлович и приходил к мысли, что всегда любивший внешний лоск и одевавшийся, как денди, князь Горчаков давно уже появляется на людях в политических обносках той Европы, которую он обожал когда-то, и которой больше не было — нигде. Не зря английский кабинет с таким пренебрежением поглядывает на Россию.

 

Глава XX

Утром пришла добрая весть. Турки оставили Сухум. Часть абхазцев ушла с ними, часть осталась. У Циммермана было несколько удачных схваток с турками и египтянами. Сулейман занялся переформировкой своей армии, потеряв в боях под Шипкой восемь тысяч человек. Агенты доносили, что мы отбили у турок охоту брать штурмом наши укрепления. В этот же день войска князя Имеретинского численностью около двадцати семи тысяч человек и девяноста восьми орудий выступили к Ловче.

В половине шестого утра двадцать второго августа войска вышли на рубеж атаки. Началась артподготовка. Отряд Скобелева должен был выбить турок из занимаемых ими позиций на Рыжей горе, о чём князь Имеретинский сообщал главнокомандующему: «Принимая во внимание, что так называемая Рыжая гора командует всеми остальными высотами, окружающими Ловчу, решено было вести на неё главную атаку. Атака эта была возложена на генерала Скобелева, и только по овладении «Рыжей горой» и ближайшими к ней ложементами должна была начать атаку правая колонна генерала Добровольского».

Артиллеристы вели интенсивный обстрел господствующей высоты, и, как только турки начали покидать нижнюю линию окопов и перебегать выше, князь Имеретинский решил начать сражение за «Рыжую гору». «Пора начать атаку, — значилось в записке, которую Александр Константинович передал с ординарцем Скобелеву. — Стреляем уже пять с половиной часов».

Первыми пошли вперёд стрелки Казанского полка, поддерживаемые огнём орудий. С распущенными знамёнами, под барабанный бой, они быстро преодолели глубокий овраг с протекавшим по его дну ручьём и, под плотным огнём неприятеля, стали карабкаться на гору. Предвидя штыковой удар и пытаясь уйти от него, турки стали спешно покидать окопы первой линии. Это вдохновило казанцев, ринувшихся на врага с удвоенною силой. Турки дрогнули — и «Рыжая гора» была взята с ничтожными потерями. Путь на Ловчу был свободен. Стремительно — бегом! бегом! — под плотным неприятельским огнём, передовой батальон казанцев, во главе которого — на белом коне! — двигался Скобелев, достиг окраин Ловчи. Подоспевший полк выбил гарнизон из крепости, а казаки, не позволив Рифату-паше контратаковать двумя оставшимися у него таборами, с весёлым присвистом погнали турок прочь. Узнавший о стремительной атаке, Осман-паша лично возглавил войско из двадцати таборов и, оставив в Плевне Адиля-пашу, пошёл на выручку оборонявшимся. Наткнувшись на укрепление русских войск на Ловченском шоссе, он не решился вступить в бой и предпочёл ретироваться. Да и опаздывал он сильно — на целых пятнадцать часов.

— Эх, ушёл от нас Осман! — огорчённо бросил шашку в ножны молодой синеглазый казак и ожесточённо потёр лоб, сдвинув кубанку к затылку. — Такой лисе башку отсечь и спать спокойно: доброе дело сделал.

— Верно мыслишь, Аристархов, — отозвался на его слова проезжавший мимо Скобелев, знавший многих своих казаков по именам, фамилиям и прозвищам. — Башку отсечь и спать спокойно. — В горячке боя он и не заметил, как быстро пролетело время, и что на облаках давным-давно успели выцвесть винные разводы.

После взятия Ловчи в главном штабе стали ускоренно готовить третий штурм Плевны, приказав князю Имеретинскому двинуть свои войска по направлению к ней.

Двадцать четвёртого августа царская ставка перебралась в селение Чауш-Махале на реке Осме. Для Александра II и ближайшей свиты разбили палатки под тенью деревьев на довольно живописном холме среди курятников, свинарен и сукновален большого болгарского двора, откуда открывался приличный вид на долину реки Осмы, густо заросшую прибрежным ивняком, и на бивак конвоя, поставленный у подошвы холма. Дома в селении были бедны, грязны и низки, хуже тех, что были в Горном Студне. Голубые ставни окон были размалёваны крупными аляповатыми цветами. В садах росли груши и сливы. Кое-где встречались грецкие орехи.

На всё село — один единственный фонарь, и тот нещадно раскурочен. Но здесь так же, как и в Горном Студне, слышалось блеянье овец, гогот гусей и коровий мык в базу.

Игнатьев поместился на довольно большом болгарском дворе, возвышающемся над всею деревней. Ему отвели домик из двух комнат: первая — кухня с освещением через открытую дверь, а вторая — тёмная и сырая, освещённая лишь одним миниатюрным окошком. В красном углу, рядом с иконой Спасителя висела солдатская медаль на голубой Андреевской ленте, отлитая в честь победы русского оружия над турками: «Кагул, 21 июля, дня 1770». Как она попала в дом болгарского крестьянина, Николай Павлович расспрашивать не стал. Хозяин, лоб которого пересекал красный рубец — след от черкесской нагайки, внешне спокойный и немногословный, показал комнаты, сослался на дела и удалился; зато большой рыжий кот, сидевший в кухне и внимательно разглядывавший гостя, выгнул спину, распушил хвост и потёрся о сапог Игнатьева.

— Признал? — спросил его Николай Павлович, и тот, как будто понял человеческую речь, издал веское «мяу».

Игнатьев оставил дом на случай грозы, нездоровья, и установил палатку входом к стене дома. К палатке подкатили фургон, в котором с первых дней пребывания в главной императорской квартире обитали Иван и Христо. Болгарская семья перешла во времянку, за которой находились сарай и небольшой дворик, где Николай Павлович распорядился устроить стойло для своих лошадей. Из-за нехватки мест в деревне, фельдъегеря перешли к нему в соседство и разместились в телятнике на том же дворе. Михаил Иванович Чертков, бывший сослуживец Игнатьева в годы Крымской войны, не найдя нигде места, встал за частоколом на гумне хозяина, у которого детей и домашней птицы было значительно меньше, чем у прежнего.

Неумолчный звон цикад напоминал Игнатьеву Буюк-Дере, его вечерние прогулки с Катей и детьми по дороге, ведущей в Стамбул и обратно.

Дмитрий с Иваном сложили во дворе печурку. Варили кулеш.

На вопрос: « Где сало раздобыли?» оба пожали плечами.

— С собой привезли.

Иван при этом закатил глаза под лоб и с самым плутовским выражением лица расхохотался.

Глядя на них, Николай Павлович вспомнил китайскую байку: чтобы огню не было грустно, одиноко, на него ставят котёл, вливают в него воду, засыпают крупу и, когда сварится каша, всем становится весело: и огню, и котлу, и тому, кто кашеварил.

К запаху дыма примешивался аромат увядающих трав.

— Болгары, чё? — спрашивал Дмитрий и сам же отвечал на свой вопрос. — Оно понятно. Бесперечь над имя турки измывались, вот и опаскудела им, чать, такая жись.

— А я смотрю, бедноты у болгар много, а босяков нет, — присаливал кулеш Иван и пробовал его на вкус.

Жители деревни говорили, что октябрь в Болгарии стоит сухой, совсем не такой, как на Босфоре, когда дожди идут неделями. Румыны тоже уверяли, что осень будет тёплой и довольно продолжительной. Сирени зацвели вторично.

«Давай-то Бог! — молил Николай Павлович. — Тогда мы окончим кампанию». Его ближайшей целью были Проливы, а отдалённой — могучая Россия в её новых границах, вобравших славянство Европы. Нет, они ему не снились, ключи от османской столицы, но он живо представлял себе, как ему подносят их на серебряном блюде — горящие золотом! — с великим трепетом позорного смирения.

На западе, где зубчато синели горы, малиновым верхом казацкой папахи горело закатное солнце.

 

Глава XXI

Александр II, глубоко удручённый «второй Плевной», повелел мобилизовать гвардейский и гренадерский корпуса, 24-ю, 26-ю пехотные дивизии и 1-ю кавалерийскую дивизию. Всего сто десять тысяч человек при четырёхстах сорока орудиях, которые вот-вот должны были прийти.

К концу августа, против Плевны, которую Осман-паша превратил в неприступную крепость, и которая стала для нас камнем преткновения, было сосредоточено шестьдесят пять тысяч штыков, восемь тысяч шестьсот сабель, четыреста двадцать четыре полевых орудия и более двадцати осадных.

Полковник Паренсов доложил, что по данным армейской разведки Осман-паша имел двадцать девять тысяч четыреста штыков, полторы тысячи сабель и семьдесят полевых орудий.

Расположение войск Действующей армии было следующим: Рущукский отряд наследника цесаревича укрепился между реками Ломом и Янтрою. Тырновский отряд генерал-лейтенанта князя Шаховского занимал позицию от Черновны до Балкан, удерживая Хаин-Киойский перевал. Шипкинский отряд генерал-лейтенанта Радецкого — стоял на Янинском, Шипкинском и Травненском перевалах, имея резерв в Габрове. Ловче-Сельвинский отряд под командованием генерал-майора Давыдова и Западный отряд под начальством Карла Румынского, с двумя флангами и кавалерией генерал-лейтенанта Лошкарёва в центре.

Плевненский фронт растянулся на двадцать вёрст, но путь отступления турок остался свободным. На левом берегу Вида наших войск не было, а на правом дорогу из Софии удерживали четыре кавалерийских полка: два драгунских — восьмой и девятый, один уланский и один донской.

Рыскали разведчики — с той и с другой стороны. Пластуны передовых отрядов брали «языков» и совершали диверсии. Офицеры проверяли караулы. Изредка до слуха долетала трескотня ружейной перепалки. Кроты, полевые мыши и ежи пугали в ночном лошадей. Нещадно трещали цикады.

Днём — то в одном месте, то в другом — выскакивал на бугорок какой-нибудь черкес и, горяча коня, ставил его «свечой», поднимал на дыбы, дескать, кто там из гяуров смелый? Кто со мной сразится, кто не трус?

Разве такое стерпишь? Да ни в жизнь!

Вот соколом взлетел в седло казак из станицы Лысогорской, что на Ставрополье, выхватил шашку из ножен и, звеня тремя «Егориями» на груди, помчался урезонить выскочку — сильный, проворный, весёлый. Когда бросает шашку вниз, не видно: виден её блеск над головой. Конь у казака добрый. Золотой туркмен. То он обгонит ветер, нахлестнув его хвостом, мол, не мешайся под ногами, то ветер обойдёт его, закрутит пыль столбом, разбойно свистнет, раззадорит: догоняй!

— Вай-я! — возопил магометанин, и его звонкоголосая сабля, нос к носу столкнувшись с казацкой, тотчас принялась нахваливать хозяина, да с таким пылом, с таким упоением, что любого бы завидки взяли. Сами посудите: и молод-то он, и красив, и отважен, и нет никого, кто сравнился бы с ним в джигитовке. А как он ласков с нею, как заботится о ней, как гладит и целует перед боем, это надо видеть, пережить, прочувствовать душой и плотью — всем существом своей дамасской стали. Право слово, она готова на него молиться, неустанно повторять за ним: «Экбер-алла!» и, радостно поклявшись на Коране, быть преданной ему до гробовых пелен, как он, желанный, предан своему султану. Разговорчива сабля черкеса, хвастлива, и не слова летят из её уст — искры огня, так она счастлива блистать в руке хозяина, кромсать, чекрыжить, рассекать врагов ислама, ведь нет ничего сладостнее в мире, как пить их кровь и умываться ею!

— Дзинь-вень! — ответила ей шашка молодого казака. Певуче так ответила-спросила. — Что зубы-то скалишь, змея? Любит, говоришь, тебя? Цалует? Повезло тебе с хозяином? Добро! Мой тожить парень-хват, соколик ясный. Чуб-ковыль, хорунжий в свояках.

Долго ворковать им не пришлось. Война, не до бесед. Казачья шашка мигом разобралась, с кем имеет дело, и полетел черкес, раскинув руки врозь: направо — сам, налево — голова.

Двадцать шестого августа началась бомбардировка Плевны. Несколько залпов — внахлёст — сразу излохматили фашины одного из турецких редутов и подожгли ближайшую конюшню, откуда выбежала только одна лошадь, да и та вскоре упала, дёрнув головой и завалившись набок.

Государь перевёл свою ставку в Раденицу и поехал с братом в коляске, запряжённой вороной четвёркой, за Гривицу, чтобы с высоты одного из холмов наблюдать за обстрелом. С правой стороны — колонной по три, шёл конвой главнокомандующего: сотня лейб-казаков, а слева кубанская сотня из конвоя Александра II. Большинство свиты двигалось верхом. Образовалась пёстрая кавалькада, скакавшая за государем вперемешку с экипажами. Николай Павлович отправился в коляске, за которой Христо вёл Адада и Рыжего. «Константинопольцы» и князь Черкасский, вооруженный большой шашкой, гарцевали на лошадях.

Горка, предложенная для наблюдения за бомбардировкой Непокойчицким, показалась императору излишне удалённой. Все пересели на коней и отправились ближе к батареям, с которых доносились выстрелы. Остановились на высоте, поросшей мелким кустарником, в шести верстах от Плевны и в четырёхстах шагах от нашей девятифунтовой батареи. Влево от холма, если смотреть на Плевну, в полуверсте на одной из высот стояла двенадцатиорудийная двадцатичетырёхфунтовая осадная батарея, громившая турецкий укреплённый лагерь за Раденицей. После каждого удачного выстрела, наводчики орудий хвастливо роняли.

— Энто не телятину на рынке покупать; здесь глаз другой нужон, антиллерийский!

Грохот батарей время от времени прерывался, дабы орудийная прислуга могла прийти в себя от жуткой канонады, а пехотные командиры ободрить своих подопечных. Офицеры всеми силами старались укрепить в новобранцах уверенность в том, что после такой мощной огневой подготовки им ничего уже делать и не придётся, разве что резво добежать до турецких редутов и начать подсчитывать трофеи.

— Быстрая атака тем и хороша, что переходит в штыковой удар, — учили старые солдаты молодых. — Турке нас не одолеть. Быстро сгорает. — Они давно и хорошо усвоили: война это работа; глаза страшатся, а руки делают. И осиливает её тот, кто сызмальства узнал тяжёлый сельский труд. А ещё открылось им, что на войне много героев, но ещё больше духовидцев, почувствовавших связь Земли со всей Вселенной, связь души с Господом Богом. Близость смерти пробуждает душу к вечной жизни. Кто это понял, тот неизменно радостен и смел, даже в неравном бою, в самой жуткой и кровавой сече. Такими были многие и многие безвестные герои этой святой освободительной войны, выжившие в её пекле или положившие «живот свой за други своя», за православных христиан — болгар и сербов.

Турки в ответ осыпали наших пушкарей гранатами. По счастью, гранаты эти никого из канониров не поранили, хотя Игнатьев насчитал тридцать шесть снарядов, попавших на батарею. Много гранат разрывалось в долине и за нашей девятифунтовой батарей. Николай Павлович подобрал осколки одной из гранат и передал Христо — в коляску. Вправо находился турецкий редут, который наши войска безуспешно штурмовали во вторую криденерскую атаку. Между высотой, на которой находилась батарея осадных орудий и «государевым» холмом, на котором суждено было провести несколько дней подряд, пролегала долина. Сам «государев» холм находился как раз за правым флангом Криденера. В трёхстах шагах от этой высоты по правую руку уже стояла румынская батарея и доробанцы, её прикрывавшие. Обзор с высоты был отличный. Прямо против холма, на котором расположился Александр II с главнокомандующим и многочисленной свитой хорошо были видны четыре турецкие батареи, укрепления и ложементы. Без бинокля ясно можно было различить известково-белые дома, выгоревшую черепицу, отдельных турок в синих мундирах и традиционных красных фесках, лошадей на коновязях и солдатские палатки, санитарные шатры из серой парусины — весь неприятельский лагерь на окраине Радековских высот близ Плевны, где окраинные сады сползали по склону в овраг. А в бинокль хорошо были видны огороды, дряблые от зноя кукурузные метёлки, яркие шляпки подсолнухов, и двое молодых людей, которые стояли в палисаднике и ели вишни. Он из её ладони, она из его. Даже петушиные гребни репейника и языкатый розовый люпин на косогорах и взлобках были вполне различимы. И снова — балки, виноградники, поля, низины, пригорки, отроги, занятые турками окопы, люнеты, открытые с тыла, но имеющие бруствер и ров перед ними, траншеи и… отрубленные головы русских солдат на частоколе турецких редутов. Влево по высотам стояли батареи Криденера, и Николай Павлович видел, как артиллерийский офицер, подволакивая раненную ногу, спешно взобрался на холм и стал смотреть в бинокль, оценивая точность попадания. За батареями Криденера стоял 4-й корпус, которым вместо Зотова командовал Крылов, начальник кавалерийской дивизии. В лощинах, по бокам и сзади батареи, стояли пехотные части, прикрывающие артиллерию, и очень скудные резервы. За турецкими батареями, поставленными против наших, виднелась большая гора, прозванная «Лысой». Со стороны Ловчи должны были наступать князь Имеретинский и Скобелев 2-й. По дымкам пушечных выстрелов и стрелковой цепи можно было судить, когда подаются вперёд наши, а когда — турки. Сама Плевна, расположенная, как бы в яме, скрывалась высотами. Чтобы увидеть её, надо было подойти в упор на внутренний гребень высот, занятых турецкими укреплениями. Осмотрев место предстоящего сражения, Игнатьев лишний раз убедился, что Осман-паша даром время не терял. Турки великолепно использовали данные им два месяца и грамотно распорядились пересечённой местностью, окружающей Плевно, создав неприступную крепость, построенную lege artis — по всем правилам искусства — и взятие которой правильною осадой может быть рассчитано лишь математически. «Овладеть таким укреплённым лагерем несравненно труднее, нежели самой сильной крепостью», — стоя на холме и рассматривая в бинокль позиции турок, думал Игнатьев. Силы штурмующих и обороняющихся были не равны. Если учитывать, что один солдат, держащий оборону, может поразить и вывести из строя пятерых нападающих, то русских войск, собранных под Плевно, было явно недостаточно. Тем более, для лобовой атаки. Соотношение — один обороняющийся против пяти атакующих — было не в нашу пользу. «Беда та, что главнокомандующий и начальник штаба не желают замечать сильные стороны противника», — приходил к неутешительному выводу Николай Павлович, давно считавший, что без грамотной долгой осады — одним лишь приступом — Плевно не взять. И всё это мрачило душу, мучило его и беспокоило. Мысли о том, что неприятельская крепость нам не по зубам — крепкий орешек! — и что война неизбежно затянется, буквально изнуряли, тревожа сердце и пугая сны.

Он не раз указывал главнокомандующему на преимущества турецкой армии Осман-паши, но великий князь отвергал все резоны и не желал слышать никакие доводы.

Михаил Дмитриевич Скобелев сокрушённо вздыхал.

— Как вспомню, что опять начнут валиться под пулями да штыками мои солдаты, так дурно становится. Сознаю, что надо… Лес рубят, щепки летят. Да ведь в каждой такой щепке целый мир. Корреспонденты газет думают, — говорил он Игнатьеву с болью, — что для меня нет ничего лучше, как вести войска под неприятельский огонь, на смерть, а завистники считают, что это я из эгоизма, ради личной славы. Нет, если бы они увидали меня в бессонные ночи, если бы могли заглянуть, что творится у меня в душе. Иной раз самому умереть хочется, настолько жутко, страшно, безысходно. Так больно за эти бесчисленные жертвы!

Его глаза из синих становились тёмными.

Офицеры втихомолку поругивали главный штаб и в полный голос костерили интендантов.

— Не жрамши, чего навоюешь? — ворчали солдаты.

Вечером Николай Павлович долго стоял на ветру, пока тот не погасил последний отблеск дня, огарок лета. Стоял до полной темноты, смотрел в ночное небо. Высоко над головой, сколько хватало глаз, ярко серебрились звёзды, бессонно перемигивались с теми, кто задумчиво смотрел на них, с восторгом и опаской размышляя: каково там, в Царстве Божием, грешным людским душам?

Кто-то из конвойных казаков плакался в песне.

Досталась мне доля, семьёй моей стала Лишь сабля, да конь боевой. Прости меня, мама, спаси меня Боже, И может, вернусь я домой. Предчувствие беды не отпускало.

После разговора с молодым Скобелевым, Николаю Павловичу смешно было слышать, как Дмитрий, тоном, не допускающим возражений, объявлял «отбой», подавляя всякое сопротивление со стороны Игнатьева одним и тем же убийственным доводом: «Что я барыне скажу, когда вы расхвораетесь?» Он с малых лет был уверен, что ложиться надо с курами, а просыпаться с птицами, то есть, ни свет, ни заря. Нарушать этот древний крестьянский обычай он считал делом неподобающим, из ряда вон выходящим. Игнатьев старался ему не перечить, не расстраивать его по пустякам. Заболев чахоткой, его верный Санчо Пансо сильно сдал. Куда делись его стать атлета и мощь богатыря? Дмитрий похудел, ссутулился, стал шаркать при ходьбе и, чуть что, принимался бухтеть.

На позициях около Плевны после прошедших дождей — непролазная грязь. Внезапная распутица сказалась на подвозе продовольствия для войск. Солдатский рацион был беден, котелок пуст. У солдат от голода сводило скулы. Они мелочили молодь камыша, варили хлёбово, довольствовались затирухой, благо, имелась мука. Но соли было на погляд. Если чего и было вдосталь, так это дымных выплесков огня и чёрной осыпи шрапнели.

Казакам было легче: они тёрли овёс меж камней, отвеивали устюки и варили себе кашу, накрошив в неё «для скусу» горьковато-кислых лесных груш. Из леса же везли сушняк и лапник.

— Кузьма, ты в пластуны пойдёшь ли? — наклонившись к смуглолицему уряднику, спросил казак с серьгою в левом ухе, полчаса назад сушивший свой рваный чекмень над огнём.

— Это чья команда, — рассудительно сказал Кузьма, задумчиво попыхивая трубкой. Голос сухой, надтреснутый. Вид мрачный.

— Скобелев сзывает, — многозначительно сказал казак и подмигнул.

— Если он, то с нашим удовольствием.

— Тогда пойдём.

— Сейчас?

— А то, когда же?

Урядник поковырял в ухе, докурил табак и выбил трубку о приклад винтовки. Затем, слегка пригнувшись, зашагал на сборный пункт.

— Рожался, не боялся, а помрёшь — дорого не возьмёшь.

— Виноградники бы вырубить, — поглядывали в сторону холмов солдаты. Пули турецких снайперов, умело прятавшихся там, сшибали головы подсолнухам и залетали в траншеи.

— Турки не дадут, — резонно отвечали офицеры, за которыми велась охота.

— Тогда поджечь.

— Так ветер в нашу степь. Не будет толку.

Госпитальные палатки с красными широкими крестами так же становились лакомой приманкой для турецкой артиллерии и дерзких налётов черкесов.

— Наши лазареты — передвижные кладбища, — горько шутили медики, работавшие на передовой.

Наряду с художником Верещагиным в свите великого князя оказался и драгоман Макеев, который после отъезда из Константинополя, в том же звании, был назначен в дипломатическую канцелярию главнокомандующего. Николай Дмитриевич входил в редакцию «Летучего военного листка» и познакомил Игнатьева с ещё одним её членом — Всеволодом Крестовским.

— Это наш будущий Александр Дюма, — охарактеризовал беллетриста Макеев. — Занимательный повествователь!

Александр II посетил перевязочный пункты, на которых в эту минуту было много раненых. У одного из солдат была оторвана нога, и он истекал кровью. Лицо побелело, зрачки затягивало мутью. Его посинелые губы едва шевелились. Врачи сказали, что он при смерти. Лица многих казаков в порубах: кто без уха, а кто и без глаза. Смуглолицый урядник мучился от раны в животе.

— Картечь, робята, не сладкое просо.

Губы искусаны, в струпьях.

Во время артиллерийской дуэли, продолжавшейся несколько дней, был убит наш лучший батарейный командир. Он высунулся из окопа и получил турецкую гранату прямо в грудь. Весьма дурное предзнаменование.

Вечером Николай Николаевич объявил, что на переезды из Раденицы и обратно уходит много времени, и в совершенной темноте отправился на ночёвку в Порадим, где раньше располагалась главная квартира Зотова, а теперь находился штаб «румынской Карлы», как окрестили Гогенцоллерна наши солдаты. В Порадиме, где не было ни света, ни огня, одни глинобитные мазанки, великий князь спал на соломе, под навесом во дворе, привычно укрывшись шинелью, как точно так же, укрывшись обычной солдатской шинелью, спал в своём дворцовом кабинете — на походной кровати — его отец, покойный император Николай I.

В чёрном небе перемигивались звёзды.

Где-то в бурьянных кустах тосковал коростель.

Атака Плевно была назначена на воскресенье двадцать восьмое августа, но из-за прошедшего сильного ливня день штурма перенесли на тридцатое августа. Колеи превратились в канавы, доверху налитые водой.

— Завтра драться, — обходя передовые роты, предупредил солдат Михаил Дмитриевич Скобелев. — Сам император будет наблюдать за боем.

— Драться, так драться, — сипло отвечали пехотинцы, укладываясь спать на мокрый хворост. — Ружья есть, патронов хватит.

Офицеры проверяли караулы, дозорные всю ночь стрелялись с неприятелем, а казаки в обвисших мокрых чекменях усиленно вострили шашки.

Перед решающим днём Левицкий делал рекогносцировку, держась подальше от турецких батарей.

— Я нашёл место для трёхсот орудий, которые разгромят Плевну, — весьма самонадеянно доложил он великому князю.

«Самохвальство всегда прибегает ко лжи», — спрятал усмешку Игнатьев, находившийся рядом с Николаем Николаевичем, и тут же заметил Левицкому, что искренне надеется на то, что уж на этот-то раз штабные умы воздержатся от бесполезных и кровопролитных штурмов.

Казимир Васильевич обиделся.

— Вы вечно недовольны тем, что предлагаю я.

Глядя на него, Игнатьев понимал, что вряд ли в жизни этого «канцеляриста», теоретика военного искусства, начисто лишённого тактической и полководческой смётки, был период молодечества, ничем не омрачённой удали, желания поймать жар-птицу счастья. Николая Павловича так и подмывало сказать генералу Левицкому: «Вам бы в солдатиков играть, а не полками двигать». Он и великому князю выражал своё неудовольствие его решимостью брать Плевно без предварительных минных работ и подкопов.

— Чтобы выбить османов из Плевно, понадобится неизъяснимое количество снарядов, патронов и мин. А более того, пехоты, — говорил Игнатьев, которому хотелось сказать резче: «Брать Плевно в лоб это нахальство! Я допускаю, что можно не уважать противника, но себя-то уважать необходимо!».

Вряд ли Николай Николаевич его понял, а если что-то и царапнуло его сознание, то это «что-то» вызвало в нём чувство неприятия. Вместо того, чтобы смотреть на Плевно, как на крепость, проверять систему обороны турок постепенным выдвиганием батарей и рытьём траншей (скорой сапы), главнокомандующий решил поднести Плевно своему царственному брату тридцатого августа — в день тезоименитства — в виде необычного презента.

Штурм был назначен в три часа пополудни.

Одновременно должны были атаковать: Скобелев 2-й семь редутов, отделяющих его от гребня, с которого он мог бы командовать турецким лагерем и Плевной; 4-й корпус — редут, находящийся против «государева холма», и турецкую позицию, довольно сильно укреплённую и охраняющую подступы к Плевне с этой стороны. 1-я бригада 5-й дивизии, в состав которой входили многострадальные полки Архангелогородский и Вологодский, нацелилась на большой редут со стороны Гривицы, о который в своё время разбились усилия генерала Криденера. Румыны двумя колоннами собирались атаковать Гривицкий редут с северной и северо-западной сторон.

Укрепив лобовые редуты, Осман-паша тем самым показал, что не боится за свои фланги и, откровенно говоря, рассчитывает на то, что очередная наша атака ничем существенным не будет отличаться от второй и первой. Он как бы наперёд отказывал русским в полководческой хитрости, не испытывая никакого страха.

Игнатьев прибыл с государем на позицию в одиннадцать часов, когда пушечная и ружейная стрельба уже кипела по всей линии. Диспозиция не была выполнена в точности, потому что турки с самого утра пытались сбить Скобелева с тех высот, которыми он овладел накануне. Осман-паша сосредоточил самый ожесточённый огонь на нашем левом фланге, что, в сущности, было понятно: войска Михаила Дмитриевича приближались к самому чувствительному месту, к пути отхода плевненского гарнизона. Его отец, Дмитрий Иванович или, как его именовали в армии, Скобелев 1-й, выбрал удобное место на передовом взлобке «государева холма» и пытался разглядеть в бинокль белую лошадь сына, но день был пасмурным, неласково-холодным. С утра моросил дождь. Стоял такой густой туман, что в нескольких шагах ничего не было видно. Завязался жаркий бой, и только по дымкам ружейных выстрелов можно было судить, кто наступает, а кто обороняется. Бой этот увлёк бригаду 4-го корпуса, которая тоже не дождалась условленного часа. Огненный ветер сражения мигом подпалил все укрепления турок, словно скирды посохлой соломы.

Вскоре после прибытия Александра II на позицию о. Ксенофонтом (Никольским) отслужен был молебен в разбитой за холмом палатке. Николай Павлович вместе со всеми усердно молился о «Богохранимой стране нашей, властех и воинстве ея». Впечатление, производимое церковным пением под аккомпанемент закипевшего боя — неумолчного грохота пушек и ружейной перепалки, а особенно молитва с коленопреклонением, прочитанная духовником государя, было столь глубокое, что на всех лицах отразилось сознание трагической серьёзности настоящего дня. Упоминая о тяжких испытаниях, выпавших на долю венценосного вождя русской земли, и о том, что испытаниям этим не предвидится конца, Ксенофонт молил Бога дать государю императору силы выпить чашу страданий до дна с верою, надеждою и покорностью воле Божией, ибо только претерпевший до конца спасётся. Игнатьев никогда ещё не слышал, чтобы молитва священника до такой степени исходила из глубины взволнованной души, чтобы голос звучал такою скорбью, искренней мольбой и верой. Государь молился особенно горячо. Слёзы так и текли по его лицу. Глядя на него, Николай Павлович понял, что царь действительно не может уехать из армии. Ему жизненно необходимо видеть и слышать всё самому. Иначе нет, и не может быть покоя его измученной душе. После перенесенной болезни Александр II очень сдал физически, да и душевно был надломлен: обманут в лучших своих ожиданиях. Только слепой не видел, что государь разочарован и огорчён неудачами своих усилий во благо своего народа и балканских христиан. И всё же, несмотря на это, какая величавая кротость и какое глубочайшее смирение! Русское общество ропщет, все ищут козлов отпущения за все беды и невзгоды, один он ни на что не жалуется, никого не упрекает и никого не винит, а только молится и плачет. Игнатьев наблюдал за ним все эти дни и видел, что у царя напряжён каждый нерв, каждая жилка. Государь весь обратился в одно сплошное ожидание. И никто не слышал от него ни одного резкого слова, даже недовольного взгляда — никто. Предстояло великое кровопролитие, и в голове царя, как и у всех, молившихся в этот момент, конечно же, звучал один вопрос: «Возьмём мы Плевну или нет?»

После молебна на холме накрыли стол, откупорили шампанское.

Великий князь поздравил его величество с днём тезоименитства и сказал: «От всей души поздравляю с днём Ангела, и да поможет нам Господь обрадовать тебя сегодня чем-нибудь хорошим».

На провозглашённый за его здоровье тост Александр II возвысил свой фужер.

— Выпьем за здоровье тех, которые теперь дерутся — ура!

Но вместо желанной победы Александру II поднесли страшную весть о колоссальных потерях в наших войсках. Из строя выбыло около десяти тысяч человек. На перевязочных пунктах скопилось шесть тысяч раненых. Румыны потеряли около двух тысяч. Игнатьеву горько и больно было смотреть на царя, высидевшего на холме до полной темноты в надежде, что порадуют его хорошей вестью. Когда прискакали с левого фронта и сказали, что от четырёх батальонов Киевской бригады остался лишь один, и что славный командир бригады генерал Добровольский убит, государь прослезился. А тут ещё с русских позиций прискакал американский военный агент капитан Грин в своей приметной, лихо заломленной ковбойской шляпе и стал рассказывать, что все наши атаки отбиты.

— Штурм со всех сторон не удался, — кратко доложил он государю и приложил два пальца к шляпе.

Судорога боли передёрнула лицо царя. Это была горькая пилюля... Узнать о крахе собственных иллюзий всё равно, что проснуться в обнимку с трупом. Ужас!

— Этого не может быть! — вскричал Левицкий с заполошными, навыкате, глазами и схватился за очки, которые слетели с его носа, — сражение в самом разгаре, посмотрите! — но порох его доводов пошёл на фейерверк: никто не удосужился проверить донесение американца. Ему просто поверили на слово.

Николай Павлович почувствовал, что на какую-то долю секунды стал безразличен ко всему на свете. Предчувствие его не обмануло: Осман-паша отстоял Плевну.

— Все мы получили по соплям! — по-солдатски прямо сказал Александр II, пребывая в мрачном настроении.

— Это всё Скобелев напутал, — стал оправдываться Непокойчицкий, узнав об огромных потерях в войсках. — Он взял совсем не тот редут, на который ему указали. — Артур Адамович упустил из виду, что отряд Скобелева третьи сутки не выходил из боя, окружённый и атакуемый турками со всех сторон. На брустверах лежали горы трупов. На трупах сидели, за трупами прятались, по трупам выбирались из окопов. Боеприпасы кончались. Помощи не было. Со стороны казалось, что выжить в этом пекле невозможно. Вот один из офицеров взмахнул саблей, открыл рот, словно собирался что-то крикнуть своей доблестной пехоте, и тотчас рухнул навзничь. Небо опрокинулось и потекло из горла дымной кровью. Пуля угодила прямо в сердце. Орудийные снаряды, как озверевшие псы, в клочья разрывали солдатские цепи, намертво вгрызались в человеческую плоть. Людские тела сами вжимались в землю, съёживались, плющились, прятались от пуль и секущих осколков, этих рьяных приспешников смерти. Казалось, что война вобрала в себя все страхи и ужасы мира, все муки его и несчастья. И, несмотря на это, солдаты пытались удержать редуты, прозванные в штабе «скобелевскими».

— Может, направить Скобелеву подкрепление? — предложил государь, но великий князь сказал, что все резервы вышли.

У многих сразу опустились руки.

Наступило то всеобщее молчание, от которого обычно становится не по себе.

Главнокомандующий и принц Карл разослали своих ординарцев с приказанием войскам окапываться на занятых ими местах, а сами, в ожидании разъяснения результатов сражения, остались ночевать на кургане, насквозь промокнув под дождём, усилившимся к ночи. Охранял их командный бивак личный конвой и вызванный из резерва батальон Ингерманландского полка. Государь же сел в экипаж с поднятым верхом и отправился обратно. Свита поехала следом. Кубанцы скакали около колясок и факелами освещали путь. Под копытами их лошадей чавкала жидкая грязь.

 

Глава XXII

Складывалось впечатление, что театр войны был в полном подчинении у роковых обстоятельств. Тридцать первого августа, в ясный, но холодный день. Государь с главнокомандующим весь день просидели на передовом холме, со сжатым сердцем следя за ходом горячего боя на дальних высотах, окаймляющих с юга Плевно. Осман-паша, чувствуя, что молодой Скобелев грозит ударить в его ахиллесову пяту, направил главные силы против нашего левого фланга. Скобелев дрался весь день, и весь день молил о подкреплении: «Последний солдат введён в дело», — сообщал он князю Имеретинскому, а тот адресовал его просьбы о помощи Зотову. Павел Дмитриевич нервничал. Под грохот орудийных залпов и рвущихся пушечных бомб он кричал в ухо ординарцу: «Скажите Скобелеву, чтоб укрепился на занятой позиции и держался до возможности. Подкрепления не будет. Нет резервов». Скобелев дрался целый день, отбил пять атак, но шестая была самой страшной — с фронта и обоих флангов заходили турки. Они, как саранча, плотно облепили высоту. Их было так много, что Скобелев должен был отступить в большом порядке на несколько вёрст шагом, прикрываясь Шуйским полком и потеряв две трети личного состава — до девяти тысяч пехоты. «Вообще, — подсчитал в голове Николай Павлович, — в два дня из зотовского отряда выбыло не менее двадцати тысяч пехоты». Нескончаемая вереница легко раненных — большей частью в левую руку и в голову, тянулась по дороге пешком в перевязочные пункты в Булгарени, где их должны были перевязать и накормить до отправления в Систово. На колонну раненых в три тысячи человек приходилось лишь несколько болгарских бричек. Никаких средств не хватало на такое громадное число увечных. Солдаты шли группами и поодиночке. При проезде государя они выстраивались в две шеренги, прикладывали руку к козырьку своих армейских кепи и бодро кричали «Ура!». Все они хвалили Скобелева и ругали штабное начальство.

— Наварили мыла, заместо холодца.

— За день дивизию ухлопали, не меньше.

— Не по ноздре табак! — говорили солдаты о Плевне, имея в виду штаб Дунайской армии. Ежедневные встречи со смертью обострили их восприятие жизни. В той стороне, откуда они шли, глухо ворковала полевая артиллерия, рявкали осадные орудия, остервенело визжала шрапнель. Пехота валилась взводами. В кровавом омуте войны кружило, изнуряло и утаскивало в глубину сотни и тысячи жизней — русских, турецких, болгарских. Всех, пожалуй, и не перечтёшь.

— Молодец главнокомандующий! Сделал из картуза сито, — сказал казачий офицер и сплюнул табачную крошку. Его левая рука висела плетью.

— Поймал косого за уши, — поддержал его рыжебородый канонир с окровавленной повязкой на глазу и чёрным от порохового нагара лицом: — Плевну брать, не девок щупать.

Николай Павлович вздохнул. «Всё так, — подумал он, опустив голову, — чем больше людей в подчинении, тем меньше командиры должны думать о себе. Государь не исключение».

Игнатьев, как никто, остро чувствовал горечь офицеров и уныние нижних чинов, озлобленных бессмысленными жертвами и массой постоянных неурядиц. Казалось, что и дни стояли хмурые, ненастные по этой же самой причине. Дороги развезло, небо провисло. Тучи брюхом задевали землю, оставляя мокрый след на смятых и спутанных травах.

Александр II ездил в госпиталь, подобрал дорогою трёх раненых, и довёз их до места. В Булгарени творилось что-то невообразимое. Несмотря на то, что военно-временный госпиталь №63, развёрнутый возле деревни Дервишко, имел тридцать семь больших шатров и считался «просторным», фактически не справлялся со своим основным назначением. Беспорядок, стоны раненых, крики тяжко изувеченных людей и суета персонала. Медики сбивались с ног. Госпитальных коек и припасов было приготовлено на шестьсот человек, а туда явилось в течение суток около шести тысяч. Перевязки и срочные операции делались на сквозняке и холоде, в неподобающих для этого условиях. Из-за долгого и нудного дождя, переходившего в снег, госпитальные шатры и палатки промокли, землянки протекли, наполнились водой. Из-за сильного наплыва раненых, многих укладывали под открытым небом на кукурузные будылья и подстилки из соломы. Но и это не спасало положения. С каждым днём число раненых увеличивалось, а врачей и медсестёр не прибывало. По свидетельству Боткина, раненые оставались без медицинской помощи и пищи по три дня. Черви заводились в ранах, люди изнемогали от потери крови, тихо отходили в вечность. В присутствии государя Сергей Петрович резко заметил главному врачу, что вместо гипсовых накладок и хирургических операций лучше было бы сначала накормить и напоить больных, а уж потом оказывать им помощь. Боткин приходил в ужас от массы измождённых и голодных раненых.

— Это варварство оставлять несчастных, обессиленных людей без пищи по три дня, — выговаривал он заведующему военно-медицинской частью Приселкову, на что тот беспечно отвечал: — Эка важность, профессор! На позиции войскам случалось быть без пищи по шесть суток, и ничего, дрались голодными!»

«Господи, — думал Игнатьев, — чего не вытерпит многострадальный, славный, недосягаемый русский солдат! Хорошие воспоминания о заботливости отцов-командиров, распорядительности, добросовестности и честности начальства вынесет он из нынешней войны!». И всё безобразие это совершалось в армии, командуемой братом царя, в присутствии государя и его сыновей! Что же бывает там, где и этого надзора нет?

Трудно сказать, что творилось в душе Александра II при посещении госпиталя, но у Игнатьева «волосы вставали дыбом», когда он думал недобросовестности нашей администрации. По его мнению, администрация поступала безбожно, ничего не предусматривая. Зная, что готовится сражение, никто палец о палец не ударил, чтобы устроить на расстоянии в тридцать пять вёрст между позицией и Булгарени хотя бы один питательный пункт! Без Красного Креста совсем бы худо было. От всего увиденного и пережитого у Николая Павловича на душе скребли кошки, хотя его личной вины и не было. Он очень жалел, что предчувствие его, к несчастью, оправдалось. Русская армия потерпела третью, кровавую неудачу под Плевною, которую имела полную возможность занять прежде турок; штабное начальство должно было признать своё полное фиаско при самой торжественной обстановке — в день тезоименитства! — в присутствии царя и главнокомандующего, приехавших смотреть на верную победу.

«С сегодняшнего дня, — размышлял Николай Павлович, — наш военный и политический престиж на Востоке и в Европе подорваны. Теперь, если и войдём мы когда-нибудь в Плевно, впечатление провала для нас неизгладимо». Игнатьев горько раскаивался, что чувство долга помешало ему оставить Константинополь в тот момент, когда был принят ультиматум Австрии, а его соглашения с Портой в пользу христиан отвергнуты. Тогда ещё можно было выйти с честью из игры, а теперь, кроме стыда и позора, он ничего не видел впереди. Одна надежда оставалась на милость Божию, дарующую нам победу. «Но заслужили ли мы такое благодеяние? — одёргивал себя Николай Павлович, погружаясь в тяжёлые думы: — Легкомысленное отношение к предприятию и своим обязанностям проявляется в главноначальствовании. Рыба гниёт с головы».

По самым приблизительным подсчётам, с начала кампании у нас выбыло из строя почти два целых корпуса, то есть, четыре пехотных дивизии, что составляло тридцать пять тысяч, и всё без результата, приближающего нас к почётному и убедительному миру.

Плевненская катастрофа произвела такое впечатление на иностранных наблюдателей, что Веллеслей на другой день стал говорить о необходимости вмешательства держав для прекращения войны и предлагал ограничиться подписанием нелепого Лондонского протокола.

Игнатьев, разумеется, отверг эту затею. По письмам, полученным из Константинополя, ему было известно, что турки сами удивлялись собственным успехам, но не верили в конечный свой успех. Турки дрались до изнеможения лишь потому, что вопрос о существовании империи был поставлен на карту. В общем, не враг силён, а мы слабы.

Вечером тридцать первого августа Александр II объяснился с главнокомандующим, Милютиным и Непокойчицким, предложив им отказаться от Плевны.

— Да, надо отойти в Румынию, — согласился с ним Николай Николаевич, стараясь не перечить брату и зная его умонастроение. Всю жизнь Александр II шёл на поводу у чужих желаний. Сначала он подчинялся воле отца, затем брата Константина.

Милютин был иного мнения.

— Отходить нельзя. Ни в коем случае. Иначе всё коту под хвост! И десятки тысяч русских жизней, и вся эта Дунайская кампания. Надо просто приступить к осаде. Правильной и неотступной.

Между главнокомандующим и военным министром давно «чёрная кошка пробежала», и великий князь не скрывал своего неприязненного отношения к Милютину. Всё началось с того, что Николай Николаевич стал упрекать Дмитрия Алексеевича в отсутствии помощи, когда просил подкрепления. Ещё осенью прошлого года в Ливадии его высочество заявил, что четырёх корпусов для завоевания Турции мало, но не настаивал особо. Затем он ещё не единожды просил усилить Действующую армию, и всякий раз Милютин отвечал отказом. Только после неудачи «второй Плевны», когда сам государь признал необходимым укрепить армию новыми войсками, военный министр не стал возражать, но после разговора с Игнатьевым, указавшим на явные ошибки в проведении кампании, обрушился на главнокомандующего с разгромной критикой военных действий, считая организацию полевого управления и взаимодействие воюющих частей крайне плохими.

Из-за возникших разногласий военный совет перенесли на первое сентября и провели его на «государевом» холме. Погода выдалась великолепная. Ярко светило солнце, небо было синим и бездонным, а от быстро просыхающей земли шёл пар.

На совете присутствовали военный министр Милютин, Карл Румынский, начальник его штаба Зотов и Левицкий. Александр II, одетый в синюю походную «венгерку», вновь повёл речь о том, чтоб бросить Плевну, дать отдохнуть войскам и подождать гвардию. Первым выслушали главнокомандующего. Великий князь настаивал на отступлении. Было видно, что ни о чём другом он и думать уже не хотел. Николай Николаевич боялся контрнаступления турок и не хотел рисковать жизнью брата. Павел Дмитриевич Зотов всецело поддержал его, но Левицкий, знавший точку зрения Милютина, активно запротестовал.

— Идти на попятную, значит, преувеличивать значение нашей третьей неудачи. У турок положение незавидное, в противном случае они бы перешли в контрнаступление. Поэтому, — сказал он, сцепив пальцы и выдавая своё сильное волнение, — нам лучше выждать, чем отойти. Иначе придётся ещё раз брать это место с бою.

— Ну что ж, вполне логично, — взял его сторону царь. — Будем укрепляться на позициях.

Вместе с тем, Александр II объявил, что непосредственное начальство над всеми войсками под Плевной возлагается на генерал-адъютанта Тотлебена, который вызван для этого из Петербурга.

Николай Николаевич даже вспылил.

— Как видно, я не способен быть воеводой, ну и смени меня!

— А ты что будешь делать? — грустно спросил государь.

— Займусь конезаводством! — с лёгким вызовом сказал великий князь.

К сожалению, Александр II, большей частью милостивый к людям, требующим суровой кары, не принял это предложение. Сохранил status guo.

На пути из Раденицы в Горный Студень Игнатьев ехал рядом с императором — конь о конь, и Александр II разговорился.

— Королеву Англии Викторию крестил мой дед император Александр I, а сам я познакомился с ней, когда впервые прибыл в Лондон. Ей было двадцать лет. Мне тоже.

— Прекрасный возраст, — с напускным легкомыслием сказал Николай Павлович, вспомнив себя двадцатилетним и ту гору учебников, которые он проштудировал, будучи курсантом Академии Генерального штаба.

-Замечательный! — живо согласился с ним Александр II и с явным удовольствием продолжил свой рассказ. — 27 мая 1838 года я танцевал с ней в Виндзоре на балу, кружил её в чудесном вихре вальса. — Голос его пресекся, и он невольно встряхнул головой, как бы отгоняя от себя грустные мысли. — Подумать только, сорок лет прошло с тех пор, как мы с ней объяснились, признались во взаимном чувстве.

— Влюбились? — придержал коня Игнатьев.

— Влюбился! — энергично подтвердил государь и глаза его заметно поюнели. — Какая это была страсть! Нас просто бросило друг к другу. Я написал отцу письмо, решил быть просто мужем королевы, отказаться от российского престола, но отец велел ехать в Дармшадт, жениться на Марии, — грустно вздохнул Александр II, припомнивший своё былое сумасбродство и, кажется, ошеломлённый той грандиознейшей ошибкой, которую он чуть не совершил. — Отец мне так и отписал: «Назад в Дармштадт, юный глупец! России нужен Наследник Престола, а не жалкий муж английской королевы».

— Я представляю Ваше состояние, — сочувственно проговорил Игнатьев, уловив перемену в лице императора, который, как бы снова — в мгновение ока! — пережил порыв любовной страсти.

— Я уезжал с разбитым сердцем, — честно признался государь. — На прощание я подарил королеве любимого пса по кличке Казбек.

— Пёс её величеству понравился? — полюбопытствовал Николай Павлович, вспомнив о том, что матери королевы Виктории в 1860 году английским офицером был подарен пекинес, найденный им в одном из дворцов богдыхана. Королева-мать была в восторге.

— Виктория не расставалась с Казбеком до его собачьей смерти, — ответил Александр II и на какое-то время задумался, как задумывается всякий человек, погружаясь в давние свои переживания. Затем, не имея возможности, а, может быть, не собираясь уходить в них целиком, со вздохом заключил: — Теперь мы с ней почти враги, а всё её парламент!

В Горном Студне Игнатьев новь разместился в палатке, в которую тотчас налетели мухи — злые и кусучие, как черти! А по-другому и быть не могло, ведь рядом хлев, телятник, коновязь — кучи навоза.

Самым неприятным, по мнению Игнатьева, было то, что после крупного сражения, когда, казалось бы, работать и работать над выявлением просчётов, начальство складывало руки. Дескать, турки примолкли, и мы отдохнём. Пожив в Горном Студне, в непосредственной близости с главной квартирой главнокомандующего, Николай Павлович понял, что его так сильно раздражало в ней: избыточность праздношатающихся личностей. По сути дела, дармоедов. Своеобразной «саранчи». У одного только Непокойчицкого ординарцев, порученцев, адъютантов, как у гоголевского Хлестакова, видимо-невидимо! И все считают это нормой, мол, так оно и должно быть. Кто-то делал вид, что занят — переносил кипу бумаг с места на место, кого-то не могли найти, как ни искали, а многие нагло отлынивали от службы, манкировали своими обязанностями напропалую. Полковник Газенкампф жаловался Игнатьеву, что некоторые новоиспечённые генералы, которых тоже было пруд пруди, искали должности позаметней, не соглашаясь командовать бригадой или возглавить штаб корпуса.

— И это притом, — возмущался Михаил Александрович, крутившийся, как белка в колесе и работавший за семерых в главной квартире, — что многие вакансии в полках, батальонах и эскадронах пустовали.

— Этих господ можно понять, — с сарказмом в голосе отвечал Николай Павлович, — куда выгоднее ездить из главной квартиры на позиции, как на гастроли, чем принимать ответственное, самостоятельное назначение.

— Ну да, ну да, — согласно кивал Газенкампф, — кто ближе к штабу армии, у того и наград больше. Адъютанты, ординарцы, порученцы по возвращении их из действующих частей, куда их посылали в качестве обычных наблюдателей, сразу же получали боевые награды. Некоторые имеют уже по нескольку.

— Сколько наездов, столько орденов? — усмехнулся Игнатьев, не столько ставя, сколько утверждая свой вопрос.

— Именно так, — отозвался Михаил Александрович, а в промежутках между поручениями — никаких забот.

— Заслуженный отдых, — резюмировал Николай Павлович и сказал, что ставка государя мало чем отличается от великокняжеской: — Свита просто изнывает от безделья. И я первый еду на запятках у войны.

Полковник Газенкампф кивнул и озадаченно потёр висок.

— Хорошо ещё, что мы воюем с турками. Будь на их месте немцы, они сумели бы воспользоваться нашими промахами, и перешли в наступление.

— Вы правы, — с похвалой в тоне поддержал его Игнатьев, — тогда не пришлось бы сидеть, сложа руки. Успехи турок на нашей совести. Они обусловлены лишь нашей распущенностью и безалаберностью руководства, а уж никак не военным искусством османов, — он помолчал и добавил: — Одна надежда на Николая-чудотворца, который не один раз помогал нам.

Игнатьев опасался, что Осман-паша, пытаясь вырваться из осаждённой Плевны, бросит своё войско на прорыв и улизнёт от расправы. Взятый в плен турецкий офицер был допрошен переводчиком Макеевым в присутствии главнокомандующего. На замечание великого князя, что турецкие войска довольно славно дрались, офицер незамедлительно ответил: « Войска, которые введены умеючи и хорошо в дело, всегда дерутся хорошо», — а на вопрос: «Много ли английских и венгерских офицеров в гарнизоне?» турок ответил уклончиво: «Есть ли иностранные офицеры и сколько их, не знаю, но войска знают и верят одному Осман-паше».

Когда Макеев рассказал об этом, Николай Павлович страдальчески вздохнул.

— Горько сознаться, а приходиться завидовать туркам, что у них есть Осман и Сулейман-паши!

Пятого сентября в Горный Студень прибыла Гвардейская стрелковая бригада. У Игнатьева сердце замирало при мысли, что и эти превосходные войска при отсутствии серьёзного плана кампании, и при бестолковости распоряжений, растают бесцельно, как и предыдущие! Игнатьев уже знал, что после пятидневного артиллерийского обстрела Шипкинской позиции Сулейман-паша в три часа ночи — внезапно! — пустил двадцать свежих батальонов на решительный штурм, рассчитывая захватить врасплох наш авангард. Но посты не прозевали турок, и передовые части дружно отбили атаку. Турки беспрестанно возобновляли попытки спихнуть нас с перевала, настойчиво лезли вперёд. Бой кипел девять часов до полудня. После завершающей контратаки турки бежали из укреплений, потеряв в то утро не менее двух тысяч человек, большею частью гвардейцев. У нас выбыло из строя сто человек убитых. Погиб храбрый полковник Мещерский, которого жаловал государь. Раненых было в четыре раза больше. В том числе девятнадцать офицеров.

Вечером прибыл фельдъегерь Баумиллер и доставил Николаю Павловичу родительский гостинец: сюртук, подбитый заячьим мехом, и тёплое военное пальто, совершенно соответствующее условиям бивачного «комфорта». Заботливость отца глубоко тронула Игнатьева. Сколько он себя помнил, всю жизнь отец всё тот же, неизменный, неисчерпаемый в своей любви и попечении! А добрейшая матушка исполнила просьбу Игнатьева и выслала для Дмитрия две лиловые щёгольские фуфайки и пару тёплых носков. Николай Павлович был доволен, что его верный Санчо Пансо обеспечен на первое время. Сентябрьские ночи холодные.

 

Глава XXIII

Николай Павлович оставил главную квартиру в первых числах сентября, когда на перевалах выпал снег. Тяжкое чувство бесполезности, на которое он был обречён в армии, неумелые действия главнокомандующего по руководству войсками, чьё безуспешное топтание на месте становилось просто удручающим, а так же последствия перенесенной лихорадки, довели его до такого болезненного состояния, что Сергей Петрович Боткин потребовал его госпитализации с временной отправкой домой. Государь милостиво отпустил Игнатьева в отпуск, пожелав скорейшего выздоровления.

— Отпускаю временно, пока не появится необходимость в твоём присутствии, — нарочито строгим голосом напутствовал Александр II Николая Павловича. По-видимому, он и сам понимал, что пока войска не взяли Плевну и не двинулись вперёд к Константинополю, держать Игнатьева возле себя бессмысленно.

— Главный козырь турок наша глупость, — сказал Николай Павлович перед своим отъездом князю Меншикову, который купил Рыжего. — Все желают выглядеть героями, рисуясь перед императором, а на поверку смотрятся шутами.

Находясь в Киеве, куда семья перебралась на зиму, узнав все домашние новости и выслушав отчёты детей об их школьных успехах, Игнатьев передал Екатерине Леонидовне сердечный поклон от государя императора, от «константинопольцев», с которыми он виделся в главной квартире каждый день, и обрисовал положение дел на театре войны.

— Вся беда в том, что есть два типа полководцев: один радуется победе, добытой малой кровью, а другой кичится тем, что уложил на поле боя тысячи и тысячи солдат.

Он сидел насупленный, уставший, с воспалёнными красными веками.

Екатерина Леонидовна в свою очередь пожаловалась на ужасную дороговизну жизни и невозможность вести полевое хозяйство, когда внезапно приказчик, рабочие и сторожа уходят на войну, да ещё в самый разгар косовицы.

— Расходов слишком много, — посетовала она. — В четыре месяца, пока ты был в отъезде, за вычетом внесённого в банк и почтовых издержек, мы израсходовали двенадцать тысяч серебром!

— Не убивайся! — пожалел жену Игнатьев, радуясь возможности пожить в покое и насладиться их семейным счастьем. — Авось справимся, благо весь хлеб вывезен.

— Успели, — не без гордости за свою хозяйскую распорядительность, откликнулась Екатерина Леонидовна, чьи глаза по-прежнему лучились, согревали ласковым теплом. — Умолот хорош. И пшеница, и рожь полновесные.

— Расчёт, тебе представленный, проверила?

— Конечно, первым делом, — утвердительно ответила она. — Количество проданного хлеба на тысячу пудов превысило мой предварительный подсчёт.

Затем она рассказала, что Анна Матвеевна сильно сдала, часто болеет, что дети хворали, простыли, и что её саму тревожит кашель.

— Никак от него не избавлюсь, — призналась она, следя за выражением его лица и находя в нём сострадание.

— Это пугает меня, — сказал Николай Павлович, более всего дороживший здоровьем жены и детей, — Я ещё в Горном Студне почувствовал, что с тобой что-то не так. — Он привлёк жену к себе и ласково поцеловал. — Я ещё больше утверждаюсь в мысли, что тебе необходим зимою тёплый климат. В Константинополе ты не болела.

— Зато сердцем стремилась сюда, — прижалась она к его боку.

В середине ноября пришла телеграмма Милютина: по высочайшему повелению Николай Павлович был вытребован в главную квартиру.

— Когда дело касается исполнения воинского долга и пользы Отечества, нет ничего подлее так называемых «личных соображений», — сказал он жене, просившей побыть дома хотя бы ещё несколько дней. Ты меня знаешь, поэтому не уговаривай.

Екатерина Леонидовна тотчас распорядилась зажарить индейку и напечь в дорогу пирожков.

Шестнадцатого ноября Игнатьев с Дмитрием, набрав с собой домашней снеди и тёплых — впереди зима! — вещей, приехали на киевский вокзал, и сели в «скорый» поезд, который собирал людей на всех промежуточных станциях.

— Кланяется каждому столбу, — ворчливо отмечал Скачков.

Время и впрямь тянулось медленно.

В полях за Жмеринкой повсюду лежал снег. В поезде было свежо. Мнимый «скорый» опоздал в Кишинёв на целых два часа. Далее дорога была до того загромождена поездами, что непрестанно приходилось останавливаться. Предвидя такую невзгоду, Николай Павлович ещё в Кишинёве просил коменданта телеграфировать в Яссы и просить задержать румынский поезд до его приезда. Поезд действительно был приостановлен на целых два часа, но Игнатьев прибыл в Яссы через час после его отхода. Вот досада! Александр Константинович Базили, так же побывавший дома, рассчитывал съехаться с Игнатьевым у станции Раздельной, затем ожидал в Яссах и уехал, оставив записку. Николай Павлович телеграфировал военному министру, что задержан в пути из-за неисправности железной магистрали. Заодно предупредил, что прибудет в Бухарест в субботу.

Из газет и писем своих корреспондентов Игнатьев уже знал, что генерал-адъютант Эдуард Иванович Тотлебен, прославленный защитник Севастополя, непревзойдённый мастер подрывных и фортификационных работ, назначен командовать западным отрядом, сменив на этом посту принца Карла, и уже приступил к устройству минных галерей. На Тотлебена войска смотрели с благоговением. Всякий солдат понимал, что это генерал стоящий, не какой-нибудь там «немец-перец-колбаса-кислая капуста». Держал он себя превосходно: с нижними чинами был приветлив, с генералами — строг. Требовал всеобщей дисциплины и неукоснительного исполнения приказов. Даже Гурко, получивший в командование гвардейский корпус и плохо переносивший чью-либо власть над собой, подчинился Тотлебену беспрекословно. С приездом Эдуарда Ивановича кто-то остроумно пошутил: «Наши войска вокруг Плевны — Ноев ковчег, находящийся по воле случая в ожидании падения Плевны. У Ноя-Тотлебена три сына: Сим — Гурко, Хам — Зотов, Иафет — Криденер. В ковчеге есть чистые животные — контролёры, и нечистые — интенданты». И в этом не было особенной натяжки. Ещё Александр Васильевич Суворов говорил, что каждого интенданта после пяти лет службы можно расстреливать без суда и следствия, поскольку мука до солдат не доходит — «к рукам прилипает».

Размышляя о непререкаемом авторитете Тотлебена, Николай Павлович приходил к выводу, что в основе его репутации лежат знания — верные, глубокие, обширные. Ещё учась в Академии Генерального штаба и прислушиваясь к давнему спору военных, что важнее — смелость или знание, он усвоил, что твёрдые знания военного искусства усиливают и спокойствие, и настойчивость, и смелость, и решительность, и творчество. А вот отсутствие знаний приводит в лучшем случае к тупому бездействию, а в общем смысле к растерянности и упрямству, к несвоевременной, а значит, к безрассудной смелости, граничащей с отчаянием, к бессмысленной инициативе и бездарному творчеству. Взять того же полкового лекаря: он может не знать приёмов штыкового боя, но знать, как облегчить страдания увечных, покалеченных в бою, он должен непременно. Это его обязанность, причём, святая.

Поезд из Ясс был длинный, народу в нём ехало много. Среди пассажирок было пятьдесят сестёр милосердия — хорошеньких, с образованием. Одна — венгерская графиня.

Возвращавшиеся из госпиталей и кратких отпусков, полученных после ранений, молодые офицеры невольно заговаривали с ними.

— Мадемуазель, дозвольте поухаживать за вами.

Всем хотелось приятного флирта, но более всего хотелось новостей — воинственно бодрящих, безусловных.

— После Дуная война пошла иная, — сказал невзрачный, сухощавый капитан своему спутнику, пехотному майору, угощая того папиросой. По всей видимости, он даже не подумал, что обзавёлся рифмой.

С Пашкан начались остановки. Все пристанционные пути были забиты воинскими эшелонами и продовольственными поездами. Николай Павлович вышел на перрон и ужаснулся: а что как всё снабжение армии будет парализовано? Генерал Александр Романович Дрентельн, управляющий тылом армии, в отчаянии поехал в главную квартиру, чтобы предупредить о безобразном состоянии румынских железных дорог и о том, что он ни за что не может отвечать при таком положении дел. Попахивало явным саботажем, а может статься, и диверсией, ибо в румынских воинских частях был образцовый порядок. Русский консул в Яссах предупредил Игнатьева, что в Бухаресте существует секретное английское бюро, возглавляемое тайным корреспондентом газеты «Dayli telegraf», Кингстоном. Бюро это собирало сведения о русской армии и сообщало их через турецкого посланника в Вене в Стамбул. Об этом сообщил наш военный агент в Вене Фельдман — толковый и дельный разведчик. Ходили слухи, что поляки, австрийцы, евреи, служившие на железной дороге, подкуплены английскими агентами, чтобы помешать русской армии добиться победы над турками. Дивизии, полки и батальоны, пехотные корпуса и кавалерийские бригады ждали тёплого белья, продуктов и боеприпасов, а их не было! Как в крымскую кампанию два христианских государства воевали против христианской же России в пользу мусульман, так и на этот раз всё подло повторялось. А впрочем, чему удивляться? Поманите англичанина наживой, и вы увидите, какой он, в сущности, головорез. Безбожник, вор и мародёр. Звериные инстинкты человечества почти не поддаются дрессировке.

«Удивительно дело! — с возмущением думал Игнатьев, выходя вместе со всеми на перрон, чтобы немного пройтись, размять ноги. — Английская разведка вредит России, где только может, при первом же удобном случае, а наша лишь затылок чешет, да оглядывается по сторонам, как бы кого локтем не задеть. Предосудительная деликатность! Ничто так дорого не обходится, как игра в благородство. Но мы об этом забываем или не желаем помнить».

— Артиллерия у турок не ахтецкая, но ружья лучше наших, — сказал майор, попыхивая папиросой и поджидая отправления состава вместе с узколицым капитаном, бросившим окурок под вагон. Тот ничего не ответил, поскольку провожал глазами двух симпатичных барышень, которые прошли, не удостоив офицеров взглядом.

— Ай, хороши! — Какой-то бравый есаул со свежим рубцом на щеке восхищённо щёлкнул пальцами. — И не захочешь, да влюбишься. — Он явно был навеселе, искал общения. Его длинные усы с прикрутом были нафабрены стрелкой, отчего лицо казалось шире, а разрез глаз уже. Вид бравый и даже задиристый. Черкеску с газырями украшали два серебряных «Георгия». — Моя-то любушка с тремя огольцами осталась, — сказал он самому себе и вдруг обратился к Игнатьеву: — Ваше превосходительство, а я вас знаю. Вы наш посол в Константинополе. Я сразу вас признал, ей-богу!

Николай Павлович кивнул, мол, так оно и есть.

— Вы не ошиблись.

Есаул сдвинул кубанку на висок.

— Мне про вас князь Церетелев рассказывал, когда вы с генералом Зотовым челомкались. Он, мабуть, сродник ваш, Павел-то Дмитрич?

— Сослуживец.

Внимание, оказанное Игнатьеву разбитным казаком, заставило многих офицеров, бывших в это время на перроне, подойти к Николаю Павловичу. Вскоре завязался оживлённый разговор.

— Наш солдат воюет, словно избу рубит, желая добиться прочной основательной победы, а турок нет, — покачал головой капитан, закуривая третью папиросу, — турок другой, он играет с огнём, ему весело.

— Одним словом, нехристь. Спешит в рай, — заключил майор и посмотрел на небо, сплошь затянутое облаками.

— Ага, — сдвинул кубанку на другое ухо есаул, — заждались его там.

Какая-то баба со съехавшим набок платком и двумя оклунками поклажи в перевес через плечо, потерянно металась по перрону: «Прямочки не знаю, гдей-то тута», — искала свой вагон.

Толстощёкий перронный жандарм цепко придержал её за локоть, изучил посадочный билет и велел «не нарушать порядок».

— Этот поезд идёт в Бухарест, а кишинёвский будет через час.

Постукивали сабли, тренькали шпоры, под ногами змеилась позёмка. С места на место перетаскивались кофры, короба, корзины. Толкотня, шум голосов, коловорот суждений.

— Нельзя забывать, что Романовы немцы. Голштинцы, гогенцоллерны и прочая. Для народа они чужаки.

— Не морочьте себе голову.

— Да, как же «не морочьте», когда история их царствования напоминает мне глубокую старуху, прекрасно помнящую всё, что с нею было в детстве и ни аза не помнящую, как её зовут.

Мимо прошли два молодых человека. Оба в студенческих полупальто. Из-под их каблуков, похрустывая, выскальзывали льдышки. Один из них решительно сказал: «Чтобы государство не шаталось, цена на хлеб должна быть твёрдой».

Эта мысль Игнатьеву понравилась.

Пехотный капитан с редкой фамилией Крыня, уроженец Киева, из белорусов, захотел узнать, в чём состоит искусство дипломатии?

— Искусство дипломатии это умение вести приятный диалог, отстаивая свою точку зрения, которая, как правило, бывает неприятной для противуположной стороны, — ответил на его вопрос Николай Павлович. — А ещё оно состоит в том, чтобы ваш оппонент, с которым вам угодно было сесть за стол переговоров, ни в коем разе не заснул и не упал со стула, что может привести к конфузу, а значит, к глубокой обиде. Это, во-первых, — сказал он капитану, забывшему про папиросу и слушавшему его с раскрытым ртом. — И второе: ни в коем случае не разбудите его, когда он пребывает в дрёме.

— Ваше превосходительство, вы шутите? — поскрёб в затылке капитан, переглянувшись с майором, которого никак нельзя было считать весельчаком: его лицо было насуплено-угрюмым. По всему было видно, что и майор, и хмурый капитан, из тех бывалых офицеров, кто с первых дней войны спокойно впрягся в её тяжкий воз и по старинке честно тянул лямку.

— Разумеется, шучу, — сказал Николай Павлович, нисколько не пряча улыбку, — но доля правды в этом есть.

— Сказка ложь?

— Да в ней намёк, — присовокупил Игнатьев.

Капитан, не зная, что сказать, привычно затянулся папиросой.

 

Глава XXIV

Вместо восьми часов утра поезд прибыл в Бухарест лишь в три часа пополудни. Распрощавшись с офицерами и пожелав им закончить войну без тяжёлых ранений, Николай Павлович поселился в заготовленном ему номере в Grand Hotele рядом с великим князем Алексеем Александровичем, затем разыскал Нелидова и Базили. Александр Иванович приехал из главной квартиры предупредить Игнатьева о том, что Горчаков настроен на «крестины».

— Он что, с ума сошел? — взвился Николай Павлович, сразу догадавшись, что речь идёт о переговорах с турками, — решил пожертвовать болгарами?

Нелидов приложил палец к губам и посмотрел на потолок гостиничного номера.

— Так решили старшие. Вам нужно срочно ехать в Порадим.

Когда Николай Павлович добрался до бивака главной императорской квартиры, первым его увидел Милютин и, вероятно, доложил Александру II, так как Николая Павловича тотчас пригласили на завтрак к государю. Игнатьев только и успел, что помыть руки в предоставленной ему землянке. Дмитрий был в ужасе от обстановки.

— Да мы подохнем здесь от сырости!

Игнатьев был принят царём самым благосклонным образом. Александр II расспросил о семействе, о школьных успехах детей, о здоровье отца.

— Я слышал, он часто болеет.

— Не столько болеет, сколько хандрит, — ответил на вопрос Николай Павлович. — Слабость стала донимать, тяжесть в боку.

— Напиши Павлу Николаевичу, что Боткин осмотрит его, как только вернётся в Россию.

Во время завтрака государь вспомнил, что двадцать второе ноября — день именин Екатерины Леонидовны, графини Тизенгаузен и графини Адлерберг, и пил за их здоровье. Николай Павлович отметил про себя, что за то время, пока он отсутствовал, государь исхудал ещё больше, лицо приобрело серый оттенок.

После завтрака собрались на совет. Толковали о возможных условиях мира.

— Я считаю неправдоподобным, чтобы турки согласились на переговоры, — заявил Николай Павлович, когда Александр II дал ему слово, — разве что Эрзерум и Плевна будут взяты нами в один день. Но его высочество Михаил Николаевич отказался от атаки Эрзерума в нынешнем году и готовит зимние квартиры у Гассан-Кале и Девен-Бойни. За это время Мухтар успеет укрепиться и собрать новые силы. Осман-паша, насколько мне известно, не думает о сдаче Плевны и расстреливает паникёров. — Игнатьев уже не стал говорить о том, что по всему пути до Порадима вереницы повозок, как по Невскому проспекту. У одного интенданства пятьдесят тысяч повозок в ходу! Вот саранча, всё съедающая! А что будет, когда ляжет снег, мороз ударит в перемену с оттепелью? Дорог, можно сказать, совсем не станет.

Обедал он опять у государя, а затем, посидев у Адлерберга и Милютина, отправился в свою землянку с фонарём в руке. В лицо дул ветер, хлестал дождь, ноги по щиколотку уходили в грязь. А тут ещё темень кромешная, собаки лают, окружают, кидаются. В общем, заплутал и натерпелся. Спасибо, встречный солдат помог выкарабкаться из грязи и указал дорогу. В землянке было относительно тепло, но не сказать, чтобы уютно. Обстановка самая простая: железная печь, походная кровать и стол. Стены и часть пола были покрыты солдатским сукном, а у порога лежала дерюга.

Дмитрия он нашёл спящим, который, чтобы наказать барина, не дал ему чая.

— Ладно, спи, — сказал Николай Павлович и, сотворив вечернюю молитву, вскоре улёгся сам. Ночью привиделся сон: множество змей переползало дорогу, сотни черепах тащились по земле, но день был тёплый и светило солнце. Проснулся рано, в пять часов утра, и сразу же поймал себя на мысли, что начал свою зимнюю кампанию в день св. Екатерины, как и константинопольскую конференцию.

После завтрака государь зачитал телеграмму Святополк-Мирского, в которой сообщалось, что турки двинулись к Тырново через деревню Елену, но их наступление было отбито ценой больших потерь и утратой одиннадцати орудий. Из строя выбыло пятьдесят офицеров и тысяча восемьсот нижних чинов. Сулейман-паша со свойственной ему настойчивостью предпринимал попытки дойти до Тырново со стороны Еленинского перевала. Генерал-лейтенант Деллинсгаузен, командующий 11-м корпусом, пошёл в обход на Златарицу и Беброво.

Дезертиры из войска Османа-паши утверждали, что в Плевне настоящий голод и что Осману больше восьми дней не выдержать.

— В курбан-байрам он постарается вырваться из Плевны с частью своей гвардии, — сказал беглый босняк, налегая на суп из баранины, — из армии, насчитывавшей пятьдесят тысяч солдат, у Османа осталось тысяч тридцать.

«Значит, в следующую субботу всё и прояснится, — подумал Игнатьев, — или наше войско никуда не годно, или мы погоним турок так, что только пятки засверкают».

Во время байрама турецкий гарнизон Плевны довольствовался залповым огнём русских осадных орудий: в девять часов вечера, в два часа ночи и в шесть часов утра двадцать шестого ноября.

— Это туркам вместо плова! — отскакивая от орудий, говорили канониры, — нехай думают, что мы тоже их праздник справляем.

На позициях около Плевны после прошедших дождей — непролазная грязь.

Потягивал низовой ветер, в воздухе висела морось.

На кустах колючего терновника, нахохлившись, сидели воробьи, тесно прижавшись друг к другу. Вот так же, чувствуя плечо товарища, плотно грудились возле костра солдаты в грязных промоклых шинелях, и ничто им так не вспоминалось в сыром стылом окопе, как верхний полок русской бани, даже, если она топится по-чёрному.

— Костры палить, а войскам скрытно выдвигаться. Пусть турки думают, что мы стоим на месте, — распорядился Тотлебен.

Поздно вечером стало известно, что Осман-паша начал переправу через реку Вид, собрав у моста своё войско. В два часа ночи скобелевские аванпосты заметили, что сильные Кришинские редуты — своеобразные ворота Плевны — оставляются турками. Туда были посланы охотники, которые после короткой жаркой стычки, овладели ключевой позицией. Тогда же началась пальба за Видом, где Осман-паша стал развёртывать свои силы, упорно атакуя 3-ю гренадерскую дивизию и бригаду 3-й гвардейской дивизии — Литовский и Волынский полки. Эти сведения были получены Александром II около девяти часов утра от своего брата Николая Николаевича, который отправился в Тученицу, где квартировал Тотлебен. Государь император тотчас решился ехать на Тученицкий редут. Игнатьев был дежурным вместе с Горяиновым, которого Александр II послал предупредить принца Карла, квартировавшего в Порадиме. Николай Павлович в это время читал военному министру свой проект условий мира, который должен был в то утро доложить царю. Разумеется, всякое занятие было отложено в сторону, и государь император в сопровождении свиты устремился к Плевне, на Тученицкий редут. Игнатьев ехал в своей коляске. Выехав на возвышенное плато, господствующее над Плевно, он сразу почувствовал сырой, холодный ветер, пронизывавший до костей. В полях лежал снежок. Земля подмёрзла. Туман плотно застилал окрестности, напоминая злосчастный день тридцатого августа. Издалека, со стороны Вида, доносилась орудийная пальба. В первом часу пополудни 4-й и 9-й корпуса спешно потянулись к Плевне. Главнокомандующий со своим штабом двинулся за ними следом. Скобелев немедля занял со своею дивизией брошенные турками позиции до главного гребня под Плевно. В лощине реки Вид было видно скопление турок, но никакой стрельбы не было. Происходило что-то необыкновенное.

Вскоре стало известно, что вылазка Османа — после отчаянной борьбы, начавшейся с восьми часов утра, отбита. Больше всех пострадал Сибирский гренадерский полк. Он даже временно был выбит из своих траншей, но вновь пошёл в штыки, попятил турок, вернул шесть своих орудий и захватил семь.

— Ура! — шёпотом сказал Николай Павлович, боясь вспугнуть удачу. Если он правильно понял, Осман опять отброшен к Плевно. Прекращение огня означало или приостановку его действий перед новою контратакой, или же переговоры к сдаче.

Принц Карл, поскакавший к своему войску, дал знать, что недоступный нам 2-й Гривицкий редут оставлен турками.

Наши войска двинулись к Плевне — без выстрелов.

Александр II вернулся на Тученицкий редут и с радостным лицом сказал, что можно будет подкрепиться. Прислуга подала холодный завтрак, но государь и Милютин так продрогли, что кроме чая не желали ничего.

— Как это ни прискорбно, чая нет, — развёл руками князь Суворов. От холода его уже трясло. Трепало так, что зубы лязгали. Старик недобрым словом помянул гофмаршала Войкова, не позаботившегося о чае.

— Остолоп.

Игнатьев в своём свитском сюртуке сам замёрз так, что казалось, положи его в мертвецкой, среди трупов, вряд ли какой медик-санитар обнаружил бы в нём капельку тепла.

Кто-то из придворных слуг побежал к артиллеристам, раздобыл самовар и три стакана.

Когда мимо стала проходить одна из орудийных батарей, её командира подозвали к государю, и тот, на вопрос Александра II «куда он держит путь?» самым хладнокровным образом ответил: — В Плевно. — Сказал так, словно в Москву идёт — самым обычным тоном.

Царь велел накормить и напоить горячим чаем артиллерийского штаб-офицера, поздравляя его со вступлением в Плевно.

— Всё не верится, что победа окончательная, — сказал Суворов, перестав трястись от холода. — А вдруг Осман ушёл?

Игнатьев тоже этого боялся. Без пленения Османа-паши и его армии победа не могла считаться полной.

С утра Александр II послал к румынам князя Петра Витгенштейна с флигель-адъютантом Милорадовичем, чтобы следить за ходом дела, опасаясь, что Осман-паша пойдёт в ту сторону. Но Осман выдержал характер до конца. Он не желал вести переговоры с румынами и до последней минуты дрался с русскими, пока не понял, что сражение проиграно.

Милорадович первый примчался с известием, что корпус Криденера вошёл в Плевно.

— Плевна совсем пустая! — срывающимся от восторга голосом, проговорил Григорий Александрович: — Я проскакал по улицам, видел низко кланяющихся мирных мусульман, улыбчивых болгарских женщин, зашёл помолиться в красивую церковь, оставшуюся без образов, и вот привёз, — протянул он государю императору белый турецкий сухарь и несколько винтовочных патронов, как вещественное доказательство того, что он побывал в Плевне.

— Да турки же где, наконец? — осведомился царь.

— Все выехали, — был ответ, вызвавший громкий хохот.

Через час с докладом прибыл Пётр Витгенштейн. Судя по его словам, турки начали сдаваться, так как он видел три их пехотных дивизии, мирно стоящие с ружьями у ноги и зачехлёнными орудиями. Турецкий полковник, завидев Витгенштейна, подскакал к нему с непонятным для него приветствием, и первым протянул руку для пожатия. Огромный турецкий обоз, нагруженный припасами и мусульманскими семействами с пожитками, томился у выхода из Плевны в сторону реки, и люди оттуда махали белыми платками.

— Я проехал всю Плевну, и нигде не услышал стрельбы. Ни единого выстрела, — подчеркнул Витгентшейн.

Государь все глаза проглядел, пытаясь разобраться в том, что происходит.

Наконец прилетел на взмыленном турецком скакуне кавалерийский полковник Моравский, помощник коменданта главной квартиры армии, в сопровождении конвойного казака, присланного Ганецким, и, как был с забрызганным грязью лицом, бросился к государю, с восторгом замахав фуражкой.

— Ваше императорское величество, — закричал он радостно-счастливым голосом, — Плевна взята! Осман сдаётся! Вместе со всею армией!

— Не может быть! — воскликнул царь. — Почём ты знаешь?

— Ей-богу, правда, — перекрестился Моравский. — Осман-паша сдаётся! Я сам видел.

— Безусловно? — всё ещё не веря долгожданной вести, спросил Александр II.

— Безусловно! — ответил полковник.

— И Осман-паша теперь сдаётся?

— Да! — с жаром подтвердил Моравский, — мы вышибли турку, чтоб ему пробкой лететь!

В порыве радости Александр II тут же поздравил полковника флигель-адъютантом, снял фуражку и перекрестился.

— Да поможет нам Бог довершить святое дело.

 

Глава XXVI

На следующий день государь хотел отслужить благодарственный молебен в Плевне. В самой большой её церкви. Но грязь на улицах была непроходимая, и главнокомандующий приготовил аналой между Гривицей и Плевно, на высоте, с которой открывался превосходный вид и на Плевно, и на её окрестности. Здесь находился турецкий редут №5 и ставка Османа-паши. Зелёная палатка, в которой прожил начальник плевненского гарнизона, всё ещё стояла у подошвы высоты. Николай Павлович взял с собою Базили и приехал на позицию заблаговременно. Когда Александр II приблизился, великий князь сдёрнул с головы фуражку и, крича «ура!» со всем многочисленным штабом и старшими офицерами, съехавшимися на молебен из разных частей, быстро пошёл ему навстречу. Государь вышел из коляски и так же весело взмахнул своей фуражкой. Оба брата поцеловались, и Александр II надел поверх пальто Николая Николаевича высшую военную награду — Георгиевскую ленту 1-й степени. Тут же орденом св. Георгия 2-й степени были награждены Артур Адамович Непокойчицкий, Эдуард Иванович Тотлебен и Александр Константинович Имеретинский. Затем государь обвёл глазами и громко выкрикнул: — Левицкий!

Тот подошёл, крайне растерянный.

Император подал ему крест.

— За что? — удивился Левицкий, и его прямые брови приподнялись.

Александр II улыбнулся.

— А ты забыл наше совещание в сентябре, на котором ты первый подал голос, чтоб нам не уходить с позиций?

— Забыл, ваше величество, — признался Казимир Васильевич, поправив на носу очки в тонкой оправе.

— А я нет, — весело ответил государь, — и никогда не забуду!

Левицкий так был потрясён, что весь день не мог в себя прийти.

А вокруг стояло духовенство в облачении, оба конвоя — императорский и главнокомандующего, несколько батальонов дивизии Вельяминова, и батальон Калужского полка.

Государь объехал их ряды.

Стоя навытяжку и вздёрнув подбородки, солдаты, затаив дыхание, переживали славные минуты торжества и награждения героев самим его величеством самодержцем Всероссийским Александром II Николаевичем.

Музыканты исполнили церемониальный марш.

Когда начался молебен, проглянуло солнце. Оно как бы пригрело православное воинство, радуясь его победе и знаменуя торжество креста.

Завтрак, привезённый из Порадима, был приготовлен в доме, занимаемом Михаилом Дмитриевичем Скобелевым, которого великий князь назначил комендантом Плевны.

Не успел Игнатьев слезть с лошади, как кто-то из местных старшин признал в нём русского посла в Константинополе. Два священника со своим причтом и стоявшие рядом болгары тотчас бросились к Николаю Павловичу и стали целовать ему руки. Один из них всё приговаривал: «Слава Богу, увидел я нашего освободителя и от греков, и от турок».

Игнатьев смутился и поспешил в дом, около которого собралась уже огромная толпа.

После завтрака Османа-пашу привели к Александру II. Он действительно был ранен в ногу, чуть ниже колена. Его умное, довольно симпатичное лицо сразу же понравилось Игнатьеву. Роста Осман-паша был небольшого, вошёл скромно, одной рукой опираясь на плечо своего адъютанта, а другой — на плечо одного из ординарцев великого князя. Раненная нога турецкого военачальника была перебинтована, штанина разрезана, а вместо сапога Осман-паша был обут в чей-то разношенный башмак.

Офицерский караул взял на плечо.

Драгоман Макеев объяснил Осману-паше, что самодержец Всероссийский государь император Александр II Николаевич возвращает ему саблю и награждает часами с батарейным боем — точно такими же, какие получил из царских рук и великий князь — русский фельдмаршал.

Осман-паша, тронутый честью, приложил руку к феске.

С государем он держался почтительно. Сказал, что у него в последнем деле было тридцать тысяч войск, и что он попытался прорваться лишь для удовлетворения своей воинской чести.

— Я понимал, что сделать это будет невозможно, но ведь Аллах всемилостив, не так ли?

После беседы с Александром II его отправили в Богот, откуда он телеграфировал в Стамбул, что, не получив за полтора месяца осадного положения никакой помощи, он решил пройти со всею армией сквозь ряды русских войск: «Несмотря на все усилия, — гласил текст телеграммы, — я не успел в этом и теперь нахожусь военнопленным, вместе со своим плевненским гарнизоном. Оценяя храбрость моих солдат, Его Императорское Величество и Его Августейший брат удостоили меня самым благосклонным приёмом…»

С падением Плевны закончился второй этап войны и начался третий. Завершающий. В Порте возник вопрос о смене военного министра. В греческих и армянских церквях появились воззвания против службы в армии султана. Падение Плевны подняло боевой дух всех балканских народов и сильно напугало Порту. Понимая, что русские не станут топтаться на месте, а, высвободив несколько ударных корпусов, устремятся к Стамбулу, султан Абдул-Хамид II уже тридцатого ноября обратился к правительствам европейских держав с просьбой о посредничестве в деле перемирия. Но ни Англия, ни Германия, ни Австро-Венгрия, крайне заинтересованные в решении восточного вопроса в свою пользу, не спешили выступать в столь непривычной для них роли миротворцев. Британский кабинет просто направил просьбу турок в Петербург. После ряда совещаний Александр II принял решение не начинать никаких мирных переговоров до тех пор, пока турецкое правительство не признает основных русских условий, связанных с заключением мира, а именно: Порта должна предоставить полную автономию Болгарии, Боснии, Герцеговине, а так же признать независимость Черногории, Сербии и Румынии. Ещё султанское правительство должно было сделать Босфор и Дарданеллы доступными для торговых судов всех нейтральных государств. Помимо этого, Турция должна была покрыть военные издержки русской армии. Игнатьев и Нелидов сочинили проект циркулярного письма к союзным императорам, который был одобрен Александром II. Предвидя возможное обращение Порты о перемирии, Николай Павлович составил «Наброски условий мира» и первого декабря прочитал их на совещании у государя. На расспросы его величества он ответчал прямо, без увёрток.

— Самая слабая сторона нашей политики, проводимой во время военной кампании, заключается в том, что мы, под впечатлением минуты и личных умонастроений, теряем зачастую из виду историческую роль России на Балканском полуострове. Мы сами себе вяжем руки, отказываясь в пользу Австро-Венгрии от столь необходимой нам свободы действий и решений.

— А каковы твои впечатления, вынесенные из Петербурга? — спросил Александр II. — Да и вообще, как там, в России?

— Собственно, Петербург жаждет скорейшего возвращения вашего величества и заключения какого бы то ни было мира, тогда как Россия, следя с живейшим интересом за ходом войны, желает также скорейшего возвращения лично государя в пределы империи, но надеется, что заключённый мир будет соответствовать принесённым жертвам и покоиться на прочном основании. А поэтому, лучше всего и правильнее было бы вести мирные переговоры с Портой в Константинополе, взяв за исходную точку то, на чём была прервана конференция. Поверьте мне, это произведёт достойное впечатление на весьма суеверных мусульман. А пока, — Николай Павлович слегка развёл руками и посмотрел на императора, — пока государь может вернуться в Петербург, а мы не должны соглашаться даже на простую приостановку своих военных действий. Что же касается подробностей условий будущего мира, то они могут быть разработаны уполномоченными, назначенными его величеством.

— Хорошо, — согласился с ним Александр II и благосклонно улыбнулся. — Я думаю, что вы и отредактируете те основные условия мира, содержание которых вы уже излагали мне словесно.

При этом было оговорено, что главнокомандующий Кавказской армией великий князь Михаил Николаевич и главнокомандующий Дунайской армией великий князь Николай Николаевич будут вести войска и наступать безостановочно. Игнатьев на этом настаивал. Важность задачи заставляла его повторяться, метить в одну точку. Лично он с государем, а вот с ним ли государь? Вопрос не праздный. В отличие от всех Романовых, обожавших военные манёвры и даже самоё войну, Александр II терпеть её не мог. Он был домоседом и неженкой, хотя и принимал вид заядлого вояки.

Вернувшись в землянку, Игнатьев велел Дмитрию поставить самовар и в один присест, прихлёбывая чай, написал черновой вариант мирных условий. После того, как Александр II прочёл и одобрил его, Николай Павлович тут же, в приёмной государя, переписал черновик на французском языке и лично передал беловой экземпляр императору. Текст был написан на собственной гербовой бумаге Александра II. Отдавая государю одобренный им свод «условий перемирия», Игнатьев ещё раз заикнулся о том, что мог бы начать конференцию в Константинополе в качестве прежнего старшины дипломатического корпуса.

— А если она вдруг затянется? — обеспокоился царь.

— Мы перенесём её в Одессу или Севастополь, — пообещал ему Николай Павлович, но Александр II решил не «огорчать» старика Горчакова и, улыбнувшись, повелел Игнатьеву не терять времени и возвращаться в Россию.

— Тебя уже дома заждались.

Николай Павлович понял, что вокруг его имени уже идёт нешуточная борьба, и колебания государя лучшее тому подтверждение. То император проникался искренним сочувствием к нему и намеревался дать ему полную свободу действий, то, в какой-то момент, когда верх брала горчаковская клика, как бы забывал о нём и отстранял от дел. Вот и получалось, как в солдатском анекдоте: «Стой там, иди сюда». Игнатьева то вызывали в главную квартиру, то предлагали уехать. И это в самый разгар исторически важных событий, когда его знание дела настоятельно требовало его присутствия. Он уже не говорил о своей руководящей роли, хотя втайне и надеялся, конечно. Если, по выражению Шекспира, «весь мир театр», то можно было ожидать, что горчаковская дипломатия будет освистана с галёрки, но пока что свистеть было некому. Разве что ямщикам в Петербурге, где четвёртого декабря установили санный путь через Неву. В этот же день царскую ставку упразднили. Император убыл в Петербург. Николай Павлович уехал вместе с ним. Пробыв несколько дней в Бухаресте, в котором так же, как и Порадиме, свирепствовал снежный буран, преодолев беспорядки, творившиеся на румынских дорогах, переметённых пургой и забитых воинскими эшелонами, он через Кишинев, Одессу и Казатин, добрался до Киева, где его разыскали две телеграммы: от военного министра и графа Адлерберга. Обе сообщали высочайшее повеление немедленно прибыть в Петербург. Игнатьев только и успел чаю попить, да обменяться новостями с женой.

— Думаю, что всё скоро закончится, и Господь соединит нас, — досадуя на срочность своего отъезда, поцеловал он Екатерину Леонидовну и покатил на вокзал.

В день его приезда в Петербург солнце светило так ярко, что на снег было больно смотреть. Не заезжая к родителям, Николай Павлович отправился в Зимний дворец и представился царю. Александр II поручил ему составить проект письма военного министра обоим главнокомандующим для отправления с фельдъегерями девятнадцатого декабря и дал прочитать дешифрованную телеграмму нашего посланника в Афинах: «Мехмед Али, прибыв в Константинополь, объявил, что Турции остаётся одно: вступить в мирные переговоры непосредственно с Россией, ибо всякое вооружённое сопротивление делается невозможным. Сулейман так же прибыл в Константинополь. При таких обстоятельствах, считаю совершенно необходимым ускорить наступление сколь возможно, или усилить давление на Турцию. Не теряйте времени».

В то время, когда Игнатьев читал телеграмму, «отец объединённой Германии» канцлер Отто фон Бисмарк аккуратно складывал карту Балканского полуострова, по которой следил за ходом русско-турецкой войны, уверив себя в том, что зимой перевалить через Балканы невозможно. Вероятно, он бы думал по-другому, но его главный военный стратег Хельмут Мольтке, занимавшийся в своё время реорганизацией турецкой армии, а ныне составлявший план войны с Россией, чванливо заявил, что «тот генерал, который вознамерится перейти через Троян, заранее заслуживает имя безрассудного, ибо достаточно двух батальонов, чтобы остановить наступление целого корпуса». Но русская армия под командованием генерал-лейтенанта Иосифа Владимировича Гурко, ведя кровопролитные бои и неуклонно тесня турок, начала героический переход через Балканы. Гурко со своим отрядом готовил удар на Софию. Радецкий совершал Забалканский переход через соседние с Шипкой перевалы. Понимая всю важность Шипкинского прохода, представлявшего собой кратчайший путь на юг, Вессель-паша, сменивший Сулеймана, не прекращал попыток выбить русские войска и болгарские дружины с занимаемых ими позиций. Но кроме боевых трудностей и неустройства солдатского быта, который редко балует удобствами, мужество и стойкость защитников перевала испытывали на прочность неимоверно сильные морозы. В траншеях, при буранном ветре, невозможно было развести огонь. После нудных осенних дождей, когда внезапно грянули морозы, насквозь промокшая одежда офицеров и солдат покрылась ледяной корой. Ружья тоже были сплошь покрыты льдом. Чтобы действовал затвор и безотказно работал выбрасыватель, солдатам приходилось непрестанно смазывать их оружейным маслом и приводить в движение окоченевшими пальцами. Потери от болезней и обморожений многократно превышали боевые. Метель служила по усопшим панихиду. Седоусые солдаты утверждали, что пять месяцев боёв на Шипке тяжелее одиннадцати месяцев в Севастополе.

— Кажный месяц должон быть зачтён за год службы, — отзывались те, кто с первых дней защищал перевал. — Особую награду надо, вот: «Шипкинский крест»! По справедливости если.

За водой ходили ночью. Пищу принимали в темноте. До ветру пойдешь, там и останешься. Турецкие стрелки били на выбор. И всё же, претерпев все гибельные тяготы «шипкинского сидения» корпус Радецкого, используя соседние с Шипкой проходы, тремя колоннами, двинулся прямо на Шейново, где находился укреплённый лагерь турок, а третий отряд, которым командовал генерал-лейтенант Карцов, взял Троянский перевал. Сами болгары утверждали, что летом через Имитлийский перевал (у села Шипки) можно проходить гуськом, по одному человеку, а через Травненский — всаднику, но зимой ходить по этим перевалам отваживались единицы. И, тем не менее, отряд Радецкого преодолел Балканы, хотя невероятная сложность маршрута и постоянные стычки с противником, не говоря уже о двухметровом снеге и страшной крутизне тропы, да вдоль обрывов, удлинили время перехода. Первым повёл атаку на турецкие позиции командующий левой колонной князь Святополк-Мирский. Его отряд, неся огромные потери, овладел первой линией турецкой обороны и повалился без сил. Набряк закат солдатской кровью — лучше не смотреть. Спустя какое-то время, хорошо помня о том, что наша нерешительность вряд ли обратит неприятеля в бегство, на выручку ему поспешил Скобелев, выдвинув вперед восемь полевых орудий и стрелков, вооружённых дальнобойными трофейными винтовками. У всех же остальных — у кого штуцер Гартунга, у кого Литтиха, а кто и вовсе из старенькой винтовки садит, похваливая «ихнего» Бердана.

— Хорошее ружьишко, верный бой.

А случалось и так, что один стреляет, другой патроны подаёт — не в силах пальцем двинуть. Отморозил.

Кавалерия оберегала фланги наступающей пехоты и норовила зайти неприятелю в тыл, чтобы лишить его пути отхода.

Не имея возможности произвести разведку и лишённый связи, как со Святополк-Мирским, так и со Скобелевым, даже не видя их из-за тумана, Радецкий повёл лобовую атаку, но турецкое укрепление, запиравшее спуск с перевала, который представлял собой узкую зальделую дорогу, стало серьёзной преградой. Отбиваясь от наседавших турок и неся огромные потери, отряд Радецкого попятился назад. Трудно сказать, как дальше развивались бы события, если бы двадцать восьмого декабря тысяча восемьсот семьдесят седьмого года в два часа пополудни к Скобелеву со стороны Шейново не прискакал казак с радостной вестью.

— Вессель-паша решил сдаться!

Михаил Дмитриевич взлетел в седло и стремглав помчался в лагерь турок.

За ним — с лихим присвистом! — устремились казаки.

А навстречу им уже тянулись толпы пленных. Турки никак не ожидали нашего перехода через Балканы, доверяя авторитету Мольтке, считавшего зимний переход через столь крутые горы невозможным. Теперь же они говорили: «Да если бы мы раньше знали, что русские такие милые люди, так давно бы сдались!»

В семь часов пятнадцать минут вечера Фёдор Фёдорович Радецкий телеграфировал великому князю Николаю Николаевичу о том, что все войска Вессель-паши против наших позиций — сдались. Князь Святополк-Мирский занимает Казанлык, а Скобелев находится на Шипке.

Великий князь был откровенно счастлив: задумка по обходу и захвату Шипки была не чьей-нибудь, а его собственной!

Генеральное сражение под Шейново, при котором была разбита одна из самых боеспособных армий Турции, ознаменовалось блестящей победой русских войск.

Началось наступление на Филиппополь.

Первого января султан Абдул-Хамид II телеграфировал Александру II, что он глубоко оплакивает несчастные обстоятельства, повлекшие за собою эту злополучную войну, и надеется, что Русский Царь, до приезда турецких уполномоченных в Казанлык, даст соответствующие повеления о прекращении боевых действий на всём театре войны.

— Что ты на это скажешь? — спросил государь у Игнатьева, который уже знал, что английский парламент, удавленный завистью к военному успеху России, незамедлительно прислал угрозу в письменном виде: вступление русских войск в Константинополь будет означать начало новой войны. Теперь уже России с Англией.

— Я скажу то, что всегда говорил: Россия не обязана плясать по щелчку английской королевы или её надменного парламента. Когда-то вещему Олегу нужен был «щит на воротах Царьграда», а нам нужны проливы. Но нам их не видать, как собственных ушей, без ключей от турецкой столицы. Партия Юсуфа Изеддина, старшего сына покойного Абдул-Азиса, который жаждет воцариться и отомстить убийцам своего отца, сделает всё и уже делает, чтобы ключи от Стамбула — на золотом блюде! — в самой торжественной обстановке были вручены вашему императорскому величеству или его высочеству великому князю Николаю Николаевичу. Это так же верно, как и то, что у кавалергардов лошади гнедые, а у гусар серые. Без ясно осознанной цели война бесполезна, а цель у нас одна: проливы. Николай Павлович не стал уже говорить о том, что не было для него в жизни учителей, значимее собирателей Земли русской. Кто её возвеличивал, тем он и кланялся. Кто её укреплял, тому и он был в помощь. Кто её охранял, с тем и он стоял плечом к плечу — сподвижником, соратником, единоверцем.

— А ты знаешь, что, стоит выйти нашему флоту из Чёрного моря, как Турция вынуждена будет пропустить в него корабли всех держав, готовых снарядить свои эскадры в военный поход? — попыхивая папиросой, спросил Александр II, прислушиваясь к доводам Игнатьева и как бы погружаясь в свои мысли.

— Чтобы этого не произошло, мы должны расположить свои войска на господствующих высотах над Босфором, заняв близлежащие горы и подчинив себе водопроводы, а затем, поставить армию у стен Стамбула, поскольку сами жители его молят о водворении спокойствия и охраны города, хорошо зная, что наши войска грабить не будут.

— Но Англия нам прямо говорит: «В Константинополь не входить!» — сбивая пепел с папиросы, нахмурился царь.

— А мы и не войдём! — воскликнул Николай Павлович, словно его внезапно озарила блестящая мысль, — мы оккупируем Галлиполи.

— Как оккупируем? — не понял Александр II и откинулся на спинку кресла.

Николай Павлович пожал плечами.

— Самым обычным образом, как занимают стратегический плацдарм. Мы ни в коем случае не должны отступать от высказанного Англии намерения действовать в этом районе. Англия со свой стороны обещала не предпринимать никаких враждебных действий, если мы решим занять Галлиполи — весь полуостров целиком. Так что, никакого предлога для её вмешательства не будет, а британская эскадра не войдёт в Мраморное море.

— Почему?

— Из опасения быть запертой в проливе.

— В Дарданеллах?

— Да.

— Ну что ж, вполне логично, — заключил Александр II и перешёл к вопросу о возможном перемирии.

— Что мне ответить султану?

— Ваше величество, можно ответить прямо: пока не подойдём к Стамбулу, перемирия не будет. Турки всё равно переиначат, — уверенно сказал Николай Павлович.

Государь ответил, что и он желает восстановления хороших отношений с Портой, но что не может согласиться на заключение перемирия иначе, как по принятии Портою условий, уже препровождённых главнокомандующему.

Пятого января передовой отряд генерал-лейтенанта Гурко подавил сопротивление пятитысячного войска Сулеймана-паши и, заняв Филиппополь, двинулся к Андрианополю. В этот же день граф Павел Андреевич Шувалов (давний товарищ Игнатьева, ещё по Пажескому корпусу), рокировал свои войска, примкнул к правому флангу Дандевиля, и они сообща взяли Белостицу. Победа была полная.

— Братцы! Идём на Стамбул! — крикнул Скобелев и радостно привстал на стременах. Пушистые его бакенбарды трепало ветерком. Над лихой уральской сотней засверкали молнии клинков. Плясуны задали трепака.

Впереди — Андрианополь, а за ним — Царьград!

 

Глава XXVII

Спустя два дня в Казанлык прибыли турецкие уполномоченные: министр иностранных дел Сервер-паша и министр двора Намык-паша — со своей огромной свитой. Прежде всего, их накормили. Угощал непрошеных гостей походный гофмаршал главнокомандующего генерал Галл, хотя Сулейман-паша, отступая к Стамбулу, приказал сжигать болгарские селения, а самих болгар нещадно резать. Запасы продовольствия и фуража уничтожались. Филиппополь успели спасти, но сёла вкруг него были разграблены. Татар-Базарджик наполовину сгорел.

Узнав о прибытие уполномоченных, Горчаков отправил телеграмму Великому князю Николаю Николаевичу. «Нам важно выиграть время, чтобы придти к соглашению с Австрией, которая в различных пунктах с нами не согласна, и, если можно, получить ответы на собственноручное письмо Государя императора в Вену и Берлин, сего дня отправленное. Имеем причины предполагать, что Порта просила переговоров для умножения своих военных сил и воспользования нашими политическими условиями, дабы укрепить враждебное нам положение Биконсфилда и, сколь возможно, разрознить нас с нашими союзниками. Во всяком случае, военные действия не должны быть останавливаемы».

Наконец и канцлер понял, что союз с Австрией пустая фикция. Империя Франца-Иосифа I в любой момент может принять сторону Англии, и наша армия окажется в ловушке. Телеграмма Горчакова озадачила Николая Николаевича. Он то и дело задавался вопросами: а что подумает Европа, а что подумает султан? Складывалось впечатление, что он сам не рад тому, что надо занимать Андрианополь, точно опасался этого. Скорее всего, великий князь хотел оглушить весь мир внезапным перемирием, и оставить, как он думал, Британию с носом! Ах, наивный, упрямый вояка! Он захотел стать третейским судьёй в давнем споре: Горчаков — Игнатьев, которые оба, каждый на свой лад, как ему казалось, сбивали его царственного брата с панталыку. Николай Николаевич искренне думал, что насолит обоим. Горчаков не станет ревновать государя к Игнатьеву, а Игнатьеву будет обидно, что война окончилась без него. Главнокомандующий никак не мог уразуметь, что дело не в войне — в Проливах, в автономии Болгарии!

Седьмого января паника среди турок достигла апогея. Губернатор и войска бросили Андрианополь на произвол судьбы, взорвав артиллерийские и пороховые склады. В городе, охваченном огнём, начался хаос. Можно себе представить, что творилось в турецкой столице, куда устремились все беженцы. И чем ближе русская армия подходила к Стамбулу, тем настойчивее каждому её солдату хотелось стать свидетелем капитуляции Порты. Капитуляции полной и безоговорочной.

Пять иностранных консулов приехали к генералу Струкову с просьбой скорее занять Андрианополь, чтобы водворить порядок.

— Мусульмане бегут поголовно, — сообщили дипломаты. — Многие из них убеждены, что пришёл конец господству турок на Балканском полуострове.

Девятого января, получив сведения о победоносном шествии нашей армии в Турции, Александр II проводил совещание с Горчаковым и Милютиным, и, пригласив Игнатьева, велел ему немедленно выехать в распоряжение великого князя Николая Николаевича.

— Я опасаюсь, — сказал государь, — что произойдут недоразумения и будут сделаны непоправимые промахи при переговорах с турецкими уполномоченными, которые выехали в наш передовой отряд и отправляются в Казанлык.

«Поздно», — подумал Николай Павлович. По его расчёту, при самом быстром продвижении, на дорогу до Андрианополя, куда к тому времени должна была перебраться главная квартира великого князя, могло уйти десять-двенадцать дней. За это время Николай Николаевич и впрямь мог подписать перемирие.

— Может быть, мне прямо ехать в Константинополь? — предложил он императору, загоревшись мыслью вытребовать у Абдул-Хамида II ключи от турецкой столицы. — По крайней мере, там я не буду подчинён главнокомандующему и смогу влиять на Порту изнутри, восстановив отношения с дипломатическим корпусом. А великий князь пусть занимает Булаирские линии, Галлиполи и господствующие высоты на Босфоре.

— Нет, нет! — запротестовал Александр II. — Я в Ливадии дал великобританскому послу при нашем дворе лорду Августу Лафтусу свое самое торжественное честное слово, что не намерен брать Константинополь.

— Да мы и не будем брать его, — заверил императора Игнатьев. — Мы займём стратегические важные пункты и подвергнем Стамбул осаде, подведя войска вплотную к городу. В такой ситуации турки подпишут любые условия мира. Сверх того, — добавил он решительно, видя, что государь колеблется, — там могут возникнуть такие обстоятельства, которые вынудят нас к боевым действиям и даже вводу войск в Стамбул. Вероломство — основная черта турок.

— И что же это за обстоятельства? — язвительно спросил князь Горчаков, вальяжно развалившись в кресле. Он продолжал настаивать на срочном перемирии.

— Самые разные, — уклончиво сказал Николай Павлович.

— И всё же, — разглядывая тщательно отполированные ногти на своих руках, полюбопытствовал канцлер, — поясните.

— С удовольствием, — откликнулся Игнатьев. — Например, султан, боясь за свою жизнь, спешно покидает город и бежит в Бруссу, где у него есть тайное убежище, а мусульманская чернь и фанатики устраивают резню. Зачем подвергать христиан избиению и подвергать членов дипломатического корпуса смертельной опасности? Русская армия, стоящая в нескольких шагах от Стамбула нравственно будет обязана, перед судом истории и человечества, защитить жизни христиан и водворить порядок.

— А это мысль! — восхитился Милютин, но, перехватив усталый взгляд царя, спешно сделал оговорку: — Если события так будут развиваться.

— Если Россия введёт свои войска в Стамбул и этим самым сокрушит Порту, сама не желая того, нам грозит всемирный Вавилон, — болезненно поморщился князь Горчаков и демонстративно схватился за голову. Он не любил напряжения сил и всегда избегал беспокойств. — Оканчивая войну с Турцией, мы рискуем по воле мировой истории положить начало новой, теперь уже общеевропейской войне за турецкое наследие. Хорошо, если проклятый восточный вопрос будет разрешён однажды, но вот навсегда ли? — это бабушка надвое сказала. Если навсегда, то и три, и тридцать три года можно воевать с переменным успехом, а если нет? — блеснул линзами очков светлейший. — Лично у меня уверенности нет, что нам по силам будет вывезти на своих плечах катаклизмы такого масштаба. Со всей Европой Россия не справится, а Европа ополчится непременно против нас. Она ни за что не даст решить восточный вопрос в нашу пользу. Россию и так уже делают пугалом, а в случае крушения империи османов она станет кошмаром всей Европы.

— Сейчас не об этом речь, — прервал его рассуждения Александр II, явно тяготившийся теперь своим «торжественным и честным словом». — Я принял решение телеграфировать брату, чтобы тот занял Булаирские линии, а в сам Константинополь не входить. — О чём государь никогда не забывал, так это о своём священном праве самодержца решать всё самому, но действовать от имени народа, то есть, своего правительства. Он выждал короткую паузу и примирительно добавил: — Лучше отдаться на волю Провидения. Пусть всё идёт, как идёт. Эта война с самого начала роковая. Не мы её, а она нас выбрала и ведёт неизвестно куда.

Игнатьев едва не вскипел. «Как «неизвестно куда? — мелькнуло в его голове. — В Царьград, в Константинополь, за ключами от Стамбула! России нужен черноморский флот, нужны проливы! А от османского наследства мы откажемся и драться за него не будем. Вот и всё».

Но государь не видел смысла в продолжении войны.

— Мы не должны забывать, что Англия шутить не любит.

Николай Павлович, потрясённый ответом царя, обескуражено мотнул головой, гудящей от прилива крови, и тяжко опустился в кресло. Александр II дозволял обсуждать свои действия только до его решения. Возражать что-либо глупо.

В этот же день турецкие уполномоченные Сервер-паша и Намык-паша были официально приняты главнокомандующим. Переговоры продолжались два часа. Присутствовали только Непокойчицкий и Нелидов. По поводу предъявленных турецким уполномоченным условий мира, Намык-паша обратился к великому князю.

— Александр Македонский, лишив индийского царя его владений, всё-таки почтил его высокий сан. Мы побеждены вполне, мы это сознаём, и заявляем вашему высочеству, что полагаемся на великодушие и милосердие русского государя. Мы имеем весьма широкие полномочия, но то, что вы требуете, почти равносильно уничтожению турецкой империи. Я не могу согласиться на подобные условия. Позвольте просить вас умерить ваши требования.

— Никаких уступок не будет, — жёстко отрезал Николай Николаевич. — Даю вам два часа на размышление. Если наши условия приняты не будут, я продолжаю наступление.

В четыре часа пополудни турки приехали снова.

— Мы должны ехать за инструкциями в Стамбул, — объявили они таким тоном, словно делали нам одолжение.

Великий князь нахмурился.

— Очень сожалею о недостаточности ваших полномочий и считаю переговоры сорванными по вашей вине.

Нелидов сказал, что Сервер-паша и Намык-паша между собою проклинали Англию, которая втравила их в войну и бросила на произвол судьбы. Сервер-паша недобрым словом поминал графа Андраши, выставившего Турции такие условия, на которые без войны нельзя было согласиться.

— Мы смогли разгромить армию султана, но удержать Константинополь мы не сможем, — внушал великому князю горчаковские соображения Александр Иванович, целиком и полностью поддерживая канцлера в этом вопросе. — Нам ни за что не позволят возвратить Царьград и овладеть проливами. Разразится общеевропейская война.

Великий князь вечером послал телеграмму Александру II, в которой рассказал о срыве переговоров и просил новых инструкций.

«Как мне поступить в случае подхода моего к Царьграду, что легко может случиться при панике, которой объято турецкое население от Андрианополя до Стамбула включительно; а также, что делать в следующих случаях:

1). Если англичане или другие флоты вступят в Босфор;

2). Если будет иностранный десант в Константинополе;

3). Если там будут беспорядки, резня христиан и просьба о помощи к нам; и

4). Как отнестись к Галлиполи с англичанами и без англичан?

На следующий день генерал Струков со своим отрядом занял Андрианополь и учредил в нём временное правительство, под председательством местного архиерея. Австрийский консул запротестовал, но Струков оставил его протест без внимания. Его смелая инициатива спасла древнюю столицу от разграбления, поддержала порядок среди жителей. Турки взорвали арсенал, пороховой склад и старый султанский дворец, но оставили двадцать шесть новейших крупповских орудий, четыре из которых были большого калибра. А трофеи Гурко составили сто десять орудий! более половины которых обладали сумасшедшей скорострельностью: десять выстрелов в минуту.

— С такой добычей никакой десант не страшен, — сказал Скобелев начальнику своего штаба Куропаткину. Он уже мысленно сражался с англичанами.

Николай Николаевич решил идти на Константинополь и Галлиполи — одновременно.

— Такие исторические моменты крайне редки и никогда не повторяются: их надо хватать на лету, — говорил генерал-лейтенант Обручев главнокомандующему, вдохновляя его на поход. (Войска шли уже с голыми ружьями, лишь бы не дать туркам опомниться). — Если османы отдали без серьёзного боя хорошо укреплённый и вооружённый Андрианополь, то Стамбул они и подавно сдадут.

Десятого января, явившись к государю императору по вызову дежурного фельдъегеря, Игнатьев получил приказ отправиться за Балканы через Бухарест, где должен был вручить князю Карлу Румынскому письмо Александра II с извещением о предстоящем воссоединении с Россией части Бессарабии, отобранной в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году парижским трактатом.

Николай Павлович пришёл в ужас при мысли, что это побочное поручение замедлит его прибытие в армию, так как теперь был дорог каждый час.

Государь успокоил его.

— Не терзайся мнимым опозданием. Я чувствую, что всё устроится, как нельзя лучше.

Он пожелал Игнатьеву счастливого пути и крепко пожал руку.

Двенадцатого января в восемь часов утра Александр II отправил брату Николаю Николаевичу телеграмму следующего содержания: «Изложенные в трёх твоих шифрованных телеграммах десятого января соображения относительно дальнейшего наступления на Константинополь я одобряю. Движение войск отнюдь не должно быть останавливаемо до официального соглашения об основаниях мира и условиях перемирия, — и далее следовало: — Предлагаю тебе руководствоваться следующими указаниями:

По первому. В случае вступления иностранных флотов в Босфор, войти в дружественные соглашения с начальниками эскадр относительно водворения общими силами порядка в городе. Надеюсь, — писал государь, теряя из виду враждебность английской эскадры, — что присутствие судов других государств позволит без ссоры занять Константинополь одновременно всеми отрядами соперничающих на Балканском полуострове держав.

По второму. В случае иностранного десанта в Константинополе избегать всяческих столкновений с ними, оставив наши войска под стенами города.

По третьему. Если сами жители Константинополя и представители других держав будут просить о водворении в городе порядка и охранения спокойствия, констатировать этот факт и ввести наши войска.

Наконец, по четвёртому. Ни в каком случае не отступать от сделанного нами заявления, что мы не намерены действовать на Галлиполи. Англия, со своей стороны, обещала нам ничто не предпринимать для занятия Галлипольского полуострова. В виду приближения твоего к Царьграду, я признал нужным отменить прежнее распоряжение о съезде уполномоченных в Одессе и вместо того приказал генерал — адъютанту графу Игнатьеву немедленно отправиться в Андрианополь для ведения совместно с Нелидовым предварительных переговоров о мире при главной квартире. Александр».

Последовавшие события показали, что, если бы движение отряда Гурко на Галлиполи не было остановлено, английская эскадра никогда не решилась бы войти в Мраморное море, опасаясь русских мин в проливе, а британский посол Лайярд не приобрёл бы преобладающего влияния на Порту. Не действуй Александр II в ущерб собственным интересам, султан выполнил бы все требования России безоговорочно.

Готовясь к отъезду, Николай Павлович сказал за ужином отцу: — Мы в окружении шакалов, и чем ближе мы к Царьграду, тем их больше и вой их сильнее.

— Дождалась сучка помощи: сама лежит, а щенята лают, — сказал о Порте Павел Николаевич.

Тринадцатого января, попрощавшись с родителями и отправив телеграмму жене, Игнатьев выехал из Петербурга. Весь день мела метель, а к ночи поднялась пурга. Железный путь был занесён снегами так, что поезд пробивался до границы пять суток, и лишь утром девятнадцатого января прибыл в Бухарест. И все эти пять суток Николай Павлович думал об одном: «Только бы великий князь занял Галлиполи! Только бы успел! Это единственный шанс не допустить англичан до активного вмешательства в наши дела. Нельзя пропускать их через Дарданеллы, это главное. Конечно, у нас нет не только черноморского флота, но и осадных орудий, оставшихся в районе Плевны, но, ни англичане, ни турки об этом не знают. Следовательно, — убеждал он мысленно главнокомандующего, а заодно и себя, — стоит нашим войскам занять Галлиполи, как англичане призадумаются и опешат. А их заминка — наша удача. Дальше видно будет, что загадывать! Будущее всегда темно. Возможно, что в Стамбуле произойдёт революция, верх одержат «младотурки», и тогда европейцам поневоле придётся решать эту проблему. Как залог успеха, надо иметь в своих руках два стратегических пункта: Стамбул и Галлиполи. Поворотный момент наступил. Или теперь, или никогда! Россия станет мировой державой! А промедлит, выпустит из рук свой исторический шанс — покатится русский народ в ту яму, которую копают либералы. Такие упущения даром не проходят».

Хаос на железных дорог поразил его своим размахом. Станции были загромождены вагонами с овчинными полушубками и понтонами для армии, в то время, как солдаты, нуждавшиеся в зимней одежде при переходе через Балканы и преодолевшие их ценою огромных потерь, грелись теперь на южном солнце. Румынские прохвосты нагло расхищали армейское добро и провиант. Но настоящая беда была не в этом. Положение дел русской армии усугубило то, что девятнадцатого января, в тот самый день, когда Игнатьев ступил на перрон Бухареста, в Андрианополе великий князь Николай Николаевич подписал перемирие. Проведённая демаркационная линия остановила наши войска в двух переходах от Стамбула. Шумла, Булаир и Босфор стали недосягаемы. Ситуация переменилось в одночасье. Но Игнатьев этого не знал, да и не мог пока знать. Он вручил Карлу Румынскому письмо государя и отбил телеграмму Нелидову: «Доложите великому князю, что встретил здесь большие затруднения по вопросу о Бессарабии, задержавшие меня на два дня. Сообщите мне в Тырново о положении дела и переговорах с турками… Еду завтра. До скорого свидания». Телеграфировал и канцлеру, сообщив ему о том, что разговор с правителем Румынии был неприятно тяжёлым. Карлу I хотелось сохранить в глазах румын своё достоинство. Уступку части Бессарабии он надеялся восполнить десятком приграничных сёл России, населённых молдаванами. Николай Павлович категорически отверг исправление русской границы. Таким же нелёгким вышел и его разговор с главой румынского правительства Братиану и министром иностранных дел Когельничану. Оба желали получить за Бессарабию наибольшее вознаграждение. А князю Горчакову хотелось, чтобы Игнатьев сделал за два дня то, что он сам со всеми своими советниками должен был достичь в течение шести месяцев своего пребывания в Бухаресте. Помимо этого, канцлер стал слать Игнатьеву вдогонку телеграммы, изменяющие тот образ действий, который был выработан на совещании у государя. В телеграмме от восемнадцатого января, князь Горчаков сообщил об отношении Австрии к предстоящим переговорам. «Андраши нам заявил, что, ознакомившись с сообщёнными ему нами основаниями мира, он не может согласиться на заключение нами мира с глазу на глаз с Портою, и что он должен будет подать в отставку, если мы не согласимся на европейскую конференцию, которая бы и утвердила окончательный мир. Я ответил, что мы не предполагаем сами разрешить вопросы, имеющие европейское значение, и рад, что перемирие будет заключено не иначе, как с принятием Портою наших предварительных основных мирных; мы не возражаем против европейского соглашения, что переговоры, вам порученные, — писал канцлер Игнатьеву, — только прелиминарные и что от Австрии зависит предложить великим державам или конференцию министров иностранных дел, или же всякий другой способ европейского соглашения. В наших прелиминарных условиях договора промолчите вопрос о проливах, как дело исключительно и очевидно европейское».

Николай Павлович прочёл текст телеграммы и недоумённо хмыкнул. «Странно, что канцлер России так озаботился будущей служебной карьерой графа Андраши, испугавшись его отставки». Игнатьев же, напротив, всей душою этого хотел, лишь бы Россия не угодила в расставленные венгром силки и обошлась без конференций. Мало того, отставка Андраши совершенно не касалась российского МИДа. Самый удобный случай сказать: «Скатертью дорога!» Спрятав телеграмму в свой портфель и собирая саквояж в дорогу, Николай Павлович не мог отделаться от ощущения гадливости после прочтения депеши Горчакова. «Несчастная Россия! — думал он. — Тебя всё время предают временщики. — На глазах едва не выступили слёзы. Спрашивалось, почему Россия, пролившая кровь сотни тысяч своих прекраснейших сынов, издержавшая сотни и сотни миллионов рублей, воевавшая в одиночку, должна была теперь выжидательно заглядывать в глаза Европе и гадать, что та изволит сказать по случаю поражения Турции и в виду военного успеха России? Если всегда и во всём быть слепым исполнителем чужой воли, войти в роль вечного угодника мифически миролюбивой Европы, то тогда и вовсе не стоило начинать войну! Испытывая нравственное отвращение и к злобно-требовательному графу Андраши, и к легкомысленно-уступчивому князю Горчакову, Игнатьев с негодованием задавался вопросом: почему Россия не имеет права заключить договор с Портой «с глазу на глаз», когда Бисмарк все свои вопросы решал самостоятельно, с явным нарушением постановлений Венского конгресса? Так было и в 1866 году, и в 1871! Малодушие нашей внешней политики, постоянное заискивание и пресмыкание Горчакова перед европейским ареопагом делали понятным тютчевский сарказм: «Как же называют человека, который не сознаёт своей личности? Его называют кретином. Так вот сей кретин это наша политика».

 

Глава XXVIII

Двадцать второго января Николай Павлович заплатил за проживание в гостинице, сдал портье ключи и вместе с Александром Константиновичем Базили выехал из Бухареста. Вслед за ними должны были ехать Щербачёв и Вурцель, чиновники МИДа. Сначала Игнатьев и Базили ехали по железной дороге, затем в экипаже до главной квартиры великого князя Алексея Александровича, командовавшего нашими судами на Дунае. В это время на Дунае начался ледоход. Переправиться на другой берег против Брестовца, где стояла главная квартира наследника цесаревича, не представлялось возможным. Николай Павлович не знал, что ему делать? появилась мысль вернуться в Одессу и сесть на пароход, но он отказался от неё, так как железная дорога была забита поездами. Чтобы скорее добраться до Андрианополя, где уже находился главнокомандующий, Игнатьев рискнул перевалить Балканы.

Алексей Александрович помог Игнатьеву и Базили во время ледохода перебраться через реку на гребном судне. На другом берегу их ждала коляска, высланная по приказу цесаревича. В ней они быстро домчались до Брестовца, где была ставка наследника, командовавшего войсками восточного крыла армии, расположенными между Рущуком, Шумлою и рекой Янтрою с её скалистою долиной и своенравно извилистым руслом.

Великий князь Александр Александрович пригласил своих гостей к столу, расспросил о петербургских новостях, а затем уединился с Игнатьевым у себя в кабинете и по секрету сообщил о заключённом в Андрианополе перемирии.

— Теперь мы с турками друзья, — иронично усмехнулся цесаревич.

Для Игнатьева это было полной неожиданностью. Он непроизвольно зажмурился и даже потряс головой, точно ослеплённый молнией, сверкнувшей слишком близко.

— Плохо дело, ваше высочество, исправить его будет чрезвычайно трудно, — сокрушённо сказал Николай Павлович, поймав себя на мысли, что дипломатия канцлера напоминает даму, которая, поддаваясь обольщению, сама пыталась обольстить и… увлеклась, обольщая.

— Меня самого это перемирие выбило из колеи, — признался Александр Александрович, отношения которого с главнокомандующим всё более и более портились. — Мои войска уже взяли Базарджик, заняли окрестности Эски-Джумы и Разграда. По донесению командира 13-го корпуса князя Дондукова-Корсакова Шумлу можно было взять без боя, а теперь дядя потребовал, чтобы я отвёл свои войска назад. Мало того, отходя, как мне велено, от Брестовца вёрст на тридцать, я вынужден буду возвратить туркам уже освобождённые болгарами селения, принявшие нас как своих избавителей, — он огорчённо вздохнул.

Незнание причин, повлиявших на подписание перемирия с противником, сознание того, что события исторической важности получили совершенно иной поворот, крайне озадачили Игнатьева. Его величественный план по вводу русских войск в турецкую столицу, переброске нескольких армейских корпусов на азиатский берег Босфора и Дарданелл, план овладения ключами от Стамбула, которые позволили бы диктовать свои условия не только султану, но и Англии с Австро-Венгрией, оказывался неисполнимым. Он рухнул, как воздушный замок, а на развалинах воздушных замков, как известно, восседает меланхолия.

— Ума не приложу, что же мне теперь делать? — с видом человека, впавшего в отчаяние, подпёр он голову рукой. — Ждать инструкций из Петербурга? Но сейчас каждый день, каждый час необычайно дорог!

Цесаревич ободрил его.

— Я не теряю надежды, что вы, как русский патриот, сумеете достигнуть чего-нибудь лучшего.

Наследник престола, великий князь Александр Александрович — широкоплечий, могучий, огромного роста — в деда Николая I, который выглядел гигантом.

Когда Николай Павлович высказал просьбу облегчить ему переезд в Андрианополь по военной почте, цесаревич вызвал начальника штаба генерал-лейтенанта Ванновского, и тот распорядился заготовить фельдъегерских лошадей на всех почтовых станциях до Казанлыка. Адъютант Ванновского граф Сергей Дмитриевич Шереметев предложил Игнатьеву собственную коляску, чем оказал неоценимую услугу.

В мрачном предчувствии тех затруднений, которые теперь нужно будет преодолеть в переговорах с турками, Игнатьев и Базили во втором часу ночи выехали в Тырново. Чем ближе они приближался к Балканам, тем дорога становилась хуже, а движение по ней затруднительным. Было морозно и ветрено. Дорогу заметало, вьюжило, из ущелий вырывался холод. Тяжёлые заряды снега едва не сбивали лошадей с ног. Артиллерия, обозы, госпитальные фуры, двигаясь за войсками, сильно стесняли проезд. Николай Павлович отметил про себя, в каком оборванном виде шла пехота! Шинели выцвели и порыжели, полы у многих прожжены, на локтях дыры. Погоны держатся на честном слове, кое у кого даже оторваны. Вместо фуражек и кепи на головах болгарские бараньи шапки, войлочные фески и тюрбаны. Сапог почти ни у кого нет — в основном, опорки, какие-то подобья лаптей, обмотанные бечевой суконки, а кто-то шлёпал босиком, привычно месил грязь. По одному виду разутых, раздетых солдат было ясно, что все дела по управлению армией заброшены. Одно стихийное стремление вперёд, а в тылу — невообразимый хаос. Найти что-либо съестное в дороге было невозможно. Выручала провизия, которой снабдил Игнатьева и Базили в дорогу цесаревич.

— Как ни крути, — сказал Игнатьев, обращаясь к своему помощнику, — а Николай Николаевич никакой не главнокомандующий. В лучшем случае, лихой гусар и только.

Добравшись до Тырново к ночи, Николай Павлович остановился у губернатора, отобедал с ним и узнал, что главнокомандующий находится в Андрианополе, куда добрался верхом, преодолев десять вёрст непроходимой грязи, за пять часов.

— Будьте готовы к тому, что вся дорога от Филиппополя до Херманлы — сплошные трупы. Вряд ли их успеют убрать и зарыть, — предупредил Игнатьева губернатор, выказав тем самым немалую осведомлённость. — Великий князь, которому пожалована государем императором сабля с алмазами, ждёт вас с большим нетерпением.

«Лучше бы он занял Галлиполи и овладел водопроводами, — мысленно откликнулся Николай Павлович, крайне огорчённый самодеятельностью главнокомандующего. — Вместо организации — сплошь импровизация. Всё делается с кондачка и через пень колоду». Перемирие с турками предотвратило разрыв с Англией, но какой ценой: отказом государя императора и царского правительства от вековечной мечты русского народа вернуть Константинополь христианам.

Для турок занималась заря близкого мира, а для Игнатьева она была заслонена грозовой тучей. Его не посвящали во все тонкости игры, а это значит, что грядёт опала. Впору было подавать в отставку. Одна мысль утешала его: «Генштаб своих не забывает. В отличие от МИДа».

Когда Игнатьев и его спутники добрались до перевала у горы св. Никола, было около двух часов пополудни. Щербачёв и Вурцель решили подняться на перевал пешком. Дорога была обставлена телегами и фурами. Базили пошёл вперёд, чтобы расчищать дорогу. Ветер стал усиливаться, и Николай Павлович, потеряв всякое терпение, велел ямщику трогать. И тут, в тридцати-сорока шагах от вершины, с которой начинается довольно крутой спуск, ведущий к Шипке, коляска зацепилась правым колесом за какой-то армейский фургон. Ямщик с помощью солдат освободил шарабан, сел на козлы и, желая избежать дальнейших столкновений, резко взял влево — к обрыву. На повороте заднее колесо соскочило с дороги, и экипаж сорвался с кручи, увлекая за собою лошадей. Игнатьев успел выскочить и ухватился за куст, повиснув над бездной обрыва. Но руки стали коченеть, и Николай Павлович почувствовал, что силы ему изменяют. Когда коляска скатывалась, раздался отчаянный крик какого-то солдата из проходившей команды.

— Братва! Генерала свалили в обрыв!

Его сотоварищи моментально добыли где-то верёвку, и молоденький унтер-офицер Волынского полка, самоотверженно обвязавшись ею, спустился к Игнатьеву, который начал уже ослабевать. Николай Павлович ухватился одной рукой за верёвку, а другой за руку волынца. Группа пехотинцев стала дружно вытаскивать обоих и помогла им выбраться наверх. Игнатьев тут же раздал своим спасителям все деньги, что были при нём, и солдаты, никак не ожидавшие такого поощрения, выволокли коляску по оврагу к самой Шипке. Две лошади были убиты при падении, но шарабан каким-то чудом уцелел. Только рессоры согнулись, да обломались крылья. Почти все вещи расшвыряло. Вместе с ними куда-то запропастился ящик с полномочием и бриллиантовая звезда св. Александра Невского. Все тут же кинулись искать и не нашли. Пурхались в снегу, должно быть, с час, если не больше.

— Эх ты, голова с требухой! — обругал ямщика один из пехотинцев, подавая ему найденный треух, — в овраг заехал.

Спустился Николай Павлович с горы, опираясь на самодельный посох: тот же солдат, что отыскал в снегу шапку незадачливого кучера, прикрепил к обычной суковатой палке трехгранный винтовочный штык. Морозный ветер обжигал лицо, метельный снег слепил, мешал идти. Усложняла путь и крутизна спуска.

Оказавшись внизу вместе со своей «походной канцелярией» в лице Базили, Щербачёва и Вурцеля, Игнатьев набрёл на барак артиллеристов, где неожиданных гостей любезно приютил штабс-капитан Егор Павлович Леонтьев — коренастый, бравый, с подкрученными вверх усами.

— Леонтьев? — обрадовался знакомой фамилии Игнатьев и поинтересовался, кем доводится штабс-капитану Константин Николаевич Леонтьев, медик, беллетрист и дипломат? уж не родственник ли он ему?

— Константин Николаевич? — переспросил штабс-капитан и неуверенно ответил, что «вполне возможно»: — Леонтьевых не так уж много.

Он подбросил в печь дрова, напоил путешественников чаем и приказал своему денщику довезти их до Казанлыка. Здесь от коменданта гарнизона Игнатьев получил официальное подтверждение о перемирии с турками. Переночевав в Казанлыке, он отправился в Эски-Загру через Малые Балканы. Некогда богатый город был превращён в развалины. Это Сулейман-паша в июле разгромил местный гарнизон. Все, что можно было уничтожить, они уничтожили. Сожгли, разграбили, переломали. За исключением двух мечетей. Одна из них, самая большая, была превращена в христианскую молельню с большим деревянным крестом. После сдачи Шипки, все селения и все мосты от Казанлыка до Херманлы были разграблены, и сожжены отступавшими турками. Ни одна деревня не уцелела. Многие ещё горели. Николай Павлович и его спутники провели ночь в поле, близ деревни, окутанной дымом. Но и там довольно сильно ощущался тошнотворный запах. На пути к Эски-Загре, захламлённом домашней рухлядью и человеческими трупами, которые, рыча и злобясь, обгладывали собаки, толпами встречались беженцы: чёрные от копоти, в немыслимых лохмотьях. Они оплакивали свои пепелища и просили еды. И на всём пути — бесконечные ряды пушек, зарядных ящиков и военных обозов, тащившихся по непролазной грязи. Обозные лошади, понукаемые криками людей и сильными ударами кнутов, едва передвигали ноги, проходя не более пяти-шести вёрст в сутки. Солдаты впрягались в подводы и фуры — помогали лошадям, и тащили большей частью на себе мешки с крупой, и тюки сена.

— Шевелись, паря!

— А то ж…

Припрягши по быку к лошадям в свои повозки, Игнатьев и его «канцеляристы», с трудом дотащились до железнодорожной станции Тырново-Семенлы. Здесь так же, как и в Казанлыке, никаких распоряжений для облегчения проезда уполномоченного и его сотрудников сделано не было, несмотря на телеграфные извещения из Петербурга и Бухареста, посланные в главную квартиру. Турецкие железные дороги были построены на англо-австрийские капиталы парижским банкиром Морицем де Гиршем, бельгийским подданным, нашедшим себе дело в османской империи. Вначале войны барон Гирш просил Игнатьева похлопотать, чтобы дороги, коли они попадут в наши руки, не повреждали без крайней необходимости.

— А я вам буду помогать за это!

— Чем? — спросил Николай Павлович с лёгкой усмешкой, зная, что банкир помешан на деньгах и оголтелом сионизме.

— Своими капиталами, — заверил его финансист, — причём, усерднее, чем туркам. — Под словом «вам» капиталист подразумевал Россию. — Судя по тому, как движутся деньги по миру, всегда можно определить, кто и с кем намерен воевать, — самодовольно щурясь, произнёс Мориц де Гирш, как бы давая понять, что ни одна разведка мира не знает столько, сколько знает он — простой банкир.

Как только русские войска появились на турецкой железной дороге, служащие, преимущественно французы, бельгийцы и немцы, тотчас предложили свои услуги командирам наших передовых частей. Все они остались на своих местах, жаль только, что турки угнали в Стамбул весь подвижной состав: локомотивы и вагоны. Так же предстояло восстановить разрушенный Сулейманом-пашой филиппопольский мост.

— Тогда будет сквозное движение до Татар-Базарджика, — пообещал начальник станции Игнатьеву.

Двадцать шестого января, ровно через четыре дня после своего отъезда из столицы независимой Румынии, Николай Павлович телеграфировал главнокомандующему о своём прибытии на станцию Семенлы-Тырново и приготовился ждать поезд, который прибыл только в полночь.

Всю дорогу до Андрианополя Игнатьев грустно слушал стук колёс.

«В сущности, в эту минуту, — размышлял он, — когда главные действующие лица армии воображают, что с Турцией уже всё ясно, можно отправляться по домам, прямая обязанность военного начальства не была выполнена. В политическом отношении всё только начиналось. Была совершена непоправимая ошибка, умалившая, парализовавшая блистательные успехи нашего оружия и передавшая все козыри, которое благое Провидение и выносливая доблесть русского солдата доставили России в декабре, и январе, в руки завистливых британцев. Эти горлохваты не преминут теперь воспользоваться нашими промахами. Они перегнали нас под Стамбулом и сделались, ради нашего благодушия и преклонения перед Европой, хозяевами положения, с целью одним ударом, одной международной конференции, лишить нас результатов, приобретённых долговременною дипломатическою подготовкой и в особенности кровью русского солдата». Не оставалось никакого сомнения в том, что его, Игнатьева, прибывшего к шапочному разбору, ожидали одни неприятности, трудности и разочарования. Всё это было очевидным и не внушало оптимизма.

Невзирая на усталость, и на то, что спутники его уже дремали, Николай Павлович так и не смог уснуть. «Вечер зимний, вечер поздний, нам Европа строит козни», — рифмовал он втихомолку, представляя, какое множество заговоров рождалось теперь в головах иностранных разведок, чьё внимание было приковано к Стамбулу. Секретари дипломатических миссий исправно подшивали новые инструкции своих правительственных кабинетов, а послы вели борьбу за интересы своих государств, во многом доверяясь опыту и тонкому расчёту. По законам тайной дипломатии.

Убитый известием о перемирии с турками, Игнатьев прибыл в Андрианополь в пять часов утра двадцать седьмого января, ещё не зная, что турецкие уполномоченные уехали в Стамбул сутками раньше, и явился к главнокомандующему, как только тот проснулся. Быстрота переезда удивила великого князя. Между ним и Николаем Павловичем произошёл тяжёлый разговор.

Среди тех мыслей практического значения, к которым неоднократно возвращался Игнатьев, чётко вырисовывается один закон, одно правило, которое зримо проявлялось в его дипломатическом искусстве, где он был несомненно виртуозом, настоящим гением, и вытекало из глубокого чувства реальности, столь не достававшего его противникам, вращавшимся в силу петербургской жизни в кругу условностей, и книжных представлений о жизни. Правило это касалось соотношения дипломатических действий с военными. Игнатьев как никто ясно понимал, что любые переговоры, международные трактаты и конвенции получают то или иное освещение и направление, то или другое смысловое наполнение в зависимости от совершившихся фактов. Это так же верно, как и то, что победитель всегда прав. Поэтому Николай Павлович тотчас, после первых радушных приветствий, не мог не спросить великого князя, почему он, как главнокомандующий русской армией, остановился и поспешил заключить перемирие, тогда как все военные и политические соображения требовали дальнейшего наступления и занятия нашими войсками господствующих высот Стамбула и Босфора, не говоря уже о водопроводах.

— Сколько раз я вам внушал, ваше высочество, не благодетельствовать тому врагу, которого ещё не победили, и не выпускать из рук фактически захваченных преимуществ, пока враг не подписал под нашу диктовку надлежащего договора! — сильно волнуясь и еле сдерживая возмущение, выговаривал Игнатьев, запоздало направляя мысль главнокомандующего в нужную ему сторону. В самых сильных выражениях он старался убедить великого князя в том, что полная и окончательная победа над Турцией, дальнейшее вступление русской армии в Стамбул, и поднятие державного чёрно-золотого стяга над дворцом Абдул-Хамида, ознаменуют собой возвращение турецкой столице её исторического имени. Константинополь не только станет символом победоносной силы русского оружия, осенённого честным и животворящим крестом Господа нашего Иисуса Христа, но и докажет всему миру истинность Православия, что, разумеется, зачтётся и ему, главнокомандующему Действующей армии, и его брату Александру II Николаевичу, самодержцу российскому.

— Как в настоящем, так и в будущем, как на этом, так и на том свете, в день Божьего суда, — с жаром говорил Николай Павлович, выказывая истинную веру. — Собственно, для нас необходимо, чтобы правящая партия английского парламента действовала, как можно беспардонней, агрессивней, показывая католической Европе, кто на самом деле предаёт дело Христа, поддерживая иноверцев! Одно ваше слово, и ключи от Стамбула навсегда останутся в России. Я уже предвижу массовое крещение язычников и переход магометан в Православие.

— Это утопия.

— Нисколько, — тотчас возразил Игнатьев. — Любая боевая операция всегда состоит из нескольких этапов, которые никак нельзя проигрывать, а только побеждать. — Он знал, что говорил. Не зря его сюртук был украшен серебряным нагрудным знаком Академии Генштаба: двуглавым орлом, обрамлённым лавровым венком. — Филантропия в политике обходится неимоверно дорого. Дороже, чем это можно представить себе. Отдалённые последствия могут быть ужасными. Попомните меня! Я никогда не ожидал от вас такой несвоевременной остановки, ведь вы всегда мечтали дойти до Царьграда, тем более, что на этот раз и государь этого желал, и ожидал! и вам телеграфировал, насколько мне известно, одиннадцатого или двенадцатого января!

Великий князь смутился и стал уверять, что его торопили.

— Да кто? — спросил Николай Павлович, едва не задохнувшись от приступа гнева. — Кто мог вас торопить? заключить перемирие?

— Горчаков, — признался главнокомандующий.

— Нужно сызмальства быть шалопаем, чтобы допустить такой исход дела! — негодуя, воскликнул Игнатьев, узнав от великого князя о том, что ещё год назад канцлер набросал текст договора.

— Из Петербурга Горчаков, — оправдывался Николай Николаевич, — а из Лондона Шувалов, да и войска…

— Что войска?

— Устали и пообтрепались. Артиллерия и парки оказались далеко в хвосте, и, наконец, по сведениям из Лондона, могла начаться новая война. Тогда уже с Англией. Я боялся её спровоцировать, — глаза Николая Николаевича выражали крайнюю растерянность.

— А я удивляюсь беспечности главной квартиры, — всё тем же выговаривающим тоном произнёс Игнатьев. — Как можно полагаться в столь серьёзном деле, как заключение мира с врагом, на какие-то слухи из Лондона? Лучший способ предупредить осложнения, это не слушать подсказок противника. Спросите у любого шахматиста, и он вам подтвердит мои слова. Мало ли какие пожелания или угрозы могут приходить из Лондона или даже из нашего МИДа! — чувствуя, что не справляется с волнением, Николай Павлович пожал плечами. — Угрозы для того и существуют, чтобы запугать. Тем более, что военные действия, насколько я знаю османов, могут в любой момент возобновиться, при вмешательстве Англии в наши переговоры.

— Избави Бог! — воскликнул главнокомандующий и с опаской посмотрел на Игнатьева. — Смотри, ты нам навяжешь ещё войну с Англией.

— Ваше величество, — сказал Николай Павлович с улыбкой, — если наши доблестные войска смогли за, в общем-то, короткий срок сбить с турок спесь, лишить их упорства и пленить сорокатысячную армию Османа вместе с ним самим, то уж поверьте: нет сейчас в мире ни одного солдата, будь то англичанин, немец или же француз, которые смогли бы противостоять нашему. Тем более, по силе духа. Вам ли не знать, что мощь оружия это ничто по сравнению с духом. Устоит сердце, устоят и ноги. «Не мир принёс я вам, но меч», — сказал Иисус Христос, и этот меч сейчас у нас — меч праведный, духовный, светоносный. Войдя в Царьград, мы получим возможность проникнуть в сердце османской империи, опереться на поддержку сочувствующих государств, народов и правительств.

— Что их к этому подвигнет? — скептически осведомился Николай Николаевич, которого, похоже, угрызала совесть за сделанную им ошибку.

— Удачливых любят, к ним липнут. От победителей не отходят и всегда готовы услужить, — как можно спокойней ответил Игнатьев, едва справляясь со своим негодованием. Мысленно он не переставал укорять главнокомандующего и его штабистов в том, что они грозились идти безостановочно в Константинополь, но увязли в собственном безволии.

— Нет, нет! — сказал великий князь после короткого раздумья, — пора мириться да идти домой. — Голос Николая Николаевича невольно передал интонацию дряхлого канцлера, которому в июле должно было исполниться восемьдесят лет. Глубокий старец, переживший почти всех своих ровесников, князь Александр Михайлович Горчаков давно уже не думал о судьбе России, о её грядущих бедах и невзгодах. Если что его и волновало, так это личное благополучие, душевное спокойствие и фимиам, который расточали в его адрес подхалимы. Клистир на ночь и тёплая постель, нагретая заботливой прислугой, вот всё, что было нужно министру иностранных дел России в эти дни.

— Боюсь, что английская эскадра появилась именно потому, что мы не заняли прибережье Дарданелл, — не уступал главнокомандующему Николай Павлович, — равно, как опасаюсь и того, что европейская конференция, затеянная графом Андраши, и на которую слишком поспешно согласился канцлер, соберётся прежде, нежели подробности нашего мира с Турцией будут установлены в желаемом нами смысле, — справившись с волнением, но всё ещё с досадой в тоне проговорил Игнатьев. Ему стало понятно, почему Нелидова оставили в главной квартире великого князя: Нелидов не боец, он соглядатай.

После разговора с великим князем, а затем и генералом Непокойчицким, впечатление о настроениях главной квартиры сложилось у Игнатьева самое безотрадное. Почти от всех главных чинов штаба он слышал одно: «Поскорее заключайте мир, и Бог с ними, с этими болгарами, из-за которых мы полезли в такую даль».

Лишь Иосиф Владимирович Гурко и Михаил Дмитриевич Скобелев составляли исключение. Они и были ближе к войску, одушевлённому желанием идти вперёд и громить турок, мстя последним за поражение в Крымской войне.

Николаю Павловичу же хотелось, во что бы то ни стало, выяснить вопрос о якобы полученной телеграмме государя, посланной после совещания девятого января. Он разыскал князя Чингиза, которого знал с малолетства и который отвечал за телеграф главной квартиры.

— Это ты, мусульманин, всё подстроил, — набросился Игнатьев на опешившего чингизида и пригрозил убить его на месте, если тот не скажет правды.

— Что я, мусульманин, подстроил? — Чёрные глаза казаха выражали изумление.

Уяснив суть претензий своего товарища, Чингиз сознался, что шифрованная телеграмма государя была передана им главнокомандующему девятнадцатого утром, то есть в день подписания перемирия.

Тогда Николай Павлович вернулся к великому князю и заявил ему, что упомянутая телеграмма, позволявшая продолжать наступление до господствующих высот Царьграда, была получена Николаем Николаевичем, хотя и с опозданием, но за несколько часов до подписания перемирия.

— До, а не после, — подчеркнул Игнатьев. — Вот, что главное.

То-то и беда, что слишком поздно, — с раздражением уличённого во лжи и легкомыслии человека огрызнулся главнокомандующий. — Нелидов уже условился о мире, а я дал слово и не мог изменить его.

— Не мог? — вскипел Николай Павлович, почувствовав, как кровь прилила к голове, застучала в висках: всё пошло насмарку! — Не мог?!

— Уже не мог! — прорычал великий князь, ужасно не любивший препирательств и малейшей критики в свой адрес. — Чего ты от нас добиваешься?

— Я? Чего добиваюсь я? — в бессознательном порыве гнева Игнатьев ударил себя кулаком в грудь, и с языка у него сорвалось нелестное для Николая Николаевича признание: — Я хотел удостовериться, что разрешение государя идти вперёд до Константинополя вы получили! оно дошло до вас! это, во-первых. А во-вторых, позвольте доложить, что если бы вы не были великим князем, а простым главнокомандующим, то подверглись бы большой ответственности. И это справедливо. Долг военачальника громить врага, а не останавливать себя переговорами с ним, лукаво ищущим в перемирии своих, нам неизвестных, выгод! Даже не получи вы разрешение царя, вы должны были неудержимо двигаться вперёд, гоня разбитых турок до Босфора! Пока бы они не взмолились! не запросили пощады.

— Я искренне, я пламенно желал войти в Царьград, — начал оправдываться великий князь, — но тут ничего нельзя было поделать: я дал уже слово Намыку и Серверу.

Так как в расчёты Николая Павловича не входило ссориться с великим князем, он позволил себе вежливо заметить.

— Любое необдуманное обещание чрезвычайно легко исправлять. Для этого лишь надо объявить, что изменились обстоятельства. Государь велел идти вперёд ввиду затеянной британцами интриги, а вы — вы только исполнитель царской воли. Вот и всё! Предельно ясно и совершенно необидно для таких опытных людей, как Намык и Сервер-паша. Они ведь понимают, что вы можете действовать самостоятельно только сообразно получаемым от государя инструкциям. И мы достигли бы гораздо большего, чем это скороспелое и оттого безрадостное перемирие.

Разговор вышел нервным, крайне неприятным для обоих, и вполне понятно, что прежнее доверие и личные отношения между великим князем и Игнатьевым были невозвратно, основательно нарушены. Никогда больше великий князь не сближался с тем, кого он перед всеми называл прежде «товарищем своего детства и красным солнышком». Грустно было сознавать, что Николай Николаевич (старший) имя которого долгое время было окружено ореолом славы в памяти южных славян, и который был облечён фельдмаршальской властью начальника Дунайской армии, не в состоянии был реагировать на духовные недуги интригующей камарильи главной квартиры достойным его звания и положения образом: взвешенно, обдуманно, творчески. Эпический блеск русско-турецкой войны был неудачно затушёван личным рыцарством и неуместными амбициями.

 

Глава XXIX

После тягостного разговора и проведённого дознания Николай Павлович долго не мог успокоиться. Он почувствовал себя человеком, оказавшимся в том месте, откуда бежал, сломя голову. В глухом и мрачном подземелье, где его вот-вот должны были казнить. Отрубить голову или повесить. А ещё он сравнивал себя с той жёлтой обезьяной, у которой выедают мозг. Лучше бы он был убит шальною пулею под Плевной, сорвался с крутизны, расшибся насмерть, чем мучился теперь сознанием того, что с ним сыграли злую шутку: послали на переговоры с турками, и объявили перемирие.

— На то и обмылок, чтобы из рук выскальзывать, — проговорил Александр Константинович Базили, узнав о том, что перемирие подписано и что Стамбул теперь неуязвим.

— Заставь дурака Богу молиться! — ругал Игнатьев великого князя и не находил себе места. Чем ближе он был к цели, тем больше она отдалялась. На душе было гадко и скверно, словно в судьбе наступил перелом с весьма неутешительным финалом. Явственно, мучительно казалось, что от верной русской дипломатии скоро останутся одни сургучные печати на истлевших зашнурованных депешах. Малодушие высшего света не могла не сказаться на мировоззрении государя и его брата.

Утром Игнатьев рассказал великому князю о дорожном происшествии, случившемся с ним на перевале.

— Ни о чём я так не сожалею, как о ящике с полномочием и орденом св. Александра Невского, — сказал Николай Павлович. Он сожалел, конечно, об утрате, но более кручинился о том, что его заветные мечты безжалостно развеяны реальностью.

Великий князь, державший себя после проведённого Игнатьевым дознания с видом проштрафившегося унтер-офицера, представшего перед военно-полевым судом, искоса взглянул на визави и, убедившись, что тот смотрит на своё колено, видимо, ушибленное при падении, вызвал к себе лейб-гвардии казачьего полка штабс-ротмистра Лесковского. Объяснив суть вызова, он командировал его «для доставления личных вещей графа Игнатьева, оставшихся в овраге близ деревни Шипки».

Лесковский лихо козырнул и поспешил исполнять поручение.

Николай Павлович поблагодарил главнокомандующего за отзывчивость и ответил на его вопросы, касавшиеся будущих переговоров с турками.

— Ничего нового я вам не сообщу, но в моих инструкциях есть три пункта, которые надо всячески отстаивать при подписании сепаратного мира:

— Первое, — сказал Игнатьев и прижал левый мизинец, — Болгария должна стать не автономной провинцией, а вассальным государством. Поэтому в ней вовсе не должно быть турецких войск, а, следовательно, и крепость Шумла, от которой наследник цесаревич вынужден был отступить по приказу вашего высочества, должна быть от них очищена. Второе, — безымянный палец прижался к мизинцу, — часть дани, которую вассальная Болгария обязана платить султану, должна быть, в течение тридцати восьми лет, уплачиваема нам.

— Из каких соображений? — спросил великий князь, угнетённый сознанием собственной вины за подписанное им преждевременное перемирие.

— Часть дани Россия будет получать в счёт контрибуции за её военные издержки, — ответил на вопрос Николай Павлович, и его средний палец упёрся в ладонь: — Теперь, что касается третьего пункта. Турция должна возвратить свободу болгарам, сосланным в Малую Азию: всё это цвет интеллигенции, необходимый Болгарии для новой жизни.

— А как быть с границею Болгарии?

— Она уже нанесена.

— И турки согласятся?

— Безусловно.

— Мне кажется, Николай Павлович, вы самый большой оптимист в нашем Отечестве.

— Ваше высочество, я никогда не смешиваю своего желания с действительностью. Наоборот, я их всегда слишком хорошо различал. Другой вопрос, кому выгодно, чтобы мы смотрели в будущее безнадёжно?

— Тому, кто утратил надежду! — с жаром произнёс великий князь, словно разгадал мудрёный шифр.

— Или никогда не имел её, как не имел любви к России, — счёл нужным уточнить Игнатьев.

Беседа с князем Черкасским, который жаловался на бесхарактерность главнокомандующего, на отсутствие всякой предусмотрительности и последовательности в его действиях и распоряжениях, на общую беспомощность и апатию, царившие в главной квартире, ещё более заставил Игнатьева задуматься над будущностью начатого им дела. Сведения, получаемые из Петербурга и Бухареста, так же действовали угнетающе среди упаднических настроений тех, кто составлял свиту великого князя. Александр Иванович Нелидов, находившийся теперь под начальством главнокомандующего, разделял общее настроение, царившее в главной квартире великого князя, а потому и содействовал поспешному перемирию. Чтобы иметь верного помощника, Игнатьев добился перевода князя Церетелева, служившего казачьим офицером при генерале Гурко, в состав своей «артели».

— Значит, Лондон снова нагнал грозовые тучи, и нас ожидает ливень с градом? — спросил Алексей Николаевич, прибегнув к аллегории. — По-видимому, Англия никак не может отказать себе в удовольствии думать о России непрестанно.

Игнатьев грустно усмехнулся.

— Англия столь давний оппонент России, что я склонен подозревать её в тайной симпатии к нам. Иной раз кажется, что будь королева Виктория не мнимой управительницей Англии, а подлинной её царицей, Британия вполне могла бы стать союзницей России, причём, весьма надёжной, — без тени иронии проговорил он.

— Куда надёжней Франции?

— Конечно.

А тем временем Румыния, ещё недавно входившая в состав турецкой империи, бульдожьей хваткой вцепилась в часть Бессарабии, отошедшей ей после Крымской войны, и ни за что не хотела возвращать эту землю России. Она даже выразила по этому поводу протест, обратившись к западным державам.

Нет, не получалось на деле так, как задумал Горчаков, самонадеянно решивший, что стоит мимоходом вручить Карлу I письмо государя об уступке Бессарабии, громко поговорить в Петербурге с румынским послом князем Гикою, и всё образуется само собой. Как бы не так! После перемирия всё сразу же пошло наперекос, деформируя и искажая все намеченные Игнатьевым планы.

«Страшно подумать, — писал ему Николай Карлович Гирс, часто замещавший Горчакова в последнее время, — сколько вам предстоит забот и тревоги. Да поможет вам Бог в этих трудных и столь важных для России обстоятельствах».

«Получить такое письмо всё равно, что глотнуть свежего воздуха в удушливом трюме галеры», — с сердечной благодарностью за столь необходимую ему поддержку подумал Игнатьев и бережно сложил листок на сгибах. Между его решимостью заполучить ключи от Стамбула и реальной возможностью их официальной передачи лично ему в руки или в руки великого князя возникла непреодолимая преграда: оказывается, перемирие уже было подписано. Теперь он надеялся, что для окончательных переговоров о мире в Андрианополь вернётся Сервер-паша, который был в хороших отношениях с ним в бытность свою министром иностранных дел Турции. А Горчаков прислал депешу, из которой следовало, что Россия уступит Румынии дельту Дуная и Добруджу в обмен на земельную часть Бессарабии.

«Один из самых щекотливых вопросов — это всё, что касается исправления границ Бессарабии, — писал из Петербурга канцлер. — В виду противодействия, которое оно, понятно, встретит, полагаем лучше об этом не упоминать в прелиминарном протоколе, который будет заключён с Турцией». Письменная инструкция князя Горчакова выдавала его полную растерянность и не могла служить существенной подсказкой. Да князь и сам признавался в письме: «Ваша разумная сообразительность (tact intelligent) дополнит то, что недостаёт для определительности настоящих инструкций.

Прочитав депешу Горчакова, напоминавшую собою бочку дёгтя, которую пытались сдобрить каплей мёда, Николай Павлович с досадой потёр лоб. Обидно было сознавать, что министерство иностранных дел уже не смело требовать простого возвращения России выхваченной у неё земли. Для России это было столь же унизительно, как если бы она присваивала краденое. Обиды, наносимые Отечеству, он воспринимал как глубоко личные. Скоропалительное перемирие, подписанное великим князем, делало Игнатьева похожим на полководца, который командует армией, лишенной тыла, провианта и боеприпасов, но поставившего себе целью непременно выиграть сражение. Всё больше погружаясь в размышления, подсказанные чувством долга и горячей любви к Родине, он пришёл к выводу, что, коль Румыния, которой отошла часть Бессарабии, на тот момент входила в состав Турции, значит, Турцию и надо будет обязать вернуть России то, что у неё отняли. А вот что делать с заявлением графа Андраши о пересмотре всех договоров России с Турцией, причём, всеми державами, подписавшими Парижский договор, Николай Павлович пока не знал. Как не знал он и о секретной конвенции, принятой Францем-Иосифом I и Александром II третьего января 1877 года о соподчинённости всех своих действий и планов. Получалось, что великая Россия добровольно ставила себя в вассальную зависимость от Австро-Венгрии и от Европы. С этим Игнатьев смириться не мог и решил, действуя в русле высочайших указаний, оградить достоинство и честь России, согласно её интересам. Можно ли было уйти из-под влияния Австро-Венгрии? Ничего не зная о секретной конвенции, заключённой — на словах! — между двумя императорами с подсказки графа Андраши и князя Горчакова, Николай Павлович считал, что можно. Для этого надо было, с русской точки зрения, держаться одного из двух: или связать Австрию более крепкими обязательствами, компрометирующими её перед Европой в случае их огласки, или пригрозить войной, перед которой Вена спасовала бы, учитывая подъём национально-освободительной борьбы славян. Горчаков не сделал ни того, ни другого, чем и усилил позицию Австрии, укрепив мнение Франца-Иосифа I, что он теперь вполне может рассчитывать на сговорчивость России. Но пуще всего Горчаков боялся Англии, её масонской «материнской» ложи. Эта боязнь, раздутая Шуваловым, заставила светлейшего забыть о русских интересах, и 28 января он послал Игнатьеву депешу, предостерегая его относительно проливов: «Вопрос о проходе чрез Босфор и Дарданеллы предоставляется конференции». Хоть стой, хоть падай! хоть иди вприсядку. А ведь вход в проливы служит входной дверью в наш российский дом, считал Николай Павлович, и это было так на самом деле.

Турецких уполномоченных всё ещё не было, и Николай Павлович, тяготясь своим вынужденным бездельем в Андрианополе, а так же сознавая, что потеря времени крайне невыгодна России, заговорил с великим князем о передвижке войск к Босфору, чтобы он снова стал хозяином положения.

— Да и солдаты пусть посмотрят на Царьград, помолятся в виду святой Софии.

Николай Николаевич сказал, что он не может на это решиться.

— Опасаюсь навредить брату, поссорить его с королевой Викторией, — чистосердечно признался он. — Боюсь новой войны. Войска устали, износились до лохмотьев. Да и то сказать, сначала Плевна пила кровь, затем Балканы. Орудийный состав батарей крайне слаб, нет мощной артиллерии, а парки вообще так поотстали, что прежде трёх недель армию вперёд не двинуть. Да и дороги… совершенно непролазны, — он вздохнул и повёл головой. — Тут не то, что до Царьграда, до демаркационной линии бы дотащиться. Да и к чему это движение сейчас?

Николай Павлович кивнул, мол, да, время ушло. Помолчав, он вновь заговорил.

— Горько сознавать, когда великие державы, подобно мелким отщепенцам, становятся на путь террора. Складывается впечатление, что в заговор против России включились все европейские страны, а если и не все, то большинство. Вот почему я предпочёл бы вести переговоры в Буюк-Дере. Мир, заключённый при нынешней обстановке, не внушает мне никакой уверенности. А расположившись в посольстве, находясь в постоянном общении с Портой и дипломатическим корпусом, я сумел бы взять инициативу в свои руки, показывая туркам на высоты, занятые нашими войсками.

Он даже хотел отказаться от ведения переговоров в Андрианополе, но встретился со своим другом по Пажескому корпусу, генерал-лейтенантом Павлом Шуваловым, командовавшим гвардейским корпусом, и тот убедил, что войска действительно устали.

— Солдаты нуждаются в отдыхе. Рисковать на неудачу под стенами Константинополя сейчас никак нельзя. Пора домой.

Великий князь хотел часть своего войска оправить в Одессу из Буюк-Дере морским путём, но турки не дали согласия на вход наших транспортов в Босфор. Да и командующий черноморскими портами генерал-адъютант Аркас прислал из Николаева неутешительную телеграмму, сообщая, что самые большие наши пароходы находятся в Англии и смогут прибыть в Чёрное море не раньше, чем через три недели после получения приказа. Всё рушилось и ничего не получалось! Мир, заключённый не вовремя и не по воле победителя, сразу подорвал престиж России, омрачил её воинскую славу и лёг тяжким гнётом на плечи русского солдата.

А журналисты заходились от восторга, расписывая «рыцарство» главнокомандующего, его мужество и миролюбие.

Тогда Игнатьев надоумил великого князя известить верховного везира телеграммой о приезде уполномоченного России для начала мирных переговоров и потребовать присылки турецких представителей в Андрианополь.

Порта молчала.

Николай Павлович предложил отправить в Константинополь первого драгомана посольства Михаила Константиновича Ону. Необходимо было решить на месте ряд вопросов, незатронутых в Андрианополе: о снятии блокады с наших черноморских портов, о восстановлении почтовых и телеграфных сообщений между Одессой и Стамбулом. А ещё Михаилу Константиновичу было поручено разъяснить туркам, что единственная цель России «воспрепятствовать иностранным флотам входить в Босфор, служащий входной дверью в наш дом», иначе, если англичане войдут, мы займём Стамбул.

С большим тактом и осторожностью Ону выполнил данное ему поручение, и, послав из Константинополя подробный отчёт о своих переговорах с турками, вернулся в Андрианополь.

— Ну, как там? — приступил к нему с расспросами Игнатьев и крепко сцепил руки в ожидании ответа.

— Судя по отзыву тех, с кем я говорил, наши войска будут приняты в Стамбуле если не с удовольствием, то с хладнокровной покорностью судьбе даже со стороны мусульманского населения города.

— А газеты? Что пишет турецкая пресса?

— Рассуждают о вводе русских войск, как о самом естественном последствии войны. Даже обсуждают, какие казармы будут предоставлены русским войскам.

— И какие же? — осведомился Николай Павлович, очень ценивший подробности.

— Указывают на большие казармы Дауд-паши и Рализ-Чефтлик, — подумав, ответил Ону. Человек умный, добрый, исполнительный.

— Это уже интересно, — бодрым голосом проговорил Игнатьев, — вполне возможно, мы ещё войдём в Царьград. — Он заложил руки за спину, немного походил по комнате, в которой принимал своих гостей и сослуживцев, и велел Михаилу Константиновичу снова отправиться в Константинополь.

— Проследите там за Перой, за англичанами особенно. У меня сложилось впечатление, что её величеству королеве Виктории, как и всякой другой женщине, надо, чтобы с ней играли в поддавки, как играют с малыми детьми, доставляя им радость.

Вместе с Ону был отправлен офицер Генерального штаба князь Михаил Алексеевич Кантакузен, которому приказано было осмотреть казармы и, в случае ввода и размещения наших войск, обеззаразить их.

— Вероломство и коварство турок всем известно, — предупредил военного разведчика Николай Павлович и тут же сделал оговорку: — Но известно так давно, что мы об этом совсем позабыли.

Во время своего пребывания в Пере, Михаил Константинович Ону удостоверился в лихорадочно-враждебной нам деятельности английского посла Лайярда, и, как это ни странно, его изумила открытая неприязнь, и даже ненависть, проявляемая к России, австро-венгерского посла графа Зичи, у которого с Игнатьевым были прежде дружественные отношения. По словам Ону, австро-венгерский посол дошёл до того, что требовал у Порты пропуска через Дарданеллы двух австрийских броненосцев, которые должны были присоединиться к английской эскадре.

«Венский кабинет столько же, сколько и лондонский, — сообщал Михаил Константинович в своём шифрованном послании, — убеждает турок не вступать с нами ни в какие непосредственные соглашения и не принимать наших условий. На что турки, по словам верховного везира Ахмет-Вефика-паши, отвечают графу Зичи и его секретарям открытым текстом: «Мы уже не в состоянии вести войну. Если вы имеете счёты с Россией, сводите их с нею непосредственно, а от нас отстаньте! Отвяжитесь».

Игнатьев читал донесения своего первого драгомана и невольно говорил себе: « Всё так, по-другому и быть не могло; дипломатия Австрии сходна с бабьей хитростью: «Мужу всей жо… не показывай! Ему и половинки хватит»». С самого начала герцеговинского восстания Николай Павлович не переставал доказывать лживость и двуличие венского кабинета. Он постоянно выявлял признаки его враждебности на Балканском полуострове, указывал на них неоднократно, но в Петербурге не вняли предостережениям Игнатьева, и предпочли собственными руками разрушить созданное им положение на берегах Босфора. Александр II отмахнулся от Абдул-Азиса с его сердечным отношением к России, как от назойливой мухи, променяв добрососедство с Турцией на иллюзию союза с Австро-Венгрией. Исходя из всего этого, Николай Павлович прекрасно понимал, что, как бы турки ни отбрыкивались от англичан и швабов, интриги политиков заставят Порту всеми силами противиться нашим условиям мира. Франц-Иосиф I вставал рано, но он никуда не спешил. Время покапризничать у него было. Империя Габсбургов, компаньонка и опекунша России по Тройственному союзу, трогательно заботившаяся о её благополучии, и громогласно объявившая себя единственной опорой, преданной подругой в их «сестринском» альянсе, «верная до гроба» Австро-Венгрия вдруг повела себя с такой ужасною холодностью, будто двуглавый российский орёл взял да и капнул извёсткой на горностаевую мантию Франца-Иосифа I, и без того довольно ветхую, поеденную молью.

Женщина может прожить в доме без мебели и даже без мужчины, но она не сможет проснуться в доме, где нет зеркала. Для Вены зеркалом служил Берлин, обрамлённый новой границей Германии.

Двадцать девятого января от Сервера-паши из Стамбула пришла телеграмма, извещавшая о начале английского вмешательства в дела России: «Британское посольство в Константинополе и комендант Дарданелл уведомили нас вчера вечером (то есть, двадцать восьмого января), что шесть судов английского флота получили приказание пройти пролив».

— А будь мы сейчас на высотах Галлиполи, этого бы не произошло, — уверенно сказал Николай Павлович.

Великий князь поморщился.

— Назад не отыграешь.

«Колодец надежды исчерпан до дна и прочно завален камнями», — кружа вдоль стен и меряя шагами комнату, повторял то вслух, то про себя Николай Павлович незнамо кем написанные строки. И, чем больше он представлял себе заброшенный в степи источник влаги, окружённый черепами тех, кто умер, проклиная жуткий зной и раскалённую солнцем пустыню, тем тоскливей становилось на душе, мучительней и безотрадней. Многим не ведомо, а рыбаки знают: чем крупнее улов, тем чаще рвутся сети. Вот и Стамбул, словно рыба-меч, порвал невод — ушёл из него. Игнатьеву стало жаль себя, своих утраченных иллюзий: думать о полной и безоговорочной капитуляции Порты отныне было глупо.

На следующий день от Александра II пришла телеграмма, в которой сообщалось, что «Вчера утром, при приёме посетителей, одна нигилистка выстрелила почти в упор в бедного Трепова и причинила ему весьма серьёзную рану». В общем, одна новость хуже другой. А тут ещё Греция вознамерилась пристроиться к России по окончании войны, пытаясь ввести свои войска на территорию Турции, якобы для защиты греческого населения, напоминая собой того басенного зайца, который взялся делить шкуру убитого медведя. Александр II объяснил греческому королю, что ему негоже вмешиваться в историю, когда начались переговоры о мире. Греческий монарх внял голосу совести и разума, но в Андрианополь приехало несколько богатых греков и от лица всех константинопольских христиан Турции, без различия национальности, выразили радость по поводу блестящей победы русских войск и высказали сожаление, что греческое правительство упустило прекрасный случай действовать вместе с нами против турок. Заодно греки высказались за установление нормальных отношений с Россией в надежде, что последняя не станет наказывать их за неблагодарность и предательство (многие греки служили в армии султана, желая «побить русских»), и позволит им стабилизировать положение на Балканском полуострове. Один из архиереев высказал надежду греков на восстановление святого креста на куполе св. Софии и изгнание турок в Азию. Игнатьев получил несколько писем от греческих священников и мирян с настоятельной просьбой способствовать образованию автономии греческого населения, проживавшего на островах архипелага и части Македонии, очевидно с тайной мыслью впоследствии присоединить их к греческому королевству. Николай Павлович ответил, что греки должны сами воспользоваться победой русского оружия, основываясь на решениях константинопольской конференции по проведению Портой административных реформ. Труднее было вразумить армян, которые досаждали Игнатьева мольбой об открытом покровительстве России. Нуриан-эфенди, член государственного совета, и Степан-паша, главный медик военного ведомства, с двумя сопредседателями знаменитого армянского совета, приехали в Андрианополь и стали просить Николая Павловича включить в основания мира автономию Армении. Они подробно рассказали о бедствиях армян в Малой Азии и в Анатолии. Игнатьев уже был предупреждён своими турецкими агентами о том, что грегорианское духовенство обратилось к султану Абдул-Хамиду II, умоляя его дать автономию армянским областям Сивас, Ван, Муш и Эрзерум, которые были заняты русскими войсками. Припомнив Нуриану и Степану-паше их недавнее участие в западноевропейской интриге, когда армяне действовали против России, Игнатьев выразил искренне удивление их полной и довольно неожиданной переориентацией.

— Вы делаете только то, что обещает вам выгоду. Имея влияние в Турции, вы призывали к единению с Портой, надеясь, что она осуществит задуманные преобразование, а когда империя османов стала разваливаться на куски, проигрывая нам войну, вам стало выгодно домогаться возрождения Армении под покровительством России. Прямо скажу: такое двоедушие постыдно. Среди людей, настроенных на выгоду, самое выгодное поступать по-христиански, иначе вас будут дробить и толочь в ступе международных распрей. Вы рассеетесь по всему миру, как евреи. — Он упрекал армян в своекорыстии, в их недостойном себялюбии, но делал это с редкостной учтивостью, явно подчёркивая своё уважение к сединам Нуриана-паши и его сотоварища, который сидел, молча, не пытаясь возражать.

Нуриан-паша слабо оправдывался и, ссылаясь на кровожадность турок, просил не держать зла на тех, кто проявил малодушие. При этом он намекнул на армянские деньги и возможность подкупа ряда турецких министров.

— Не о том думаете, — сказал Николай Павлович и, уверяя своих собеседников в том, что строгость тона в разговоре с ними совершенно необходима для уяснения его мысли, преисполненной благожелательности к идее возрождения Армении. — Первое, что вы должны сделать, это добиться от Порты признания верховенства эчмиадзинского патриарха над всем армянским духовенством и гражданским населением. Тогда вы сможете просить султана от имени всего армянского народа об автономии той области в европейской Турции, какую он выделит вам.

Игнатьев знал, что говорил. Он первым раскопал в международных трактатах право армян на самоопределение, хотя многие считали, что они давно сошли с исторической сцены и обречены на вымирание.

— Что вы армянам дорогу мостите? — спрашивал Игнатьева молодой дипломат Щербачёв, недовольно прищурив глаза. — У армян и вера хитрая: ни вашим, ни нашим, сама по себе. Русского в упор не видят, а как только турок ятаган к горлу приставит, во всю глотку «караул» кричат, дескать, выручайте, христиане, мы ведь тоже к вам касательство имеем.

— Молитесь за обижающих вас, — словами из Евангелия ответил на его скрытый упрёк Николай Павлович и сменил тему разговора на более, как он считал, существенную. — Горчаков, Жомини и иже с ними никакие не политики. Это жуки-плавунцы, забавные в своей хаотичной подвижности, — говорил он Щербачёву, почувствовав в нём душу патриота. — Им даже невдомёк, что с точки зрения мадьяра Андраши, славяне — это индейцы Европы, которых нужно загнать в резервации, сгноить и доконать. Трудно сказать, кто станет новым канцлером России, приверженцем каких доктрин проявит он себя, но вы всё время должны помнить: как только европейцу не удаётся обмишурить русского, он тотчас брызжет слюной и орёт, что тот раб, жалкий раб! и что Россия — «империя зла». И ещё, — наставлял он своего усердного помощника, — не смущайтесь, если вас будут ругать коллеги. Способных людей всегда костерят, а их успехи умаляют. И не страшитесь служебных невзгод. Редкий дипломат минует их, выходя на политический простор. Лично я давно не страшусь мелких пакостников, опасаюсь крупных, — имея в виду лорда Биконсфилда и его клику, чистосердечно признался Игнатьев. — Самомнение английского парламента становится невыносимым.

— А в наши дни так и опасным для России, — отозвался Юрий Николаевич.

— Политика Англии, напоминает избалованную мужским вниманием женщину, — стал развивать свою мысль Николай Павлович.

— В каком роде? — спросил Щербачёв.

— А в таком, что у женщины, в которую часто влюбляются и добиваются её расположения, вырабатывается понукающий тон, частенько довольно вульгарный.

Оскорбительная наглость английского правительства, пославшего свою эскадру в Мраморное море, поражала Игнатьева так же, как в своё время выводило его из себя зловоние Стамбула, когда в Босфоре начинала пребывать вода. В такую пору городские нечистоты готовы были выплеснуться наружу, а зачастую и выплёскивались, растекаясь по улицам, как это случалось, когда задувал противный азиатский ветер. Да и на головы прохожих выливалось содержимое помойных вёдер и ночных горшков, чаще всего по утрам, как раз перед намазом. Особенно этим грешили азиатские кварталы, соревнуясь с греческими и отставая от еврейских, в которых, правда, оседало много беспардонной голи. И всё это свершалось под выкрики разносчиков воды, возгласы муэдзинов и благозвучное молитвенное пение иудейского кантора в древней стамбульской синагоге с высеченным на её фронтоне семисвечником.

Тридцать первого января в четыре часа пополудни в Андрианополь прибыл турецкий уполномоченный Савфет-паша, бывший министр иностранных дел Порты, вместе с Игнатьевым председательствовавший на конференции в Константинополе два года назад. С того времени он сильно сдал: щёки обвисли, усы поседели, речь стала вялой. От его былой вальяжности осталась только полнота и плавность жестов. В глазах сквозила неуверенность. Он, видимо, боялся, что не сумеет противостоять деловой хватке Николая Павловича, и не справится со своей ролью. И это его угнетало. Поскольку они давно были в приятельских отношениях, то Игнатьев, желая оказать внимание униженному сановнику, в память прежних добрых отношений не захотел придерживаться строгих правил этикета. Чтобы вывести старика из подавленного состояния, он на следующее утро предупредил его визит и сам наведался к нему. Савфет-паша был тронут дружеским вниманием Игнатьева, передал ему кучу приветствий из Стамбула и льстиво намекнул, что Константинополь без русского посла, что старый павлин без хвоста. Николай Павлович в свою очередь передал ему привет от Екатерины Леонидовны, поклон от румынского посланника в Петербурге князя Гики, с которым Савфет-паша был хорошо знаком, а затем представил турецкого уполномоченного великому князю Николаю Николаевичу. Только после этого Савфет-паша сделал официальный визит к русскому уполномоченному графу Игнатьеву и самым простодушным образом заметил, что он не понимает практического значения переговоров, если их решения могут быть изменены другими державами во время конференции. При этом он смущённо ёрзал на стуле, прикрывая руками колени, словно на нём были не французские брюки со штрипками, а ветхие портки, найденные на помойке.

— Что касается специально Порты, то она колеблется ныне сделать какие-либо уступки из опасения, что, чем больше будет уступлено теперь, тем больше возбудится ревность великих держав. А если это так, то Порта вынуждена будет расплачиваться со всеми за свою нынешнюю сговорчивость, — сказал Савфет-паша, убедившись в дружеском расположении к нему Игнатьева, который всё это предвидел, и считал, что князь Горчаков бессознательно играл на руку Англии, и Австро-Венгрии, с первого слова согласившись на созыв конференции. Светлейший явно полагал совместить полезное с приятным: своё традиционное пребывание в Баден-Бадене с серьёзными обязанностями канцлера России. По-видимому, он надеялся, что вне столиц великих держав, председательство на конференции будет предложено ему.

Слушая доводы Савфета-паши, Николай Павлович не мог не отметить про себя, с какою чисто восточною находчивостью бывший министр иностранных дел Порты сумел построить остроумную защиту интересов Турции на явной бесполезности переговоров, заранее обречённых на выбраковку мирных соглашений представителями крупных европейских государств. «Это действительный абсурд, навязанный мне царём и Горчаковым, — с досадою думал Игнатьев, не делая пока никаких попыток изменить точку зрения Савфета-паши, — абсурд, обнажающий основной порок нашей политики: левой рукой уничтожать то, что сделано правой. Впрочем, чему удивляться? В России издревле сложилось так, что истинно гениальное всегда тормозилось, топилось, дискредитировалось в глазах всего мира, а те, кого впоследствии именовали великими творцами, устранялись от дел. Как ни суди, а сановные временщики не выносят высоты неба, размаха и простора поднебесья; им нужен потолок над головой. И чем он ниже, тем лучше: тогда ничего не надо брать на свою ответственность, нужно лишь изображать неустанную деятельность и заниматься мышиной вознёй».

Вот при такой абсурдной ситуации Николай Павлович и приступил к переговорам. Он снова должен был исправлять ошибки, совершённые другими, и решать нелёгкую задачу, сложную и неблагодарную, в то время, когда главная квартира, ссылаясь на усталость войск, рвалась домой.

 

Глава XXX

Цель переговоров была по-прежнему ясна, но на пути к ней возникло несколько препон, своеобразных барьеров; к сожалению, нисколько не похожих на те, что Игнатьеву приходилось преодолевать верхом на лошади во время царских смотров и манёвров. И первой серьёзной препоной оказывалось то, что демаркационная линия остановила русские войска в двух переходах от столицы османской империи, а это значит, что ключи от Стамбула останутся пока в руках султана.

— Я лично не намерен давать турецкому правительству водить себя за нос, — сказал Игнатьев великому князю, когда тот поинтересовался настроем нового турецкого уполномоченного и примерной датой окончания переговоров. — А что касается Савфета-паши, смею уверить ваше высочество, что никто лучше меня его не знает и не чувствует. Будь мы сейчас в Галлиполи, всё бы прошло без сучка и задоринки, по заранее намеченному плану, а так, — он недовольно скривил губы и рассерженно сказал, что старик ещё попортит ему кровь, вытянет душу. — В переговорах важно не то, что кто-то кого-то словесно подомнёт, сграбастает и бросит на лопатки. Силён не тот, кто повалил, а тот, кто вывернулся. Савфета я нисколько не страшусь, я его знаю, как облупленного, а вот переломить упрямство Порты и Абдул-Хамида будет сложно. Тем более теперь, когда у нас нет ни осадных пушек, ни боеприпасов. Но, повторяю, стоит нам занять господствующие высоты над Босфором и начать бомбардировку турецких кварталов, как ключи от Стамбула в тот же вечер будут меня в руках. Мне доподлинно известно о панике и беспорядках, царящих в османской столице, давно скатившейся к анархии. Мои агенты сообщают об умонастроении османов: они оплакивают свою участь. «С нами всё будет покончено, — говорят они друг другу, — и с нашим городом тоже. Русские всё уничтожат, если мы не признаем их силу и сами не отдадим им ключи от столицы».

Второго февраля русская военная разведка сообщила, что британское правительство приказало своему флоту пройти Дарданеллы и войти в Босфор.

— Тогда и мы войдём в Стамбул, — сказал Игнатьев, понимая, что Англия решила круто изменить политику Европы по отношению к Турции, вставая на её защиту. Не зря ему всю ночь снился клубок военно-политических интриг. — Россия обязана поддерживать высокое давление в котлах своей внешней политики.

— Теперь лучше этого не делать, — проворчал главнокомандующий. — Как бы войну не спровоцировать.

— Спаситель утишил бурю на Генисаретском озере, и спросил учеников: «Где вера ваша?» — назидательно сказал Николай Павлович, и великий князь обескуражено примолк. Игнатьев тотчас усилил нажим: — Ваше высочество, вы позабыли старинное правило: «Сначала зануздай, а после растреножь». А вы, не зануздав султана, развязали ему руки. Говоря языком музыкантов, наше перемирие это всего лишь небольшая оратория для хора и оркестра. Мы должны войти в Константинополь. Не в Стамбул, а именно в Царьград. Войти, во что бы то ни стало. Это наша историческая миссия. Завтра вся Россия будет здесь, и никакая Англия с нами не справится.

— Но у них огромный флот!

Николай Павлович отмёл и этот довод.

— Мы знаем, как воюют англичане: обстреливают сушу с моря и высаживают свой десант, в противном случае уходят.

— Турки стягивают силы, укрепляют оборону.

— Я не верю в яростное сопротивление османов и вот почему, — сказал Игнатьев. — Они столько совершили злодеяний, столько выпустили крови из своих несчастных жертв, что хмель, ударивший им в голову, наряду с её солоноватым привкусом, размыл и подточил их стойкость. Отныне турки не способны к длительной отчаянной борьбе. Мы это видим всякий раз, как только смело и решительно вступаем в бой с одним-единственным желанием: как можно скорее разгромить оборону Стамбула и заставить Порту признать нашу победу.

— Я дал слово офицера, пообещал брату не занимать Галлиполи.

— Ваше высочество, — продолжал настаивать Николай Павлович на возобновлении движения вперёд русского войска, — если композитор не доведёт до конца инструментовку пьесы, разве она готова к исполнению? Можно как угодно хорошо изобразить на полотне одежду человека, но если живописец не поймает сходства, не передаст его черты и не напишет самое главное — глаза, оставив глазницы пустыми, о каком портрете может идти речь? Вот так и наше перемирие. Полумеры приведут нас к краху. Перемирие это не мир. Это перерыв в войне, время чистки ружей и уборки трупов. Наши солдаты на закорках принесут войну в Россию, вот увидите. Попомните меня.

— А если вам удастся заключить мир на выгодных для нас условиях? — со слабою надеждой в голосе спросил великий князь.

— Вы сами знаете, что этого не будет, — прямо ответил Игнатьев. — Почувствовав, что и на этот раз всё совершается под её наглую диктовку, Англия в своём презрении к нам, и для острастки остальных, сделает всё, чтобы камня на камне не оставить от нашей дипломатической постройки, выставив русско-турецкий договор в самом неприглядном виде. Как яростная клевета и зависть всегда сопровождают талантливую личность, наметившую себе цель, которая обычным людям кажется недостижимой, так и политика британского правительства повисла у нас на «хвосте», забыв о том, что русский конь может лягнуть, и лягнуть так, что мозги вылетят.

Тотчас после этого разговора между Александром II и Абдул-Хамидом произошёл обмен экстренными телеграммами относительно ввода русских войск в Константинополь.

Через два дня, в субботу, четыре английских броненосца, входившие в эскадру адмирала Горнби, бросили якорь у Принцевых островов.

Политическая атмосфера накалилась.

В воскресенье главнокомандующий собрал совет. Кроме него, присутствовали Непокойчицкий, Игнатьев и Нелидов. Результатом этого совещания была шифрованная телеграмма великого князя государю: «Сейчас заявил Савфету, который немедленно послал с нашим драгоманом Ону в Константинополь Порте мои следующие предложения: в виду переполнения Царьграда бежавшими переселенцами и страшной болезненности в столице, — занять отрядом в десять тысяч человек не самый город, но Сан-Стефано на берегу Мраморного моря, Кучук-Чекмедже, и ближайшие деревни, и казармы. В первое место перееду сам, где будут продолжаться переговоры, которые в Андрианополе затрудняются большим расстоянием. Из Сан-Стефано, составляющего предместье Константинополя, будет мне возможно следить за английским флотом. Есть надежда на принятие Портою этого моего решения».

После совещания главнокомандующий угостил всех устрицами и артишоками, затем принесли чай. Шла оживлённая беседа, предметом которой была наглость англичан. Все дали волю накопившемуся против англичан озлоблению.

— Англия тщеславна, любопытна, подозрительна и неоправданно ревнива, — заключил Игнатьев и прибавил: — в этом Австрия похожа на неё.

— Британец серчает, что русский крепчает, — в рифму сказал князь Церетелев, а великий князь возмущённо заметил, что там, где русские знамёна, там и английский флот. Поглощённый своим возмущением, он сообщил присутствующим, что по тону последней телеграммы государя видно, что он крайне раздражён английским вероломством.

— Мой брат поверил обещаниям английской королевы не посылать свой флот в Босфор, если мы не займём Галлиполи и остановим наступление армии, которая могла двигаться по Турции практически без выстрела, а его, как маленького, обвели вокруг пальца.

— Мне понятно раздражение царя, — сказал Николай Павлович, убеждаясь в правоте своих претензий, высказанных в адрес великого князя по поводу скоропалительного перемирия, и в то же время, как бы отвечая Горчакову, — обидно чувствовать себя последним тюфяком, которого все водят за нос. А теперь, по заключении мира, англичане прислали эскадру, вошли в Мраморное море и лицемерно диктуют: «Мы слово держим, в Босфор не входим; поэтому и вы не имеете права вступать в Константинополь».

— Всё перевернули с ног на голову! — с жаром произнёс великий князь, отделяя чувство собственной вины за преждевременное перемирие от наглых притязаний англичан. — Он пристукнул кулаком по подлокотнику и, очарованный собственным пылом, негодующе воскликнул: — Надо быть настоящим шулером, чтобы придумать такую подтасовку!

— Англия привыкла банковать, имея лишнего туза в колоде, а вообще, ей нравится разделять общество с теми, кому она может досаждать без опаски ответных уколов, — отозвался на его гневную тираду Игнатьев и, чтобы хоть чем-нибудь ответить англичанам, придумал компромисс: надо занять Сан-Стефано.

Никто из вояк в главной квартире не знал о таком предместье Константинополя, и великий князь, осмотрев это чудное местечко на берегу моря, был очень доволен изобретательностью Николая Павловича.

— Здесь всё равно, что в Константинополе, — воскликнул он, разглядывая в полевой бинокль турецкую столицу, — а между тем подлым британцам и придраться не к чему. Надо будет ввести в Сан-Стефано лейб-гвардии Преображенский и Семёновский полки. Пусть полюбуются на море.

— И на английскую эскадру, — подпустил шпильку Николай Павлович.

Погода была чудная, весенняя, и вдалеке на горизонте отчётливо были видны четыре грозных силуэта боевых британских кораблей.

Когда Игнатьев и великий князь вернулись в Андрианополь, пришло секретное известие, что адмирал Горнби уже побывал в Константинополе. Что он там делал, наш агент не сообщал.

Странная у меня судьба, — грузно опустился на диван Савфет-паша, обращаясь к Игнатьеву. — Я, боровшийся на константинопольской конференции с соединённой Европой и не поддавшийся её требованиям, вынужден явиться в главную квартиру русской армии, чтобы выпросить мир. Я, всегдашний друг России, теперь осуждён испытывать всё то, что испытывает побеждённый враг.

— Обстоятельства так крутят и гнетут людей, что постоянно приходится изворачиваться и униженно ползать на брюхе, вместо того, чтобы оставаться верным своим идеалам, и сердечным устремлениям, — утешающее проговорил Игнатьев, мысленно благодаря Бога за то, что уберёг его от тех житейских ситуаций, когда и впрямь необходимо унижаться.

Но Савфет-паша его не слышал, продолжал огорчённо вздыхать.

— За свой прежний отказ уступить Черногории несколько голых утёсов, Турция теперь обязана создать у ворот Стамбула новое государство — Болгарию!

В этом его признании заключалось нравственное оправдание дипломатической деятельности Игнатьева в качестве чрезвычайного и полномочного посла при Порте Оттоманской. Бывший министр иностранных дел Турции жаловался на свою участь униженного и побеждённого, а Николай Павлович, жалея старика, старался утешить его.

— Что было, то будет, — говорил он с отменной учтивостью, не позволяя себе лишних слов. — Если Болгария была великим княжеством, значит, она и станет им. Точно так же, как скажем, Армения.

— Обстоятельства теперешние будут забыты, — грустно вздохнул Савфет-паша, — история умолчит, дети о них и не вспомнят. Меня же обвинят в слабости и даже в сумасшествии.

— Мы с вами, дорогой Савфет, два сапога — пара. Вас обвинят в слабости, а меня поспешат сделать козлом отпущения, — в тон ему проговорил Игнатьев и в который раз поймал себя на мысли: интересно, что о нём будут писать потомки? Когда-нибудь, лет через сто, а может, двести? Впрочем, всё, наверно, будет так же, как теперь: одни будут ругать за то, что сделал, другие предъявлять претензии за то, что не смог сделать. — Ярлык «факельщика войны» мне уже успели присобачить. Многие считают, что эту войну развязал я.

— Им так удобнее думать, — сочувственно решил Савфет-паша. — Большинство людей не понимает, как начинаются войны.

— А посол её величества сэр Лайярд и граф Зичи ломают себе голову, на каком суку меня повесить? — насмешливо проговорил Николай Павловичем и тут же гневно сменил тон, обратив внимание турка на то, что он является неоспоримым свидетелем тех действий, что привели Порту к войне. — Кто вручил султану ультиматум, который тот воинственно отверг? Кто это сделал?

— Вена! — откликнулся Савфет-паша и, помолчав, прибавил: — Всё извращают те, кто хочет нашей смерти.

Поскольку второй уполномоченный Садуллах-бей должен был приехать не ранее, как через две недели, Николай Павлович уговорил Савфета-пашу начать формальные переговоры. Как добрый мусульманин тот выказал покорность судьбе и дал своё согласие честно сговориться с русским уполномоченным. Для ускорения переговоров они стали собираться два раза в день на квартире Игнатьева, куда приезжали Нелидов и Савфет-паша. Слабый здоровьем старик не выдерживал долгой беседы: соглашался и тут же отказывался, был постоянно неуверен в правоте своих уступок и откровенно боялся ответственности. Автономия Болгарии казалась ему чем-то жутким и невероятным, граничащим с крахом империи. Он, как и многие жители Стамбула, охваченные страхом и отчаянием, всерьёз опасался, что вслед за русскими войсками в город ворвутся болгары и вырежут всех турок до единого, что они непременно воспользуются таким преимуществом и отомстят османам за их бесчисленные зверства.

— Я прошу умерить ваши требования, — с видом шокированной добродетели слёзно просил турок, ничем не отличаясь от китайцев, с которыми довольно трудно вести торг. А торг пошёл нешуточный, как на стамбульской барахолке. — Для счастья Болгарии достаточно реформ, предложенных константинопольской конференцией.

— Раньше надо было думать, — сухо отвечал Игнатьев. Он был способен держать в памяти все доводы своих противников и, дождавшись удобного случая, использовать их, как свои аргументы, но прибегал к этому редко. Своих резонов было предостаточно.

— Мы никогда не забудем урока, преподанного нам Россией! — воскликнул со слезами на глазах Савфет-паша. — Простите нас! Мы осквернились от Запада, но будьте справедливы и великодушны.

— Радуйтесь тому, что мы не заняли Стамбул и этим проявили милость.

Смиренные речи османского сановника не трогали теперь Игнатьева. Как он просил Порту не доводить дело до войны! Как требовал быстрее проводить реформы, как угрожал разрывом отношений, всё впустую! Абдул-Хамид отверг австрийский ультиматум, изорвал его на мелкие кусочки, решился воевать… ну что ж! Настало время платить по счетам.

В перерывах Николай Павлович мирно беседовал с Савфетом-пашой, который даже не стал требовать у него официальных полномочий, заранее уверенный в том, что они у него есть, и поддерживал старика в добром расположении духа, указывая на истинное слабоумие тех его соотечественников, которые всерьёз рассчитывали на военную, и материальную помощь европейских государств.

— Это же волки в ожидании добычи, — восклицал он и угощал турка конфетами, которые тот обожал.

И, как бы в подтверждение этих его слов, как только канцлер через Новикова сообщил Андраши условия перемирия, Австрия встала на дыбы, угрожая России «крайними осложнениями» её отношений с Европой. Решив, что Петербург хочет завоевать Константинополь и получить за него огромный выкуп, оставив её на бобах, Вена скандально заявила, что, если Петербург пойдёт на это, она будет мстить ему до сдоху. Не остановится ни перед чем. Считая себя обманутой в самых лучших чувствах, Вена пригрозила Петербургу, что откроет Турции тайну их сердечных соглашений. Дескать, она прекрасно сознаёт, какой позор падёт на её голову, но и он, подлый изменщик, не сможет захватить Стамбул после того, как Турция и Англия узнают постыдную правду. Очень уж повлияли на её сребролюбивое сердечко несметные сокровища султана, о которых она слышала в девичестве и которые могли уплыть в чужие руки. Иными словами, Австро-Венгрия, словно портовая девка, торговалась за каждый грош, боясь продешевить.

— Мы вполне лояльны к внешней политике России, и если о чём просим, так это об одном: не суйте нос в наши дела, — высокомерно заявил австрийский агент Бертолсгейм Игнатьеву. — Дружба с Австрией тоже чего-то стоит, — он пошевелил пальцами, словно пересчитывал банкноты, и с неожиданно-дерзко добавил: — Сербию мы вам не отдадим. Боснию и Герцеговину тем более.

Николай Павлович понял, что точно так же, как Испания пыталась подчинить себе Францию, ведя Столетнюю войну, так и Австрия будет делать всё возможное, чтобы завоевать Сербию и отхватить у греков порт Салоники.

— Я и не подозревал, что вы отчаянный славянофил, — иронично ответил Игнатьев и, рассказав князю Церетелеву о своём разговоре с Бертолсгеймом, заметил: — О таких людях, как Франц-Иосиф I турки говорят: «Он из тех, кто хочет одной задницей усидеть на всех базарах».

— Изменение режима проливов зависит не от Порты и не от султана, а от лондонских масонов. Их парламент никогда не даст нам жить в добре и мире, — сказал Савфет-паша, когда они вдвоём, он и Игнатьев, пили чай. — Всё время ссорят нас, помимо нашей воли. Все эти сэры, пэры и милорды. — При этих словах он стал совсем серьёзен, что ещё больше осложнило разговор.

Ведя переговоры, Николай Павлович искал свободы действий и не находил её. Инструкции Горчакова, носившегося с «Тройственным союзом», как дурень с писаной торбой, вязали его по рукам и ногам.

— «Тройственный союз» это удавка на шее России, — сказал Игнатьев великому князю, посвящая его в тонкости международных интриг. И тут надо сказать, что в отличие от Австро-Венгрии, дипломатия Франции не подчинилась более сильному противнику: канцлеру новой Германии Отто фон Бисмарку. Не подчинилась, хотя прекрасно сознавала, что таким, как он, грубиянам и пьяницам, предпочтительнее дать почувствовать себя покорителем дамских сердец, поскольку это всегда способствует, если не исправлению подлой натуры, то, по крайней мере, притупляет его похоть. Но долго ли продержишься в неравной схватке с обольстителем, зажавши юбку в дрожащих коленях? Полчаса — не больше.

Николай Павлович сел в кресло, расстегнул сюртук, вытянул ноги. Чувствительно щемило сердце. Англия и Австро-Венгрия дали России понять, что у неё давно нет обожателей, способных на признание в любви.

С самого начала русско-турецкой войны Австрия тайно мечтала о поражении России, дабы потом, объединившись с Францией и Англией, оттяпать у обессилевшей России Крымский полуостров, Бессарабию и Малороссию, желательно с Киевом и его знаменитым Крещатиком.

Военные успехи русских, коварство англичан и умение немцев постоять за себя, всё это осложняло жизнь Австро-Венгрии и выводило императора Франца-Иосифа I из того душевного равновесия, без которого немыслимо самодержавное правление. Ко всему прочему он не был счастлив в браке и виделся с женою столь же часто, как и с китайским богдыханом. Всё это привело к тому, что дипломатия Вены, ещё вчера жеманничавшая с Петербургом и, подобно кафешантанной певичке, страстно лепетавшей: «Люби меня, я вся — желанье», сегодня нагло заявляла, что у неё теперь есть новый ухажёр — красавец, щёголь, настоящий денди — Лондон! способный низводить былых её кумиров с пьедестала. Дескать, если мужчина храбрец, да к тому же ещё и красавец, ему ничего не остаётся, как быть кумиром женщин, для которых божеством всегда была любовь!

Начав переговоры с Савфет-пашою, Николай Павлович потребовал передачи будущей Болгарии не только всех крепостей, но и уничтожения их. Александр II не ожидал такого результата, и канцлер шестого февраля телеграфировал Игнатьеву: «Император очень доволен тем, что Шумла и Варна будут срыты. Настаивайте на уступке Батума». Николай Павлович невольно усмехнулся. Он не нуждался в подобной подсказке, так как уже в первый свой разговор предупредил Савфета, что без уступки Батума мира не будет.

В этот же день, шестого февраля, а это было воскресенье, вернулся штабс-ротмистр Лесковский. Грамота уполномоченного и многие вещи Николая Павловича, даже безделицы, нашлись. Погребец оказался разбитым, но чашки-плошки уцелели. Затерялись несколько золотых монет, седло и сбруя с запасными подковами, и навсегда утонула в снегах, обидно сгинула в овраге бриллиантовая звезда св. Александра Невского.

— В последний день всю ночь сыпал мелкий снежок, а под утро поднялась метель, — сказал Лесковский. Его голос был пронизан токами душевной теплоты, которые столь часто сочетаются с настроем человека на добро и желанием прийти на помощь.

А в Лондоне шли переговоры о покупке части турецкого флота, преимущественно броненосцев, построенных в Англии, лишь бы они не достались России.

Узнав о происках английского правительства, Игнатьев заговорил с Савфет-пашой о военном вознаграждении, которое надо будет вчинить османскому правительству. Он сразу дал понять, что в счёт уплаты могут войти и территориальные уступки той же самой Бессарабии.

— Во всяком случае, — сказал Николай Павлович, — Порте придётся уступить в счёт контрибуции шесть лучших броненосцев. Мы не допустим, чтобы Англия вооружилась за наш счёт.

Савфет-паша пришёл в ужас от его ультимативного тона и замахал руками.

— Я не могу решить этот вопрос без дополнительных инструкций.

Порта не соглашалась и на то, чтобы очистить Батум.

— Что нас ждёт? — спрашивал великий князь Игнатьева, как будто он был записным провидцем. — Новая война?

— По крайней мере, нескончаемые споры о границах Болгарского княжества, торговля о концессии и контрибуции. Турки оспаривают даже те пункты, на которые соглашались при перемирии. Когда я указал на это Савфету-паше, тот вполне откровенно ответил: «Тогда было другое положение, тогда мы подписали бы всё, что вам угодно. Ну, а теперь ещё поговорим: обстоятельства уже не те». При этом он не прятал от меня своей ухмылки. — Николай Павлович выходил из себя. — Теперь вы видите, ваше высочество, кому вы поверили на слово! Да турки ничего не понимают, кроме силы! Пока не дашь им по башке, они даже не глянут в вашу сторону. Вы для них вздор, пустое место. Да! А на будущее помните: кто не разобьёт врага наголову, тот потеряет свою.

Игнатьев понимал, что на ход переговоров и неуступчивость Савфета-паши влияло не турецкое правительство, а броненосный флот её величества с одной стороны, а с другой — близость созыва европейской конференции.

Между Александром II, Абдул-Хамидом и королевой Викторией возобновился обмен телеграммами.

Узнав о том, что султан попал под влияние верховного везира Ахмет-Вефика, который опирался на поддержку Англии и был вдохновляем британским послом, Николай Павлович срочно отправил Михаила Константиновича Ону в Константинополь.

— Поговорите с Сервер-пашой, может быть, он прояснит ситуацию. Всё же он министр иностранных дел.

Сервер-паша не принял Ону, подал в отставку из-за разногласий с английским послом.

Добившись смены Сервер-паши, Лайярд упрочил своё положение и с удвоенной энергией повёл атаку на русско-турецкие переговоры, стараясь затянуть и, по возможности, сорвать их, но Игнатьев успел к тому времени сообщить канцлеру, что Савфет-паша подписал редакцию всего того, что касалось Болгарского княжества. Итак, седьмого февраля, в понедельник, первый и главный вопрос был решён. Болгары получали автономию. Подписал Савфет-паша и уступку Карса, Баязета и Батума, равно, как и условия, определяющие границы Черногории, чтобы на следующий день отказаться от всего этого.

— Объясните причину, — потребовал Николай Павлович, чувствуя, что оказывается в дурацком положении после отправленной им телеграммы Горчакову.

— Пожалуйста, — развязно ответил Савфет, верный заветам восточной дипломатии: согласиться и тут же отвергнуть, — вчера я был утомлён шестичасовым заседанием до потери сознания, а сегодня очувствовался и передумал. — Он снова не скрывал своей ухмылки. Точно также он мог подписать мир, а затем от него отказаться. Что делать? Возобновлять войну? Но тогда вмешаются и Англия, и Австрия, тем более, что броненосный флот её величества ждёт, не дождётся командного возгласа: — К бою!

Что будет дальше, одному Богу известно.

«Хорош клинок, да рукояти нет», — критически осмыслил положение русского войска Игнатьев.

Чтобы затянуть переговоры, султан отправил Намыка-пашу своим послом к Александру II.

— Намыка надо задержать в Одессе! — сказал Игнатьев великому князю и посоветовал дать телеграмму царю, чтоб он не принимал турецкого посла.

Ему, как никому, было понятно, что Порта заручилась поддержкой Британии. А наша армия, оторванная от тыловых частей, оказалась в тяжелейшем положении. Она была похожа на увечного солдата, в чьих заскорузлых от крови бинтах нахально шевелилась вошь.

Страшное дело!

Александр II экстренно телеграфировал султану: «Как только Савфет-паша окончит переговоры с графом Игнатьевым на принятых вашим величеством ещё до заключения перемирия основаниях и по утверждении результата этих переговоров санкциею вашего величества — от вас будет зависеть отправить ко мне, через Одессу, особого посла. До тех пор оно было бы бесцельно. Что касается до временного вступления в Константинополь части моих войск, то оно не может быть ни отменено, ни отсрочено, в виду того, что английская эскадра осталась в Мраморном море, а не удалилась за Дарданеллы. Я одобряю соглашение, предложенное моим братом по этому вопросу».

Великий князь заявил Савфету-паше, что он воспринимает смену Сервера-паши, как личное оскорбление.

— И знайте, — предупредил он турецкого уполномоченного, — я одиннадцатого февраля иду на Чаталджу, а оттуда — в Царьград. От вашего правительства зависит, как принять меня. Я иду без намерения начинать военные действия и сам стрелять не буду. Но если ваши начнут, то будем драться. Я решил.

— Наши стрелять не станут! — в страхе воскликнул турок. — Уверяю!

— Я вас ловлю на слове, — грозно произнёс великий князь. На старика Савфета жалко было смотреть. После этого нешуточного разговора он весь день слал телеграммы в Стамбул, а десятого февраля от Михаила Константиновича Ону пришла короткая шифровка: «Порта согласилась. Сан-Стефано вполне готово к приёму Вашего Высочества».

 

Глава XXXI

Трёхэтажный дом местного богача Дадиани, приготовленный для великого князя, был великолепен. Меблирован роскошно. По стенам его комнат висели картины Айвазовского и фотографии братьев Абдулла, личных художников султана. Замечательным было и то, что просторный особняк находился недалеко от станции.

Вдали на горизонте виднелся малоазиатский берег и три горы с белеющими на них домиками — Принцевы острова.

Великий князь был снова очарован Сан-Стефано. Зелень. Солнце. Голубая даль. Все сразу позабыли, что зима.

— А море-то какое, гляньте: от солнца не видать воды!

На набережной, как и на улицах, столпотворение. Играл оркестр. Звучала музыка. Всем было любопытно посмотреть на русских. У пристани одни пароходики тотчас сменялись другими. Из Константинополя в поисках денег и особых впечатлений валом валили фотографы, заклинатели змей и содержанки экстра-класса с международной репутацией неотразимых жриц любви. До слуха доносилась вкрадчивая речь старых евреек, содержательниц грязных шалманов, голоса продавцов египетской посуды и дамасских сабель, местных нищих, босяков и попрошаек, горделивых греков в подвёрнутых штанах с голыми икрами, и кандальный звон цепей, на которых цыгане водили облезлых медведей. Здесь же крутились воришки. Даже турки, с горем пополам изъяснявшиеся по-французски, робко подходили к нашим офицерам, представлялись и знакомились. Сдержанно хвалили их за мужество и восхищались красотой экипировки. Русским военным было запрещено ездить в форме в Константинополь, и многие обзавелись цивильным платьем.

Турки думали, что мы вот-вот вступим в Стамбул и до потери пульса боялись Игнатьева, который громогласно заявлял, что без ключей от турецкой столицы Россия не вернёт своё величие. Михаил Константинович Ону сообщил из Перы, что, когда в Ильдиз-киоске решено было согласиться на переезд русской квартиры в Сан-Стефано, с Абдул-Хамидом случился обморок.

Савфет-паша стал проситься на жительство в Стамбул, но Игнатьев его не пустил.

— Подпишем мир, тогда и поезжайте.

Наконец прибыл Садуллах-бей, второй уполномоченный, член «Молодой Турции» и приверженец политики Британии.

Садуллах-бей первым делом набил трубку табаком, но, зная, что Игнатьев не выносит табачного дыма, зажал её в руке и так сидел, лишь изредка поглядывая на неё с тоской заядлого курильщика, а то и подносил ко рту, посмыкивал чубук. Он постоянно опасался подвоха со стороны русского уполномоченного и время от времени говорил, что «если бы Сербия не взбунтовалась, то и войны бы не было». Николай Павлович заметил, что когда Садуллах-бей начинал нервничать, первой у него краснела шея, цвела большими скученными пятнами, затем прихватывало уши. Он относился к тому типу людей, которые могут испортить любую беседу, даже если речь идёт о школьной азбуке или таблице умножения.

— Переговоры штука трудная, — с явной издёвкой в голосе сказал однажды Садуллах-бей. — Здесь на «ура» не возьмёшь.

Николай Павлович вспыхнул, но вида не подал.

Пребывание в Сан-Стефано значительно облегчило сношение с Портой, но и нагрузка на Игнатьева чрезмерно увеличилась. Представители всех народов и религиозных конфессий, банкиры, торговцы, заводчики, корреспонденты различных изданий, консула, драгоманы, агенты стремились лично переговорить с ним, будучи уверенными в том, что после войны он останется послом в Константинополе.

Николай Павлович вновь был на «осадном» положении.

— Есть такое правило: «Не строй церковь, пристрой сироту», — сказал он как-то Нелидову, удивлённому его безоглядной поддержкой болгар. — Православные болгары это мои сироты. Я должен облегчить их участь.

Побывал у него и военный представитель Сербии полковник Катарджи, страшно недовольный тем, что исправление сербской границы, добытые Игнатьевым в ходе затянувшихся и чрезвычайно сложных переговоров, огорчительно ничтожно и, по мнению полковника, оно практически не отвечает надеждам князя Милана.

— Простите, ваше превосходительство, — обратился он к Игнатьеву, — но исправление нашей границы по сравнению с крупными уступками Черногории, нам особенно обидно.

— Черногория — дело другое! — резко ответил Николай Павлович, уставший от подобных разговоров. — Она три года подряд воевала, а вы что? Перебулгачили всех своим бунтом, объявили Турции войну, и тотчас закричали: «Караул! Нас убивают!» А вы что думали? вас турки пряниками будут угощать? или за вас Россия станет расхлёбывать кашу?

— Так ведь, позвольте, вы сами…

— Да нет уж, — оборвал его Игнатьев, — это вы позвольте. Государь тогда велел вам подождать, не торопиться с объявлением войны, а вы ринулись очертя голову, и что, скажите, из этого вышло? Разбиты были в пух и прах, между тем как я буквально лез из кожи, пытаясь внушить вам, что своим ребячьим сумасбродством вы ставите Россию под удар и даже разоряете её! Ужель забыли? — произнёс он гневно и даже чуточку пристукнул кулаком. — Черногория была нашей единственной союзницей в войне с османами, а вы повоевали какие-нибудь два месяца, постреляли в воздух из русских винтовок, почти не видя пред собою неприятеля, и вот вы уже здесь, пришли делить пирог, который не пекли. Это ль не наглость? Как сказал бы мой кучер Иван: «Мы вас не ждали, а вы припёрлись». А я ведь вас предупреждал, когда мы споткнулись у Плевны: если не пойдёте на Софию, не оттяните часть турок на себя, хрена тёртого вы у меня получите! Вояки.

Катарджи, конечно же, всё помнил, но сделал вид, что страшно оскорблён.

Садуллах-бей, которому казалось, что Турцию грабят средь белого дня, вскипел и высек искру взглядом.

— Вы нас уже почти лишили европейских областей, оставьте нас в покое, по крайней мере, в Азии. — Он явно повторял слова английского премьер-министра Бенджамина Дизраэли, который в свою очередь ссылался на константинопольских евреев, на всех углах и перекрёстках утверждавших, что армяне в султанской империи живут лучше коренных турок. Этой же точки зрения придерживался и Абдул-Хамид II.

Игнатьев давно понял механику международных переговоров: нужно больше запросить, чтобы бы было с чего сбавлять. Исходя из этого, он хотел ввести в текст русско-турецкого трактата секретную статью, обязывавшую обе стороны считать подписанный акт неизменным как в полном своём составе, так и по каждой отдельной статье, и требовавшую отстаивания его перед другими государствами, но Горчаков не поддержал его.

«Не переступайте за инструкции», — гласила его телеграмма. А ещё светлейший сообщал, что «разграничение между Сербией и Черногорией… это один из щекотливых вопросов между нами и Австрией».

Когда-то «русский» канцлер Нессельроде плясал под дудку австрийца Меттерниха, теперь Горчаков чувствовал себя весьма комфортно в роли покорного слуги всё той же Австрии. Не много ли чести для Габсбургов?

— Я изнемогаю в территориальных спорах вовсе не с турками, что было бы вполне логично; нет, я устаю от препирательств с Горчаковым, Шуваловым и Андраши, — пожаловался Николай Павлович молодому Скобелеву, которому хотелось знать, как движутся переговоры. — Эта троица мне спуску не даёт. Нет, право слово, лучше с турками дружить, чем с австрияками. Про немцев я уже не говорю. Сильная Германия — угроза для нас в будущем. Да и вообще, — сказал Игнатьев без тени иронии, — в Турции добрых людей больше, чем в Европе. Они хоть в Бога верят.

— А Европа доверяет лишь себе, своим стяжательским инстинктам, — согласился с ним Михаил Дмитриевич. Его негодованию на всех тех, кто помешал русским войскам войти в Стамбул, казалось, не было предела. «Вот Царства Русского заветные границы», — указывая на столицу Порты, цитировал он Тютчева, и лицо его при этом каменело. — Имей мы сейчас достаточно сильный флот, Англия бы не грозила нам войной, умылась бы и поплелась назад — кильватерной колонной — восвояси.

— Когда ты со щитом, и меч острее кажется, — со вздохом произнёс Игнатьев.

В один из дней в переговоры вклинился Мехмед Али и с порога заявил, что Порта не может пожертвовать албанцами, так как тут речь идёт о будущности турецкой империи и о чести самого султана. Разгорячившись, он повысил голос, но Николай Павлович, встав со своего места, посоветовал ему не волноваться.

— Я очень рад был случаю поближе познакомиться с вами, как с доблестным военачальником, но мне нет никакого дела до вашего образа мыслей. Вы всего лишь маршал, но не уполномоченный султана.

Слова эти, произнесённые учтивым, но довольно твёрдым тоном, смутили самоуверенного Мехмеда Али, но он всё же попытался возражать.

— Извините. Я действительно не уполномочен, но как главнокомандующий…

Чтобы не вступать в полемику и положить конец ненужным препирательствам, Игнатьев упредил его чеканно-выверенной фразой.

— Как любой военный человек, вы можете просить аудиенции у главнокомандующего русской армией великого князя Николая Николаевича, который располагает достаточными средствами, чтобы образумить вас без лишних слов. — Николай Павлович сжимал и разжимал правую руку, словно унимал желание заехать Мехмеду Али в ухо. — Наши войска настроены решительно, вооружены с избытком; стоит мне сказать, и они завтра же войдут в Стамбул! — Отвернувшись от турецкого военачальника, он впервые притворился человеком, потерявшим всякое терпение. Лицо окаменело так, что хоть ножи точи о скулы.

Савфет-паша и Садуллах-бей никак не ожидали такого исхода переговоров, и с упрёком попытались осадить Мехмеда Али, но было уже поздно: Игнатьев и Нелидов вышли из переговорной комнаты. Вслед за ними кинулся армянин Серкиз-бей, секретарь Савфета-паши и начальник канцелярии министерства иностранных дел Турции, умоляя их вернуться. Вскоре к нему присоединился и сам Мехмед Али, побледневший и униженно-растерянный.

Не обращая на них никакого внимания, Николай Павлович с Нелидовым направились к великому князю. Войдя в дом, они узнали, что главнокомандующий, несмотря на одиннадцатый час дня, всё ещё находится в постели. Игнатьев прошёл в спальню, и попросил извинить его за столь ранний визит.

— В чём дело? — встревожился главнокомандующий и его брови поползли вверх. — Что-то случилось?

— Да! — кивнул Николай Павлович и заявил, что переговоры прерваны и завтра же, семнадцатого февраля, можно занимать высоты над Босфором и Константинополем. — В срыве мирных переговоров повинны сами турки.

— Каким образом?

— Своей бестактностью.

Великий князь заволновался.

— Ты с ума сошёл! Это же новая война. Но теперь уже с Англией.

Одеваясь, он кликнул Непокойчицкого, бывшего в одной из соседних комнат, и с негодованием сообщил, что переговоры прерваны и что Игнатьев предлагает в эту же ночь двинуть войска на Стамбул.

— Можно и днём, — сказал Николай Павлович. — Настало время исправить ошибку.

— Но снабжение войск продовольствием находится в руках иностранных подрядчиков! — запаниковал главнокомандующий, застёгивая свой мундир.

— А из Одессы? Из того же Севастополя? — стал подсказывать Игнатьев, желая ободрить его. — Ужели не найдём, где взять?

— Англичане пройдут через Босфор, и тогда морскому сообщению придёт конец, — возразил великий князь, одевшись и выходя в гостиную. — К тому же, ожидается фронтальное сопротивление турок, которое может быть значительным.

— А правый фланг может подвергнуться угрозе нападения со стороны Галлиполи и Булаирских укреплений, где уже собраны турецкие войска, — предупреждающе заметил Непокойчицкий, и лицо его приобрело всё тот же полусонный вид.

— Дождались! — воскликнул Игнатьев, чувствуя, что снова закипает. Говорил он горячо, напористо, почти не выбирая выражений. Да и о каком расшаркивании может идти речь, когда последний шаг к заветной цели тебе не дают сделать? — Лондон всегда хлопал в ладоши, когда Россия хлопала ушами.

Нелидов смотрел на него, как бы предостерегая от заведомо критических оценок.

— Нельзя сбрасывать со счетов и английский десант, — срывающимся от волнения голосом проговорил великий князь и обвёл присутствующих взглядом, как бы ища у них поддержки. Было видно, что он колеблется.

— Выходит так, что мы сдаём нашу победу англичанам? — воззрился на него Николай Павлович, всем своим видом показывая, что убить его можно, но склонить на путь предательства нельзя. — Если вы это предвидели, зачем схватились с Турцией? Спросите у любого русского солдата, и он вам ответит: «Знамён не сдавать, победой дорожить, славой гордиться!». — А мы своё лицо, как говорят китайцы, бросаем псу под хвост! Или не на страх врагам жив православный царь?

Великий князь не знал, как быть.

— Надоел ты мне, Игнатьев, хуже горькой редьки. Ну, что ты заладил: «Ключи от Стамбула, ключи от Стамбула?» Мы не в силах воевать сейчас, к тому же я дал слово.

Нелидов кривил губы.

— Англичане нам Стамбул не отдадут.

Непокойчицкий стоял в дверях, как человек не вовремя пришедший в гости, и недовольно посапывал, как будто нюхал верхнюю губу.

— Ну, что ж, — покручивая обручальное кольцо, чтобы хоть как-то успокоить свои нервы, примирительно сказал Игнатьев, — тогда хоть репетицию произвести! Для устрашения моих упрямых турок.

— Это можно! — согласился с ним великий князь, радостным и бодрым тоном. — Устроим туркам машкерад.

Уже в дверях гостиной, покидая главнокомандующего, для которого подписанное перемирие с османами теперь не казалось чем-то ужасным и катастрофически-несвоевременным, как оно воспринималось Игнатьевым с его обострённым чувством патриота, Николай Павлович полушутя добавил:— От вашего высочества зависит с завтрашнего дня водрузить крест на Святой Софии. А я постараюсь сделать всё, чтобы на переговорах не было Мехмеда Али. Если он снова заявится, вытолкаю его вон.

— Хуже не будет? — усомнился в тактике запугивания Нелидов. — Как бы дров не наломать.

— Их уже наломали за нас столько, что диву даёшься: это, какими же надо быть олухами, чтобы предать интересы России и отбояриться от русской крови, пролитой в этой войне, — жёстко ответил Игнатьев, которому вдруг показалось, что он исчерпал запас терпения, отпущенный ему природой.

— Чует моё сердце, не избежать вам опалы, — сочувственно сказал Нелидов, покидая дом главнокомандующего.

— Я не боюсь противоречить тем, кому плевать на будущность России, — решительно проговорил Игнатьев, чувствуя, как в его сердце колко шевельнулось раздражение. В тех условиях, в каких он оказался, даже ему, опытному дипломату, приученному скрывать свои эмоции, нелегко было гасить их неожиданные всплески. Яростная ревность Англии, внимательно следившей за военными успехами России и в который раз пытавшейся представить дело вражье, как дело Божие, выбила его из колеи.

Фельдмаршал русской армии великий князь Николай Николаевич (старший), переживший крайне неприятные минуты, тоже не мог успокоиться.

— Да, Игнатьев целенаправленно умён, деловито предприимчив, но! — говорил он начальнику штаба и осуждающе выставлял палец, — избыточно самостоятелен!

— Странный человек, — пожал плечами Непокойчицкий. — Партия сыграна, а он намерен её продолжать.

На следующий день великий князь устроил демонстрацию похода на Стамбул. Он собрал в десять часов утра войска на равнине, в виду стамбульских минаретов и купола Святой Софии, развернув боевые знамена. Построились на выходе из Сан-Стефано, правым флангом к Мраморному морю и фронтом к Царьграду. Лейб-гвардии Преображенский и Семёновский полки, гвардейская стрелковая бригада, лейб-гвардии сибирский батальон, собственный Его Величества конвой, лейб-гвардии казачий Его Величества полк и вся наличная артиллерия. Михаил Дмитриевич Скобелев — элегантно одетый, надушенный, на белой лошади. Сколько скакунов под ним убило за время войны — не сочтёшь!

Великий князь объехал войска и приказал музыкантам играть, а песенникам петь. Нижним чинам было дано «вольно» и разрешено бежать вперёд, смотреть Константинополь, хотя он и с места был хорошо виден. И стояла, и крестилась русская рать в виду Царьграда и Святой Софии, и тосковала по дому.

— Загрызи её волк, энту Турцию!

Не прошло и получаса, как от Игнатьева приехал князь Церетелев и доложил, что дело сдвинулось.

— Турки возобновили переговоры.

Эта невиннейшая демонстрация произвела нужный эффект.

Ночью Николай Павлович и Нелидов сочинили ультиматум, требующий признать все условия России безоговорочными, и передали его турецкой стороне. По-видимому, Савфет-паша и Садуллах-бей изрядно трухнули, потому что к концу дня восемнадцатого февраля подписали мирный протокол. К сожалению, лишь предварительный.

— Палец, отрубленный по закону, не болит, — сказал Савфет-паша, склоняя голову и ставя свою подпись.

Игнатьев привычно расписался цепью крупных завитушек — и вот он Сан-Стефанский мирный договор в его священном первозданном виде. Это его разум, его воля, это труд всей его жизни, проведённой на Босфоре. Автономная Болгария — его милое дитя, рождённое для вечности, для торжества братской любви болгар и русских. Его звезда на тверди мировой истории — заветная, неизъяснимо чудная, с её небесной красотой и тайной. Сан-Стефанский договор это его память, его боль, его зеница ока, залитая по несчастью кровью.

Обе стороны признали себя формально-связанными данным договором. А сам договор был заключён в красный бархатный переплёт с тиснёным двуглавым орлом и с прошнурованною государственной печатью, величиной с десертную тарелку. Шнур толстый, серебряный, перевитый чёрным и жёлтым шёлком. Оканчивался он двумя такими же тяжёлыми кистями, пропущенными сквозь печать.

— С точки зрения национальных интересов, Горчаков предал Россию, — сказал Нелидову Николай Павлович, когда они остались одни в комнате. — Победитель вправе сам решать, что ему делать с побеждённым. Казнить или миловать. А светлейший, дав согласие на созыв конференции по утверждению русско-турецкого мира, поставил под удар не столько наш прелиминарный договор, сколько престиж и будущность страны, канцлером которой он является. Я уже не говорю о том, что сами турки не хотели, чтобы договор считался предварительным, вы сами этому свидетель.

— Да, — подтвердил его слова Александр Иванович, — в своих телеграфных депешах наш министр постоянно настаивал на этом термине.

Поздним вечером, когда глаза уже слипались от усталости, Игнатьев расписался в получении очередного горчаковского послания: «Назовите мирный договор прелиминарным. Это не исключает утверждения султаном, которое совершенно необходимо. Главная часть дела будет исполнена подписанием прелиминарного договора». «Прелиминарный» мир — слово-то какое гадкое!

С болью в сердце пришлось подчиниться.

— У нас не политика, а виляние, — сказал Игнатьев князю Церетелеву, сверяя экземпляры договора. — Нельзя сидеть сразу на двух стульях, и мира желать, и проливами владеть.

— Уж на что Екатерина II была бабой, и то готова была драться за Царьград, — сказал Алексей Николаевич.

Девятнадцатого февраля в греческом соборе состоялся торжественный молебен. После полудня до пяти часов вечера все напряжённо-томительно ждали объявления мира. Великий князь то и дело посылал адъютантов к дипломатам, хотя Нелидов ещё вчера, в присутствии Игнатьева, читал ему подписанный текст договора. Переписчики от спешки насажали клякс и теперь срочнейшим образом начисто перебеляли текст.

Порта расцветила флагами свои военные суда и отсалютовала девятнадцатью выстрелами береговых пушек день коронации Александра II — девятнадцатое февраля. Но больше турки радовались миру, сохранившему османскую империю.

Парад русского войска был назначен на два часа дня, но полковые брадобреи стали щелкать ножницами и взбивать мыльную пену, облагораживая лица «пехтуры» и казаков, едва забрезжил свет. Солдаты, ожидавшие своей очереди, дымили табаком, точили лясы. Вспоминали боевые эпизоды.

— А мы, значится, и шасть туда, украдучись. Ага. Турок часовой стоит, стоит и покачнётся.

— Засыпает?

— Ну.

— А вы чиво?

— Иван и хлопни его с потылья, по ушам.

— А он?

— Помёр от страха.

Офицеров брили денщики.

— Жаль, неимоверно жаль и стыдно чрезвычайно, что наша победа над Турцией, видевшаяся нам в сиянии подлинной славы, едва ли не ангельскими крыльями, на деле оказалась не столь уж и славной, и, честно говоря, какой-то каличной, пришибленной, безкрылой, — ужасался и негодовал в беседе с Верещагиным Михаил Дмитриевич Скобелев. Его голубые глаза сделались тёмными. — Косорылая вышла виктория. Могли войти в Стамбул и не вошли.

— Да, — согласился с ним художник, — такие моменты в истории не повторяются. Русский медведь, хотя и встал на задние лапы, но порвать цепь, на которой держала его Англия, так и не смог. Взревел от обиды, башкой мотнул и лапой стряхнул слёзы.

В течение дня великий князь не единожды посылал своего адъютанта полковника Орлова поторопить уполномоченных, не понимая важности момента.

Получив очередной ответ, что «дело движется и скоро завершится», главнокомандующий сел на коня и направился в поле за Сан-Стефано в некотором отдалении от войск, построенных фронтом к Стамбулу, в ожидании графа Игнатьева. Здесь же в коляске поджидала мужа Екатерина Леонидовна, не усидевшая в Киеве и нагрянувшая в Сан-Стефано. Сюрпризом. Во-первых, сильно соскучилась, а во-вторых, она хотела побывать в Буюк-Дере, посетить могилку Павлика. Два года назад, спешно уезжая из Царьграда, Николай Павлович и Екатерина Леонидовна дали себе слово, что при первой же возможности, они перевезут тело их первенца в Россию.

День был серенький, ветреный, но тёплый.

Ровно в пять часов тридцать минут к великому князю подъехал Игнатьев и, сняв фуражку, радостно сказал.

— Поздравляю ваше императорское высочество! Мир подписан.

Николай Николаевич расцеловал его, затем обнялся с Непокойчицким и поскакал к войскам. Объехав строй и поздоровавшись с войсками, он выехал на середину, где уже стоял походный аналой, священник и певчие, вызвал к себе офицеров. Выждав, когда все собрались, громко возвестил.

— Поздравляю вас, господа, и вас, молодцы-ребята, со славной победой и миром! Именем государя благодарю вас всех за доблестную службу, которую вы сослужили нашей матушке-России. Вы доказали, что если царь прикажет, вы невозможное сделаете! Спасибо вам, орлы! — Он снял фуражку и склонил голову до шеи своего коня. — Ура!

Солдаты вздели шапки на штыки.

Всех охватил восторг.

Стоя на фоне Стамбула, озарённого лучами заходящего солнца и окутанного лёгкой дымкой, войска пропели гимн «Боже, Царя храни», а после торжественного молебна произвели парад. С каким гордым сознанием своей несокрушимости проходили русские полки мимо своего главнокомандующего! Это надо было видеть.

Екатерина Леонидовна пересела в коляску Игнатьева и вместе с ним, рука в руке, смотрела и сопереживала. Князь Церетелев сказал ей, что Николай Павлович подписал мир, словно рюмку с локтя хлобыстнул, да по-гусарски, об пол! Она звонко рассмеялась: «Что-что, а это он умеет».

— Кажется, всё, — сказал Игнатьев, ни к кому не обращаясь лично, — расхлебали то, что не варили. Осталось ложку облизать.

Сам он радости особой не испытывал. Да и о какой радости могла бы идти речь, если он думал сшить сюртук, а получилась кацавейка. Всё было… кроме ключей от Стамбула и ощущения полной победы. Успех успеху рознь. Иной успех похож на поражение. Удушая инициативу, мы убиваем и военную удачу. А царь, что царь? Он, как в капкане слухов, наветов, интриг, злобных домыслов и ложных донесений. А со стороны, должно быть, кажется, что жизнь царя это фонтан эпикурейских наслаждений. Да и не боец он по натуре. Домосед. Не всякий может сунуть свой кулак под нос обидчику. Апостол Пётр трижды отрёкся от Христа, что уж говорить о государе императоре, отказавшемся от своей исторической миссии? А ведь крест и жезл Константина Великого, венец и скипетр его империи завещаны Руси веками, даны с младых её ногтей. Все упования апостолов, учеников Христовых, все их надежды и чаяния, она впитала с запахом мирра и ладана, с верой святых отцов, молитвенников, страстотерпцев, аскетов и великомучеников. Наследный путь Руси один: путь из варягов в греки, вослед за Олегом, прибывшим к воротам Царьграда свой щит. Не в этом ли судьба России, как настоящей, так и будущей? Царьград, Константинополь… православный крест на куполе Святой Софии — это наша вековечная мечта. Мысли мелькали, ускользали, исчезали, то дополняя, то противореча друг другу, сталкивались и разлетались, как две журавлиные стаи в ясном ли, пасмурном небе; накатывали, будто волны на сан-стефанский берег, перемывали блёсткую от солнечного света гальку, отмечали белой пеной влажный след.

Парад закончился, когда совсем стемнело.

Затем был праздничный обед с шампанским и обилием здравиц. Пили за государя, били фужеры во славу победы и превозносили поэтические тосты в честь графини Игнатьевой, по-прежнему блиставшей красотой.

Через четыре час десять минут — удивительно быстро! — пришёл ответ государя.

«Благодарю Бога за заключение мира. Спасибо от души тебе и всем нашим молодцам за достигнутый славный результат. Лишь бы европейская конференция не испортила того, что мы достигли нашей кровью. Александр».

— Черногория отныне признаётся независимой. Сербия — независимой. Румыния — независимой, — с воодушевлением перечислял Николай Павлович жене статьи подписанного им трактата.

— А твоя любимая Болгария? — поинтересовалась Екатерина Леонидовна, рассматривая расписные потолки двухэтажного особняка, в котором жил Николай Павлович, перебравшись в Сан-Стефано.

— Болгария признаётся вассальным княжеством, но турецких войск в Болгарии не будет — ответил на её вопрос Игнатьев. — Армения, по договору, тоже получила автономию. Обмен пленных должен быть произведён в течение шести месяцев со дня ратификации договора.

— А какую сумму записали в контрибуцию?

— Один миллиард четыреста десять миллионов рублей, — пояснил Николай Павлович и, не без гордости за сделанное им доброе дело, сказал, что русские монахи и паломники в Святой земле уравниваются в правах со всеми прочими, а наши монастыри на Афоне — с греческими.

— Ты молодец! Ведь это просто замечательно, — воскликнула Екатерина Леонидовна и обвила его шею руками. Они снова были вместе.

Отправив телеграммы своим коллегам, Игнатьев послал дружественные телеграммы своим старым знакомым по дипломатической работе, известив их о заключении мирного договора и предупредив князя Рейса, графа Зичи и графа Корти о возможном скором свидании в Пере. Николай Павлович был убеждён, что ему придётся вернуться из Петербурга в Константинополь, чтобы следить за ходом исполнения мирного договора. Этого требовали интересы дела. Получив ответные телеграммы, выдержанные в самом любезном тоне от германского, австрийского и итальянского послов, он обрадовался возобновлению непосредственных отношений с дипломатическим корпусом Константинополя. Вместе с тем он потребовал от Порты немедленного освобождения и возвращения в турецкую столицу всех сосланных и заключённых христиан, всех болгар, преследовавшихся по политическим причинам перед войной и во время войны. Списки этих несчастных были доставлены ему болгарскими уполномоченными. Добился Игнатьев и освобождения престарелого экзарха Анфима, находившегося в заключении в Ангоре, куда его сослали после того, как он отказался по настоянию турецкого правительства поднять болгар на борьбу против России.

А вечером Николай Павлович и Екатерина Леонидовна простились с умирающим князем Черкасским, начальником гражданского управления Болгарии. Владимир Александрович, который ещё вчера был здоров, скоропостижно скончался от кровоизлияния в мозг в день двадцать шестой годовщины освобождения крестьян, в котором он принимал самое активное участие.

На следующий день Игнатьев облачился в свой генеральский мундир, украшенный крупными звёздами российских и турецких орденов, соседствующих с рядом европейских, и отправился в Константинополь на катере. «Обожжённый горшок огня не боится», — прибегнул он к восточной поговорке, когда главнокомандующий и все чины главной квартиры отговаривали его от этой поездки, дескать, русского посла так ненавидят, что тотчас налетят и растерзают, как в своё время растерзали Грибоедова.

— Вы же для стамбульских дикарей persona non grata. Не пришей кобыле хвост, — сказал великий князь.

Это ещё больше раззадорило Игнатьева и он, желая доказать Николаю Николаевичу, что турок он изучил досконально, и что никакой опасности нет, отправился в столицу Порты; правда, один, без жены.

Стамбул сразу оглушил его воплями нищих, криками ослов и грохотом бесчисленных повозок. Цирюльники устроились прямо на улице. Пекари от них не отставали: трудились на свежем воздухе, сбрызгивая пирожки сладким сиропом, расхваливали свой товар.

— Съешь один, десять попросишь.

Огромный купол Святой Софии сверкал чудесной белизной на фоне небесной лазури.

«Vae victis!» — говорили древние, — горе побеждённым! но никакого особенного горя турки не испытывали. Стамбул остался в их руках, да и сама империя не рухнула, не развалилась; может, малость пошатнулась: потеряла Болгарию, да Боснию с Герцеговиной, но, опять же, разве это горе? Нет, конечно! Никто туркам животы не вспарывал, кишки не выпускал, как предвещали газеты. У русских Бог в душе, они имеют сострадание. Замирились и ладно. Бывайте.

В своей военной форме Николай Павлович объехал многие улицы в открытой коляске, и никто в его пальцем не тронул, слова худого не сказал. Подписание Сан-Стефанского договора, согласно которому Болгария получала автономию и тем самым сбрасывала с себя многовековое иго османов, сделало имя Игнатьева известным всему миру. Русские газеты отмечали, что период, во время которого Николай Павлович был подписан знаменитый Пекинский договор и сенсационный Сан-Стефанский, можно смело назвать «новой эпохой» в русской дипломатии: эпохой графа Николая Павловича Игнатьева.

Он отдал визит верховному везиру Ахмеду-Вевфику-паше, и министру иностранных дел Порты, и везде был принят с необычайным почтением. Турки даже рады были видеть русского посла, своего старого знакомца. Николай Павлович условился с верховным везиром, что ратификация договора султаном будет ускорена и что великий князь посетит Абдул-Хамида II в Ильдиз-киоске, а султан приедет в Сан-Стефано, куда отправится на пароходе, и где будет принят с воинскими почестями. Затем Игнатьев заехал к германскому послу и поблагодарил его за дипломатическую помощь. Британцу и французу визитов не нанёс. Сказались их интриги, направленные против России. К тому же, он был в военной форме. Это, во-первых, а во-вторых, и третьих, пусть не думают, что он заискивает перед ними. Графа Зичи и Луиджи Корти он не застал на месте и, встретившись с Ону в нашем посольстве, с фронтона которого при разрыве отношений были приспущен русский триколор, съездил в Буюк-Дере, где побывал на могиле сынишки. Вся жизнь, проведённая Игнатьевым в Константинополе, мигом пронеслась перед его внутренним взором. Здесь он был молод, здоров и силён, здесь рождались его дети, здесь он замыслил освобождение болгар от османского многовекового ига, здесь он находился в центре политических интриг, хитросплетений и противоречий, касавшихся восточного вопроса. Пусть он увлёкся мыслью о полной и безоговорочной капитуляции Порты, оторвался от земли и здорово ушибся, сбитый влёт внезапным перемирием с османами, которое, по сути, отрубило голову русской победе, но всё же, у него была мечта — высокая, красивая, заветная, в небесном ореоле идеала. А то, что не исполнилась она, так разве он повинен в этом? Нет, конечно. Главное, что он служил ей преданно и верно, и не изменял ей до конца. Не в том исток мучений человека, что идеал недостижим, а в том, когда он начисто отсутствует. Здесь, в Царьграде, он впервые ощутил, как плотно спрессована жизнь человека! и нет в ней ничего случайного. Говоря языком музыкантов, жизнь это скопление чудных, невыразимо сладостных и мучительно грустных мелодий; и каждый из пришедших в этот мир, выбирает ту, которая ласкает его душу, и, может, будет с ним до самой смерти. Причем, один желает, чтобы его отпела вьюга, замела, присыпала снежком, а другим хочется, чтобы их отпел священник по православному обряду. Душа без Бога — вечная скиталица, а человек — босяк, земная тля. И жалко его, бедного, до слёз: ведь пропадает!

— Игнатьев безупречный дипломат, но как политик… откровенно слаб, — сказал австрийский агент Бертолсгейм князю Церетелеву, когда они заговорили о предстоящей европейской конференции, — ведь всё равно, составленный им договор подвергнут пересмотру.

У Алексея Николаевича на этот счёт имелось своё мнение.

— Не надо путать эти две профессии. Политик это тот, кто или приспосабливается к событиям или управляет ими, а дипломат, если хотите, это охотник за жар-птицей, которую никто в глаза не видел. А он должен расставить силки, накинуть на неё сеть и привезти царю в золотой клетке! — князь Церетелев криво усмехнулся: — Таковы реалии нашей профессии. А что касается грядущей конференции, то я вам скажу так: Европа не считается с Россией, но она жутко сердится, когда Россия начинает хмурить брови и не считаться с нею в свою очередь. Вот почему ваш Андраши требует созыва конференции. Как человек он не может не чувствовать морального превосходства России в деле защиты своих единоверцев на Балканах.

— Но граф Андраши довольно опытный в таких делах политик, — возразил Бертолсгейм, надменно выпрямляя спину.

— В том-то и беда, — произнёс Алексей Николаевич и, сухо попрощавшись с ним, подумал: «Опытный жулик тем и отличается от новичка, что первый кричит: «Держи вора!» А Британия и Австрия столь опытны, что вряд ли когда откажутся от этого наглого способа самосохранения, тем более, что умение лгать с выгодой для себя они давно возвели в ранг политической доблести. Что же касается их воззрений на свою роль в мировой истории, то об этом можно судить по тем палкам, которые они вставляют в колёса нашей дипломатии, и по той мстительности, с какой они встречают наши ответные действия».

На обозной бричке, свесив ноги, покуривали двое казаков. Тот, у которого рука была на перевязи, выпустил дым через ноздри и радостно сказал:

— Всыпали турке. Будут помнить.

— Не-е, — возразил ему другой, щёлкая прутом по голенищу, — забудуть. Ещё захотят.

Вернувшись из Константинополя, Николай Павлович подробно рассказал жене о том, как его встретили турки, и о своей поездке в Буюк-Дере.

— Когда я приехал на дачу, то прямо напротив неё, при выходе в Чёрное море, коптили небо два турецких броненосца, сторожившие вход в проливы, как огромные цепные псы, на случай появления наших военных судов. Рядом с ними стоял корвет «Дирхаунд» под английским флагом. Тоже, в случае нужды, будет подгавкивать церберам, — Игнатьев тяжело вздохнул и грустно сообщил: — К могилке Павлика не подойти. Кругом бурьян.

Спустя несколько дней, от Александра II пришла телеграмма: «Жду с нетерпением приезда Игнатьева».

Екатерина Леонидовна стала укладывать вещи.

Двадцать пятого февраля султан утвердил договор, и на следующий день пароход «Владимир» снялся с якоря — через Босфор пошёл в Россию. Вахтенный матрос доложил капитану, что среди пассажиров находятся: граф Николай Павлович Игнатьев с супругой и чрезвычайный посол Турции Реуф-паша. Капитан кивнул и ничего не ответил. Он уже был извещён, что граф Игнатьев и Реуф-паша повезли Сан-Стефанский мирный договор для утверждения царём.

Ночью бушевала буря, но к утру небо очистилось, стало безоблачно-ясным. Купол Святой Софии, освещённый первыми лучами солнца, словно парил над Стамбулом. В зеркально гладком море отражалась синева.

Москва, апрель 2013 г. — апрель 2016 г.