Тщательно взвешивая каждое слово и осторожно строя фразы, Климов рассказал Иннокентию Саввовичу о наваждении, которое ему пришлось пережить в доме Шевкоплясов. Не упустил он и того момента, когда почувствовал гнетуще-чувственное очарование, в общем-то, не столь и привлекательной хозяйки дома, признался в своем страстном желании поцеловать ее. Он уже хотел спросить, не последствия ли это телепатического сеанса, испытанного им во время прошлого визита, как Озадовский жестом остановил его. Поднявшись из своего кресла, он твердо возразил:

— Нет, нет! Об этом можете не думать!

Сказал он это с той резкостью, которая объяснялась не столько особенностью импульсивного характера, сколько нетерпением, желанием немедленно убедить своего слушателя в полной безобидности гипноза.

— Даже слышать не хочу! Подобные сеансы для здоровой психики проходят совершенно безболезненно. И никаких ущербных реакций впоследствии быть не может. Я ручаюсь. Я стольких обучил гипнозу, что со счета сбился, и никогда никто не пользовался им в корыстных целях. Вот если подкрепить его инъекциями нейролептиков…

— Но что же это тогда было? — выжидательно глядя на разволновавшегося профессора, спросил Климов и еще раз, более подробно, описал свое чувство полной очарованности санитаркой Шевкопляс. — Я подозреваю, — сказал он, что ее муж испытывает нечто сходное.

— На чем основывается ваша догадка? — спросил Озадовский и поискал глазами свою трубку. Увидев ее на столе, направился за ней.

— Он как-то странно озирался, — сказал Климов. — Как я тогда у вас.

Озадовский на мгновение задумался, потом взял трубку, начал набивать ее душистым табаком. Вмяв последнюю щепотку, закусил чубук.

— Видите ли, — беря со стола спичечный коробок, невнятно проговорил он и прошелся вдоль книжных шкафов. — Истинное понимание другого человека — свойство избранных. Мы вряд ли к таковым относимся. Но, — с неожиданно-веселой живостью, не вяжущейся с его возрастом, прищелкнул пальцами и вынул трубку изо рта, — я очень рад, что вы ко мне пришли. Догадываетесь, почему?

— Не очень.

Озадовский снова сунул трубку в рот, и спичка в его пальцах треснула. Острый запах серы растворился в дыме табака. От Климова не ускользнула сосредоточенно-внимательная настороженность профессора.

— Действительно не понимаете?

— Действительно.

— Подумать только, — с лукавой укоризной покачал головой Иннокентий Саввович, и его крупные, слегка навыкате глаза под седыми бровями заиграли смехом, — вы скрытный человек.

— Такая работа.

— Не светское, но все же развлечение, — как бы про себя, но явно обиженным тоном произнес Озадовский и, остановившись напротив, глядя прямо в глаза Климову, торжественно сказал:

— Я поздравляю вас.

Климов недоуменно встретил его взгляд. В конце концов он не самый лучший сыщик на земле и живостью ума особенно не отличался.

— С чем?

— О господи-и… — почти простонал хозяин дома и, не говоря больше ни слова, заходил по комнате. Оказавшись за спиной Климова, он обхватил руками его плечи. Климов вздрогнул. Он терпеть не мог, когда кто-нибудь дышал над его ухом.

Озадовский усмехнулся, отошел.

— Не бойтесь. Просто я хотел сказать, что вы напали на след книги.

— Каким образом? — чистосердечно удивился Климов.

— А таким: наваждение, которое вы пережили, лучшее тому подтверждение: оно описано в семнадцатой главе, четвертый абзац сверху на двести тридцать шестой странице.

Климов повел шеей так, точно его душил галстук. Не хотелось верить, что простая санитарка обладала редким даром телепатии.

— Быстро же она усвоила урок!

— Да он один из самых легких, безобидный…

— Все равно.

Если он о чем и пожалел, так это о том, что повторный обыск в доме Шевкоплясов ничего не даст. Ценный фолиант давно уж перепрятан черт знает куда! Но можно поискать сервиз… У той же Нюськи Лотошницы, то бишь Анны Наумовны… Кстати, надо принять во внимание, что сервиз может храниться в «Интуристе», где-нибудь в банкетном зале или в баре, если он еще не продан-перепродан за границу… хотя вряд ли: не икона. Там посудой никого не удивишь.

Попыхивая трубкой, Озадовский опустился в кресло.

— Книга может всплыть, я уверен…

— Где?

— На одном из европейских торгов.

— На аукционе?

— Да.

Горестное беспокойство исказило разом постаревшее лицо профессора, на лбу собрались складки.

— Не исключено, — согласился с ним Климов. — Все, что есть в России ценного, уходит за рубеж. Иконы, рукописи, мысли. Но мы уже таможенникам дали знать. Они настороже.

— Это чудесно, — Иннокентий Саввович грустно потер лоб. — А то сплошная распродажа, как грабеж. Россию никогда еще так не растаскивали… по кускам. Душа болит.

Было видно, что он всерьез обеспокоен судьбой редчайшей книги, будущим страны. И Климов снова не решился попросить у него «Этику жизни» Карлейля. Зато счел нужным рассказать историю семьи Легостаевых, которая занимала его как профессионала, поскольку ему, а не кому-то другому приходилось искать сына Легостаевой.

Озадовский выслушал Климова и пообещал дать заключение о состоянии психики несчастной женщины. При этом он довольно мрачно добавил, что для большинства молодых людей, а к ним он может отнести и сына Легостаевой, если он, конечно, жив, характерно типичное для поколения застойных лет неумение мыслить самостоятельно. Если его отец и мать — прямая противоположность друг другу, следовательно, мальчик с ранних пор раздираем противоречиями, как внешними, чисто семейными, так и внутренними, доставшимися по наследству, для управления коими надо обладать недюжинной силой воли, необычной логикой, чего у мальчика, судя по всему, не было.

Трубка Иннокентия Саввовича давно погасла, но он этого не замечал.

— От отца мальчик не мог не взять импульсивности, взрывчатости характера, крайней впечатлительности, а мать, лишенная дара предвидения, элементарной житейской проницательности, по всей видимости, наделила сына эротической романтикой, той частой формой восприимчивости к чувственному, какой отмечены подростки в наши дни. Когда родители испытывают жуткий дефицит доверия и нежности друг к другу, дети, как антенки, чутко реагируют на это, посвоему пытаясь возместить эмоциональную ущербность взрослых. В сущности, — посасывая чубук погасшей трубки, делился своими размышлениями Озадовский, — таких детей очень трудно понять…

— Он с десяти лет воспитывался теткой, — счел нужным сообщить Климов, говоря о сыне Легостаевой, и пояснил, что она никогда не была замужем, никогда не имела детей.

— Тем более, — откинулся на спинку кресла Озадовский, — найти с ними контакт почти невозможно, как невозможно уяснить их тайные желания и наклонности, мечты, поскольку они тяготеют к тому, с чем очень редко встречаются в жизни: к любви, милосердию, стремлению понять другого. Как правило, характеры это слабые, не отличающиеся жизненной хваткой. Если прибегнуть к терминологии ботаников, это весьма капризная поросль. Покой и воля — вот их климат, а вы сами знаете, что в нашей полосе, — профессор отчего-то хмуро посмотрел на Климова, — природа более сурова, к сожалению.

Климов понимающе кивнул. С тех пор, как он пришел работать в уголовный розыск, ему приходилось иметь дело с самой разной человеческой «порослью».

— Но все-таки они сперва бунтуют.

— Верно, — чиркнул спичкой Озадовский, закурил. — Сперва бунтуют, а потом впадают в жуткую апатию. Любой ребенок, а тем более подросток, ощущая нелюбовь родителей друг к другу, начинает считать себя лишним, а если и не таковым, то уж особенным, всегда.

— При всем при том, — втянулся в разговор Климов, — многие из них остаются натурами мягкими, податливыми.

— Не без этого. Дети очень чутки к гармонии и склонны идеализировать другие семьи.

— Как и некоторые женщины.

— Согласен. Воображение рисует им такие райские картинки, что собственная, непохожая на иллюзорные образы жизнь, кажется невыносимой. И тогда несчастным этим детям не до благодарности. Как один поэт выразил их мироощущение: «Отец! ты не принес нам счастья…»

— «…Мать в ужасе мне закрывает рот», — не удержался Климов и процитировал следующую строчку. — Это Юрий Кузнецов…

— Да, да! Примерно так: мать в ужасе…

Климов припомнил лицо Легостаевой, когда ее шатнуло в доме Шевкопляс, и неожиданно подумал, что идея самоотречения вполне могла проистекать из внутренних побуждений ее сына, если только он остался жив. Эта идея могла найти поддержку в особенностях его характера. Мало ли что заставляет жить под вымышленным именем! А тот, кто сам не знает, чего хочет, проживает тягостную жизнь.

Озадовский пыхнул дымом, вынул трубку изо рта и ткнул ею перед собой в сторону Климова.

— Осуждение и ужас… Улавливаете связь?

Климов кивнул:

— А самоотречение? Оно для них ведь тоже характерно?

Глаза Озадовского задорно вспыхнули.

— Замечательный вопрос!

Поговорили и об этом. После того, как Климов получил нужные ему ответы, он попрощался с хозяином дома.

План розыска снова менялся.

Выйдя из профессорской квартиры и спускаясь по лестнице, он не без горечи подумал, что неудачи, срывы, трудности последних нескольких недель скоро сделают из него меланхолика. Но если бы кто-то из сочувствующих спросил, как идут дела, он уверил бы, что жаловаться не на что, ибо, как говорят мудрые, понять совершенство жизни может только человек влюбленный, охваченный порывом страсти, сильный и свободный, но ни в коем случае не тот, кто, поздно вечером включая телевизор, искренне переживает, что утром опоздает на работу.

В поведении профессора он не нашел ничего подозрительного.