Каким-то чудом ему удалось вырваться.

Дождь перестал, в палате было тихо. Мучители его исчезли, но тьма, глубокая ночная тьма усиливала чувство безысходности.

«Надо пойти, узнать, который час?» — оперся на локоть Климов, но мертвенная слабость не давала встать с кровати, и он, перевернувшись на живот, решил с нее сползти. Все-таки гипнозом Шевкопляс владеет здорово.

Коснувшись ногами пола, он стал нашаривать шлепанцы и вдруг почувствовал, как зло и режуще в нем зашевелилась боль, где-то глубоко, внутри, почти у самого сердца. И эта боль была сравнима с прожорливой чуланной крысой, прогрызавшей нору в его теле. И как только он представил эту отвратную тварь, его охватил приступ тошноты. С трудом ему удалось добежать до туалета.

Из открученного крана, слабо и прерывисто сливаясь в хлипкую струю, иссякающе лилась вода, и Климов с ужасом подумал, что из больницы ему вряд ли выбраться. Еще два-три таких ночных визита, и его сознание померкнет. Не столько от кошмарной боли, сколько от боязни  с о с к о л ь з н у т ь… Галлюцинации были настолько зримыми, что он начал терять чувство реальности.

Вернувшись в палату, он безжизненно рухнул на кровать и закусил край одеяла. Боль надо было перетерпеть. Где-то в глубине сознания, в самом его дальнем уголке жила догадка, что сейчас любое из лекарств будет смертельным. Он попытался разглядеть лицо Чабуки, но в палате было так темно, будто оконное стекло, не в силах более выдерживать холодную накипь угасшего дня, внезапно пролилось, и в сирое больничное узилище напористо хлынула густая мгла ненастной ночи. Кажется, снова начался дождь, на улице гудело, и качающиеся ветки деревьев задевали водосточную трубу. Жестяной звук заставлял Климова время от времени вздрагивать, и он с горестным отчаянием смотрел на дверь, как будто она вот-вот откроется, и он увидит своих близких: сыновей, жену…

«Передаются же кому-то наши мысли». — Он подтянул колени к подбородку и слезно предположил, что «должны». Иначе смерть.

Придя к такому мрачному выводу, он скрипнул зубами и застонал. Похоже, он стал понимать предназначение случайностей, не связанных, на первый взгляд, одна с другой, но отчего-то оставивших в его сознании глубокий след. Взять хотя бы случай с сыном Легостаевой. Сомнений нет: он стал очередной жертвой Шевкопляс, как стал ею и Климов, и еще незнамо кто…

За окном порывисто шелестели ветки, шумел осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, размывали русло кошмарного сна. Постепенно становилось ясно, что человеку можно не бояться темных пятен в памяти, они еще обязательно засияют самым чистым светом… Это так же верно, как и то, что душа требует нового, хотя ход жизни и не всегда бывает понят, но рано или поздно надо узнать о свойствах и законах всего мира. Поэтому и существует магия.

Боль стала утихать, и он порадовался своему умению терпеть. Исполнясь чувством облегчения, он чуточку расслабился и ощутил в себе власть над ноющим телом и даже перестал испытывать былой страх перед сумасшествием. И в это время его снова затошнило. Чуланная крыса прогрызла-таки нору, и судорога боли подтянула к горлу вырывающееся из груди сердце. Уф! Такого еще не было. Кошмар какой-то. Даже сетка на окне поплыла перед глазами. Это все лекарство Шевкопляс, будь она проклята! А дрожь внутри, как будто он спускается в бездонный колодец за утопленным ведром. Согреться бы теперь, только согреться…

Он доковылял до туалета, и его снова вырвало. Согнувшись и упираясь лбом в холодную фарфоровую раковину, Климов ужасался и не понимал, откуда в нем так много жидкости? Ведь он почти ничего не пил…

На выходе его качнуло, он споткнулся о порожек и схватился за дверной косяк. Споткнуться, не упасть! Хах-ха!

«Боль слегка отпустила, и он повеселел», — подумал он о себе, как думают о постороннем, и двинулся по стеночке в свою палату. Теперь согреться и уснуть. В постель, под одеяло… А завтра на работу, маляром.

«Не штукатуры мы, не плотники…» — зазвучало в голове, и он сделал шаг к кровати. Его снова повело, шатнуло вбок. «Не пьян, а качается, — снова, как о постороннем, подумалось ему, а в грудь толкало, точно твердый ветер. — Сердце. — Он вяло присел в изножие кровати, повалился на постель. — Пускай стучит».

Сознание хотело забытья, а в голове звенело, бухало, кружилось. Вот так же у него звенело в голове, когда он бежал с младшим сынишкой в ближайшую больничку, убито чувствуя ладонью худенькую шейку сына. Господи, такая кроха и упал с качелей, с самой верхотуры! Все лицо размозжено, и счастье, что больничка рядом: два квартала, за углом. Климов подскуливал от страха за себя и за жену, не зная, что они с собой сделают, если случится с сыном то страшное, непоправимое, которое бывает, кажется, лишь у других. Он видел, как его зашедшемуся в крике мальчугану больно, и не мог взять на себя сыновью боль. Его родительская сущность не умела перевоплощаться, и он ненавидел себя за это. В детстве он сам падал головой на вентиль газовой печки, но издалека не чувствовал даже той своей боли. Мать ушла с подругами в кино, отец был на дежурстве, а он остался дома. Как назло, в их флигеле перегорели пробки, и ему, усевшемуся на диванный валик, чтобы удобнее было смотреть в окно, покрытое морозным инеем, светил лишь фосфоресцирующий орел на шкафу да кружевной узор на стеклах. Как уж это вышло, он сейчас не помнит, но диванный валик сыграл под ним «чижа», и, падая навзничь, Климов зацепил коробку с ворохом подсолнечной лузги, которой мать подтапливала печь. Заодно он сдернул со спинки родительской кровати креп-жоржетовое платье, пошитое матерью к дню своего рождения, и никак не мог стянуть его с гудящей от ушиба головы. Он ощупывал его в кромешной темноте: уж не порвал ли? — а оно выскальзывало и выскальзывало из его рук. Что-то тепло-липкое стекало между лопаток, склеивало пальцы. Климов почувствовал тошнотворный запах крови и сообразил, что пробил затылок, что, наверное, умрет. И закричал. Он выбежал во двор, суженный верандами и темными каморками, и крик его повис в морозном воздухе. Он верил людям и надеялся на выручку. И в эту ночь, в тот поздний смертно-одинокий и безлюдный миг, поверил в чудо: от ворот к нему бежала мать.

Климова бил озноб, и он не мог избавиться от ощущения паутины на лице. Перебравшись поближе к изголовью, он прижал подушку к животу и попытался согреться. До утра оставалось немного, разбирать постель казалось лишним. Язык кисло пощипывало, как будто он раздавил во рту муравья или лизнул электрод батарейки. Страх перед безумием то отпускал его, то совершенно лишал воли, как обезволивают и гнетут нездешним светом потрескавшиеся холсты великих мастеров, такие же доступно-безучастные к людскому суемудрию, как и растрескавшиеся русла выпитых полынной жаждой суходольных рек. Так свистит в кулак тоска перекати-поля, перекати-счастья.

Климов неслышно выдохнул и первый раз не ощутил мучительной потребности во вздохе. Боль медленно, но все же отпустила, и в его измученном, меркнущем сознании крутой волной горячей августовской тьмы вынесло на всхолмье далекие огни вечерних изб. В деревенской, пропахшей увядшим укропом роздыми ему померещился слепой, еле слышимый дождь, легко замирающий в доннике и лопухах. Светлый и чудный в мерцании вызревших звезд, поспевающих яблок. Прислушаешься к этому дождю — и неожиданно дрогнет душа, и вскинут головы чуткие кони, тревожно ждущие всадников, и не гром, не ветер — кровь славянина вернет первородство подлунному миру, где нет пока ни крыши, ни угла, ни троп-дорог — одно лишь чистое непаханое поле да вещий дар любить земную волю. Чьи это синие очи во тьме? Чья это песня тоскует и плачет о милом?

Теплый, слепой, еле слышимый дождь сеется в звездном мерцании.