Картинки городской жизни. В Летнем саду. «Когда народ пробудился…» Поколение победителей. Литературные собрания. Новые интересы офицерства. Рыцарственный Милорадович. «Ночная княгиня». Наводнение 1824 года. Четырнадцатое декабря. Конец прекрасной эпохи

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
К. Н. Батюшков. «К другу»

Начнем рассказ о Санкт-Петербурге XIX столетия с описания обыденной жизни города, с того, что происходило на его улицах и площадях.

Что ж мой Онегин? Полусонный, В постелю с бала едет он: А Петербург неугомонный Уж барабаном пробужден. Встает купец, идет разносчик, На биржу тянется извозчик, С кувшином охтинка спешит. Под ней снег утренний хрустит. Проснулся утра шум приятный. Открыты ставни; трубный дым Столбом восходит голубым, И хлебник, немец аккуратный, В бумажном колпаке, не раз Уж отворял свой васисдас.

Светский молодой человек возвращался с бала, когда в городе начиналась утренняя деловая жизнь. Купцы в Гостином дворе открывали лавки, приказчики-зазывалы, стоя у дверей, привлекали покупателей забавными шутками, расхваливая свой товар, а то и тянули в лавку, предлагая оценить выбор. Дома на главных улицах пестрели вывесками. Запрещено иметь вывески лишь лавкам, в которых торговали нижним бельем, и гробовщикам.

Открывались многочисленные кофейни, мастерские и магазины. Уличные торговцы-лотошники предлагали разнообразные товары: от материи, галантереи и украшений до пирожков, апельсинов и сбитня. На улицах появлялись бродячие артисты: здесь можно было увидеть шарманщика с сурком, маленький театр марионеток, кукольника с бойким Петрушкой.

Зимой на улицах в павильонах-грелках горели костры. Эти павильоны, построенные в екатерининское время, были спасением для кучеров, по нескольку часов поджидавших своих хозяев, для извозчиков, полицейских, дежуривших на улицах. «Русские, живущие в Петербурге, кажутся южанами, осужденными жить на севере и, выбиваясь из сил, бороться с климатом, который совсем не привычен… Простонародье в России совсем иных привычек: кучера зимою ждут по десяти часов близ ворот и не жалуются; они ложатся на снег под повозки и ведут образ жизни неаполитанских бедняков на шестидесятом градусе географической широты. Вы видите их расположившимися на ступенях лестниц, как немцы на своих перинах. Иной раз они спят стоя, прислонившись к стене головою…

Русские вельможи… — южане по своим привычкам. Надо посмотреть на их дачи, построенные на острову, образуемом Невою, в обводе самого Петербурга. Южные растения, благовония Востока, азиатские диваны украшают их жилища. Огромные оранжереи, где зреют плоды всех стран, создают искусственный климат. Обладатели этих дворцов стараются уловить каждый луч солнца, пока оно видно на горизонте», — вспоминала французская писательница Жермена де Сталь, побывавшая в России в 1812 году.

С наступлением весны на Неве появлялось множество рыбачьих лодок, улов продавали тут же, на набережных. А летом открывался сезон речных прогулок. За небольшую плату можно было нанять нарядное суденышко с гребцами и музыкантами. Гребцы одевались празднично: на них голландские куртки и белоснежные рубашки, шляпы украшены перьями. «Хоры песенников, то есть гребцы и полковой хор, то сменялись, то пели вместе, а музыканты играли в промежутке. Шампанское лилось рекой… громогласное „ура“ ежеминутно раздавалось» (М. И. Пыляев. «Забытое прошлое окрестностей Петербурга»).

Обычно команда суденышка состояла из двенадцати гребцов и музыкантов. Владельцем этой праздничной флотилии было Адмиралтейство. С открытием судоходного сезона жизнь в городе заметно оживлялась. Лодок на реках и каналах Петербурга было не меньше, чем экипажей на улицах. Рыбаки предлагали свой улов: невских лососей, стерлядь, угрей. А те, кто хотел устриц и прочих диковинок, отправлялись на Биржевую набережную. Там у пристани продавалась снедь, доставленная в Петербург морем.

Неподалеку от Стрелки Васильевского острова, возле Академии художеств или у Синего моста на Мойке можно было увидеть немало любопытного. В этих местах собирались люди, желавшие найти работу, и наниматели. Кого здесь только не было: садовники, кучера, няньки, лакеи, мастера со всех концов империи. Здесь же шла торговля всякой всячиной. Вот мужик остановился возле попугая; птица стоит сто рублей — цена неслыханная!

– Да за что же так дорого?

Продавец объясняет, что попугай умный и ученый, умеет говорить.

На следующий день мужик пришел с огромным петухом и встал рядом с продавцом попугая. На вопросы любопытных он отвечал, что цена петуху тоже сто рублей.

– Неужели твой петух говорит?

– Нет, но он тоже очень умный — все время что-то думает.

Такие истории становились городскими анекдотами.

По традиции в дни царских торжеств на площадь перед Зимним дворцом выставляли туши жареных быков и бочонки с вином для угощения народа. Праздничное веселье простонародья вызывало у придворных, наблюдавших за ним из Зимнего дворца, немало смеха. Любимым зрелищем горожан были торжественные выезды царской семьи. На них сбегалось смотреть множество людей. Когда льстецы указали на такую толпу во время выезда Екатерины II, она проницательно заметила: «На медведя еще больше собирается поглазеть». Действительно, «медвежий театр» — древнее и любимое зрелище на Руси. Дрессировка медведей была традиционным промыслом крестьян Сергачевского уезда Нижегородской губернии. Они в основном и были артистами, приводившими медведей в столицу. Вот отрывки из объявления о предстоящей «медвежьей забаве» в «Санкт-Петербургских ведомостях». Заметьте, с каким вдохновением пишет о ней журналист: «Привели крестьяне в город двух больших медведей отменной величины, которых они искусством своим сделали столь ручными и послушными, что многие вещи те (медведи. — Е. И.) по приказанию исполняют, а именно: 1) встают на дыбы, присутствующим в землю кланяются и не встают, пока им приказа не будет; 2) показывают, как хмель пьется; 3) на задних лапах танцуют и подражают судьям, как те сидят за судейским столом; 4) берут палку и маршируют, подражая солдатам; 5) ходят как карлы и престарелые и как хромые ногу таскают; 6) как сельские девы смотрят в зеркало и прикрываются от своих женихов; 7) допускают каждого на себя садиться и ездить без малейшего сопротивления; 8) подают шляпу хозяину и барабан, когда козой играет (в маске козы. — Е. И.)».

В объявлении перечислено двадцать два цирковых номера. А «хозяин при каждом из действий сказывает замысловатые поговорки, которые тем приятней и смешней, чем больше сельской простоты в себе заключают. Все вышеупомянутое показано будет в праздничные дни в карусельном месте, что против церкви Николая Чудотворца».

Во время гуляний на Святках ряженые в медвежьих шкурах исполняли номера из этих представлений. О другой медвежьей забаве сообщал И. Г. Георги: «А летом бывает по воскресеньям при Егерском дворе травля медведей. Медведи привязаны на длинные веревки, и вокруг стоящие зрители за небольшую плату травят на них собак своих». Он же описывал зимние развлечения петербуржцев на льду Невы и ее берегах: «Здесь недалеко от Зимнего дворца постраивали ежегодно две публичные горы на Неве. Сие увеселение так нравится народу, что и простые женщины, и молодые люди лучшего состояния в нем участвуют. Некоторые столь искусны, что спускаются с горы без санок на ногах или на коньках. Нева почти покрыта вокруг гор людьми, каретами и санями, ибо бо́льшая часть жителей приезжает туда, чтобы увидеть оное».

Напротив Академии наук на Неве зимой устраивались конные бега, собиравшие множество зрителей. Особенно весело бывало в городе на Святки и на Масленицу. «Ледяные горы во время Масленицы в Петербурге строили обыкновенно на Охте, на Крестовском острове и на Неве, перед дворцом… Простой народ катался с них на лубках, ледянках и на санях… Вокруг невских гор строились сараи, в которых показывали разных животных, давалась кукольная комедия, китайские тени, плясали на канате и т. д.», — писал М. И. Пыляев в книге «Старый Петербург». Богатые люди устраивали целые санные поезда для прогулок. К большим саням, запряженным тройкой лошадей, прицеплялся десяток санок, куда садились поодиночке, и тройка мчалась по вечерним улицам и паркам. Или «…учреждались парадные катания в санях… Лошади были под фартуками, украшались перьями, и араб или егерь позади держал зажженный факел. Такой щегольской поезд тянулся цугом и заезжал к знакомым, где пили чай, ужинали» (М. И. Пыляев). Зимой по городу ездили не только на лошадях, можно было встретить сани, запряженные северными оленями.

Люблю зимы твоей жестокой Недвижный воздух и мороз, Бег санок вдоль Невы широкой, Девичьи лица ярче роз.

Традиции праздничных гуляний в Петербурге оставались неизменными почти до конца XIX века. «Направо от Дворцовой площади начинается бульвар, отделяющий Адмиралтейство. На этой площади строились на Масленицу и Пасху балаганы, карусели и зимой ледяные горы. Все это представляло чрезвычайно оживленный и оригинальный вид. Голоса сбитенщиков, торговцев разными сластями, звуки шарманок, громогласные нараспев шутки раешников и хохот толпы в ответ на эти выходки, визг с высоты каруселей сливались в нестройный, но веселый хор. Представления в некоторых балаганах, например Легата и Лемана, отличались роскошью обстановки. В некоторых из них ставились специально написанные патриотические пьесы с эволюциями и ружейной пальбой. Гуляющие на балаганах с любопытством ждали проезда „институток“ (воспитанниц Института благородных девиц. — Е. И.). Их обвозили вокруг площади в придворных каретах с лакеями в красных ливреях… Окружающая кареты мужская молодежь громко расточала комплименты, сердившие хмурых классных дам…

Перед Гостиным двором между зданием и тротуаром устраивается пестрый торг игрушками, сластями и предметами домашнего употребления. Любимым развлечением для детей служат длинные узкие стеклянные трубки с водой и стеклянным чертиком внутри, который опускается при давлении на пробку», — писал А. Ф. Кони в книге «Петербург. Воспоминания старожила».

Весной и летом любимой забавой горожан становились качели. Они были самые разные: круглые (карусели), подвесные, маховые. За два столетия вкусы не изменились: и сейчас качели и карусели — самые популярные аттракционы в городских парках. «Качели — употребительное увеселение всякого звания народа, однако преимущественно забавляется ими народ в „светлую неделю“. Строятся качели в разных местах города, преимущественно же на Исаакиевской площади, — повествовал И. Г. Георги. — Эти роды качелей также в Персии и других восточных странах употребляются. От веселости народа происходят иногда шум и ссоры. В таких случаях с помощью везде расставленных пожарных труб обливают полицейские толпу водою, тем оканчивая ссору».

В конце весны приходило время прекрасных белых ночей, покрывались зеленью сады и парки. Любимыми местами гуляний петербуржцев становились Летний сад и набережные Невы.

Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит, Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла…

С конца XVIII века императорский Летний сад открыт для горожан. В обычные дни в саду немноголюдно, толпы гуляющих заполняют его по воскресеньям и праздникам. «В сад во всякое время дозволено входить всем порядочно одетым людям, чем пользуются многие особы, которые пьют соки», — писал Георги. С восемнадцатым столетием ушли в прошлое придворные празднества в Летнем саду и многотысячные пиры для народа, которые давали здесь столичные богачи. Летний сад, с разросшимися деревьями, тихими аллеями и лужайками, обретает элегическую красоту. Садовая скульптура уже не шокирует ценителей искусства и блюстителей нравственности, эти статуи — неотъемлемая часть сада. Правда, время и северный климат постепенно разрушают мрамор, и «мраморная ринопластика, — по замечанию М. И. Пыляева, — уже подделала статуям новые носы».

В погожие дни в Летнем саду можно видеть одну и ту же картину: «До 10 часов утра встречаются здесь одни немощные, прогуливающиеся по предписанию врачей. От 10 до 12 бархатные лужки покрываются группами детей, прекрасных, как Рубенсовы и Рафаэлевы ангелы, резвящихся под надзором миловидных нянюшек и кормилиц. В два часа пополудни сцена переменяется, и большая аллея представляет прелести и великолепие под другим видом. Это час предобеденного гуляния петербургских красавиц. В 8 часов мастеровые и рабочие люди часто отдыхают здесь от трудов своих», — писал П. П. Свиньин в книге «Достопамятности Санктпетербурга и его окрестностей».

Живописна светская публика, появляющаяся в саду после полудня, когда «уменьшается число гувернеров, педагогов и детей; они наконец вытесняются нежными их родителями, идущими под руку с своими пестрыми, разноцветными, слабонервными подругами» (Н. В. Гоголь. «Невский проспект»). Светские франты, перенявшие стиль и манеры английских денди (эта мода пришла в Россию в 1810-е годы), держатся подчеркнуто холодно и равнодушно. Гвардейские офицеры в ярких, нарядных мундирах, напротив, привлекают внимание громким говором и картинностью поз. Состав совершающих послеобеденный моцион постоянен. Среди них есть люди, при виде которых знакомые спешат скрыться.

Один из них — граф Д. И. Хвостов, известный в свете и в литературе. Он ежедневно выходит на прогулку в сопровождении двух гайдуков. Карманы Хвостова и гайдуков оттопырены: в них стихи графа. Он всюду ищет слушателей. «Придворный чин, родство с Суворовым, большое состояние, все это высоко ценилось; при этом поэзия его шла даром: никто не обращал на нее внимания. А в ней-то и видел он надежды на будущее свое величие… Всю долголетнюю жизнь свою просуетился, промучился он напрасно только из того, чтобы его похвалили; желание это обратилось у него в болезнь, в чесотку, в бешенство», — писал о нем в своих воспоминаниях Ф. Ф. Вигель.

Граф Хвостов писал оды и басни, воспевал добродетель и бичевал пороки, но его неуклюжие сочинения вызывали у читателей и собратьев по литературе лишь смех. Знамениты были его строки: «В болоте родился великий Ломоносов» или:

Лисянские и Пашков там Мешают странствовать ушам —

о концерте, на котором пели сестры Лисянские и Пашков, — и многие другие.

Несчастный стихотворец стоически переносил насмешки и унижения, издавал и сам скупал собрания своих сочинений — и, видимо, в награду за смирение его мечта войти в историю исполнилась. Имя Хвостова стало нарицательным, мы встречаем упоминания о нем у Пушкина, Жуковского, Вяземского, Карамзина и других знаменитых современников.

В будние дни в Летнем саду можно найти покой и уединение. В 1834 году Пушкин писал жене: «Летний сад мой огород. Я, вставши ото сна, иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в нем, читаю и пишу. Я в нем дома».

В праздники в Летнем саду всегда многолюдно: «Ежегодно в Духов день бывает в саду сем большое гулянье. Тогда собирается сюда почти весь город, а особливо русское купечество и мещанство в праздничных богатых нарядах. Также во все лето по воскресеньям бывает здесь много гуляющих после обеда. Жаль, что отменена роговая музыка, которая прежде играла здесь по праздникам и более всего привлекала народ», — рассказывал П. П. Свиньин в «Достопамятностях Санктпетербурга и его окрестностей». Он описал и ежегодные смотрины купеческих невест, происходившие в Летнем саду с начала XIX века: «Перед Петровым постом было еще гулянье в том же саду, называемое купеческий смотр… В сей день собираются обыкновенно все русские девушки из купечества и мещанства, придерживающиеся еще русских старинных обычаев, и становятся с матерями своими по обеим сторонам большой аллеи в шеренгу; а молодые женихи ходят по аллеям — для выбора суженой».

Этот обычай существовал довольно долго. В 40-е годы немецкий путешественник писал о нем: «Смотрины невест происходят вяло, после них заключают мало браков, и унылые девушки стоят из года в год разряженные под статуей Цереры, предлагая, как мраморная богиня, рог изобилия со своими добродетелями и нежностями: однако недаром хитрый Меркурий нашел здесь место, бросая взоры не на деревья и цветы, а на дома, фабрики и акции. Бедные девушки!»

В первой трети XIX века столица продолжала расти и украшаться. В 1810-е годы сложился ансамбль Стрелки Васильевского острова гавани Петербурга, со зданием Биржи и Ростральными колоннами-маяками (архитектор Ж. Тома де Томон). Здание Биржи на высоком цоколе, с дорическими колоннами стилизовано архитектором под античный храм. Ее фасад украсили скульптурные группы: Нептун с двумя реками — Невой и Волховом, и Навигация с Меркурием и двумя реками.

На Невском проспекте в 1811 году закончено строительство Казанского собора (архитектор А. Н. Воронихин). Проект Воронихина был утвержден Павлом I, который пожелал, чтобы собор был похож на собор Св. Петра в Риме. Колоннада со стороны Невского проспекта полукольцом охватывает площадь перед ним. Главная святыня собора — икона Казанской Божией Матери, со времен Ивана Грозного считавшаяся покровительницей русских царей. Чудотворная икона была украшена золотой ризой и множеством драгоценных камней. После войны 1812 года собор стал и мемориалом военной русской славы: в 1813 году в нем был похоронен полководец Кутузов. В соборе хранились знамена и ключи от городов, освобожденных русской армией. В 1837 году перед ним были поставлены памятники полководцам войны 1812 года М. Б. Барклаю де Толли и М. И. Кутузову.

В 1829 году сложился архитектурный ансамбль Дворцовой площади: ее полукругом охватило здание Главного штаба (архитектор К. И. Росси), украшенное аркой с триумфальной колесницей в память о победе в войне 1812 года. В 1834 году на Дворцовой площади установили Александровскую колонну (архитектор О. Монферран) из темно-красного гранита. Ее увенчала фигура ангела (скульптор Б. И. Орловский). Этот величественный памятник тоже посвящен победе над Наполеоном. «Дворцовая площадь… не создана в одном стиле, однако ее дворцы, мощная арка Генерального штаба… гранитная колонна с ангелом, грозно указующим на небо, ее широкие перспективы на Мойку, на сады, за которыми темнеет громада Исаакия… и, наконец, выход к Неве и очертания островов с их строениями — все это составляет одно художественное целое, один несравненный архитектурный аккорд», — писал Н. П. Анциферов в книге «Душа Петербурга».

В 1806–1823 годах перестраивалось Адмиралтейство: расположенное неподалеку от Зимнего дворца, оно должно было иметь более парадный вид. Рвы, окружавшие Адмиралтейство, засыпали, валы снесли, а на их месте заложили бульвар. Автор реконструкции Адмиралтейства архитектор А. Д. Захаров сохранил его прежнюю планировку и старые каменные стены здания, пристроив к ним портики; а верфи разместились во внутренних корпусах Адмиралтейства. Фасады здания были богато украшены, его увенчала башня с золоченым шпилем.

В первой четверти XIX века многочисленные дворцы, сады, широкие улицы и проспекты центральной части города благодаря созданию новых архитектурных ансамблей соединились наконец в единую гармоническую панораму. И петербуржцы уже не только сравнивали свой город с прославленными европейскими столицами, но и утверждали его преимущество перед ними. К. Н. Батюшков в 1814 году в очерке «Прогулка в Академию художеств» вдохновенно описывал Петербург: «„Надобно видеть древние столицы: ветхий Париж, закопченный Лондон, чтобы почувствовать цену Петербурга. Смотрите, какое единство! как все части отвечают целому! какая красота зданий… и какое разнообразие, происходящее от смешения воды со зданиями. Взгляните на решетку Летнего сада, которая отражается зеленью высоких лип, вязов и дубов! Какая легкость и стройность в ее рисунке!.. Взгляните теперь на набережную, на сии огромные дворцы — один другого величественнее! на сии домы — один другого красивее! Посмотрите на Васильевский остров, образующий треугольник, украшенный биржею, ростральными колоннами и гранитною набережною, с прекрасными спусками и лестницами к воде. Как величественна и красива эта часть города!.. Теперь, от биржи, с каким удовольствием взор мой следует вдоль берегов и теряется в туманном отдалении между двух набережных, единственных в мире!“ — „Так, мой друг, — воскликнул я, — сколько чудес мы видим перед собою, и чудес, созданных в столь короткое время, в столетие — в одно столетие!“»

А за два года до этого, летом 1812 года, знаменитая французская писательница Жермена де Сталь любовалась панорамой невских берегов с иным чувством: «С глубокой скорбью смотрела я на прекрасный город Петербург, которым скоро завладеет неприятель, и, когда вечером возвращалась с островов и видела золоченый шпиль на крепости, сверкавший в воздухе подобно огненному лучу, в то время как Нева отражала мраморные набережные и окружающие ее дворцы, я представляла себе все эти чудесные творения померкнувшими от высокомерия властелина, готового сказать, подобно сатане на вершине горы: „Царства земные принадлежат мне“. Все прекрасное в Петербурге казалось мне близким к грядущему разрушению, и я не могла наслаждаться этой картиной без чувства скорби».

Баронесса де Сталь, непримиримая противница Наполеона, была изгнана из Франции. Главный вопрос, волновавший ее в России, — сможет ли эта страна отразить нападение Наполеона? Многое из увиденного в Петербурге тревожило ее: «Я не замечала народного воодушевления; непостоянство характера у русских мешало мне наблюдать его… До возбуждения у простого народа царило непонятное равнодушие; но когда народ пробудился, перестали существовать для него все преграды и опасности…»

Жизнь петербургского света представлялась ей сплошным праздником: казалось, эти люди не думали о приближавшейся опасности. «Но между тем неудачи следовали одна за другой, а общество не было о них осведомлено. Один остроумный человек сказал, что в Петербурге все скрывают, хотя ничто уже не было тайною, а на самом деле правду все предчувствовали (но по привычке молчали)… Один иностранец открыл мне, что Смоленск уже взят и Москва находится в величайшей опасности. Мною овладело уныние».

На самом деле настроение в Петербурге не было столь беспечным. Возможность захвата столицы казалась вполне реальной, поэтому решено было вывезти из нее все наиболее ценное на север и северо-восток, в отдаленные области. После взятия Наполеоном Москвы началась эвакуация собрания Публичной библиотеки, готовились к переезду правительственные учреждения.

Жермена де Сталь вспоминала: «Известие о вступлении французов в Смоленск прибыло во время переговоров шведского принца с русским императором. Здесь они обязались никогда не подписывать мира. „Если Петербург будет взят, — сказал Александр, — отступим в Сибирь. Там я восстановлю древние обычаи, и по примеру наших длиннобородых предков мы вернемся снова завоевать царство“» («1812 год. Баронесса де Сталь в России»). Эти слова императора должны были нравиться тем, кто представлял русских варварами, почти дикарями. «Древние обычаи», «длиннобородые предки», отступление в Сибирь — все эти перлы красноречия были куда легковеснее того, что происходило в сердцах русских. 6 июля 1812 года в Петербурге обнародован манифест о созыве народного ополчения. Газеты публиковали длинные списки тех, кто жертвовал деньги для «образования ополчения Санкт-Петербургской губернии». Богатые дворяне снаряжали на свои средства полки, люди малого достатка, даже крепостные, вносили посильную лепту.

«…В продолжение этой войны можно было заметить, какие добродетели выказали люди даже из круга придворных. В бытность мою в Петербурге в обществе почти не видно было молодых людей — все ушли в армию: женатые, единственные сыновья, господа, владельцы огромного состояния служили простыми добровольцами…» («1812 год. Баронесса де Сталь в России»). В армию стремились совсем молодые люди, которых не брали по возрасту. Шестнадцатилетний Никита Муравьев, сын сенатора, тайно бежал из дому, решив убить Наполеона. Крестьяне задержали мальчика, который по-французски говорил лучше, чем по-русски, приняв его за французского шпиона. По счастью, его выручил московский губернатор Ф. В. Ростопчин, и родители согласились отпустить его в армию. Н. М. Муравьев, будущий декабрист, сражался в битвах при Дрездене и Лейпциге, вошел в Париж, а затем «с новым удовольствием увидел Петербург».

В августе 1812 года в Петербурге провожали М. И. Кутузова, назначенного главнокомандующим русской армией. «Мне довелось видеть князя накануне его отъезда, — писала Ж. де Сталь. — Это был старец весьма любезный в обращении… Глядя на него, я боялась, что он не в силе будет бороться с людьми суровыми и молодыми, устремившимися на Россию со всех концов Европы… Перед отъездом Кутузов отправился помолиться в церковь Казанской Божией Матери, и весь народ, следовавший за ним, громко называл его спасителем России… Его годы не позволяли ему надеяться пережить труды похода; однако в жизни человека бывают минуты, когда он готов пожертвовать жизнью во имя духовных благ».

В октябре 1812 года русские войска разбили французский корпус маршала Удино, шедший к Петербургу. Почти в то же время французы оставили Москву. Опасность для столицы миновала. А в июле 1813 года город погрузился в траур: умер фельдмаршал Кутузов. Его похоронили в соборе Казанской Божией Матери. «Народ еще у Нарвской заставы выпряг лошадей и вез траурную колесницу до Казанского собора. Все невольно утирали слезы. Улицы усыпаны были зеленью и цветами», — вспоминал актер В. А. Каратыгин.

В 1814 году союзные войска вошли в Париж. В Петербурге после получения этого известия «иллюминация была отменная. Жители старались осветить дома свои с великолепием и вкусом. Во многих местах играла музыка. Во все три вечера иллюминация продолжалась за полночь, и публика в несчетном количестве забавлялась этим величественным зрелищем», — писала газета «Северная почта». В театрах шли патриотические пьесы; по свидетельству В. А. Каратыгина, героические монологи на сцене однажды вызвали такой восторг, «что театр задрожал от рукоплесканий, зрители вскочили с мест, закричали „ура“, махали платками, и несколько минут актер не мог продолжать монолога».

В 1814 году победоносная армия возвратилась в Петербург. Город готовился к торжественной встрече: на Петергофской дороге, по которой должна пройти гвардия, была возведена триумфальная арка — Нарвские ворота. Первоначально они были деревянными, в 1827–1833 годах их перестроили в камне. Множество народа выехало встречать гвардию за городскую заставу. Наконец войска появились у Нарвских ворот. Тогда произошла сцена, запомнившаяся многим: «…Показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались: но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого царя», — вспоминал сорок лет спустя И. Д. Якушкин, участник военной кампании 1812–1814 годов, декабрист, отбывший каторгу и ссылку в Сибири.

Молодежь, вернувшаяся с войны, была воодушевлена победой и гордостью за свой народ, а в России все оставалось по-старому. «В продолжение двух лет мы имели перед глазами великие события, решавшие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь невыносимо было смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед» (И. Д. Якушкин. «Записки»).

Первая четверть XIX века — замечательная пора в жизни Петербурга. «Дней Александровых прекрасное начало», война с Наполеоном знаменовали приход нового столетия — и новой эпохи. Молодежь остро чувствовала разлад с прошлым, отжившим. Среди военных и статских, богатых аристократов и обедневших дворян появлялись, по выражению А. И. Герцена, «всходы другой России, не той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца».

Смена царствований означала смену поколений. Молодежи 1810–1820-х годов правление Павла представлялось чредой мрачных анекдотов (лучше всего помнили его убийство), а царствование Екатерины II — далеким прошлым. Екатерининские вельможи казались тенями этого прошлого. А между тем Платону Зубову, фавориту Екатерины, в 1812 году исполнилось всего сорок пять лет. Герой Отечественной войны генерал П. П. Коновницын старше Зубова, генералы Н. Н. Раевский и Д. П. Неверовский — немногим моложе его, однако в глазах молодежи они люди нового времени, в отличие от Зубовых и Орловых.

Конечно, нравы не очень изменились, придворное искательство, страсть к чинам остались те же, но в начале царствования Александра I для успешной карьеры требовались широкая образованность и известная самостоятельность суждений. Во второй половине 1810-х годов «люди, возвращающиеся в С.-Петербург после нескольких лет отсутствия, выражали свое изумление при виде перемены, происшедшей во всем укладе жизни, в речах и даже поступках молодежи этой столицы: она как будто пробудилась к новой жизни, вдохновляясь всем, что было самого благородного и чистого в нравственной и политической атмосфере. Особенно гвардейские офицеры обращали на себя внимание свободой своих суждений и смелостью, с которой они высказывали их, весьма мало заботясь о том, говорили ли они в публичном месте или в частной гостиной, слушали ли их сторонники или противники их воззрений. Никто не думал о шпионах, которые были в ту эпоху почти неизвестны», — писал декабрист Н. И. Тургенев в своих мемуарах «Россия и русские».

«Все стали стремиться к чему-то высшему, достойному, благородному. Молодежь много читала, стали в полках заводить библиотеки… Жадное до образования юношество толпилось в залах на публичных курсах, в особенности у Г. Р. Державина, где происходили чтения любителей российской словесности и где читали Крылов, Гнедич… С трудом доставались билеты, а в охотниках просвещения недостатка не было», — вспоминал декабрист Н. И. Лорер. Это было время общего интереса к литературе и отечественной истории. Появление каждого нового тома «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина становилось значительным событием, тем более что до этого русское общество было плохо знакомо с отечественной историей.

Литературные собрания, полемика живо интересовали людей, далеких от словесности. Поэзии придавали значение особое, на поэтическое слово возлагались чуть ли не политические надежды. Крамольные стихи молодого Пушкина были известны всей образованной России.

В 1811 году в Петербурге начались заседания Общества любителей русского слова, которые вели А. С. Шишков и Г. Р. Державин. Полемика «Беседы» с новыми литературными направлениями приобретала общественный резонанс. «Воспрянувшее в разных состояниях чувство патриотизма подействовало, наконец, на высшее общество: знатные барыни на французском языке начали восхвалять русский, изъявлять желание выучиться ему или притворно показывать, будто его знают. Им и придворным людям натолковали, что он искажен, заражен, начинен словами и оборотами, заимствованными у иностранных языков, и что „Беседа“ составилась единственно с целью возвратить ему его чистоту и непорочность.

Маститый Державин… для заседаний „Беседы“ отдал великолепную залу прекрасного дома своего на Фонтанке… Чтобы придать собраниям более блеску, прекрасный пол являлся в бальных нарядах, статс-дамы — в портретах, вельможи и генералы были в лентах и звездах, и все вообще в мундирах… Дамы и светские люди, которые ровно ничего не понимали, не показывали, а может быть, и не чувствовали скуки: они исполнены были мысли, что совершают великий патриотический подвиг, и делали сие с примерным самоотвержением», — вспоминал в «Записках» Ф. Ф. Вигель.

В противовес «Беседе» в 1815 году в Петербурге образуется Общество арзамасских безвестных литераторов, или «Арзамас». Само его название вызывало улыбку, а «…благодаря неистощимым затеям Жуковского (секретаря общества. — Е. И.) „Арзамас“ сделался пародией в одно время и ученых академий, и масонских лож, и тайных политических обществ… — писал Вигель. — Кому в России не известна слава гусей арзамасских? Эту славу захотел Жуковский присвоить обществу, именем их родины названному. Он требовал, чтобы за каждым ужином подаваем был жареный гусь, и его изображением хотел украсить герб общества».

Почетные члены «Арзамаса» именовались «почетными гусями»; для приема в общество был разработан специальный шуточный ритуал. Самым молодым «арзамасцем» был Александр Пушкин, принятый в общество в 1817 году, после выпуска из Лицея и переезда в Петербург. «На выпуск Пушкина смотрели члены „Арзамаса“ как на счастливое для них происшествие, как на торжество. Сами родители не могли принимать в нем более нежного участия; особенно же Жуковский, воспреемник его в „Арзамасе“, казался счастлив, как будто бы сам Бог послал ему милое чадо. Чадо показалось мне (Ф. Ф. Вигелю. — Е. И.) довольно шаловливо и необузданно, и мне даже больно было смотреть, как все старшие братья наперерыв баловали маленького брата».

Однако дружной семье «Арзамаса» был сужден недолгий век — слишком разные люди собрались под его кровом. Некоторое время ничто не нарушало гармонии: литературные взгляды арзамасцев были сходны, а прочих предметов они касались мало. Но русское общество все более политизировалось, и сходства литературных вкусов для единства уже недоставало. Это становилось все очевиднее.

В апреле 1817 года в «Арзамасе» появился новый член — Михаил Федорович Орлов. Он был человеком известным: в 1814 году двадцатишестилетний генерал Орлов принимал капитуляцию Парижа. Но мало кто знал, что в том же году он стал одним из создателей тайного политического общества «Орден русских рыцарей», позже входил в Союз спасения и Союз благоденствия.

В традиционной речи, которую полагалось произнести каждому вступавшему в «Арзамас», Орлов предложил целую программу действий: «Показалось Орлову, что свободная стихия достаточно наполняет „Арзамас“, чтобы сделаться в нем преобладающею. Он задумал приступить к его преобразованию и дать ему новое направление… Дабы дать занятие уму каждого, предложил он завести журнал, коего статьи новостью и смелостью идей пробудили бы внимание читающей России. Расширив таким образом круг действий общества, он находил необходимым и умножить число его членов… предлагал… учреждать небольшие общества, которые бы находились в зависимости и под руководством главного», — писал Ф. Ф. Вигель.

Д. Н. Блудов ответил Орлову от имени арзамасцев вежливой отповедью. Но с этого времени существование общества стало клониться к закату, а в 1818 году его заседания прекратились, поскольку «…неистощимая веселость скоро прискучила тем, у коих голова полна была великих замыслов; тем же, кто шутя хотели заниматься литературой, странно показалось вдруг перейти от нее к чисто политическим вопросам» (Ф. Ф. Вигель). Однако вопросы эти так или иначе вставали перед каждым — и бывшие арзамасцы по-разному ответили на них:

А. С. Пушкин — в 1820 году сослан за политические стихи;

Н. И. Тургенев — с 1818 года член Союза благоденствия, в 1824 году покинул Россию, по делу декабристов заочно приговорен к пожизненной каторге;

Д. Н. Блудов — министр внутренних дел при Николае I, в 1826 году — член Верховного суда по делу декабристов;

С. С. Уваров — министр просвещения при Николае I (вернее, гонитель просвещения, поскольку усматривал в нем опасность вольнодумства);

Ф. Ф. Вигель — глава Департамента иностранных вероисповеданий при Николае I; в 1836 году после публикации «Философического письма» П. Я. Чаадаева в журнале «Телескоп» написал на Чаадаева донос.

В. А. Жуковскому, далекому от всяких крайностей, много пришлось заниматься «вопросами политическими»: ходатайствовать за Пушкина, Н. И. Тургенева, В. К. Кюхельбекера… Всю жизнь он за кого-нибудь вступался, помогал, поддерживал.

Но были в Петербурге литературные кружки и собрания, в которых о политике говорили больше, чем о поэзии. На Екатерингофском проспекте жил сын «петербургского Креза» камер-юнкер Никита Всеволожский, театрал и светский повеса. В его доме устраивались пирушки, кутежи золотой молодежи. Однако в 1819–1820 годах у Всеволожского бывали и другие собрания: литературного общества «Зеленая лампа», в которое входили поэты А. С. Пушкин, А. А. Дельвиг, Н. И. Гнедич, Ф. Н. Глинка и поклонники поэзии, большей частью офицеры гвардейских полков. Многие участники собраний «Зеленой лампы» были членами Союза благоденствия. В кабинете Всеволожского, при свете зеленой лампы, шли беседы о политике, истории, литературе, о том, что волновало Петербург в то время:

Насчет глупца, вельможи злого, Насчет холопа записного, Насчет небесного царя, А иногда насчет земного.

В начале двадцатых годов на «русских завтраках» у К. Ф. Рылеева «…собирались многие литераторы и члены нашего Общества (Северного общества декабристов. — Е. И.). Завтрак неизменно состоял: из графина очищенного русского вина, нескольких кочней кислой капусты и ржаного хлеба… Я очень любил эти завтраки, и, как только была возможность, я спешил отдохнуть там душою и сердцем, в дружной семье литераторов и поэтов, от убийственной шагистики, поглощавшей все мое утро до вечера.

Особенно врезался у меня в памяти один из них, на котором, в числе многих писателей, были Дельвиг, Ф. Глинка, Гнедич, Грибоедов и другие… Помню, как зашла речь о Жуковском и как многие жалели, что лавры на его челе начинают блекнуть в придворной атмосфере… Ходя взад и вперед с сигарами, закусывая пластовой капустой, то там, то сям вырывались стихи с оттенками эпиграммы или сарказма», — вспоминал декабрист М. А. Бестужев.

Итак, будущие враги и сподвижники императора Николая Павловича увлекались литературой; гвардейские офицеры стремились, по свидетельству декабриста С. П. Трубецкого, к «познаниям в науках, имеющих целью усовершенствование гражданского быта государства». Александр I, узнав о том, что офицеры одного из полков пригласили профессора политической экономии прочесть им курс, потребовал сведений о них «…и по хорошим о них отзывам нашел очень странным это необыкновенное явление и несколько раз повторил слова: „Это странно! Очень странно! Отчего они вздумали учиться!“» (С. П. Трубецкой. «Записки»).

А чем же увлекался великий князь Николай Павлович, который через несколько лет одних казнит, других возвысит — и до конца дней не сможет без гнева вспоминать о начале своего царствования? Им в Петербурге интересовались мало — никто не предполагал, что он станет императором. Александру сорок с небольшим лет; после его смерти власть унаследует цесаревич Константин, а младшие братья — Николай и Михаил Павловичи если и дождутся престола, то очень нескоро. Лучше всего этих великих князей знали — и не любили — в гвардии. Они были грубы и ограниченны, а их привычки напоминали о времени царствования их отца, императора Павла: «Оба великие князя, Николай и Михаил, получили бригады и тут же стали прилагать к делу вошедший в моду педантизм. В городе они ловили офицеров; за малейшее отступление от формы одежды, за надетую не по форме шляпу сажали на гауптвахты; по ночам посещали караульни и, если находили офицеров спящими, строго с них взыскивали… По целым дням по Петербургу шагали полки то на ученье, то с ученья, барабанный бой раздавался с раннего утра до поздней ночи…

Оба великих князя друг перед другом соперничали в ученье и мученье солдат. Великий князь Николай даже по вечерам требовал к себе во дворец команды человек по 40 старых ефрейторов; там зажигались свечи, люстры, лампы, и его высочество изволил заниматься ружейными приемами и маршировкой по гладко натертому паркету. Не раз случалось, что великая княгиня Александра Федоровна в угоду своему супругу становилась на правый фланг с боку какого-нибудь тринадцативершкового усача-гренадера и маршировала, вытягивая носки», — писал в мемуарах «Записки моего времени» декабрист Н. И. Лорер.

Грубость Николая, его страсть к муштре раздражали и вызывали общее пренебрежение, но кто мог предвидеть, что Россия тридцать лет будет маршировать по его команде? Пока он лишь бригадный командир, и ему случается встречать отпор подчиненных. Однажды во время ученья раздраженный Николай схватил офицера за ворот мундира. Тот обернулся и сказал: «Ваше Высочество, у меня в руке шпага». Николай отступил.

У светской молодежи конца 1810-х — начала 1820-х годов вошло в моду стремление к оригинальности, даже экстравагантности. Романтический «разлад с миром» отнюдь не означал их реального отдаления от общества: светские денди, с их меланхолической скукой и томной разочарованностью, неизменно являлись на балы и рауты. Возможно, они были бы оригинальны, не будь их десятки:

Предметом став суждений шумных, Несносно (согласитесь в том) Между людей благоразумных Прослыть притворным чудаком, Или печальным сумасбродом, Иль сатаническим уродом, Иль даже Демоном моим.

Но в Петербурге находилось немало людей, которым не было нужды оригинальничать, — яркие, незаурядные личности. Таким был военный генерал-губернатор столицы граф М. А. Милорадович: любимый сподвижник Суворова, герой войны 1812 года, по словам А. И. Герцена, «…храбрый, блестящий, лихой, беззаботный, десять раз выкупленный Александром I из долгов, волокита, болтун, любезнейший в мире человек, идол солдат, управляющий несколько лет Петербургом, не зная ни одного закона».

В 1820 году Пушкину грозила ссылка за политические стихи; по слухам, обсуждая это, император упомянул о Сибири. Дело Пушкина поручено было разобрать генерал-губернатору Милорадовичу. Встревоженный поэт обратился за советом к Ф. Н. Глинке, близкому к Милорадовичу человеку. Глинка вспоминал: «…Я сказал ему: „Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и в рыцарских его выходках много романтизма и поэзии… Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности“».

Через несколько часов Глинка пришел к генерал-губернатору: «Лишь только ступил я на порог кабинета, Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, укутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу: „Знаешь, душа моя!.. У меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги, но я счел более деликатным пригласить его к себе… Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и, когда я спросил о бумагах, он отвечал: „Граф! все мои бумаги сожжены!.. Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо написано мною… с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем“.

Пушкин заполнил стихами целую тетрадь; назавтра Милорадович отправился с этой тетрадью к императору: „Я вошел к государю со своим сокровищем, подал ему тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!»…Потом я рассказал подробно, как у нас дело было. Государь слушал внимательно, и наконец спросил: «А что ж ты сделал с автором?» — «Я?.. Я объявил ему от имени Вашего Величества прощение!»… Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, государь с живостью сказал: «Не рано ли?» Потом, еще подумав, прибавил: «Ну, коли так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу… и, с соблюдением возможной благовидности, отправить на службу на Юг».

Рыцарственный Милорадович 14 декабря 1825 года подъехал к восставшим полкам и обратился к солдатам. Видя, что слова его производят на солдат сильное впечатление, отставной поручик П. Г. Каховский выстрелом смертельно ранил его. Адъютант Милорадовича А. П. Башуцкий хотел отнести раненого в один из ближайших домов, чтобы ему оказали помощь. В мемуарах Н. С. Голицына приведен рассказ Башуцкого о последних часах жизни Милорадовича: «Вдруг я чувствую, что Милорадович правою рукою дернул меня за аксельбант и слабым голосом спросил: „Куда несете меня?“ — „На квартиру генерала Орлова“, — отвечал я. „Я еще не умер, слушайтесь меня: не хочу я туда; в казармы, сударь, на солдатскую койку, на ней хочу я умереть“.

Тогда я повернул направо в первые ворота казарм, и мы понесли раненого по лестнице наверх, внесли в комнату квартиры ротмистра Игнатьева и положили на диван… Вскоре собрались люди его и врачи, и в главе последних доктор Арендт (Н. Ф. Арендт оказывал помощь Пушкину после дуэли с Дантесом. — Е. И.), совершавший с Милорадовичем походы 1812, 1813 и 1814 гг. Он и другие врачи долго и мучительно для раненого искали пулю и наконец извлекли ее. Милорадович потребовал, чтобы ее подали ему, осмотрел ее, перекрестился и сказал: „Слава Богу! Это не солдатская!“» Утром 15 декабря Милорадович умер. Он погребен в Александро-Невской лавре, в церкви Сошествия Св. Духа, «в нескольких шагах от могилы Суворова, столь любившего и уважавшего Милорадовича» (Н. С. Голицын. «Записки»).

Там же, в церкви Сошествия Св. Духа, похоронена еще одна замечательная личность той эпохи — княгиня Евдокия Ивановна Голицына. На ее надгробье было написано: «Прошу православных русских и проходящих здесь помолиться за рабу Божию, дабы услышал Господь мои теплые молитвы у престола Всевышнего, для сохранения духа русского».

Среди великосветских салонов Петербурга салон Е. И. Голицыной был одним из самых примечательных. «Дом ее был артистически украшен кистью лучших современных художников. Во всем открывалось что-то изящное и строгое. По вечерам немногочисленное, но избранное общество собиралось в этом салоне: хотелось бы сказать — в этой храмине, тем более что хозяйку можно было признать жрицею какого-то чистого и высокого служения. Вся обстановка ее, туалет ее, более живописный, нежели подчиненный современному образцу, все это придавало ей и кружку, у нее собиравшемуся, что-то таинственное, не обыденное, не завсегдашнее», — вспоминал П. А. Вяземский. Голицыну называли Пифией и «ночной княгиней»; последнее оттого, что известная гадалка Ленорман предсказала ей, что она умрет ночью. Княгине не хотелось умереть во сне, и она поменяла день с ночью. Гости собирались в ее доме к полуночи и разъезжались на рассвете.

Евдокия Голицына была страстной патриоткой. Патриотизм свой она подчеркивала иногда довольно экстравагантно: знаменито было ее появление на балу в Благородном собрании в русском наряде, в сарафане и кокошнике. Красавицу княгиню всегда окружали поклонники — в их числе Карамзин, М. Ф. Орлов, Вяземский, Пушкин.

Чужих краев неопытный любитель И своего всегдашний обвинитель, Я говорил: в отечестве моем Где верный ум, где гений мы найдем? Где гражданин с душою благородной, Возвышенной и пламенно свободной? Где женщина — не с хладной красотой, Но с пламенной, пленительной, живой? Где разговор найду непринужденный, Блистательный, веселый, просвещенный? С кем можно быть не хладным, не пустым? Отечество почти я ненавидел — Но я вчера Голицыну увидел И примирен с отечеством моим.

Е. И. Голицына намного пережила свою блистательную эпоху. «Неподражательная странность», пленительная для людей 1810–1820-х годов, в николаевскую пору вызывала подозрение и внимание тайной полиции. По донесению Третьего отделения, «княгиня Голицына, жительствующая в собственном доме… которая, как уже по известности, имеет обыкновение спать днем, а ночью занимается компаниями, — и такое употребление времени относится к большому подозрению, ибо бывают в сие время особенные занятия какими-то тайными делами». Воистину

…посредственность одна Нам по плечу и не странна.

В старости Голицына стала очень религиозной; жила она по большей части в Париже, увлекалась философией, математикой. Ее смерти в петербургском обществе почти не заметили. Но память о ней сохранилась благодаря мемуарам, посвящениям, стихам, обращенным к ней, «обворожительной, как свобода», как сказал о ней П. А. Вяземский.

7 ноября 1824 года вошло в хронику Петербурга как день бедствия: город пережил самое сильное в XIX столетии наводнение. Накануне вечером поднялся сильный ветер, ночью разразилась гроза. На башне Адмиралтейства были зажжены сигнальные огни, предупреждающие об опасности: пушки Галерной гавани и Петропавловской крепости стреляли, оповещая о наводнении. Горожане мирно спали. К десяти часам утра на набережной собрались толпы.

Любуясь брызгами, горами И пеной разъяренных вод. Но силой ветров от залива Перегражденная Нева Обратно шла, гневна, бурлива, И затопляла острова, Погода пуще свирепела, Нева вздувалась и ревела, Котлом клокоча и клубясь, И вдруг, как зверь остервенясь, На город кинулась…

В то время, когда в центре города зеваки еще толпились на набережных, селения на побережье Финского залива и на островах в дельте Невы уже были затоплены. Многие дома обрушились, люди пытались спастись на крышах домов, на самодельных плотах, бревнах, воротах… Е. Ф. Комаровский, член правительственного комитета помощи пострадавшим от наводнения, вспоминал: «На четвертой версте, по Петергофской дороге, находился казенный литейный чугунный завод; оный стоял на самом взморье; деревянные казармы были построены для жительства рабочих людей, принадлежавших заводу. В 9 часов утра… ударили в колокол, чтобы распустить с работы людей: все бросились к своим жилищам, но было уже поздно, вода с такой скоростью прибыла, что сим несчастным невозможно было достигнуть казарм, где находились их жены и дети; и вдруг бо́льшую часть сих жилищ понесло в море».

К полудню вода хлынула через парапеты набережных и залила город. Напор ее был так велик, что из уличных люков над подземными трубами забили фонтаны. Жители бросились на верхние этажи домов. Застигнутые потоками воды на улицах, люди влезали на фонари, деревья, на крыши карет, плывущих по улицам. На площади возле Зимнего дворца под небом, почти черным, кружились в воздухе листы железа с крыши Главного штаба.

«Разъяренные волны свирепствовали на Дворцовой площади, которая с Невою составляла одно огромное озеро, изливавшееся Невским проспектом, как широкою рекою, до самого Аничкова дворца. Мойка, подобно всем каналам, скрылась от взоров и соединилась с водами, покрывавшими улицы, по которым неслись леса, бревна, дрова, мебель. Вскоре мертвое молчание водворилось на улицах» (М. И. Пыляев. «Старый Петербург»).

Летний сад был завален дровами и бревнами; наплавные мосты через Неву сорваны и разметаны на части. Вода повредила даже гранитную набережную — камни парапетов оказались сдвинутыми или опрокинутыми. Множество судов, стоявших на Неве, разбушевавшаяся река выбросила на улицы Петербурга: «По линиям Васильевского острова всюду были разметаны барки с дровами и угольями; к балкону одного дома пристали два больших транспортных судна… У Троицкой церкви стояло несколько барок с огромным грузом. По улицам Адмиралтейской части плавали могильные кресты, занесенные с кладбища», — писал Пыляев.

Волны бились о стены Зимнего дворца, каменных домов на набережной и прилегавших улицах. Ужасным было положение жильцов нижних этажей: вода залила их квартиры, испортила или унесла имущество. Но сами они все же могли спастись на верхних этажах. Главная опасность грозила тем, кто жил в деревянных домах на взморье, на Васильевском острове, на Петербургской стороне. Там погибло много людей: «Известно, что на Петербургской стороне все почти обывательские дома деревянные и в один этаж, кроме Большого проспекта. Во всех сих домах ветром разбило стекла, а вода разрушила печи… Там многие ветхие дома совсем были снесены. Жителей, по самым верным сведениям, погибло на Петербургской стороне до девяноста душ», — писал Е. Ф. Комаровский.

Наводнение в городе началось около полудня, а к двум часам дня были организованы спасательные работы. Руководил ими генерал-губернатор Милорадович. Как всегда во время серьезных испытаний, нашлось немало самоотверженных людей: они на лодках, шлюпках, катерах спасали терпящих бедствие. Среди них мы находим знакомые имена: «Генерал Бенкендорф сам перешел через набережную, где вода доходила ему до плеч, сел не без труда в катер, которым командовал мичман гвардейского экипажа Беляев, и при опаснейшем плавании, продолжавшемся до трех часов ночи, успел спасти множество людей», — сообщает М. И. Пыляев. Конечно, доблестный Бенкендорф (в будущем глава тайной полиции) не один спасал тонущих: не меньшую отвагу проявили матросы и командир катера мичман Беляев. В эти часы все они одинаково рисковали и действовали сообща. Через год с небольшим эти люди встретятся по крайней мере еще раз и тоже при чрезвычайных обстоятельствах, но уже как противники. 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь выйдут солдаты и офицеры Гвардейского экипажа, в их числе два брата — мичманы Александр и Петр Беляевы. Позже им не раз придется отвечать на вопросы члена Следственной комиссии А. Х. Бенкендорфа.

Но вернемся к рассказу о наводнении. Во время него было немало случаев чудесного спасения — в книге «Старый Петербург» Пыляев приводит целый ряд таких историй. Случались и комические коллизии. Одна из них описана в «Семейной хронике» А. Кочубея: «Наводнение увеличивалось, на Большой Морской показалась шлюпка, в которой плыл военный генерал-губернатор граф Милорадович. По поводу этой шлюпки случился анекдот с графом В. Толстым, жившим на Большой Морской. Он имел привычку вставать очень поздно. В это утро, поднявшись, он, еще полузаспанный, подошел к окну, и первый предмет, бросившийся ему в глаза, была шлюпка с сидящим в ней Милорадовичем. Он изумился и испугался; протирая глаза, начал звать камердинера. Тот прибежал, и граф, указывая на окно, спросил его: „Что ты видишь?“ — „Генерал-губернатор едет на шлюпке“, — ответил тот. Толстой перекрестился и сказал: „Ну, слава Богу, а я думал, что я сошел с ума“».

К ночи вода начала спадать. На следующий день во всех частях города начали работать комитеты помощи пострадавшим. Государство выделило для раздачи пострадавшим от наводнения миллион рублей; а вместе с частными пожертвованиями сумма составила четыре миллиона. Во время этого бедствия погибло около пятисот человек, огромное число людей осталось без крова. В городских частях были открыты временные приюты, госпитали, бесплатные столовые; людям раздавали теплую одежду, обувь, все необходимое на первое время.

Воспоминание о бедствии 7 ноября 1824 года надолго сохранилось в памяти горожан, а благодаря пушкинскому «Медному всаднику» вошло в национальную память. Наводнение в Петербурге — явление нередкое, но нашествие стихии такой же разрушительной мощи, как в 1824 году, город пережил лишь столетие спустя, в 1924 году.

Как-то в разговоре Н. М. Карамзина с Н. И. Тургеневым были сказаны знаменательные слова. В ответ на карамзинское: «Мне хочется только, чтобы Россия подоле стояла» — Тургенев спросил: «Да что прибыли в таком стоянии?» Вопрос старый как мир: так некогда пророки вопрошали Бога о смысле существования и предназначении народа. Для революционеров всех времен это вопрос риторический, с известным ответом: «Прибыли нет, надобно все переставить».

История декабристского движения в общих чертах известна читателю, и мы не станем углубляться в нее. Попробуем рассказать о событиях 14 декабря 1825 года как об одном из эпизодов жизни Петербурга. Это день чрезвычайных событий: впервые в городе произошло вооруженное восстание; гарнизон столицы разделился на два лагеря, одни гвардейские части атаковали другие; на Сенатской площади, на Галерной улице, на льду Невы погибли сотни солдат и горожан. Движение, которому за несколько лет до этого сочувствовала и была сопричастна либеральная часть русского общества, завершилось катастрофой 14 декабря, западней на Сенатской площади.

27 ноября 1825 года в Петербург из Таганрога пришло известие — умер Александр I. В тот же день Государственный совет, Сенат, а затем войска, все чины и сословия столицы принесли присягу новому императору — Константину Павловичу. Константин еще в 1822 году отказался от права на российский престол, и Александр I в 1823 году подписал манифест о переходе права наследования к следующему брату — Николаю. Но, видимо, императорская фамилия полагала, что это — дело семейное, и акт об отречении Константина сохранялся в тайне. Поэтому, хотя в Государственном совете было зачитано духовное завещание покойного императора о передаче престола Николаю, это не могло отменить традиционного правила престолонаследия (по закону император не имел права завещать власть кому-либо по своему усмотрению). После присяги в Петербурге ждали приезда нового императора (Константин, наместник в Польше, жил в Варшаве), а Николай Павлович — его манифеста с отречением от престола. Константин медлил и с тем, и с другим, замкнулся в Варшаве и не принимал посланцев из столицы. Вероятно, искушение властью было сильно: три года назад он отказался от нее, а теперь откладывал формальное отречение.

Этот неожиданный период междуцарствования (27 ноября — 13 декабря) и подтолкнул тайное общество к решительным действиям, хотя «столица, где должно было все решиться, заключала в себе небольшое число членов. Прочие были рассеяны по всему пространству обширнейшей Российской империи… Несмотря на то, обстоятельства показались такими благоприятными, что оно решилось испытать свои силы и подвергнуться всем личным бедствиям, в которые неудача должна была погрузить их. Они давно уже обрекли себя служению Отечеству и презрели страх бесславия и позорной смерти» (С. П. Трубецкой. «Записки»).

Спустя полтора с лишним столетия мы можем оценить дальновидность их цели: «они всем сердцем и всею душою желали: поставить Россию в такое положение, которое упрочило бы благо государства и оградило его от переворотов, подобных Французской революции, и которое, к несчастью, продолжает еще угрожать ей в будущности» (С. П. Трубецкой). Для понимания этой опасности не надо было обладать особой прозорливостью: в памяти старшего поколения сохранились ужасы Французской революции и зверства пугачевщины.

Между тем положение законного наследника престола — Николая оставалось сложным и неопределенным. 3 декабря в Петербург доставили письмо Константина об отречении, но «Константин Павлович не сделал никакого ответа, который бы мог послужить доказательством для народа, что он добровольно отказывается от престола и уступает его ближайшему по себе наследнику. Говорили, что ответ, которым он предоставлял престол на волю желающего, был написан в самых неприличных выражениях… Должны были удовлетвориться напечатанием писем Константина Павловича об отречении покойному императору, писанных в 1822 году», — вспоминал С. П. Трубецкой. Новая присяга, на этот раз императору Николаю I, была назначена на 14 декабря. А. Е. Розен в «Записках декабриста» рассказывал: «12 декабря вечером я был приглашен на совещание к Рылееву и князю Оболенскому; там застал я главных участников 14 декабря. Постановлено было в день, назначенный для новой присяги, собраться на Сенатской площади, вести туда сколько возможно будет войска под предлогом поддержания прав Константина… Если главная сила будет на нашей стороне, то объявить престол упраздненным и ввести немедленно временное правление из пяти человек по выбору Государственного совета и Сената… В случае достаточного числа войска положено было занять дворец, главные правительственные места, банки и почтамт для избежания всяких беспорядков. В случае малочисленности военной силы и неудачи надлежало отступить к Новгородским военным поселениям. Принятые меры к восстанию были неточны и неопределительны».

Авантюрность этого плана очевидна, но это еще не значило, что он был обречен на провал. Сколько переворотов совершалось под лозунгами, не совпадающими с их истинными целями! Как принято в подобных предприятиях, в первую очередь положено занять Зимний дворец, банки, почтамт. Отступать к военным поселениям в случае неудачи решено потому, что восставшие рассчитывали найти там поддержку: страшные условия жизни в этих поселениях приводили к частым бунтам. Спустя несколько лет после событий на Сенатской площади, в 1831 году, военные поселения Новгородской губернии охватило восстание, которое подавляли при помощи армии.

События на Сенатской площади могли сложиться по-разному, замыслы и действия декабристов могли вызвать самые непредвиденные последствия, положить начало смуте. «В случае даже совершенной удачи невозможно было предвидеть, к какому концу это приведет; и нельзя было надеяться, чтоб порядок и спокойствие сохранились в государстве», — признавал С. П. Трубецкой. 16 декабря Константин писал одному из своих приверженцев в Петербурге: «Долг верноподданного есть слепое и безмолвное повиновение к высшей власти». А за несколько дней до этого, 12 декабря, на собрании у Рылеева «…все из присутствующих были готовы действовать, все были восторженны, все надеялись на успех, и только один из всех поразил меня совершенным самоотвержением…

– Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды.

Еще сейчас слышу звуки, интонацию — все-таки надо, — то сказал мне Кондратий Федорович Рылеев», — вспоминал А. Е. Розен.

Смутно и странно начинался этот день. И император, и заговорщики имели все основания для тревоги: Николай слишком хорошо знал, что у него мало безусловных, надежных сторонников, а члены тайного общества решили выступить, хотя «декабря 12-го поутру собрались депутаты от полков к Оболенскому. На вопрос его: сколько каждый из них уверен вывести на Сенатскую площадь, они все отвечали, что „не могут поручиться ни за одного человека“» (И. Д. Якушкин. «Четырнадцатое декабря»).

Ранним утром 14 декабря войска начали присягать на верность новому императору. И вновь разгорелись страсти: Николай или Константин? Полковые командиры зачитали офицерам отречение Константина и манифест Николая. В Московском полку, как и в других, готовились к присяге: «Александр Бестужев отправился один в казармы Московского полка, где все было уже готово к присяге: на дворе были выставлены знамена и налои. Бестужев пробежал прямо в роту своего брата (поручика Михаила Бестужева. — Е. И.), которая уже была в сборе, и начал уверять солдат, что их обманывают, что цесаревич никогда не отрекался от престола и скоро будет в Петербурге, что он его адъютант и отправлен им нарочно вперед и т. д.» (И. Д. Якушкин). «Не хотим Николая — ура, Константин!» — отвечали солдаты.

Улицы Петербурга заполнены горожанами, взволнованными, чего-то ждущими. Н. С. Голицын вспоминал: «…я, увидав множество народа у главных ворот Зимнего дворца, пошел туда. Я прибыл в то самое время, когда император Николай Павлович, верхом на лошади, объявил народу об отречении в его пользу великого князя Константина Павловича от престола и о своем вступлении на престол. Стоя в задних рядах народной толпы, неистово кричавшей „ура!“ и бросавшей шапки вверх, я не мог расслышать слов государя».

А неподалеку, на других площадях и улицах, тоже толпы и крики. Сохранился рассказ старика полицейского, записанный в 1860-е годы литератором Н. А. Благовещенским («Из воспоминаний петербургского старожила»). В 1825 году этот человек служил помощником квартального надзирателя в Адмиралтейской части. Его простодушное повествование сохранило штрихи, позволяющие лучше представить происходившее в тот день: «Иду, я, братец ты мой, утром в квартал (полицейский участок. — Е. И.), это 14 декабря… Смотрю я: народ это ходит. Ну что же? пусть его ходит… Пришел я в квартал… Вдруг слышим на улице крик. Говорят, что идут толпы разного звания людей и все кричат. Вот мы и вышли. Слышим, кричат: „Константина! Константина!“»

Воздух этого дня пронизан лихорадочным возбуждением, каким-то увлечением — оно захватывает многих. Солдатам довольно нескольких слов, приказа младшего офицера, чтобы выйти на площадь: «Приехавши в казармы и узнавши, что лейб-гренадеры присягнули Николаю Павловичу и люди были распущены обедать, они (декабристы А. И. Одоевский и П. П. Коновницын. — Е. И.) пришли к Сутгофу с упреком, что он не привел свою роту на сборное место, тогда как Московский полк давно уже там. Сутгоф, прежде про это ничего не знавший, без дальних слов отправился в свою роту и приказал людям надеть перевязи и портупеи и взять ружья; люди повиновались, патроны были тут же розданы, и вся рота, беспрепятственно вышедши из казарм, отправилась к Сенату. В это время случившийся тут батальонный адъютант Панов бросился в остальные семь рот и убеждал солдат не отставать от роты Сутгофа: все семь рот, как по волшебному мановению, схватили ружья, разобрали патроны и хлынули из казарм. Панова, который был небольшого роста, люди вынесли на руках…

Почти в одно самое время с происшествием в лейб-гренадерских казармах происходило подобное в Гвардейском экипаже… Все его (начальника бригады. — Е. И.) убеждения оказались тщетными: офицеры сказали ему решительно, что они не присягнут, и сошли к солдатам, их ожидавшим. Лейтенант Кюхельбекер закричал: „Ребята, вперед, наших бьют!“… и весь экипаж двинулся, как одна душа» (И. Д. Якушкин).

Все планы декабристов, составленные накануне восстания, сбивались и рушились с первых шагов. Чего стоит, например, «поход» поручика Н. Панова и его лейб-гвардейцев на Сенатскую площадь! М. А. Бестужев писал в воспоминаниях «Мои тюрьмы»: «Панов повел их через крепость, в это время он мог бы овладеть ею, и, вышедши на Дворцовую набережную, повернул было во дворец, но тут кто-то сказал ему, что товарищи его не здесь, а у Сената, и что во дворце стоит саперный баталион. Панов пошел далее по набережной, потом повернул налево и, вышедши на Дворцовую площадь, пошел мимо стоявших тут орудий, которые, как говорили после, он мог бы захватить». Этот «кто-то», сказавший поручику Панову, где стоят его товарищи, был, очевидно, император Николай.

О действиях Панова и его солдат вспоминал и автор «Записок декабриста» А. Е. Розен: «Перебежав через Неву, они вошли во внутренний двор Зимнего дворца, где уже стоял полковник Геруа с батальоном гвардейских саперов. Комендант Башуцкий похвалил усердие гренадер на защиту престола, но люди, заметив свою ошибку, закричали: „Не наши!“ — и, повернув полукружием около двора, прошли мимо государя, спросившего их: „Куда вы? если за меня, так направо, если нет, так налево!“ Кто-то ответил: „Налево!“ — и все побежали на Сенатскую площадь врассыпную и были помещены внутри каре Московского полка». Итак, несколько сотен лейб-гвардейцев со своими командирами на пути могли исполнить важнейшие задачи плана декабристов: от захвата Петропавловской крепости — до захвата или убийства императора (возможность этого обсуждалась накануне восстания, но на сей счет не было единодушия). Вместо этого они слепо рвались на Сенатскую площадь, минуя все, в том числе и пушки, из которых по ним станут стрелять через несколько часов.

Образ Петербурга — города, в котором скрытые силы могут закружить, обольстить, погубить человека, — хорошо известен в русской литературе. Он даже стал расхожим штампом, но имеет ли он отношение к реальности? Очевидно, имеет: люди, наделенные обостренной чуткостью, описывали эту реальность на ином, более глубоком уровне.

Как же описать 14 декабря на Сенатской площади? Множество свидетельств, исследований подробно воспроизводят ход событий, но объясняют отнюдь не все. А главное, за событиями проступает сюжет, который сродни скорее прозе Гоголя, а не многотомным исследованиям: «Как странно, как непостижимо играет нами судьба наша! Получаем ли мы когда-нибудь то, чего желаем? Достигаем ли мы того, к чему, кажется, нарочно приготовлены наши силы? Все происходит наоборот… Как странно играет нами судьба наша! Но страннее всего происшествия, случающиеся на Невском проспекте…» (Н. В. Гоголь. «Невский проспект»). И случившееся 14 декабря 1825 года на Сенатской площади, добавим мы.

На площади выяснилось, что не все участники восстания в сборе. Ждали С. П. Трубецкого, диктатора восстания, но его все не было. Зато в рядах правительственных войск, окруживших мятежные полки, оказалось немало офицеров, принадлежавших к тайному обществу. Так, перед каре Преображенского полка, в котором находился император Николай, стояли орудия под прикрытием взвода кавалергардов под командой поручика И. А. Анненкова. Анненков — член Северного общества (вероятно, читателю памятна романтическая история его брака с Полиной Гебль).

Итак, одних членов тайного общества на площади нет, другие, по неведению или нерешительности, оказались в стане противника. Видно, 14 декабря суждено стать днем трагической путаницы: неожиданно мятежный дух овладевает людьми, до сих пор о бунте не помышлявшими. «Граф Грабя-Горский, поляк с георгиевским крестом, когда-то лихой артиллерист, потом вице-губернатор, а в то время находясь в отставке, был известен как отъявленный ростовщик. Он не принадлежал к Тайному обществу и даже ни с кем из членов не был близок. Проходя через площадь после присяги в мундире и в шляпе с плюмажем, по врожденной ли удали или по какому особенному ощущению в эту минуту, он стал проповедовать толпе и возбуждать ее; толпа его слушала и готова была ему повиноваться. В это время тысячи народа толпились около набережной Исаакиевского собора и по другим местам площади. Командир гвардейского корпуса Воинов… приехал верхом на Сенатскую площадь, но не мог добраться до солдат Московского полка; народ, возбужденный Грабя-Горским, разобрал дрова, сложенные у Исаакиевского собора, и принял корпусного командира в поленья», — вспоминал И. Д. Якушкин.

Пылкий Грабя-Горский и толпа действовали решительно и споро, а в стане декабристов растерянность — нет руководителя восстания. «Предложили Булатову: он отказался; предложили Н. А. Бестужеву I: он, как моряк, отказался; навязали, наконец, начальство князю Е. П. Оболенскому, не как тактику, а как офицеру, известному и любимому солдатами. Было в полном смысле безначалие: без всяких распоряжений — командовали, все чего-то ожидали…» (А. Е. Розен).

Заметим — те, кто готовил восстание и вышел на площадь, отнюдь не были неопытными юнцами или трусами: среди них были люди, прославившиеся решительностью и отвагой. Полковники С. П. Трубецкой и А. М. Булатов героически сражались во время Отечественной войны 1812 года; о храбрости капитана А. И. Якубовича ходили легенды; да и другие декабристы были людьми мужественными. Но в этот день многих из них словно подменили — они вели себя несообразно своему характеру и прошлому. Храбрец Якубович действовал по меньшей мере двусмысленно: на площади он покинул товарищей, сославшись на головную боль, а затем «подошел к государю и просил позволения обратить нас на путь законности, — писал М. А. Бестужев. — Государь согласился. Он, привязав белый платок на свою саблю, быстро приблизился к каре и, сказав вполголоса Кюхельбекеру (Михайле):

– Держитесь, вас крепко боятся, — удалился».

Зато Вильгельм Кюхельбекер, лицейский «Кюхля», по свидетельству И. Д. Якушкина, самый беззлобный и «благонамеренный из смертных, но вместе с тем самый неловкий в своих движениях, расхаживал с огромным пистолетом». В эти часы он проявил совершенно не свойственную ему грозную решимость: «Великий князь Михаил Павлович… с самоотвержением подъехал к каре, стал уговаривать солдат и едва не сделался жертвой своей смелости. В. К. Кюхельбекер, видя, что великому князю может удаться отклонить солдат, уже прицелил в него пистолетом; Петр Бестужев отвел его руку, пистолет дал осечку; князь должен был удалиться», — читаем мы в «Записках декабриста» А. Е. Розена.

Стрелять? Не стрелять? Ведь если вооруженное восстание, стрелять непременно надо. А когда противник переходит в атаку, и сомневаться нечего. Но и здесь в действиях декабристов разнобой. Около половины второго пополудни конногвардейцы несколько раз атаковали каре Московского полка. Солдаты Московского полка встречали их ружейным огнем, из толпы летели камни — и конногвардейцы отступали. «После отражения третьей атаки конногвардейцы проскакали к Сенату, и, когда начали выстраиваться во фронт, солдаты моего фаса, полагая, что они хотят атаковать с этой стороны, мгновенно приложились и хотели дать залп, который, вероятно, положил бы всех без исключения. Я (М. А. Бестужев. — Е. И.), забывая опасность, выбежал перед фас и скомандовал: „Отставь!“ Солдаты опустили ружья…»

Из воспоминаний А. Е. Розена: «На Адмиралтейском бульваре, в двадцати шагах от императора, стоял полковник Булатов… Он имел два пистолета заряженных за пазухой с твердым намерением лишить его жизни: но рука невидимая удерживала его руку… Этот смелый воин, когда государь при личном допросе изъявил ему удивление свое, что видел его в числе мятежников, ответил откровенно: „Вчера с лишком два часа стоял я в двадцати шагах от Вашего Величества с заряженными пистолетами и с твердым намерением убить вас; но каждый раз, когда хватался за пистолет, сердце мне отказывало“». Что это — слабость? трусость? Но полковник Булатов ни до, ни после этих событий трусом не был. О воле этого человека свидетельствует его страшная смерть. В Петропавловской крепости «чрез несколько недель Булатов уморил себя голодом, выдержав ужасную борьбу: имея пред собой хорошую и вкусную пищу, он сгрыз ногти своих пальцев и сосал кровь свою».

Только отставной поручик П. Г. Каховский действовал в этот день последовательно и четко, словно хорошо отлаженный механизм. И. Д. Якушкин писал, что «Каховский прежде еще дал слово Рылееву, если Николай Павлович выедет пред войска, нанести ему удар; но Александр Бестужев после, наедине с Каховским, уговорил его не пытаться исполнить данное им обещание Рылееву. Переговоры эти между Каховским и Рылеевым, а потом между Бестужевым и Каховским были совершенно неизвестны прочим членам».

Император «пред войска» не выезжал, но военный генерал-губернатор Милорадович вплотную подъехал к восставшим и обратился к солдатам.

«…Милорадович был в нескольких шагах от них и начал уже приготовленную на случай речь. Тут Каховский выстрелил в него из пистолета, пуля попала ему в живот» (И. Д. Якушкин). По словам Якушкина, Н. К. Стюллер, полковой командир лейб-гренадеров, весь путь до Сенатской «шел со своим полком и не переставал уговаривать солдат вернуться в казармы; когда лейб-гренадеры поравнялись с Московским полком, Каховский выстрелил в Стюллера и смертельно его ранил».

Несколько раненых, неудачные атаки конногвардейцев, попытка уговорить солдат вернуться в казармы — после этого действия на Сенатской замерли. Войска императора взяли мятежные полки в полукольцо, толпы народа обступили площадь. Многие горожане вообще не понимали, что происходит, полагая, что это смотр, парад или учение… Не один час длилось странное противостояние, стояние на месте. М. А. Бестужев вспоминал: «День был сумрачный — ветер дул холодный. Солдаты, затянутые в парадную форму с 5 часов утра, стояли на площади уже более 7 часов. Со всех сторон мы были окружены войсками — без главного начальства (потому что диктатор Трубецкой не являлся), без артиллерии, без кавалерии, словом, лишенные всех моральных и физических опор для поддержания храбрости солдат».

«Всего было на Сенатской площади в рядах восстания больше 2000 солдат (на самом деле больше трех тысяч. — Е. И.). Эта сила в руках одного начальника, в виду собравшегося тысячами вокруг народа, готового действовать, могла бы все решить, и тем легче, что при наступательном действии много батальонов пристали бы к возмутившимся, которые при 10-градусном морозе, выпадавшем снеге с восточным резким ветром, в одних мундирах ограничивались страдательным положением и грелись только неумолкаемыми возгласами „ура!“» (А. Е. Розен)… Как это Александр Иванович Тургенев спросил: «Да что прибыли в таком стоянии?»

Это оцепенение, страдательное бездействие восставших непонятно. Был же план, пусть наспех выработанный, но был; бо́льшая часть декабристов на площади — военные, офицеры. О чем они думали в эти часы? Н. А. Бестужев в воспоминаниях «14 декабря 1825 года» писал: «Сабля моя давно была вложена, и я стоял в интервале между Московским каре и колонною Гвардейского экипажа, нахлобуча шляпу и поджав руки, повторяя себе слова Рылеева, что мы дышим свободою. Я с горестью видел, что это дыхание стеснялось. Наша свобода и крики солдат походили более на стенания, на хрип умирающего. В самом деле: мы были окружены со всех сторон; бездействие поразило оцепенением умы; дух упал, ибо тот, кто в начатом поприще раз остановился, уже побежден наполовину». Император тоже ждал, тоже не мог решиться на последнюю меру. Кажется, расслабляющее время этого дня длится бесконечно, ни одна чаша весов еще не перетягивает другую. Декабристам «через народ беспрестанно передавались обещания солдат полков Преображенского, Павловского и Семеновского по наступлению ночи присоединиться к войскам, стоявшим на Сенатской площади» (И. Д. Якушкин). Наконец, генерал Толь решился сказать императору: «Ваше Величество, прикажите очистить площадь картечью или отрекитесь от престола». Наступали сумерки, и обеим сторонам было ясно, что медлить больше нельзя. «Вдруг мы увидели, что полки, стоявшие против нас, расступились на две стороны, и батарея артиллерии стала между ними с разверстыми зевами, тускло освещаемая серым мерцанием сумерек», — вспоминал Н. А. Бестужев.

«Великое стояние» на Сенатской закончилось. Последние секунды промедления после команды императора: «Первая!», подхваченной командиром орудия Бакуниным: «Пли!», фейерверкер растерянно сказал: «Ваше благородие! Свои!» Бакунин оттолкнул его и сам поднес фитиль к пушке. «…Картечь из орудия посыпалась градом в густое каре. Восстание разбежалось по Галерной улице и по Неве к Академии. Пушки двинулись впереди и дали другой залп картечью, одни — по Галерной, другие — поперек Невы. От вторичного, совершенно напрасного залпа картечью учетверилось число убитых, виновных и невиновных, солдат и народа, особенно по узкому дефиле или ущелью Галерной улицы… Особенно в батальоне Гвардейского экипажа легли целые ряды солдат», — писал А. Е. Розен.

Залп картечи не только решил судьбу восстания — он стал началом массового убийства, расстрела правых и виноватых; картечь била в каре декабристов и в толпы горожан. «Боже ты мой, что тут такое поднялось! Весь этот народ разом вскрикнул; раздался визг, стон, такой вопль, что и в жизнь свою больше не слышал… Тут мать потеряла дитя; там младенца выбили из рук и растоптали. Все кричат, бегут и ничего не помнят» («Из воспоминаний петербургского старожила»). Все наконец определилось: есть бегущие и преследователи; военный автоматизм исключил сомнения.

Семеновский полк, солдаты которого собирались присоединиться к восставшим ночью, открыли батальонный огонь. Немногие, кого не сразила картечь на Галерной улице, добежали по ней до первого перекрестка — и попали под огонь Павловского гренадерского полка. Бо́льшая часть декабристов оказалась в потоке бегущих. Но некоторые из них под обстрелом обрели хладнокровие и решимость. Поручик М. А. Бестужев построил своих солдат в колонну на невском льду, чтобы вести их к Петропавловской крепости и занять ее. Но лед стал проламываться под артиллерийским обстрелом, и многие солдаты утонули. Добравшись с остатками Московского полка до Академии художеств, он приказал солдатам разойтись и прежде, чем скрыться самому, выполнил то, что предписано воинским этикетом в случае поражения: «Я подошел к знаменщику, обнял его, промолвив:

– Скажи своим товарищам московцам, что я, в лице твоем, прощаюсь навсегда с ними. Ты же отнеси и вручи знамя вот этому офицеру, который скачет впереди; этим ты оградишь себя от наказания.

Я еще постоял некоторое время, видел, как на половине площади Румянцева знаменщик подошел к офицеру, отдавая знамя, и как тот рубанул его с плеча. Знаменщик упал… Я забыл фамилию этого презренного героя, но помнится… он, повергая к ногам императора отбитое им с боя знамя, получил Владимира с бантом за храбрость!!!» (М. А. Бестужев. «Мои тюрьмы)».

Декабристы на площади медлили и ни на что не решались; их противники теперь решительно и поспешно делали карьеру. Лейтенант Михаил Кюхельбекер не бежал с Сенатской — он сложил оружие согласно правилам офицерской чести. Кюхельбекер, по словам А. Е. Розена, «подошел к генералу Мартынову, чтобы через него передать свою саблю великому князю Михаилу… В это время наскочил на него полковник пионерного эскадрона Засс с поднятою саблей, что заставило генерала Мартынова остановить его порыв и сказать ему: „Ай да храбрый полковник Засс! Вы видели, что он вручил мне свою полусаблю!“».

Среди странностей этого дня была еще одна, о которой стоит упомянуть: несмотря на то, что декабристы стояли в первых рядах, в центре каре, ни один из них не был ранен или убит, а на Сенатской 14 декабря погибло около тысячи человек.

Ночью Петербург выглядел как город, захваченный после сражения. Повсюду конные и пешие патрули, к месту сбора вели первых пленных: лейб-гренадеров, солдат Московского полка, матросов Гвардейского экипажа… Сенатская площадь превращена в бивуак победителей. «Странно оживленную картину представляла площадь эта. Она была местами освещена пылающими кострами, у которых грелись артиллеристы и солдаты. Сквозь дым и мерцание пламени то показывались, то скрывались блестящие жерла пушек, поставленных на всех выходах главных улиц на площадь… Внутри этого заветного круга, где за несколько часов решилась участь царя и России, рабочий люд деятельно хлопотал смыть и уничтожить все следы беззаконной попытки неразумных людей, мечтавших хоть немного облегчить тяжесть их горькой судьбины. Одни скоблили красный снег, другие посыпали вымытые и выскобленные места белым снегом, остальные убирали тела убитых и свозили их на реку», — вспоминал М. А. Бестужев.

Среди описаний побоища один эпизод поражает символической выразительностью: «Сенат тогда был не тот, что вот теперь стоит, а старый, и были там сделаны этакие весы правосудия… Так народ забрался туда, братец ты мой, чтобы лучше видеть. Так там смотришь: ноги висят, а верхней части туловища нет. Страх просто!» («Из воспоминаний петербургского старожила»). Чаши весов правосудия уравновесились: обе они заполнились трупами…

В эту же ночь начались аресты — сначала тех, кто был на площади, затем других членов тайного общества. «Все нижние чины, схваченные на месте битвы, были заключены в Петропавловской крепости. Все прочие лица приводились во дворец, и новый император сам всех допрашивал», — писал С. П. Трубецкой. Число арестованных все увеличивалось, их привозили в Петербург со всех концов Российской империи. Среди них были люди, входившие в Союз спасения и Союз благоденствия, а затем отошедшие от политических дел; и те, кто в какой-то степени были причастны к тайным обществам.

У императора достало дальновидности не распутывать клубок до конца, не увеличивать число подследственных — более того, значительная часть их была освобождена за недостаточностью улик или «заслужила забвение кратковременностью заблуждения, извиняемого отменной их молодостью». Он не ошибся: среди тех, кто в тот момент оказался на подозрении или под следствием, находились его будущие министры, генералы, сановники.

К следствию по делу декабристов привлечено 579 человек, осужден 121. В первые недели казематы Петропавловской крепости, гауптвахты Зимнего дворца и Генерального штаба до отказа заполнились арестованными. И кто же они, эти заговорщики и мятежники? Люди из лучших семейств, аристократы, военные в чинах, цвет петербургской молодежи! Общество в смятении, каждый день называют новые имена. «Как? И этот?» «И этот тоже?» Нет, мир решительно сошел с ума!

В начале января 1826 года декабриста А. Е. Розена доставили из Зимнего дворца в Петропавловскую крепость. Он вспоминал: «В Комендантском доме застал я четырех офицеров: лейб-гвардии Измайловского полка Андреева, князя Вадбольского, Миллера и Малютина. Через полчаса вошел комендант на деревянной ноге, генерал-адъютант Сукин, прочел пакеты, поданные фельдъегерем, и объявил нам, что по высочайшему повелению приказано держать нас под арестом. В этой же комнате с нами стоял пожилой мужчина с проседью, в статском сюртуке, с анненским крестом, украшенным бриллиантами, на шее. Комендант обратился к нему, узнал его и воскликнул с укором: „Как! и ты здесь по этому делу с этими господами?“ — „Нет, ваше превосходительство, я под следствием за растрату строительного леса и корабельных снарядов“. — „Ну, так слава Богу, любезный племянник“, — сказал комендант и родственно пожал руку честного чиновника».

Спокойнее становится на душе, что не все основы разрушены — хоть что-то в отечестве осталось незыблемым.

В событиях 14 декабря в Петербурге существенно не только то, что в этот день происходило на Сенатской, но и последствия, реакция общества. Александр Блок скажет: «…Пушкина… убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха». Этот исчезающий воздух еще был на Сенатской, где завершалась целая эпоха нашей истории. Она началась со времен екатерининского либерализма, была овеяна славой победы 1812 года — эпоха расцвета культуры, общественной жизни, давшая столько ярких, сильных, незаурядных людей.

Гибнет Милорадович — славный воин старшего поколения, обречена золотая, в подлинном смысле этого слова, молодежь — достаточно вспомнить Муравьевых, Бестужевых. Битва проиграна — и, как водится, появляются мародеры. Одни тащат по мелочам: у князя С. П. Трубецкого, заключенного под арест в Зимнем дворце, крадут шубу. Полицейский с командой солдат несколько дней ждет на квартире князя А. И. Одоевского, чтобы арестовать его. Рассказ полицейского подкупает своим простодушием. Ему приглянулись ботфорты Одоевского: «Такие чудесные ботфорты. Ночью даже во сне приснились… Утром, братец ты мой, не утерпел я, затворил хорошенько двери и потихоньку снял ботфорты с колодок и примерил. Фу ты, пропасть! точно как будто на меня шиты… Ну, думаю, чего же зевать? Ведь Авдуевскому (Одоевскому. — Е. И.) их теперь не носить; все равно пропадут, пожалуй, а мне пригодятся! Я их, улучивши удобную минуту, и стащил, да с солдатом домой и послал» («Из воспоминаний петербургского старожила»).

Другая кража, о которой рассказал в «Записках» Н. С. Голицын, куда серьезнее: раненого Милорадовича привезли с Сенатской площади в один из ближних домов, уложили на диван, и адъютант А. П. Башуцкий осторожно раздел его, «…снимая с него мундир с лентою и многочисленными орденами его, которые и сложил в той же комнате. После того в нее входило и выходило в течение дня много людей, конечно, не посторонних и не чужих, но в конце концов ордена пропали! — и так как они нигде и ни у кого не оказались, то, вероятно, были украдены! но кем и как — осталось неизвестным». Бедный Милорадович! Он порадовался, что пуля, поразившая его, не солдатская, но не знал, что еще при жизни все награды его будут украдены каким-то негодяем.

Были мародеры и покрупнее. Князь А. И. Одоевский стал в эти дни жертвой не только кражи (что ботфорты? Бог с ними), но и предательства: «Многие из верноподданных сами спешили привозить к императору ближайших своих родственников, не дожидая, чтоб приказано было их взять. Так, В. С. Ланской не дозволил родному племяннику жены своей, кн. Одоевскому, никакой попытки к избежанию ожидавшей его участи, и, не дав ему ни отдохнуть, ни перекусить, повез во дворец. Супруга Ланского наследовала 2 тыс. душ от кн. Одоевского по произнесении над ним приговора», — вспоминал С. П. Трубецкой.

Еще одну историю долгое время обсуждали в петербургском обществе. В Следственной комиссии особым рвением отличался генерал А. И. Чернышев. Декабрист А. В. Поджио рассказывал о нем в мемуарах: «Нет хитрости, нет коварства, нет самой утонченной подлости, прикрытой маской то поддельного участия, то грозного усугубления участи, которых не употреблял бы без устали этот непрестанный деятель для достижения своей цели». Основной его целью была карьера, но открылась и другая ослепительная возможность. Среди арестованных был однофамилец генерала — граф З. Г. Чернышев, один из богатейших людей России. Александр Иванович Чернышев сделал все для того, чтобы представить Захара Григорьевича Чернышева особо опасным государственным преступником, а после его осуждения заявил о своем праве на наследство — на двадцать тысяч крепостных.

Эта история наделала немало шума. Знаменитый генерал А. П. Ермолов заметил в связи с нею, что генерал А. И. Чернышев в своем праве: одежду казненного всегда получал палач. Чернышеву в просьбе было отказано. Декабрист Н. И. Лорер писал в воспоминаниях: «Председатель Государственного совета Николай Семенович Мордвинов отстоял законных, прямых, ближайших родственников и присудил состояние старшей сестре Захара Чернышева… Известная своим влиянием в то время на петербургское общество старуха Наталия Кирилловна Загряжская из дому Разумовских не приняла генерала Чернышева к себе и закрыла для него навсегда свои двери, да и весь Петербург радовался справедливому решению».

Как же общество отнеслось к восстанию декабристов? По свидетельству А. Е. Розена, «действия или действователи 14 декабря обсуждены различным образом: одни — видели в них мечтателей, другие — безумцев, третьи — бранили, называли их обезьянами Запада, четвертые — укоряли их в непомерном честолюбии; иной порицал безусловно, другой жалел; мало кто судил беспристрастно, и то почти тайно, соображаясь с достоинствами отдельной личности и выпуская из виду главную причину и главную цель».

А. С. Грибоедов, некоторое время находившийся под следствием по этому делу, скажет, что «сто прапорщиков хотели перевернуть Россию», а Ф. В. Булгарин донесет, что среди декабристов были агенты австрийского правительства. «Из русских один только Н. М. Карамзин, имевший доступ к государю, дерзнул замолвить слово, сказав: „Ваше Величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!“» (А. Е. Розен). Как и бывает в подобных обстоятельствах, представлен весь спектр общественной реакции: от низости и предательства — до трезвой оценки событий и заступничества (в частности, А. С. Грибоедов не раз будет вступаться за осужденных).

Но не только в событиях 14 декабря, а и в последующем: в приговорах суда и в казни декабристов (13 июля 1826 года) было что-то ирреальное. В приговоре Верховного уголовного суда осужденных разделили на двенадцать разрядов. Собственно судебного разбирательства не было — Верховный суд заочно вынес приговоры по материалам Следственной комиссии, не видя и не выслушав обвиняемых. И что это были за приговоры! Пятеро главных виновников приговорены к четвертованию; следующие, «преступники первого разряда», — к отсечению головы и т. д. «…Каким образом все эти судьи, зародившиеся при Екатерине и возникшие при Александре, не были проникнуты духом кротости этих двух царствований, чтоб так скоро, внезапно отказаться от всего прошедшего и броситься, очертя голову, в пропасть казней и преследований!.. Скажите, где и когда они видели во всю свою долголетнюю жизнь и эти виселицы, и эти каторги в таком числе и в таком размере?» — негодовал декабрист А. В. Поджио.

Редактором «Донесения Верховного уголовного суда» был М. М. Сперанский, либеральнейший советник Александра I, на которого возлагалось в свое время столь много надежд и которого декабристы в случае победы прочили в члены Временного правления — первого правительства нового государства. В докладе Верховного суда, составленном Сперанским, говорилось, что «все подсудимые без изъятия, по точной силе законов наших, подлежат смертной казни». Страшно заглядывать в такие глубины человеческого падения.

Было еще одно странное обстоятельство: целый ряд декабристов оказался осужден Верховным уголовным судом… за цареубийство! «Мне суждено было переходить от удивления к удивлению. Я не знал, что есть суд надо мною — теперь узнал, что он уже и осудил меня… думал, что меня осудят за участие в бунте, — меня осудили за цареубийство. Я готов был спросить: какого царя я убил или хотел убить?» — вспоминал С. П. Трубецкой.

Четвертование, отсечение головы… Да в России уже более полувека не казнили политических преступников! За сто лет до декабристов в Петербурге четвертовали и секли головы, но в сознании дворянства 1820-х годов это отдалено почти так же, как кровавые времена Ивана Грозного!

Император смягчил приговоры: четвертование заменено повешением, отсечение головы — вечной каторгой. В Комендантском доме 12 июля 1826 года осужденным объявили приговоры, а на кронверке Петропавловской крепости уже начались работы — там строили виселицу и эшафот.

Всякая смертная казнь — ужас, но ужас и циническое безобразие казни декабристов поражают воображение. Сооружение виселиц — забытое в России ремесло, а палача пришлось выписывать из-за границы. К. Ф. Рылеева, П. И. Пестеля, П. Г. Каховского, М. П. Бестужева-Рюмина и С. И. Муравьева-Апостола привели к месту казни — но виселица еще не готова, и они ждут. Наконец петли наброшены, скамьи выбиты из-под ног — и трое из пяти: Рылеев, Каховский и Муравьев-Апостол — срываются в яму под виселицей: веревки не выдержали тяжести их тел и кандалов. Запасных веревок нет, за ними посылают в ближайшие лавки, но ранним утром все они еще заперты, и трое людей, видящие своих повешенных товарищей, стоящие тут же гробы, снова ждут. «Бедная Россия! И повесить-то порядочно не умеют», — произнес Сергей Муравьев-Апостол.

При казни присутствовали военные и полицейские чины, место ее исполнения было оцеплено войсками. Ужас происходящего был непереносим для многих: А. Х. Бенкендорф, чтобы не смотреть, ничком лежал на шее своей лошади, священник П. Н. Мысловский лишился чувств… По неписаной традиции сорвавшихся с виселицы следовало помиловать. Но новый военный генерал-губернатор Петербурга П. В. Голенищев-Кутузов приказал вешать снова. Тела казненных оставались на виселице весь день. Ночью их сняли; по слухам, забросали в гробах негашеной известью и зарыли где-то на острове Голодай. Говорили, что во все время казни на кронверке играла музыка оркестра Павловского полка.

Кажется, в столице наступило затишье. В семьях осужденных траур; готовятся в путь несколько женщин — жены декабристов, получившие разрешение следовать в Сибирь за мужьями.

Есть еще одна странность, связанная с историей декабристов, — слухи. «По городу ходили странные и большей частью нелепые слухи, смущавшие и тревожившие народонаселение столицы, особенно простой народ… Так, например, всюду ежедневно ходили слухи о пороховых подкопах под всеми улицами, по которым должны были везти тело покойного императора (тело императора Александра I было привезено в Петербург в начале марта 1826 года. — Е. И.), от заставы до обоих соборов, и под этими последними, подвалы которых будто бы были наполнены бочками с порохом!.. Как ни нелепы были эти слухи, но они легко распространялись в простом народе и держали умы, да и само правительство в тревоге; со стороны последнего, конечно, были приняты все меры предосторожности и опровержения тревожных слухов» (Н. С. Голицын).

Нам, знающим последующую историю, эти слухи кажутся особенно странными. В феврале — начале марта 1826 года никаких подкопов под улицами и пороха в подвалах Казанского и Петропавловского соборов, конечно, не было. Но слухи 1826 года странным образом предвещали то, что произойдет в Петербурге в 1880–1881 годах.

14 декабря в каре Преображенского полка на Сенатской площади вместе с Николаем I был его семилетний сын — цесаревич Александр Николаевич, будущий император Александр II. Люди, которые убьют его 1 марта 1881 года (члены организации «Народная воля»), еще не родились на свет, но они совершат то, о чем сейчас шепчутся в Петербурге. Цареубийцами станут они, а не декабристы, которых казнят, отправят на каторгу за разговоры о цареубийстве, за недонесение о таких разговорах. В 1880 году взрыв потрясет Зимний дворец: динамит в его подвал пронесет народоволец Степан Халтурин. Будет и пороховой подкоп под Малой Садовой улицей в 1881 году… Странная вещь — слухи.

А городское простонародье забывчиво и падко на зрелища: сколько несчастных зевак было побито картечью 14 декабря на Сенатской, но всякое новое происшествие по-прежнему собирает толпы народа. Через несколько месяцев после восстания в Петербурге «…распространился слух, что в такой-то день утром из Казанского собора поведут попа с козлиной бородой! — и в этот день утром вся площадь Казанского собора залилась несметными и густыми толпами народа со всего города: все отовсюду бежали на Казанскую площадь посмотреть попа с козлиной бородой! Долго и тщетно полиция употребляла все меры убеждения народа разойтись, и наконец — прибегла к очень оригинальному способу принуждения к тому, не прибегая к насилию: привезли пожарные трубы с водою — и давай ею с четырех сторон окачивать любопытных! Эти внезапные холодные души миром очистили площадь», — писал Н. С. Голицын. Так — от трагедии к фарсу, что, видно, свойственно жизни.

Время с декабря 1825 по июль 1826 года — словно одна из вершин в истории Петербурга, когда отчетливо просматривалось его прошлое и будущее: жестокость самодержавной власти прошедшего столетия и жестокость революционеров и революции грядущего века.