Хозяин города. Высылки из Ленинграда. О сахаре и галошах. Борьба с мещанством. Смычки. Воитель Иван Петрович Павлов. Достижения науки и техники. Грандиозные планы. Теневые стороны жизни: беспризорные, инвалиды войны, налетчики. Питерская шпана. Суд над «чубаровцами». Пьянство

У города тысяча обличий, миллион лиц, но самое значительное лицо в нем, несомненно, Григорий Евсеевич Зиновьев. Вот он спешит в бывшем царском автомобиле из апартаментов «Астории», а с начала 1925 года из дома 26/28 на улице Красных Зорь, где у него прекрасная квартира, — в Смольный. Григорий Евсеевич любит роскошь, золоченую мебель, царские автомобили, барские сани, но больше всего он любит власть. Этот, по словам Ф. Ф. Раскольникова, толстый человек с «круглым, бритым и дряблым лицом, с вьющейся, зачесанной назад шевелюрой, с широким тазом и женским голосом» был полновластным хозяином города. Миновало время, когда он готовился бежать из Петрограда, собирался кормить зверей мясом буржуев, с той поры утекло много воды и крови. В начале 20-х годов его карьера в зените: он председатель Петросовета, член Политбюро ЦК и председатель Исполкома Коминтерна. «Самое замечательное, — вспоминал В. П. Семенов-Тян-Шанский, — было тогда, когда Зиновьев разговаривал по телефону в качестве председателя Коминтерна. Лица, при этом присутствовавшие, вспоминали, что он говорил таким тоном „владыки мира“, каким никогда не говорили еще никакие монархи на свете». Во время праздников рядом с ним на трибунах стояли представители революционных пролетариев всех рас (злые языки говорили, что это загримированные артисты), а его появление перед подданными порой действительно напоминало явление владыки мира.

Однажды петроградские ученые собрались в большом зале Дворца труда послушать рассказы вернувшихся из-за границы коллег; Зиновьева на этой встрече не ожидали. Вдруг во время выступления академика С. Ф. Ольденбурга распахнулись двери зала, и появились «две „золотые“ девы; у них волосы были золотистые и одинакового фасона, платья тоже золотистые, — рассказывал Семенов-Тян-Шанский. — Они направились молча и сели за стол перед кафедрой, к общему недоумению. Двери потихоньку за ними закрылись и через несколько минут снова распахнулись. Так же точно вошел сам Зиновьев в шарфе, кивнул на ходу Ольденбургу и уселся в кресле посредине стола с девами, выждал конец речи Ольденбурга… и потом сам произнес речь, которую записывали золотые девы, оказавшиеся стенографистками». Затем «в том же порядке вышел в дверь сначала он один, а через несколько минут золотые девы. Внизу Зиновьев сел в бывший личный автомобиль Николая II и укатил».

Председатель Петросовета гордился своим ораторским искусством, он издал многотомное собрание своих речей и статей, однако с теми, в ком видел помеху, объяснялся без всяких изысков. Глава петроградской ЧК Б. А. Семенов жаловался, что Зиновьев грозил ему: «Мол, придет время, вас сожмут в бараний рог, вы, мол, труха». В 1925 году Зиновьев говорил о Троцком: «Зачем вы эту дохлую собаку будете держать в Политбюро. От нее смердит, работать нельзя в Политбюро», а в черновике своего доклада на XIV съезде писал: «Партия хотела набить морду Троцкому». К середине 20-х годов вся власть в городе принадлежала ставленникам и приближенным Зиновьева, но его планы были шире, он вступил в борьбу за высшую власть в государстве и проиграл: в декабре 1925 года XIV съезд партии осудил «новую оппозицию» Зиновьева — Каменева. Так закончилась политическая карьера Г. Е. Зиновьева, а с нею и власть над городом, в котором он оставил о себе недобрую память.

Зиновьев курсировал между Ленинградом и Москвой, интриговал, а жизнь в городе шла своим чередом. В петроградском ГПУ кипела работа, здесь вплотную занялись борьбой с преступностью. Теперь, по мнению горожан, на Гороховой делали полезное дело: масштабы преступности вызывали у горожан не меньший страх, чем памятный «красный террор». В 1922 году ГПУ получило право внесудебной расправы над захваченными на месте преступления бандитами, вплоть до их расстрела. Кроме того, эта организация занималась борьбой с растратчиками, но ее главной целью по-прежнему оставалось выявление контрреволюционных заговоров и преследование недавних союзников власти — эсеров и меньшевиков. В конце 1921 года ПЧК возглавил С. А. Мессинг, который реорганизовал аппарат бывшей ЧК, почти на треть сократил число сотрудников и старался избегать широких репрессий в среде социалистических партий эсеров и меньшевиков. Зиновьев требовал массовых арестов меньшевиков, но Мессинг объяснял свою позицию московскому руководству ГПУ: «…я не стараюсь их бить широкими репрессиями… принимая во внимание, что мы живем в 23-м, а не в 18-м, я стараюсь углубить эту работу, а это требует время». Он предпочитал не рубить сплеча, действовать методично, но не спеша, ведь времена и настроения в обществе действительно изменились. Осип Мандельштам отмечал в начале 20-х годов, что «у всех возникла новая нота: люди мечтали о железном порядке, чтобы отдохнуть и переварить опыт разрухи. Жажда сильной власти обуяла слои нашей страны. Говорить, что пора обуздать народ, еще стеснялись, но это желание выступало в каждом высказывании». Желание порядка и сильной власти у уставших от потрясений людей понятно, беда только в том, что они заодно соглашались принять принцип «лес рубят — щепки летят».

Пока ГПУ и милиция занимались полезным делом, избавляя город от нечисти, у граждан было лишь одно пожелание — не нервировать их лишний раз видом этой нечисти. «Опять арестованные на б. Невском, — сетовала „Красная газета“ в марте 1923 года. — Петрогубмилицией отдано вторичное распоряжение о недопущении провода партий арестованных по б. Невскому». В июне 1923 года ГПУ приступило к «ликвидации разного рода шарлатанства (гадалки, хироманты, знахари и пр.). Все арестованные препровождаются в ГПУ для высылки из Петрограда в административном порядке». Действительно, какой толк от знахарей и гадалок, гнать их из города! Но высылали не только их — в феврале 1924 года «Красная газета» писала: «Перрон Октябрьского вокзала представлял необычную картину: богато одетая публика в мехах, украшенные бриллиантами женщины. На перроне усиленная охрана. С омским поездом высылалась из Ленинграда партия валютчиков, спекулянтов и других паразитов нэпа. Партия состоит из 102 человек, по преимуществу врачей, инженеров и лиц других профессий, занимающихся чем угодно, но только не по своей профессии».

А весной 1925 года началось выселение помещиков из Ленинградской губернии. Какие могли быть помещики через восемь лет после революции, откуда они взялись? Состав «помещиков» кажется странным, только треть из них дворяне, а остальные — крестьяне, мещане, мелкие служащие, а их поместья — это небольшие земельные наделы, купленные или доставшиеся по наследству. «Бывшие помещики сумели приспособиться, — писала газета, — одни занимают должности в колхозах и совхозах, другие сами обрабатывают чудом уцелевшие 10–12 десятин земли. Третьи ушли в города на торговые и прочие промыслы». Какую опасность представляли эти люди для государства? Да ни малейшей, просто ГПУ проводило методичную «чистку» чуждого элемента. Кроме помещиков высылке подлежали «бывшие околоточные надзиратели, тайные советники, земские начальники, титулованная царская челядь». Тут ГПУ попадались настоящие удачи, например, была «выявлена» старая баронесса Фридерикс, сестра царского министра. В канцелярию председателя ЦИК М. И. Калинина шли слезные письма от стариков-«помещиков» Ленинградской губернии, у которых давно не было ни поместий, ни земель — ничего, кроме желания дожить остаток дней не в ссылке, а дома. О судьбе одного из бывших помещиков мы узнаем из его прошения в Ленгубисполком: житель деревни Кулаково Волховского уезда В. К. Тюрнер просил не высылать его и сыновей, один из которых воевал в Гражданскую в Красной армии, а другой ждал призыва на военную службу. Поместье в Волховском уезде Тюрнер унаследовал от отца — крестьянина, выкупившего заложенное, разоренное имение у бывших владельцев. До революции жизнь петербургского инженера-химика В. К. Тюрнера омрачала забота об убыточном наследстве, но в годы военного коммунизма оно оказалось спасением: «Ввиду продовольственного кризиса я принужден был оставить службу и уехать в бывшее имение… Я с сыновьями стали обрабатывать личным трудом землю и до сих пор все время и обрабатывали… Заболев после Вятки, куда ездил за хлебом, ревматизмом, с 1921–1923 гг. я был болен и не служил». К этому времени земля им не принадлежала, они арендовали ее у совхоза, «а недавно мы сгорели, лишились дома и потеряли бо́льшую часть своего имущества». К прошению была приложена справка уездного земуправления: «Отношения местного населения к гр. Тюрнеру хорошие… его бывшая усадьба сгорела, и последний скитается где ночь, где две по углам крестьянских хат (живет очень бедно)». Тем не менее «помещик» Тюрнер и его сыновья были высланы. К осени 1925 года в Ленинградской губернии было «выявлено» 407 семей бывших помещиков, 203 выслано, а остальных пощадили из-за старости или из-за «заслуг перед Советской властью и Красной армией». В сравнении с тем, что будет твориться при коллективизации, количество высланных из Ленинградской губернии в 1925 году вроде невелико, но важно, что это один из первых опытов таких массовых акций.

При нэпе жизнь еще не вошла в жесткие рамки, политический маятник колебался, и сообщения о высылке бывших помещиков соседствовали с информацией о возвращении частных домов прежним владельцам. Но — «Фабрик обратно не возвращаем!» — гласила заметка «Красной газеты» в 1923 году: «Гр. Опейко обратился в Губэкосо с ходатайством о возвращении ему фабрики папирос „Полония“. С аналогичным ходатайством обратились гр. Бекель, просивший о возврате завода огнетушителей „Богатырь“, и гр. Кравцов — о возврате ему медно-литейного, арматурного и механического завода на Глазовой ул., д. 15. Президиум Губэкосо в ходатайстве о возврате фабрик и заводов отказал». Если гражданин Опейко и другие ходатайствовали о возвращении им фабрик и заводов, значит, они верили в такую возможность. В 1925 году высылали «помещиков», а летом 1926 года К. И. Чуковский писал в дневнике: «В то же самое время, наряду с… строгостью, происходит быстрое воскрешение помещиков. „Нэп“. Инженер Карнович, работающий в Земотделе, вернул дачу себе — большую, над рекою… Дача Фриде, бывшей певицы, так огромна, что ее не обойдешь, не объедешь, дача Колбасовых (роскошная!)… отдана для эксплуатации владельцам. Те сдают свои дачи жильцам и получают таким образом огромную ренту со своего капитала. Сейчас возвращают Поповым их бывшую Поповку — огромную дачу, отведенную теперь для дома отдыха… Говорят… что дом отдыха на днях закрывается, а Поповы возвращаются в родное гнездо». Колебание государственного маятника, противоречивость жизни у одних вызывало раздражение, а другим внушало надежду, что постепенно хоть что-то вернется к былому.

«Советская Россия имеет лучших в мире вождей. Но, в общем и целом, пролетариат отстает колоссально», — сетовал в 1924 году Н. И. Бухарин. Он прав, разве пролетарии могли угнаться за автомобилями вождей, если им и в трамвае лишний раз не проехаться? Цены на проезд в трамвае возрастали с той же скоростью, что и на жилье: в феврале 1923 года их повысили на 50 %, в октябре было целых два повышения, и трамвайный проезд стал роскошью. Один тарифный участок пути (маршрут делился на участки, и цена билета зависела от дальности поездки) стоил 40 рублей, а минимальная зарплата в то время была 600–700 рублей, поэтому на «трамвайной колбасе» норовили прокатиться не только мальчишки, но и взрослые граждане.

Да, пролетарии безнадежно отставали от своих вождей. Вообще гордое слово «пролетарий» употреблялось в торжественных случаях, обычно говорили иначе — «рабсила». В 1924 году газеты сообщали об «усилении спроса на рабсилу. Рабсила на Бирже имеется в достаточном количестве» — на учете городской Биржи труда состояло 136 тысяч безработных, по большей части женщины. Но можно ли назвать безработной женщину, если на ее плечах была вся тяжесть неустроенной бытовой жизни? Эти «безработные» с утра вставали в очереди — «хвосты» (тогда говорили: «Пойду хвоститься»), а потом весь день трудились не покладая рук. Еще тяжелее приходилось работающим женщинам, ведь у них были те же домашние заботы. Зато они являлись уважаемыми членами общества, для них был учрежден особый праздник — Международный день работниц. 7 марта 1923 года репортер «Красной газеты» сообщал: «Зал Большого театра оперы и балета (б. Мариинский) переполнен — работницы сошлись туда отпраздновать свой международный день». После речей и пения «Интернационала» на сцене «открывается живая картина: в центре на пьедестале белая фигура, олицетворяющая статую свободы. Над головой она держит факел. У ее ног две фигуры, символизирующие труд и науку, а справа и слева толпа работниц в костюмах всех стран и наций. Картина демонстрируется в трех положениях: первое изображает приниженное состояние работницы и тяготение к свободе. Положение второе рисует работницу как бы на половине пройденного пути. Положение третье: торжество достижения».

В 1923 году торжество достижения было налицо: за год хлеб вздорожал в десять раз, ситец — в десять с половиной раз, спички — в четырнадцать; в несколько раз подорожали дрова, мануфактура, обувь, продукты. Цены подскакивали почти еженедельно, повергая горожан в панику. Эмма Герштейн вспоминала, как в конце 20-х годов Мандельштам предрекал скорую мировую войну и, «подняв указательный палец, торжественно провозгласил: „Покупайте сахар!“» Действительно, что еще делать в преддверии войны, как не запасаться сахаром? Однако в ироническом совете Мандельштама запечатлелся характерный штрих жизни 20-х годов. Вспомним разговор горожанок в пьесе Евгения Шварца «Дракон»: «По дороге сюда мы увидели зрелище, леденящее душу. Сахар и сливочное масло, бледные как смерть, неслись из магазинов на склады. Ужасно нервные продукты. Как услышат шум боя — так и прячутся». Перебои с сахаром были верным признаком разлада в государственном хозяйстве, и атмосфера вокруг «нервного продукта» складывалась нервная.

В июне 1923 года петроградские газеты писали о сахарном кризисе: «Сахар страшно подорожал, и почти исчез сахарный песок». Несмотря на заверения городских властей, что сахар скоро завезут, ничего не изменилось и через год. Горожане давно научились толковать газетные сообщения как «сонник»: если пишут «топливный кризис городу не грозит», запасайся дровами; если «перебоев с сахаром не будет» — беги скорее в лавку! Эта примета их никогда не подводила. Осенью 1923 года чуть ли не половина населения города выстраивалась в очереди у магазинов Сахартреста, где сахар был дешевле, чем на рынке. Милиция боролась с ночными очередями, на дверях магазинов висели объявления об их запрете: «Виновные будут арестованы и привлечены к ответственности. Очередь можно занимать лишь с 8 час. утра». Но это не помогало, люди все равно выстраивались с вечера, разбегались, как мыши, при виде милиционеров, а потом опять вставали в «хвост». Говорят, что те «хвосты» все же отличались от угрюмых, озлобленных очередей конца 20-х — начала 30-х годов, когда снова была введена карточная система; при нэпе люди с достатком могли без хлопот купить «нервные продукты» в частном магазине или на рынке. В конце 1924 года Ленгорисполком объявил, что сахара на складах достаточно, в январе 1925-го сообщалось, что из Гамбурга доставлено еще 100 тысяч пудов сахара, так что успокойтесь, граждане! Но граждане не успокаивались, и были, несомненно, правы — об этом свидетельствует газетная заметка августа 1925 года: «В настоящее время наблюдается несколько напряженное состояние с сахаром, главным образом с сахарным песком. В Северо-Западном областном отделении Сахартреста сообщили, что Ленинград обеспечен сахаром и ожидать ухудшения положения не приходится». Как же, не приходится — мы ученые! «Песня о Сахаре» продолжалась до 30-х годов: он то появлялся, и цены на него взлетали ввысь, то исчезал, а в 30-х годах стал почти недоступным для большинства ленинградцев.

Не менее драматичной была история с галошами. Галоши — морока нашего детства: они пачкали школьные обувные мешки, спадали или не налезали на валенки, и при чтении стихов: «И ждем не дождемся, когда же ты снова пришлешь к нашему ужину дюжину новых и сладких галош» — думалось: «Ну и вкусы у этих крокодилов!» Но в 20-х годах обладатель новенькой пары галош чувствовал себя почти как нынешний владелец «мерседеса». В 1919 году известная революционерка, лидер левых эсеров Мария Спиридонова, выступая на митинге московского завода Гужона, обличала большевиков: «Большевики — первые контрреволюционеры… Только большевикам все привилегии. Им и карточки на галоши!» Видимо, упоминание о галошах находило особый отклик в рабочих сердцах.

В России галоши выпускала основанная в 1860 году петербургская фабрика «Товарищество Российско-Американской резиновой мануфактуры» (с 1908 года — фабрика «Треугольник»); к концу XIX века «Товарищество» было ведущим в стране предприятием по выпуску резиновой продукции. В 20–30-х годах ХХ века ленинградский завод «Красный треугольник» по-прежнему сохранял лидерство — казалось бы, где и купить галоши, как не в Питере! Однако в городе был постоянный «галошный голод» — видимо, отсюда и гастрономическое пристрастие крокодилов из сказки Чуковского. «Вкусовое» отношение к этому товару упрочилось и в умах горожан: Леонид Пантелеев записал услышанную фразу «Я органически не перевариваю галоши». С ними была та же история, что с сахаром: в сентябре 1925 года «в Ленинградском отделении Резинтреста заверили, что вся Северная область будет удовлетворена галошами полностью и даже получится некоторый остаток для вывоза». А в ноябре сообщалось, что «в частных магазинах галоши кончились. У розничного магазина „Треугольника“ в Гостином дворе тянется нескончаемая очередь… Несмотря на то, что введен отпуск галош только по предъявлении профсоюзных карточек, до сих пор налицо спекуляция. Очередь устанавливается у магазина в 7–8 часов утра. К 11 утра очередь с Садовой доходит до проспекта 25 Октября… В день продается до 1,5 тысяч галош». Но гражданам все было мало, и самые отчаянные решались на преступление. В 1924 году ленинградская милиция изобличила шайку галошных воров: «Вчера одного из преступников, Н. А. Николаева, задержали, когда он, похитив галошу, выходил из магазина резиновых изделий на просп. 25 Октября. На допросе он заявил, что долгое время практиковал похищение по одной галоше в различных магазинах, составляя потом из них пары». Составить пару было трудно, потому что самые ходовые размеры редко появлялись в магазинах, и можно представить эту шеренгу краденых галош — от гигантских до крохотных.

«Красный треугольник» трудился изо всех сил, он выпускал не только обычные мокроступы, но и «галоши дамские на французском каблуке», старался улучшить качество продукции. В 1926 году «Красная газета» сообщала, что «заводом предпринято всестороннее испытание выпускаемых галош на прочность, выносливость и т. п. Некоторому числу рабочих и служащих завода розданы галоши для пользования. По истечении определенного срока галоши должны быть сданы обратно для производства экспертизы». Подозреваю, что испытатели галош возвращали их с сожалением, ведь они сами были «сапожниками без сапог». По свидетельству М. Ю. Германа, в конце 30-х годов, когда в Ленинграде появилось много орденоносцев (до этого ордена были редкостью), «на фоне растущего дефицита обычных товаров, ходил анекдот: „Меня вы легко узнаете — я буду в новых калошах и без ордена“».

Но довольно о трудностях. Усвоив правила «сонника», читатель сам может ответить на вопросы газетных заголовков: «Обеспечен ли в 1926 году Ленинград дровами? мылом? мануфактурой?»… Но город жил, и к середине 20-х годов здесь стали заметны перемены к лучшему. Горожане начали лучше одеваться, среди граждан в косоворотках, толстовках, брюках галифе стали появляться люди в костюмах. «В связи с улучшением заработка изменился спрос в крупных государственных и кооперативных магазинах белья… — писала „Красная газета“ в 1926 году. — Брюки „клеш“, „галифе“ и „бриджи“ даже не фабрикуются больше. Открыта мастерская галстухов и улучшен ассортимент белья. Появился большой спрос на запонки и фетровые шляпы. Рабочие и служащие предъявляют спрос на дорогое трико и зефировые рубашки». Но фетровые шляпы были редкостью, тогда господствовала мода на тюбетейки, в них ходили и мужчины, и женщины, особенно молодые.

С обувью дело обстояло несколько хуже: мужчины по-прежнему носили сапоги или тяжелые ботинки-«бульдоги», женщины — боты, а летом все ходили в сандалиях («сандалетах») или в парусиновых туфлях. Парусиновые туфли — отличная обувь, стоит почистить их зубным порошком или молоком, и они опять как новенькие. Богатые щеголи ходили в блестящих лакированных ботинках-«лакишах», а их дамы — в туфлях-«баретках» с широкими ремешками. Улучшение жизни можно было определить по разнообразию и разностильности одежды. Среди молодежных футболок-«бобочек», блузок-матросок и ситцевых платьев выделялись женщины в дорогих нарядах. Газетный фельетон 1925 года «Аида с Троицкой улицы» обличал этих дам: «Ярко-красные губы — в Москве это называют „вампиризм“. В ушах кольца, какие дикие племена носят в правой ноздре. Золотой зуб. Юбка до колен. Чулки „лососина натюрель“. Туфли „а-ля Севзапгосторг“. Загар, привезенный из Ялты. Это жены спецов, нэпманов, служащих треста, извивающихся между казенным сундуком и счетами от портнихи. Спросите ее — кто она? — Я? Дама. Она официально „домашняя хозяйка“». О, мещанки в фильдеперсовых чулках, фифы в шелках и кольцах, из-за таких и попадали в тюрьму их мужья-растратчики! Дамы одевались у дорогих портних, нежились на курортах и любили модные духи «Персидская сирень», которые покупали в магазинах «ТэЖэ». В названии «ТэЖэ» чудится что-то французское, но в этой аббревиатуре не было ничего романтичного — парфюмерный трест «Жиркость». Дамам с косметикой «от жира-кости» было далеко до западных буржуазок, но для чего, спрашивается, делали революцию, если опять неравенство: одни женщины работают на заводах, томятся в очередях, а другие живут как барыни! Так, очевидно, рассуждали судьи, разбиравшие в 1925 году дело о краже бриллиантов у гражданки Козицкой. Подсудимая, подруга Козицкой, объяснила им причину своего поступка: «Я решила наказать эту сытую буржуйку, украла бриллианты и оставила записку: „Коммунистка в душе, я возмущена твоей буржуазной психологией. Пусть и ты теперь познаешь горе, заботы и некоторое, хотя бы мещанское, страдание“». Несмотря на классовую чуждость воровки, бывшей графини Толстой, приговор ей вынесли мягкий: условное лишение свободы на полгода.

Буржуазные и мещанские настроения проникли в среду молодежи, которая увлеклась развратным танцем — фокстротом. Лидия Жукова вспоминала, как у нее собирались друзья, «тушили кислую капусту и отплясывали фокстрот. Кислая капуста! Квашенная в бочках, посеревшая от этих бочек… она томилась на сковородках, превращаясь в темное, скользкое месиво, она была единственным нашим яством в те далекие двадцатые на наших шумных пирушках. Фокстрот — это тоже было убогой радостью, это шарканье подошвами по питерскому узорчатому паркету под одну и ту же скрипатую пластинку». Несмотря на запрет этого танца, фокстрот отплясывали даже на вечеринках в сельских клубах (крестьяне называли его «хвост в рот»).

С начала 20-х годов идеология вела борьбу с мещанскими настроениями, ее накал запечатлен в стихах Маяковского «О дряни», где он проклинал мещан и призывал свернуть головы их канарейкам. Миазмы мещанского и буржуазного разложения проникали всюду — в 1924 году ленинградский журналист В. Андерсон писал об экскурсантах в Юсуповском дворце: «Идет интеллигент… Сплошное оханье и аханье, слащавое пришепетывание: „Вот красиво-то! Вот изящно-то! Как люди умели жить! Вот культура-то!“ Ошалевают. Мишура позолоты, бархата, ковров, серебра, бронзы, гобеленов до конца ослепляет незрячие глаза. Полотна Рембрандта, мрамор Кановы… Иначе смотрит на эту „сладкую жизнь“ рабочий-экскурсант… Вспыхивают глаза огоньком сильной, жгучей ненависти, и часто разом напружинивается морщина на лбу. Понятно, естественно, полезно, педагогично… Ясно, почему рабочий-экскурсант темнеет от воспоминаний. Значит, не может он хладнокровно смотреть на мавзолеи капиталистических мертвецов-упырей. Там можно учить и учиться великой, всепокоряющей ненависти». Увиденный, а скорее придуманный Андерсоном рабочий-экскурсант кажется не вполне нормальным. За такими историями и за обличением канареек крылась истинная причина тревоги советских верхов: как только жизнь начала налаживаться, стало понятным, что большевистская идеология не прижилась, — так организм отторгает чужеродные ткани после неудачной операции.

Целью борьбы идеологов с буржуазными и мещанскими настроениями было влияние на молодое поколение, но натиск явно проваливался. Молодежь хотела веселиться и танцевать фокстрот, и это было нормальнее комсомольских нравов и взглядов. Ленинградские газеты часто писали об оформлении шествий коммунистической молодежи на праздничных демонстрациях; на одной из них на площадь Урицкого (Дворцовую) выехали автомобили-колесницы, «на колеснице возвышается громадная виселица, около которой стоят скованные царские генералы в золотых эполетах. На некоторых автомобилях-театрах разыгрываются целые шуточные мимодрамы. Вооруженные винтовками рабочие стреляют в воздух, а буржуи в диком страхе падают на дно грузовика». Борьба комсомольцев с мещанством часто принимала гротескные формы. Молодежная газета поместила назидательную историю: комсомолец вставил золотой зуб, и ячейка предъявила ему ультиматум — вырвать этот зуб или выйти из рядов РЛКСМ. Что предпочел бедняга, нам неизвестно. Комсомольцы кощунствовали, устраивали шабаши безбожников на Троицком подворье, которое было превращено в комсомольский клуб. А в очередях рассказывали, как комсомолка сняла со стены икону, бросила на пол и сама приросла к полу. Никак ей было не сойти с места, стали рубить под ней половицы, а из дерева потекла кровь. Так и стояла девица, покуда не покаялась.

В борьбе с буржуазными настроениями власти не ограничивались агитацией и обличениями, а в первую очередь приняли административные меры. В 1923 году вышло постановление о пролетаризации высших учебных заведений: отныне только два процента выходцев из «нетрудовых слоев» имели право на получение высшего образования, «все остальные зачисленные — рабочие, крестьяне, служащие или их дети». В. И. Вернадский писал об этой реформе: «Уровень требований понижен до чрезвычайности, университет превращен в прикладную школу, политехнические институты превращены фактически в техникумы… уровень нового студенчества неслыханный, сыск и донос. Висят… объявления, что студенты должны доносить на профессоров и следить за ними — и гарантируется тайна. Друг за другом следят, при сдаче задач (петербургский политехнический) студенты доносят преподавателям на товарищей». Молодежи сознательно прививалась нравственная порча, гуманные человеческие принципы заменялись «классовыми». Дети с малых лет усваивали уроки жестокости. Эмма Герштейн записала со слов Ахматовой: «Когда расстреляли Гумилева, Леве было девять лет, школьники немедленно постановили не выдавать ему учебники — тогда они выдавались в самой школе, где самоуправление процветало даже в младших классах».

Большевистская власть нуждалась в сотрудничестве с интеллигенцией, государство не могло обойтись без специалистов в науке, технике, экономике. С начала 20-х годов в прессе и речах вождей появились призывы крепить союз интеллигенции и пролетариата. 6 мая 1923 года в Петрограде состоялся парад в честь братания интеллигенции с Красной армией, «на площадь Урицкого плотными колоннами входили учительство, студенчество, ученые, артисты, художники», которые обязались взять культурное шефство над армией и флотом. «Отныне союз молота, серпа и книги действительно осуществлен!» — провозгласил Зиновьев, и эти слова претворились в лозунг «Союз молота, серпа и книги победит мир!». Тогда много писали и говорили о «смы́чках»: смычка рабочих и ученых, крестьян и интеллигенции, а в 1924 году была объявлена музейная смычка Москвы и Ленинграда, но тут ленинградская интеллигенция запротестовала. «То, что казалось немыслимым при старом режиме, начало осуществляться при советской власти: Красный Ленинград поступился в пользу Москвы частью своих художественных сокровищ», — писала «Красная газета». В столице рассуждали просто: в Ленинграде огромное собрание произведений искусства, а в Москве их меньше, «в Эрмитаже 40 Рембрандтов, а в Москве всего пять (да и то два сомнительные)», поэтому надо передать ей часть художественных сокровищ. Протесты Академии наук, музейных работников, ленинградских деятелей искусства приостановили разграбление, но все же, сообщала газета, в Москву «к Октябрьским торжествам в подарок из Ленинграда присланы посылки от Шуваловского и Юсуповского дворцов».

Диалог властей с интеллигенцией налаживался с трудом, и не случайно в публицистике тех лет слово «обыватель» служило синонимом слова «интеллигент». Обыватель — это ограниченный, озлобленный человек, который не видит в новой жизни ничего, кроме бессмысленного разрушения; типичный обыватель — герой повести «Собачье сердце» профессор Преображенский. В марте 1925 года М. А. Булгаков прочел в Москве, в доме у знакомых, только что законченную повесть. Среди его слушателей был тайный осведомитель ОГПУ, который доносил, что «вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к Совстрою тонах». Профессор Преображенский произносил филиппики советскому строю в домашнем кругу, но в Ленинграде жил знаменитый ученый, который этим не ограничивался.

Он тоже производил эксперименты с животными, и «собака Павлова» известна нам не меньше, чем пес Шарик Преображенского. Академик Иван Петрович Павлов, маленький, вспыльчивый, бесстрашный, непримиримый, напоминает мне Александра Васильевича Суворова. Этот воитель доставлял немало хлопот большевистским вождям: ему были созданы особые условия для работы, но от этого его, по словам Луначарского, «обывательское настроение и политическое младенчество» не изменилось. Еще весной 1918 года Павлов прочел в Петрограде публичные лекции «Об уме вообще и о русском в частности», в которых утверждал, что революция не принесла России подлинной свободы, а вместо этого развязала худшие человеческие инстинкты. По мнению Павлова, настоящая свобода возможна только в гармонии с дисциплиной, которую обеспечивает тормозной процесс в коре головного мозга, а худшей чертой «русского ума» является как раз слабость тормозного процесса, склонность к внушениям и фантастическим выводам. «Нарисованная мною характеристика русского ума мрачна, — говорил он, — я сознаю это, горько сознаю… Картина мрачна, но и то, что переживает Россия, тоже крайне мрачно. Вы спросите, для чего я читал эту лекцию, какой в ней толк?.. Во-первых, это есть долг нашего достоинства, сознать то, что есть. А другое вот что… для будущего нам полезно иметь о себе представление. Нам важно отчетливо представлять, что мы такое; невзирая на то, что произошло, все-таки надежды терять мы не должны». В этих словах И. П. Павлова много горечи, но заметим, что глубина мысли, нравственная ясность таких людей делают честь русскому уму. «Весь я русский, все, что есть во мне, все вложено в меня моею русской обстановкой, ее историею, ее великими людьми», — писал он в Совнарком в 1920 году.

В 1923 году Павлов вернулся из-за границы и, как обычно, начал чтение своего курса с лекции о политике и современной жизни. «На вступительные лекции И. П. Павлова в начале года в советское время сбегались студенты даже из других институтов, — вспоминал Леонид Пантелеев. — Начинал [он] всегда так: „Господа студенты!“» Лекция 1923 года вызвала возмущение властей, и Зиновьев, выступая на Всероссийском съезде научных работников, специально остановился на ней: «Сотрудничество с таким человеком Советское правительство ценит в высокой степени, в годы самой напряженной борьбы мы делали все возможное, чтобы с ним сговориться». А он обрушился на святая святых партии — на идею мировой революции, высмеивал работы Бухарина на эту тему. В своей лекции Павлов заявлял: «Вы утверждаете, что ваша революция может победить лишь как мировая революция. Хорошо, но если так, то происходящее сейчас у нас есть чистейший бедлам. Я только что сделал большое путешествие и не вижу того, что указывало бы на возможность мировой революции… Лидеры нашей правящей партии верят в то, что мировая революция будет. Но я хочу спросить: до каких же пор они будут верить? Ведь нужно положить срок. Возьмите крупнейшие державы, которые в своих руках держат судьбы наций, как Франция, Англия, Америка. Там никаких признаков революции нет… Я человек науки. Для меня фактом является только то, что я двадцать раз проверил в своей лаборатории. А где же вы проверили вопросы мировой революции? Чем вы мне это докажете и почему не положили срока?»

Вожди должны что-то ему доказывать! Павлов говорил, что пожалел бы лягушку для эксперимента, который большевики проводят на людях. Он ограниченный обыватель, политический младенец, черносотенец! Почему же его не трогали? Ответ можно найти в словах Бухарина: «Павлов, который политически, по-видимому, страшно далек от рабочего класса, работает в первую очередь на рабочий класс. Его учение об условных рефлексах целиком льет воду на мельницу материализма…Результаты исследований проф. Павлова есть орудие из железного инвентаря материалистической идеологии». Но Павлов распространял свое учение о рефлексах и на социальную сферу. В 1924 году он прочел в зале Городской думы публичную лекцию «Несколько применений новой физиологии мозга к жизни». «Зал не мог вместить всех желающих, — писала „Красная газета“. — Здесь были и надеявшиеся на очередные выпады, к которым так склонен известный своими странностями академик Павлов… Пока академик И. П. Павлов сообщал результаты своих гениальных работ, он стоял на объективной почве. Но когда перешел к своим выводам над жизнью людей, он привел ряд тенденциозно окрашенных мнений». Павлов рассказал о лабораторном опыте: собаку продолжительное время морили голодом и причиняли ей боль, в результате чего у нее был подавлен «рефлекс свободы». То же происходит в СССР: «Террор, да еще в сопровождении голода, совершенно подавляет инстинкт свободы, нация будет забита, рабски принижена». По мнению Павлова, резкий рост числа неврозов у населения связан с насильственным подавлением инстинкта собственности и религиозного инстинкта. На этой лекции присутствовали сотрудники Смольного и ОГПУ, они запротестовали, зашикали, и Павлов, «вскочив с места, ударив кулаком по столу… крикнул: „Наука имеет свои права, я говорю от лица истины!“ и, не отвечая на бесчисленные записки и реплики… удалился с кафедры». Горяч Иван Петрович, ох горяч, но какой спрос с гениального чудака, пускай продолжает свои опыты.

Наука может принести большую практическую пользу; вспомним героя «Собачьего сердца», профессора Преображенского — он занимался проблемой омолаживания человека. Но «эликсир молодости» был создан в середине 20-х годов в Ленинграде академиком Н. П. Кравковым. Изготовленная по его методу тестикулярная жидкость (для нее использовались половые железы быков), судя по сообщениям газет, творила чудеса: «Удалось уже невменяемого паралитика привести в нормальное состояние настолько, что он вернулся к своей службе и занятиям». В 1926 году Институт экспериментальной медицины получил разрешение выпускать тестикулярную жидкость для широкого применения. Как представишь, что это сулило, дух захватывает!

Вообще, сколько замечательного появилось в жизни — например, радио. Первый сеанс радиотрансляции в Петрограде состоялся 4 ноября 1923 года на площади перед Мариинским театром: сначала запел невидимый хор, заиграл оркестр, потом раздался голос: «Алло, вы слышите меня? Я говорю по громкоговорящему телефону, нахожусь от мембраны на расстоянии аршина». И вся площадь откликнулась криком: «Слышим! Слышим!», а «вечером публика наслаждалась на площади музыкой балета „Египетские ночи“», — писала «Красная газета». В 1926 году ленинградский профессор В. И. Коваленков изобрел телефонный автоответчик, названный в духе времени «телефоном-осведомителем». К телефонному аппарату подключалась приставка, на которой можно было сделать звуковую запись и предложить оставить сообщение. «Эта фраза, написанная при помощи электромагнита на бесконечной проволоке, будет повторяться каждый раз при вызове в отсутствие абонента. Вызывающий может продиктовать что ему угодно. Запись происходит в течение 10 минут. Вернувшись домой, абонент прослушивает запись». Коваленков запатентовал свое изобретение, но на том дело и кончилось. Известно, что главные бытовые новшества: холодильник, пылесос, телевизор и т. д. — были заимствованы СССР у Запада, но отнюдь не потому, что в России не было своих изобретателей. Просто государство считало своей задачей не улучшение жизни граждан, а утверждение идей социализма во всем мире.

Ленинградские ученые, конечно, молодцы, но и пролетарии не лыком шиты. Упомянем об одном опробованном в Ленинграде изобретении: в 1925 году здесь проходило испытание предохранительной сетки трамвая, изобретенной рабочим Петровым. Предохранительная сетка — вещь нужная, ведь граждане нередко попадали под трамвай. «Сетка — люлька в раме, на конце которой имеется кожаная подушка. Если трамвай встречает на рельсах какой-нибудь предмет, сетка соскакивает с крючка, на котором укреплена, и превращается в люльку, куда попадает настигнутый трамваем предмет или человек», — рассказывала газета. Трамвай, снабженный такой сеткой, ходил в городе несколько дней, но изобретение Петрова не было принято. «При опытах чучело в стоячем положении попадало в люльку и оставалось невредимым до торможения вагона. Опыты с лежащим на рельсах чучелом удачных результатов не дали», а граждане, как правило, оказывались под трамваем в лежачем положении.

В середине 20-х годов городские власти заговорили о плане строительства метро, в 1925 году Откомхоз (Отдел коммунального хозяйства горисполкома) обсуждал проект инженера Ю. К. Гринвальда. Автор проекта сообщил, что «еще в 1917 году были определены направления линий метрополитена, которые должны были снять всю нагрузку с трамвайного движения»; Откомхоз признал строительство нужным и постановил «согласовать устройство всех подземных сооружений с планом будущего метрополитена». У плана нашлись критики, которые утверждали, что метро — устаревший вид транспорта, потому что скоро пассажиры будут летать по городу на аэропланах. На это Гринвальд возразил, что тогда придется строить авиаплощадки высотой с многоэтажный дом и это выйдет гораздо дороже.

Грандиозные планы середины 20-х годов подтверждали тогдашний лозунг: «Мы здоровое, процветающее общество!», а архитектор Ной Троцкий предлагал увековечить это время грандиозным памятником Ленину у входа в ленинградский порт: «Это дает возможность видеть вождя всех трудящихся на расстоянии десятков верст. В то же время такая постановка выразит интернациональный характер нашей революции, зародившейся в Ленинграде и стремящейся охватить весь мир». Памятник, по замыслу напоминавший нью-йоркскую статую Свободы, поставлен не был, но в будущем Ной Троцкий все же увековечит свою эпоху — строительством здания резиденции НКВД — Большого дома на Литейном проспекте.

Обратимся к теневым сторонам жизни города 20-х годов. Правда, теневыми их можно назвать лишь условно, они слишком бросались в глаза. На петроградских улицах просили милостыню молодые калеки — инвалиды войны, возле чайных с рассвета собирались беспризорные. Они ждали открытия чайной, чтобы отогреться и подремать в тепле, а потом весь день сновали по городу, толклись на рынках и возвращались на ночлег в заброшенные дома или в пустые железнодорожные вагоны. Беспризорные сироты Гражданской войны не были беззащитными детьми, они были организованны, дерзки и имели собственные промыслы: воровали и сбывали краденое, под присмотром юных сутенеров-«шкетов» малолетние «шкицы» занимались проституцией, но главным промыслом беспризорных была торговля папиросами. По словам Владислава Ходасевича, «после налетчиков папиросники были самыми богатыми людьми того времени… В Петербурге был у них ночной клуб на Михайловской площади — с ликерами и шампанским». Они успешно конкурировали с табачными магазинами и получили в городе прозвище «Табтрест № 2». Папиросы беспризорные скупали у рабочих табачных фабрик, которым выдавали зарплату фабричной продукцией. Вечером, после закрытия магазинов, папиросники становились монополистами табачного рынка, они продавали свой товар штучно и в россыпь и устанавливали цены. Днем торговля тоже шла бойко, ведь их цены были ниже магазинных, поэтому Комиссия по борьбе с беспризорностью тщетно призывала курильщиков не покупать папиросы у детей.

Беспризорные приторговывали «марафетом» — наркотиками; в те времена самым популярным «марафетом» был кокаин. Многие из них сами пристрастились к кокаину, и наркомания среди беспризорных детей приняла угрожающие размеры. Центром сбыта наркотиков в городе много лет оставался район Лиговского проспекта, наркоманы называли его «фронтом» — на «фронте» кокаин продавали в любом количестве и в любое время. В 1923 году репортер «Красной газеты» писал: «В кафе и кабаках торгуют „белым порошком“… Покупают — взрослые и дети. Девочки-подростки, с красными опухшими лицами под густым слоем пудры, бродят парами около „злачных мест“… Нюхают на улице, в кафе за столиком, в номерах, ресторанах, притонах специального назначения, на извозчиках, в автомобилях». Беспризорные, среди которых было немало малолетних преступников, могли вызвать не сочувствие, а скорее страх, но все-таки они оставались детьми, и их любимым развлечением был цирк. По свидетельству Ходасевича, «в московском цирке ежевечерне заполняли они [папиросники] все ложи и первый ряд. Клоуны Бим и Бом, выходя на арену, отвешивали им поклон: „Именитому московскому купечеству — наше нижайшее!“» В 1923 году «Красная газета» рассказывала о происшествии в ленинградском цирке: «В воскресенье начальник секретного отдела уголовного розыска обратил внимание на двух мальчиков 12–14 лет, сидевших в ложе. В антракте мальчики вышли в буфет, где стали „угощаться“ и „угощать“ других. Тут подвернулся пьяный борец Лурих, они стали угощать и его, и кое-кого из публики. Начальник секретного отдела арестовал их и повез в уголовный розыск». Выяснилось, что промышлявшие кражами малолетки решили развлечься и покутить. Мир беспризорных тесно смыкался с уголовным, и будущее этих детей было ясным: хулиганство, воровство, проституция, тюрьма.

Проблема беспризорных детей требовала неотложного решения, на это нужны были средства, и государство возложило основные расходы на своих граждан — само оно расходовало средства на подготовку мировой революции. Комиссия по борьбе с беспризорностью не ограничивалась сборами кампании «Друг детей» и других благотворительных акций, в 1924 году был установлен «некоторый процент отчислений (обязательный) от квартплаты… сбор с магазинов, ведущих вечернюю торговлю; сбор при прописке документов; вся прибыль от продажи бюстов Ленина, выпускаемых производственным бюро Академии Художеств», — все эти средства шли в фонд Комиссии. Продажа бюстов Ленина была прибыльным делом, их покупали учреждения, заводы, клубы, школы. В пользу беспризорных должны были раскошелиться любители пива: после введения дополнительного налога оно подорожало, и несознательные граждане перестали его покупать, так что финансовой комиссии Губисполкома пришлось снизить этот налог до одной копейки за бутылку. К концу 20-х годов казалось, что проблема беспризорности детей решена: одни из них умерли, другие вернулись к нормальной жизни, многие оказались в местах заключения, но коллективизация вызвала новый, еще больший поток беспризорных. В советской литературе есть немало книг о судьбах и перевоспитании беспризорников, а в фольклор вошла сложенная ими песня:

Позабыт и позаброшен с молодых-юных лет, Я остался сиротою, счастья-доли мне нет. Вот и голод и холод, он меня изнурил, А я мальчик еще молод, это все позабыл… У кого есть родные, приласкают порой, А меня все отшибают, я для всех чужой. Вот уж скоро помру я, похоронят меня, И никто не узнает, где могилка моя.

Беспризорников можно перевоспитать, а как быть с инвалидами германской и Гражданской войн? Государство вроде позаботилось о них, назначило пенсию, многие из них жили в общежитиях — инвалидных домах, работали в артелях; кто хотел учиться, поступал на рабфак, но на деле все было совсем не гладко. «Инвалиды-рабфаковцы Б-н, И-в, К-н и В-й одновременно получают стипендии как инвалиды и как рабфаковцы», — доносил в 1923 году читатель в «Красную газету», и редакция сопроводила его письмо примечанием: «Проверено. Губсоюз устраняет эту ненормальность». Но как быть рабфаковцу-инвалиду: на стипендию не проживешь, другие студенты подрабатывали на тяжелых работах, а калеке это не под силу. Вот и приходилось выбирать — или голодать и продолжать учиться, или прозябать в инвалидном доме. Пуля, как известно, не разбирает, в кого летит, и среди инвалидов войны были разные люди — самые деловитые и мастеровые организовали ремесленные артели и зажили совсем неплохо. Но их благоденствие было шатким, потому что горсобес регулярно проводил «чистки» инвалидных артелей. В 1925 году «Красная газета» сообщала о результатах очередной «чистки»: «В инвалидных артелях имеется большой процент бывших дворян, купцов и т. д. В некоторых артелях эти инвалиды пролезли даже в правление. Будет урегулирован вопрос о зарплате, которая в некоторых артелях доходит до 400 руб. в месяц на человека». «Чистки» инвалидных артелей продолжались в 30-х годах, и в них всякий раз выявляли «чуждый элемент».

Инвалидам войны трудно было найти место в мирной жизни, в городе и без них хватало безработных. В петроградском горсобесе то и дело возникали планы их трудоустройства — например, определить инвалидов в чистильщики обуви. Монополию на чистку обуви издавна держали айсоры, они арендовали у городского Отдела коммунального хозяйства (Откомхоза) все отведенные для этого места и бились за них насмерть. В мае 1923 года, сообщала газета, «на углу проспекта 25 Октября [Невского пр.] и улицы Пролеткульта [Малой Садовой ул.] произошло побоище между пятьюдесятью чистильщиками сапог. Драка случилась потому, что некоторые богатые чистильщики арендовали по несколько углов, сдавая их потом от себя в аренду». В общине айсоров враждовали несколько кланов, и милиции приходилось разнимать их драки стрельбой в воздух, другие средства не помогали. Чистильщики обуви были сущим наказанием для Откомхоза: «Каждую весну Откомхоз занимается „восточным вопросом“, собирая арендную плату. Скандалы, толпы в несколько десятков человек влетают в кабинет т. Иванова, требуя снижения арендной платы. Враждующие кланы, крики о том, что арендная плата грабительская: „Режь меня, убивай, выпей всю мою кровь!“» Поэтому в Откомхозе с готовностью согласились передать места для чистки обуви инвалидам, но те отказались — айсоры зарежут!

Бо́льшая часть инвалидов оставалась без дела, они хулиганили, опускались, пьянствовали. В рассказе Зощенко «Нервные люди» (о драке в коммунальной квартире) увековечен инвалид Гаврилыч: «Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является. — Что это, — говорит, — за шум, а драки нету? Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось». На улицах и в общественных местах спасу не было от «Гаврилычей». В 1925 году заведующий столовой возле Московского вокзала жаловался репортеру «Красной газеты»: «Скандалы и драки у нас бывают. Зачинщик — инвалид, который уже убил в трактире „Дунай“ какого-то человека, а теперь начал к нам ходить. Дерется графинами и полоскательницами и кидается другими вещами». Промыслом многих инвалидов было нищенство, но в середине 20-х годов началась кампания по его искоренению — при социализме не должно быть нищих! На встрече с сотрудниками ленинградского Госиздата Н. К. Крупская назидательно рассказала, как Ленин запретил ей подавать милостыню: «Не плодите нищих!» («Фу, какая гадость!» — громко отозвался писатель Борис Житков.) Милиция арестовывала просящих подаяние на улице, инвалидов лишали пенсии, а после нескольких задержаний высылали из города. Тех, кто подавал милостыню, тоже вели в милицию, оформляли привод и штрафовали. «Мы разучились нищим подавать», — грустил поэт Николай Тихонов, но вернее было сказать: «Нас отучили…»

Революция и времена военного коммунизма cтерли грань между законным и преступным, отменили все прежние представления: самосуд считался не убийством, а справедливым возмездием, экспроприации не назывались грабежами, а хищения при обысках — воровством. Кем были вожди большевиков, которые переправляли национализированные ценности на свои счета в иностранные банки, «совкомши» в мехах с чужого плеча и их мужья в бывших царских автомобилях? В послереволюционном Петрограде военный патруль мог оказаться шайкой грабителей, грозный комиссар — вымогателем и спекулянтом, а компания матросов — бандой убийц. В те смутные времена уголовникам жилось вольготно, потому что милиция была слаба и неорганизованна, а ЧК занималась истреблением контрреволюционеров. При нэпе преступность не уменьшилась, а напротив, приобрела небывалый размах, в Петрограде открыто хозяйничали бандиты. Милиции было известно, где они жили и развлекались, известны адреса «малин» и то, что на Крестовском острове и в Лесном налетчики опробывали оружие и упражнялись в стрельбе, — но ей было не под силу справиться с бандитизмом. В 1922 году к борьбе с бандитами подключилось петроградское ГПУ.

Налетчики действовали быстро и с необычайной жестокостью, при грабежах убивали всех вплоть до младенцев, и город смирился с бандитским террором, как с необоримым злом. В 1924 году К. И. Чуковский записал в дневнике о своем визите в дом, среди жильцов которого была «целая колония налетчиков, которые известны всему дому именно в этом звании. Двое налетчиков сидели у ворот и грызли зубами грецкие орехи. Налетчикова бабушка сидела у открытого окна и смотрела, как тут же на панели гуляет налетчиково дитя. Из другого окна глядит налетчикова жена, лежит на подоконнике так, что в вырезе ее кофточки видны ее белые груди. Словом, идиллия полная. Говорят, что в шестом номере того же дома живет другая компания налетчиков. Те — с убийствами, а нижние — без». Состоятельные люди не надеялись на милицию, они в складчину нанимали в дома ночных дежурных или дежурили сами. В 1923 году в почтовых ящиках петроградских домов появились анонимные письма: «Друг! если не хочешь быть ограбленным ночью, повесь на своих дверях ясную записку: „граждане бандиты, не трудитесь сюда идти, ибо здесь живут такие же бандиты“. Записку прибей к дверям с вечера, а это письмо перепиши в трех нумерах и разошли по трем адресам». Совет был принят, и такие анонимные письма наводнили город. «Интересно, — замечал репортер „Красной газеты“, — что мудрому совету анонима последовали некоторые питерские ювелиры, заклеивая на ночь свою карточку на дверях „свидетельством“, что они — бандиты».

Бандитский террор стал обыденностью, сообщения об убийствах, снимки изуродованных тел, выставленные для опознания в витринах, жуткие подробности репортажей из зала суда словно притупили ужас. Люди уже не боялись вселяться в квартиры, в которых убили всех обитателей; в 1924 году журналист Э. Гард писал: «На Гончарной ул. в одной из квартир недавно перебили всю семью. И в домоуправление потянулись хвосты. — „У вас квартира освободилась?“ — „Там убийство было!“ — „Да, да! А ванна есть? А кухня светлая? А в какой комнате убивали? Гирей по голове? Пять человек? А полы паркетные?“ На обоях в спальне следы крови. — „Да, неприятно. Придется переклеивать или занавесить картиной можно. И как это они так… по обоям?“ И перевезут свои вещи: комод, двуспальную кровать, граммофон, кисейные занавески, бабушкин сундук».

Борьба с бандитизмом продолжалась не один год, налетчиков не щадили, ГПУ и милиция имели право расстреливать арестованных при вооруженных ограблениях на месте, без суда. Впрочем, если дело доходило до суда, приговор, как правило, был тот же — расстрел. Среди сотен расстрелянных были известные петроградские бандиты: Сашка-Седой, Пан-Валет, Ванька Советский, Ванька Чугун, Ленька Пантелеев. Примечательно, что в глазах многих горожан, особенно молодежи, бандиты были окружены романтическим ореолом борцов с буржуями. В этом была немалая «заслуга» литературы тех лет, героями которой зачастую были уголовники; в бесчисленных сочинениях на эту тему отчетливо проступала мысль, что уголовники — социально близкие. Недаром в Петрограде поговаривали, что Ленька Пантелеев, «нэпманов гроза», — из бывших матросов. Молодежь вдохновляли не герои Кронштадтского восстания, а матросы революции, воображение наделяло их зверские физиономии героическими чертами. Не случайно наряд городской шпаны явно подражал матросской форме: широкие брюки-клеш, куртки наподобие матросских бушлатов, фуражки-капитанки. Зимой шпана носила круглые шапки-финки, развязанные тесемки которых свисали как ленточки бескозырки. «Вечером они выходят. Шапка-финка надвинута до бровей, открытая волосатая грудь, как пудрой, присыпана снегом, в углу мокрых распущенных губ прилипла папироса» — так в 20-х годах писали уже не о матросах, а о питерских хулиганах.

Понятие «хулиганство» пришло в Россию из Европы в десятых годах ХХ века, и впервые это явление было отмечено в Петербурге. Отличие хулиганов от других преступников заключалось в том, что они совершали преступления не из корысти, не сгоряча или со зла, а бесцельно и бессмысленно. Возникновение хулиганства связано с большими городами, оно привилось сперва в Петербурге, потом в Москве и затем распространилось по всей России. Питерские хулиганы терроризировали горожан, они «бузили», «барахлили», устраивали побоища «стенка на стенку». В 1923 году «Красная газета» сообщала, что «на набережной Невы, против фабрики б. „Торнтон“, местные хулиганы устроили грандиозное побоище. Участвовало в нем около двухсот человек». В 1926 году «на Обводном канале произошло побоище между двумя шайками хулиганов — „тамбовской“ и „воронежской“. Дрались около тридцати человек. В ход пущены камни, палки, ножи, раздавались выстрелы из револьверов». Ладно бы они устраивали свои побоища в стороне от мирных граждан, но главным удовольствием хулиганов было показать свою удаль на людях. В октябре 1923 года охтинские рабочие собрались в клуб на веселый спектакль «Тетка Чарлея», туда же явилась шпана. «Во время второго действия между порховскими и охтинскими посетителями клуба произошла драка. Сначала дрались на улице, а потом, гоняясь друг за другом, с криком ворвались в зрительный зал и там открыли стрельбу из револьверов. С улицы в это время полетели камни. Публика в ужасе бросилась из зала, давя друг друга, некоторые полезли под эстраду, другие бросились к дверям и окнам. В итоге выбиты все стекла, несколько человек получили серьезные ранения». Вот тебе и веселая «Тетка Чарлея»!

Хулиганы куражились, дрались, устраивали поножовщину почти безнаказанно, поскольку они были в подавляющем большинстве пролетарского происхождения. В 1924 году председатель губернского суда товарищ Нахимсон писал, что «главные кадры хулиганов состоят из зеленой молодежи, частью даже членов РКСМ. Надо увлечь и привлечь эту зеленую молодежь той или иной работой: кружками, экскурсиями, даже танцами (все же лучше, чем хулиганство), одним словом, придумать для них разумные развлечения». Суды всякий раз учитывали их социальное происхождение; на одном суде прокурор говорил: «Наказание должно быть очень суровым, но условным» (это примерно как двадцать лет каторжных работ — условно). В особых случаях, например при покушении на убийство, хулиганы отделывались недолгим тюремным заключением. При таком положении дел горожанам оставалось лишь меланхолически классифицировать их шайки. «В Ленинграде есть ряд хулиганских корпораций, — писала „Красная газета“ в 1925 году. — Охтинская, Гаванпольская, Балтийская, Тамбовская. У каждой — свое лицо. Охтинские занимаются разрушением домов — бьют стекла, срывают вывески, выворачивают фонари, мажут ворота и стены. Гаванпольские — нападают на прохожих. Балтийские специализируются на собачонках и кошках, которых подвешивают к окнам, чтобы пищали, и на преследовании подростков. Тамбовские практикуют в пивных и клубах». Горожане боялись обращаться в милицию с жалобами на хулиганов, потому что после короткой отсидки те возвращались и начинали мстить; так, известного на Васильевском острове хулигана Витю Плаксина укрывали от милиции сами потерпевшие. Особенно много шпаны было на Петроградской стороне и в окрестностях Лиговского проспекта. На Лиговке сутенеры в шапках-финках и с ножами-финками в карманах назойливо предлагали прохожим своих «марух»; в чайной «Смычка города с деревней» собирались наркоманы; в пивной на Пушкинской улице, напротив памятника поэту, пировали лихие «пушкинские ребята». Так продолжалось несколько лет. Дошло до того, что шпана Таврического сада ограбила и порезала финками члена городской комиссии по борьбе с хулиганством!

Наконец, в середине 1926 года в Ленинграде была объявлена кампания по борьбе с хулиганством: милиция устраивала облавы в местах их сбора, на улицах дежурили конные патрули, задержанных хулиганов снимали с учета биржи труда, лишали пособия по безработице и передавали дела в суд. Только к первой половине сентября в Ленинграде было привлечено к уголовной ответственности 1886 человек, но кульминацией кампании по борьбе с хулиганством стало судебное дело о групповом изнасиловании в Чубаровом переулке. В этом преступлении отразилась вся темная, жестокая суть хулиганства. Вечером 22 августа двадцатилетняя работница Любовь Белякова возвращалась домой, на Лиговский проспект. В Чубаровом переулке ее остановила толпа парней и, «завязав глаза грязной тряпкой, под свист, крики и улюлюканье потащила ее на Предтеченскую улицу. Дотащив до сада б. Сан-Галли [тогда он назывался сад „Кооператор“], звери повлекли девушку в глубь сада. Здесь хулиганы сняли с нее повязку, и она увидела себя окруженной толпой». До этого лиговские молодцы не раз «брали в плен» проституток, и известие «Бабу повели!» служило сигналом к их сбору. В саду они выстроились в очередь, один из зачинщиков собрал с каждого «желающего» по 15–20 копеек себе на водку. Среди двадцати двух насильников оказалось несколько комсомольцев, демобилизованный матрос («Позвольте морячку попользоваться!») и член партии, секретарь ячейки ВЛКСМ завода «Кооператор» Константин Кочергин. Он в тот вечер поссорился с женой, сидел на лестничной площадке, переживал и, услышав, что «бабу повели», решил отвлечься от грустных мыслей. Пожалуй, самое поразительное в этой гнусной истории ее обыденность: «Вырвалась из рук насильников Б-ва только в 4-м часу ночи. Перед выходом из сада люди-звери взяли с жертвы клятву, что она будет молчать». Она сумела выйти на улицу, и «прохожий, увидев девушку, сидящую на подоконнике, а возле нее группки молодых людей, сунул руку в карман, как будто у него было оружие, и обратился к ней с предложением проводить. Хулиганы не препятствовали. Она попросила его отвести ее к милиционеру… Произведенная сразу же облава милиции задержала пять человек, из которых она опознала четырех». На суде прокурор спрашивал у насильников: «Отчего же вы ее просто не придушили?» Хороший вопрос! «Зачем душить?» — искренне удивлялись обвиняемые. Подумаешь, побаловались с бабой, эка невидаль! Видимо, так же рассуждал коллектив рабочих завода «Кооператор», которые вступились за своего комсомольского вожака Костю Кочергина.

Суд над «чубаровцами» в декабре 1926 года стал показательным процессом. До этого была развернута широкая кампания в прессе, газеты публиковали циничные показания задержанных, сообщали, что девушку заразили венерической болезнью. Тут же помещались коллективные письма в редакцию: «Хулиганов — каленым железом!», «Только высшая мера наказания может быть для этих преступников-бандитов!», «Суровыми мерами вырвем из нашего Красного Ленинграда гнездо зверей-хулиганов!» Понятие хулиганства стали трактовать расширительно, теперь к нему относили почти все совершенные преступления. Городские власти словно очнулись от спячки и тоже высказывались за применение смертной казни для особо злостных хулиганов. И вообще шпане не место в Ленинграде! «На заседании губисполкома зав. административным отделом т. Егоров указал, что надо высылать хулиганов. Возник проект ссылать их на необитаемый остров Кильдин», — писала «Красная газета». Но через несколько дней в газету пришло письмо с необитаемого острова: «Житель о. Кильдина Кустов пишет, что Кильдин — центр рыбного промысла населения Мурманского побережья. Там есть и постоянное население — около 100 человек. Остров — заповедник белых и голубых песцов, с уникальными природными условиями». Люди там живут только надеждой на будущее, «потому что настоящего у нас нет». Не надо им на Кильдин хулиганов! Тогда ленинградское бюро краеведения порекомендовало для ссылки шпаны необитаемые Кандостров и Мегостров в Белом море, там они узнают, где раки зимуют!

Во время подобных кампаний нередко появляются самые неожиданные предложения. Врач тюремной больницы Соколов выступил на заседании городского хирургического общества с докладом, в котором утверждал, что от хулиганства можно излечить трепанацией черепа: «Многие заключенные хулиганы после трепанации изменили свое поведение. Один из них до операции не выходил за свои проделки из карцера. После трепанации, сделанной по поводу его болезни, характер его изменился и он принял активное участие в культурно-просветительской работе, организовал музыкальный кружок». Идея, конечно, интересная, но чересчур хлопотно… К моменту суда над «чубаровцами» общественное настроение в городе было накалено до предела. В декабре перед судом предстали двадцать семь обвиняемых в возрасте от 17 до 25 лет; семеро из них были приговорены к расстрелу, остальные — к разным срокам заключения в концлагере, двух подсудимых оправдали. «Чубаровщина» надолго стала нарицательным понятием, материалы судебного процесса были изданы отдельной брошюрой, художник Павел Филонов запечатлел это преступление на фреске в фойе ленинградского Дома печати. А в городской фольклор вошла новая песня на мотив «Кирпичиков»:

Двадцать лет жила я в провинции, в деревушке веселой росла, Там училася и не знала забот, я примерной девчонкой была. Всем известная жизнь в провинции, тяжела и довольно темна. Ленинград славится ведь науками, порешила поехать туда. Но не знала я, что там в городе много подлостей кроме наук. Что там люди есть, что звереныши, и там много жестоких мужчин. Вот идет толпа, подошла ко мне, точно звери схватили меня. Насмехалися, издевалися и навек загубили меня [57] .

Известно, что многие людские беды происходят от пьянства. В 1915 году в Российской империи был принят закон о запрете производства и продажи спиртных напитков на всей ее территории, несмотря на то что этот закон наносил серьезный урон государственному бюджету в военное время. Октябрьские события 1917 года в Петрограде сопровождались разграблением винных складов, после взятия Зимнего дворца победители бросились в дворцовые погреба и несколько человек погибли, утонув в лужах вина. Для предотвращения «пьяных погромов» в городе пришлось создать особые отряды, которые крушили погреба, разбивали бутылки и бочки, смешивая драгоценные вина с грязным снегом. При военном коммунизме вино водилось только у спекулянтов и у большевистского начальства; по словам Ходасевича, «вся Москва знала, что… у Каменевых вино водится в изобилии. В частности, „каменевский“ коньяк, которым они кое-кого угощали, даже славился». Люди попроще пили всякую ядовитую дрянь. Художник Юрий Анненков вспоминал, как рабочие театра, в котором он работал, пили смесь, которой заправляли автомобили, «эта смесь заменяла им исчезнувшую водку, но, составленная из какой-то бензинной накипи, была чрезвычайно вредна», люди от нее слепли.

При нэпе продажа вина и пива (производства водки по-прежнему не было) возобновилась, за 1922–1923 годы количество винных лавок в Петрограде увеличилось в два с половиной раза, а число пивных — в пять раз. Но еще больше процветало самогоноварение, в котором первенствовали Московский и Нарвский районы — там самогонные аппараты были почти в каждой квартире. Нелегальная торговля самогоном нарушала монополию государства на продажу алкоголя, уменьшала его доходы, поэтому на борьбу с самогонщиками была мобилизована не только милиция, но и ГПУ. Борьба была неустанной, упорной, но безнадежной. «Чины угрозыска, губмилиция и ГПУ, — сообщала „Красная газета“ в 1923 году, — нагрянули на горделиво возвышающийся, единственный дом-гигант по Тверской, 7. На что уж виды видали, но и агенты пришли в смущение. Что ни квартира, то завод: аппарат и три бочки закваски; два аппарата и бочка закваски — и так в десяти квартирах». В 1922 году в Петрограде было выявлено шестьсот мест изготовления самогона, в 1923 году — пять с половиной тысяч, и конца этому не предвиделось. Самогонщиков штрафовали, судили, конфисковывали аппараты, но умельцы неустанно мастерили и продавали новые «заводики». Тогда государство решило возобновить производство водки. Указ 1925 года о выпуске «русской горькой 40 градусов» был подписан Каменевым, поэтому водку прозвали «каменевкой». Появление «каменевки» было приурочено к годовщине Октября, в газетах появились броские заголовки: «Государственный водочный завод приступил к разливу 40-градусной очищенной водки», «Накануне выпуска 40-градусной!» — и наконец она появилась. Очевидно, «каменевка» пришлась по вкусу горожанам, потому что год спустя «Красная газета» сообщала: «355 168 ведер водки выпито в Ленинграде за квартал. За это же время задержано 11 тысяч пьяных буянов. Больше половины — рабочие».

В 1865 году Ф. М. Достоевский задумал роман «Пьяненькие», его замысел отчасти воплотился в «Преступлении и наказании»: в окрестностях Сенной площади, где происходит действие романа, пьяных людей было большинство. В 1927 году К. И. Чуковский записал в дневнике: «Иногда кажется, что пьяных в городе больше, чем трезвых», — Ленинград стал городом пьяных людей. Во время кампаний по борьбе с пьянством за появление на улице в нетрезвом виде и нецензурную брань полагался штраф, и эти штрафы, несомненно, обогатили бы государственную казну, если бы у пьяниц было чем платить. Но, по свидетельству городской комиссии по борьбе с алкоголизмом, среди рабочих укоренилось «пьянство периодическое — пропивание получек два раза в месяц, в дни выдачи денег». Комиссия била тревогу, ее представитель, профессор А. А. Мендельсон приводил красноречивые данные: в 1923 году за пьянство было задержано шесть тысяч человек, а в 1924-м — уже свыше десяти тысяч! По его предложению комиссия ходатайствовала о понижении тарифа на привоз фруктов в город, «так как замечено, что их распространение значительно содействует уменьшению алкоголизма». Милый профессор Мендельсон, фрукты взамен водки — это из какой-то другой жизни! Видно, комиссия не читала роман Горького «Мать», где популярно рассказывалось о социальных причинах пьянства.

А между тем в городе был известен человек, который исцелял самых закоренелых алкоголиков, — «братец Иван», Иван Алексеевич Чуриков. Он с 90-х годов XIX века проповедовал в Петербурге открывшуюся ему истину: Бог живет в душах бедняков и обездоленных, скоро настанет время, когда исчезнут пьянство, ненависть, жадность и все люди в мире станут единым трудовым братством. Очень скоро у Чурикова появились приверженцы из питерских рабочих, и он создал общину, в которой царили трезвость, трудолюбие и братская помощь. Церковь преследовала Чурикова как сектанта, но число его последователей неуклонно росло. «Он имел благодатный дар, непостижимый и несомненный, исцелять закоренелых пьяниц, — вспоминал Анатолий Краснов-Левитин. — Я видел десятки пьяниц, которые на всю жизнь переставали пить после получасового разговора с „братцем“». После 1905 года преследование сектантов было отменено, и чуриковцы начали устраивать жизнь по своему усмотрению: купили в Вырице большой надел земли и организовали сельскохозяйственную коммуну. Скоро коммуна братства стала образцовым хозяйством, в 1916 году у нее появился трактор (большая редкость в то время), в ее парниках вызревал виноград. Чуриковцы видели особый смысл в процветании своей коммуны, они называли ее Небесным Иерусалимом, прообразом будущего всемирного трудового братства. В 20-х годах «на Вознесение туда собирались тысячи людей, — вспоминал Краснов-Левитин. — Чуриков в белой рубахе становился за соху — трактор в этот день бездействовал — и делал первую полосу, запевал сильным голосом песню о винограднике Божием, который созревает для жатвы. Тысячи голосов подхватывали песню. Так начинались полевые работы».

В начале 20-х годов чуриковская община имела полтора десятка отделений в Петрограде, движение трезвенников объединяло больше десяти тысяч человек, но теперь уже новая власть теснила «сектантов»: «Пожарно-техническая комиссия произвела осмотр „молитвенного зала“, в котором происходят собрания последователей „братца“ Ивана Чурикова… Оказалось, что из-за отсутствия отдельной лестницы из зала собрания там проводить нельзя. Зал решено закрыть». Залы, в которых собирались чуриковцы, закрывались один за другим; так одновременно с кампаниями борьбы за трезвость шло преследование приверженцев трезвенности. В 1925 году «Красная газета» писала о «возмутительном» факте: «Опять дает о себе знать братец Иван Чуриков. Он решил прочно обосноваться в Обухове, в заново отделанном просторном доме, и снова стал привлекать темную массу слушать его „религиозно-нравственные наставления“ и „трезвые беседы“. Вчера поезда из Ленинграда прибывали в Обухово переполненными. Публика самая серая: сенновцы (с Сенного рынка), мелкие кустари, торговки, „бывшие люди“ и т. п. Собеседование началось в 3 часа дня и закончилось около 7 часов. Вечерние поезда в Ленинград со станции Обухово с бою брались „чуриковцами“». Действительно, публика была «самая серая» — тогда, по словам Краснова-Левитина, «весь рабочий Питер ходуном ходил от одного имени — „братца“ Ивана Чурикова. В рабочих кварталах, у питерских кухарок и прачек, сапожников и дворников, это имя окружено было любовью и глубоким почитанием».

В 1928 году Вырицкую коммуну объявили кулацкой лжекоммуной и разгромили, а чуриковцы попали в категорию «лишенцев» — людей, лишенных избирательных прав. Нам, избегавшим ходить на советские выборы, трудно представить, чем было лишение избирательного права в 20–30-х годах — оно влекло потерю работы, продовольственных карточек, медицинской помощи, пенсии, исключение детей из школы и, наконец, высылку из города. Лишенцы были категорией обреченных людей. В ленинградских архивах сохранились заявления лишенцев с просьбой о восстановлении избирательного права. Рабочий А. В. Скаченков писал: «Я являюсь не как профессионал-проповедник, а просто убежденным чуриковцем и в правде евангельской и, находясь в свободной советской республике, я имею право свободно мыслить, ходить и проводить время, где я считаю для себя полезным». Бедный-бедный чуриковец, эти права могли быть признаны в Небесном Иерусалиме, но не в Ленгорсовете 1928 года. В 1930 (по другим сведениям в 1931-м) году Ивана Алексеевича Чурикова и его ближайших сподвижников расстреляли в Ленинграде, а большинство его «братцев» погибло в лагерях.

В начале 30-х годов, по свидетельству некоторых мемуаристов, пьяных на улицах Ленинграда стало меньше, хотя в городе было множество пивных, некоторые из которых гордо именовались «Культурная пивная». Эмма Герштейн вспоминала ленинградцев тех лет: «Эти худощавые мужчины с землистым цветом лица и острыми глазами, сбегающие по ступенькам в пивную, казались мне или студентами-революционерами, или все сплошь Раскольниковыми»; в Москве, по ее словам, пили гораздо меньше. Таково было впечатление романтически настроенной москвички, а в записях ленинградки Лидии Чуковской все выглядело куда прозаичнее. В мае 1939 года она записала: «Кругом множество пьяных. Кажется, что вся мужская часть улицы не стоит на ногах». Позднее Ахматова напомнит ей при виде большого числа пьяных: «Это как в день мира с Финляндией… я шла к вам (а жили мы друг от друга очень близко) — и по пути насчитала четырех женщин, лежавших в луже и уже успевших примерзнуть». Несчастные, угрюмые, пьяные люди на долгие десятилетия останутся печальной приметой ленинградской жизни.