В очень красивом месте поставлен был замок Нарбэ. На горе, заросшей у подножия смешанным лесом, а выше — каменной, грозной с виду. В свете заходящего солнца гора и замок выглядели сошедшими с гравюр Доре. Черная скала, черная крепость, а за ними, над ними — небо, истекающее лавой и расплавленным золотом.

— Ну, как? — довольный поинтересовался Вильгельм.

— Впечатляет, — признал Курт.

— Привозить гостей на закате — добрая семейная традиция. Говорят, германцы склонны к романтизму.

— Правду говорят. Гёте, Вагнер, Гейне…

— Курт, — осклабился капитан, — оставьте! Я солдат, и даже не представляю, о ком вы говорите. Когда речь заходит о романтике, вспоминают германцев, когда речь идет о германской романтике, вспоминают этих троих, словно святую троицу. Представьте, если бы во всех разговорах о вашей стране обязательно всплывали Маркс, Ленин и Сталин, долго бы вы смогли гордиться ими?

— Конечно, — развеселился Курт, — Марксом — особенно.

Дорога пошла через рощу, и замок скрылся из виду, осталось любоваться могучими стволами деревьев, пролетавших мимо их “мерседеса”, как на ускоренной прокрутке фильма. Мелькнула и осталась позади небольшая деревня.

— Город, — обиделся Вильгельм, — город Нарбэ. Полтысячи душ населения, это вам, не кот чихнул. Кажется, так говорят русские?

— Это Георг так говорит? — уточнил Курт. — Ну, ему виднее.

А гора вблизи оказалась не такой уж грозной. Лес, ползущий по склону, выглядел чистеньким и ухоженным, ни единой хворостинки на земле, не говоря уже о буреломе или выворотнях. Скала, вокруг которой вилась дорога, была рыжей от пыли и оттого казалась уютной, а торчащие кое-где прямо из камня маленькие сосенки вызывали теплые воспоминания о Крыме и международном студенческом лагере в горах.

Стены замка, правда, глядели грозно, блестели гладким камнем, подозрительно щурились бойницами. Во рву лениво переливалась черная вода, бывшая когда-то вольной горной речкой. И даже, как убедился Курт, когда шофер распахнул перед ним дверцу и выпустил на свободу из просторного чрева автомобиля, на стенах содержалась в порядке различная оборонная машинерия, которой Курт не знал названий.

— У нас и камера пыток есть, — сообщил Вильгельм, давая гостю возможность оглядеться, — там тоже все механизмы действующие.

— А каменный мешок найдется?

— И даже темница с колодцем. Но без маятника. На мой взгляд, явная недоработка.

— Гостеприимный дом, — одобрил Курт, — и часто вам наносят визиты?

— Вы хотите знать соотношение пришедших и ушедших?

— Хотя бы сравнить физическую целостность “до” и “после”.

— “До” и “после” — это в рекламе микстуры для похудания. Пойдемте, Курт, — Вильгельм улыбался, — к ужину у нас принято переодеваться, но на гостей правило не распространяется. Если дед покажется вам излишне суровым, не обращайте внимания, — это он вас тестирует. Если убредете куда-нибудь один и заблудитесь, оставайтесь на месте и подавайте сигнал голосом. Рано или поздно кто-нибудь вас найдет. Вот, вроде бы, и все для начала.

Встретивший их в бескрайнем холле ливрейный громила, даже не попытавшись изобразить радушие, бесстрастно произнес:

— Добро пожаловать в Нарбэ, господин Гюнхельд.

— Ларж? — пробормотал Курт.

— Пробрало, — удовлетворенно хмыкнул Вильгельм. — Нет, это Вернер, он живой. И пока вы здесь, он отвечает за вашу сохранность.

Вообще-то, в замке было абсолютно безопасно. Даже многочисленные, оставшиеся со времен постройки и добавленные в годы войны ловушки, качающиеся плиты и “коридоры смерти” жизнь не осложняли, поскольку были деактивированы. “До времени”, как мимоходом обронил Вернер. А окончательно мрачную атмосферу рассеял двухлетний бутуз, вывернувшийся из рук улыбчивой няньки и заковылявший по коридору навстречу Вильгельму с банальным, но донельзя умилительным:

— Папа!..

И Курт неожиданно остро позавидовал капитану фон Нарбэ. Хотя, рассуждая по уму, Вильгельм был его ровесником, а в двадцать четыре года взваливать себе на шею такую обузу как ребенок — это, пожалуй, перебор.

— Ты почему еще не в постели? — капитан подхватил сына на руки, на глазах теряя остатки аристократической холодности.

— Ну, что с ним сделаешь, хозяин? — подошедшая нянька приняла ребенка. — Знаете ведь, Людвиг как чует, что вы приехали. Еще и машина на горке не покажется, а он уже шумит: папа, папа. И встречать бежит.

— Встретимся за ужином, — Вильгельм обернулся к Курту, — там познакомлю вас с Лихтенштейном.

И последним — перед встречей с семейством Нарбэ — сюрпризом стал для Курта вид из окна отведенной ему комнаты. Не считая, разумеется, самой комнаты. Он-то думал, что в их доме, в Ауфбе, спальни большие… Но площадь жилых помещений, это, в конце концов, дело привычки и возможностей. А вот то, что часть восточной стены замка была снесена, и через весь просторный двор тянулась к пролому окаймленная фонарями взлетно-посадочная полоса, — вот это впечатляло.

К уцелевшим стенам лепились хозяйственные постройки, и за открытыми широкими воротами одной из них Курт различил силуэт небольшого самолета.

Покачав головой, он отошел от окна. Можно быть пилотами, можно быть династией пилотов, но чтобы настолько! Интересно, а кто здесь диспетчеры наземной службы? И начальник аэродрома? И в какие деньги должно вставать содержание техники?

Самих же фон Нарбэ — всех, начиная с деда и заканчивая женой Вильгельма, можно было снимать в кино. Причем, в пропагандистском. Более типичных, более классических аристократов Курт не встречал даже в детских книжках, даже на старинных портретах со средневековыми рыцарями и баронами.

Мужчины, все трое — светловолосые, с похожими резкими лицами, с прозрачными глазами и тонкими бледными губами. Женщины, все три — светловолосые, круглолицые и светлоглазые, с красивым румянцем. Курта жуть пробрала: как их, вообще, различать? Правда, Хельга, супруга Вильгельма, выглядела пока что как девочка — ни за что не скажешь, что у нее двухгодовалый сын, — но зато старшая фрау фон Нарбэ, та, которая бабушка, лет после сорока стареть явно передумала, а средняя к сорока как раз подошла…

— …А это господин Лихтенштейн, наш библиотекарь, — продолжала церемонию знакомства фон Нарбэ-старшая. Хозяйка.

Еврейский юноша смотрелся в кругу семьи фон Нарбэ скорым клиентом газовой камеры. Печальные, большие и черные как сливы глаза, и, почему-то даже щегольская эспаньолка, только усиливали впечатление.

Правда, — и выяснилось это почти сразу, — именно Ефрем Лихтенштейн полагал себя осью, вокруг которой вращается жизнь семьи, жизнь замка, и, кажется, жизнь вообще. За столом он начал говорить и говорил много, говорил со всеми, не боялся никого, включая грозного патриарха, господина Юлиуса. Иногда его даже слушали. Курту показалось поначалу, что Лихтенштейна держат в замке не столько в качестве библиотекаря, сколько вместо шута, ведь любому аристократическому семейству полагается в свите хотя бы один остряк с претензиями. Однако присутствие Ефрема за столом гарантировало, что неловких пауз в разговоре не возникнет. Он не знал, что такое паузы, кроме, разве что, ситуаций, когда помолчать пару секунд требовалось для пущего драматического эффекта.

И сразу после ужина он увлек Курта в свои владения. В безразмерную библиотеку, где среди уходящих в невидимые выси книжных стеллажей было всего три оазиса с креслами, столиками и уютными настольными лампами.

— А больше и незачем, — объяснил Лихтенштейн, по-пиратски подкручивая черный ус, — вы думаете, они читают? Вы меня смешите, если так думаете! В этом доме для чтения две темы: война и любовь. Мужчины читают о пушках, дамы — о мужчинах, а то, что в их распоряжении, без преувеличения сказать, сокровищница, это им, извините за грубость, вдоль хитона.

Поскольку примерно на эту же тему Ефрем, не стесняясь хозяев, рассуждал и за столом, Курт только кивал, успев уже понять, что фон Нарбэ с экспансивным библиотекарем давно смирились. Может быть, их закалило многолетнее общение с Лихтенштейном-старшим, почтенным рабби Исааком.

— У меня все записано, — как-то угрожающе сообщил Ефрем, уносясь в глубины библиотеки, — и отцовские бумаги я тоже почти разобрал. Собственно, не хватает мелочей, каких-то деталей, но без них, представьте себе, обойтись невозможно. Впрочем, вам-то, конечно, нужна для начала просто картинка. Или вы, господин помещик, намереваетесь вступать в связь с Крылатым Змеем?

— А что, его еще и так называют? — удивился Курт. — Это как-то связано с гербом и флагом?

— Это как-то связано с тем, что он — крылатый змей, — даже расстояние и лабиринты стеллажей не приглушили сарказма в голосе библиотекаря: — Вы драконов видели?

— Нет.

— Хм…

Лихтенштейн примолк.

Так же молча появился он из книжных глубин, уложил на стол перед Куртом стопку аккуратных, в кожаных обложках, тетрадей и доходчиво пояснил:

— Я имел в виду — на картинках.

Курт измерил взглядом толщину стопки и поднял глаза на библиотекаря:

— Скажите, Ефрем Исаакович, а почему вы так странно разговариваете?

— Что, переигрываю? А вы видели, на кого я работаю? В этом доме, если хоть на пять минут перестанешь чувствовать себя евреем, рискуешь безвозвратно превратиться в немца. И, кстати, величать меня по отчеству не обязательно. Что бы вы себе не думали, у нас, в России, так обращаются только к старшим и только из вежливости.

— Ясно, — Курт покивал, — тогда встречная просьба: не называйте меня “господин помещик”. У нас, в Москве, так вообще никого не называют.

— Ось воно як, — совершенно по-украински протянул Лихтенштейн, — а такой гарный тевтонский хлопец… шо ж вы одразу не казалы? Я б хохлом прикинулся.

…Записи были частью рукописные, частью — отпечатанные на машинке и переплетенные кустарным методом.

— Есть еще отдельные списки с чем-то вроде заклинаний, — сообщил Ефрем, — но они, насколько я успел разобраться, к вашему чудовищу отношения не имеют. Отец изучал Тору, и до того, как встретил Змея, достиг определенных успехов. Я бы сказал, что нам с вами, простым смертным, его достижения показались бы невероятными.

— А вас он, что же, ничему не научил?

— Чему-то научил. Теории. А практике не учат. Каббала — не сборник заклинаний, а способ найти Господа. Отец разочаровался… или усомнился, даже и не знаю, как выразиться более верно.

Курт взял эту мысль на заметку.

— А Змея ваш батюшка вызвал заклинанием? Как вышло, что они стали сотрудничать?

— Хм, — Ефрем погладил эспаньолку и раздумчиво повторил, — хм-м… знаете, Курт, я не сказал бы, что они сотрудничали. И не могу сказать, что отец поставил Змея себе на службу. Скорее уж… ай, рассказать проще, чем объяснить.

Случилось это в Германии, в старинном городе Бремене, на одной из маленьких живописных улочек, где фасад каждого дома украшен резьбой на библейские темы, а в садах цветут розы и ландыши. Был сад и у Исаака Лихтенштейна, такой себе садик, маленький однако, любимый и требующий ухода. Случалось, что рабби Исаак целые дни проводил там, возле клумб и грядок, отдыхая душой и утруждая работой тело. Но чаще он произносил соответствующие формулы, затрачивая некоторое количество сил душевных, и садом его занимались те, кому это вменялось в обязанности самим происхождением — феи и духи. Во всяком случае, здесь, в Германии, эти создания называли феями. Рабби же Исаак посвящал свое драгоценное время занятиям более серьезным, феям и духам недоступным по причине их ограниченности, а доступным лишь человеческому разуму. Не первый год занимался Лихтенштейн высокой наукой, и даже не первый десяток лет, так что подобные фокусы были ему — тьфу. Вроде утренней зарядки в оздоровительном пансионате.

Июль в то лето выдался жарким и слишком сухим. Сад дважды в день нуждался в поливке. И, конечно, можно было взять шланг и полить цветы и деревья, как делали все соседи. Но у соседей, видимо, было слишком много свободного времени. У рабби Исаака времени не было совсем. Поэтому он предпочитал ежеутренне и ежевечерне призывать на свой сад маленький, со стороны почти незаметный дождик. И так оно тянулось одну неделю, другую, на исходе же третьей Лихтенштейн произнес формулу, а дождь не пролился.

Он не был упрямцем, рабби Исаак, его, в конце концов, заслуженно называли рабби, а упрямство и мудрость редко идут рука об руку. Зато подобны неразлучным друзьям мудрость и терпение. Поэтому Лихтенштейн упорно продолжал повторять рабочую формулу, пробовал различные вариации — не так уж их было и много в этом месте, в это время, при существующем расположении планет, — продолжая вызов дождя в течение часа. А к исходу этого времени в кабинете рабби, в громе, молниях и клубах черного дыма появился незнакомец. Молодой и красивый парень, черноволосый и черноглазый, он мог бы быть евреем, если б не был так похож на румына. И если б не был так невежлив.

— Сколько можно приставать по пустякам? — начал гость, даже не поздоровавшись. — Ты слишком много себе позволяешь, смертный! Или думаешь, у Фиарейн нет других дел, кроме как отвечать на твои призывы?

Лютер в подобной ситуации использовал чернильницу, рабби Исаак проявил упоминавшееся уже терпение и мягко объяснил незнакомцу, что, во-первых, явившись без приглашения в чужой дом, неплохо было бы представиться. А во-вторых, что неведомая ему Фиарейн, под коей молодой человек, видимо, разумеет необходимый рабби Исааку дождик, создана Господом именно для службы рабби и ему подобным. Ну, и всему роду людскому, когда найдет на это время.

— В конце концов, мне не нужно много. Помилуйте, молодой человек, я же не прошу, чтобы разверзались хляби небесные. Нам, евреям, и одного раза хватило.

Некоторое время гость молчал. И смотрел. Странно молчал. И смотрел тоже странно. Потом повторил:

— Молодой человек?

И дождь хлынул над Бременом такой, что один он окупил бы засухи на несколько лет вперед.

Да, вот так они и познакомились. Средних лет мудрец, похожий на старика, и древний Змей, с лицом и взглядом двадцатилетнего юноши.

Курт понял, что имел в виду библиотекарь. Сидя всю ночь над записями, то разбирая мелкий, довольно-таки корявый почерк рабби, то отдыхая взглядом на желтоватых машинописных листах, он снова и снова возвращался к оброненной Ефремом мысли: Исаак разочаровался. Не в познаниях своих, нет, этим он как раз мог гордиться, и, наверное, так и делал. И, скорее всего, гордится до сих пор. Но могущество, обретенное силой собственного разума, зримый и осязаемый результат того, что знания — не пустышка, не бессмысленные упражнения для серых клеток, вот это могущество однажды и вдруг оказалось хуже бессилия. Есть заслуга в том, чтобы подчинять демонов и духов, в том, чтобы заставлять чуждые человеку силы выполнять твою волю, и не важно, насколько велико и сложно то, что ты делаешь, и не важно — как ты делаешь это. Все равно, высвистывает ли ветер моряк, насылает ли смерть на неугодного африканский колдун, или маг и ученый призывает в услужение могущественного демона — и тот, и другой, и третий сами творят свою магию, используют свое умение, инстинкт или знания, и получают то, что заслужили.

К рабби Исааку Змей явился сам. По своей воле. И отнюдь не с целью искусить, хотя, в конечном итоге, искушение все равно состоялось. Змей пришел просто так. Посмотреть, кто это позволяет себе лишнее? И остался исключительно из любопытства.

Ничто не связывало их, человека и фейри. Ничто не удерживало свободного и злого духа подле ученого. Ничто и никто не мог заставить его служить. И, наверное, очень тяжело было амбициозному рабби сознавать себя не более чем забавной зверушкой. За ним наблюдали. Его изучали. Его принуждали реагировать на раздражители. И ему оказывали услуги. Опять же, просто так. Посмотреть, а чего он еще захочет?

Все те годы, пока Исаак Лихтенштейн имел дело со Змеем, он не мог воспользоваться своими знаниями. И ни одна из безотказных когда-то формул, инкантаментумов, ора , как называл их Змей, не действовала. Ни так, как должно, ни вообще хоть как-нибудь.

— Мне так захотелось, — объяснил Змей, — впрочем, если хочешь, я объясню тебе, как сложить буквы в Торе. Получишь власть над миром творения, пройдешь галопом по Древу Сфирот, очистишь душу и соединишься со своим богом без малейшего усилия.

Это стало последней каплей в давно переполнившемся кубке.

Исаак отказался. Но продолжать изучение Торы уже не мог. Июнит и Маасит — обе каббалы странным образом смешались для него, и рабби уже сам не мог сказать, чего ищет в своих занятиях: очищения ли души, или великого могущества. А главное, есть ли смысл в поисках? У него на глазах опровергали и разрушали незыблемые законы, и он принял это с обреченным достоинством. Если нет законов, существует ли Тот, кто их устанавливал? И действительно ли Он тот, за кого выдает себя, если мудрость Его, любовь Его, Его могущество отметаются тремя небрежными словами “мне так захотелось”?

— П-ф-ф, — выдохнул Курт, пролистывая горькие размышления: проблема наличия или отсутствия Бога интересовала его в последнюю очередь. — Вы читали это? — негромко спросил он у притулившегося тут же с книгой Лихтенштейна-младшего.

— Я все читал, — ответствовал тот, — я, Курт, тоже не верю в Бога. Вы ведь об этом спрашиваете?

— Примерно.

— В любом случае, ваш сосед — воплощенное Зло, и устраивать людям вроде моего батюшки подобные встряски — его прямая обязанность. Если он вообще кому-то чем-то обязан. То есть, если отец не прав, и мы заблуждаемся, и над Змеем кто-то все-таки есть.

— А если нет, значит он сделал это для собственного удовольствия.

— Или он — сам сатана, — Ефрем похлопал по карманам, — тот, насколько я помню, тоже работает на себя, а не на дядю. Но нет, Змей все-таки попроще.

— В сатану вы, значит, верите?

— Я верю во вселенское зло, — Ефрем достал сигареты, — а добро, мы, знаете ли, сами должны творить, иначе зачем нас произошли от обезьян? Чтоб друг друга грызть начали? Вы курите?

— Нет.

— А я пойду перекурю.

Уже в дверях Ефрем остановился:

— А вот скажите, Курт, у вас, я слышал, знакомая — американка, правда ли, что у них там можно курить прямо в читальных залах?

— Вроде бы, да.

— Боже мой! И эти люди воображают, что их страну ждет великое будущее!

Давно и далеко…

Кто из ангельских сонмов услышит мой крик?

Даже если бы кто-то из них обратил ко мне взгляд,

я б растаял в сиянии этого взгляда.

Красота — это только начало,

вмещенное сердцем начало того, что вместить невозможно.

Нас приводит в восторг бесконечность, но она нас поглотит и выпьет.

Ангел вводит нас в Бездну.

Каждый ангел ужасен.

И я глотаю рыданья.

К ним докричаться нельзя.

Пропала бабушка. И случилось то, что должно было случиться, хоть и казалось невероятным. Поначалу никто не беспокоился, даже дед. Он знал, что Светлая Ярость цела и невредима, а то, что драгоценная супруга отправилась куда-то по своим очень важным делам, даже не предупредив об отлучке, — так это для бабушки было обычное дело.

Хотя, возможно, что-то дед знал, чувствовал, чего-то опасался. Ждал он Звездного? Нет, вряд ли. Тому не за что было карать: исчезновение Светлой Ярости — это не нарушение Закона. Даже гибель Светлой Ярости не нарушает Закон, ведь меч — это всего лишь меч, только одна из составляющих той силы, что зовется Полуднем. Вот если бы исчезла или, не дай Бог, погибла Сияющая-в-Небесах, не оставив наследницы, тогда плохо пришлось бы Владыке Темных Путей, а так… А так деду оставалось раздраженно бродить по замку, стараясь не думать о том, где и чем занимается его красавица-жена. Да, Сияющая-в-Небесах осталась без защиты, но она почти сразу окружила себя целой сворой сэйдиур, в том числе, эльфами, а те и без Светлой Ярости любого научат почтительности.

Наэйр в любом случае не слишком присматривался к настроению деда. Хватало своих забот.

В очередной раз ушел он с Земли, жил в замке между миров, охотился на фейри. И работал в библиотеке. Читал, перечитывал, искал между строк во всех книгах, шерстил вдоль и поперек информационные сети планет, планетарных систем и целых галактик, восстанавливал из пепла мысли философов, и расшифровывал рисунки народов, сгинувших раньше, чем научились они облекать мысли в слова. Пребывая вне времени, вне будущего и прошлого, он искал Бога. На трехмерном голографическом экране в библиотеке выстраивал схемы, искал и находил связи между далекими друг от друга, как звезды, озарениями различных разумов, пытался увидеть все бесконечное множество миров, чтобы разглядеть в нем самое главное — такого же бесконечного Создателя.

Язык, на который Наэйр переводил свои изыскания, каждое существо, каждый предмет и любое явление называл отдельным словом, числа, которыми оперировал принц, все были выражены разными знаками. Пытаясь объять необъятное, он инстинктивно прибегал к наиболее близким для себя способам выражения мыслей, еще не зная тогда, что именно на этом языке говорят ангелы. Наэйру просто удобнее всего было пользоваться им, языком, которого не знал никто, кроме его и деда, но который понимали все, потому что он, как выраженная в словах копия вечности, включал в себя и все другие языки вселенной. А где искать Творца, если не в вечности, им сотворенной?

Порою Бог казался ему похожим на рассвет и закат. Как Наэйр, зная о существовании часов кэйд и динэйх, не мог увидеть чуда, сотворенного ликующими красками неба и солнца, не мог рассказать о нем, так и все другие создания, даже зная о Боге, ни видеть, ни объяснить его не могли.

А ему нужны были рассвет и закат. И обязательно нужен был Бог.

Не упомяни князь о “проклятии”, наложенном на их семью, Наэйр, возможно, смог бы признать, что чужие мысли, выраженные несовершенным языком, чужие взгляды, ограниченные временем и пространством, не помогут в его поисках. Может статься, он, подобно иным смертным, нашел бы Бога в себе. Или смирился с мыслью о том, что Творец — во всех бесконечно больших и бесконечно малых своих созданиях. Однако в нем вместо Бога жил демон. А расплывчатое “все” в его языке было представлено неисчислимым множеством понятий. И там тоже не было Бога.

Он не понимал: как же так, слава Божья, его ангелы повелевают всем, что происходит во вселенной, несут волю Творца стихиям и смертным. Именно через них осуществляет Господь надзор за своим миром. Ангелы — распорядители, управители и хранители светил, родников, растений, животных, облаков и дождей, небесных сфер, а также смертных, всех вместе и каждого в отдельности. Ангелы повсюду, и с ними Бог… но где они? Ладно, пусть не видят их смертные, за исключением тех, кто удостоился Откровения. Однако как быть с фейри, с теми же дорэхэйт, которые должны находиться с ангелами в самых тесных отношениях? Как быть с ним самим? Как быть, наконец, с дедом, скептически относящимся к самой идее существования единого Творца?

Когда, в очередной раз устав от кропотливой работы, Наэйр распорядился убить одного из захваченных на охоте пленников и, зевая, выбрался из библиотеки, он столкнулся с дедом.

— Ну как? — поинтересовался тот. — Нашел идеальное доказательство материальности Творца?

— Не богохульствуй, — отмахнулся принц, — лучше бы поймал мне хоть одного ангела. Хоть самого завалящего.

Усмехнувшись, дед обнял его за плечи, крепко прижал к себе:

— Считай, поймал. Отвести тебя к зеркалу?

Хлопнув крыльями, Наэйр вырвался, острые перья пробороздили царапины на каменных стенах.

— Ангелов так не ловят. Ангелы сами, кого хочешь поймают.

Они вместе направились в столовую, когда вздрогнули стены, загрохотало что-то снаружи, как горный обвал, как непрерывная близкая канонада. Со звоном сорвались с крючков несколько мечей и копий. Гулко загремела об пол неподъемная алебарда, украшавшая столовую чуть не со времен сотворения замка. И, появившись прямо из стены, перед дедом встал навытяжку кианнасахгвардии Владыки. Это было вопиющим нарушением этикета, это… это невозможно было — вот так, без доклада, даже не через дверь!

— Звездный. — Ровным голосом доложил гвардеец.

— Уходи в Тварный мир, — дед даже не обернулся к Наэйру, — немедленно.

И больше не обращал на внука никакого внимания.

— Вам лучше измениться, брэнин, — голос командира чуть дрогнул, — он уже в замке. Стены не задержали его…

— Так иди на свое место и сделай то, чего не смогли стены, — с легким раздражением приказал дед.

Наэйр, застыв в углу, наблюдал за происходящим, машинально приноравливаясь к содроганиям пола под ногами. Уйти в Тварный мир — значит оставить деда одного. Ну, уж нет! Звездный — это всего лишь смертный с мечом вместо души, а дед бессмертен… он справится. А если нет, если ему потребуется помощь, такой боец, как его внук не будет лишним. Опасаться стоит только того, что замок рухнет раньше, чем Звездный окажется здесь.

Впрочем, нет. Замок — это и есть дед. Он тоже бессмертен. Вот сейчас Владыка изменится и выйдет навстречу врагу…

Не отрывая от Владыки взгляда, Наэйр призвал из оружейной свои сабли. Те самые, уже успевшие попить крови смертных.

Только дед почему-то не стал изменяться, хотя стоило бы.

Боевой облик — чешуя, когти, шипы, гибкий и прочный скелет, обтянутый мышцами и гладкой чешуйчатой шкурой. Сила и скорость, убийственная мощь облика творимого для боя, облика, творящего бой, танцующего сражение. Нет уязвимых мест, ядовитым блеском сверкает чешуя, ледяным холодом обдает дыхание, и крылья подобны серпам боевых колесниц.

Но дед не стал меняться.

Дед вздохнул и развернул крылья. Из руки его полоской темного тумана пролилось лезвие Санкриста, затвердело, обретая форму. Дед ждал.

И Наэйр ждал, затаив дыхание, опасаясь выдать себя Владыке раньше, чем тому станет не до него.

Вдруг дышать стало как будто нечем, навалилась слабость и потемнело в глазах. Грохот рухнувшей двери заглушил раскаты грома снаружи, и быстрым шагом в залу вошли двое гигантов. Дед рванулся навстречу. Словно солнечный луч вспыхнул, взлетев, длинный сияющий клинок. И упал, разрубив Владыку надвое. Прежде, чем лезвие снова поднялось, стряхивая капли серебряной крови, Наэйр оказался между пришельцами, и атаковал убийцу деда, взмахом крыльев отбросив второго врага.

От неожиданной жгучей боли он вскрикнул, но не остановился, увернулся от удара гарды двуручного меча, и когда Звездный, легко скользнув назад, обрушил на него клинок, саблей в правой руке увел вниз смертоносное лезвие, одновременно левой рукой рубанув с оттяжкой слева по торсу великана.

Тот хмыкнул и перехватил его запястье.

Крылья, казалось, горели. Коснуться металла кольчуги второго врага оказалось хуже, чем окунуться в кислоту. И все же, Наэйр успел отшвырнуть того еще раз, пока его левую руку сжимали словно в тисках. Но справа, как черный метеор, мелькнул обтянутый перчаткой кулак…

Из темноты принц вынырнул довольно быстро. Только очень болела голова, и рот был полон крови. Стянутый незримыми путами, он висел в воздухе перед двумя громадными фигурами. Это не смертные. В том, втором, доспехи которого оказались такими жгучими, Наэйр безошибочно опознал эльфа. Неужели Звездный спелся с бонрионах Полудня? Лицо самого Звездного было закрыто маской, но острые зубы и клыки выдавали фейри Полуночи.

Отказываясь разгадывать эти загадки, Наэйр снова закрыл глаза. Он очень боялся умирать, но пусть лучше убьют поскорее.

— Ну! — прозвучал нетерпеливый голос.

Принц поднял веки. Говорил эльф.

— Что, ну? — ответил Звездный. —Ты посмотри, какая красота!

— О, нет, — простонал эльф, — сумасшедший шефанго. Только не сейчас, Эльрик! Убей ублюдка и пойдем отсюда. Если тебе так нравятся его крылья, отрежь их и возьми с собой.

— Нельзя убивать детей.

— Каэ шфэрт, Эльрик! Какой же это ребенок — это боец, он чуть тебя не угробил!

— Вот именно. Нет, мы его не убьем. Он необычный, — низкий голос Звездного был мягок и задумчив, — очень необычный. Я не встречал таких. И крылья… нельзя губить такую красоту. Эй, парень, — головная боль сразу прошла, и кровь перестала течь, волна бодрости прокатилась по телу. Звездный использовал магию, но это не была магия смертных.

— Я принц, — заявил Наэйр со всем возможным в его положении достоинством, — внук Владыки. Я убью тебя.

— Это маловероятно. Однако, если вы настаиваете…

Наэйр почувствовал под ногами твердый пол. Путы распались.

— Вы отличный боец, принц, — Звездный подобрал с пола сабли Наэйра, аккуратно положил их на стол, — лучше многих, кого я видел, а повидал я немало. Однако я не собираюсь драться с вами. Мы не собираемся, — произнес он с нажимом, и эльф, сделав страдальческое лицо, отошел к дверям.

Звездный развел руками, демонстрируя, что он безоружен. Страшный меч исчез, так же, как исчезал Санкрист, когда не был нужен деду. Стиснув зубы, Найэр схватил со стола свои сабли. Эльф дернулся… остался стоять на месте. Алые глаза Звездного мерцали в прорезях черной маски, и казалось, что он вот-вот улыбнется. Еще миг и… тогда можно будет ударить. За то, что смеется — можно.

— Мое имя Эльрик де Фокс, — вновь зазвучал низкий красивый голос, — также меня называют Меч, или Звездный. Ищите меня в Мессере, ваше высочество, спросите там Торанго, вам подскажут. Но мне хотелось бы, прежде чем дойдет до мести, чтобы вы знали: мы убили Владыку в ответ на зло, много худшее, чем убийство, и совершенное не в силу обязанностей и положения Владыки Темных Путей, а просто ради забавы. Учитывайте это, принц, когда отправитесь мстить мне. Шаххе гратт.

Звездный приложил руку к сердцу, развернулся и вышел вслед за своим другом. Уже в коридоре эльф отчетливо и ядовито прошипел:

— Турхх фарххе.

“Сверхъестественный дурак”, — машинально перевел Наэйр и отметил, что эльф произносит слова, излишне растягивая окончания.

Какая глупость… какая разница?

Он стоял у стола, совершенно свободный, сабли удобно лежали в ладонях… А тело деда уже истаяло, не оставив ничего, кроме слабо светящегося серебром тумана. Владыка погиб. Деда нет больше. Деда… нет.

Надо было догнать пришельцев, убить или погибнуть. Но вместо этого к горлу подкатил комок, и Наэйр горько заплакал, сидя на полу, рядом с лежащим на паркете черным мечом Санкристом. Жалость… какая она оказывается горькая, душная, вязкая. Какая она… безнадежная.

Он был один в пустом замке, он был один, никто не видел, как он плачет, а значит, это было не стыдно.

Невилл действительно подарил ей цветы. И не какие-нибудь волшебным образом добытые в дальних странах, а лесные, белые и тонкие, почти прозрачные.

— Клойгини , — сказал он, — колокольчики. Послушай.

Элис прислушалась: хрупкие белые цветочки издавали чуть слышный малиновый звон.

— В них ночуют пиллигвины. Знаешь, кто это?

— Дорэхэйт, — немедля вспомнила Элис. — Маленький народец, вроде эльфов. Живут в чашечках цветов. Но здесь же чашечки вниз, как они не падают?

— Никак не падают, — улыбнулся Невилл, — разве что выпрыгивают перед рассветом, чтобы умыться росой.

Сегодня он не провожал ее до дома: был ранний вечер, и кто-нибудь из соседей мог увидеть Элис в необычной и нежелательной компании. Поэтому они расстались на опушке леса, у подножия Змеиного холма. И Невилл сказал, что когда стемнеет, он пришлет за ней Камышинку. Элис даже не подумала о том, что она-то не фея, ей и спать когда-то надо.

А в доме надрывался телефон. И было в его звоне что-то страшное, пронзительное — так, наверное, звучали в войну сигналы воздушной тревоги. Элис схватила трубку и услышала голос Барбары:

— Боже мой, девочка, ну где же ты? Я сейчас приеду. Элис, у меня для тебя плохие известия.

Потом был какой-то сумбур. Элис смотрела в газетную колонку светской хроники, не понимая, даже не пытаясь понять, какое отношение имеют к ней страшные сухие слова, обрывки равнодушных строчек.

“…найден мертвым… Розенберг… единственной дочери и наследницы… были помолвлены…”

Какое отношение эти слова имеют к Майклу? Сердечный приступ? Но как же так?! У него же здоровое сердце.

— У него здоровое сердце, — Элис смотрела на Барбару, — он же футболист. Он капитан команды. Им все так гордятся… он же спортсмен…

И поняла, наконец, что все правда.

Понимание пришло с залитых солнцем трибун, с кричащих яростно-восторженных трибун. И понеслось, покатилось, как шарик в желобе… Очки в тонкой оправе. Спортивная куртка с эмблемой университета. Улыбчивые глаза, ресницы короткие, но густые, как щеточки. Читальный зал, и вздохи влюбленной библиотекарши. Смешно. Они с Майклом вдвоем едят мороженое из одного стаканчика. После демонстрации Майкл у нее в квартире, весь в крови. Элис вытирает ему лицо, а он все пытается поцеловать ее… Господи, господи… это что, все? Больше ничего не будет? Этого больше не будет?!

Никогда?..

Элис не плакала. Но Барбара все равно заставила ее выпить какое-то пахнущее травами лекарство. А плакать прилюдно нельзя. Но Элис не хотела, чтобы Барбара ушла. Остаться одной было бы совсем плохо. Что-то надо было делать. Но что? Звонить домой? Да, позвонить домой. Поговорить с отцом.

— Ты отвезешь меня в гостиницу?

— Конечно, милая.

Господи боже, сколько там чужих людей…

— Хозяйка, — сказал бубах, — брэнин здесь, ты позволишь ему войти?

Эйтлиайн

Я, вообще-то, не люблю убивать, и на то есть причины. Но таким чудовищем, как в этот раз, мне не приходилось чувствовать себя даже во время самых жестоких казней. Он все равно умер бы, мой тезка-клятвопреступник, умер бы в ту же ночь. Но не от моей руки. Хотя, какая разница? Что сделано, то сделано.

Элис впустила меня в дом. И я снял плащ-невидимку. И только потом в холл вышла гарпия, еще не старая гарпия, по-своему даже красивая, если бы не жадный, только этим тварям и присущий, кровавый блеск в очах.

Это я кровопийца? Вот кровопийца — помесь стервятника и паука, тем более страшная, что все, сделанное ей, делается во благо. Я почти наяву увидел Сияющую-в-Небесах, с благосклонной улыбкой склонившуюся над верным солдатом Полудня — матушкой светлого рыцаря Курта.

А Элис, маленькая моя фея, она еще искала в себе силы, чтобы нас представить. И не знала, что сказать. Только пролепетала беспомощно:

— Это мама Курта.

Как будто я сам не узнал. А гарпия, паучиха, даже рта не раскрыла, чтобы назвать свое имя. Она умнее сына. И чувствует себя защищенной.

Ее следовало убить немедленно, потому что она уже видела слишком много, и еще больше, кажется, знала. Но не мог же я — на глазах у Элис. А в проклятом городишке невозможно дышать свободно, и я даже лонмхи не могу сюда отправить с простеньким поручением. Значит, все потом. Когда-нибудь…

— Пойдем, — я взял Элис за руку, — надевай плащ и пойдем, позвонишь домой, отец расскажет тебе, как все случилось.

— Вы не причините ей вреда? — спросила паучиха.

Я чуть не рассмеялся. Но, проклятье, она говорила искренне, она знала, кто я, и беспокоилась за Элис… по-настоящему. Так беспокоятся о тех, кто не чужой. О тех, кого любят. И я ответил. Я сказал:

— Никогда, товарищ полковник.

По-русски сказал.

Элис искала плащ и все равно не слышала, все равно не поняла. Рылась в сумочке, потом вытряхнула из нее все на кухонный стол. Обычный набор из помады и бумажных салфеток вперемешку с духами, россыпью кредиток и маникюрной пилкой. Плаща только не было. Плаща-невидимки, маленького свертка, меньше моего кулака. Да и черт с ним!

Я велел бубаху принести другой.

И мы ушли.

Телефон выглядел очень странно, казалось, он попал в руки Невилла прямиком из какого-нибудь фильма о Джеймсе Бонде — дюйма три длиной, с крохотными кнопочками для набора номера и маленьким экраном, на котором высвечивались нажатые цифры.

Таких телефонов, конечно, не бывает. Разве что он — какая-нибудь русская секретная разработка. Но Элис было совершенно все равно. Она услышала голос отца, и все окружающее, включая Невилла, перестало существовать.

— Где ты? — первым делом спросил папа.

— В Германии.

Вообще-то, Элис не была в этом уверена, потому что за окнами светило солнце, а значит либо настал другой день, либо Невилл увел ее в другой часовой пояс.

— Если не хочешь, — произнес отец, — можешь не приезжать. За тобой уже охотятся все папарацци, а на похоронах, боюсь, чтоб тебя прикрыть, придется оцеплять кладбище. Дочка, ты хочешь знать подробности?

— Нет, — Элис помотала головой, — но лучше от тебя, чем из газет.

— Майкл был с девушкой. Их так и нашли, — отец помолчал, видимо предоставляя Элис самой додумать, что скрывается за этим “так”. — Девушка — ваша однокашница. Какая-то Кейши. Ты, может быть, ее знаешь. Она сейчас в лечебнице, с навязчивой идеей, что Майкла… что это сделал вампир. Элис, даже не знаю, будет ли это для тебя новостью, но Майкл принимал наркотики. И эта Кейши — тоже. Что они там увидели в бреду… она была вся в крови.

Отец снова замолчал. Ему неприятно было рассказывать. “Ему, — поняла Элис, — неприятно сейчас даже просто вспоминать Майкла”.

И ей — тоже.

— Так случается, девочка моя, — снова послышалось в трубке, — мы люди и мы ошибаемся в других людях. Это надо просто пережить. Переждать. Если не хочешь возвращаться, скажи точно, где ты, я пришлю людей.

— Не надо, пап, — Элис вновь взглянула на солнце за окном, — здесь я в безопасности. Даже от журналистов.

— Ты не одна?

— Мистер Ластхоп, — очень мягко и совершенно естественно вступил в разговор Невилл, ему-то, разумеется, никакой телефон был не нужен, — это Невилл Сарфф…

— Ваше высочество?! — странным, и каким-то не очень своим голосом воскликнул папа.

“Оборотная сторона демократии”, — тут же вспомнила Элис.

— Вы, возможно, не помните, но мы уговаривались обходиться без титулования.

— Да-да, конечно, я помню…

— По счастливому стечению обстоятельств, мисс Ластхоп встретила меня в Германии, и если вы сочтете это возможным, я сам позабочусь о том, чтобы вашей дочери никто не причинял беспокойства.

— Так Элис у вас в гостях?

— Помилуйте, мистер Ластхоп, это было бы, мне кажется, несколько вызывающе даже для нынешнего общества. Мисс Ластхоп остановилась в отеле “Adlon Kempinski”. В том же номере, который всегда снимаете вы.

— Да, — повторил отец, — там спокойно. Но, если вас не затруднит…

— Меня не затруднит, — мягко прервал его Невилл.

— Вы понимаете… Впрочем, о чем я? Вы еще слишком молоды, чтобы понять, — отец издал негромкий смешок. — Дети — это прекрасно, но взрослые дочери — источник непрерывного беспокойства. Спасибо вам.

— Не благодарите.

Невилл кивнул Элис:

— Беседуйте. Я скоро вернусь.

И исчез.

— Мама спрашивает, не хочешь ли ты, чтобы она прилетела в Берлин? — услышала Элис в трубке.

— Нет, пап. Спасибо, скажи маме, что я очень ее люблю, но нет, я не хочу.

— Элис, девочка моя, если хочешь я прилечу к тебе сам.

— Нет, — Элис мотнула головой, — не надо. Пусть лучше вокруг будут чужие.

— В таком случае, можешь доверять Сарффу, он — надежный парень. Поначалу кажется странным, но он просто слишком воспитан для своего возраста. Несколько старомодно, зато в настоящем европейском духе. Я попросил его присмотреть за тем, чтобы тебя не беспокоили.

— Да, — механически повторила Элис, — да, он надежный. И он не кажется странным. Спасибо папа. Я знаю. Он и так присматривает за мной.

— Ты по-прежнему собираешься в Москву?

— Нет. Наверное, нет, я не знаю сейчас.

— У вас там уже ночь. Я позвоню тебе еще раз, завтра. Если хочешь, Элис, могу звонить каждый день.

— Пап, у тебя столько дел…

— Ты из них — самое важное. Спокойной ночи, девочка.

— Доброго утра, папа.

Так же, как исчез, из солнечной пустоты появился Невилл. Взял у нее из рук телефон. Легонько поцеловал в висок.

— Вы что, знакомы с отцом? — спросила Элис.

— Нет.

И она наконец-то расплакалась. При чужих нельзя, но принц, он не чужой, он настолько свой, что даже отцу никогда этого не понять.

“Мангуст — Факиру

Срочно.

Секретно.

Объект знает гораздо больше, чем мы предполагали. В частности, ему известны мое звание и цель моего пребывания здесь. Его отношение ко мне откровенно отрицательное. Предполагаемый контакт сорван”.

Расшифровано 546350

…Очнулся Курт, когда бесстрастный Вернер появился в дверях библиотеки и сообщил, что принес господину Гюнхельду завтрак. Получасом позже явился бодрый и довольный Вильгельм, без малейшего намека на ехидство поинтересовался, как спалось. Скучным взглядом оглядел разложенные по столу тетради:

— Вам, я вижу, понравилось?

— М-м, — невнятно ответил Курт, сам толком не зная, что имеет в виду, — это довольно интересно. Но я не думал, что получу столько информации.

— А там есть информация? — искренне не поверил Вильгельм. — И много ли от нее практической пользы?

— Пока — ноль.

— Я так и думал. Дело вот в чем, Курт, мы посовещались и решили, что если вам удобно, бога ради, замок к вашим услугам. Позвоните домой, предупредите, что задерживаетесь в гостях, скажем… — он вновь поглядел на тетради, — скажем, на полгода, и штудируйте эту каббалистику в свое удовольствие. Если же ваша матушка и фройляйн Элис будут недовольны таким положением дел, Эфроим даст вам записи с собой. Почитаете и вернете. Не мне, так Георгу.

— А господин Лихтенштейн знает об этом решении?

— Он уже согласился. Курт, есть разница между любопытством и необходимостью, и Эфроим ее прекрасно осознает. На вашей земле живет нечто непонятное, и вам предстоит либо уничтожить это, либо научиться использовать, значит, и прав на записи Лихтенштейна у вас больше, чем у его сына.

— Интересная логика. Ни вы, ни Ефрем ничем мне не обязаны.

— А должны быть? — в бесцветных глазах проглянуло непонимание. — Нормальная логика, человеческая. Вы отвечаете за свой город и за людей, это работа сама по себе нелегкая, а там у вас еще и черт знает что в довесок. Хорош бы я был, сказав: это ваши проблемы. В общем, решайте, как вам удобнее. Через четверть часа мне подадут машину, и если надумаете, поедем вместе.

“Факир — Мангусту

Срочно.

Секретно.

Немедленно прекращайте любые активные действия. В случае непосредственной угрозы эвакуируйтесь по схеме номер три”.

Эйтлиайн

А их плохо учат в университете, ничего-то там не знают ни профессора, ни, разумеется, студенты. Некоторое количество суеверий, очень много никчемных книжек, и еще больше бесстыдной лжи — вот и вся наука. Но мне это только на руку. Элис все еще не верит в правду обо мне, но зато она и не ошибается, как та несчастная румынка, принявшая меня за стригоя. Выглядеть в глазах любимой упырем — что может быть хуже? Разве что, быть упырем на самом деле.

Хотя, мой батюшка как-то решил эту проблему.

Но мне до батюшки далеко, мне далеко даже до последнего комэйрк, безмозглого духа-покровителя Невысыхающей лужи или Комариного луга. Кранн анамха Тварного мира поняли то, чего не понял я — принц Полуночи. Элис, серебряная фея, звезда, заточенная в смертном облике и не похожая на других смертных, моя Элис — та сила, которую народы Сумерек пожелали видеть своей госпожой.

Не могу поверить. Даже думать о таком неуютно, но ничем другим не объяснить ее загадок. Я не знаю, откуда пришла Элис, и никто не знает, ни один из народов не признает ее своей, потому что она — извне. В ней есть нечто, неуловимое, неясное, как будто бы сила, но определить ее природу не может даже Гиал. И дорэхэйт считают, что эта сила нужна им. Значит?..

Не верю…

Нет.

Но выбирать не приходится. Благодать Закона, сказочный Кристалл воплотился в человеческом теле, стал прекрасной и наивной феей.

Стал моей любовью?

Вот и смейся после этого над собой. А ведь знал же я, всегда знал, что глупые шутки до добра не доводят. Да и умные тоже. И то, что я стечением обстоятельств оказался на службе у самого большого шутника в мире, еще не повод ценить хороший юмор.

Итак, это любовь. Русские сказали бы: накаркал. Вся история нашей семьи — анекдоты о любви, и ладно бы я не стал исключением, так ведь нет же, мне славы предков недостаточно. Прадед умудрился полюбить Сияющую-в-Небесах, дед — Светлую Ярость, отец, тот вообще женился на смертной, но влюбиться в Кристалл — это слишком даже для нас!

Так почему же я радуюсь, и даже к госпоже Лейбкосунг готов сейчас отнестись с искренней жалостью, и лучше буду уходить вместе с Элис вслед за солнцем, чем расстанусь с ней хотя бы на час? Час кэйд, или час динэйх, рассвет и закат. Равно неприятное время.

Я сказал себе, что никогда больше. Первая любовь останется последней, и последними останутся воспоминания о том, к чему она может привести. Потом я думал, что угадал — на свою беду, на вечное, глупое одиночество угадал, и теперь действительно — никогда больше. Что дар полюбить дается лишь раз — откажись от него, и ничего не останется. А теперь я рад, как может радоваться прозревший слепец, я счастлив так, как будто вновь, после многих лет подземелья увидел звезды и небо.

И я помню, что тогда — когда действительно увидел, — не было ни радости, ни счастья, одна только ненависть. Она была даже сильнее, чем голод.

Впрочем, голоден я тоже был преизрядно.

Но, Кристалл! Благодать, о господи… Закона. Ну, почему я не родился в семье, где любят обычных женщин?

Неприятнее всего было чувствовать себя грязной. Ненужной и обманутой, и… Противно. И ужасно грустно, до слез грустно знать, что если бы даже Майкл не умер, все, что было хорошего, уже не вернуть. И страшно было спрашивать себя: ты что же, рада, что он умер?

Да нет, конечно, никогда Элис не пожелала бы ему зла, даже если б узнала о наркотиках и о других девушках.

Но как же так? Почему?

Не понимала она и понимать не пыталась, потому что от одной мысли становилось гадко, гадко и как-то липко. Измена — слово такое глупое, заезженное, оно не выражает и сотой доли всех чувств, которые испытываешь, когда узнаешь, что твой, твой человек, твой мужчина, твоя любовь был с другой. Предпочел другую. Испачкался и испачкал тебя. И виновата в этом только ты сама. Это ты не стала для него всем, это ты вынуждала его врать, и он, наверное, смеялся за твоей спиной, и до чего же противно знать, что ты видела себя так, а твой любимый совсем, совсем иначе. А сейчас, когда Майкл мертв, даже спросить не с кого. Некого обвинить. Некому сказать, что она знает все, знает, знает! Что обман не удался. И еще — хуже всего — нельзя спросить, а любил ли он ее вообще?

— Хочешь вернуть его? — спросил Невилл.

Господи боже, ну разве заслужила она это? Разве вынесет человек, какой угодно человек вот это все? Вернуть умершего? Спрашивать об этом с такой спокойной заботливостью, словно речь идет о чашке кофе с утра.

Майкл же умер! Или нет? Или… что значит вернуть?

— Я ведь говорил тебе, Элис, души бессмертны. Пожелай, и он вернется, и даже можно сделать так, что никто не удивится этому. Хотя последнее непросто, учитывая, скольких людей затронула его смерть.

— Ты не понимаешь…

— Я все понимаю, — говорил Невилл. И Элис вспоминала, и верила, и видела — да, он понимает все, и это не просто расхожая фраза — это так и есть в действительности. — Ты сможешь сказать ему все, что не сказано. И спросить обо всем, в чем сомневаешься. Но, даже не спрашивая мертвых, я могу сказать тебе: он любил тебя. Убогой и странной любовью, не подразумевающей верности, но зато не знающей и обмана. Он любил тебя за то, что ты другая. Это не редкость — смертный, влюбленный в фею, и ты знаешь такие сказки. Но как только он решил бы, что ты принадлежишь ему без остатка, твое отличие от других стало бы неудобным, стало бы мешать, сердить, сбивать с толку… И в сказках, Элис, лебединое платье рано или поздно бросают в огонь. И задают те вопросы, которые обещали забыть. И калечат детей, чтобы те никогда, ни за что не выросли такими же странными. Другими.

— Но это же просто сказки!

— Я видел, как это бывает.

Сколько прошло времени? Элис не знала. Многие люди, когда случается беда, словно бы теряют связь с действительностью, погружаются в себя, как в какой-то темный и, наверное, уютный колодец. Кто-то — до самого дна, кто-то — оставшись ближе к поверхности. А может быть, колодцы у всех разной глубины. И Элис сейчас переживала то же самое, только она погрузилась не в себя, ее колодцем стал весь мир. То есть, наверное, вся планета. Потому что — Элис знала уже — мир невообразимо больше, чем одна маленькая Земля.

Однажды она даже увидела его, мир, где не было малого и великого, где устремления одной души значили столько же, сколько жизнь целых галактик. Невилл показал ей, нет, не сам мир — модель, разноцветную модель множества реальностей, россыпь красок, не имеющую формы, но полную содержания. Разноцветные искры кружились, летели мимо, и не было границ у радостной феерии красок. Центр мироздания повсюду, а границы — нигде. Жаль, что бесконечность нельзя ни понять, ни увидеть.

— Почему? — смотрит из черных внимательных глаз Змий, искушающий познанием. — Если ты чего-то не можешь, надо просто научиться.

Просто?.. Элис и Невилл по-разному понимали это слово.

Зато Элис поняла, наконец, что такое Лаэр, Срединный мир, о котором часто вспоминал крылатый принц. Люди называли Срединным миром границу между своей реальностью и теми слоями духа, где обитали их божества. Фейри называли Лаэром центр мироздания — точку идеального равновесия, идеального спокойствия, место безвременья, бессмертия, безгрешности. Престол Полудня, престол Полуночи, даже Смерть, родитель сорока девяти демонов — все было там. И всего этого не было. Для людей — не было. Мир вращался вокруг Лаэра, также как время текло вдоль его берегов, и не было живым дороги туда.

Не было ее и мертвым.

А боги? Где обитают они?

— Мы и есть боги, — отвечал Крылатый, — каждый из нас.

Жизнь текла мимо, складывалась в картинки, как в калейдоскопе — живые картинки, красивые, они действительно помогали отвлечься, развлечься. И можно было взять в руки целый город, вертеть его так и сяк, разглядывая домики и улочки, и живых людей. А можно было пойти на улицы этого города и смотреть на него изнутри, и видеть то, чего люди не замечают…

Еще вчера — или месяц назад? или когда был тот вечер, черные на белом строчки в газете? — еще недавно Элис могла бояться за этих людей или радоваться вместе с ними. Сейчас ей было все равно.

Она видела множество духов, демонов, фейри… знать бы всем им названия! Она видела липкие тонкие нити, связывающие людей и волшебные создания. Она видела поступки людей и знала их причины, и могла точно сказать, кому нужно было, чтоб все случилось именно так — самому ли человеку, или тем духам, что с разных сторон и по разным поводам интересуются его жизнью.

Они шли за солнцем. Невилл вел ее за солнцем, иногда обгоняя светило, иногда позволяя ему уйти вперед и оставаясь в глубокой ночи. Ни одного рассвета, и ни одного заката. Поэтому чувство времени сбилось в конце концов, как сбиваются часы с разболтавшимся механизмом.

— Что бы я делала без тебя? — спросила Элис однажды.

Была ночь и море, очень южное море, полное света, волны его сияли, как крылья Эйтлиайна. В жизни Элис никогда не видела таких морей. Прямо под ногами рвали воду дельфины, и по волнам разбегались голубые и белые сполохи. А Элис устроилась в похожей на кресло раковине, на бархатной теплой плоти неведомого моллюска и смотрела в небо. Таких огромных ракушек не бывает, она точно знала. А моллюски холодные и скользкие — в этом не раз случалось убедиться. Ну и что?

— Без меня? — задумчиво и медленно повторил Невилл. — А как ты себе это представляешь — без меня?

— Не представляю, — призналась Элис, — поэтому и спрашиваю. Ведь ты даже… не знаю. Ты — не человек, и не только потому, что нелюдь. Откуда в тебе все это?

— Что? — глаза его светились тем же огнем, что и волны. — Что “это”, сиогэй?

— Нежность, — Элис взяла его руки и спрятала лицо в прохладных ладонях, — заботливость, понимание. Человечность. Ты — мой ангел-хранитель? Очень странный ангел, не такой, как у всех. Да?

— Хранитель, — повторил Невилл вместо ответа и рассмеялся, притянув Элис к себе. Тихо звякнули его серьги. — Хранитель? Я?!

Слышишь, это я стою за дверью, Это я дышу твоим дыханьем. Это я твою лелею веру В вечность и надежность мирозданья.  Видишь эти каменные башни? Высоко, но я взлетаю выше. Если тебе ночью станет страшно, Позови меня — и я услышу.  На твоей двери поставлю крестик. Это я — палач твой и учитель. Мы теперь навеки будем вместе: Ты — мой человек, я — твой Хранитель. [50]