«Всякий смертный виноват перед аллахом» — так гласит мудрость священных книг. Это очень удобно служителям мечетей, разным имамам, шейхам и прочим обманщикам.
Всякий смертный виноват перед аллахом, ибо ему он обязан жизнью и хлебом, воздухом и солнцем. Всякий смертный виновен. А в чем виновен, нетрудно придумать.
Один виноват, что мало молится,— плати за искупление грехов. Другой виноват, что мало мулле платит налога,— опять штраф. Третий провинился перед властью, богом поставленной,— тоже откупаться надо.
Аллах для того и придуман, чтобы богатый мог получше обирать бедного.
Очень просто получается.
Живет человек, трудится, а муллы его грехи считают. Человек и не подозревает, что на его счету грехи, но приходит день, и зовут его на суд...
Всякий человек виноват перед аллахом, а Махмуд и вправду был виноват, хотя этого не знал: «Как же можно быть виноватым перед тем, кого нет?»
Между тем над головой Махмуда собирались тучи. Еще год назад главный шейх Хивы Сеид-Алаветдин приказал доносчикам строго и неустанно следить за молодым скорняком и передавать мулле Мухтару все, что говорит веселый острослов, сообщать, ходит ли он в мечеть, платит ли он налоги, не богохульствует ли.
Все это произошло потому, что на молодого шубника пало страшное подозрение. Это он помешал свершиться «чуду», которое замыслили муллы.
Шейх Сеид-Алаветдин заключил в минарет двух безбожников, отказавшихся платить налог на мечеть. Народу было объявлено так:
— Безбожники не верят, что только аллах дает людям пищу. Пусть они посидят двадцать дней в башне и убедятся, что никто, кроме аллаха, им помочь не может. А аллах им не захочет-помочь,— убежденно говорили муллы.
Двадцать дней сидели безбожники в башне, а когда пришли к ним стражники, то увидели, что узники живы, здоровы и веселы. Есть у них и лепешки, и плов, и сыр, и вода в кувшине.
Никто не мог попасть в минарет, потому что охраняли его днем и ночью. Кто же принес туда пищу и воду?
— Чудо! Свершилось чудо! — закричали стражники.
— Да,— удивился шейх Сеид-Алаветдии.— Наверное, им помог аллах... Вам аллах помог? — недоверчиво спросил он.
— Нет,— ответили узники.— Нам помог человек.
Как ни бились муллы, как ни усердствовали палачи, пытая несчастных людей, они не добавили больше ни слова.
— Нам помог человек! — твердили они.— Нам помог человек!
Лучшие сыщики искали следы подкопа, стражников допрашивал сам мулла Мухтар, но выяснить, кто этот человек, никак не удавалось. Узников тайком вывезли за город и под страхом смерти взяли с них обет совершить паломничество к святым местам и никогда не возвращаться в Хиву. Однако, когда мулла Мухтар еще раз осматривал минарет, то нашел там толстую шерстяную веревку, точно такую, по какой ходят базарные канатоходцы. Веревка была длинная, она доставала от минарета до тополя, что рос по другую сторону улицы.
Тогда-то и пало подозрение на Махмуда. Никто из хивинцев, кроме него, не умел ходить по канату. Однако подозрение — не доказательство. Шейх и муллы решили никому об этом не говорить, но на молодого Пахлавана затаили злость.
Не зря мулла Мухтар высматривал Махмуда на базаре, не зря интересовался, как идет его торговля, каковы доходы. Лучше, чем кто-либо другой, Мухтар знал: готовится суд, на котором Махмуда объявят врагом веры. Нет ничего страшнее такого приговора. Это лучший способ избавиться от любого неугодного человека. Никто не решится выступить в защиту хулителя веры, и нет ничего страшнее такого приговора. Враг веры — обреченный человек. Его будут сторониться люди, ему никто не продаст еды, не дадут воды для полива. На улице такому человеку не пройти, на базаре не появиться. Но главное — и это особенно интересовало муллу Мухтара,— на человека, объявленного врагом веры, наложат огромный выкуп. Обычно выкуп назначался такой, что в его уплату уходили все вещи и деньги, а часто дом и земля.
Бывали случаи, когда и семья грешника продавалась в рабство. Мулла Мухтар очень любил такие приговоры. Он давно зарился на дом Махмуда, на его сад и надеялся все это заграбастать. Он выяснил все, что ему было нужно, и доложил главному шейху Сеиду-Алаветдину:
— Махмуд дешево продает свой товар, денег не копит, долговых расписок не берет. Мы объявим его врагом веры, наложим большой выкуп за грехи, заберем его товар, отнимем дом, а старуху мать продадим в служанки. О случае с канатом лучше не упоминать. У него грехов и так хватает.
И Махмуда вызвали на суд.
В этот день на площади бил барабан, проповедники в мечетях говорили слова о каком-то грешнике, осквернившем религию, глашатаи с минаретов призывали хивинцев присутствовать на суде божьей справедливости. Но никто не знал, кого будут судить.
Мать Махмуда с утра усердно молилась. Она верила мулле и в молитвах проклинала грешника.
Ровно в полдень в мастерскую Махмуда ввалились два стражника.
— Собирайся на суд,— сказал один.
Мать не поняла, в чем дело, засуетилась.
— Мы придем, почтенные,— сказала старушка.— Но почему вы нас отдельно зовете? Разве мы не слышали сегодня призывов? Разве без нас нельзя начинать?
— Суд без преступника не начнется,— добавил второй.— Ты, старуха, можешь не ходить, а сына твоего мы обязаны доставить.
— Это ошибка,— сама себя успокоила мать.— Сегодня будут судить какого-то грешника, а мой сын ни в чем не виноват.
— Нет. Мы обязаны доставить на суд твоего сына-шубника, по имени Махмуд, по прозванию Пахлаван,— возразили стражники.
Махмуд в это время втачивал рукав овчинного тулупа.
— Вот что,— сказал он стражникам.— Вы мне не мешайте, а мать мою не стращайте. Второй рукав пришью и пойду, если надо. Очень хороший тулуп получается. Вы своими глупыми речами можете работу испортить... А ты, мама, не волнуйся. Ты же знаешь, что я не грешник.
Стражники возмутились, стали еще громче кричать, пытались Махмуда силой увести. Махмуд отложил шитье в сторону, взял стражников за воротники халатов: первого — правой рукой, второго — левой, затолкал их в чулан, запер дверь и посоветовал:
— Сидите смирно, не шумите. На ваши крики могут соседи сбежаться, увидят, что вы в чулане сидите, подумают, что воры. Могут отлупить. Я сейчас рукав втачаю — вместе пойдем. Я быстро.
На площади перед мечетью стояла густая толпа.
На высоком помосте, покрытом коврами и украшенном зелеными флагами, восседал главный шейх Хорезма Сеbд-Алаветдин. Он редко показывался людям, и сейчас хивинцы с любопытством рассматривали этого хилого человечка с рябым лицом, редкой, в три волосинки, бородкой и усами, растущими не как у всех, над верхней губой, а только по краям рта.
Рядом с шейхом расположились мулла Мухтар, начальник стражи и богатые купцы.
На площади уже знали, что судить будут Махмуда, и удивлялись. Умные помалкивали, а глупые высказывали всевозможные догадки.
— Говорят, он украл ишака,— убеждал торговец скотом.
— Не выдумывайте,— презрительно заметил чайханщик.— Он убил и ограбил богатого путешественника.
— Ничего вы все не знаете,— спорила торговка медными серьгами и браслетами.— Он поедает маленьких детей. Неужели вы думаете, что из-за какого-то ишака будут собирать всю Хиву и сам главный шейх покажет свое лицо?
А Махмуд в сопровождении стражников уже пробирался сквозь толпу к помосту. Он весело переговаривался с ремесленниками, и те, кто волновался за него, увидев его спокойным и беззаботным, тоже успокаивались.
— Пропустите нас, пропустите нас, пожалуйста,— просил Махмуд с улыбкой.— Пропустите. Мне кажется, без нас они никак не смогут начать.
До помоста было совсем недалеко, когда Махмуда окликнул староста скорняжного ряда, седой Насыр-ата.
— Махмуд,— сказал ему умудренный нелегкой жизнью старик,— будь осторожен. Тебя задумали погубить. Я не знаю, в чем тебя обвиняют, но сегодня все муллы бормочут про вероотступника и хулителя религии. Берегись.
Старик оказался прав. Начало суда не предвещало ничего хорошего. Мулла Мухтар зачитал длинный список преступлений, которые совершил Махмуд. Чем дальше он читал, тем больше недоумевали «самые догадливые» и тем больше хмурились многочисленные друзья Махмуда.
Не много можно было понять из речи и самого шейха, Сеид-Алаветдин говорил медленно и важно, как индюк. Смысла в его словах не было, но значительность чувствовалась. Наконец после общих слов о грехах и прегрешениях шейх перешел к допросу.
— Ты оскорбил моего брата, святого лекаря. Ты обозвал его мясником. Признаешься ли в этом?
— Нет,— ответил Махмуд,— я этого не говорил и сказать не мог. Между мясником и вашим братом, лекарем, большая разница.
— Не лги, нечестивец! — пригрозил шейх.— Нам донесли, что именно так ты обозвал моего брата.
— У вас очень глупые доносчики,— сказал Махмуд.— Я говорил именно о разнице, а не о сходстве. Ведь мясник сначала убивает жертву, а потом сдирает шкуру, а ваш брат делает наоборот. Он сначала шкуру сдерет, а потом уж уморит... Посудите сами,— обратился Махмуд к народу,— разве правильно донесли на меня?
— Неправильно! — смеясь, закричали ремесленники и земледельцы, но стражники с дубинками кинулись в толпу, и смех быстро утих.
— Ты отказался шить шубу, когда я прислал к тебе своего слугу.
— Нет,— возразил Махмуд,— я не отказывался. Я только сказал, что у меня на очереди сорок шуб, а ваша будет сорок первая. Я сказал, чтобы ваш слуга поставил на стене, где записываются заказчики, свое имя и зашел бы через месяц справиться. Но ваш посланный пригрозил, что, если я не сошью шубу, вы попросите аллаха и тот обрушит стены моего дома, обратит в пепел мои шкуры, сломает мои иглы и спутает мои нитки. Я и тогда, после этих невежливых слов, не отказал вашему посланному. Я только спросил: если у вас, о мудрый шейх, такие хорошие отношения с аллахом и если тот в самом деле готов так много сделать для вас, то почему бы вам не попросить, чтобы аллах сшил вам шубу? — Махмуд говорил все это серьезно и смиренно. С таким же точно видом он обернулся к толпе и спросил: — Разве я не мог задать такого вопроса?
— Мог! Конечно, мог! — закричали ремесленники, и в толпе опять заработали дубинки стражников.
Постепенно тучи над Махмудом все сгущались и сгущались. Затихла толпа, удивляясь непонятной смелости Махмуда. Все знали, что он остер на язык, но оказывалось, что его с виду безобидные издевки задевают самых сильных и богатых людей. Надо сказать, что и сам Махмуд удивлялся тому, сколько он нажил себе врагов.
Друзья Махмуда, люди бедные и власти не имеющие, беспокоились о нем, досадовали, что их любимый Пахлаван так легко признается в своих словах: «Ведь слово, когда оно ходит из уст в уста, не имеет хозяина. Почему же Махмуд сознается?»
Они не знали того, что было известно Махмуду. Слово — самая большая сила на свете, а отказываться от своей силы веселый шубник не хотел. И правильно делал.
— ...Ты не веришь в то, что на том свете по дороге в рай есть мост Сират. Не веришь в то, что мост этот тоньше женского волоса и острее лезвия дамасского меча,— продолжал свою речь шейх Сеид-Алаветдин.— Это видно из того, что ты сам не приносишь достойных жертв аллаху и других отговариваешь.
— Может быть, я верю,— с улыбкой ответил Махмуд.— Но вы же сами говорили, что возле этого слабого моста верующих будут ждать принесенные ими жертвы. Кто подарил мулле барана, того будет ждать баран; кто пожертвовал быка, будет ждать бык. На этих животных верующий и поедет по тонкому мосту. Вот я и подумал: если мост действительно таков, как вы говорите, то чем меньше будет груз, тем лучше по нему переходить.
Большинство верующих в Хиве приносили жертвы, чтобы на том свете переехать через мост Сират, и никто не задумался над смыслом этих приношений. Послушали люди Махмуда и удивились: правильно получается.
Хоть и много было стражников в толпе, хоть и напуганы были жители Хивы жестокой властью шейха Сеида-Алаветдина, но по глухому одобрительному гулу судьи поняли: мало у них доказательств для обвинения Махмуда врагом веры.
Тогда поднялся с места мулла Мухтар. Он не очень-то верил в силу своих слов и попросил начальника стражи окружить толпу всадниками с саблями наголо.
— Всем известно,— закатив глаза к небу, возопил Мухтар,— всем правоверным мусульманам известно, что шейх — это тень аллаха, что наш шейх, когда был простым муллой, совершил паломничество в Мекку и поклонился храму Кааба! Известно ли это людям? — спросил мулла, подражая обращению Махмуда.
— Известно! — закричали в толпе.
— Ну вот,— торжествующе провозгласил Мухтар.— А этот нечестивец Махмуд распускает слухи, будто шейх до посещения Мекки был змеей, а после возвращения стал драконом. Признаешь ли ты теперь свой неискупимый грех?
— Нет,— ответил Махмуд.— Во-первых, я не распускал слухов. Я написал рубаи. Рубаи — стихи, а стихи — не слухи. Во-вторых,— продолжал Махмуд,— в стихах нужно понимать смысл. Если бы стихи касались одного человека, их не стоило бы писать. Я тоже писал не про одного шейха, а вообще. В-третьих,— сказал Махмуд,— в этих стихах нет имени шейха. Вот они:
Хорошие стихи? — спросил Пахлаван, обращаясь к народу.
Стихи понравились хивинцам, но никто не посмел сказать об этом вслух. Слишком явно говорилось в них о шейхе. Слишком много было стражников вокруг.
Во время суда на площади не было никого, кто видел и слышал все происходящее лучше, чем мальчик из скорняжного ряда — сирота Юсуп. Он забрался под помост и смотрел на Пахлавана в щель между двумя свисающими коврами. Сначала Юсуп, как и многие, не понимал, почему Махмуд на все вопросы отвечает словом «нет», а затем рассказывает подробно, как было на самом деле. И наверное, Юсуп был первым, кто понял, что Махмуд хитрит. Догадаться об этом Юсупу было легче. Он видел лукавую усмешку храброго шубника и слышал, как после его объяснений раздраженно крякают почтенные судьи на помосте. Один раз, когда ремесленники в толпе засмеялись особенно весело, Юсупу показалось, будто Махмуд даже подмигнул ему. Впрочем, Юсуп готов поклясться, что это ему не показалось, а действительно так и было.
Постепенно суд подходил к концу. Видя, что народ не изменил своего отношения к шубнику, шейх приказал скорее кончать. Махмуда приговорили к штрафу в десять тысяч золотых, пожизненному изгнанию и объявили врагом веры.
Горевали простые хивинские труженики, жалели Махмуда, но не знали, как помочь ему.
Семь дней сроку положили судьи для уплаты штрафа. Если не рассчитается Махмуд, то вместе с матерью будет продан в рабство, а если соберет деньги, то будет только изгнан из родной Хивы.
Впервые за двадцать лет жизни Махмуд почувствовал себя несчастным. Впервые за двадцать лет Махмуд не знал, как ему быть. Пойти к друзьям посоветоваться он тоже не мог. Шейх объявил: тот, кто поможет Махмуду, будет объявлен врагом веры. В тяжелых раздумьях прошел остаток дня после суда. Ночью мать не спала. Она собирала вещи, чтобы продать их на базаре, и считала:
— За шесть одеял — два золотых. За девичьи украшения — еще пять. За посуду — один золотой. За дом — сто золотых. Получается сто восемь золотых. Остается еще девять тысяч восемьсот девяносто два.
Не спала она в эту ночь. Не спал и Махмуд.
Тихо в Хиве. Ветерок пронесся над городом, далеко-далеко залаяла собака и притихла. Тихо в Хиве. Но это только кажется, что город спит. Где-то неслышно отворялись двери, какие-то люди ходили в мягких ичигах по еще теплой глубокой пыли городских улочек и проулков. Чаще других в эту ночь открывалась калитка небольшого домика на окраине, где жил старшина скорняжного ряда Насыр-ата.
Старик ждал гостей. Калитку еще с вечера смазал салом, чтобы не скрипела; в комнатушке на низеньком столике был развернут достархан. Но никто не притронулся к чаю, к прозрачному сахару-новату, к миндалю и фисташкам.
Гости о чем-то шептались с хозяином и уходили. На женской половине дома тоже кто-то не спал. Это была золотоглазая и черноволосая Таджихон — дочь Насыра. По обычаям тех времен, ни один мужчина не мог видеть девушку. Женщины ходили в длинных одеяниях и закрывали лицо волосяной сеткой — чачваном. Сквозь чачван даже самый солнечный день кажется пасмурными сумерками, но Таджихон часто видела ясное лицо Махмуда, и тогда день казался светлее, а вечер казался днем. «Жаль,— думала дочь старого скорняка,— что Махмуд не видит моего лица. Может быть, я бы ему понравилась».
Напрасно она так думала. Таджихон нравилась Махмуду с детства, да и теперь, часто бывая в доме Насыр-ата, Махмуд, будто нечаянно, заглядывался на стройную девушку, а иногда ему удавалось сквозь щель неплотно прикрытой двери перехватить взгляд ее золотистых глаз.
«Что-то будет? Что-то будет с Махмудом?» — думала Таджихон.
— Не спишь, дочка? — Отец тронул ее за плечо.— Вот и хорошо. Пойди разбуди Юсупа. Он мне нужен.
* * *
Лучи утреннего солнца еще не коснулись самого высокого минарета, когда в дом Махмуда проскользнул подросток. Он передал шубнику коротенькую записку. Знакомым почерком Насыра там было написано всего несколько слов: «В пятницу выходи на базар со всеми своими вещами. Продавай их только по отдельности. Все будет хорошо».
* * *
Никогда на хивинском базаре не было такого стечения бедного люда, и все стремились в скорняжный ряд, где Махмуд распродавал свое имущество. Никто из хивинцев ни до, ни после этого не видел такого необычайного торга.
— Продаю иголку,— говорил Махмуд.
— Даю двадцать золотых! — кричали в толпе.
— Даю двадцать пять!
— Я беру за сорок.
Всем было известно, что на один золотой можно купить сто иголок, но покупатели продолжали повышать цену. Они кидались на старую посуду, будто это были драгоценности, отдаваемые даром.
— Продается моток ниток,— объявлял Махмуд, и цены сразу становились невероятно высокими.
Десять ткачей торговались за этот моток с десятью пастухами. Это был последний моток ниток, и никто не хотел уступать. Тогда в спор вмешался Юсуп.
— Чего вы спорите? — сказал он.— Разделите нитки на двадцать частей и отдайте за каждую часть все, что у вас есть.
Странный совет дал базарный мальчишка. В другой раз почтенные люди прогнали бы такого советчика, а тут почему-то послушались.
За обычную нитку ткачи вываливали на прилавок все серебро и всю медь, которую наскребли со дна сундуков. Пастухи отдавали самых жирных баранов.
Странный был в этот день базар. Никто ничего не покупал: ни лепешек, ни плова, ни перца. Купцы с заморскими товарами сидели, как сироты, и с тревогой поглядывали на толпу возле лавки Махмуда.
— Что хивинцы — сбесились?
Сыщики и доносчики рыскали по базару и выспрашивали у людей, что происходит.
Никто не говорил им правды. Кузнец, купивший половину глиняной тарелки, ответил так:
— Очень нужна мне эта посуда. Если бы было денег побольше, я бы и вторую половину купил.
Непонятный это был торг, хотя многие простые люди знали секрет. Помогать деньгами врагу веры строго запрещено, но покупать у него имущество никто запретить не может. Вот потому-то так дорого стоили старые вещи веселого шубника.
Вечером Махмуд сосчитал выручку.
В большом кожаном мешке медными, серебряными и золотыми деньгами набралось больше десяти тысяч. Штраф можно было выплатить. Можно было оставить матери на пропитание, чтобы со спокойной душой отправиться в дальнее изгнание.
— Вот видишь,— сказал Махмуд матери,— ты говоришь, что у меня много врагов. Но у меня еще больше друзей, потому что друзья моих друзей — мои друзья, а враги моих врагов — тоже мои друзья.
Дом Махмуда почти пуст. Все продано. Один котелок, одна тарелка, один помятый медный чайник. На супе лежат кошма и тоненькое одеяло. Это все для матери. Для нее же в небольшом кошельке деньги. Если экономить, то на год хватит.
Сидят на супе двое — мать и сын. Сын думает о матери, а она — о нем.
Хоть и знаю, сынок, что чист ты душой, но, если шейх говорит, будто грешен, не верить не могу. Сходи ты в Мекку, поклонись святым камням, может, и получишь прощение от аллаха.
Долог путь до Мекки, но не о нем задумался Махмуд. «Как же матери без меня жить? Конечно, с голоду не умрет, добрые люди помогут, да тяжело ей будет».
— Сходи, сынок, в Мекку,— просит мать.— Поклонись святым камням.
Как матери откажешь! Всю жизнь с верой в аллаха прожила. Не разубедить ее.
— Схожу, мама,— обещает Махмуд, а сам думает, что и после возвращения из святых мест не будет ему жизни в Хиве: очень уж рассвирепели шейхи и муллы.
Вечереет. Завтра наступит седьмой день, надо будет уходить. За все эти темные дни никто, кроме Юсупа, не решился навестить шубника. И обижаться нельзя. Тяжелую кару понесет нарушитель закона. Один Юсуп не боится навещать шубника. Первый раз он зашел через дверь, как все люди ходят, а потом приметил отверстие в нижней части дувала, где арык во двор проходит, стал через арык проползать со стороны бахчей. Нужно только сторожа бояться, как бы не подумал, что Юсуп дыни и арбузы ворует. Ну да ничего, сторож стар и подслеповат. Чуть сумерки, он в шалашик камышовый заберется и оттуда покрикивает.
Так было и в этот вечер. Юсуп подождал, когда старик в шалаш уйдет, проскользнул, словно уж, между грядок, спрыгнул в арык и пошел по колено в теплой вечерней воде. Потом он пролез в глиняную трубу, вмазанную под дувалом, и, стоя прямо в воде, вежливо поздоровался.
— Здравствуйте,— сказал и приложил руку к животу, как старшие делают.
Улыбнулся Махмуд, и даже мать улыбнулась. Очень это смешно, когда человек через арык пролез, а здоровается как ни в чем не бывало.
— Дядя Махмуд, я вам сегодня два письма принес,— с гордостью сказал мальчик и полез за пазуху.
Первое письмо содержало напутствие друзей Махмуда. Простые люди желали ему счастливого пути и скорого возвращения: «Мы не знаем, куда ты пойдешь, но знаем, что ты вернешься. Мы не знаем, что тебе готовит будущее, но уверены в твоей силе».
Внизу стояло тридцать подписей, а еще ниже приписка: «Если ты повстречаешь хорезмийцев, мастеров из Хивы, Ургенча и других городов нашей родины, тех, что Чингис-хан продал в далекие южные страны, то приведи их домой. Это будет твоим главным подвигом».
Второе письмо было совсем коротеньким. Махмуд прочитал его с особым волнением и не знал, радоваться ему или горевать.
«Пусть люди, узнав о моем поступке, смеются надо мной. Пусть меня проклянут муллы, как прокляли Вас, но я хочу сказать, что, где бы Вы ни были, я всегда буду помнить Вас и буду ждать Вашего возвращения. Мне ничего не нужно в ответ, но если Вы хотите вернуться, то оставьте мне что-нибудь на память. Таджихон».
Думая об изгнании, Махмуд все эти шесть дней не хотел признаваться себе, что не только разлука с матерью, друзьями и родными печалит его...
И теперь, когда он узнал, что дочь скорняка тоже страдает, ему стало еще тяжелее.
— Я вернусь, мама,—сказал он.—Я сильный и не боюсь будущего. Я обязательно вернусь.
— Дядя Махмуд,— спросил Юсуп,— а вы кем будете в изгнании? Шубником или борцом? А может, учителем? Я видел много ученых людей. Они все слабы, как трава осенью. Я видел много силачей-пахлаванов. Они совсем неграмотны. Вы такой сильный, а все время книги читаете, учитесь. Вы такой ученый, стихи писать можете, и к тому же самый лучший борец в Хиве, и по канату ходите, словно вы не шубник, а китайский канатоходец. Почему это?
Юсуп всегда задавал столько вопросов кряду, что Махмуд уже привык отвечать только на последний.
— Я был совсем-совсем маленький,— ответил Махмуд,— когда умирал мой отец. Он сказал мне тогда такие слова: «Сила без знания подобна падишаху, лишенному справедливости, а знание без силы подобно справедливому падишаху без войска. Когда же знание и сила равны между собой, дела идут по желанию».
— Дядя Махмуд,— опять спросил Юсуп,— а книги вы продали?
— Нет,—ответил Махмуд,— книги ты отнесешь Насыр-ата и попросишь, чтобы он их получше спрятал.
— А что передать Таджихон? — спросил мальчик.
— Я сам отнесу ей мое письмо. Ты не сумеешь этого сделать.
...На рассвете седьмого дня Махмуда уже не было в Хиве. Плакала старая мать, отбивая поклоны первой молитвы. На востоке за красными песками Кызыл-Кумов вставало желтое солнце, а во дворе Насыр-ата возле комнаты Таджихон лежал огромный мельничный жернов. На сером пористом камне было высечено: «В моем доме не осталось ничего, что я мог бы подарить тебе. Пусть этот камень, который никто в Хиве не сможет больше поднять, напоминает тебе о силе моей любви. Я вернусь».