Река Упа, отделяющая старинный тульский кремль от бывшего Императорского оружейного завода, казалась неподвижной. Так бывает в хмурые, но безветренные дни поздней осени, когда небо гладкое и серое, когда ни один луч солнца не пробивается сквозь пелену облаков.

Редкие снежинки почти отвесно падали в черную воду.

На одной из тихих заречных улиц, где со времен Петра Первого, еще с семнадцатого века, жили мастера-оружейники, собранные царским любимцем Никитой Демидовым, в этот день произошло событие, никак не отраженное даже в самых тщательных летописях старинного русского города. Да оно, по правде сказать, и не было достойно того, чтобы войти в летопись. Слишком часто случаются такие вещи. Однако как хорошо, что они случаются часто.

Снег, павший на еще зеленую траву, растущую вдоль заборов и палисадников, не таял. Длинная лужа посреди дороги покрылась прочным ледком, и одинокий прохожий — белый гусь — разочарованно отвернулся от нее и побрел обратно в калитку возле избы под высокой железной крышей.

Возможно, это был последний гусь в голодном городе. Во всяком случае, на этой улице он был единственный.

— Затвори калитку, Зинаида! — крикнул мужчина из глубины двора. — Сопрут лебедя.

Калитка захлопнулась, и на улице опять стало пустынно.

Хозяин дома, кряжистый, хмурого вида, небритый человек лет сорока, вошел в дом, плотно затворил за собой дверь, снял тужурку и остался в черной косоворотке.

— Хорошо, что дровишки есть, — сказал он тощему человеку в гимнастерке, стоявшему спиной к двери у слесарных тисков. — Брось, надоело.

Человек у тисков ничего не ответил. Он насекал зубчики на крохотных колесиках для зажигалок.

— Брось, Саша. Не наше это дело, подработали на воблу, и будет.

Разговор о вобле был неслучаен. Связка сухой рыбы лежала на столе.

Тот, кого звали Сашей, отошел от тисков и, громыхая стержнем медного рукомойника, стал умываться. Это был невысокий щуплый человек, очень смуглый и черноглазый. Передвигаясь по комнате, он слегка хромал.

— Я, Сазон, никогда не смогу отплатить тебе за все, что ты сделал для меня, — сказал он с заметным нерусским акцентом.

— Ладно, — ответил хозяин. — А если бы я в Ташкенте оказался, ты б меня не приютил?

— Как брата! — ответил худой человек в гимнастерке.

— И весь разговор, — заключил Сазон. — Давай картошку, Зинаида.

Жена хозяина поставила на стол чугун с дымящейся картошкой и пригласила мужчин к столу.

— Ты, Саттар Каримович, не гость у нас, — сказала Зинаида Сергеевна. Она была очень внимательной и, пожалуй, одна во всей Туле выучила трудное имя-отчество постояльца.

За два года жизни в Туле кузнец Саттар кое-как выучился говорить по-русски, но сторонился своих новых товарищей. Вначале он жил в казарме, потом перешел на квартиру к потомственному оружейнику и кузнецу, бездетному Сазону Матвеевичу Сазонову, занимавшемуся в мирное время изготовлением охотничьих ножей для Императорского общества охоты.

Факт этот вызвал удивление, ибо Сазон Матвеевич Сазонов слыл не только великим мастером своего дела, но и хмурым нелюдимом. Говорили, что когда он кует свои знаменитые медвежьи ножи и кабаньи кинжалы, то никого не пускает в домовую кузню, а закалку производит только в избе, причем обязательно закрывает ставни и жену спроваживает к соседям. Насчет жены это была, конечно, выдумка, а что секреты своего мастерства Сазон Матвеевич никому не открывал — это точно.

И вдруг какому-то приезжему, не то турку, не то киргизу, пожалуйте: душа нараспашку, и в дом пустил, и на заводе всегда вместе. Это тем более удивляло, что приезжий был сослан под надзор полиции, а Сазон Матвеевич смутьянов вроде бы не жаловал.

В сопроводительной бумаге, следующей повсюду за кузнецом Саттаром, говорилось, что сей туркестанский житель — искусный кузнец и его надобно использовать в оружейном деле. Врачи настаивали на возвращении мобилизованного по болезни, но приписка о политической неблагонадежности, сделанная ташкентским полицмейстером, решила судьбу кузнеца: он попал в Тулу.

Однажды, задержавшись после работы, молчаливый черноглазый кузнец занялся изготовлением кривого азиатского ножа и так этим увлекся, что не заметил мастера Сазона Матвеевича, зорко за ним наблюдавшего. С этого началось.

А потом они всегда задерживались в цехе, вместе ходили в литейку, что-то плавили в десятифунтовом тигле, после работы шли домой к Сазонову, и Саттар не всегда возвращался ночевать в казарму. После Февральской революции надзор с кузнеца Саттара был снят, и он переехал на жительство к своему новому другу.

Эти два мастера воплощали в себе две древние школы кузнецов-оружейников, и счастье их состояло в том, что они встретились и могли обогатить друг друга.

Несколько медвежьих ножей, изготовленных новым способом, были проданы через сазоновских дружков в Питер и в Москву, но потом сбыт прекратился, ибо богатой клиентуре из числа членов Императорского общества охоты было теперь не до медведей. Сабельный клинок, сделанный мастером Саттаром из литого булата, был продан буквально за несколько дней до Октябрьской резолюции. Постепенно оба мастера переключились на изготовление каленых колесиков для зажигалок, и это никчемное дело очень им обоим не нравилось.

— Горох, конечно, можно было посеять, — отвечал жене Сазон Матвеевич. — Только без картошки-капусты тоже не обойтись.

— А Любашка посеяла и не промахнулась, — возражала та.

Речь шла об их соседке, которую Зинаида Сергеевна с женской заботливостью прочила в невесты Саттару Каримовичу.

— Любашка — умница. На огороде возле дома горох посеяла, а в пойме на участке — картошку и капусту, — продолжала она, ожидая поддержки от мужа.

И тот клюнул, как пескарь на червяка.

— Вот, Саша, девка — огонь. Женился бы на ней. Снова бы семью завел, еще бы сына родил…

Не стоило затевать этот разговор, потому что кузнец Саттар, и без того грустный сегодня, еще больше помрачнел.

— Хватит, — сказал он. — Если мешаю вам, на другую квартиру перейду.

— Никто тебя не гонит, — тоже обидевшись, возразил Сазон Матвеевич. — Смотреть на тебя тягостно. Может, ты еще разок в Ташкент напишешь? Может, ошибка какая? Может, злые люди наврали?

— Нет, — сказал отец Талиба. — Ошибки быть не может. В прошлом году я много раз писал, никакого, ответа, а в этом пришло письмо. И жена, и сын, и брат жены — все. Да что письмо! Если хоть один был бы жив, ответил бы. Они у меня все грамотные были.

Сазон Матвеевич крякнул и сердито взглянул на жену. Это из-за нее начался разговор, закончившийся так мрачно.

— Ладно, — сказал он и, встав, достал из шкафчика бутылку с мутноватой жидкостью. — Выпьем. Может, веселее будет.

От выпивки веселее не стало, но они продолжали пить, закусывали воблой, предварительно колотя ее о тиски, чтобы была мягче.

На дворе темнело, в доме были уже глубокие сумерки, но огня не зажигали.

— Слышишь, Зинаида, во дворе шум. Погляди, не залез ли кто. Сопрут лебедя.

Сазон Матвеевич упорно называл своего гуся лебедем. В этом была насмешка над важной птицей, которую супруги берегли на рождество.

Зинаида Сергеевна вернулась с человеком в папахе и длинной кавалерийской шинели. На боку у него висела офицерская полевая сумка.

— Мастер Сазон Сазонов вы будете? — спросил вошедший и покосился на остатки выпивки и рыбьи скелеты.

— Ну я, — хмуро ответил Сазон Матвеевич.

— Здравствуйте, — сказал человек.

— Если не шутите, — ответил хозяин дома. Он был уже под хмельком и немного куражился. — Затем и пришли, чтобы здравствоваться, или, случайно, дело есть?

— А вы не из Ташкента? — спросил вошедший, повернувшись к Саттару.

— Да, — кивнул тот.

Вошедший расстегнул пряжку полевой сумки и вытянул желтенькую бумажку.

— Кузнец Саттар, сын Каримов из Ташкента? — еще раз повторил он свой вопрос и добавил: — Вас разыскивает ваш сын Талиб. В настоящее время он находится по адресу: Москва, Пятницкая улица, Черниговский переулок, дом четыре, квартира тридцать шесть. Если желаете, можете поехать со мной сегодня в ночь. Тогда нужно немедленно собираться.

Все это он выговорил четко и спокойно, как человек, выполняющий задание вышестоящего начальства. От себя добавил только одно слово:

— Вот!

Через пять минут мужчины уже сидели за столом, пили, ели и разговаривали.

К сожалению, гость ничего не мог добавить. Пришло, мол, указание из Наркомпрода, подписано Мухиным. Почему из Наркомпрода, он не знает. Знает только, что Мухин — лицо известное, бывший политкаторжанин и зря писать не будет.

Сазон Матвеевич куда-то услал свою жену. Она вернулась, когда вечерний гость и кузнец Саттар были одеты и собирались выйти на улицу. В руках Зинаиды Сергеевны был тяжелый сверток.

— Возьми, Саттар Каримович.

— Что это? — удивился тот.

— Лебедь, — сказал Сазонов. — Гусь, значит.

Возможно, это был последний гусь в Туле. Во всяком случае, на той тихой улице он был единственный.

* * *

Каждый человек по-своему переживает радости и несчастья.

Кузнецу Саттару понадобилось несколько дней, чтобы осознать те неожиданные перемены в его, казалось бы, конченой судьбе, которые принес вечерний гость в длинной кавалерийской шинели. Медленно и постепенно оттаивало его замерзшее сердце, медленно и постепенно просыпался в нем интерес к жизни.

Вероятно, нужно было бы сразу ехать в Ташкент, домой, но на другой день по приезде в Москву, когда в квартире на седьмом этаже отмечалась встреча отца с сыном, когда пришел веселый Иван Мухин и даже Ян Карлович Удрис нашел время, чтобы заглянуть сюда, стало ясно, что выехать в Ташкент не так-то уж легко, как казалось вначале. Прямого сообщения не было, а отпускать их в сутолоку и неразбериху, в тиф и голод не хотел ни спокойный и решительный латыш, ни, казалось бы, бесшабашный и увлекающийся Мухин.

— Пропадете вы в этой каше, — сказал Иван Михайлович. — А мне от Федора влетит. Куда спешить. Есть надежда, что сразу после праздника будет поезд особого назначения. Организацию я беру на себя.

— Какой праздник? — спросил Талиб.

— Первая годовщина Октября, — ответил Мухин. — Первая! Потом будут праздновать десятую и тысячную, годовщину, а эта самая первая.

Талибу тоже хотелось скорее домой, но и у Закудовских ему жилось неплохо. Книги в библиотеке профессора были замечательные. Русские Талиб читал, а в иностранных смотрел картинки. Его интересовало все: и толстые тома, целиком посвященные жизни животных, и книги, где были изображены египетские пирамиды, какие-то дворцы с колоннами, и, конечно, детские книжки из Лериной библиотеки.

Если бы не отец, Талиб согласился бы провести здесь всю зиму.

Викентий Петрович отвел для них отдельную комнату, и отец вначале редко выходил оттуда. Талиб рассказывал ему о своих приключениях и не мог понять, почему отец вдруг отворачивался или уходил на кухню.

«Ведь все кончилось хорошо, почему же отец так часто тайком утирает слезы, почему не радуется со мной вместе счастливому исходу?» — думал Талиб, не понимая, что отец переживает заново и смерть матери, и муки сына, бухарскую тюрьму и службу поводырем у слепого нищего.

Долго Талиб не хотел заговаривать о тетради своего дедушки — мастера Рахима, боясь, что эти воспоминания особенно огорчат отца. Но Талиб ошибся. Именно с тетрадки и начался перелом в его настроении. Отец взял ее без всякого интереса, потом увлекся чтением, делал какие-то пометки на полях, иногда улыбался про себя, вспоминая что-то далекое и приятное.

— Ты знаешь, почему они ничего не нашли по этой тетрадке? — спросил он однажды сына.

— Наверно, потому, что не могли понять, где надо искать.

— Нет, — ответил отец. — Потому, что они слишком жадные. Тут все написано очень ясно. Они искали золото.

— Конечно, — сказал Талиб, все еще не понимая того, что говорит отец. — Конечно, они искали золото.

— А в тетрадке сказано, где искать железо, — объяснил отец. — Понимаешь, железо? Железо для жизни важнее золота. Здесь прямо сказано: «для тех, кто не утратил мастерства, для тех, кто умеет делать легкие гибкие сабли и тяжелые мотыги, звонкие подковы и драгоценные кинжалы». Даже самый драгоценный кинжал нельзя сделать без хорошей стали. Жадность застилала им глаза. Они же бездельники, а давно известно: лодырь тянется к золоту, а работящий человек к железу. Вот наше золото! — Отец, как когда-то в Ташкенте, показал Талибу свои черные, загрубелые от работы ладони и впервые за эти дни рассмеялся.

В этот день отец вышел погулять по Москве вместе с Талибом и Лерой. Они осмотрели Красную площадь и зашли в Московский университет, где в холодной и полупустой аудитории Викентий Петрович читал лекцию о расцвете античного искусства. Вечером отец был разговорчив, шутил, и Талиб решился задать ему вопрос, который давно его волновал.

— Папа, — сказал Талиб, — почему на ташкентской сабле стояло слово «Дамаск» а на тульской — «Тула»?

— А другой разницы ты не заметил? — в свою очередь заинтересовался кузнец.

— Заметил, — сказал Талиб. — Мне даже показалось, что тульский клинок красивее.

— Не только красивее, сынок, но и много лучше. То был кованый булат, а это литой. Тот был полосатый, а этот сетчатый. Понял?

— Понял, — стесняясь отца, ответил Талиб, хотя ответа на свой вопрос он все же не получил.

Но кузнец продолжал:

— «Дамаск» не обязательно значит место. Это — качество. Был клинок не хуже дамасского, я написал: «Дамаск». Научился по-новому делать, стал писать: «Тула». Если ты станешь кузнецом и научишься в Ташкенте делать клинки еще лучше, обязательно пиши: «Ташкент».

— Товарищ Мухин говорил, что з-завтра на Красной площади будет д-демонстрация. — Лера называла Ивана Михайловича только по фамилии, так же как и ее отец. — Товарищ Мухин, нельзя ли нам туда п-попасть?

— Всем четверым? — уточнил Мухин. — Это мы организуем.

И действительно, утром седьмого ноября Мухин зашел за ними.

Распорядители с красными повязками на рукавах пальто и шинелей с удивлением смотрели на пятерых очень не похожих друг на друга людей.

Мухина пропускали везде, и они встали недалеко от картины, изображающей женщину с белыми крыльями и веткой в руке.

— Это мемориальная доска в память павших за революцию ровно год назад, — объяснил Викентий Петрович. — В октябре семнадцатого.

«А что было со мной год назад?» — подумал Талиб. Он вспомнил смерть матери, похороны, стрельбу на улицах Ташкента, свою сиротскую жизнь. Видимо, и кузнец Саттар подумал о том, что было с ним год назад, и потому легонько обнял сына…

По Красной площади тяжелыми рядами шли солдаты и рабочие. Проходя мимо братских могил возле Кремля, они обнажали головы и склоняли знамена. Оркестр играл траурные марши.

Никогда Талиб не видел такого огромного количества людей сразу, в одном месте. Тысячи, десятки и даже сотни тысяч москвичей вышли на праздник первой годовщины Октября… Площадь кипела, и все взоры были обращены туда, где на невысоком деревянном помосте стояла маленькая группка людей в пальто, кожаных куртках и шинелях. Эти люди ничем не отличались от тех, кто шел по площади. И те, на помосте, и эти, идущие вдоль стен Кремля, были одинаково взволнованы, радостны, одинаково весело махали руками, приветствуя друг друга.

Над головами демонстрантов время от времени появлялись неуклюжие фанерные фигуры: то это был грузчик с мешком, то булочник с караваем хлеба, то кузнец с молотом.

«Значит, это грузчики идут, — догадывался Талиб, — а это пекари, а это кузнецы».

Когда проходили рабочие стекольного завода, Мухин подбежал к их колонне и вместе с ней исчез за храмом Василия Блаженного. И вдруг Талиб вздрогнул. Он увидел что-то напомнившее ему Бухару. На булыжник площади, громыхая, вкатились телеги, на которых сидели оборванные люди, закованные в тяжелые цепи. Вид их был ужасен.

— Что это? — с тревогой спросил Талиб у Викентия Петровича.

— Они изображают свою прошлую рабскую жизнь. То, что никогда не вернется… Посмотри, видишь ту женщину с разорванными цепями — это Свобода. Аллегория, — сказал Викентий Петрович. Он часто употреблял непонятные Талибу слова.

— Красной Пресне привет! — крикнул демонстрантам невысокий широкоплечий человек, стоящий на помосте.

— Ура! — подхватила в ответ Красная площадь.

— А это кто? — спросил Талиб у Леры.

— Разве т-ты не узнал? Это же Ленин!

Ленин смеялся и говорил что-то человеку в кожаной куртке и фуражке, издали чем-то походившему на Федора Пшеницына. Этого человека Талиб приметил давно, а вот на Ленина как-то вначале не обратил внимания.

— Он веселый, — сказал Талиб. — Он немножко на узбека похож.

— У него глаза как у тебя, — ответила Лера, чтобы сделать Талибу приятное.

— А кто это в кожаной куртке?

— Это Свердлов.

— Ленин из Москвы или из Петрограда? — спросил Талиб.

— Помнится, он учился в Казанском университете, правовед, — сказал Викентий Петрович.

— А Казань далеко от Т-ташкента? — спросила Лера. Удивительно, до чего плохо она знала географию.

Они не дождались конца демонстрации и пошли смотреть праздничный наряд столицы. Даже Викентий Петрович удивился всему, что увидел в этот день. Тысячи художников-добровольцев трудились над украшением московских улиц и площадей.

В сквере перед Большим театром дорожки были посыпаны синькой, а совершенно голые зимние деревья вдруг распустились сказочным бледно-лиловым цветом: их искусно укутали кисеей. Над площадью от здания к зданию, от фонаря к фонарю была развешана красная бахрома. А на гостинице «Метрополь» висела огромная картина — рабочий с факелом знания в высоко поднятой руке. В Охотном ряду вместо угрюмых, пропахших рыбой торговых палаток неизвестно откуда появились цветастые фанерные домики с фанерными же подсолнухами выше крыши.

— Эклектично, но весело, — говорил ученые слова Викентий Петрович. — Футуризм с примитивизмом.

Взрослые собрались уже повернуть назад, но Талиб и Лера потянули их на Тверскую. Викентий Петрович сказал, что они дойдут только до бульвара, отдохнут и домой.

— Это гостиница… Это здание Московского Совета… Это Страстной монастырь, — говорила Лера по мере того, как они навстречу мощному потоку шли вверх по Тверской.

— А это кто? — указал Талиб на бронзовую фигуру в глубине бульвара, почти напротив Страстного монастыря.

— Н-неужели н-не знаешь? Это Пушкин.

— Пушкин, — не очень уверенно повторил Талиб, силясь вспомнить, где он слышал это имя.

— Там есть скамейки, можно отдохнуть, — сказал Викентий Петрович отцу Талиба.

Стараясь не помешать проходящим колоннам, они перебежали Тверскую и оказались на бульваре.

Пушкин стоял в узких брюках, с непокрытой головой. Над ним в разрывах снежных облаков голубело ноябрьское небо.

— Кто это, сынок? — по-узбекски спросил у Талиба отец.

— Это Пушкин, говорят, но я забыл, кто он такой. Знал и забыл, — тоже по-узбекски ответил Талиб.

— Папа, — предательски заявила Лера, чутьем поняв узбекскую фразу, — а Талиб не знает, кто такой Пушкин.

— Знаю я, — огрызнулся Талиб и неожиданно вспомнил слова генерала Бекасова. — Не ври. Он еще сказал, что народ молчит. Нет не молчит — без-мол-вству-ет.

— Вы подумайте, какая память! — восхитился Викентий Петрович. — Откуда ты это знаешь?

Мастер Саттар, профессор Закудовский и Лера стояли у памятника Пушкину и слушали рассказ Талиба про Федора Пшеницына, про коллекцию старинного оружия и про седого старичка, повторявшего эти непонятные Талибу слова.

— Пушкин — великий поэт, как Омар Хайям, Навои или Гафиз, — сказал Викентий Петрович. — Он написал много стихов, поэм, трагедий и рассказов. Конечно, каждый вспоминает у Пушкина то, что ему больше по душе, но мне нравятся другие строки, запомни их:

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал.

Взрослые сели на скамейку, а Лера и Талиб стояли, задрав головы, и смотрели Пушкину в лицо. Десятки раз проходила Лера мимо этого памятника, но сегодня впервые хорошенько разглядела его.

— Как ты думаешь, он к-красивый? — спросила Лера.

— Ты знаешь эти стихи?.. — начал Талиб.

— Конечно. Папа их любит, особенно две последние строчки: «Что в мой жестокий век восславил я свободу и милость к падшим призывал». — Она никогда не заикалась, читая книжку или стихотворение.

— Спасибо, — сказал Талиб. — Ты потом мне их перепиши. Ладно?

А про себя он подумал: «Хороший, наверно, был человек этот Пушкин».

Мастер Саттар и Викентий Петрович отдохнули или замерзли, во всяком случае, они встали со скамейки, и все двинулись в обратный путь.

— Пушкин когда жил? — спросил Талиб у Викентия Петровича.

— Эти стихи он написал восемьдесят два года назад.

— Хороший был человек, — вслух сказал Талиб то, о чем думал, стоя у памятника.

Они сразу попали в людской поток, влекущий их к Красной площади. Люди шли радостные и возбужденные, они пели песни, несли кумачовые лозунги и шелковые знамена. Где-то сзади духовой оркестр заиграл «Марсельезу».

Талиб оглянулся. Над трубами оркестра колыхалось полотнище с золотыми буквами: «Не трудящийся да не ест». На розовой стене Страстного монастыря было написано: «Мы на го́ре всем буржуям мировой пожар раздуем». А на здании Московского Совета среди елочных гирлянд, украшенных звездами, висел плакат: «Пролетарию нечего терять, кроме цепей, приобретет же он весь мир!»

Через несколько дней после демонстрации Иван Мухин постучал в дверь квартиры номер тридцать шесть дома номер четыре по Черниговскому переулку.

— Карета подана, — пробасил он, явно довольный собственной оперативностью. — Прошу не тянуть волынку.

У подъезда стоял грузовой автомобиль с молоденьким шофером в меховой шапке и меховых рукавицах. Автомобиль тарахтел, потому что шофер не глушил двигателя, боясь, что не сможет его завести.

Несколько мальчишек с завистью смотрели на людей, вышедших из подъезда и по-хозяйски разместившихся в автомобиле.

Шофер нажал резиновую грушу, торчавшую возле дверцы, пискнул рожок, едва слышимый сквозь треск мотора, и грузовик, пуская клубы синего дыма, свернул на Пятницкую улицу.

Поезд уже стоял у перрона.

— Куда? — остановил Мухина вооруженный наганом вислоусый проводник. — Не видишь, поезд особого назначения.

— У нас тоже особое, — ухмыльнулся Мухин и сунул под нос проводнику какую-то бумажку с печатью.

В вагоне было тепло и уютно.

Талиб с отцом заняли две полки, положив на одну связку книг, на другую скатанное одеяло, и вышли к провожающим.

Трудно пересказать все, о чем в минуты, оставшиеся до отправления поезда, говорили Талиб и Лера, Викентий Петрович Закудовский, кузнец Саттар и уполномоченный Наркомпрода Иван Мухин. Но дело не в словах. Не все ими можно выразить.

Когда звякнул вокзальный колокол и проводник предложил отъезжающим войти в вагон, профессор сказал, что будет всегда рад видеть в Москве Талиба и его отца, что он надеется на лучшее, ибо, как сказал какой-то мудрец, в мире больше хорошего, чем плохого.

Мухин сказал, что на дороге еще много всякого безобразия, но поезд охраняется, документы у них правильные, Удрис все оформил, начальник поезда парень толковый, и все будет как в аптеке.

Лера, вопреки своему обыкновению, в этот раз говорила мало, а когда Талиб встал на подножку, вдруг подбежала к нему и поцеловала в щеку.