Глава третья
Аульные мальчишки уважали его за справедливость, потому что качество это в детях встречается почти так же редко, как и во взрослых. И еще они уважали его за то, что никогда не могли угадать, что он скажет или сделает в следующую минуту. У него не было коня с седлом и наборной уздечкой, как у байских сынков, и все-такя ему завидовали, восхищаясь его независимостью.
В то лето он вдруг охладел к игре в асыки, хотя не знал себе равных и мог одним ударом выбить весь кон, совсем не хотел играть в ак-суек и бура-котан.
Он много помогал по хозяйству в семье и даже яйца, собранные в птичьих гнездах на озере, не съедал сам, как это было принято у сверстников, а относил домой, матери. Но не столько заботы отнимали его у товарищей, сколько желание побыть в одиночестве. Он любил оставаться один. Если и шел к ребятам, то теперь для того, чтобы пересказывать киссы о Кобланды, Алпамысе, Камбаре. Ему нужны были слушатели.
Он взрослел быстрее других — вот, пожалуй, самое главное, что отделило его от сверстников.
Подступала хмурая осень, и все чаще заходила речь о зиме.
Хуже зимы только голод, — казалось, что эту истину Амангельды понял раньше, чем научился говорить.
Хотя и жаркое, засушливое выдалось лето, но, как полагали взрослые, голода вроде быть не должно. Никто, конечно, не поручится, но вроде бы не должно. Во всяком случае, очень сильного голода, возможно, не будет.
В тот год, переходя на зимовки, многие думали так, потому что суховеи и джут измотали людей в Тургайских степях. Из рассказов стариков Амангельды знал, что очень-очень давно — сто или тысячу лет назад — бывали времена, когда воды в степях было много, трава не теряла влажной свежести до поздней осени. Ох, как хотелось пожить в те далекие времена, когда природа была щедрая, а люди сильные и справедливые!
Теперь получалось, что каждое лето суше предыдущего, а каждая новая зима холоднее прошлой.
Никто не любит зиму, никто не хочет переходить на зимовки. Но больше всего — дети! Они легче забывают плохое, зато труднее к нему привыкают. После вольного ветра кочевок, после юрт, пропахших полынью и солнцем, Амангельды просто не мог представить себе сырые землянки, где оживает память прошлогодних болезней и бед. Мать рассказывала, что в землянках живут злые демоны болезней; зимой питаются здоровьем людским, а летом сохнут в тоске и ждут не дождутся, когда загорелые и окрепшие вернутся хозяева к своим зимним кровососам.
На зимовке у людей многое может болеть. Может быть жар с ломотой суставов, с головной болью и кашлем, это скорей всего сузек, то есть горячка. Может заболеть живот: что ни съешь, все насквозь летит; или наоборот — что ни съест человек, все желудок тут же назад выбрасывает. Может просто болеть, будто ножами внутри режет… Этому название — поветрие. Для всех остальных недугов название — порча.
Получается, что болезней всего три, а болеют ими чуть ли не все.
У тетки Зейнеп была порча. С того теплого осеннего дня, когда всем на удивление Яйцеголовый добился, чтобы Калдыбай Бектасов вернул жену Бейшаре, она почти не выходила к людям. Бейшара старался угождать ей, добывал и мясо, и кумыс, и баурсаки, кипятил ей чай два раза в день, а она не смотрела на него и не говорила с ним. О чем говорить, если второй раз силой возвращают ее от любимого и сильного мужчины к постылому и немощному, от богатой жизни — к нищей. Понимала Зейнеп, что не задарма помогает ее мужу Яйцеголовый. Конечно, он рад насолить Калдыбаю, но ведь он не упустит своего, совсем закабалит Бейшару.
Так оно и было. Только сначала Кенжебай подкармливал Бейшару, а с переходом на зимовку совсем перестал. Бейшара почернел, еще больше исхудал, и слезы текли по его лицу беспрестанно. На людях он плакал беззвучно, а оставшись наедине с женой в своей бедной землянке, начинал стонать. Стонал тихо, чтобы никто не слышал. Впрочем, Зейнеп слышала это каждую ночь, она просыпалась от стонов мужа и вновь засыпала, но ни разу не пожалела его и ни разу не осудила Калдыбая. А ведь Калдыбай поступил против обычая, не должен был оп возвращать жену прежнему хозяину. Только русские заставили его, и только потому он согласился, что не хотел ссориться с ними, не хотел на будущих выборах волостного в глазах начальства выглядеть хуже Кенжебая. Не осуждала Зейнеп Калдыбая, а только горестно думала, что мужчины власть ценят больше, чем любовь.
Калампыр и Балкы презирали Бейшару за пресмыкательство перед Кенжебаем, не одобряли они и возврат жены, потому что знали про любовь Зейнеп и Калдыбая, про то, как Калдыбай дважды платил отступного, и главное про то, как не хотела Зейнеп возвращаться. Конечно, Калдыбай лучше Яйцеголового, сильнее, умнее, красивее; он не так лебезит перед русским начальством, но и он собачье дерьмо, если по чужой воле отдает любимую женщину.
Плохая это история! Для всех плохая! Для двух аулов, по крайней мере. А Зейнеп порой особо-то жалеть не хочется. Не хочется ее жалеть, хоть и говорят какие-то безжалостные языки, что не только под нажимом русских отдал Калдыбай Бейшаре беглую жену, а еще и потому, что первым заметил в ней тяжелую порчу.
На летовке Зейнеп болела тихо, высыхала внутренним жаром, на зимовке заходилась громким мокрым кашлем, харкала кровью и однажды позвала соседей и попросила, чтобы они пригласили баксы Суйменбая. О нем в последнее время в долине Терисбутака говорили много.
— Пусть придет баксы, пусть изгонит из меня порчу, тогда я снова смогу жить как человек, и Калдыбай опять полюбит меня.
Эти слова исхудавшая Зейнеп сказала Калампыр, и та не осудила ее. Как Калампыр могла осудить женщину, у которой муж — Бейшара. Калампыр понимала это, потому что и первый ее муж Удербай, и второй Балкы были настоящие мужчины, они умели любить, умели защитить, умели прокормить. Оставшись когда-то с двумя мальчиками у могилы Удербая, Калампыр чуть не умерла от горя, и обычай, обязывающий вдову стать женой деверя, обычай, который она с детства знала, показался ей диким. Не сразу смирилась она, но теперь забыла о тогдашнем своем чувстве, потому что Балкы был хорошим мужем и отцом, ничем не оскорбил в ней память об Удербае. Калампыр и Балкы хорошо понимали друг друга.
— Может быть, баксы ей поможет? — сказала жена, когда вышла от больной.
— Кроме него, ни на кого надежды нет, — ответил муж.
— Ей давали горькие коренья, которые не ест ни лошадь, ни баран, ее поили настоями трав в кумысе, ее завертывали в только что снятую горячую шкуру коровы, потому что свежая шкура может втянуть в себя чужую хворь.
— Шкура коровы мало кому помогает, я заметил.
— Это надо было сделать, чтобы не ругать себя за жадность и черствость.
— Шкуру Яйцеголовый дал на время, потом сразу забрал. Мяса он не дал совсем. — Балкы был мрачен. — Конечно, мы должны позвать баксы. Может быть, это ее последняя просьба. Сообща заплатим, на каждого не так много выйдет. Нельзя, чтобы Бейшара платил за это, он совсем в кабалу попадет.
— Он давно уже в кабале, — махнула рукой Калампыр. — Ты поедешь за баксы? Скажи, когда поедешь, я ему подарки приготовлю.
Баксы Суйменбай велел всем друзьям Зейнеп собраться возле больной.
— Чем больше людей, тем страшней джиннам, — сказал он. — Дети пусть тоже придут.
Когда Амангельды втиснулся в землянку Бейшары, там было тесно. Взрослые пропустили мальчика вперед, и он сел у чьих-то ног.
Впервые в жизни он видел баксы, да еще такого знаменитого.
Ничего необычного в колдуне не было. Он сидел на цветастой кошме и улыбался. Морщинистый лоб, вокруг глаз — тысячи морщинок, но сами глаза ясные, испуганные, молодые. Человек как человек, только кобыз у него особенный. Черная кожа на нем поистерлась, стала белой на сгибах, струны из конского волоса давно порыжели. Амангельды неотрывно смотрел на старинный кобыз, потому что сила любого баксы в кобызе. Настоящий баксы с кобызом не расстается, а про кобыз Суйменбая говорили, что он подарен добрыми духами предкам нынешнего баксы ровно семьсот лет назад. Все джинны повинуются тому, кто умеет играть на этом кобызе. Говорят, чго временами кобыз сам собой играет.
Люди тихо и изредка переговаривались между собой, а баксы молча сидел на цветастой кошме и улыбался смущенно, будто помнил, что сидит не на своей кошме и не на кошме хозяина землянки, а на совсем чужой, взятой на время. Бедная Зейнеп пристроилась в стороне, прислонилась к печке. Печку недавно протопили. Никогда землянка Бейшары не вмещала так много народу. Зейнеп дышала часто, глаза ее горели лихорадочно, и она совсем не кашляла. Недалеко от нее сидела на корточках Зулиха и тоже смотрела на баксы.
Все замерли, когда Суйменбай, по-прежнему смущенно улыбаясь, потянулся к кобызу, взял смычок и будто нехотя провел им по струнам. Кобыз сначала пискнул, потом застонал, загудел. Никакой мелодии и никакого ритма не было в этих звуках, резких и диких.
Амангельды почувствовал, как кожа у него пошла мурашками, неприятный холод проник внутрь. Мальчик рассердился: так-то играть каждый дурак может. Он зря рассердился, потому что не от каждой музыки ползут мурашки и замирает сердце, не от каждого пиликанья хочется не только заткнуть уши, но и зажмуриться. Впрочем, жуткая музыка как-то постепенно и незаметно перешла в приятную и сильную. Сначала звучал один кобыз, потом баксы присоединил к нему свой голос, низкий, грудной и тоже сильный. Теперь они пели вдвоем, иногда согласно, иногда споря друг с другом.
Амангельды не слушал слов, только музыка захватывала его, завораживала, кружила голову. Между тем мелодия звучала все приглушеннее, потому что все громче и четче выговаривал баксы слова, обращенные к богу и джиннам. Все громче, громче, громче! Все четче, все четче!
— О бог Аллах, джинн Курабай, другие сильные добрые духи, помогите несчастной избавиться от порчи! Защитите ее от порчи, но не обижайте злых джиннов! Если вы, добрые силы, поссоритесь со злыми силами, то в борьбе своей раздерете пополам красивую Зейнеп. Сохраните ее для сильного мужа, для крепкой семьи, для умных детей, которых она еще родит.
На разные лады повторял баксы эти слова, потом только мелодию вел голос, потом и мелодия стала гаснуть. Нельзя докучать сильным.
В землянке становилось все жарче, дышать было нечем, и люди будто надвинулись на колдуна. Жаркими немигающими глазами смотрела на него несчастная Зейнеп. На щеках сквозь желтизну пробился румянец. Маленькая Зулиха съежилась в комочек.
Вдруг Суйменбай слабо вскрикнул, судорога повела его плечи, руки выпустили кобыз, полузакрылись глаза баксы, опустились углы сжатых губ. Казалось, силы надолго оставили его, но вдруг Суйменбай открыл глаза и увидел что-то, чего не видел никто, кроме него.
— Знаю! — крикнул он. — Вижу! Все вижу! Прочь!
Баксы выхватил из-под кошмы камчу и стал хлестать ею вокруг себя. Свистела тяжелая плеть возле испуганных лиц, все отшатнулись от колдуна, отпрянул и вжался спиной в чьи-то колени маленький Амангельды, а знаменитый баксы перестал хлестать плетью по воздуху, теперь он стал изо всей силы наяривать себя по спине. Рука с камчой будто целилась в кого-то, кто вцепился в загривок колдуна, кто прижался между лопаток.
— Так! Так! Я тебе покажу! — вскрикивал Суйменбай, и, наверное, удары достигали цели. Невидимый джинн соскочил со спины колдуна, тот в изнеможении остановился с опущенной камчой в руке и стал всматриваться в лица людей. Сначала он глянул в лицо Бейшары, тот опустил глаза и заплакал; потом — в лицо Зейнеп, она ответила таким взглядом, что сам баксы не выдержал его и повернулся к маленькой Зулихе. Девочка испугалась и потеряла сознание. В полной тишине отец Зулихи вынес ее из землянки. А баксы все вглядывался в лица. Ох и злой, оказывается, был этот Суйменбай! Глазки совсем маленькие, красные, зубы желтые, длинные.
На Амангельды колдун даже не глянул. Злые джинны вселяются в близких родственников, чаще всего в женщин. Джинны любят даже старых женщин. В мальчишках их никогда не; найдешь. Амангельды много знал про джиннов и совсем за себя не боялся, пусть баксы поищет их среди взрослых. Может быть, они поселились в животе Яйцеголового. Вот он какой тихий сидит у самой степы в углу. Так сел, чтобы никому не лезть в глаза. Может, от него все болезни, все несчастья, падеж скота и бескормица? Хорошо бы Суйменбай нашел в Кенжебае злого джинна и стал бы пороть его на глазах у всех.
Все ближе и ближе баксы к тому углу, где сидел Яйцеголовый, все медленней двигался его взгляд. Он видел за спинами людей, за стенами землянки, за степями и реками, за дальними горами. Он видел джиннов соленых морей, шайтанов белых снегов, он видел кемпыр-джиняа, старуху девяноста лет, такую огромную, что на шубу ей идет девяносто овчин, одна губа у нее до луны, другая до земли.
Остекленелыми глазами баксы глядел в пространство, а маленький Амангельды видел, как бледнеют и вытягиваются лица тех, к кому приближалось испытание взглядом. Пожелтело и словно бы мгновенно отекло длинное, расширяющееся книзу лицо Кенжебая. Вот уж верно, Яйцеголовый. Макушка острая, подбородок круглый. Злые глазки глубоко запали, боится он баксы, боится камчи… Четыре человека осталось до него. Три…
Вдруг Суйменбай подпрыгнул высоко, согнулся и закружился волчком все быстрее и быстрее. Вращение распрямляло его, пока не выгнуло грудью вперед. Голова Суйменбая запрокинулась, почти до поясницы стала доставать, потом баксы упал, изо рта пошла белая пена…
Амангельды забыл про Кенжебая, про Зейнеп, ради которой все это происходило, про мать и дядю Балкы, про подружку свою Зулиху. Он смотрел на умирающего колдуна и понимал, что видит чудо. Это ведь чудо, что один человек может так заставить страдать себя, чтобы избавить от страданий другого. Ведь и пел, и стегал себя, и прыгал, и вот умирает у всех на глазах, захлебывается пеной, на сухом месте тонет. А как он пел! Пел и играл на кобызе, как никто никогда не пел и не играл. И почему он должен умирать из-за жены Бейшары? Неужели только потому, что ему хорошо заплатили? За деньги так не умирают! Наверное, ему нравится умирать за других людей и еще на виду у всех… А может, он и не умрет совсем.
Амангельды не ошибся. Баксы, который минуту или две лежал вовсе бездыханный, пошевелил рукой, открыл глаза, поднял голову и сел на кошме.
— Теперь она поправится, — сказал баксы. — У нее был один только шайтан. Он убежал через маленькую девочку. Он насквозь убежал. Девочке вреда не будет, а твоя жена, Бейшара, выздоровеет.
На дворе была глубокая ночь, и небо светилось тысячью ярких точек. Дул холодный ветер, снег голубел и скрипел. Впереди Амангельды прыгающей походкой к своей землянке шел Яйцеголовый, сзади — мать и дядя Балкы.
— Кто не верит, тому не помогает. — Балкы объяснял матери: — Это всем известно. Кто не верит, тому не помогает.
— А кто верит? — спрашивала она. — А кто верит?
— А кто верит, тот дурак, — не сразу ответил дядя.
Зейнеп умерла ночью, теплой весенней ночью, когда сорок речек Тургая после долгого и свободного разлива вошли в свои берега, оставив на огромных пространствах бесчисленные озера, озерца, бочажки и просто грязь.
Зёйнеп умерла ночью, в канун того дня, когда в Кайдаульской волости должны были состояться выборы. Конечно, смерть женщины не омрачила предстоящих торжеств. Зейнеп умерла после слишком долгой болезни, когда все устали ожидать этой неминучести и больше всех устал Бейшара-Кудайберген. Многие уже перебрались на летовки, а Кудайберген не решался трогать больную с места и оставался там, где провел страшную зиму; только из сырой землянки перенес он жену в дырявую юрту на взгорке.
Далеко видно с того склона, но Бейшара не смотрел в степь, он плакал, уткнув голову в колени. Он не видел всадников, гарцующих на конях к далекому холму, где стояла белая юрта, поставленная баями для начальника уезда полковника Яковлева. Уездный приехал на выборы, чтобы объявить результаты и поздравить нового волостного. Там, возле белой юрты, будет празднество, скачки, борьба и много-много удовольствий. Там будет большое угощение. Кто-то станет волостным, кто-то, огорченный, ускачет в степь, кто-то обрадуется, что его род обрел новую силу, кто-то затоскует от предчувствия грядущих обид. Бейшара не интересовался исходом выборов. Какое ему дело до соперничества сильных! В эту зиму Калдыбай Бектасов несколько раз без просьбы посылал через людей подарки Бейшаре. Чем ближе были выборы, тем больше он не хотел ненужных разговоров. Видно, очень надеялся на должность. Кенжебай тоже надеялся, но все меньше и меньше. В злобе своей ссорился с друзьями и родичами, стал жаднее, чем прежде, возненавидел Бейшару за то, что тот принимает подарки Калдыбая, и забрал себе за долги те тридцать рублей, которые по десятке давал бай в возмещение за пользование чужой женой.
Семь старух обмывали покойницу, и по закону, но обычаю, каждой нужно было подарить по платью. Бейшара и не вспомнил бы, осрамился бы навсегда, но подошел Амангельды. Он был хмур, потому что в гибели тетки Зейнеп винил Бейшару. Не выполнил, видно, того, что велел ему великий баксы Суйменбай.
— Вас мать зовет, — сказал Амангельды. — Хочет что-то сказать.
Мальчик пошел вниз по склону, а Бейшара поднялся к своей юрте.
И Калампыр не очень сочувствовала его горю, была сурова.
— У тебя в сундуке семь одинаковых платьев лежат, потом подаришь старухам. Ты ведь и не подумал, несчастный.
Бейшаре стало обидно до слез. Как это он не подумал?! Кто может знать, что он думал?! Почему все его упрекают?! Если бы это была не Калампыр, он бы обругал ее. Калампыр он побаивался, как иного мужчину.
— Семь? — переспросил Бейшара. — Откуда они? Бектасов прислал?
Дурацкий вопрос! Несколько раз за зиму случайные люди передавали подарки Калдыбая, последний раз — одеяло и два фунта колотого сахара; но платья, семь платьев для старух он не присылал, это точно. Он и не должен был присылать платья, не мужское это дело. Нечего было и задавать такой вопрос, срамиться. Калампыр поглядела на Бейшару с презрением:
— На тебе смерть Зейнеп. На тебе одном. Помни это. — Калампыр пошла прочь от Бейшары, но потом вдруг сказала еще: — Не можешь — не женись!
Бейшара сидел возле своей юрты и плакал.
«Странная какая жизнь у меня, странные дела, — думал он. — Был я женат или не был женат? Кто это знает, если даже я этого не знаю. Странные какие дела: всю зиму умирала жена, а меня ни в бреду, ни в сознании ни разу не позвала. Никого не звала. Проклинала многих, а не звала никого».
Торжественное окончание учебного года мулла Асим Хабибулин наметил провести после выборов волостного. На следующий же день, когда улягутся страсти и все войдет в обычную колею, хорошо бы пригласить на занятия уездных начальников, нового волостного и, конечно, Ибрая Алтынсарина. Он и сам бы пригнел, без приглашения, по должности, но красивее — пригласить. Русский миссионер тоже придет, он к детям очень большой интерес имеет. Что ж, пусть приходит. Мулла Асим доволен своими учениками, впервые ему удалось собрать таких сильных ребят. Пока они вместе, нужно показать их господину полковнику, господину инспектору киргизских школ и всем остальным. От этого зависит положение муллы Асима в будущем, его переход на законное положение в качестве учителя и законоучителя волостной школы. Ведь нет же пока настоящей волостной школы.
Как только объявят, кто будет волостным, и начнется празднество, сразу надо подойти к русским и пригласить еще раз:
— Не откажите в милости присутствовать, оценить труды детей и мои скромные усилия…
Старший брат муллы держал большую торговлю в Батпаккаре и Тургае, скупал шкуры и шерсть, сбывал мануфактуру и скобяные изделия; младшего брата он не слишком жаловал. Пока Асим учился в Казани и в Бухаре, старший брат помогал, как положено, а теперь перестал. Даже словом, даже советом не помогал.
— Зачем тебе учить киргизят? Зачем тебе быть, муллой? Ты хочешь власти и почета, хочешь славы? Все это дают только деньги. Степняки не уверуют ни в тебя, ни в аллаха, они все святое мимо ушей пропускают.
Так старший брат говорил младшему и предлагал, должность приказчика на своем оренбургском складе. Но мулла Асим не для того учился, не для того совершил паломничество к Каабе, не для того пешком прошел всю Турцию, чтобы торговать шкурами, шерстью и вонючими кишками. Мулла Асим хотел стать властителем дум, стоящим над людьми. Кто, как не он, выросший в здешних местах, киргиз в душе, человек, прошедший все мусульманские науки и умеющий ладить с любым начальством, может стать во главе верующих? Ему предстоит большое, будущее. Конечно, за деньги любой торгаш готов и христианином стать. Все дела старшего брата и все его мысли направлены в сторону Оренбурга, Казани, Москвы и Петербурга. И в глазах местных жителей он скорее русский, чем мусульманин.
Мулла Асим знал, что будущее принадлежит тем, кто идет по стопам пророка Мухаммеда, и даже сама православная Россия неизменно движется к исламу. Весь мир идет к этому.
Мулла Асим знал, что с русскими он должен мириться лишь временно, для будущего они не нужны. В будущем все тюркские народы, все мусульмане должны объединиться, слиться воедино и стать, как дамасская сталь. Тогда не будет ни татар, ни сартов, ни киргизов, ни турков. Тогда будет одно слово — «мусульманин». Это будет скоро, скорее, чем думают многие, но не так скоро, как хочется.
Программа, которую мулла покажет уездному начальнику, инспектору школ и новому волостному, была хорошо продумана. Сначала арифметика, устный счет, сложение и вычитание. Потом таблица умножения, деление в уме двузначных чисел на двузначные.
Первым буду спрашивать Абдуллу. Абдулла Темаров — сильный мальчик. На вид моложе других, худенький, бледный, а голова работает отлично. Далеко пойдет!
Абдулла — любимый ученик муллы Асима, его надежда. Для Абдуллы заготовлены рекомендации друзьям и наставникам, этому мальчику открыта дорога в любое медресе. Нужно только видеть, как воодушевляется он, слушая учителя; глаза горят, на щеках румянец… Много раз мулла Асим рассказывал ученикам о своем паломничестве к святым местам, о благословенной Турции, о священном Стамбуле, о торжестве суннитства. Он приукрашивал виденное, сознательно приукрашивал, ибо людям нужна легенда, нужно красивое и высокое. Детям же это совершенно необходимо. Мулла Асим хорошо говорил о своем паломничестве, но однажды он подслушал, как про то же самое рассказывает Абдулла. Он не говорил, а пел. Голос у мальчика звонкий, девичий.
Удивительная память у мальчика. Все запомнил, описал пароход, будто сам видел его, и шторм на море, будто сам чуть не утонул в пучине. Особые краски приберег Абдулла для рассказа про то, как пароход солнечным утром входил в порт Стамбул. Самое красочное в рассказе — это Стамбул и Турция. Даже нехорошо вышло, будто не Мекка главное, а Стамбул. Тут мальчика можно было бы поправить, но мулла Асим боялся своим вмешательством испортить впечатление. Пусть поет, как поется.
Какая удивительная восприимчивость ко всему новому, яркому, интересному, возвышенному!
Абдуллу надо показать первым. Если волостным выберут Бектасова — кажется, так оно и случится, — можно будет показать его старшего сына Смаила. Звезд с неба не хватает, но грамотен, учтив, приветлив. Третьим учеником числился Амангельды. Очень много он пропустил зимой, когда мулла Асим выгнал мальчишку за пререкания, но считает сорванец хорошо, читает быстро и отчетливо. Пишет, правда, с ошибками. Его опасно делать козырем: неизвестно, что ему взбредет в голову, все может сказать при почетных гостях. Шальной.
Амангельды мулла Асим не любил. Он бы простил, что родители весьма неаккуратно платили за мальчика. В конце концов не из-за одних денег учит детей. Он не любил Амангельды за дерзкий нрав и ухватки степного разбойника. Когда учитель запретил ему посещать школу, тот заставил остальных ребят пересказывать и показывать все, что говорил им мулла Асим. Силой заставил ребят, угрозой, что изобьет.
Вся семья не нравилась учителю. Неприветливая мать, насмешливый отчим, не нравился и старший брат — Бектепберген.
Все самое худшее, что есть в степняке, видел мулла в маленьком Амангельды. Выше всего мальчик ставил физическую силу и каждую свободную минуту устраивал борьбу, возню, а то и драку. Однако, если оставался один, вдруг грустнел по-взрослому и начинал петь. Удивительное дело — есть люди, которые больше любят петь в одиночестве, чем на людях. Тоже типично киргизская черта.
Многое раздражало учителя в этом ученике. Даже его манера стоять, расправив плечи, манера смотреть чуть мимо собеседника и то, как не торопился мальчик отвечать на вопросы старших. Не потому, что тугодум, а потому, что уверен: его ответа будут ждать.
Пришлые учителя порой поколачивали учеников прямо на занятиях; без длинного прута или палки никакой урок не проходил, но приговаривать к серьезному наказанию решался здесь далеко не каждый. И зря! Амангельды потому и вырос таким наглым, что, как узнал от аульчан мулла Асим, дома его с рождения никто пальцем не тронул.
Однажды Амангельды сказал учителю:
— Вы очень хорошо рассказываете, куда попадет душа праведника и куда попадет душа грешника. И русский мулла говорил про это интересно. Не хуже вас говорил. Он свои молитвы читал, вы свои молитвы читаете. Вы, конечно, красивее читаете… Выходит, у русских есть свой бог, у казахов свой, а почему тогда нет бога для лошадей, быков, баранов? Им ведь тоже плохо приходится. Например, когда из барана хотят сделать бесбармак, а? Ведь он знает…
Или наивность, или наглость. И то и другое пережитки язычества.
Мулла Асим беспокоился, не выкинет ли мальчишка чего-нибудь такого и при почетных гостях.
Калдыбай Бектасов знал, что Зейнеп умерла. Рано утром ему сообщили об этом из аула Кегокебая. Есть охотники омрачить любой день, есть вестники, которым и суюнши не надо, всю жизнь бы соседям гадости сообщали. Мало кто сомневался в исходе выборов волостного, Калдыбай не сомневался вовсе. Сам начальник уезда накануне беседовал с ним как с будущим волостным. Мудрую вещь предложил Яковлев: избрать Кенжебая судьей. Надо ведь и его чем-то утешить, надо, чтобы не бунтовал, связать должностью. Все сильные люди уезда должны быть связаны с властью и властью связаны. Собственная власть вяжет не хуже, чем чужая.
Мудрости Яков Петрович учился не в России, а в здешних краях.
Вон Кенжебай едет к белой юрте, уже сообщили ему о намерении начальника уезда. Ишь как скачет, воспрял духом, теперь эту подачку как орден носить будет. Калдыбай никогда не хотел ссориться с Кенжебаем. Зачем? Кенжебай весь на ладони. Почему, однако, не зовут в юрту начальника? О чем они там совещаются, когда все решено? Бектасов досадовал на проволочку, а в юрте, поставленной для начальника уезда, статистик Семен Семенович Семикрасов затеял долгий спор. Он говорил:
— Не надо усложнять проблему, господа. Она не так сложна и не так мрачна. Все сравнимо в жизни, все поддается анализу. Благосостояние передовых стран тоже имеет свою историю. Неужели вы полагаете, что пастухи, гонявшие стада на холмах Европы каких-нибудь семьсот лет назад, так уж разительно отличались от здешних скотоводов восьмидесятых годов девятнадцатого века? Я говорю именно о скотоводах, например о скотоводах Валлиса и Шотландии. История народов говорит о том, как важен переход к земледелию, важен сдвиг, первый шаг.
— Ну как же их, по-вашему, сдвинуть к этому шагу? — Яковлев медленно одевался к предстоящей церемонии. Он был без мундира, в одной белоснежной рубахе, живот выползал из брюк.
— Как сдвинуть? — Семен Семенович удивился вопросу. — Да мы их и сдвигаем помаленьку. Плохо сдвигаем, жестоко, беспощадно…
— А в Шотландии пощадно сдвигали, жалостливо?
— Нынче другое время. Мы обязаны быть гуманнее, мы обязаны действовать убеждением и примером. И нельзя торопить их, они сами должны понять превосходство оседлой жизни. Поверить и понять!
Яковлев не любил Семикрасова: больно прыткий, больно грамотный. Все не по нему, все бы переделал на свой лад. На Запад ссылается. Древних кельтов приплел, шотландцев. Памятью хвастает, а у Яковлева память с малолетства плохая. Если и помнит про шотландцев, так только то, что у них мужчины в юбках ходят. И Алтынсарин сейчас раздражал Яковлева. Не любит спорить. Ни с кем не спорит. Скажет свое и замолчит. Вот и сегодня с самого утра молчит, обиделся. А чего обижаться? Пришел мулла, брат купца Хабибулина, пригласил посетить школу, нечто вроде торжественного акта устроил. Все дали согласие, а Иван Алексеевич промолчал. После ухода муллы сказал: «Я не возражаю, господа, чтобы вы посетили торжественный акт, я только огорчаюсь, что школы становятся предметом внимания лишь в такие минуты». Сказал свое и молчит, будто остальное его не касается. А статистик все наскакивает, наскакивает.
— Почему, к примеру, вы решили Кенжебая сделать судьей, да еще, как у них именуется, народным судьей? Это же профанация понятия «народ» и «суд». Вы знаете, сами говорили, что он бандит и лихоимец.
Денщик подал Яковлеву мундир, тот было вставил руки в рукава, но вдруг выдернул их и сел на походный стул.
— Господи, как надоели мне попреки ваши! Хоть рта при вас не раскрывай. Что прикажете делать, если судьей по здешним обстоятельствам может быть только бай, а бай — это всегда лихоимец. Туземное судопроизводство на лихоимстве и взяточничестве стоит.
Семикрасов насупился:
— Я вам не верю. Однако, если вы правы, нужно прежде всего искоренить само туземное судопроизводство и заменить его русским.
— Как же это, позвольте? Вы сами проповедуете равноправие киргизов, уважение к ним, к их обычаям и законам, и сами же…
— Лучшее надо сохранить, а плохое уничтожить. Вы же говорили о беззакониях, какие творятся ныне у нас под носом. Бай отобрал у бедняка жену! Ужасно, отвратительно! Потом наконец бай возвращает жену, но та не может перенести всех своих злоключений и умирает на руках у осчастливленного вами несчастного мужа. Бай — это будущий волостной, эту женщину он вернул по вашему приказу, а умерла она сегодня ночью. Мне отец Борис сообщил.
Яковлев встал со стула, денщик опять сунулся с мундиром, но полковник вновь отстранил его. Лицо его выражало презрение.
— Вы сколько здесь живете, в наших краях? Без году неделю! О чем вы думать собираетесь, я давно забыть хотел! Можете мне верить или нет, но я наперед ни от одного своего приказа добра не жду. И про врачей говорят: одно лечат, другое калечат. А про администрацию это в самую точку. Нельзя здесь сразу вводить русское законодательство, особливо в семейных вопросах. Вы рассказали про молодую жену Бектасова и доказываете, что у них нет хороших законов. Вы требуете нашего вмешательства! А разве не мое вмешательство привело эту бабу к смерти… Впрочем, меньше верьте отцу Борису. Меньше всего верьте тем, кто уверен, что знает главную истину, И вы сами, Семен Семенович, тоже вроде знаете истину. Не потому ли вы и приехали к нам, что ваша истина в России не больно-то ко двору, а хотите насаждать то, что самому дома не нравится.
Яковлев надел наконец мундир и отвернулся от статистика. Его любимый Иван Алексеевич был уже застегнут на все пуговицы, но сидел на ковре по-туземному. Тучный, ширококостный, с красным лицом и багровой шеей начальник уезда был полной противоположностью болезненному и бледному инспектору киргизских школ. «Очень уж хлипкий, — подумал про Алтынсарина Яковлев. — Это только сторонний взгляд видит в киргизах одних здоровяков да батыров, а если вглядеться, то сплошь больные. Правда, хлипкие больше дома сидят и мрут скорее».
Алтынсарин и в самом деле чувствовал себя плохо. Утром обнаружил, что ноги отекли. Обычно это бывало к вечеру: нажмешь пальцем у щиколотки — останется вмятина, как в глине. Вечером это обычно. Теперь вот по утрам стало. А еще этот Хабибулин, младший брат купца. Алтынсарин хорошо знал муллу Асима: худенький, быстрый, глаза цепкие, смелые. Для него учительство лишь средство к достижению иных целей. Таким честолюбцам школы мало, им не детей нужно учить, а целиком все человечество. Боже, как много ходит по земле честолюбцев! Он долго не понимал этих людей, не понимал, что ими движет, потому что сам был почти лишен этого чувства.
Во все время спора уездного начальника с Семеном Семеновичем Алтынсарин размышлял не о пользе оседлой жизни, не о кельтах-скотоводах, не о преимуществах русского судопроизводства, а о Якове Петровиче Яковлеве. Алтынсарин любил его и за глаза называл «наш дедушка». И еще оп думал, что ему повезло начать свою службу письмоводителем под руководством Яковлева, потому что тот был по-стариковски разговорчив, любил подробно и многословно объяснять мотивы своих поступков, хвастался своей прозорливостью, но часто позволял спорить с собой, соглашался менять свои намерения, а порой и уже принятые решения. Говорил только:
— Смотри, Иван Алексеевич! Смотри, если ошибаешься. В честность твою я верю, а что умней меня, сомневаюсь.
Кто уж так сильно уверен, что другой умней его самого, если к тому же этот другой сильно моложе? Алтынсарин никогда не обижался на Яковлева, считал, что ему повезло. Он вообще считал себя очень везучим и сетовал только на здоровье. Здоровье подводило его. Сорок с небольшим, а сердце — как рыба, вытянутая из воды. А тут еще посещение мектеба муллы Асима. Ничего хорошего не ждал он от этого учителя и его школы. Опять будет демонстрировать приверженность детей исламу, опять будет заставлять их бессмысленно читать Коран. Что за страсть такая — навязывать детям то, что от них дальше всего, что противоречит природе детского ума. Год назад Алтынсарин присутствовал на торжественном акте в Орске, в школе, где правил инспектор Безсонов. В какое покорное и вредное для учеников зрелище вылилось то «торжество», какое бесстыдство продемонстрировали наставники своим питомцам!
Безсонов с гордостью показал копию телеграммы, которую отправил попечителю учебного округа. Там была такие слова: «Присутствующие на торжественном обеде почетные лица города Орска пьют за здравие его величества государя императора, облагодетельствовавшего киргизский народ».
Как это сказано у Пушкина? «Льстецы, льстецы! старайтесь сохранить и в подлости осанку благородства». Ну да ладно, «почетные лица» пусть пьют что хотят и за кого хотят! Однако господин Безсонов и детей принуждает раболепно кривить душой. Ученики этой школы Сарыбатыров и Токмухаммедов с голоса своих наставников сочинили вирши «На священное коронование их императорских величеств».
Радуемся и веселимся мы сегодня:
Сегодня день, когда царь возложил на себя корону!
В усердной молитве будем мы просить бога…
И в таком духе — полсотни строк. Пел эту оду один из сочинителей — Исмаил Токмухаммедов, от усердия закатывал глаза и потел от страха, что забудет текст. Точно сказано у Щедрина в «Господах ташкентцах» о безазбучных просветителях и беззащитности человека, питающегося абстрактной лебедой. «Он стоит со всех сторон открытый, и любому охочему человеку нет никакой трудности приложить к нему какие угодно просветительные задачи».
В юрту не вошел, а влетел отец Борис. Его конопатое лицо сияло, ряса развевалась, рыжие кудри спутались.
— Погода, господа, расчудесная, праздничная! Я скакал на лошади и чувствовал себя печенегом или половцем. Ветер, солнышко яркое, небо — чистая лазурь… А киргизы меж тем совсем извелись в нетерпении, боятся как бы не перерешили. Я уж их успокаивал, про вас говорил, Яков Петрович. Очень я за Кенжебая рад и упорен, что он вершить дела будет по совести. Кенжебай нас с вами не подведет!
Яковлев глянул на статистика и ничего не ответил миссионеру.
— Пора. И в самом деле заждались нас. Выходим из юрты по ранжиру: первым я, вторым Иван Алексеевич, потом отец Борис, а Семен Семеныч — завершающий. Киргизов не надо приучать к субординации, они сами не любят, когда ее нарушают.
Они вышли из юрты и увидели, что на склоне холма уже собрались все. Стояли двумя группами. Большая группа была за Бектасовым, чуть меньшая — за Байсакаловым.
Асим Хабибулин не хотел обострять отношения с русским миссионером, да и Алтынсарин тоже не любил религиозного уклона в преподавании. Мулла начал с арифметики.
Абдулла и Амангельды лихо считали в уме, складывали, вычитали, делили и умножали. Потом Смаил читал букварь, потом гости стали задавать ученикам вопросы.
— Кем ты хочешь стать, мальчик? — спросил Алтынсарин Абдуллу.
— Я хочу стать учителем, как мулла Асим или как вы.
— А почему ты хочешь стать учителем?
— Потому что наш народ страдает без образованных людей и никак не может найти путь к истине.
Правильные ответы, четкие, разумные, так и должен думать хороший ученик, но Алтынсарину что-то в них не нравилось.
— А ты знаешь какие-нибудь народные песни, достаны, истории? Что ты любишь больше всего?
— Я люблю историю, как наш досточтимый учитель мулла Асим совершил хадж в Мекку…
Абдулла глянул в сторону муллы, спрашивая разрешения исполнить это свое произведение. Мулла отрицательно помотал головой.
Никто, однако, и не собирался слушать эту историю, Яковлев обратился к Смаилу.
— А ты, молодец, кем хочешь стать?
Мальчик стоял потупя взгляд.
— Ну? Не бойся. Небось хочешь стать волостным, как твой отец?
— Д-да, — выдавил мальчик. — Хочу… — потом глянул на Яковлева и закончил: — Я хочу стать не волостным, как мой отец, я хочу стать не уездным, как вы, я хочу стать губернатором, чтобы все уездные и волостные мне подчинялись.
Гости снисходительно заулыбались, а Ибрай порадовался непосредственности, с какой сын волостного излагал свою мечту. Очень важно, чтобы дети за время обучения не теряли непосредственности, не стыдились бы говорить, что думают, уважали бы себя.
По субординации, которую Яковлев чтил и соблюдал, следующим задавал вопросы отец Борис. Тут-то и вылезло то, что не выпячивал мулла Асим. Дети были напичканы самыми различными легендами из Корана, знали наизусть множество молитв, а Абдулла сказал, что, когда вырастет и соберет денег, обязательно совершит паломничество в благословенную Турцию и святую Мекку.
Даже младшие дети в школе муллы Асима, те, что и читать еще не умели, про бога могли рассказать очень много.
Отец Борис торжествующе поглядывал на Яковлева и Алтынсарина. Ведь он говорил, что мектебы вообще нужно позакрывать, а учителей-мусульман сослать в Сибирь. Пусть лучше киргизята век будут неграмотными, чем с малолетства засорять их души богопротивным учением Мухаммеда. И Яковлев, и Алтынсарин уверяли, что закрывать мектебы нельзя, что пока это единственный путь к массовому просвещению, а вот проповедническую деятельность и в самом деле следует как-то контролировать.
Пустой разговор! Лучше вовсе закрыть мектебы!
Амангельды безучастно сидел в сторонке. Он чувствовал, что приезжее начальство занято своими делами, не зря господа переглядываются между собой, не зря горячатся. Этот рыжий горячится больше других, его синие глаза стали холодными, как вода.
Священник заметил взгляд Амангельды, ткнул его пальцем:
— А ты, мальчик? Скажи-ка нам, кем хочешь стать: учителем, муллой, волостным или губернатором?
— Я хочу стать батыром… или баксы.
— Кем? — переспросил Яков Петрович.
— Батыром хочу быть. Если не смогу стать батыром, стану баксы. Я уже умею играть на кобызе и могу стегать себя камчой до синих полос.
Видно, не только для гостей и учителя, но и для учеников это было новостью. Все уставились на мальчика, он снял рубаху и показал плечи. Они были в синих полосах.
Первым нашелся Алтынсарин:
— Какой странный выбор ты сделал, сынок. Почему — или батыром или баксы?
Мальчик стоял, расправив широкую грудь. Рубашку он держал в руках.
— Больше всего хочу стать батыром, чтобы я мог защитить любого, как Срым Датов, как Исатай Тайманов! Если не смогу стать батыром, тогда стану баксы.
— Батыром каждый мальчик хочет стать, это понятно, — продолжал Алтынсарин. — Но почему ты хочешь стать баксы?
Мальчик твердо знал ответ, он сам его нашел, без подсказки:
— А вы видели когда-нибудь баксы Суйменбая? Не видели? Очень жалко, что не видели. Он в начале зимы исцелял жену нашего Бейшары. Очень хорошо исцелял!
— Но ведь она умерла, — сказал отец Борис. — Она же умерла. Он ее не исцелил.
— Все равно! — Амангельды знал, что говорил. — Баксы Суйменбай себя не жалел, чтобы она выздоровела. Он до крови стегал себя, он руки себе грыз, он бездыханный упал, и пена у него пошла. Я никогда еще не видел, как один человек может умирать за другого. Это мало кто может!
Мулла Асим иронически хмыкнул и подмигнул Алтынсарину. Вот, мол, плоды извечного степного язычества. Не стесняясь людей, мальчишка несет ахинею про полубезумного шамана, а мы, взрослые люди, должны слушать это. Сильно здесь язычество, велика дикость, а все потому, что местные жители хотят, чтобы было чудо и чтобы вершилось оно прямо на их глазах, якобы без обмана.
Мулла Асим подмигивал Алтынсарину, но тот не глядел на муллу.
— Ты будешь батыром, мальчик! — сказал Алтынсарин. — Ты будешь хорошим батыром, ибо только тот станет батыром, кто готов умереть за другого. За слабого. Сам себя не бей, сынок, это глупо, это самообман. Жизнь всегда сильнее бьет, больнее. И баксы это знает.
Три одинаковые книжки подарил Алтынсарин мальчикам, всем троим пожелал счастья и велел приходить к нему, если понадобится помощь в продолжении образования. Никого из трех инспектор не хотел выделить особо, но само собой получилось, что больше других смотрел на Амангельды. И когда уезжали, Алтынсарин, обернувшись в последний раз, увидел, что мальчик не смотрит вслед гостям, как другие, а сидит на земле.
Амангельды читал. Стихотворение называлось «Письмо Балгожи к сыну», но мальчику казалось, будто Алтынсарин пишет именно ему:
Свет очей моих! Сын мой! Надежда моя!
Я пишу тебе, мыслей своих не тая.
На здоровье не жалуясь, мать и отец
Шлют привет, окрыленный биеньем сердец.
Ты, наверно, скучаешь и рвешься домой…
Поприлежней учись, грусть пройдет стороной.
Станешь грамотным — будешь опорою нам,
Нам, к закату идущим седым старикам.
Если неучем ты возвратишься в свой дом,
Упрекать себя с горечью будешь потом.
Милый! Если б с нами ты дни проводил…
Чтоб ты делал? Какими б стремленьями жил?
Взяв курук [9] , по степи ты б носился верхом.
Ничего б не достиг здесь, в ауле глухом.