Вообще-то проблем множество.

В частности, он сломан. Его нечаянно продавил драматург Богаев, он же испортил мне холодильник, отскребая ножом единственный пельмень. Но мы не будем осуждать Богаева. Во-первых, он художник и ему всё можно, во-вторых, он подарил мне столько полезных подарочков на день рождения и просто так, что совестно поминать какой-то там облёванный пол и холодильник с моторчиком. Он подарил мне полный примус керосина, пластинку Иоганна Себастьяна Баха, две старенькие футболки, картину Сальвадора Дали с автографом, баночку для кала, пластмассовое яблоко и подписал множество книжек и открыток. Да и, признаться, пол и холодильник получили по заслугам. Холодильнику «Юрюзань» исполнилось в обед тридцать лет, столько даже порядочные люди не живут. А переживать больше отмеренного тебе Богом, может быть, и лестно, но — не на добро это, ох, не на добро! И в оконцовке он стал братской могилой для множества мышей и малышей. Вот так и наша жизнь. Что же касается пола, то люди вытерпели от него неизмеримо больше, так что теперь они квиетисты.

Другая проблема пола состоит в том, что он очень грязен, а всё потому. Для начала, что я живу один и мыть его мне лень. А тем более я однажды попробовал, и ничего путного из этого не получилось, то есть стало ещё хуже. Так-то вся половая нечистота припудрена серенькой передоновской пылью, и на первый взгляд он выглядит ничего себе, наподобие просёлочной дороги. А тут я его помыл. Не от хорошей жизни, конечно: случайно опрокинулась изрядная кастрюля, до половины наполненная жирными щами, которые ведь мы, русские люди, каждый божий день едим и гречневку лопаем.

Это какой-нибудь безработный иммигрант в Америке, может, ест щи холодными на балконе, да пусть питается хоть витаминизированным вторичным продуктом, а наши щи холодными не поешь. Потому что наши щи варятся так. Берётся большой кусок свинины на кости. Разрубается топором на несколько частей, чтобы впихнулось в кастрюлю. Затем берётся изрядный шматок сала, можно голубого, но обязательно с нежной шкуркой, режется и кусками бросается сверху. Доливается немного воды и варится до отделения мяса от кости. Потом кидается добрая жменя квашеной капусты, лучше бочковой, десяток луковиц, горсть лавров, горсть чёрного перца горошком, солится, доваривается. Потом наливается, точнее, накладывается в миску, вытряхивается туда же стакан сметаны, выпивается бутылка водки, и теперь щи можно есть. Но только горячими, потому что иначе жир сверху застынет и до щей не дороешься.

Зачем выпивать бутылку водки? Ну во-первых, для аппетита, потому что миска очень велика, а во-вторых, для растворения холестерина. Кушать наши щи без водки — прямая дорога к атеросклерозу уже после второй миски.

Ну и вот, я выпил первую бутылку, съел первую миску. Хорошо пошло! Выпил вторую, ан захмелел и вторую миску неосторожно разлил. Жир на полу сразу стал застывать, так что в подступающих сумерках я рисковал поскользнуться и сломать себе палец. Пришлось взяться за тряпку. И вот, когда я смочил верхний слой пыли, под ним открылось такое, что ни в сказке сказать, прямая гадопятикна. Однако опасность поскользнуться сохранялась, и я с грехом пополам что-то такое сделал, но потом долго ждал, пока поверхность снова запылится до радующего глаз состояния просёлочной дороги. Так что пол с любой точки зрения мыть плохо. Наоборот, если моет женщина, это хорошо с любой точки зрения, но особенно с задней, чтобы она не видела, где у меня в это время руки.

Однажды после многих лет разлуки встретились одноклассники. Были объятия и слёзы радости, выпито два ящика водки, я целовал живые руки покорно сказочной Лейли, потом обиделся на человечество и пошёл домой пешком, да не дошёл, ночевал в подъезде, а поутру они проснулись, купили пять ящиков пива и шаланду кефали. Я к тому времени выспался и вернулся на хату. Напиваться уже никто не хотел, и потекла неторопливая и благостная беседа за жизнь. Я рассказал, между прочим, что трагически одинок и три года не мыл пол. Тогда одна знакомая, хорошая девушка Таня, какая пройдёт по земле и пройдёт по воде, предложила свои услуги, несмотря на сидевшего рядом растолстевшего со школьных времён мужа. Она сказала, что готова приехать ко мне и отмыть любую грязь и ей ничего не надо от меня взамен, кроме одного: чтобы пока она мыла, я не приставал к ней. Она сказала, что это давняя её мечта — мыть пол и чтобы никакой мужчина в это время не лез под юбку. Я удивился и сконфуженно спросил: а как же иначе? А муж её погано захохотал, вот так и живём, и уже очень давно. Вот тоже был случай во Второй ударной армии или типа того, короче, в незапамятные годы, но точно в послевоенные. Один мужик, кажется дровосек, спал со своей бабой на, что ли, лавке или полатях, ну на чём они там спали? Ну вот, она чуть свет подымается, надевает, например, юбку и начинает хлопотать по хозяйству. Она затопляет печь, на которой сушатся последние пимы дровосека, приносит воды из колодезя, месит, допустим, какое-нибудь тесто в квашне, желательно ногами (так легче и быстрее, пока брезгливый дровосек не видит), в общем, всё вполне литературно. И что-то она замешкалась и забыла про пимы, вдруг чувствует, что пахнет палёной шерстью. Она к печи — и точно: последние пимы уже тлеют, или, что то же самое, тают на раскалённой плите красными огоньками и всё плохо. И она смекает сразу много чего, потому что была отъявленная ведьма. И она выплёскивает на пол ведро воды (а может быть, лохань помоев, время торопит, и уже неважно), бросает тряпку и начинает ею по полу возюкать. И она делает это максимально громко, она шумно вздыхает, шмыгает носом, кашляет, сморкается, хлюпает тряпкой, шлёпает ногами по лужам (по глаголу «шлёпает» чуть пройдёмся ниже абзацем), кряхтит, потом уже вполголоса заводит «Лучинушку». Дровосек просыпается и видит бабу со спины, в подтыкнутой гораздо выше принятого юбке, она стоит на четвереньках и моет за сундуком. Он реагирует, и вот она уже в постели, в смысле на лавке или полатях, и пахнет всем, чем только может, а через грамотно выбранный промежуток времени томно охает и сообщает из-под глыб, что пимы бы надобно снять с печи, того гляди подгорят. Он, понятно, рычит и всё отвергает. История из старинного эпоса про дерзости насчёт женской мерзости. Очень мизогинная вещь, я-то сам, наоборот, феминист. Не забудем сказать, что дровосек был настоящий, народный, а вот баба подозрительная. То ли еврейка, то ли комсомолка, а то ли опростившаяся донельзя народница, а то ли актриса бывших императорских театров, или, вероятнее всего, циркачка, а он её полюбил. Таких баб, конешное дело, надо учить.

Так вот, шлёпает. Ещё великий русский постмодернист Прутков отметил, что матерьялисты и нигилисты не годятся в горнисты, потому что для этого надобны грудь и ухо. А как русские писатели почти поголовно таковы, то и вот. Грудь пока оставим в покое, а ухо плохо. Например, Горький. Вы знаете, Шура, как я уважаю Горького, но вот в романе его просветлённая мать едет по революционным показаниям в деревню, и что там происходит? На улице, быстро шлёпая босыми ногами по влажной земле, девочка говорила, речь девочки мы из скромности опускаем. Шлёпать — в смысле, что звук будет такой «шлёп-шлёп», как будто олени Санта-Клауса какают на лету и типа их какашки падают на землю со звуком «Шлёп!» «Шлёп!» — можно только нарочно, как жена дровосека. И не по влажной земле, а по мелким лужицам или самой поверхностной грязи, потому что при углублении всё это переходит в бульканье или чавканье соответственно, а по влажной земле звук от девочки будет совершенно иной, а именно — мягкое топанье. Неоднократно встречается также фраза, что кто-то шлёпает босиком по асфальту, простительная лишь для асфальта мокрого, потому что в противном случае (если же каламбурить, то не противном, а столь же прекрасном) возникает совершенно четвёртый звук — шорох. В общем, тут тщательнее надо, а то материя сакральная, а среднестатистический автор и в хуй не стучит.

Но ближе к полу. Как сам потерпевший и настрадавшийся за правду, могу свидетельствовать, что у грязного пола тьма недостатков. В первую очередь тот, что всякая вещь в себе, лишь слегка коснувшись его, тоже делается грязною. И в первую очередь бутерброд с маслом и икрой, которая сразу становится чёрной. А так-то она была жёлтая, мойвы. Также кончики брюк, которые поэтому приходится надевать, вставши на собственный стул. Беспокойно свесившееся до пола одеяло. Упавший с вешалки шарф или в изумлении выроненная из рук книга, тем более что и она, подобно бутерброду, падает вниз разворотом страниц, а не обложкой.

Но есть у грязного пола и достоинства, тоже многочисленные. Во-первых, на него не страшно пролить чашечку кофе, или ванну, или опять кастрюлю борща, не щей, подчёркиваю я, а борща, хотя последнего всё равно жалко. Ведь борщ варится так. Берётся килограмм говядины на кости. Разрубается топором на несколько частей, чтобы впихнулось в кастрюлю. Затем берётся килограмм говяжьей вырезки, режется и кусками бросается сверху. Доливается немного воды и варится до отделения мяса от кости. Потом кидается свёкла, десяток луковиц, горсть лавров, горсть чёрного перца горошком, солится, доваривается. Потом наливается, точнее, накладывается в миску, вытряхивается туда стакан сметаны, выпивается бутылка водки, и борщ можно есть.

На грязный пол в сердцах можно богобоязненно плюнуть, или, если по нему пройдётся босоногая красавица, то её ножки станут грязными, а ведь это очень красиво. Ради этой красоты я и терплю недостатки, хотя на самом деле роняю книги или надеваю брюки гораздо чаще, чем привечаю красавиц или, тем более, опрокидываю борщ.

Вопрос «Почему ножки должны быть грязными?» ответа не заслуживает. Но я сейчас сытый, пьяный, добрый, так уж и быть. Потому что это естественное их состояние в натуре, а как по происхождению я натуралист, словно Лев Толстой, то и люблю всё в натуре. В этом смысле я бескомпромиссен. По специальности я редактор среднего звена и работаю в офисе. Рабочий стол моего компьютера украшает картинка, где дама давит ножкой слегка подсохшую коровью лепёшку. Крупный план, отличная графика, ушлый натурализм. Драматург Сигарёв, когда это увидел, страдальчески поморщился и с нескрываемым отвращением сказал: «Андрей, это же говно!» Заценим, что это сказал не юный Вертер, а Вася Сигарёв, которого считают самым отъявленным чернушником. А что до начинающих литературную карьеру юных Вертеров или тем более впечатлительных пенсионеров-стихотворцев, то от них отбоя нет, и если какие-нибудь репродукции картин Бугеро из жизни пейзанок последние рассматривают с нескрываемым удовольствием, вероятно, предаваясь воспоминаниям о своём босоногом пионерском детстве, то картинку с рабочего стола мне приходится прикрывать от впечатлительных пенсионеров газетой. Лучше всего «Лимонкой». Потому что у Бугеро эти нормандские деревенские девочки очень хорошенькие, хотя и босенькие, но старательно причёсанные и умытые, у них даже ножки как-то остаются чистыми, и это относится не только к пейзанкам, но даже и к молоденьким нищенкам, по которым художник тоже прикалывался, а тут, понимаешь, всё в говне, как в жизни.

Иные возразят — зачем пол, разве ножки не бывают грязными сами по себе? Увы, не бывают. То есть я иногда видел, но это были какие-то нереальные женщины — цыганки, сумасшедшие, преклонных лет странницы, в лучшем случае — странницы средних лет или продавщицы собственноручных овощей на колхозном рынке в жару, но это всё равно не формат, потому что по жизни я вынужден общаться с врачами, студентками, аспирантками, драматургами, актрисами и поэтессами. А от них дождёшься.

Приходится крутиться самому, в смысле пачкать. Конечно, лучше всего делать это по взаимному согласию. На этом пути я испытал многое. Я испытал акварель и гуашь, масло и уголь, ваксу и гуталин. Землю, как я испытывал землю! Ведь у меня под рукой имеется огород, весьма для этого подходящий. Я ухаживаю за ним. Я тщательно подбираю с земли все стёклышки, гвоздики, куски железа, острые камни, кости и обломки кирпичей. Я выпалываю крапиву и осот. Крыжовник, известный своей колючестью, я аккуратно оградил дощечками, так что даже ночью и спьяну в куст не наступишь. Дорожки я заботливо поливаю — мочой, спитым чаем, остатками супа и прочими помоями, а если этого недостаточно, то и просто водой из лейки, так что даже самым засушливым летом грязь на огороде всегда имеется. И земляная грязь действительно очень пластична и живописна, но беда в том, что скоро сохнет и, осыпаясь под одеялом, колется и мешает спать. Причём спустя пару часов эти сухие комки непостижимым образом осязаются уже и под спиной и вскоре на подушке. Думаю, что ещё хуже обстоит дело с навозом; впрочем, ни разу не доводилось спать с девушкой, чьи ноги были испачканы навозом.

(А также не забываем, что зимой огород не работает.)

Да, землю, нашу мать, я всегда ставил превыше всего, но она не держится. Я пробовал наклеить земляную пыль на разные ингредиенты — сахарный раствор, яичный белок, пиво, варенье, мёд, жир. Лучше всего на пот, но для этого объект нужно вспотеть, а это отдельная песня. Первым я отверг жир, на него легко налипает, но так же легко, вместе с ним, смазывается совершенно дочиста, недаром римляне и чукчи мылись маслом. Гораздо прочнее загрязнение на основе углеводных или белковых соединений, но напыление должно производиться сразу же после помазания, потому что сладость (как и пиво и яичный белок) быстро загустевает, да к тому же, говорят, тянет кожу, что, конечно, неприятно. Вакса и гуталин — см. комментарий о жирах. Акварель и гуашь — да, но ведь надо лежать у обнажённых ног модели, расписывать кисточкой, ей очень щекотно, иногда холодно и всегда смешно, а получается плохо. Потому что я не живописец и мы занимаемся не боди-артом, а имитируем естественную грязь.

И вот, когда в конце восьмидесятых уебукнулась Белоярская АЭС на станции «Свердловск сортировочный», было много шума в продажной прессе. Вообще было много шума, и город подумал «ученья идут», а на самом деле всё было плохо, заблаговременно началась сибирская язва, вылетели все стёкла в домах, и горело северное сияние, моя бабушка Катерина невольно подсказала мне правильное решение. Когда грохнуло и всё зашаталось, а дело было ночью, она вскочила с кровати и подбежала к окну, по её словам, чтобы полюбоваться ядерным грибом, которого она никогда прежде не видела. А потом снова легла спать, а поутру проснулась и видит, что весь пол в доме покрыт тонким слоем сажи. Это ударной волной выдуло всю сажу из дымоходов. И только на этом чёрном фоне остались более светлые её следы к окну и обратно в постель, которая таким образом тоже сильно пострадала от взрыва. Но, испачкав простыню, её ноги не стали чище. Это парадоксальное свойство сажи ещё не изучено науками, но я им пользуюсь в практических целях.

Проведём простой опыт. Возьмём пригоршню сажи и разомнём в ладонях. Они станут чёрными. Теперь оботрём ладони о прекрасное женское тело, и оно испачкается, но ладони не посветлеют. Так я и делал некоторое время, но потом придумал лучше. Потому что в натуре женские ноги — не ножки (feet), подчёркиваю, а именно ноги (legs) — не бывают покрыты грубыми полосами и жирными пятнами, они мелкодисперсно запылены, и то, откуда растут, конечно, тоже. Но это в натуре, а в жизни так не бывает. Лишь долгие размышления позволили мне найти очень простой и эффективный способ. Берутся колготки, наполняются сажей, опорожняются и надеваются на женщину. Через пять минут она от пупа до копчиков пальцев выглядит так, как будто жаркий месяц подряд окучивала картошку.

Если нет сажи, то плохо. Тогда колготки можно наполнить мелкой земляной пылью, но в них ей нужно будет походить часа два да желательно ещё и вспотеть. Последнее легко — я очень жарко натапливаю печь, и скоро женщина уже сама рада прилечь на пол. И немножко поползать на четвереньках и по-пластунски.

Кроме того, ведь женщины очень капризны. Одна требует, чтобы грязь, которую она согласна месить, предварительно была подогрета до комнатной температуры. Другая почему-то брезгует наступать на окурки. Третья готова на всё, но вот в уборную босиком заходить не желает. Да что там! Доходило до смешного, — одна прелестница сказала, что в грязь бы согласна, но дело было зимой, а когда я предложил ей налить в туфельки варенья и посыпать это сажей, скривила такое личико, что я диву дался. Потому что грязь, по её понятиям, — это естественно и даже приятно, а вот варенье — извращение, карлсоновщина и, наоборот даже, противно. Вот как кушать его ложечкой, так не противно, а в туфельки не можем. И вообще попросить женщину разуться проще, чем убедить уже разутую эти свои ножки ещё и вымазать, а без этого сами понимаете. Поэтому пол грязен и всё происходит само собой. Ножки, испачканные посредством специально подготовленного пола, выглядят настолько грязно, что не знаю, сколько (и где) девушке пришлось бы обходиться без обуви, чтобы довести их до такого состояния.

То есть сейчас уже речь идёт о весёлой науке испачкать ей ножки без её ведома. Ведь вышеперечисленные фокусы уместны лишь в общении с самым близким человеком, с настоящей боевой подругой, с соратницей в моей борьбе. Для случайных же поклонниц, пачкать которых ещё как бы неудобно, мы ограничиваемся полом. Отказать-то в сменной обуви, которой нет, проще простого. (Хотя на самый худой конец сменная обувь имеется, но в эти туфельки-лодочки тоже предварительно была насыпана сажа, и я этого не скрываю.) И не будет же она всю ночь сидеть в сапогах, а я натапливаю пожарче, а колготки или носочки пожалеет. Конечно, если девушка попадает в гости неожиданно с какой-нибудь жёсткой пьянки и в давно не топленном зимой помещении стоит абсолютный ноль, то никакого свинства не происходит, но тогда обычно и у меня не встаёт, и её хватает только на то, чтобы снять шубку, шапку и муфточку, и то уже под всеми одеялами. А в норме достаточно добежать от кровати до кухни посикать в помойное ведро или, лучше, какнуть, хотя на это немногие решаются, чтобы всё получилось. Во время совместного ужина, кстати, редко убережёшься (человек я неаккуратный, вообще свинья, хотя почему-то и Дева), чтобы не капнуть на пол ложечку-другую варенья по ходу наиболее вероятного маршрута незнакомки, также очень хороша, для этих целей маленькая лапшичка, а сама незнакомка вечно до изнеможения наливается пивом, вином, чаем и кофеем. А также, если имеется, то и молоком, правда, от этого иные блюют. И хотя натуралистичней было бы ей побежать до ветру на двор, по сугробам, но по отношению к непривычной городской барышне это негуманно, а ведь они все такие, и я ставлю белое эмалированное ведро. Оценим и мою галантность, ибо ведро вовсе не помойное, вообще-то я держу в нём питьевую воду, конечно, ключевую.

Однако никому не советую сводить мой культ рыцарского поклонения к грубому любострастию! В одном из своих ранних рассказов — не в таком программном, как этот, — я признался, что не дал бедной девушке Дарье бутылку водки в обмен на её последние туфли, но потом загадочно обронил: оттого что не знал, чьи они, в точности. Теперь я уточню, почему знай, что Дарьины, купил бы. Я коплю, рыдая медленно, изображения дамских ножек. И я должен знать героиню в лицо, а то я буду любоваться туфельками, а их носила вовсе не Дарья, а какая-нибудь посторонняя прохожая женщина, может быть, даже лесбиянка.

Главным образом меня подвигло на это стихотворение Шварца проклятого, а если подумать, то Олейникова:

Если их намазать сажей И потом к ним приложить Небольшой листок бумажный — Можно оттиск получить. Буду эту я бумажку Регулярно целовать,

— ну и т.д. Это вам не пушкинские строки о ножках, где пылкий лирический герой всё же остаётся их пассивным обожателем на зелени лугов, решётке камина или взморье. Это руководство к решительной манипуляции! И я, засучив рукава, принялся. Вначале я действительно мазал их сажей вручную, просил наступить на лист формата А4 и складывал стопочкой. Потом додумался использовать краску разного цвета, чтобы у каждой женщины был свой. При помощи кальки я сделал обводы стоп и раскрасил по своему разумению, но ведь это были уже не настоящие следы. Для искусства это, может быть, неважно, но важно для меня, я-то знал, где настоящий оттиск живой стопы, а где имитация. (Мне ведь, сразу предупреждаю, по пистолету чистое искусство для искусства, то, что я делаю, — больше, чем искусство. А если какой-нибудь эстет скажет, что, наоборот, меньше, я не стану спорить на эту тему.) Притом отпечаток босой ножки немного отличается от тех её очертаний, которые она принимает, будучи обутой. Получить изображение последней очень легко: достаточно заполучить поношенную женскую туфельку и вынуть из неё стельку, если таковая имеется.

Для стелек я сконструировал специальную расправилку с булавками и щадящим гидравлическим прессом, описание которой почему-то не прилагается.

Однако само превращение рельефной поверхности стопы в плоское изображение на бумаге неизбежно искажает нечто важное, нечто такое, что и дорого в ножке. В этом смысле бесценным свидетельством являются отпечатки женских ножек на почве, однако наиболее распространённая для этого почва — пляжный песок — их не хранит, нечастые в городе прошлёпы по грязи размываются дождями, а убедить трусоватую женщину оставить след на застывающем бетоне трудно, да и самая возможность у меня, нестроителя, появляется редко, если не сказать большего.

Кстати, о нечастых прошлёпах. В городе! А за городом, можно подумать, чаще. Вот один вопиющий пример из жизни автора. Однажды в прекрасную летнюю пору, после дождичка в пятницу, он с семьёй двигался пешком на свою писательскую дачу, чтобы славно поработать и, главное — не забыть полить помидоры, которые под плёнкой, и поэтому дождик им по барабану, а в рот не попало. Они идут, наслаждаясь природой, которая расстилается по обе стороны просёлочной дороги, несмотря даже на то что увешаны сумками, пакетами и всем, чем положено из писательского спецраспределителя. Даже маленький ребёночек пяти лет по прозвищу Шишкин — и тот увешан оружием. И посреди дороги вдруг торчит лужа. Не простая такая лужа, которых вокруг было пруд пруди, а лужа истинно гоголевских масштабов, как в Миргороде, но, конечно, гораздо более холодная, потому что всё-таки это наша, настоящая уральская лужа. Поэтому в отличие от миргородской в ней не лежит никакой свиньи, но зато её хорошенько размяли грузовики и трактора. Но никак не легковые машины, потому что им бы её не форсировать. Она уже немного подсохла на солнце, обдута ветрами, и воды не сказать, чтобы очень много. Но грязи много. Её столько, что, ничуть не хвастаясь, скажу: по части грязи Гоголь отдыхает.

Они остановились у самой её кромки и с облегчением поставили сумки на прибрежную травку. Автор закурил, рассматривая лужу, пытаясь для начала хотя бы мысленно наметить какой-нибудь маршрут по какому-нибудь её краю. Но края упирались в болото. Маленький ребёночек достал китайский музыкальный пистолет на батарейках и стал ожесточённо расстреливать лужу, оглашая окрестности назойливыми звуками сигнализации. В паузах между трелями пистолета над головой шумели сосны. Где-то стучал дятел.

Грязь-то, в общем, не очень глубокая, до колена не дойдёт. На авторе — резиновые сапоги, но на жене их нет, потому что они как раз на авторе, и порядочно жмут, и он хочет как можно скорее добраться до места. А на ней — какие-то кроссовки. (Что там на ребёнке — вообще не важно, потому что его по-любому придётся тащить на руках, но он-то лёгкий.) Какие кроссовки? Да уж конечно, белые.

Он джентльменски говорит:

— Я, конечно, могу тебя перенести.

Она не даёт даже окончить фразу и интересуется:

— А ты не уронишь?

— Нет, зачем же ронять? Только вот…

Только вот неправильно это, совсем даже неправильно! Нести женщину на руках через такую прекрасную грязь. Которой в жизни, за всех не говорю, но в жизни автора встречается не так много, чтобы пренебрегать случаем. Это, может быть, у других её много, так они могут себе позволить через иную невзрачную слякоть перенести женщину на руках, а автор вынужден дорожить всякой самой маленькой грязькой. Это вон знаменитый учитель танцев у замечательного в своём роде писателя Игоря Резуна может себе позволить заявить кандидатке в бальную школу, осматривая её ножки: «Так, а вам на скотный двор, десять километров босиком по навозу. Свободна!» Это вот и называется — с таким счастьем, и на свободе. Человек видал скотные дворы с десятью километрами навоза, а автор так и десяти метров навоза никогда не видел, и ему, конечно, очень больно взять её на руки и всё своё недолгое счастье таким образом просрать. Гораздо лучше перенести ребёнка, а она и сама не маленькая, шестьдесят кило, между прочим, и одно краше другого, короче, катастрофа.

— Что вот?

Автор выразительно посмотрел на свою жену, и она прочла в его упорном и несытом взоре немую мольбу вкупе с разгорающимся вожделением. Молодая женщина знала, что, охваченный им вполне, супруг станет туп и энергичен до невменяемости и всякие разговоры с ним будут тщетны.

— Ещё чего! — воскликнула она, окинув автора весьма презрительным взглядом, втайне надеясь, что он обидится. Так и произошло, а поскольку повод для обиды был совершенно непроизносим вслух, тем более при ребёночке, которого они благовоспитывали, то автор был вынужден это проглотить.

— Ну что, давай сперва сумки?

— Я их могу взять с собой.

— Ага! Давай, Гена, я понесу сумки, а ты — меня!

Проблема возникла нешуточная. Если перенести сперва ребёночка, то он, оставленный по ту сторону лужи без присмотра, отнюдь не медленно убежит в пампасы. Если сначала сумки, то вдруг их украдут. А если начать с жены, то ребёночек убежит в пампасы по эту сторону лужи.

— Кто украдёт?! — возмущён автор до глубины души.

— Ну кто-нибудь выскочит из леса и украдёт.

— Вот разувайся и иди, тогда не выскочит, — сказал автор, нисколько, впрочем не рассчитывая, что она это сделает, сказал так, лишь бы только поспорить.

— Ой, перестань, — она поморщилась и махнула рукой.

Поскольку все варианты были равно неприемлемы, то без разницы, какой предпочли. А кажется, Шишкину, благо имелся пистолет, поручили охрану сумок, чем он с удовольствием и занялся, правда, всё равно убежал в лес, но устроил там засаду и подкарауливал вора в кустах. И, кстати, он таки его поймал. Долго бил его, ломал ему руки, сапогами мял бока, а воришка, маленький оборвыш, харкая кровью, кричал: «Не надо, дяденька!» Шишкин же в свою очередь орал на него: «Ты не сознание, ты совесть свою потерял!» и опять раздавались глухие удары и стоны.

А автор нежно обнял женщину за спину и бёдра, а она его за шею, и понёс. Но тут у неё в попе зазвонил телефон, она машинально сунула руку в карман, отпустив шею, и автор заорал, что роняет её, а она тоже заорала и снова обхватила носителя, причём уронила в грязь телефон, которому это очень бесполезно. Автор мгновенно поставил её на ноги и подхватил ценный аппарат, который ещё не успел погрузиться в густую грязь, и таким образом спас. Женщина была чрезвычайно благодарна за телефон и даже не упрекнула за некогда белые кроссовки, но уже не стала их снимать, а дошла до суши так. А счастье было так возможно, вот вам и за городом, что уж говорить за сам город. Хотя я, честно говоря, и сам не понял, зачем вру, ведь на ней были никакие не кроссовки, а какие-то туфли, и вовсе даже коричневые.

Но вернёмся к плантографии. Я решил было прослыть концептуальным художником, всюду ходить с пачкой бумаги, коробочкой сажи и дедушкиным мочальным помазком для бритья и предлагать знакомым и малознакомым женщинам сделать оттиск для моей выставки «Терпсихора плюс». И даже одна девушка, Лёля Собенина, научила меня, как это правильно делать. Оказывается, не сажа, а типографские краски, бумага и непременно губка и мыло, чтобы потом собственноручно умывать ноги моделям, и чтобы никакого сексизма, и на таких условиях, якобы, любая дама с радостью мне даст, а Лёля охотно поможет организовать выставку. Однако я застенчив и лишь изредка обращался с этим предложением к женщинам, да и то в ответ неоднократно бывал коммуникативно унижен. И немудрено: концептуализм концептуализмом, а фетишистский душок этой затеи слишком силён, сколько ни ссылайся на Пушкина, Сологуба и Тарантино. Затея провалилась, а остатки уникальной коллекции я пропил.

Но не пьянства ради, а саморазрушения для, потому что так жить нельзя. Потому что я хожу по городу в любую погоду, и все женщины обуты, а та единственная, которая нет, тоже приносит порой неисчислимые страдания. Вытерпев две недели по моим рецептам, она после совершенно глупейшей, беспричиннейшей, телефонной ссоры приходит домой, сбрасывает туфли и идёт в ванную. Она становится в неё и включает горячую воду. Она сперва приподнимает одну ногу, и на слегка пожелтевшем дне ванны какие-то секунды сохраняется чёрный отпечаток подошвы, но уже пенистый поток ржавой воды делает его всё бледнее, уносит в канализацию наше произведение декоративного искусства тела! Бешено носится по радиусу сливного водоворота высохший было окурок, розовеют от горячей воды щиколотки. Остаётся только грязь под ногтями, но ненадолго; и, бешено оттерев почерневшие пятки пемзой, она достаёт маникюрный набор и использует его в качестве педикюрного. Слёзы медленно текут по моим щекам. Вслед за никелированными орудиями пытки на свет извлекается крем для ног…

…Я ли их не холил, не целовал, брезгуя и восхищаясь, не пачкал, рефлексируя над каждым штрихом! Постой, глупая женщина, — ломать не строить! Вспомни, каких трудов и терпения нам стоило привести твои ножки в такое состояние! И вот они сейчас, после десяти минут разрушения: распаренные, горячие, розовые и чистые, как новорождённые поросята, — тупые, мягкие и холёные.

Итак, однажды летом, когда две недели стояла невозможная жара и взбесились все социал-кровавые собаки, я твёрдо решил, что покончу с собой по причинам вполне отвлечённым, если не встречу правильную девушку.

Потому что в мире обутых женщин жизнь не стоит труда быть прожитой. Я пишу стихи о любви, а читать их будет гимназистка в тёплых домашних тапочках, и если один из них свалится, то откроется белоснежная или розовая ножка, для которой ковровый ворс всё-таки грубоват. Гимназистка станет самой искренней моей поклонницей, и мне как сочинителю это будет очень лестно, но жить в таком мире как человек я всё-таки не хочу. Я жду лирического наступления весны, когда зацветут сады, поля и луга, чтобы по ним гуляли нарядные барышни в ярких кроссовках, и я перестаю ждать этого наступления. Для меня с равным успехом на Земле могла бы трещать ядерная зима, с равным успехом можно жить на Луне, в Антарктиде или Атлантиде. А ещё лучше в Аиде.

На селе пейзанки собирают колоски и с визгом мочатся в кустах. От своих городских сверстниц они отличаются только жаростойкостью — у них на ногах не босоножки, а галоши с шерстяными носками. Я ем омлет и давлюсь от мысли, что где-то от зари до зари трудятся доярка и птичница в одинаковых резиновых сапогах. Такая же история с мясом, маслом и хлебом. И я поддерживаю угасающие силы одним трупным чаем, но только индийским, из Индии, где, говорят, с этим делом пока всё в порядке, но, думаю, ненадолго. Потому что пятнадцать лет назад свердловские цыганки сплошь и рядом ходили босиком, а теперь никогда, и я думаю, что Индию ожидает то же. Я искал! Я целыми днями бродил по городу под палящими лучами солнца, сначала насквозь промокала рубаха, потом — трусы, я натирал себе подмышки, поясницы, промежности, я обшаривал самые злачные уголки города, то есть улицы и переулки, примыкающие к пляжам и водоёмам, часами стоял на набережной, выезжал на садовые участки и в окрестные сёла — и что же?

А то, что чудо произошло и я встретил такую правильную девушку, но, увы, слишком поздно. Я окончательно спился с кругу и успел стать импотентом. Зато врач остался жив, но кому это теперь нужно.

Но это присказка, а самая-то сказка, на минуточку, впереди. На самом деле проблема пола связана с полом, а в мире почти всё так устроено, как будто их один, а их несколько. Различаются в лучшем случае одежда, парфюмерия и врачи, а так-то всё чисто одинаковое. Например, постели, об одной из которых пойдёт речь впредь, как раз одинаковые. А полы по-прежнему разные.

Однажды, вернувшись до хаты с реализации всякой фигни типа плееров, балтийской сельди и глобр ваты, мечтая уже об огнедышащем борще (огнедышащий борщ — это не наш борщ, это гораздо быстрее и дешевле — вода, провиант и глобр два десятка стручков жгучего красного перца в кастрюлю, подавать кипящим), я обнаружил на крылечке свою бабу. Я протёр глаза. Тогда я уже начал пить в одиночку, но делал это ещё не так ежедневно, как теперь. И был, между прочим, глубоко прав. Но это в сторону. Мы поздоровались. Помолчали. Но от меня не укрылась тень испуга в её серых, прекрасных в своём роде глазах.

А ведь она по жизни не слишком пуглива. Так, однажды, ещё барышней, путешествуя на пароходе по морю, омывающему страны Балтии, она схлестнулась с одной безумной балтийкой почтенного возраста. Это была типичная сумасшедшая латышка в помойной шляпе с цветами, собачкой в штанах и ридикюлем, ярко накрашенная старуха, которая бродила по палубе и задирала прохожих, а также и моряков. Будущая же баба имела опыт общения с одной свердловской сумасшедшей, которая в свободном состоянии тоже вела себя безобразно, но навзничь конфузилась при вопросе: «Ты что, в дурдоме давно не лежала?». И она, вместо того чтобы, подобно здравомыслящим балтийцам, отводить глаза и прятаться в каюту, решила испробовать это уральское средство на чокнутой латышке и швырнула в лицо распоясавшейся дуре этот проклятый вопрос!

На что дура, страшно заверещав, вцепилась ей в волосы и потянулась к её лицу своими страшными когтями. Вот это было круто. Спасло мою будущую бабу только то, что она, в целом рослая и стройная уралочка, в отрочестве была волейболисткой-левшой, которая била с левой и тем хронически конфузила же противника. С левой она врезала этой почтенной, хотя и придурковатой, женщине, и та опрокинулась на палубу, и это было ещё круче.

А вот теперь эта бесстрашная женщина, будущая мать моего сына, с нервной усмешкой протянула мне измятую бумажку, на которой было написано: «Андрей, привет! Просьба не беспокоить!»

Это был почерк Толика, он мне дороже новых двух друзей, хотя однажды мы даже подрались, но это безрассудок. Причём в конце драки он был весь в крови, а ведь я ни разу его не ударил. Потому что бить человека по лицу я с детства не могу, и если такое и случалось, то чисто по необходимости, как, например, когда однажды в армии меня зачем-то хотели выебать, причём тогда-то я был зол, а теперь думаю, что, наверно, был очень сексуально привлекательный, хорошенький такой! А Толика, которого недоброжелатели также звали Тозиком из-за пристрастия его к тазепаму и всем остальным транквилизаторам, которыми он и меня щедро угощал, да, видать, не в коня корм, я по лицу не бил. Я вообще ни разу не ударил, только уворачивался от его кулаков и иногда освобождался от захватов да несколько раз оттолкнул.

Но потому что он был сильно пьян, то всё время падал и скоро был весь в крови, потому что падал так немилосердно, что даже я, будучи с ним вообще-то в состоянии драки на тот момент, несколько раз пытался придержать его при падении, например, с разбега мордой об стену или ступеньки лестницы. Дело было в общаге, и он повёл себя нехорошо в девичьей комнате, и я стал его выставлять, а он, обидевшись, — меня бить. Но дело прошлое, и он не только не обиделся, а даже не помнит, а я так дёшево обрёл репутацию благородного рыцаря. Благодаря отчасти и чему вскоре женился на одной из девушек той комнаты 59 «Б», как они сами шутили, потому что сразу понятно, почему именно «бэ», это они так в чисто шутку именовали себя блядями, хотя и это дело прошлое, я бы даже сказал давнопрошедшее.

Толик — очень серьёзный молодой человек, погружённый в глубочайшие созерцания и духовные искания. Он совсем не шалопай. Но, может быть, вследствие такой погружённости он иногда манкирует пустыми светскими условностями, особенно когда выпьет своего любимого апельсинового пива и гашиша с колёсами.

Например, двое пьяных подростков просят у вас закурить. Вы либо даёте, либо, пожадничав, отвечаете, что эта (которая дымится у вас во рту) — последняя. А Толик не так. Он сначала смеряет попрошаек долгим презрительным взглядом, потом долго помолчит, потом отвернётся и вынет откуда-то из-под малахайки мятую и наполовину высыпавшуюся «Беломорину» и говорит: «Нате, на двоих», невзирая на то что у самого во рту «Мальборо». Как его ни разу за это не побили, я просто развожу руками.

Вообще его судьба как-то хранит, из чего приходится сделать вывод, что он дурак. Вот он регулярно воровал открытки в книжных магазинах. Я, впервые увидев, в изумлении и отчасти возмущении спросил, типа, а что это за фигня? Он мне отвечает в упоении, показывая открытки, репродукции Левитана: «Но ведь это же чистые пейзажи, посмотри, какие они чистые!», и слеза блеснула на щеке, и дальше воровал все чистые пейзажи и ни разу не попался.

Так что, может быть, судьба хранит его за, в общем-то, лучшие побуждения, из которых он иногда и ведёт себя немного странно. Один раз он был в рюмочной и там какой-то честный лейтенант спросил у стойки сто грамм водки. Нет, уточнил он, нет, не лейтенант, а младший лейтенант, и не сто, а всего-то пятьдесят! И тут офицера оттирают плечом какие-то хамы, вообще быки, такие наглые бычары, и разговаривают с ним насмешливо, даже пренебрежительно, и, короче, в подробностях не помню, но возмущённый до глубины души этой наглостью Толик бросился на них с кулаками в защиту скромного и симпатичного младшего лейтенанта, и Толика опять-таки даже не побили.

В другой раз в Новый год он был на ёлке на площади, напился одеколона «Айвенго», было ему весело, хорошо, он там резвился, а потом, когда счёл, что уже поздно и людям пора спать, залез на самую высокую ледяную гору и стал, размахивая руками, кричать: «Ёлка закрывается, ёлка закрывается, пошли все на хуй, ёлка закрывается!», за что его, конечно, моментально на цугундер, а в милиции он уронил какой-то шкаф и благоразумно назвался вымышленным именем. А именно, Рюриком.

Иногда, впрочем, и просто резвился. Вот мы стояли на заснеженном балконе на сто десятом этаже, пили сухое красное вино из горла, смотрели на великолепную панораму вечернего города, и я читал стихи, и он тоже, и свои, и чужие, он читал, в частности, своё любимое в мире стихотворение — «Конь блед» Брюсова, тоже, кстати, симптомчики. Толик читал его с таким сладострастием и завываниями, что хоть кому б в похвалу, и всё было хорошо, и мы, охмелённые, веселились и смеялись. Внезапно счастливый Толик, перегнувшись через бетонное ограждение балкона, дотянулся до окна соседней квартиры и стал бить по нему опустевшей бутылкой. Я в ужасе схватил его за шиворот, оттащил от окна, отобрал бутылку, а он смущённо улыбался и с искренним непониманием спрашивал: «Да ну, на хуй, чё тут такого?»

Другой раз мы сидели выпивали в общежитии, в прекрасной компании. Кроме медиков, в комнате присутствовали гости из сопредельного вуза — два милейших студента университета. Мы пили спирт, беседовали, читали, опять же, свои и чужие стихи. А студенты университета, хотя выпить тоже совсем не дураки, но в отличие от студентов-медиков к чистому медицинскому спирту, конечно, мало приучены, и один из них после очередной мензурки закашлялся, а сидел за спиной у Толика, и тому на шею попали брызги слюны. Толик стал медленно разворачиваться на табуретке. По мере разворота его глаза, лицо и шея быстро наливались кровью, а рот перекосился нечеловеческой яростью. Завершив разворот, он стал медленно подниматься с табуретки, и руки его затряслись крупной дрожью. Поднявшись над замершим в ужасе студентом, он издал грудью хриплый, какой-то подземный скрежет и вой, а потом оскалил все оставшиеся зубы и свистящим шёпотом, переходящим в рёв Минотавра, медленно произнёс:

— НЕ НАДО. НА МЕНЯ!.. ПОЖАЛУЙСТА!! РЫГАТЬ!!!

Студента без чувств вынесли на шинельке, а Толик очень удивился, что окружающие смотрят на него со страхом, и сказал, что ему показалось, будто студента на него вырвало.

Ну и всякие другие случаи. Так что, прочитав записку, я, в общем, нисколько не удивился, а обрадовался новой встрече со старым другом, хотя и не сказать, чтобы очень.

— Так что ж, — сказал я, — по всему видать — ебутся! — И с этими словами решительно вошёл в хату. Баба осторожно вошла за мной, готовая в любой момент отпрянуть назад, я же, наоборот, поспешал, в надежде увидеть что-нибудь такое.

Однако мне не повезло. Толик встретил меня в исподних трусах «Вася» фирмы «Пальметта». Он казался растерянным, что ему очень шло. Девушка оказалась плохо (в смысле мало, хотя и плохо тоже) одетой косоглазой брюнеткой с тоненькими ручками и ножками. От неё пахло Толиком.

Были объятия и слёзы радости. Девушка торопливо одевалась, но от торопливости все члены засовывались неправильно и получалось у неё как раз медленно.

Мы немного поговорили с Толиком на крылечке, причём он указал, что я неправильно ухаживаю за огородом, выпили по рюмочке, закусив сие жёлтой икрой мойвы, которой у меня была трёхлитровая банка и потом протухла, и они ушли.

Они ушли. Мы с бабой задумались. Я, признаться, под огнедышащим супом подразумевал нечто большее, или, чтобы не вступать в аксиологические дискуссии, нечто иное, то есть бабу. Она, видимо, тоже. И вот мы критически осматриваем нашу постель. До какой степени её изгадили незваные гости.

Я сказал:

— Я не знаю этой девочки. Наверное, она то, что ты сказала. Но я знаю Толика. Вот в чём загвоздка.

Баба слушала, сняв очки и выбирая место, куда их положить, чтобы не потерять.

— И, — говорю я, — всё бы ничего. Но меня не прикалывает ложиться в постель, осквернённую моим лучшим другом.

Баба сказала:

— Я не знаю твоего Толика. Но в одну постель с этой шлюхой немытой я не лягу.

«А сама-то ты, можно подумать, мытая», — нежно думаю я и говорю:

— Да нет, это фигня, это пускай, даже пикантно, но вот если там будет пахнуть Толиком, то пошли лучше в сарай.

Баба сняла свой белый пиджак, повесила его на плечики и отвечает:

— Ты сам подумай, какая-то блядь, ещё, чего доброго, мою подушку под жопу клала!

— А вдруг мою?

— А вдруг мою?!

Я заметил:

— А вдруг совсем не клала?

Баба поставила чайник и рассуждает:

— Может, у неё мандавошки. (Меня как обожгло: а вдруг у него? Бр-р!)

Блядь косоглазая, не успокаивается баба, наливая кофе. Я тоже попросил чашечку, а поскольку было очень горячо, то мы не спешили.

— Знаешь, Бог с ней, что блядь, — рассудил я, с удовольствием прихлебнув кофе. — Всё ж таки жертва общественной ситуации…

— Какой ситуации! — баба поморщилась. — У всех ситуация, а блядь она одна.

— Да ни фига не одна, — уточнил я.

— Ты на кого намекаешь? — живо заинтересовалась она.

Я в принципе ни на кого не намекал, но если б я сказал, что ни на кого, она бы подумала, что на неё. Пришлось соврать:

— На Наташу, например.

— Наташа сирота, — вздохнула баба.

— Да ни фига себе сирота! — опешил я. — Этак и я тоже сирота! Ей сколько лет — пять, шесть? Сирота, блин! Да в её возрасте люди и должны быть сиротами. — И прикусил маленький язычок, ибо тут мог быть усмотрен намёк на здравствующих тестя и тёщу, и спешно загрузил:

— А что, сиротам типа всё можно?! Типа социально близкие? Ты тоже, между прочим, — воодушевился я, — не из пуховиков дворянского гнезда! Ты тоже хлебнула — и ничего! Чувство собственного достоинства, и бережёшь честь смолоду!

— Не подхалимствуй, — пригорюнилась баба, вспомнив непростую свою юность, в которой были и друзья-хулиганы, и пьяные подружки, и яростный стройотряд штукатуркой, оставивший след не только в её душе, но и на теле. Шрам на лодыжке от язвы, полученной в стройотряде посредством погашения кусочка извести непосредственно на молодой бабьей коже, а также разные катастрофы. Однажды в коровнике она сверзилась с лесов на молодого телёночка, у неё на бедре был чёрный синяк величиной с голову телёночка, а тот, в свою очередь, неделю не просил кушать, стал вообще придурковатым, а когда вырос, оказалось, что у него не стоит бычий хуй, и его отдали в поликлинику для опытов. Особенно запомнился ей обряд инициации, который заслуживает отдельного описания, но это огромная тема, не встраивающаяся в рамки проблемы пола, и мы к ней обязательно вернёмся, но не сейчас. Ну и по мелочам — почерневшие от ржавой воды зубы и прочий педикулёз.

— Знаешь, — почесал я грудь, вешая рубаху на те же плечики, — это ничего. Пускай пахнет двумя женщинами вместо одной, это ничего.

— Ах двумя? — прищурилась баба, уже снявшая было правую туфлю, но теперь надевая её обратно на то же самое место. — Значит, от меня так же пахнет?!

— Да что ты! — всплеснул я руками. — Наоборот! Совсем не так, я про что и говорю, что будут разные запахи! Ну ладно, ладно, не буду. Пошли вообще в сарай.

— Да, в сарай! Там ни лечь, ни сесть, и щепки в колени втыкаются.

— Ну давай бросим одеяло.

— Да? Сам на своём одеяле ебись!

— А что такого? — выразил я искреннее недоумение, хотя знал, чем ей не мило это старое одеяло.

Она не брезглива, но ревнива. Поэтому ей не нравится, что на одеяле остались критические следы моей бывшей подруги. Жизни. Эти следы давно высохли, испарились, присыпались пылью, остатки погребены под новыми наслоениями, и сам спектральный анализ не обнаружил бы их, хотя я не силён в спектральном анализе, может быть, и обнаружил, но ревнивая память обнаруживает легко. А ларчик, как оказалось впоследствии, просто открывался: мы подстелили его обратной стороной.

Она молчит. Я прикалываюсь:

— Чё ж ты такая нежная, блин, достала! Давай тогда поедим.

— Вам бы, мужикам, только жрать.

«А вам бы, бабам, только», — подумал я, но решил лучше подлизываться и сказал:

— Я ж, блин, проглот.

— Обжора!

— Свинья!

— Блядун!

— Пидор!

— Почему это ты пидор? — не поняла она и внимательно посмотрела на меня.

— Ну так, — пожал я плечами, — это я в общем смысле, типа козёл там. Это чтобы ты меня утешила, я же подонок, ничтожество.

— Ой, кончай, — говорит баба, снимает туфли, осматривает их изнутри и поправляет оторвавшуюся подкладку. Вдохновлённый, я восклицаю:

— О да! Я недостоин утешений! — И в горести изо всех сил хлопнул себя ладонью по лбу. Получилось так звонко, что баба вздрогнула и с грохотом уронила туфли. Я проследил за ними взглядом и удивился:

— Слушай, а чего у нас пол-то такой грязный?

Она посмотрела вниз, по сторонам, приподняла ногу и, взглянув на подошву с прищуром, ответила:

— А кто его мыл?

— Ты.

— Ну и когда это было?

— На Пасху.

— Ты бы ещё Рождество вспомнил.

Вот не надо! Вот Рождество-то я запомнил на всю жизнь! Точнее, Новый год. То есть приходят к вам в Изнакурнож друзья и подруги, все выпивают и веселятся, слушают архаичный джаз, би-боп и кул. Потом, естественно, шампанское, потом водочка и уральские пельмешки, девушки помогают на кухне, всё как у людей. Но избушка же, все воды сливаются в умывальников начальник, а там, в нутре, неонка и простое поганое ведро присунуто, подвыпивший хозяин не ловит мышей и бух туда всю кастрюлю из-под пельменей! Ну и оппаньки. Поток горячей воды из-под умывальника, и вдруг одна отважная девушка в праздничном прикиде, причёске, при маникюре, цацках и брюликах, хватает тряпку и, несмотря на увещевания хозяина, всё подтирает, а у меня на кухне — это, знаете ли, не у вас на кухне! После этого я просто обязан был на ней жениться. И женился.

Тут она подняла другую ножку и так же оценивающе осмотрела. Я тоже глянул. Это было круто. Это была типа крутая грязная ножка, влекущая своей условною красой. Но дело-то не в этом, а в том, что я затаился и гадаю: будет она сейчас мыть пол или нет. И я прикидываю, что ведь заняться влажной уборкой — удачное решение проблемы пола, можно избежать постели сейчас, а к ночи она всяко проветрится. Но то я. А она, конечно, смотрит на это иначе. У неё вообще странное отношение к влажной уборке. Она устраивает её не для того, чтобы испачкать руки и ноги, а если повезёт — и попку, а для того, чтобы, наоборот, стал чистым пол, что, как понятно из присказки, наоборот плохо.

Короче, мы пошли в сарай, и она ещё приговаривала, что подчиняется насилию и несёт тяготы и лишения семейной жизни и женская доля такая. И, в общем, она типа ничего не хочет, ну ладно, я так быстренько, а потом оказывается, что она передумала и захотела, ну здравствуйте, девочки! А зачем я тогда кончал? Я лично никуда не торопился. Ещё хорошо, что она давно не мылась, а то бы я мог второй раз и не захотеть. Вот вам и мораль, что одинаковое одинаковому — рознь.

И все женщины будут в раю.