Было раннее утро: такое, что обещает торжественный в своем лучезарном покое полдень, тихий безмятежный вечер и прохладную, поглощающую все дневные хлопоты ночь.
Скорым, будто летящим шагом, присущим мне в последние годы, я шел через мозаику чередующихся пятен раннего света и лиловой, влажной еще от ночной прохлады тени, заполнивших обширное внутреннее пространство галереи великого дворца, воздвигнутого в честь создателя моего и господина, имя которого - великая тайна; шел в верхних ярусах каменного чуда, вознесенного посреди бесплодной пустыни многими поколениями обретших с моею помощью истинную веру и знание о путях и намерениях его — состоящее в ясном понимании того, что они - неисповедимы. Дивно сияющие квадраты света, милосердно посылаемого великим светилом, казались мне в то же время и сполохами дарованного мне когда–то божественного (как я давно уже понял) огня, что пылал и пылал во мне уже века без убыли, но даже с возрастающей силою. Белоснежные одежды, отличающие истинного посланца великого нашего господина, развевались от быстрого моего шага и полоскались за моею спиной, имея совершенный вид легких нежнейших крыльев: однако то было лишь грубой людскою иллюзией - истинные, радужные волшебные крылья, невидимые обыкновенным глазом, трепетали за моею спиной и придавали походке моей ту легкость, что давно уж была запечатлена во многих легендах и сказаниях, сложенных обо мне благодарными учениками.
Каждое утро шел я этою галереей к обширной площадке, почти что под самым куполом, царственно венчающим прекрасный дворец и представляющим несовершенный земной двойник купола небесной тверди, созданной нашим творцом в великой мудрости его для помещения на ней светил и планет: жалким их подобием блистали на сотворенном неумелыми людскими руками, но утвердившемся чудесной помощью куполе дворца драгоценные каменья и нарочно сделанные шары, звезды и полумесяцы из золота и серебра. Каждое утро с площадки под этим рукотворным подобием великого, но недостижимого образца обращался я к толпам паломников, стекавшимся к священному месту со всего света - не только из близлежащих краев и стран, но даже из–за морей и океанов, преодолевая долгие и полные лишений и опасностей путешествия на утлых судах под надувающими изо всех сил груди свои парусами. С утра и даже иногда до вечера обращался я к несметным толпам собравшихся внизу, у подножия дворцовой башни со своим словом наставления, которое было дано мне когда–то, и которое успел я разнести по всему свету и в самые потаенные уголки его за века своего неустанного служения. И таково было обаяние слова, несомого мною, что мало–помалу овладело оно бесчисленным множеством услыхавших его людей, и стало тем самым силою, двигавшей народы к божественной истине: согласию, благополучию и просвещению во славу создателю нашему. Добродетель процвела во всей земле и непотребства уменьшились пред лицем его, и радость преисполняла всякую рождавшуюся в мире душу от самого ее первого вздоха; и все жители земные, независимо от пола и занимаемого положения - богатые и нищие, ученые и торговцы и все, играющие на гуслях и свирелях, а равно на свирелях и гуслях не играющие: поэты, слагающие стихи и художники, разлагающие великолепие окружающего мира в искусно подобранных красочных пятнах на прекрасных своих полотнах - всякий в свое время начинал испытывать неодолимое желание причаститься слову великого наставления самолично, вживе, без посредства перевирающих его людских книг и пересказов знакомых.
И служение мое стало: обращаться каждый день к этим толпам - пестрым, разноязыким; обращаться к каждому из толпы на его собственном языке, будто к единственному собеседнику: будто не стоит он, обливаясь потом под жарким солнцем на пыльной площади перед дворцом, стиснутый со всех сторон телами таких же, как и он, жаждущих причащения; и я - будто не вознесен данным мне повелением на открытую всем, несущим невидимые пригоршни песка ветрам площадку почти на самом верху прекрасного дворца, в неизмеримой дали и высоте над целою толпою и этим единственным смертным - пришедшим сюда своим добродетельным побуждением и волею; а будто сидим мы с ним на обочине, освещенной тихим вечерним светом дороги, рядом, лицом к лицу, одни в целом свете, возле небольшого костра, понемногу питаемого высохшей плотью мертвых деревьев - сидим и ведем неспешный вечерний разговор обо всем на свете - и, казалось бы, ни о чем, но разговор этот так важен для нас обоих, что закончить и, тем более, прервать его нет никакой возможности, и мы говорим, говорим - порою внимательно слушая, а порою в запальчивости перебивая друг друга; и ночь - вся еще впереди, и нам тепло от разгоревшегося костра, и нет конца нашему разговору, и нет конца жизни и радости ее, и лукавые звезды подглядывают за нами в булавочные отверстия, проделанные кем–то для своей надобности в небесной тверди, и тихо посмеиваются над нашими наивными земными истинами, что мы открываем друг другу, посмеиваются и подмигивают друг другу и нам в эти кем–то проделанные дырочки, а мы лишь видим их слабое мерцание и слышим тихий, неизвестно откуда доносящийся перезвон, будто миллионы крошечных хрустальных мошек водят свой хоровод в недоступной нашему восприятию небесной высоте.
Так говорил я со многими, встреченными мною в скитаниях - на безымянных дорогах, по всему свету. Бывало, засиживался я с каким–нибудь нищим юношей до рассветной зари, рассказывая ему о путях, что я прошел, и странах, что посетил, об истинах и заблуждениях, о жизни - какой я увидел ее и какой должно ей быть согласно нерушимой вере моей и вековому, даже недоступному для понимания смертного, опыту. Догорал костер, и мы расставались, чтобы не встретиться более уже никогда; в свете нового утра расходились - каждый в свою сторону, где, уже напрягая взор, вглядываясь нетерпеливо в пыльную даль, поджидала каждого его собственная судьба; через много лет до меня доносилась - бывало - весть, что появился в том краю великий поэт, чьи строки заставляли плакать и ликовать сердца людей, обращая их из дорожной пыли к великим небесам, мудростью их создателя вознесенным над головами, над крышами домов и дворцов, над кронами скучных земных дерев и всею скучной и тяжкой повседневностью человеческой жизни, чтобы изливалась на умирающую в этой повседневной и оттого неощущаемой людьми жажде землю - надежда. Чтобы нисходило упование на то, что есть - пусть далеко, пусть пока недоступное - что–то - помимо этого чахлого деревца за окном и кухонной утвари, покорно доживающей свой век на полках старого твоего дома, который давно оставила радость; что настанет день - и стряхнешь ты весь этот тлен со своих, вдруг развернувшихся, как крылья, плеч, выпрямишь давно и, казалось, безвозвратно согбенную спину и уйдешь, уйдешь навсегда из этой юдоли тяжкого и бессмысленного в своей тяжести труда - непрестанного копошения в земной грязи ради лишь только ежедневного ремонта, и укрепления, и бесконечного возвышения каменных стен все той же опостылевшей тебе тюрьмы, выстроенной для тебя обыденностью земного жизнеустройства, которому был ты с самого рождения продан в бессрочное рабство - соскоблив прилипшую грязь с обуви своей и оставив ее у порога, уйдешь ты к жизни новой и новой радости - наконец, навсегда.
Иные из этих: порою - поэтов, но порою также музыкантов или художников, бывали приняты с благодарностью согражданами, которым перепала от них частица той надежды, шепнулось в ночной тиши со страниц зачитанной книжки слово утешения; иные (хотя и немногие) бывали осыпаны почестями и богатством, и с благодарностью и благоговением хранились их имена народами, которым выпало иметь их своими сыновьями. Кто–то (как, увы, большинство) так и умер одиноко в безвестности и нищете, оставив только лишь след - часто единственный - на бумаге или холсте, точно выпавший из костра уголек. Но видевшие этот след, шедшие по нему с напряженным вниманием, читавшие по нему краткую изломанную историю жизни, что, сгорая сама, оставила в этих выжженых знаках горячую силу питавшего ее огня, все, причастившиеся той силы - словом ли, звуком, или изображением - навсегда получали отпечаток ее в своей душе и передавали другим - не видевшим, не слышавшим; передавали порою даже тайно, опасаясь слепой мести земных тиранов, нелепо ревнивых к тем, кто может - не спросясь дозволения - завладеть умами и сердцами их подданных.
Сила и радость от сознания великой миссии моей, прибывавшие непрестанно с первого же ее мгновения, достигали уже невиданной степени - мне благодарно подчинялись не только люди и животные, но и стихии: я призывал дожди в края, погибающие от засухи и отводил наводнения, мановением руки гасил лесные пожары, и под стопами моими, которыми я проходил по еще дымящимся пепелищам, скоро пробивались ростки новых лесов, скрывавшие черную выжженную почву с волшебной быстротой, так что на следующий год уже никто и не мог найти следов прошедшего бедствия. Вера моя, укрепившись, творила чудеса - одним взглядом и приветливым словом я поднимал смертельно больных, мановением руки исцелял и возвращал прежний облик прокаженным; одержимые бесами - как люди называли их - а для меня назывались бесы: порождения бездны внешней - освобождались от них после короткой беседы со мною; и, невидимые для людей, но хорошо видимые мною, причудливые твари исходили из одержимых, корчась, как бы от жара пламени очистительного огня, пылающего во мне. Я не мог воскресить покойников, но мнимо умершие и пребывающие в подобии смерти многие годы поднимались будто после страшного сна, стоило мне обратиться к ним. Я не знал сомнений - и все, говорившие со мною хоть раз, хоть обменявшиеся парою слов, принимали в себя эту мою неуязвимую для сомнений веру и несли ее дальше по жизни, распространяя чудную ее благодать, хотя, конечно, и с меньшей, чем у меня, силою.
* * *
Занятый этими воспоминаниями, достиг я места своего ежедневного обращения к скопившейся далеко внизу у подножия дворца толпе. Лепестки роз - белых и нежно–кремовых - братьями–сослужниками бросаемые мне под ноги, были еще свежи, и я благосклонно и благодарно кивнул в отдельности каждому из своих братьев, отчего каждый из них в свою очередь засветился также благодарной улыбкой и склонился в низком поклоне. Лишь единственное темное, почти черное пятно, увиденное мною мельком под ногами, вдруг чем–то неприятно поразило меня - но не успел я осознать это, как один из сослужников моих смутился, подбежал и суетливо подобрал лепестки необычного темно–пурпурного цветка, случайно, по–видимому, затесавшегося на строго наблюдаемой плантации в огромном дворцовом саду. Я милостиво сделал вид, что ничего не заметил.
Каждый раз, подходя к каменной балюстраде, окружавшей залитую горячим уже утренним солнцем площадку, чувствовал я невольно свое неизмеримое превосходство над собравшимися внизу, точно скот, несметными толпами простодушных, пришедших в большинстве своем из далекого далека, приплывших, подвергаясь опасностям и лишениям, с единственной целью услышать меня и несомое мною слово, в то время, как достаточно было им прислушаться к тихому голосу, доносящемуся из их собственного сердца, чтобы услышать и узнать все то же, и даже много более того - ибо господин наш говорит с каждым, кто имеет к тому стремление и настойчивость, как с единственным своим сыном - или дочерью - и никакие, подобные мне, посредники не нужны им, сокровенный разговор свой ведущим наедине - наедине в целом свете, счастливые от присутствия друг возле друга. Но глухо людское ухо к изначальному слову, и людской не привык язык к словам благодарности и любви, и высшая мудрость сочится, как животворящая влага в бесплодный песок человеческого бесчувствия, и не приносит плода, и мертвым остается песок, и складываются из того песка великие пустыни - сколь ни взглянешь, до горизонта простираются они: ни жизни в них, ни радости, и самые змеи и скорпионы стремятся прочь оттуда, но и те пропадают, не достигши даже границ гиблого края.
Я стыдился этого превосходного чувства своего, но ничего не мог с ним поделать; это было постоянным предметом моего покаяния и раскаяния пред лицем моего господина, что по милости своей прощал меня, однако не освобождал вовсе от этой тягости, напоминавшей мне мое место и службу мою и не дававшей забыться и вознестись выше положенного мне от него.
И в то же время дана была мне и некая сладость в этом чувстве, которой я стыдился более всего, хотя понимал, что и она мне дана не напрасно. Томительная сладость охватывала душу мою, когда взирал я вниз на копошащееся внизу людское варево, или лучше, быть может, сказать - глиняное тесто, приготовленное гончаром к извлечению из него прекрасных изделий его искусных рук. И в тот миг чувствовал я себя чуть ли не равным господину моему - казалось мне, что и мои руки из жидкой глиняной массы - изнывающей внизу на жаре, сохнущей и трескающейся, теряющей отдельные свои куски - могут творить прекрасные сосуды для воды и вина, но… — я понимал: то лишь дерзость моя, игра воображения; только подмастерьем был я у мастера моего, и дано было мне лишь сохранять обжигом его изделия, стараясь не испортить, не пережечь, дабы не знать мне страшного его гнева и презрения к моей неумелости.
Глядя вниз, в эту колышущуюся людскую массу, я ждал, пока в ней воцарятся молчание и спокойствие: невозможные при всех других обстоятельствах, здесь, на святом месте, они были естественны, и самая буйная толпа рано или поздно смирялась и внимала моей речи в благоговейном безмолвии. О приближении моем было давно уж объявлено; мне следовало подождать лишь еще несколько минут, пока пройдет вздох умиленного восхищения при виде их обожаемого земного наставника и просветителя, вышедшего к балюстраде. Я понимал, что толпе видна одна лишь верхняя часть моей, снизу кажущейся маленькой и жалкой фигурки - но такова была сила общей нашей веры, величие воздвигнутого дворца и всей этой святой для каждого из нас земли, что никому даже и не приходило в голову подумать таким образом: я немедленно ощутил бы такое, даже мимолетно закравшееся в чью–либо душу сомнение - однако же никогда, за все долгое, бесконечно долгое для любого смертного время моего служения, я этого ничего подобного не ощутил.
Однако в этот раз… Нет, конечно же - я не услышал никакого сомнения, никакой хульной мысли не прилетело снизу от толпы - это было бы похоже на святотатство, но… В тот миг, когда воцарилось, наконец, безмолвие, и напряженное внимание стало подниматься снизу, будто океанская волна - я вдруг явственно ощутил чей–то внимательный взгляд: это было невозможно, ибо взгляды многотысячной толпы сливаются и взаимно гасят друг друга, являя собою подобие глухого неразборчивого ропота, возникающего от смешения многих звучащих вразнобой голосов; однако этот взгляд отнюдь не сливался ни с какими другими - он упирался мне прямо в лицо совершенно независимо, отдельно от всех прочих - и это также было удивительно, ибо видеть снизу мое лицо простому смертному из–за разделявшего нас расстояния было бы не под силу. Я удивился и насторожился; мне вдруг почудилось - не сам ли господин явился взглянуть - достойно ли несу я свою службу, порученную мне некогда его повелением… Однако быстро опомнился и устыдился своего безумия и дерзости: конечно же это не могло быть правдою, иначе все мы и даже я сам были бы ослеплены непереносимым для слабого человеческого зрения сиянием, исходящем от него. Я чуть тряхнул головою и постарался избавиться от неприятного ощущения; впрочем и сам этот, возможно, почудившийся мне взгляд вдруг исчез, потух, будто кто прикрыл его, спохватившись, рукою.
Как обычно, я обратился к благоговейно внимающему мне людскому стаду внизу и тут только осознал, что оно как будто… будто бы несколько меньше обычного… Да - определенно, огромная площадь перед дворцом была заполнена лишь на треть, ее дальняя, тонувшая в жарком полдневном мареве часть была пустынна, по ней бродили еле видные сверху собаки - вялые от жары, лежала тощая свинья, жались друг к другу овцы - совсем вдалеке… К этому неожиданному открытию сразу же примешалось недавнее воспоминание о загадочном взгляде, метнувшемся из толпы, и мне тотчас показалось, будто я вновь ощущаю его… Я даже вопреки обыкновению на миг остановил свою речь, отер взмокший лоб и взглянул искоса на стоящих возле братьев - они также молчали, потупив очи, и это показалось мне тревожным: они явно знали, или догадывались о чем–то, о чем было пока неизвестно мне, всеведущему по должности своей… Нехорошо сделалось впервые у меня на душе; продолжая плавно свое обращение к собравшимся внизу, я вдруг против воли стал припоминать историю своего, казалось, безупречного служения; и сразу пришло - как всегда бывает в таких случаях - одно лишь, давно сидящее то ли пятном, то ли занозою воспоминание: и сознание мое будто раздвоилось - одной его частью я исполнял свой долг, вещал собравшейся внизу странно сократившейся толпе слово наставления и укрепления в нашей общей вере и мудрости, дабы не забылись они под натиском повседневной жизни; другой же частью вдруг перенесся на пятьдесят, или более - точно я не помнил - лет назад, когда состоялся у меня единственный за всю историю странствий по свету с великой моею миссией разговор, оставивший навсегда смутное чувство недоговоренности и какой–то неисполненности - а может, тень сомнения какого–то закралась тогда мне в душу, да и притаилась там до времени, и сейчас, воспользовавшись странными обстоятельствами, снова стала перед глазами, заслонив ясный свет всегда пребывавшей для меня бесспорною истины?..
* * *
…Она сидела на обочине, поджав ноги и подняв ко мне лицо, а я стоял перед нею склонившись, вглядывался в ее черты, освещенные гаснущим уже вечерним светом, и мучительно пытался вспомнить - где и когда встречал ее раньше; так и смотрели мы друг на друга несколько времени - я совершенно потерял ему счет, не заметил даже, как совсем стемнело, как силуэт ее стал почти неразличим на фоне утонувшей в ночной тени дорожной обочины, и мне стало казаться, что передо мною не женщина, а какая–то огромная птица с женским лицом; изменились и его, странно приковавшие мой взгляд, черты: глаза, казалось, замерцали в темноте зеленоватым светом, рот стал совершенно черным, будто от запекшейся крови, но все равно был ясно различим, даже в темноте, на фоне ее, казалось бы, совершенно темного лица; и было непонятно: что это? откуда? — чужая ли то кровь, оставшаяся после какого–то страшного противоестественного пиршества, или выступила она сама на губах, искусанных в безумном, отчаянном желании сдержать исступленный, рвущийся изнутри крик…
— Холодно… — очень тихо сказала она.
Этот тихий голос, хрипловатый, также странно знакомый, вдруг вывел меня из оцепенения, в которое я впал незаметно для себя. Я подумал, что и впрямь ночь будет холодной, и провести ее теперь придется здесь, на голой пустынной обочине; я пошарил взглядом вокруг, и вот - скоро уже зачадил привычно разведенный мною костерок, разгорелся; освещенный его пламенем круг живого тепла разлился, обогнув две наши темные фигуры, за которыми все сразу потонуло в еще более непроглядной тени. Странная незнакомка шевельнулась и пересела дальше от костра: снова подтянув под себя ноги, устроилась на самой границе теплого живого света и сгустившейся тьмы, будто водяною стеной обступившей нас со всех сторон. Протянув руки к огню и теплу, она подставила неловко сгорбленную спину темноте, и та обняла худые плечи, совсем теряя вблизи них подобие водяной стихии: казалось - тончайший темный шелк ласково нежит плечи, а черные мягкие перья осеняют чело - капризной красавицы, с младенчества привыкшей к роскоши и наслаждению. Но лицо ее - смуглое и худощавое, его какое–то непонятное, неопределимое выражение, траурный взгляд темных глаз - все вместе составляло такое острое противоречие этой изысканной, даже прихотливой нежности, придавало всему облику незнакомки такой нездешний, даже противоестественный вид, что казалось - два различных тела слились в одно, два существа уживаются в едином теле, две стихии, два мира…
И тотчас ко мне пришло понимание - ясное и простое: мне стало даже досадно, как я, умудренный своим, вместившим недоступное смертному человеку число прожитых лет и пережитых событий опытом, мог быть так недогадлив прежде, будто незрелый отрок. Было неважно - завладела ли некогда бедным чадом светлого живого мира проникшая через какую–то случайную прореху в поставленном от нее заслоне темная сила изгнанных отсюда вод изначальной неживой бездны, или некая тварь, порожденная ею, незаметно срослась с несчастным, случайно попавшимся ей ребенком, или же это сидящее теперь напротив меня и пронзительно глядящее мне прямо в глаза существо само было таким порождением, нежитью, принявшей живые черты от долгого пребывания среди живых - неважно - было ли то недосмотром, небрежностью, или мне все же не хватило прозорливости, или времени, чтобы увидеть и закрыть, забить камнями, заплести гибкими прутьями печальных дерев и замазать глиною брешь в хрупкой плотине, что охраняет чудо и теплую красоту жизни, что в хрупкости своей сдерживает непомерную тягость, вечно и бессильно стремящуюся смять ее и затопить, уничтожить этот раздражающий и бросающий вызов ее всевластию пузырек воздуха и света, чтобы навсегда воцарилась во всем мироздании бессмысленная, безысходная однородность окончательного небытия.
Прежде даже, чем я осознал все это, тело мое уже напряглось - и само собою, без участия неповоротливого разума, подняло себя на ноги; руки мои без долгих рассуждений уже возносились сотворить знамение против всяческих нездешних порождений, коих истребили они за время своего служения немало; уже глаза мои зажигались гневом и нестерпимым огнем возмездия; миг - и все было бы кончено.
— Поможешь? — коротко и снова негромко, не то спросила, не то попросила она.
Силы, только что гневно бурлившие во мне, оставили меня разом. Я вдруг обмяк и в полной, странной даже, невесть откуда взявшейся растерянности увидел перед собою бедно одетую, голодную и очень несчастливую женщину, совсем одинокую в этом мире, которой некуда и не к кому было идти со своим - действительно неважно, как именно и почему — свалившимся на нее несчастьем. Я увидел - она полностью понимает, что достаточно мне было сделать еще одно лишь движение и даже тени ее не осталось бы на этих камнях, что врастали в землю неподалеку от места, где она уже приготовилась встретить небытие или…
— Да, — ответили мои губы, и тоже - прежде, чем я принял какое–то решение. - Да, - повторил я уже сознательно - хотя язык еще плохо слушался меня, и голос мой показался мне чужим.
Она всё молчала, и я добавил:
— Рассказывай.
…Страшен удел существ, порожденных бездной и брошенных ею в живой мир, безжалостно и бессмысленно, будто в топку… Непрестанный смертельный ужас и безумие сопровождают их во всем протяжении их неестественной, едва сознаваемой ими полужизни в чуждом и непонятном для них мире, без цели, без надежды… Гонимые лишь изначально отданным приказом породившей их силы, подобной жестокому полководцу, бросающему все новые и новые полки на верную гибель, в вечной ненависти, истоки и смысл которой давно забыты… Посылающему их — собранных небрежно, наскоро - уже не для того, чтобы взять штурмом очевидно неприступную крепость, а для того просто - чтобы вредить, сколько возможно всем укрывшимся за ее спасительными стенами, не давать ни минуты передышки их защитникам… Утолять этим свою ненависть - веками, тысячелетиями…
Так рассказывала мне много лет назад моя незнакомка - негромко и почти спокойно, лишь болезненно кривя и кусая черные запекшиеся губы - и я, стоя теперь на вознесенной к небу площадке дворца, повторял ее слова замирающей от ужаса и отвращения толпе внизу, а сам снова, как и тогда, чувствовал странную тоску, будто и сам я был таким же существом, и сам был брошен сюда без цели и смысла, только чтобы отравить моим не могущим даже прекратиться по своей воле безжизненным существованием хоть еще кусочек этого мира… Я зажмуривался и тайком делал глубокие вздохи, чтобы прогнать наваждение, однако оно, исчезнув, спустя короткое время возвращалось…
«Но нет никакого полководца, и никакой злой воли его, нет никакой ненависти - о, если бы они были, если бы это было так… — она скорбно, и будто стремясь отогнать назойливую боль, мерно качала головою, — ничего подобного нет, именно это делает все столь бесконечным и безнадежным… нет злой, но одушевленной воли, а есть лишь бездушный порядок вещей, устроенный таким образом… Сила света и силы тьмы сведены вместе в вечном противостоянии, и в этом - все существо мироздания, с того времени, как его творец отделил их друг от друга, и назвал «светом» и «тьмою», и тем положил начало всему, толкнув первый камень, вызвавший лавину причин и следствий, и дав ход времени, в котором и катится эта лавина, называемая бытием…»
— Так что же, нет этим силам никакого дела до страданий их чад? — подняв руку, задавал я риторический вопрос внимающей мне толпе и делал паузу, во время которой она замирала от его кощунства… а я… — я начинал говорить что–то, сложными умственными выкладками доказывающее, что нет, конечно же нет здесь никакого кощунства, и заботятся великие мировые силы о чадах своих, и о них - чадах солнечного мира - всечасно заботится его создатель, — и толпа облегченно отпускала краткое свое напряжение и радостно вздыхала, слушая меня дальше, но…
Но я–то - ведь я помнил, никак не мог забыть, выбросить совсем из сознания ответ на тот же вопрос, услышанный мною много лет назад, на темной обочине безымянной дороги здесь, в этом же краю, быть может, на этом самом месте: «Нет, — шептали, горько кривясь, черные невидимые губы, — конечно нет дела, никакого… Силе ведь не дано познать слабость, великому - склониться до ничтожного… Кого может заботить, что бытие мироздания в целом приносит страдание мельчайшим его частицам?.. Как может заботить, что работа великого механизма изнашивает его мелкие детали? — она была бы иначе невозможна, и механизм остановился бы… Так, без страдания наступает небытие…»
Ее слова жгли мне душу нестерпимо, как огнем, и в первый раз задумался я тогда, как должны были чувствовать себя те, чьи сердца я жег словом своим, проходя землями и морями, в служении моем наделенный неизмеримо большею мощью - и понял я, что и об этом тоже шепчут мне темные уста: слово, которое я нес, которое затем разносилось по всему свету и касалось каждой души, несло страдание - однако же без него в мире воцарился бы хаос, прекративший в нем рано или поздно всякое бытие.
«Страшно, очень страшно, — бормотала она, — ведь - представь: между ними… нами… нет и не может быть никакой любви - ведь нет никакой любви в темной бездне тяжелых безжизненных вод, просто от собственной тяжести своей стремящихся раздавить этот… ваш… мир: просто ведь он - как инородный предмет в этом бесконечном неживом организме, погруженном в вечный сон, лишенный даже сновидений… как нарыв, опухоль, причиняет беспокойство, страдание…»
Сполохи костра освещали ее лицо; оно казалось то злым и неприятным, то спокойно–задумчивым и почти красивым, то - безумным. И ее речь - она то опускалась до шепота, то наполнялась яростью - почти до крика, то снова становилась спокойной, даже будто бы равнодушной, будто бы рассказывала она о чем–то, не имеющем к ней никакого отношения,
«Не может, не может быть и нет любви у исчадий бездны, им незнакомо милосердие… каждый - враг каждому, а не только… — она запнулась, — вам…»
— Светлым! Пресветлым! — продолжила она с нескрываемой злобой. — Тебе повезло родиться в этом мире, устроенном для жизни - просто повезло: в этом не было твоей заслуги - родиться здесь, а не в царстве смерти за его пределами. Но ты думаешь, что родиться от мертвого камня лучше, почетнее, чем от воды - пусть и мертвой?
Она умолкла, а я не знал, что ей ответить на это, кроме того, что, вероятно, так зачем–то было нужно - именно так, а не иначе, чтобы мне повезло, чтобы повезло именно мне…
— Да, повезло… вероятно, так зачем–то было нужно - чтобы повезло именно тебе, а не… мне… — прошептала она, будто читая мои мысли, и снова запнулась.
— Понимаешь, они… — продолжила она и начала быстро бормотать что–то, чего я даже не смог разобрать; наконец ее речь сделалась вновь понятной:
— Понимаешь, они - это нелепо, но - не виноваты… Вы, здесь - такой же кошмар для них, как и они для вас… Они боятся вас…
— И им, в отличие от вас, — снова стала она кричать, на этот раз с подлинным отчаяньем, причитая, — не у кого просить защиты, некому хотя бы пожаловаться на это, хотя бы уткнуться лбом в каменный пол ваших нелепых храмов перед каким–нибудь истуканом, которого вам необходимо поставить пред собою, иначе вы не можете…
— Всё, всё - это всё! Чего ты еще ждал - ты, отмеченный самой высшею силой, которую я только знаю, и самый верный из всех, кто только ни попадался мне за мою долгую… — если только это можно назвать — жизнью… Немногим короче твоей собственной, кстати, — совершенно неожиданно она усмехнулась и подмигнула мне, и эта усмешка показалась мне жуткой.
И так же неожиданно вновь запричитала:
— Да, да, такие же несчастные жертвы заведенного не нами порядка вещей - как и вы здесь - а нас спросили, когда заводили такие порядки? Спросили? А вас? Спросили? Может, мы и не хотели вообще появляться… на… на… на свет… И очутиться там, где мы очутились - не хотели, не просили… Зачем, по какому такому праву?! Что еще за силы такие - знать не знаю никаких сил, кто когда их видел? Гагарин в космосе летал - никаких сил не видел… — понесла она что–то совершенно уже безумное.
Я вдруг почувствовал ни с чем не сравнимую усталость: мне захотелось лечь на холодную землю ничком и не видеть сполохов костра, не чувствовать горького запаха дыма, не видеть лица сидящей напротив меня женщины, но главное - больше не слышать, никогда не слышать этого ночного бреда, что незаметно стал терзать меня, стал незаметно размывать, разрушать мой дух, высасывать силы… Что смог посеять в моей, дотоле ясной и твердой, как гранит, душе - семя сомнения. Я понимал, что дав неизбежные всходы, пустив корни, оно растрескает гранит, обратит его в крошку, затем - в песок, песок - в грязь… Я опустил лицо на скрещенные руки.
— Жертвы… — продолжал голос, уже бесплотный, невидимый мною, и оттого, казалось, исходящий откуда–то изнутри меня самого. — Нет, среди них есть настоящие монстры - их, впрочем, не так много: как правило это самые тупые или самые напуганные… или то и другое вместе… кому отчаянье и безысходность придают какие–то странные силы, живучесть, какую–то цель… которую я даже не могу понять, не могу понять ее природу… Их немного, но подлинными чудовищами делает их то, что они постепенно подчиняют себе огромное число людей, они как бы срастаются вместе и исполняют общую волю… злую… для вас, конечно, — и, судя по голосу, она снова недобро усмехнулась.
Я поднял на нее взгляд; она, не замечая этого, говорила будто бы самой себе:
— Остальные же - просто маются здесь, маются, постепенно истаивая от одиночества, тоски и всеобщей враждебности; мечутся по миру в тщетной попытке куда–то спрятаться от него, но всякий раз бывают обнаружены не в меру любопытными людьми и вновь превращены в пугало, которого боятся все, даже те, кто его никогда не видел… И которым стращают малых детей, чтобы слушались, чтобы по сравнению с ним все остальное казалось… — она только махнула рукой: — Конечно, такие тоже мелко вредят - просто самим фактом своего существования - и к враждебности добавляется осуждение: причем не только за этот действительный мелкий вред, а очень часто за то, к чему они не имеют никакого отношения… — люди любят свалить на кого–то свои ошибки или плутни - даже бессознательно. Эта пытка продолжается порою веками… Но деться от нее некуда - даже смерть не может упокоить безжизненное порождение того, что более даже самой смерти, и лоно, из которого когда–то вышла она сама - для нас общее…
Она произнесла это «нас», и вдруг пристально взглянула на меня; мне это было почему–то неприятно. Опустив взгляд, она помолчала несколько мгновений, будто собираясь с духом, и продолжала - но теперь весь вид ее изменился, она как бы еще более сжалась, голос ее стал звучать очень неровно, и какая–то, казалось, просительность появилась в нем; в то же время речь ее стала совсем бессвязной, и временами я только догадывался, что она хочет сказать. Однако понять - к чему она клонит этот разговор, какой помощи ждет от меня - я так и не мог.
— Только многие от долгой жизни здесь, у вас… ведь тут у вас везде свет… никуда не деться от света, не спрятаться, — сбивчиво говорила она, — постоянно соприкасаясь со светом, они… мы, — (твердо: и снова прямо мне в глаза), — мы принимаем его в себя… Не можем не принять!.. — (почти крик: будто в ответ на обвинение). - Возникает как бы помесь, безумная, противоестественная, два мира, две стихии… в одном теле… теле, не похожем более на прежнее, причудливо изменившемся, никогда нельзя сказать, чего в нем окажется больше…
— Они оказываются на границе, — перешла она на совершенно лихорадочный, безумный шепот, — границе света и тени, жизни и смерти, любви и…
— Любви… любви… — еще несколько раз повторила она, будто задумавшись. — Словом - на границе… на грани… И некоторые начинают… любить… Или им кажется, что начинают - ведь они не знают точно, что это такое - «любить», ведь это нужно получить от рождения… или не получить…
Она умолкла и только качала головою. Я ожидал продолжения - но его, казалось, не будет: она сидела - на границе тени и света - и будто бы потеряла ко мне всякий интерес, даже забыла о моем существовании. Я даже собрался подняться, чтобы уйти, но она, вдруг это заметив, снова зашептала, еле слышно - мне приходилось напрягаться, чтобы разобрать ее хрипловатый шепот, и я поднялся, и сел ближе, почти совсем рядом с ней.
— И некоторые любят - ну… с людьми, — сказала она чуть слышно и, к моему удивлению, - смущенно. Она, это непонятное порождение вселенской силы, бесстыдной по самому своему существу, несущей это бесстыдство в мир, чтобы всё затопить его липкими, тяжелыми, как масло, волнами - трогательно смущалась, точно маленькая девочка, рассказывающая о том, как она представляет себе отношения жениха и невесты - мне показалось это даже забавным. Но я ошибался.
— У них рождаются дети, — глядя мне в глаза, добавила она, и невольная улыбка, вызванная ее неожиданным смущением, первая и последняя за все время этого ее ночного монолога, сползла с моего лица: я вдруг понял, о чем она говорит и к чему ведет.
И вновь, в который уже раз, мы замерли в молчании - не зная, как продолжить, что ответить, или о чем спросить - только на этот раз сидя совсем близко, почти соприкоснувшись, слыша и чувствуя на коже дыхание друг друга. И в этом беспрестанном повторении одних и тех же обстоятельств и положений мне стал чудиться какой–то знак - будто что–то пытается пробиться в мое сознание - не то из глубины, не то из дали - вновь и вновь стучится, но никак не может разбудить меня, чтобы я понял этот знак: зачем он, откуда, кем послан, и что я должен сделать в ответ на него; а я - сквозь тяжелый сон я лишь слышу этот терпеливый стук, но, слыша его, никак не могу подняться и отворить дверь, и впустить настойчивого пришлеца - и он уходит: «Ты спишь, я понимаю, хорошо, приду после», — чтобы спустя время - порою дни, порою века - вернуться опять, в надежде добиться все–таки своего.
…Я вспомнил об этом, стоя высоко над толпой, терпеливо ожидающей продолжения моей речи; а я молча стоял на площадке дворца высоко над землею и всем ее прахом и думал о том, что точно так же когда–то, много веков назад возвышалось мое каменное тело над такими же точно толпами людей, до которых в то время, впрочем, мне не было особенного дела, вернее сказать, я не осознавал и не задумывался - есть ли мне какое–либо дело до чего бы то ни было: я просто лениво существовал, лежа на своем постаменте - не столь, однако, высоком - пестуя данный мне, а может, и просто исторгнувший меня из своей глубины для своей собственной надобности край, ни о чем не задумываясь особенно, даже о том, долго ли будет продолжаться такое мое существование, чем закончится, если когда–нибудь закончится, и что из всего этого выйдет - если выйдет что–нибудь.
И еще я думал, что чем меньше ты сам - тем более высокий постамент необходим, чтобы поднять тебя над толпою, тем на большую высоту приходиться забираться, чтобы увидели твое величие - истинное или мнимое, и что в этом - мудрость. И еще о том, что тем вернее ты найдешь погибель, свергнувшись со своего постамента - в случае чего - и что все это поистине мудро устроено. Мне говорили потом - позже, гораздо позже - что эти мысли банальны, но все же именно так я думал, когда стоял на площадке дворца высоко над терпеливо ожидающей продолжения моей речи толпою, сократившейся к тому времени, казалось, до нескольких десятков человек.
Я сделал глубокий вдох и продолжил.
— У них рождаются дети, — глядя мне прямо в глаза, прошептала она тогда, много лет назад, и я содрогнулся от посетившей меня впервые мучительной жалости, представив себе этого ребенка, рожденного от слияния двух враждебных миров, стихий, изначально поставленных друг против друга - это самое противостояние которых составляет сущность мироздания. Представив разрывающие неизбежно хрупкое тельце и душу силы, сплетшиеся в смертельной схватке внутри и рвущиеся наружу через живую и нежную плоть, до которой им нет дела. Представив смертельный и сладкий ужас ее зачатия матерью - я почему–то был уверен, что ею была земная женщина; боль и снова ужас - но неизмеримо больший - при родах, и после них, когда кормила она грудью это маленькое, но от самого рождения вечно чуждое всему, что ни есть вокруг, существо, глядящее на нее нездешним своим взглядом - печальным и отрешенным. Представив отчуждение сверстников, никогда не принимавших ее в свои игры, подозрительность и враждебность их родителей, запрещавших своим детям водить с нею дружбу, холодность молодых людей, предпочитавших ей понятных и простых девиц человеческого рода; никто конечно же не мог догадаться о ее происхождении - если не знал от нее самой - но вряд ли она была с кем–то слишком откровенна на сей счет; более того, я содрогался, представив, как стала известна эта страшная истина ей самой - неважно, сказала ли то мать, по слабости или неразумию, явилось ли то в озарении - так или иначе, подобная правда о себе легко могла свести с ума того, кому открылась - и, вероятно, свела–таки, и только могучая сила, заключенная в хрупкой живой оболочке, держала теперь в повиновении свое земное воплощение, не давала ему распасться в разрушительном урагане безумия.
— Так я прожила много веков, — сказала она мне тогда, словно поняв мои мысли, — смерть от старости мне не грозила, как ты понимаешь… — она криво усмехнулась. — Так что заработать на этот ваш хлеб, который необходим и мне тоже, я всегда могла… — снова ухмылка, на сей раз бесстыдная: — Были времена, когда большие вельможи бывали у меня - и, обезумев от страсти, ползали предо мною, лобзая кончики пальцев моих ног…
Мой взгляд, вероятно, стал вопросительным, и она вдруг снова смутилась:
— Не веришь… А между тем так и было…
— Верю, — не без труда разлепил я непослушные от долгого молчания губы, — только хочу понять - что же изменилось с тех пор?
— С тех пор во мне начало появляться все больше и больше… — человеческого… — оно в последнее время вдруг стало брать верх над, казалось бы, неизмеримо более могучей и великой силой тьмы, что управляла моими поступками, глядела моими глазами, владела моими губами и языком, — снова бесстыдно ухмыльнулась она, — которыми многие были обращены ко… злу, как ты, наверно, считаешь.
— Конечно, ко злу, — начал было я, — ибо сказано:…
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения, — прервала она, и я вдруг осекся, будто она имела надо мной власть - запретить мне говорить речи, которые не могли мне запретить пытки и стены темниц.
— Никакого, — задумчиво говорила она, как бы и не мне, а тяжелой толще ночной тьмы у меня за спиною, — им было хорошо со мной, хорошо, мы… мы любили… любили… — снова повторяла она, как заклинание, а я, глядя на нее, с горечью думал, что и верно: не получив этого чувства и этой способности от рождения, нельзя приобрести знание о нем, даже прожив века — и за огонь этого великого дара принимает она всего лишь неуклюжее копошение холодной и скользкой похоти.
— Ты не можешь сделать, чтобы человеку стало просто хорошо - всему человеку, с его плотью и кровью, а не только его душе - чтобы глаза его невольно прикрывались в наслаждении, нестерпимом, как боль, — снова обратилась она ко мне, и я в некоторой растерянности признал, что это правда, — ты не можешь сделать, чтобы в истоме он забывал обо всех - не только бедах и тяготах, но долге своем и привязанностях; а я - могу. Я могу - хотя бы на час - превратить каждого человека с его личной судьбой, воспоминаниями, достоинствами и недостатками - в человека вообще, каким он был создан в незапамятные даже для нас с тобой времена, и возвратить ему ту изначальную радость бытия, с которой он пришел в этот мир, ту самую радость, ради которой он задумывался и создавался, именно то, что и составляет ваше везение, ваш выигрыш в игре с судьбой, то, что никогда не выиграть нам, кому от рождения не дано ничего, что можно было хотя бы поставить на кон…
— Ты можешь приносить только страдание - очистительное, как ты правильно считаешь, для души - подобно клистиру, очищающему кишечник - и точно так же приносящее затем облегчение и своего рода наслаждение… Хотя ты и не называешь его так из ложной стыдливости.
Что–то в ее словах казалось мне неправильным, похожим на подтасованное доказательство какой–то геометрической нелепицы, однако я все не мог уловить незаметно укрывшейся в них тонкости. Наконец я понял:
— Наслаждение, которое приносишь ты и которое так ценишь… — хорошо, хорошо: люди также - здесь ты права - неважно… Радость бытия… Ты сама назвала здесь самое важное: «на час» — час проходит, к человеку возвращаются и его воспоминания, и его заботы, и главное - его постепенно охватывает - пусть неосознанно - чувство разочарования.
Ее глаза чуть расширились от удивления; я продолжал:
— Удивлена? Но признай: тебе ведь это также знакомо? Правда?..
Я сам удивился неожиданному злорадству, с которым прочитал это в ее глазах, где уже не стояло удивление, а поднималась боль; радоваться злу не пристало, и я смутился, однако остановиться уже не мог:
— Конечно правда, — повторил я ожесточенно, — как правда и то, что он непременно вернется к тебе при первой возможности, чтобы снова пережить свое сладкое забытье, только… Только тогда ему потребуется чуть больше - совсем немного, но - неизбежно. А в следующий раз еще немного больше, затем еще… Так, с каждым разом все быстрее накапливаясь, действует яд разочарования - и в какой–то момент кроме него не остается более ничего, и ничто более не способно обрадовать и утешить разочарованного человека, и он - если не гибнет - то постепенно превращается в злобно извращенное чудовище, становится одним из вас… Тьма мироздания ведь также по–своему чрезвычайно мудра, ты просто не можешь вместить всю ее мудрость…
Ночная моя собеседница сжалась еще - если только это было возможно - больше, смотрела уже не на меня, а - в огонь; пламя гаснущего костра отражалось в ее глазах живыми багровыми бликами. В этом мире воздуха и сияющей в каждой его частице мудрости творца, несомой от предусмотренных им светил, а также распространяемой подобными мне вестниками, огонь был живою частицей его силы, и уже построены были первые храмы, в которых по завету моему берегли этот живой огонь, как воплощение чудесной силы создателя нашего и благодетеля, берегли десятилетиями и впоследствии даже веками. Но огонь костра сберечь было нельзя - утром, что вскоре должно было уже наступить, следовало нам подняться и продолжать свой путь, с подобающим благоговением потушив огонь и оставив на том месте, где он был, черное выжженное пятно и горстку теплой еще золы. Однако теперь, когда языки низкого уже пламени ласкали последние подброшенные мною сучья, что истаивали от этой огненной ласки, разрушаясь и исчезая в ней, зрачки незнакомки - которую я продолжал так называть более по привычке - казалось, впивают в себя свет и жар огня, запасая их где–то в самой глубине ее хрупкого тела; я рассудил, что это может принести лишь пользу и, перестав следить за нею, задумался.
«Из моих собственных слов следует, — вдруг подумал я, — что радость в этом мире, вырванном ярким лучом божественного света из тьмы мироздания - всегда преходяща и кратка… И только лишь страдание и свет - вечны…» — и горький дым догорающего костра смешался с горькой горечью, впервые в жизни поднявшейся у меня из самой глубины души, так что въяве ощутил я их полынный вкус, так что свело мне давно ставший обычным розовым, хотя по–прежнему раздвоенный на конце, язык. И еще: «Зачем тогда - всё?..» — мелькнула мышью и юркнула в глубину сознания мысль.
— Зачем тогда всё это, — произнес глухой хрипловатый, ставший мучительным для меня голос, — зачем было творить этот мир, ставить великие преграды для его сохранения, наполнять воздухом, покрывать лесами и заселять животными, приводить лишь для него одного созданных людей, что не могут прожить ни часу вне его хрупких и несокрушимых пределов… Только чтобы заливать божественным светом - их скоротечную призрачную радость и вечное страдание?..
— Что–то здесь не так, — покачала она головою.
Многие десятилетия спустя я вспоминал жгучий стыд, что выплеснутым кипятком стал растекаться тогда по моим щекам, шее, покалывать затылок своими иглами. Это исчадие бездны, казалось, укоряло меня - вестника и проводника света великих небес - в моей слабости, жалком сомнении, исподволь пускающем корни в моей душе; а я - я, даже застигнутый стыдом, не мог более избавиться от этого ядовитого ростка, покуда чуть заметного, слабого и неуверенного, но казавшегося неистребимым. Я допустил еще одну слабость, нелепую, детскую - и снова закрыл лицо руками.
«Не так… не так… — услышал я тогда в ночной тишине свой сдавленный, совсем чужой голос, — я знаю… верю - не так… Но что - не так, я не знаю… И мой владыка не сделал мне милости - дать мне это знание… Наверно, я также не смог бы вместить его, как ты не можешь вместить хитроумности злого предначертания, что бросило тебя сюда… Да, да, я помню - нет, не тебя… Ну, так бросило то, что тебя породило… Неважно: бросило семя - семя зла… И кажется, что оно - всесильно, вездесуще, отовсюду тянутся его отравленные побеги; кажется - несмотря на то, что все движется к лучшему в этом лучшем из миров, греет солнце, веют прохладные ветры, шумят благодатные леса - и взглянув на них издалека, видишь только это радостное и покойное колыхание листвы, слышишь чудесное пение птиц: радость и покой, только покой и радость видны глазу издалека; но приблизившись, приглядевшись внимательнее, видишь, что за ними скрывается непрестанная борьба за… не знаю, за что - за место под солнцем, за пищу; идет непрестанное взаимопожирание; вопли страдания тогда становятся различимы и доносятся из каждого уголка, и это страдание, вечное, неизбывное, без которого немыслимо само существование прекрасного, наполненного воздухом и светом мира, смыкается и переплетается с миазмами, которыми отравляет его вечно стремящаяся его уничтожить темная бездна… И кажется, что они суть - одно…»
— Это не вмещается моим разумом, моею душою… — прошептал я, но люди, пришедшие ко мне, собравшиеся внизу на солнцепеке, конечно не могли слышать этих слов. Только стоящие вблизи братья–сослужники могли - и слышали; но и они не понимали их значения, ибо не могли догадываться о породившей их трещине, что расколола когда–то мою душу - тонкой, как волос, но не смыкавшейся более уже никогда.
Возникла ли трещина эта во время и вследствие моего давнего разговора будто бы с самой ночной тенью? или таилась незаметно во все время моего - казавшегося мне безупречным - служения, и только ждала сказанных тогда слов, чтобы стать заметной?.. Я не помнил этого и не понимал; я лишь будто наяву видел пред собою вырезанный из золотого от палящего зноя, обнявшего меня со всех сторон неба силуэт невероятной и несчастной своим невероятием женщины, что невольно бросила, или заставила меня самого бросить себе тот упрек - возразить на который мне так и не довелось.
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения, — снова сказала она, — ты обещал помочь.
— Помочь? — но чем теперь - после всего этого разговора: он выпотрошил мне всю душу - я могу помочь? И в чем? — ты так и не сказала…
Она долго, испытующе глядела на меня, затем устало опустила глаза и проговорила каким–то странно безжизненным голосом:
— До утра еще далеко, а костер почти прогорел… Мне снова холодно… Не хочешь меня согреть? — сказала и, распрямившись, сладко потянулась всем телом.
Я поднялся и, не говоря более ни слова, зашагал быстрым шагом, почти бегом, прочь по еще темной дороге.
* * *
Я более не встречал ее никогда. Позднее я понял, что ее последняя выходка была лишь средством прекратить этот наш почему–то показавшийся ей бесполезным разговор, средством прогнать меня от себя, не говоря этого прямо: возможно - жалея меня? Вскоре, занятый многочисленными и тяжкими трудами, я почти забыл обо всем этом, оставив для памяти только лишь общую суть - в назидание; я почти избавился от тени сомнения, поселившейся у меня той ночью, убедил себя в том, что все это было лишь колдовское наваждение. И только теперь, в этот раз, выйдя, как обычно выходил на свою ежедневную службу, я вдруг неизвестно почему поддался какому–то странному искушению - мне казалось, что–то натолкнуло меня на эти воспоминания, что–то мельком виденное мною - я только никак не мог понять: что именно. И поддавшись - уже не мог остановить это развертывание ленты памяти, будто случайно оброненной неловким шутом, и стоя в силе и славе своей на священном возвышении великого храма, над толпою, я в то же самое время видел, будто на фоне поставленного между мною и сияющим небом закопченного стекла - себя, сидящего ночной порою у догорающего костра со своей странной собеседницей, видел ее наполненные мукой и надеждой глаза, слышал ее полные горечи слова…
Я устал - да и обращение мое к людям подходило к концу на сегодня. Я произнес последние его слова, прокатившиеся эхом по всей огромной площади перед дворцом и, желая по обыкновению своему проститься с так долго и терпеливо внимавшими мне людьми - тоже, как я понимал, усталыми и измученными - обратил глаза к земле.
Толпы внизу больше не было - на месте, где она стояла, внимала моей речи, переспрашивала мои, случайно пропущенные ею слова, дышала, незаметно плевалась, теснилась то вправо, то влево - теперь виднелась единственная высокая фигура в ниспадающем к ногам одеянии неопределенно–темного цвета. Я снова почувствовал на себе тот, встревоживший меня еще утром, внимательный и настойчивый взгляд. Заметив это, фигура запахнулась в свое одеяние плотнее и быстро скрылась из моего вида. Я, притворившись, что ничего особенного не произошло, повернулся, кивнул братьям - что все как один уставили глаза в пол, будто надеялись прочесть на нем объяснение такого небывалого завершения ежедневной службы - также плотнее запахнул свое белоснежное одеяние и двинулся прочь.
* * *
Был вечер. Давно отгорел яростный жар беспокойного дня, давно угасло торжественное зарево заката, соткались сумерки. Площадь внизу, давно пустая, утонула, пропала с глаз, будто залитая тушью; только чуть виднелись окрест нее, вдалеке, теплые огоньки открытых очагов. Воздух сгустился и зазвенел, стал прохладен.
Давно покинул я место своего ежедневного служения на высокой площадке дворца; давно сметены были усыпавшие ее лепестки роз: сметены и брошены в мусорную кучу, где–то внизу, в потайном внутреннем дворе, где выполнялась всякого рода грязная работа, без которой не обойтись даже в храме света и божественного огня.
Я вернулся назад галереей, спустился на несколько ярусов, углубился в ведущий ко внутренним помещениям коридор; ни одна суетная мысль не тревожила более мой утомленный дневным напряжением разум, усилием воли мне удалось загнать сорвавшиеся с привязи воспоминания обратно в тесную и темную конуру, которая также непременно бывает на задворках всякой человеческой души. Даже беспокоивший меня днем взгляд забылся: и я милостиво и безмятежно приветствовал двух братьев, встретившихся мне по дороге к моим покоям, кивнул стражникам, охранявшим их простую тяжелую дверь.
Внутри покои мои составлялись одною большой, совершенно простою комнатой с двумя проходами по бокам в маленькие смежные помещения. Прямо напротив двери помещалось мое ложе - также совершенно простое, жесткое, покрытое верблюжьим одеялом, которым укрывался я в особенно холодные ночи. Начальники дворцовой стражи не раз почтительно указывали мне, что такое расположение небезопасно, однако что могло грозить - мне, посланцу великого господина - здесь, в великом храме, возведенном в его честь, в самой цитадели его веры?
От дверей, бесшумно закрывшихся за моею спиной, прошел я, не глядя по сторонам, прямо к своему ложу и, поскольку отчего–то особенно сильно устал сегодня, немедля возлег на него, прикрыв глаза рукою.
Не знаю, долго я ли так лежал, недвижно, погруженный в полусон–полуявь; возможно, я просто уснул. Через некоторое время - за крошечным оконцем было уже совсем темно и даже луна не проникала в него, так что по стенам было заботливо зажжено несколько трехрогих светильников, дававших достаточно света - я очнулся, вдруг пораженный ощущением, что пустота рядом со мною чем–то заполнилась и что на меня снова кто–то внимательно смотрит - точно так, как сегодня (или вернее будет сказать - уже вчера) днем на площади. Я открыл глаза и увидел сидящую у меня в ногах фигуру, завернутую в неопределенно–темного цвета одежду, вроде обширного плаща, что и мне когда–то случалось нашивать во время моих странствий. Капюшон плаща был свободно откинут на плечи и представлял моему взору довольно приятное и располагающее к себе лицо: непонятного пола, но скорее мужское, лишенное растительности; глаза его глядели на меня внимательно, однако без особого выражения.
— Так, — произнес мой неожиданный гость и улыбнулся мне необыкновенно теплой, ободряющей улыбкой.
Я, не вполне понимая, что это должно означать, стал было подниматься со своего ложа и уже протянул руку к особому молоточку, которым обычно ударял в маленький серебряный гонг, чтобы вызвать к себе стражников. Однако незнакомец, продолжавший улыбаться, поднял одну руку и приложил палец к губам, давая мне понять, что он не желал бы возникновения шума, и в то же время другой рукой сделал успокаивающий жест, который, вероятно, означал, что мне нет нужды тревожиться. Это было странно - однако я немедленно успокоился, оставил попытки позвать кого–либо и с интересом принялся наблюдать, ожидая, что в ближайшее время его загадочное появление в моих апартаментах разъяснится совершенно.
— Так, — повторил незнакомец очевидно полюбившееся ему вступление. Я ожидал, что за этим что–то последует, но он снова умолк, дружелюбно и теперь даже с какою–то лаской изучая меня взглядом. Так прошло минут пять.
Во мне снова было зашевелилось нетерпеливое беспокойство, но он вдруг прервал, наконец, эту молчаливую сцену, сказав:
— Ну–с, приступим.
И вытащил откуда–то из складок одежды большой свиток.
— Эээ… — так, — стал он водить глазами по написанному в свитке: — Служба продолжалась удовлетворительно… так… даже славно - хорошо… хорошо. Да. Есть, впрочем, два замечания.
Он поднял взгляд на меня:
— Ну, неположенные контакты - это, конечно, мелочь, нечего об этом и толковать… А вот совершенно не санкционированное возвышение и при этом - тайные сомнения… — нехорошо. Совсем не хорошо.
Болезненное недоумение, с самого начала искавшее повода проявить себя, при этих его словах овладело, наконец, моим рассудком и душою безраздельно.
«Что это? Кто этот странный визитер, которому ведомы какие–то мои мысли? И что за мысли ему ведомы? Что за сомнения он помянул? И что нехорошего в моем, как он назвал его - возвышении?..» — теснились у меня вопросы, один неприятнее другого.
— Кто ты? — спросил я его. — Откуда тебе ведомы мои мысли? и почему ты считаешь что тебе ведома правда о них?
Он только иронически посмотрел на меня, но ничего не ответил, продолжая просматривать свиток.
— И почему ты считаешь, что мое - как ты назвал его: возвышение - есть что–то неположенное, предосудительное? За века люди настолько прониклись словом, что я нес им, настолько уверовали в его могучую силу, что это подвигло их на увековечение символа их веры, возвышение вестника этой веры - ты же не хочешь, чтобы слово господина нашего звучало откуда–нибудь из трущоб, возвещаемое неким оборванцем, всеми презираемым?
Снова мимолетный иронический взгляд. Впрочем, спустя пару минут, после того, как чтение списка, вероятно, закончилось, я был все же удостоен ответа:
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения.
Мне показалось, что это я уже где–то слышал раньше, но мой гость продолжал:
— Тут нам нужно закончить кое–какие формальности… Ты все правильно делал - за это тебе передана благодарность; хотя и вот эти два замечания тоже… Ну, ты не принимай их слишком близко к сердцу, — доверительно наклонился он ко мне, — ты все же молодец. Однако… Однако всему приходит конец: пришел конец и твоему служению, как ты его называешь. Уже должно прийти и тому, кто более тебя… Концепция - скажу я тебе - поменялась… Все оказалось серьезнее…
Видимо поняв, что сказал более положенного, гость осекся и как–то даже засуетился:
— Мне тут нужно кое–что забрать у тебя - по описи…
Я лишился дара речи. Ничего подобного со мною никогда еще не происходило.
«Так, — сказал я себе, — значит, сейчас - если только это не чья–то дурная шутка… нет, увы, не похоже - сейчас, значит, я перестану, что ли, быть вестником сил света? утеряю свое могущество, буду низринут с высоты моего положения в этом дворце…» — «А–а-а, а ты вот говорил: что плохого — в возвышении - вот оно тебе: жалко, поди» — вдруг проговорил у меня прямо в голове чей–то неприятный, ехидный голос.
— Встанем, — просто сказал мой гость.
Я повиновался.
Мы стояли друг против друга; гость не проявлял признаков торопливости, а я внезапно стал припоминать… припоминать - что вот так же стоял я некогда перед высокой спокойной фигурой… одетой в свободные складки плаща… в котором… Вдруг я вспомнил все. Я вспомнил свое унизительное и страшное преображение, вспомнил ужас, охвативший меня, когда мой гость - это был именно он, я уже не сомневался - кромсал мое живое тело, пусть и без боли, но - унизительно, будто лягушку потрошил изучающий хирургическое дело студент. Я вполне ясно понимал, что тем самым дано мне было множество невероятных для человека - хотя, был ли я до этого человеком? — способностей и знаний, без которых невозможно было мое служение, которое нес я многие века и пронес сквозь миры, и свет его воссиял моим радением повсеместно, где и не было его допреж. Мне внимали народы, а я вел их к радости и утешению, и… — всё? Теперь - всё? Всё - кончилось? У меня всё отнимется, но… кем я буду тогда? Что за судьба мне уготована? Если… — уготована?..
Я схватил серебряный молоточек и что есть силы зазвенел им в маленький гонг, благо тот по–прежнему находился рядом. На оглушительный трезвон немедленно явилось двое стражников и двое же братьев. Однако вопреки обыкновению они не искали моего взгляда, ожидая от меня какого–либо приказания, а все так же глядели в пол.
Стражников странный мой гость немедленно отослал, сделав им величественное движение рукою. Братья остались у дальней стены, сложив руки и все еще не поднимая взгляда. Я окончательно, пронзительно ясно понял, что более ничего не значу в этом дворце, в этой непонятной мне игре и в этой жизни.
Тем временем гость мой - если его можно так назвать - продолжал разговаривать со мною дружелюбно и по–деловому:
— Язычок ваш (я невольно оглянулся, но было похоже, что он обращается только ко мне) мы потеряли - уж извините, бывает. Так что оставляем вам нынешний: казенный, правда, но мы его для такого дела списали. Утерян, мол. Вам он как - ничего? Прижился? Не беспокоит?
Я тупо кивнул.
— Покажите.
Я покорно высунул свой раздвоенный язык.
— Та–ак, чудесно. Уже и цвет приобрел почти естественный… Прекрасно. Значит все с этим в порядке… — Ммм… — вычеркиваем, — он что–то корябнул в свитке маленькой золотистой палочкой.
— Вот, а генератор придется - извините - изъять. Номерной. Тут уже списанием не отделаешься - так что извольте потерпеть. Понимаю, что неприятно, однако…
Незаметно приблизившиеся братья крепко взяли меня за плечи и под локти - раньше я никогда не предполагал у них таких навыков. О сопротивлении нечего было и думать: силою, пока еще заключенной во мне я мог бы разнести их и вообще весь ярус, на котором мы помещались, но какое–то внутреннее чувство говорило мне, что пред лицом того, с чем я столкнулся, это бесполезно.
Я вспомнил, как было это в тот, прошлый, казалось, навсегда забытый мною, похороненный в подвалах памяти раз, когда обретал я частицу божественного огня, чтобы давала она мне силу, и славу, и державу - ныне, и присно, и во веки веков; и чтобы с ее помощью жег я глаголом «любить» сердца людей, как некогда было мне велено. Все повторилось в обратном порядке, только теперь братья крепко держали меня под руки и не давали упасть раньше времени - и я понял, для чего это было нужно: потеряв огненную сферу, питавшую меня все это время, я немедленно лишусь всех сил и паду на пол, не дав закончить небывалую операцию. Мой гость снова извлек из складок плаща свой меч, и я снова как бы отделился от своего тела и видел меч в руках существа, явившегося ко мне, как бы со стороны. Вот братья распахнули одежды на моей груди, вот существо разверзло ее мечом, и изнутри брызнул ослепительный свет животворящего огня, скрываемого доселе моею слабою плотью. Существо достало из складок плаща живое, продолжающее сокращаться человеческое сердце - мое сердце, которое уж я и не чаял видеть когда–либо. «Хм, обратно - несколько сложнее, потерпите», — молвило существо, и я понял, что оно обращается ко мне. Затем оно вынуло ослепительно горящую сферу у меня из груди и поместило ее в некий футляр; футляр также был убран в складки его одежды, о чем в свитке, который продолжал лежать на рядом стоящем столике, была сделана надлежащая пометка. Затем мое сердце было помещено на полагающееся ему место в грудной клетке и существо поочередно стало подключать к нему болтающиеся плети сосудов. Закончив, оно пальцем пересчитало что–то внутри, удовлетворенно кивнуло; затем провело рукоятью меча по разрезу - створки грудной клетки сомкнулись с неприятным чавкающим звуком, однако сомкнулись плотно, будто и не были разверсты никогда.
Сознание мое вернулось обратно в тело. Грудь немного болела, но других неприятных ощущений я не испытывал, если не считать легкого головокружения. Мой гость поправил складки одежды и сделал знак братьям отпустить меня - что они и сделали с великой осторожностью.
Слабость, которую я ощутил, мне даже трудно описать - казалось, все мое тело сделано из раскисшего от сырости картона, казалось, что даже внутренности мои не смогут удержаться в нем, но немедленно и позорно выпадут наружу.
— Кхм… — глядя на меня искоса, откашлялся мой загадочный гость. Снова уткнувшись в свой список он забормотал: — Так… сердце натуральное… номер… изъято такого–то… установлено обратно - такого–то… особых отметок - нет… прогноз - благоприятный…
— Распишитесь, — неожиданно обратился он ко мне, протягивая свиток и золотистую палочку.
В глазах у меня потемнело и я рухнул на пол.