Мишель выздоровел лишь через две недели. Он был худ, бледен, еле держался на ногах, но главное, что остался жив.
Когда кризис миновал и он пришел в себя, обрадованная Анна, всплеснув руками, побежала на кухню, где стала отчаянно греметь кастрюлями и откуда скоро потянуло дымом.
Мишель не сразу, не вдруг, но понял, что лежит помытый и выбритый, в свежем нательном белье, в чистой постели и что, выходит, все это время Анна ухаживала за ним, меняя рубахи и кальсоны. Он представил, как она ворочала его, здорового, тяжеленного мужика, и как — о ужас! — выносила из-под него!... И ему стало нестерпимо стыдно — хоть сквозь землю провались. Вернее, сквозь кровать и пол!...
Когда Анна зашла в комнату, в руках у нее была тарелка горячего куриного бульона.
— Ешьте, — приказала она. — Вам надо все это обязательно съесть!
И, присев на краешек кровати и зачерпнув бульон, поднесла ко рту Мишеля полную ложку.
— Не надо, я сам, — хотел было сказать Мишель и даже попытался привстать, но Анна не позволила ему это сделать.
— Нет-нет, вам нельзя подниматься! Лежите. И ешьте! Вы должны меня слушаться. Ну же, я прошу вас, — скорчила она умоляющую рожицу.
Мишель обреченно вздохнул и раскрыл рот.
Ему было стыдно, но, черт побери, — и приятно тоже! Он вспомнил детство, как он лежал в своей кроватке и его мать или няня вот так же кормили его с ложечки.
— Ай какой вы молодец! — похвалила его Анна с совершенно теми, из далекого детства, интонациями. Но тут же, спохватившись, строго сказала: — Только не вздумайте что-нибудь вообразить! Я точно так же выкармливала раненых. Вам надо много есть, чтобы быстрее поправиться. И не спорьте со мной!
— Не буду, — улыбнулся Мишель.
И, лишь с аппетитом скушав бульон и целую куриную ножку, вдруг подумал, откуда она могла взять эту курицу? В Москве теперь трудно было купить хоть что-то — лавки стояли заколоченные или разоренные, а деревенские жители, торгующие с возов на базарах, отказывались брать прежние деньги, ровно так же не доверяя новым.
— Откуда у вас такое богатство? — подозрительно спросил Мишель, кивая на пустую тарелку. — Вы сами-то хоть ели?
— Это неважно! — отмахнулась от него Анна. — Я терпеть не могу курятину.
Ах, какой же он мерзавец — толстокожий мерзавец!... Она наверняка продала что-то из вещей, вернее, сменяла на эту самую курицу, а он...
— Вы знаете, у меня там, в пальто, в портмоне, есть деньги, — вспомнил он. — Если вы их принесете...
— Как вы можете! — искренне возмутилась Анна. — И потом, деньги теперь никому не нужны. Даже новые, советские. Но коли вы так щепетильны, я предоставлю вам возможность отработать эту куру! Вот, к примеру, вы наколете мне дров.
Очень скоро Мишель встал на ноги, но не ушел. Как-то так само собой получилось, что он остался. Выжить в заметенной, замерзающей Москве вдвоем было легче, чем одному. Утром Мишель, вооружившись топором, спускался вниз, во двор, где жители разламывали очередной забор. Вначале украдкой, оглядываясь, а потом уже не таясь, он сбивал с жердин доски, ломал их посредине и, сложив на руки, нес в квартиру.
Они все еще спали в разных комнатах, не входя друг к другу до тех пор, пока не приводили себя в порядок, и обращались на «вы». Но, кажется, они уже не могли друг без друга, и дело было не в экономии дров, не в том, что одну квартиру топить было проще, чем две, а совсем в другом.
Мишель приносил дрова, Анна разводила в печке огонь, и они садились завтракать. Там же, на кухне, где было теплее, чем в комнатах.
В заиндивевшие стекла билась метель, в углах под дверью черного хода проступал пробившийся с улицы иней, а они, закутавшись в пальто и шали, сидели и чинно пили из дорогих фарфоровых чашек пустой морковный чай и грызли примороженные сухари, ведя неспешные беседы.
— Вчера, говорят, объявили, что всех свободных от службы горожан будут выгонять на чистку улиц, а тех, что откажутся, арестуют, — испуганно сообщала Анна. — И еще говорят, что все большевики — германские шпионы.
— Да ну?! — притворно пугался Мишель. И тут же, смеясь, сообщал: — А вы знаете, ведь я с их главарями в одной тюрьме сидел. В Крестах! Честное слово!... В гости к ним в камеры ходил, в шахматы играл, в диспутах участвовал! Тогда они показались мне вполне симпатичными людьми. И даже, знаете ли, помогли мне разрешить мое дело, написав письмо Керенскому!
Анна не верила, думая, что Мишель разыгрывает ее, и озорно смеялась.
— Ну что вы, ей-богу, я же серьезно! — обижался Мишель. — Вот вы давеча декрет показывали, а там подпись Троцкого, так мы с ним тогда очень близко приятельствовали! Ну честное благородное слово!
Но Анна все равно не верила, смеясь пуще прежнего.
Но после серьезнела.
— Сегодня на двери парадного вывесили декрет, предписывающий всем армейским и флотским офицерам пройти регистрацию, — сообщала она. — Вы ведь, кажется, имеете офицерский чин?
— Да, но не армейский. Я служил в полиции, — отвечал Мишель.
— И тем не менее, мне думается, вы должны пойти и встать на учет. Может быть, вам даже положат паек. Вы сходите?
— Непременно, — кивал Мишель, совершенно никуда не собираясь идти, потому что не ждал от новой власти ничего доброго.
— Вот что... я пойду с вами! — вдруг решала Анна. — Может быть, там понадобится мое ручательство. Да-да, непременно пойду!...
— Но ведь вы меня совсем не знаете, — мягко возражал Мишель.
— Ну и что? — недовольно морщила носик Анна. — Я же не в товарищи министры вас рекомендую.
И Мишель понимал, что никуда не денется, что пойдет регистрироваться, потому что не сможет отказать Анне. Ни в чем...
— Ну что вы так долго копаетесь?... — торопила его Анна. — Нам до Лефортова не меньше часа добираться.
Офицерам предписывалось явиться в Лефортовские казармы, до которых нужно было идти через пол-Москвы. Извозчиков в Москве почти не осталось — большинство лошадей было реквизировано на нужды новой рабоче-крестьянской власти или съедено, а те, что остались, с трудом волочили ноги, отчего возчики заламывали совершенно неимоверные цены, ссылаясь на дороговизну овса и риск быть остановленными патрулем.
— Ну вы все, наконец?
Мишель вышел из квартиры, предложив даме руку. Что не было жестом вежливости.
То и дело оскальзываясь на обледенелых ступенях черного хода, поддерживая друг друга, они спустились вниз и вышли во двор, ежась от свежего морозного воздуха.
Был разгар дня, но на улицах было совершенно пустынно. Собственно, и улицы-то не было — одни наметенные под самые окна сугробы, меж которых вилась, протоптанная редкими прохожими узкая стежка. Давным-давно никто уже в Москве не убирал.
Они шли, плотно прижавшись друг другу, и снег скрипел у них под ногами. Многие разоренные квартиры зияли черными провалами выбитых окон, подле разграбленных и сожженных лавок валялись разбитые в щепу двери и какие-то ящики, кое-где встречались торчащие из сугробов ноги околевших и обглоданных бездомными собаками лошадей, но они ничего этого не замечали — они словно по пригородному парку, словно по аллеям, меж сосен гуляли.
Им было довольно друг друга.
На Каланчевке было оживленней — по укатанным, пересекающим площадь дорожкам проносились открытые грузовики с перемотанными цепями колесами, в которых на скамейках, прижатые друг к дружке, поставив стоймя меж колен винтовки, сидели солдаты. Тут и там, но более всего подле вокзалов, были разложены большие костры, рядом с которыми грудами навалены дрова — все больше выломанные из заборов доски, сорванные с петель двери и спиленные деревья. У костров, придвинувшись вплотную к огню, грея над ним озябшие руки и переминаясь с ноги на ногу, плотными группками стояли солдаты и матросы, рядом — составленные в козлы винтовки, а то и полуутонувшие в сугробах «максимы» с заиндевевшими рифлеными кожухами и щитками.
Многие солдаты подозрительно косились на странную, идущую под ручку пару, но к ним не подходили.
Слава богу, что Мишель был в штатском, потому что в одном месте они видели, как матросы волокли куда-то штабс-капитана при погонах, у которого было разбито в кровь лицо и совершенно бессильно, плетью, висела правая рука.
Там же, на Каланчевке, они заметили небольшую группу понуро стоящих офицеров, которых охранял немногочисленный конвой с примкнутыми к винтовкам штыками. Замерзшие офицеры стояли молча, пряча руки в карманах шинелей, а лица — в поднятых воротниках. Но вот кто-то отдал команду, и офицеры привычно, через левое плечо разом развернувшись, побрели к Николаевскому вокзалу, безучастно и обреченно поглядывая по сторонам, словно на заклание шли.
— Какой кошмар! — вздохнула Анна. — Они что-то сделали?
— Наверное, — ответил Мишель, торопливо увлекая ее за собой.
Уже потом, много позже, когда они поднимались на мост через Яузу, далеко позади них глухим эхом ударил нестройный винтовочный залп. Очень возможно, что со стороны вокзалов, оттуда, где располагались пакгаузы.
— Что это? — встрепенулась Анна.
— Наверное, какая-то перестрелка, — как можно более безмятежно ответил Мишель.
Хотя вряд ли это была перестрелка, потому что залп был всего лишь один и ни до ни после него никаких выстрелов не звучало. Так не воюют...
Мишель быстро и незаметно перекрестился.
Какое счастье, что Анна пошла с ним, — в который раз подумал он. Она его ангел хранитель. С ней его вряд ли остановят, а вот если бы он шел один!...
На плацу подле Лефортовских казарм топталась толпа. Совершенно серая. В облаке белого, вставшего над толпой пара.
Кругом были одни сплошные шинели и башлыки, изредка мелькали погоны, хотя чаще всего они были спороты, причем только что, потому что на плечах четко вырисовывались светлые прямоугольники не успевшего выцвести сукна. Офицеры стояли в несколько растянувшихся на добрую версту рядов. Их было здесь, пожалуй, больше десятка тысяч.
«Где же они были тогда, в октябре, когда против вооруженных рабочих дружин воевало несколько рот мальчишек-юнкеров? — почему-то подумал Мишель. — Если бы они в том же составе, что теперь, пришли сюда же, в Лефортово, или к Александровскому училищу, то вряд ли бы власть рабочих и крестьян устояла. Такая силища! Ведь все они, по крайней мере большинство, в тот момент были здесь, в Москве... Но тогда они не пришли и потому вынуждены были прийти теперь. Все справедливо...»
Мишель встал было в конце одной из цепочек, которая тянулась к казармам, пропадая, растворяясь в толчее.
Прислушиваясь к разговорам, он пытался понять, зачем их здесь собрали. Никто ничего толком не знал. Кто-то утверждал, что там, в казармах, с них будут брать расписки с обещанием не поднимать против новой власти оружие, другие предполагали, что их станут вербовать в новую армию, иные стращали повальными расстрелами, агитируя уходить на Дон... Кругом была толчея и бестолковщина.
К офицерам никто не выходил и никто ничего не объявлял. Так прошел, пожалуй, час. Вдруг толпа разом качнулась в сторону, пришла в движение и стала, колыхаясь и гудя, расползаться по сторонам, как щупальца гигантского спрута.
— Что там, что?...
Вроде бы с той, невидимой стороны появились какие-то матросы, которые стали угрожать офицерам оружием, отчего первые ряды шарахнулись назад. Толпа волновалась...
— Идемте отсюда, — сказал Мишель, беря Анну под руку.
— Но регистрация! — пыталась возразить та.
— Никто здесь никого регистрировать не станет, — ответил ей Мишель. — А даже если и будет, на это уйдет не один день. Идемте же!...
Он увлек ее за собой. И не только он, но и другие офицеры, бросая свои очереди, уходили прочь. Уходили по домам, а кое-кто — и на Дон...
Что теперь — думал Мишель. Нужно как-то жить, хотя решительно не понятно как. И на что... Службы у него нет, средств к существованию тоже. Виниться перед новой властью он не намерен, да вряд ли его простят, ведь он не просто офицер, а полицейский. Воевать против красных не желает — это не его война. Бегать тоже не станет, потому что вины за собой не знает...
Как многие и многие тысячи других офицеров, он находился на перепутье, не принимая ничью сторону. Но как и все другие, он неумолимо и верно вовлекался в круговерть событий, которые скоро будут ломать и калечить судьбы, и мало кто из собравшихся тогда на Лефортовском плацу офицеров через год будет жив...
Еще сын не встал на отца, а брат не поднялся на брата, но уже рвались привычные связи, уже громыхали отдаленные раскаты скорой братоубийственной войны...