Ох и угораздило же Густава Фирлефанца приехать в Москву в такое время! Еще загодя, за пятьдесят верст, когда их обоз миновал дальние заставы, почуял он неладное. Да и было с чего!

Русская стража, которая обычно никаких препятствий купцам не чинила, принимая у них щедрые иноземные подарки и пропуская обоз мимо, на этот раз согнала повозки на обочину и держала три часа кряду, перетряхивая товар. Самые бойкие, которые знали русский язык, купцы ходили к офицерам, о чем-то долго с ними толковали и возвращались совсем приунывшие и растерянные. Их тут же обступали со всех сторон и о чем-то спрашивали. О чем — Густав не понимал, так как говорили они на непонятных ему языках. Но он видел, как мрачнели купцы, как озабоченно чесали затылки и как громко спорили друг с другом.

— Что произошло? — пытался он расспросить тех, кто хоть немного говорил по-голландски или немецки.

Но от него лишь отмахивались.

— Беда, ох беда... Уж такая беда, что пропасть теперь товару!..

Купцы долго, размахивая руками и бросая оземь шапки, спорили, после чего многие, выведя из обоза свои повозки и повернув назад, погнали их в ближайший лесок, где встали кучей, разбив лагерь.

Другие все же решились ехать дальше.

Поредевший обоз тронулся с места. Еще издалека, когда только-только стали подъезжать к московским стенам, увидели торчащие во все стороны бревна. На бревнах, всунутых концами в узкие бойницы, висели по двое, раскачиваясь и крутясь на ветру, повешенные мертвецы, в длинных, до пят, кафтанах. На их головах сидели большие черные вороны, которые, клонясь вперед, били их клювами в лица, выщипывая глаза, и птиц никто не сгонял!

— Strelzi, strelzi... — стали говорить, указывая на них и часто повторяя одно и то же слово купцы.

В самой Москве людей видно почти не было. Грязные, с глубокими, от края до края, стянутыми ледком лужами, улицы были пустынны, только часто, на площадях и перекрестках, встречались солдаты при оружии, которые подозрительно косились на обоз, но все же его не останавливали.

Утопая в жидкой грязи и кучах конского помета, повозки медленно ехали дальше.

В одном месте заметили они вбитые в землю и стоящие рядком высокие колья, на обструганных концах которых торчали отрубленные головы. Колья были черны от облившей их крови, длинные языки у отрубленных голов вывалились наружу через шеи и повисли снизу подбородков, на месте глаз зияли огромные, выклеванные птицами, дыры. Картина была ужасная!

Купцы испуганно поглядывали на головы, а те, что были русскими, сбрасывали шапки и быстро крестились.

Когда проезжали мимо какого-то большого каменного дома, Густаву указали на крыльцо, сказав, что здесь находится Посольский приказ, куда ему и надо. Но теперь Приказ был закрыт, и купцы предложили ехать ему на Кукуй, где, как они объяснили, живут в своих, построенных на европейский манер домах иноземцы.

И верно: Кукуй походил на маленькую, уютную Голландию, где не было видно русских солдат и мужиков и тихо текла по-европейски размеренная жизнь.

Здесь Густаву скоро объяснили, что теперь не то что Посольский, а и все прочие Приказы закрыты, потому что стоящие в Москве полки тех самых strelzov подняли против царя бунт, и теперь их примерно наказывают — казня при стечении народа. И что в Москве это дело самое обычное, в ней всегда кого-то бьют плетьми или казнят — не бунтовщиков, так пойманных на большой дороге «Иванов».

Густав временно разместился у предложившего ему приют немецкого пекаря Геррита Киста, который уже пять лет жил на Руси и который рассказал ему много чего интересного из местной жизни. Про то, что молодой русский царь частенько бывал на Кукуе в доме Иоганна Монса, где без меры пил пиво и вино и ухаживал, и небезуспешно, за его дочерью Анной. И что хитрый Иоганн с того поимел самые большие выгоды, обретя покровительство самого императора, а через то уважение и деньги. И что втайне, хотя всяк это понимал, мечтал выдать свою дочь за него замуж, сделав ее русской императрицей, да только ничего у него из этого не получилось!..

Несколько дней спустя, двадцать седьмого октября, Геррит сказал, что едет в Москву на Красную площадь, куда царь Петр пригласил всех иноземных послов, дабы они могли лично сами убедиться в том, что все бунты усмирены и что Русь подчинена молодому императору теперь и впредь. И предложил Густаву поехать вместе с ним.

На экипаже Геррита они отправились в Москву, где с трудом пробились через толпы сгоняемого со всех сторон народа. На главной московской площади была совершенно невозможная толчея — над безбрежной толпой клубился выдыхаемый из тысяч ртов густой белый пар, люди стояли вплотную друг к дружке, вытягивая головы. Но иноземные гости не толклись, так как для них оставлены особые, охраняемые солдатами места, откуда хорошо видны были высокие помосты с деревянными колодами.

Все чего-то ждали.

Густав переминался с ноги на ногу, поглядывая на гудящую, колышащуюся толпу, на зубчатые стены, на плахи. Послы тихо переговаривались меж собой.

Вдруг все всколыхнулось и оборотилось куда-то назад. На площадь, оттесняя народ, вышли солдаты.

— Preobrazenzi! — загудела толпа.

Солдаты, толкаясь прикладами кремневых ружей, щедро раздавая пинки и тумаки, уплотнили толпу, расчищая широкое пространство.

Теперь должно было что-то произойти...

Вынесли большое, с позолотой кресло, которое поставили прямо наземь. Кресло вкруг обступили преображенцы.

И вновь толпа всколыхнулась, подалась, зашумела. Люди потянули вверх головы, стремясь увидеть происходящее.

— Petr! — загудели все.

Это был он — Гер Питер.

Он шел насупясь, страшно гримасничая и дергаясь лицом. Его голова возвышалась над толпой, отчего видна была почти отовсюду. Впереди царя, с боков и позади шли, сосредоточенно и злобно поглядывая по сторонам, отшвыривая зазевавшихся, солдаты-преображенцы.

Царь Петр прошел к креслу и сел, откинувшись на спинку. Он, единственный, здесь на площади сидел...

Он сел, что-то сказал и махнул рукой.

Толпа задвигалась и взревела.

— Strelzi!..

На площадь, в окружении солдат, вошли стрельцы. Все они были в рваных, длинных кафтанах, все с избитыми в кровь лицами, некоторые с вывернутыми, переломанными руками, которые повисли плетьми вдоль тел. Их было очень много.

— Их будут сечь кнутами? — спросил Густав Геррита.

Но тот вместо ответа ударил себя по шее ладонью.

Головы рубить?! Не может быть!..

Густав видел казни там, у себя на родине, где при стечении горожан лишали жизни злодеев, но никогда он не видел, чтобы казнили сразу столько людей! Он, быстро перебегая глазами, насчитал больше трехсот стрельцов.

Не может быть!! Он был уверен, что Петр лишь пугает бунтовщиков и что в последний момент он их помилует и прикажет примерно наказать, но не убивать. По крайней мере, не всех...

Стрельцы дошли до сколоченных из бревен помостов и остановились.

Все искали глазами палачей. Но их не было.

В разных концах площади, поднимаясь на подставленные солдатами лавки, вставали глашатаи, которые, громко крича, чтобы перекрыть гул, зачитывали приговор.

Петр ждал.

Потом что-то сказал.

И к помостам вышли какие-то люди в дорогих, не как у простолюдинов, одеждах.

Толпа вновь оживленно загомонила, указывая на них пальцами. Все это были люди известные, высокородные — были бояре, генералы и дьяки, которые не были замечены в бунте, но которым царь все равно не верил!

Так объяснил Густаву Геррит.

И теперь Петр решил заставить их здесь, при стечении народа, рубить бунтовщикам головы, чтобы связать всех до одного пролитой стрелецкой кровью. Вот почему и не было подле плах палачей!

— А вон, гляди, гляди, сам Лефорт!..

Франц Лефорт не был русским, был женевцем, сыном богатого торговца, давно, еще при Алексее Михайловиче, осевшим в Москве. И был любимым приятелем и собутыльником молодого Петра. Но хоть и был он близок царю, все одно должен был, как и все, топором махать!

Несколько десятков стрельцов поднялись по ступенькам на помост, встали подле плах. Они стояли мрачные, но совершенно спокойные, хотя минуту или две спустя должны были лишиться голов. Как видно, смерть после пыток дыбой да каленым железом уже не пугала их, являясь лишь желанным избавлением от страшных мук.

К Петру, пробившись через преображенцев, подошел Лефорт и, почтительно склонившись, что-то долго ему говорил, указывая на плахи.

Царь вначале мотал головой, а потом все же кивнул, и радостный Лефорт отступил за кресло. Как видно, ему сделали исключение, разрешив лишь присутствовать на казни. Остальные такой привилегии не получили.

Стрельцы стояли, исподлобья посматривая на толпу. Из первых рядов навстречу им что-то кричали бабы, вскидывая над головами завернутых кулями в тряпки детишек. Наверное, это были их жены и дети.

Некоторые стрельцы тоже что-то кричали в ответ, хотя большинство молчали, ожидая смерти.

«Вот теперь, наверное, Петр объявит помилование», — думал Густав. Но царь взмахнул рукой. И стоящие на помостах, позади жертв и назначенных им в палачи бояр, солдаты отдали команды.

Стрельцы покорно опустились на колени и сложили головы на деревянные колоды, повернув их набок, лицом к толпе. Того, кто замешкался, поставили на колени силком и, с хрустом выворачивая за спины руки, пригнули головы к плахам.

Царь Петр сухими, широко распахнутыми глазами глядел на стрельцов, страшно дергая головой. Того и гляди — падучая с ним случится.

Палачи взяли в руки топоры.

Взяли неумело, впервые приноравливаясь к ним.

Толпа зашумела, засвистела, заулюлюкала.

Бледные, как сама смерть, бояре по команде задрали над головами тяжелые, широкие, остро наточенные топоры. Замерли, дрожа от страха. Топоры вздрагивали и ходили ходуном в их руках.

Все глядели на Петра. Но тот не собирался никого миловать — ни тех, ни этих. Ни жертв. Ни палачей.

Петр кивком опустил голову.

— Руби! — громко скомандовали офицеры-преображенцы. — Руби!..

Десятки топоров вразнобой, но все равно разом упали на плахи. Раздался одновременный страшный хруст. В первые ряды фонтанами, кропя лица зевак, брызнула кровь. Толпа ахнула, отшатнулась. Глухо, рассыпающимся горохом застучали по обледеневшим доскам падающие головы.

Но не все, далеко не все палачи справились со своей работой, кто-то и промахнулся, угодив топором в затылок или по спине.

Страшно, истошно закричали недорубленные жертвы, пытаясь встать, вскинуться с плах. Но подскочившие солдаты, схватив их за руки и растащив в стороны, уронили обратно, прижимая поставленными на спины ногами.

— Руби!..

Качающиеся, еле стоящие на ногах палачи вновь вскинули топоры и изо всех сил, чтобы скорее со всем этим покончить, уронили их вниз.

Вразнобой застучали, покатились головы, все еще, уже отделенные от шей, зыркая глазищами и раскрывая в немых криках рты!

Но все равно живые еще оставались. Изрубленные, с перебитыми позвоночниками, с раскроенными черепами, они возились на колодах, шевеля руками и ногами.

Кто-то из бояр, отчаянно, раз за разом вскидывая и опуская топор, как дрова, стал рубить не поддающиеся им стрелецкие головы, кромсая живую плоть на куски.

Другие, осев на подкосившихся ногах, непременно упали бы, кабы их не подхватили под руки подоспевшие солдаты.

Недорубленные стрельцы корчились в смертных муках. Один из них что-то невнятно кричал, страшно глядя и указуя окровавленным перстом в сторону царя.

Но тут на помост с ходу легко вспрыгнул Алексашка Меншиков и, выдернув из обессилевших рук Бориса Голицына топор, вскинул его и ловко хрястнул им поперек шеи жертвы. Топор разом перерубил мышцы и позвонки, и освобожденная голова, отскочив вперед, покатилась по помосту и упала с него вниз, на землю, ткнувшись лицом в натоптанную сотнями ног грязь.

Вот как надо!

С большим трудом выдернув из колоды глубоко вошедший в дерево топор, Алексашка подбежал к другой плахе, где, толкнув в сторону сомлевшего боярина, хрястнул по еще одной стрелецкой шее, перерубая ее надвое.

Рот князя-кесаря перекосила страшная, довольная улыбка.

Он ловчее перехватил топор и пошел к следующей колоде, где корчилась еще одна недобитая жертва. Встал, широко расставив ноги, весело глянул на толпу и на Петра, поплевал на ладони и, озорно подмигнув — мол, знай наших! — ловко, словно всю жизнь головы от тел отделял, — рубанул по шее...

На помосте без голов шевелились, дергались десятки тел, из обезглавленных шей которых разбрызгивалась во все стороны кровь и, просачиваясь сквозь щели на землю, сливалась в ручейки, которые устремлялись под ноги толпы.

— Следующих, следующих давай!

Новая партия стрельцов взошла на помост, соскальзывая с липкого от крови настила, подошла к колодам, сложила на них, на зарубы, на кровь предыдущих жертв, буйны головы.

Новых высокородных палачей, поддерживая их под руки и направляя, втащили наверх, подвели к плахам, всучили в руки окровавленные топоры.

— Руби!..

Взмах!..

Сверкнуло падающее железо.

Ахнула толпа!..

Застучали дробно, покатились, гримасничая в агонии, отделенные от туловищ головы.

Завыли покалеченные неловкими ударами стрельцы.

И вновь отличился Алексашка, лихо подскочив и враз смахнув недорубленные головы.

Кто-то из бояр, не выдержав, потерял сознание, со всего маха грохнувшись на помост, поперек тела казненного стрельца, лицом в лужу крови.

Его подняли, подхватили и бесчувственного сволокли вниз.

Но это был еще не конец...

— Давай других!

Последнюю партию стрельцов погнали к плахам.

И снова все повторилось: взмах топоров, стук голов, крики...

И по ногам толпы уже не ручьями, уже реками, чавкая под подошвами и прилипая к ним, текла алая, парящая на морозе, кровь!..

«Кошмар, кошмар... куда я попал?!» — испуганно думал Густав Фирлефанц. Зачем он приехал сюда, в эту страшную, дикую, варварскую страну, где разом рубят по триста голов! Зачем не остался в своей милой и уютной Голландии?..

Зачем?!!

Всё!.. Последняя голова последнего казненного стрельца скатилась с помоста. Солдаты, отыскивая раскатившиеся головы, выдергивая их из-под ног толпы и поднимая за волосы, стали стаскивать в кучу, бросая друг на дружку. Головы стукались, скатывались и отлетали в стороны. Их снова поднимали и бросали в кучу или просто подпинывали туда ногами...

Потом, позже, их насадят на колья и выставят для всеобщего обозрения где-нибудь в людном месте. Для пущего страха. И в назидание русскому народу, чтобы впредь никому неповадно было бунт чинить!

Да, зря он сюда приехал...

Наверное, все-таки зря!..