— Анжелика, дорогая Анжелика, я опять с вами! Три дня, проведенные в Детской колонии, показались мне такими долгими!
Она бросилась мне навстречу.
— Милый, — прошептала она, — я не хочу больше расставаться с вами.
Я осыпал поцелуями ее руки. Взгляд ее быстро скользил по мне.
— Вы отчего-то печальны или чем-то недовольны, — сказала она.
— Я счастлив.
— Значит, что-нибудь случилось?
Я понял, что моя возлюбленная обладает такой проницательностью, что от нее нельзя ничего скрыть, но все же мне не хотелось открывать причину своего беспокойства.
— Эта история на маневрах глубоко взволновала меня, — отвечал я, стараясь не смотреть ей в глаза, — меня мучит мысль, что, может быть, я не совсем избавился от болезни, которой страдал во Франции.
— Разве у вас есть какие-либо симптомы?
— Нет, нет, я совершенно здоров, но я ношу в себе почки от этих проклятых эмбрионов, а теперь выяснилось, что в них есть зачатки различных заболеваний.
Она усадила меня на диванчик и, тесно прижавшись, говорила так успокоительно, что если бы я и в самом деле сильно беспокоился о своем здоровье, я перестал бы думать о нем.
— Для нас, — сказала она, — все это несчастье может иметь хороший конец. Макс Куинслей, конечно, должен быть очень озабочен всем случившимся, и ему не до нас, а выиграть время во всяком деле очень важно.
Ее глаза смотрели с такой уверенностью в будущее, что у меня защемило сердце. Я был настроен совсем не так оптимистически.
Она угадала мои сомнения и, приникши к моему уху губами, прошептала:
— Я люблю вас, и если вас не станет, я не хочу больше жить. Я не вынесу этого несчастья.
В это время в дверь постучали. Мадам Фишер приглашала нас к столу.
Погода была прекрасная. После пронесшейся грозы жара не возобновлялась. Обедали под большим развесистым деревом, среди клумб пахучих цветов. Ничто не говорило, что мы находимся в Долине Новой Жизни.
Семья Фишера, весь обиход ее жизни напоминали семьи и обычаи любого провинциального городка Германии. Сам Фишер заткнул себе салфетку за воротник и сосредоточенно кушал. Его жена угощала нас, не забывая присматривать за самым маленьким из своих детей, который все время шалил и неумолчно болтал. Старшие, с передничками на груди, сидели чинно, неумело работая ножами и вилками.
Когда обед кончился и дети ушли, разговор перешел на текущие события. Фишер рассказывал о том, что он наблюдал во время маневров. Затем он сообщил, что окружающие Куинслея советовали ему тотчас же прервать маневры, как только были получены первые сведения о заболеваниях и смертях, но он не желал их слушать. Когда количество жертв перевалило за десять тысяч — тогда только он приказал дать отдых войскам. Пострадало несколько разрядов. Лазареты были переполнены. На третий день маневры продолжались, и, несмотря на большую осторожность, опять пострадали многие.
— Я думаю, — сказал Фишер, — все это должно поколебать самую идею воспроизведения человеческого рода из половых желез, взятых от эмбрионов. Мне всегда казалось, что при таком способе каждое следующее поколение должно получаться более слабым.
Мадам Фишер перебила ученую речь своего мужа простым замечанием:
— Все они никогда не представлялись мне настоящими людьми. Я не удивлюсь, если в один прекрасный день они исчезнут с лица земли.
— Ну, это уж чересчур, — возразил Фишер. — Среди них есть много прекрасных работников и ученых. Способности их велики и разнообразны. Но чтобы быть вполне справедливым, я должен добавить, что у них нет инициативы. Я не представляю их себе без руководства со стороны лиц, прибывших сюда извне.
— Значит, их мозг устроен несколько иначе, чем наш? — спросил я.
— Это сказано слишком сильно. Средний уровень умственных способностей, я сказал бы, у них выше, таланты редки, а гениальности я не знаю.
— Трудно сказать, что важнее: высокий средний уровень или богатство талантов, — сказал я.
— Этот вопрос, как я слышал, занимает Куинслея, и он уделяет много внимания работе мозга, — отвечал Фишер.
Мое лицо вспыхнуло от негодования при этих словах. Передо мною предстала картина, виденная вчера в лаборатории. Анжелика заметила это и, взяв меня за руку, тихо спросила:
— Что с вами?
Меня выручил приход Мартини и Карно.
Друзья приближались по дорожке сада, одетые в белые легкие костюмы.
Против обыкновения, Мартини был серьезен и даже угрюм. Когда они заняли места за столом и хозяин налил им в стаканы легкого местного пива, Карно нагнулся к нам поближе, осмотрелся из предосторожности, не подслушивает ли нас кто-нибудь, и заговорил полушепотом:
— Я узнал из верных источников, что дело обстоит гораздо хуже, чем предполагалось. Некоторые разряды здешних людей обречены на вымирание; допущены роковые ошибки; но это не все: последние обследования учеников младшего возраста, а также детей показали прогрессирующее падение умственных способностей. Время восприятия впечатлений и время запоминания удлиняется, сообразительность понижается. Увеличению веса тела у новорожденных не соответствует их умственное развитие, наоборот, физическое их развитие, улучшающееся в последних выводках, ухудшает развитие мозга.
Фишер развел руками и безнадежно опустил голову.
— Это новый удар Куинслею.
— Слух идет от Тардье, он только что закончил отчет о последних испытаниях. Конечно, колебания наблюдались и раньше, но такого резкого падения до сих пор не было.
Мартини обвел всех торжествующим взглядом.
— Что я всегда говорил! Я не биолог, но во мне говорил простой здравый смысл. Нельзя безнаказанно калечить природу. Женщины, любовь, макароны и прочее так же необходимы, как воздух и вода, — проговорил он серьезным тоном.
— Благодарю вас за любезность! — воскликнула фрау Фишер. — Вы сравнили женщин с макаронами.
— Прошу извинить меня, mesdames, я не делаю никаких сравнений. Я хотел только сказать, что здесь все отвергается, а между тем я убежден, что и такие глупости, как макароны, играют важную роль в жизни человека. Что же касается любви… О, я боюсь об этом говорить, я произнесу тогда целую речь. Женщины без любви — это что-то отвратительное, я бы сравнил их с пищей без соли или с шампанским, утерявшим или никогда не имевшим игристости. Нет, они гораздо хуже — я не подберу подходящего сравнения.
— Уж не говорите ли вы так потому, что на себе испытали разочарование в такой женщине? — заметил Фишер.
— Я сомневаюсь только в одном: была ли это вообще женщина? — пробурчал в ответ Мартини.
— Я надеюсь, это было давно, — осторожно вставил Карно.
— Да, да, это было давным-давно. Я вспомнил об этом только к случаю, сказал Мартини и выпил до дна стакан холодного пива.
Фишер попыхивал своей сигарой и задумчиво говорил:
— Непредвиденное обстоятельство, катастрофа. Бог знает, останется ли в силе наш договор.
В это время к нашей компании присоединился Чарльз Чартней. Элегантный, как всегда, свежевыбритый, пахнущий духами, он стоял перед нами, стройный и моложавый, и держал в руках шляпу.
— Каковы новости? — обратился к нему хозяин. — Все приходящие приносят нам печальные известия.
— Печальные известия? Я не согласен, я назвал бы их — интересные известия. Мы живем в стране, полной всяких диковин чудес. Мы зрители, а они актеры. Я доволен. Последнее время мне было что-то скучно.
Он вынул папироску из золотого портсигара, закурил и сел на стул, заложив ногу за ногу. Вид у него был самый беспечный и веселый.
— Философ! — воскликнул Мартини.
Карно сказал:
— Я всегда завидую мистеру Чартнею, его спокойствие и выдержка поражают меня.
Я вспомнил, как этот спокойный человек реагировал на известие о смерти Гаро. Я заметил:
— Под внешним спокойствием иногда скрывается буря.
— Я думаю, — продолжал Чартней, — что в этой стране могут жить только люди, мыслящие подобно мне. Другим не следует оставаться здесь.
— Хе, хорошо сказано, — вскочил со своего места Мартини. Он приблизился к Чартнею и многозначительно зашептал:
— Если бы кто-нибудь из нас захотел удрать отсюда, вы не отказались бы помочь?
Чартней откинулся на спинку стула.
— Вы думаете, что это невозможно? В мире ничего нет невозможного. Надо хорошо обдумать план, разработать все детали, предвидеть все возможное и даже невозможное — тогда успех обеспечен.
Мартини отскочил от него.
— Но ведь это слова, и ничего конкретного!
— Неужели вы думаете, что здесь, за столом, среди разговора, я могу сказать вам что-либо иное, кроме общих фраз? — с сознанием полного достоинства отвечал Чартней.
Во время этого разговора Анжелика пристально смотрела на элегантного англичанина. Во мне зашевелилось подозрение, что он ей понравился своим уверенным тоном и выдержкой. Ни на чем не основанная ревность всегда приносила мне много мучений.
Чартней, вероятно, заметил этот устремленный на него упорный взгляд. Он слегка пододвинулся к Анжелике и произнес, подчеркивая слова:
— Лично я не собираюсь бежать, но считаю это возможным для тех, кому явится необходимость.
На следующий день я получил приглашение на большое заседание в кабинет Куинслея Старшего.
Такого многочисленного собрания я не видел раньше. Все скамьи амфитеатра были заняты; на свободном пространстве стояли стулья запоздавшие помещались на них. За столом на возвышении восседали Вильям Куинслей, Макс Куинслей и шесть членов правительства, самые авторитетные ученые из местных жителей. Многочисленный секретариат был налицо. Старик Куинслей уже не сидел в кресле, он попросту лежал, откинувшись на спину. Закрытые глаза, ввалившиеся щеки, бледность лица и полная его неподвижность создавали картину смерти.
Осматриваясь по рядам, я увидел Петровского, Чартнея, Кю, Гри-Гри, Ли-Ли, Шервуда, Педручи, Крэга, Тардье и всех других, кто занимал здесь более ответственные посты. Фишер и Мартини прибыли сюда вместе со мной, и мы сидели рядом. Карно занял место несколько позади.
Председательствовал Макс Куинслей. Он встал, и весь зал затих, так что можно было слышать шелест бумаг, перелистываемых секретарем. Куинслей начал с отчета о маневрах. Он воздал должное качеству и количеству вооружения, подвижности и работоспособности войск, уменью штаба, общей подготовленности и потом только перешел к изложению грустного факта, испортившего все величие маневров. Он говорил:
— Двадцать семь тысяч смертей, пятьдесят восемь тысяч заболеваний — это такие цифры, которые показывают, как нам серьезно надо отнестись к происшедшему. Что это за заболевание? Известны ли нам его причины? Могли ли мы предвидеть его и что мы намерены делать, чтобы в будущем это явление не повторялось? Вот главные вопросы, которые встают перед нами. Комиссия из самых видных представителей науки потратила много времени, и я могу от лица ее сообщить вам ответы! 1). Врожденная слабость сосудистой системы и ее малая сопротивляемость различным неблагоприятным влиянием у людей целых разрядов, выращенных в инкубаториях, установлены безусловно. Подробности будут доложены следующим докладчиком. 2). Выяснение причин этой неустойчивости сосудистой системы являлось для нас крайне важным. Мы и раньше полагали, что получение поколений из половых элементов, взятых от эмбрионов, с течением времени может ослабить эти самые элементы. Нам казалось, что, может быть, эти половые элементы должны получаться от взрослых людей вследствие того, что они могут укрепиться в организме человека во время его жизни. Для этой цели мы в Долине Новой Жизни на всякий случай оставили несколько разрядов женщин. Однако тщательная проверка показала, что половые элементы, взятые из половых желез эмбрионов, выращенных на свободе, обладают большей крепостью. Таким образом, искать причину нашего заболевания в этом направлении не приходится. Тогда поневоле надо обратить внимание на произрастание эмбрионов в инкубаториях. Тут, может быть, кроются причины их слабости. Было два мнения: первое заключалось в том, чтобы путем усиленного питания совершенствовать поколения, другое, более осторожное, содержало сомнение, не кроется ли опасность в этом усиленном питании. Сторонники первого мнения одержали верх, и многие отряды были взращены при таких условиях. Вот именно из них некоторые и пострадали. Часто бывает, что хорошие побуждения приносят больше вреда, чем пользы… Я лично принадлежал к более осторожным. 3). Ответ на третий вопрос вытекает из предыдущего. Мы должны устранить ошибки, указанные выше, и, принимая во внимание, что во всем этом печальном событии нет и не может быть злого умысла, а есть только вина, причиной которой является излишняя увлеченность некоторых лиц, причастных к взращиванию эмбрионов, я полагаю, что руководство этим делом должно быть передано в другие руки.
Я обернулся к Петровскому.
Было ясно, что вина сваливалась на него. Он сидел бледный, вытянувшись вперед, обхватив руками колени; глаза его были прикованы к Куинслею. Многие из сидевших вокруг оглядывались на Петровского. Некоторые, конечно, сочувствовали ему и прекрасно угадывали смысл речи Куинслея. Внезапно старый Вильям Куинслей, неподвижно лежавший в кресле, с трудом приподнялся и, протянув руку перед собой, задыхаясь произнес:
— Виновных нет. Пока я жив, я не допущу несправедливости. Сказав это, он тяжело опустился в кресло. Свистящее, прерывистое дыхание было слышно по всему залу.
Макс Куинслей нагнулся к старику и что-то ему сказал, подавая в то же время в небольшом стакане лекарство.
Речь следующего оратора касалась подробностей, добытых комиссией по изучению заболеваний, и я не считаю нужным приводить ее, тем более что многое осталось для меня неясным. После, из разговоров со своими знакомыми, я убедился, что весь материал, представленный собранию, был так искусно подобран и обработан, что получалось представление о полной непричастности лаборатории Куинслея, хотя все знали, что теоретическая разработка вопроса производилась именно там.
Дебатов не было. Маис Куинслей заговорил снова. Он стоял, вытянувшись во весь свой высокий рост, голос его звучал резко и самоуверенно. Он докладывал о результатах весенних испытаний всех подрастающих поколений — от грудных детей до людей вполне зрелых.
Вспоминая полученные вчера от Тардье сведения, я не мог понять, почему он взял такой тон.
— Ежегодные весенние испытания еще лишний раз показали нам, что мы стоим на правильном пути. Физическое и умственное развитие нашей молодежи прогрессирует. Конечно, как и прежде, наблюдаются некоторые колебания. Постоянное движение вперед напоминает собою волнистую линию. Изучаемые нами законы мышления и работы мозга, а также зависимость ее от всякого организма служат предметом нашей неустанной работы. Заслуги Крэга и всех моих помощников по лаборатории слишком велики, чтобы о них говорить. Они общеизвестны. Их практические результаты налицо. Влияние органов внутренней секреции уже использовано нами в полном объеме. Без умственной гимнастики мы не мыслим воспитания. Внушение вошло в нашу жизнь, как постоянный агент. Все это, вместе взятое, создает основы непрерывного прогресса. О физической стороне вам должен доложить мистер Денвуд, а относительно духовной — мсье Тардье. В общих чертах я могу вам сказать, что точное измерение по динамометру с помощью электрических измерителей силы сокращения отдельных мышц и целых их групп показывает, что разряды последних трех лет являются более совершенными в этом отношении в среднем на 2, 3%. Время запоминания уменьшилось на 12-17 секунд, что составляет 5%. Время удержания сведений в памяти удлинилось на 12%. Способность разбираться в различных впечатлениях усилилась в общем на 10%. Все отдельные разряды дают приблизительно ту же самую картину, причем наиболее способных получается от 2 до 5%, с выше-средними способностями 20%, со средними способностями 50% и со способностями ниже среднего 25%. Первые из упомянутых категорий постепенно увеличиваются, последние — уменьшаются. Я думаю, что эти замечательные результаты могут хоть отчасти сгладить то тяжелое впечатление, которое произвело на нас недавно пережитое нами несчастье. Я не считаю возможным скрывать, что этим подробным изучением духовной стороны нашей молодежи мы обязаны несравненному педагогу мсье Тардье.
При этих словах Куинслей повернулся в сторону сидящего в рядах Тардье и слегка наклонил голову. Зал огласился возгласами восторга. Казалось, всем присутствующим хотелось вознаградить себя за то тяжелое чувство, которое было пережито в начале заседания.
Мартини толкнул меня в бок, шепча:
— Вы понимаете? Тардье подкупили. Он позволил скрыть те скверные результаты, о которых говорил мне в частной беседе. Этого от него я никогда не ожидал.
Доклады Денвуда и Тардье были мало интересными — почти голый перечень цифр. Причем я считаю нужным заметить здесь, что и приведенные мною ранее цифры не могут отличаться точностью. Эти доклады заняли очень много времени, и я облегченно вздохнул, когда заседание окончилось. Президиум оставался сидеть за столом, а публика покидала обширный кабинет Куинслея.
Было уже темно, насколько может быть применимо это слово к прекрасно освещенному Главному городу.
Я, Мартини и Фишер задержались у подъезда. Нам то и дело приходилось раскланиваться с проходившими мимо знакомыми. К нам подошел Тардье. Он чувствовал себя, как мне казалось, не совсем приятно; здороваясь, он ни разу не посмотрел нам в глаза. Он был словно в каком-то замешательстве. Он произнес как бы в свое оправдание:
— Ради политических соображений иногда приходится поступаться истиной. Нам, людям узкого горизонта, не всегда видно то, что видят люди, стоящие на вершине.
Мы молчали в ответ, не находя подходящих слов. Только Фишер сказал:
— Конечно, не всегда можно сказать правду.
Когда Тардье удалился, Мартини разразился пылкой филиппикой против Куинслея. Мы отошли с дороги в глубину сада и стояли здесь посреди аллеи, как заговорщики.
— Подумайте только: одного утопить ради собственного спасения, другого похвалить, чтобы лишний раз подчеркнуть свои успехи, подтасовать цифры, затемнить выводы, — это называется политика. Новый мир управляется по старым рецептам! Тогда, спрашивается, черт возьми, стоило ли огород городить?
Я осведомился:
— Неужели то, что нам ясно, не ясно другим?
— Многим умеющим критически мыслить, конечно, ясно, но большинство чужеземцев и все здешние находятся под таким обаянием личности Куинслея, что верят каждому его слову. Нет, если старик умрет, мы здесь не можем оставаться: или надо бежать, или сделаться рабом Макса.
— Старик может умереть в любой день, — заметил Фишер.
— Ценность научной работы, если результатами ее жонглируют для личных целей, пропадет. Макс становится аморальным.
На дорожке показалась фигура одинокого человека, медленно идущего к нам. Мы перевели разговор на какую-то ничего не значащую тему. Предосторожность была не напрасна: это был Петровский. Мы старались не касаться волнующего его вопроса и заговорили о чисто семейных делах. Петровский не уходил, но и не принимал участия в разговоре. По-видимому, мысль его бродила где-то далеко. Фишер обратился к нему:
— Я попрошу вас приехать к нам, вы совсем нас забыли; дети постоянно спрашивают, почему не едет дядя Петровский.
— Благодарю вас, я приеду.
После паузы он добавил.
— Можно ли жить, когда вера утеряна?
— Какая вера и во что вера? — спросил Мартини. — Для меня единственная вера — вера в науку, а она никогда не может быть утеряна.
Петровский угрюмо произнес:
— Вера в людей.
Мартини выразительно свистнул.
— На ненадежном фундаменте не надо строить здания; я всегда считал, что вы большой идеалист.
— Я всегда верил в людей, — вмешался Фишер, — и всегда в них разочаровывался.
— Тогда вы не логичны, — прервал Мартини, — вы не делаете надлежащего вывода.
Петровский сказал глухим голосом:
— Иногда нельзя полагаться и на науку: она может подвести, а это стоит десятков тысяч жизней.
Вдруг он схватился обеими руками за голову и закачался как будто от зубной боли.
Мы стояли, опешив от этого внезапного приступа отчаяния.
Петровский не произнес более ни слова и, шатаясь, пошел дальше.
— Несчастный, он ужасно мучится, — сказал я, — мне всегда очень жаль его; это добрый, симпатичный человек.
— Неврастеник, — бросил Мартини.
— Я боюсь за него, — добавил Фишер.
Мы решили зайти в местный клуб для иностранцев, чтобы немного перекусить, а, главное, выпить, так как у нас после обеда не было во рту ни росинки, а между тем вечер выдался жаркий и душный. Мне кажется, нам не хотелось расходиться.
В клубе мы увидели Петровского: он сидел за отдельным столиком и с мрачным видом глотал коньяк — рюмку за рюмкой, не закусывая.
Разговор наш незаметно возвратился к Тардье. Мартини пояснил:
— Он будет назначен заместителем члена правительства; это самый высокий пост, которого может достигнуть иностранец. Фактически он будет членом правительства.
— Я не понимаю, — спросил я, — какие это дает ему преимущества? В этой стране каждому дается все, что соответствует степени его умственного развития, и на самом деле все получают то, в чем они нуждаются, почти без всяких ограничений. Какие же могут быть побудительные причины лезть вперед по ступеням чиновной иерархии?
— Привычка, принесенная сюда из старого мира. Я знаю, Тардье и там славился как карьерист.
— Значит, надо согласиться, что мы не можем избавиться от приобретенных нами навыков, в какую бы новую обстановку нас ни поставили, — сказал я.
Мартини опорожнил свой стакан с коктейлем и, нагнувшись ко мне совсем близко, выпучив свои черные глаза, как он это всегда делал, когда хотел сказать что-нибудь важное, зашептал:
— Лучше иметь дурные навыки, чем никуда не годную кровеносную систему и ограниченный мозг.
Фишер толкнул его под локоть и строго произнес:
— Не шепчитесь. Зачем навлекать на себя подозрения?
Петровский в это время встал и неверными шагами проследовал мимо, не замечая нас или не желая нас видеть.
Судьба распорядилась так, что Чарльз Чартней сделался для меня печальным вестником. В этот день я дольше обыкновенного провозился в своей мастерской. Я заканчивал установку одного нового приспособления, которое усиливало мощность водоотливных насосов. Когда я кончил, в окна уже смотрели сумерки. Я решил зайти к Чартнею. Я знал, что в эти часы он бывает дома.
Чартней встретил меня очень радушно, и мы выпили по стакану виски с содой. Слуга поставил передо мною прибор и вытащил из шкафчика в стене свежую порцию блюда, полученную только что из клуба по трубе.
— Каковы события последнего времени? — спросил Чартней.
— Очень печальные, — ответил я.
— Я люблю движение воды, стоячая вода вызывает болезни.
В этот момент он поднял кверху руку, как бы приглашая меня прислушаться. Я понял и отодвинул кнопку предохранителя.
«Вильям Куинслей скончался», — запечатлелось у меня в мозгу. «Вильям Куинслей скончался», — эти слова стояли в моей голове, вытесняя оттуда все прочие мысли. Потом я начал воспринимать дальнейшее: «Он умер в 5 ч. 55 минут пополудни от паралича сердца. Состояние его здоровья уже давно было признано опасным, и ему была предложена операция — вшивание нового сердца, но он отказался и таким образом шел на верную, близкую смерть». Из биографических сведений сообщалась, что ему было девяносто четыре года, что он родился в штате Колорадо, получил блестящее образование в Европе и Америке. Далее говорилось, что он получил от своего отца большой капитал и увеличил его добычей золота и разведением кофейных плантаций в Бразилии. Будучи миллиардером, он всегда оставался ученым и постоянным меценатом науки и искусства, а также явным и скрытым революционером. При его материальной помощи начинались волнения и совершались почти все восстания и перевороты за последние сорок лет. Больше всего его занимала идея переустройства духовного мира человека, а вместе с тем и его физической природы, поскольку последняя влияет на психику. Умер замечательный человек, высокой души и несравненных талантов. Смерть его будет оплакиваться всеми жителями Долины… Но светоч науки, зажженный им, не погаснет, умелые руки понесут его через весь мир и раздуют в громадное пламя…»
— Так, так, — произнес задумчиво Чартней, — это обстоятельство сильно ускорит течение событий.
В это время зазвонил телефон.
Чартней подошел к аппарату. Ему сообщили распоряжение о приостановке работ на завтрашний день; послезавтра состоятся торжественные похороны.
Обед продолжался; мы обменивались короткими замечаниями по поводу последних ударов, постигших Долину Новой Жизни.
— Я слышал, — сказал Чартней, — Макс Куинслей на днях собирался лететь в Европу. Пожалуй, теперь ему придется отложить свой отъезд. Управление всецело переходит в его руки. Наследником делается его старший сын Роберт, который обучается в Америке; он должен будет без замедления явиться сюда.
— Вы называете Роберта наследником? — воскликнул я.
— Неужели вы не видите, что у нас в сущности монархический образ правления? Все, что я слышал о Роберте, говорит за то, что Макс готовит себе достойного преемника.
Снова раздался звонок телефона. Лицо Чартнея выразило досаду.
— Нам, кажется, сегодня не дадут пообедать. Алло, кто говорит?.. А, мистер Кю… Я слушаю… Что такое?.. Говорите яснее… Не может быть! Когда же это случилось?.. Черт знает что такое!.. Какая же причина?.. Я не хочу верить. Очень жаль, очень жаль… Вы говорите, послезавтра похороны… Вот совпадение: вместе с похоронами Куинслея. Ах, вот как это произошло… Значит, по получении известия о смерти Вильяма… Да, да, понимаю… Рассказывайте… Это ужасно… Завтра будет оповещение… Благодарю вас… Мы были с покойным большими друзьями.
Во время этого разговора я сидел как на иголках. Конечно, я сразу же догадался, что речь идет о Петровском. Боже мой, какая быстрая развязка! Несчастный был сильно потрясен, но я никогда не мог думать, что он кончит таким образом.
Чартней стоял передо мной.
— Ну, вот вам еще одно событие: Петровский покончил с собой, пропустив через себя мощный разряд электричества. Тело его обуглилось, как после удара молнии. Бедняга грустил последние дни. Под влиянием волнения он не сдерживал своего пристрастия к алкоголю. Вчера вечером и сегодня утром он был в невменяемом состоянии. На увещания Кю не отвечал. По получении известия о смерти Куинслея Старшего он зашел к себе в кабинет и написал там письмо, адресованное Максу. Потом он прошел на станцию, где и убил себя.
— Мне жаль его, — произнес я в ответ, — это был добрый, честный человек. Мадам Гаро будет очень огорчена.
— Да, хороший, но слабовольный человек, — сказал Чартней. — Славянская натура, не умеющая постоять за себя.
Я рассказал о нашей вчерашней встрече с Петровским и выразил сожаление, что я и мои друзья не отнеслись к нему теплее.
— Мы могли бы взять его к себе, и наше общество, семейный уют Фишера, может быть, отвлекли бы его от мрачных мыслей.
— От судьбы не уйдешь, — заключил Чартней.
Двадцатого июня были похороны Вильяма Куинслея. Гроб с телом усопшего был перенесен из дворца в мавзолей и поставлен рядом с гробом его брата Джека.
Тесно стоящие жители оставили только узкую дорогу, по которой следовало траурное шествие. Черные и белые флаги развевались повсюду. Глубокое молчание этих сотен тысяч людей производило особое впечатление. Хрустальный гроб несли на высоких носилках не менее ста человек. Все наиболее видные лица из иностранцев и из местных жителей принимали участие в этом шествии.
Конечно, и я не мог уклониться от этого печального долга. Лица всех присутствующих выражали скорбь и горе. Истинное чувство, вызываемое этим событием, усугублялось депрессией под влиянием внушения.
За два дня до похорон и три дня после них я не видел ни одной улыбки и не слышал ни одного веселого возгласа. Такая массовая печаль могла довести нервного человека до самоубийства.
Макс Куинслей, бледный и холодный, как всегда, шел впереди гроба, окруженный членами правительства и их заместителями, высоко держа голову и устремив глаза вперед.
В эти же самые минуты все жители страны, не имевшие возможности присутствовать на похоронах, видели все происходящее на матовых стеклянных экранах так же ясно, как мы, участники похоронной процессии. Казалось, вся страна испытывала одни и те же чувства.
У мавзолея были произнесены речи, причем внушители передавали их повсюду. Я не любитель официального красноречия, и поэтому не буду передавать их. В общем, ничего не было сказано нового, чего бы я не знал раньше.
Когда гроб был водружен на постамент, высоко над головами присутствующих, мы все, согласно ритуалу, должны были проститься с покойником. Фигура и лицо его были хорошо видны через прозрачные стенки гроба.
Макс Куинслей поднялся на ступеньки лестницы и поднял кверху свою вытянутую руку. Все последовали его примеру. Только через минуту руки медленно опустились вниз. Так повторялось трижды.
Все начали расходиться. Тут только я увидел у подножия лестницы, на которой стоял Макс, даму, одетую в черное платье, и молодого человека лет двадцати, высокого, стройного и удивительно похожего на Куинслея. Это был его младший сын; рядом с ним была его мачеха, которую я видел недавно, в начале маневров. У выхода из мавзолея стояла колонна автомобилей. Мартини, вынырнувший из толпы, осведомил меня, что они приготовлены для тех, кто собирается на похороны Петровского.
Я, Карно, Мартини и Фишер отправились вместе. Небольшая квартира Петровского не могла вместить всех желающих отдать последний долг покойному. Куинслей считал нужным выполнить эту формальность. Он приехал вместе с Крэгом и проследовал внутрь квартиры. Мы с трудом туда протиснулись.
Скромный черный гроб стоял на столе в столовой, где когда-то мы пировали с хозяином, теперь уже покончившим все счеты с жизнью. Гражданский обряд представлял из себя в миниатюре то, что мы только что видели у мавзолея. Те же речи, то же прощание с поднятием рук. Потом на сцену вышел знакомый уже нам аббат. В комнате остались только друзья и близкие усопшего. После короткой мессы гроб был поставлен на автомобиль, который должен был отвезти его на кладбище близ Американского сеттльмента.
Аббат, сняв свое священническое одеяние, вышел к подъезду и, пожимая нам руки, сказал:
— Я один провожу его до места вечного упокоения. Он будет спать на пригорке, под высокими буками, рядом с горным потоком, шум которого смешивается с шелестом листьев. Соседями его будут избранные ученые.
День двойных похорон закончился проливным тропическим дождем, и мы принуждены были просидеть весь вечер под крышей гостеприимного дома Фишера.
Положение мадам Гаро узаконилось. Ей прислали карточки, по которым она могла получать все необходимое из складов и распределительных пунктов. Сегодня ей принесли из управления Колонии уведомление, что ей отводится квартира в доме по соседству с Фишерами. Мы решили отпраздновать этот переезд и устроить новоселье. Я особенно был рад этой мысли, так как Анжелика все последние дни была очень грустна. Самоубийство Петровского, хотя она и мало знала его, произвело на нее большое впечатление.
В день новоселья красивые комнаты новой квартиры были засыпаны цветами. Гостей съехалось много. Кроме нас, были супруги Тардье, миссис Смит, Чартней, профессора, лечившие во время болезни Анжелику, и знакомые девицы из Американского сеттльмента.
Сервировка стола, как у всех иностранцев, проживающих в Долине, была изящна, а угощенье разнообразно.
Когда гости разошлись, Анжелика горячо прижалась ко мне и шептала, что она будет счастлива, когда мы будем жить вдвоем.
Она уже давно просила меня обучить ее летать. Аппарат и летательный костюм она уже получила. Боязнь за ее здоровье заставила меня оттягивать начало этих уроков.
В этот вечер я не мог устоять перед ее просьбой и дал слово завтра же приступить к полетам.
Такой способной ученицы я никогда не видал. Она предалась этому спорту со всем увлечением, на которое была способна ее страстная натура, и тут только я понял, как глупо я поступил, что не принялся за эти уроки раньше. Настроение ее резко изменилось. Я никогда не видел ее такой пленительно оживленной и веселой. Она щебетала, как птица. Мы улетали далеко в поле и носились там подобно двум мотылькам, то кружась в воздухе, то поднимаясь высоко кверху, чтобы, планируя, спуститься вниз, на лужайку среди душистых полевых цветов. Мы перекликались с ней короткими, звучными словами, мы призывали друг друга, выкликая всевозможные, придуманные нами любовные прозвища.
Однажды мы отдыхали на утесе у проезжей дороги. Лицо Анжелики раскраснелось, глаза блестели от удовольствия и восторга.
— Я птица! — воскликнула она. — То, что когда-то я чувствовала, когда летала во сне, не может сравниться с действительностью. Опьяняющее чувство легкости и свободы!
— Мы птицы, — подтвердил я. — Как я был бы счастлив, если бы мы могли улететь отсюда, подобно диким лебедям и журавлям, стаи которых проносятся весной и осенью над Долиной.
— Мы улетим, я не знаю — как, но мы улетим, — отвечала она с такой уверенностью в голосе, что я готов был верить в ее пророчество. — Милый, мы улетим!
И она обвила меня руками и прижалась крепко ко мне.
В этот момент из-за скалы показался автомобиль. В нем рядом с шофером сидел Куинслей. Мы сразу узнали его; мы отодвинулись друг от друга. Дрожь пробежала по телу Анжелики, она побледнела, рука ее больно сжала мою.
Куинслей остановил автомобиль и, выйдя из него, приблизился к нам, широко шагая. Я встал, Анжелика продолжала сидеть. Он кивнул мне в ответ на мое приветствие и, обернувшись к Анжелике, любезным тоном сказал:
— Я вижу, что вы совершенно оправились от болезни. Я очень рад. По-видимому, вы сумели справиться с вашим горем.
Едва заметная нотка иронии прозвучала в его словах.
— О, я очень этому рад, — повторил он опять. — Я всегда держусь того мнения, что горе неуместно там, где ничего нельзя поправить. Надо стараться забыть, отвлечься. Все, что отвлекает, заслуживает уважения.
Он, прищурившись, посмотрел на меня.
Мадам Гаро вспыхнула и вскочила на ноги. Ее резиновый костюм неуклюже висел вокруг ее стройного тела.
— Мистер Куинслей, я очень благодарна вам за ваше любезное отношение и заботу, но вы сделали бы лучше, если бы не показывались мне на глаза. Вы так тесно связаны с моим погибшим мужем, что, мне кажется, вам не следовало бы лишний раз бередить мои едва затянувшиеся раны.
— Мадам, кажется, я сделал все, что в силах, чтобы успокоить вас. Что же касается вашего мужа…
— Я попрошу вас оставить его в покое! — гневно воскликнула Анжелика и топнула ногой. — Если вы осмелились завезти меня сюда, в эту чуждую для меня страну, обманув меня, то неужели вы думаете, что я поверю хотя бы одному вашему слову относительно несчастного Леона?
— Успокойтесь, мадам. В этой стране не все так плохо, как вы говорите. Кажется, вы недурно проводите здесь время. Что касается ваших подозрений, я не буду на них отвечать.
Куинслей замолчал. Глаза этих двух людей, стоящих друг против друга, скрещивались в немой дуэли.
Наконец Анжелика с усилием сказала:
— Единственное мое желание — никогда не видеть вас больше.
— О, я думаю, мы с вами будем еще друзьями, — отвечал с наглостью Куинслей.
Я сжимал кулаки и скрежетал зубами; еще мгновенье — и я бросился бы на него.
Он повернулся в мою сторону, играя тростью.
— Вы, кажется, хотите мне что-то сказать? — спросил я.
Он смерил меня с головы до ног.
— Я высказываю вам свою благодарность за то, что вы так умело развлекаете мадам Гаро. До свиданья, мадам. На днях я уезжаю в Европу. Может быть, вы желаете что-нибудь поручить, я к вашим услугам.
Он вежливо приподнял шляпу и, не поворачиваясь в мою сторону, удалился такими же решительными, большими шагами.
Он медленно сел в автомобиль и, не посмотрев на нас, пропал в золотистой пыли, поднявшейся с дороги вслед за автомобилем.
Я чувствовал себя разбитым. Куинслей надругался надо мной и надругался над моей горячо любимой, несравненной Анжеликой. Если бы я его убил, я чувствовал бы себя удовлетворенным. Теперь, мне казалось, я никогда не смогу смыть с себя этого позора. Ласки и увещания моей возлюбленной смягчили эти тяжелые ощущения, но все же с этих пор я не переставал чувствовать беспокойство и жажду мести. Теперь я знаю, что я поступил бы лучше, если бы убил Куинслея; пусть даже это стоило бы мне жизни.