Видение боковым зрением.  – Начиная со второй половины августа в средних европейских широтах в воздухе появляется тонкая, но внятная нота холодного дыхания приближающейся осени, никаких изменений в небе или в растительности еще нет, но холодное дыхание начало уже постепенно разливаться в природе, и вместе с ним, как его сказочное сопровождение, повылезали из теплой и влажной земли первые грибы: так рыцарей и волшебных красавиц сопровождают в сказках добрые карлики.

Какая трогательная черта у наилучших грибов: они растут в стороне от человеческого глаза, но в то же время неподалеку от него, так что далеко от дорог и тропинок вы не встретите ни белых, ни маслят, ни поддубников, но и просто бредя по проторенной лесной тропе, вы их не приметите: нужно именно отойти в сторонку, приложить глаз к земле и с любовью начать их искать, – только тогда они откроются любовному взору.

Какое же это изумительное событие: найти матерый гриб! ведь такой гриб не ягода – что-то в нем есть от диковинного, сказочного существа и поистине, если бы вдруг выяснилось, что карлики, гномы, эльфы и кобольды способны – ну, хотя бы в целях развлечения или конспирации – принимать вид самых матерых съестных грибов, я бы нисколько не удивился и только похлопал бы в ладоши.

И нет к тому же в собирании и поедании грибов никакого греха, ведь все-таки что там ни говори, а охота – это самое настоящее убийство «братьев наших меньших», хотя и смахивающее слегка на благородную дуэль, но только слегка, и даже рыбалка далеко не так безобидна, как кажется: кто посмеет утверждать, что рыбы совсем не чувствуют боли, пусть первым бросит камень.

Напротив, аккуратно срезать колоритного карлика, оставив в земле корневище, – это значит принять дар Матери-Земли: акт почти религиозный, потому что человек в обмен на вкуснейший и полезнейший продукт должен отдать дарующей Земле свою любовь и восхищение: неужели есть такие горе-грибники, которые собирают плоды «только чтобы пожрать»? не верю, не хочу верить.

И вот когда я собираю грибы, я забываю про все на свете, взгляд прикован к мшистой земле, бродя по ней, точно управляемый спрятанным в глубине под опавшими листьями мощным магнитом, так что иногда даже пробивается досада: не замечаю природы, не вижу просвеченной солнцем кроны деревьев, – а что может быть прекрасней на земле?

Но тут же сам себе улыбаюсь: все вижу и все чувствую, но как бы боковым зрением, слухом, осязанием, обонянием, – и как знать, быть может, так вот исподволь и случайно проникаешь в тайны бытия куда глубже, чем прямо и в упор их запрашивая.

В самом деле, разве не приходят к нам самые лучшие мысли и прозрения именно тогда, когда мы не насилуем их «волей к познанию» и даже вовсе о них не думаем? то есть где-нибудь в толпе или по ходу какого-нибудь ну совершенно не имеющего к процессу мышления отношения мероприятия: так любая великая музыка, услышанная случайно и по ходу, действует на нас куда сильней, чем в концертных залах, так походя подслушанный в общественном транспорте разговор о «последних вещах» – подобное хоть редко, но случается – западает нам на сердце глубже писаний иного философа, и так развалины древнего храма потрясают нас основательней безукоризненно сохранившихся памятников древности.

Боковое зрение и мирочувствие вообще, пожалуй, есть самое верное и глубокое, и нигде оно так ненавязчиво и очаровательно не дает о себе знать, как именно при поиске грибов, ну а если, в заключение, попробовать взглянуть «боковым зрением» на мир в целом, то выйдет, наверное, вот что.

Отсутствие конечной цели, изначальной причины и несомненного смысла всякого существования не начертано, подобно гигантскому транспаренту, большими светящимися буквами на входной двери бытия, но разлито в нем тонким благоухающим запахом и звучит в каждой поре бытия подобно услышанной нами во сне музыке, которую мы потом вспоминаем весь день и не можем все-таки вспомнить, а в плане оптическом действует на нас примерно так, как крошечная звезда в мутном ночном небе, которую нельзя увидеть прямо на нее глядя, но можно лишь заметить отведя взгляд чуть в сторону и придав ему некоторую отрешенность.

Это очень похоже на созерцание истины.

Вековой отчет.  – В самые просветленные минуты жизни, когда все, что видишь вокруг, ты можешь проследить до его начала, а также в обратном направлении, до его предположительного конца, когда попутно всплывают в сознании забытые воспоминания детства и юности, но они уже не производят в твоей душе того особого и неповторимого волнения, тоньше которого в мире для тебя ничего не было, а ты их просто фиксируешь и додумываешь: мол, так было, есть и будет с тобой и всеми другими людьми, когда засыпают в душе угрызения совести за поступки, в которых невозможно не раскаиваться, но нельзя также всерьез и искренне раскаиваться, потому что иначе быть просто не могло, а обида на людей за то, что они такие, какие они есть, а не такие, какими мы хотели бы их видеть, истаивает «как сон, как утренний туман», когда душа в итоге делается прозрачной, как весеннее небо, и любой феномен бытия, даже самый чужой и далекий, кажется вдруг родным и близким – стоит только протянуть руку и коснешься его – а любая проблема, прежде томившая своей неразрешимостью, становится вдруг понятной, как простейшее математическое уравнение, и все, что с вами было, есть и предположительно будет, представляется до странности знакомым: точно роли, сыгранные в любительском школьном театре, – да, именно в эти светлые и вдохновенные минуты, когда, кажется, можно вжиться в самую тонкую пору бытия, почувствовать самое незаметное биение его пульса и уловить самое приглушенное его дыхание, – вот тогда-то по странной прихоти природы не хочется вдруг во что-либо вживаться, до чего-либо дотрагиваться и что-либо улавливать, и более того, стараешься даже отступить на шаг, чтобы не дай бог не коснуться до всей этой плещущейся у тебя перед носом живой жизни… почему так происходит?

Настоящее всегда кажется нам вполне реальным, но едва оно обращается в прошедшее, как к нему примешивается некий привкус сновидческого элемента: мы, конечно, сознаем, что все это «было на самом деле», но возможность взглянуть на минувшее с нескольких перспектив обращает былую «твердокаменную» стихию жизни в «зыбучую и плавающую» субстанцию бытия и ничего с этим нельзя поделать: мир всегда воспринимается нами и как реальный и как фантастический одновременно.

Синтез обоих видений означал бы абсурд, но, поскольку реальная и нереальная стороны бытия не способны полностью сливаться, синтез как таковой невозможен, и абсурд как онтологический феномен остается не более чем остроумной идеей: в том-то и дело, что настоящее никогда полностью и до конца не трансформируется в прошедшее – если бы это случилось, жизнь навсегда бы остановилась и мы, как персонажи чистого и беспримесного бытия, упокоились бы в одновременном и беспристрастном осознании всех его бесконечных возможностей, без какого-либо желания пережить одну из них.

В сущности, это и есть психическая сердцевина так называемого «просветленного» взгляда на мир, к которому стремятся буддисты и индусы, однако такое состояние, по-видимому, невозможно: по причине постоянного присутствия настоящего измерения, – отсюда и вытекает неизбежность возвращения из любого самого высокого и «неземного» состояния всякого «просветленного» человека в прежнюю и грешную жизнь.

Итак, наше прошлое вполне действительно, поскольку мы его пережили во всех подробностях, и в то же время достаточно нереально, поскольку живет отныне лишь в наших воспоминаниях, которые сами по себе ненадежны, субъективны и полностью зависят от свойств памяти и тела: мы знаем, каким магически-изменчивым калейдоскопом предстает в нашем сознании прожитая жизнь, – и это при полном здоровье, что же говорить о повреждениях тела, а тем более мозга, незамедлительно ведущих к фатальным искажениям «нормального» восприятия окружающего мира? в сущности, жизнь настолько многомерна, что наши органы восприятия отражают лишь ее крохотную йоту, да и та, обращаясь во вчерашний день, становится наполовину сновидческой.

Здесь источник как онтологической непривязанности к жизни (чего же привязываться к тому, что, как вода, утекает сквозь пальцы?), так и полностью ей противоположной магической очарованности жизнью (как не тянуться из последних сил к этому вечному источнику непостижимого волшебства?): итак, мы ясно осознаем, что в прожитое и минувшее невозможно проникнуть по существу ни душой, ни духом, о более «низких» инструментах познания и говорить нечего, – наши пережитые возрастные фазы брезжат в дымке прошлого, как таинственные острова, к которым, раз их посетив, нельзя снова вернуться: они принадлежит как будто нам, более того, они плоть от плоти наши, они главные составные нашего личного бытия, неотделимые от нас, как телесные органы, и вместе с тем они как-то странно остранены от нас, точно посетившие нас сновидения, которые вполне могли бы присниться и другому, – да, они уже не наши или наши и не наши одновременно, – и эта парадоксальная, но до хирургической остроты живая диалектика томит и волнует душу.

Как обозначить это довольно глубокое и тонкое душевное переживание, которое, несмотря на его экзистенциальный вес, столь же обыденно и повседневно, как утренний завтрак и хождение на работу? как описать его антиномическую сущность? как определить его место в человеческом микрокосмосе? это можно попытаться сделать через принятие отсутствия того, что ищешь, к чему стремишься и что полагаешь лежащим в основе бытия, да, именно так: то, что с нами было и что были мы сами, отсутствует, как и то, чем мы будем, тоже отсутствует, и уж тем более отсутствует то, что мы есть теперь, игра слов? ничего подобного.

Спросим себя: что мы есть на самом деле? самый простой, казалось бы, вопрос, но и самый трудный, потому что мы никогда не найдем на него ответа, но в то же время, положа руку на сердце, мы и никогда не смиримся с тем, что ответа нет; вместо этого мы скажем себе: да, это очень трудно, но если как следует покопаться, если напрячь все силы ума, опыта и интуиции, если опросить всех друзей и знакомых, если справиться у мудрых мира сего, что они думают и думали на эту тему, – да, тогда уж мы обязательно выясним, кто мы есть на самом деле.

Забудем это, друзья: мы это никогда не выясним! все будет так, как сейчас, то есть все самое главное о себе мы никогда не узнаем, зато у нас всегда будет чувство, что узнать это можно, просто пока это знание отсутствует по тем или иным причинам, зависящим от нас или независящим, неважно, отсутствие не так страшно, страшнее небытие: вот чего изначально нет, того никогда и не будет, а отсутствующее когда-нибудь, да явится, когда именно? неважно, скоро, или нескоро, через год, или через миллион лет.

Что-то глубоко успокоительное есть в феномене отсутствия и в то же время глубоко ироническое: словно вместо того, чтобы больно ударить нас по голове, кто-то ласково над нами подсмеивается, мол, сколько ни старайся, результат один, главное, чтоб мы сами были более-менее довольны и не отчаивались, ведь когда иллюзия сливается с действительностью, философия по существу заканчивается, потому что становится всего лишь одним решением, а таких решений много, и все они претендуют на абсолютность, – но поскольку упразднить они друг друга не могут, оставаясь взаимно несовместимыми, постольку они в каком-то смысле отсутствуют, вот и все, а если и присутствуют, то лишь в качестве метафизических вариантов, и мы предпочитаем тот или иной из них не потому что он истинен как таковой, а либо потому что он нам внутренне, психологически близок, либо по причине колоссального на нас воздействия, – и в том и другом случаях мы имеем дело с чисто художественными критериями.

На эту тему есть одна любопытнейшая пьеска, как она называется, вы уже догадались, любезный читатель, в ней ни у кого из действующих лиц не возникает сомнений, что Годо существует, да, существует, но как он выглядит, какого возраста, какой у него характер и, главное, какую роль он играет в судьбе героев и, наконец, придет он или не придет, – на эти вопросы мы не получаем никакого ответа: Годо в драме загадочно отсутствует, раз и навсегда, отсутствует необратимо и с вескостью классической «черной дыры», причем отсутствие не означает, что его нет, – если бы его вообще не существовало, нельзя было бы его ждать, но Владимир и Эстрагон его ждут, они ждали его еще до начала действия, они ждут его на всем протяжении действия, и они продолжают ждать его, когда действие закончено: само ожидание Годо и есть как бы главный и единственный внеличный персонаж драмы.

Как же мы похожи в этом отношении на героев Беккета! мы ведь тоже на протяжении жизни все чего-то ожидаем: обычно того, что никогда не явится в нашу жизнь, хотя попутно мы ожидаем и многое другое: то, что в конце концов является и без этого жизнь тоже немыслима, – но все-таки первое и метафизическое ожидание того, что заведомо к нам не придет, относится ко второму и практическому, а именно того, что безусловно и тысячу раз сбудется, примерно так, как выдающийся герой романа относится к реальным персонажам какой-нибудь заводской стенгазеты, иными словами, ожидаемое только тогда по-настоящему ожидаемое, когда оно навсегда остается ожидаемым.

Итак, Годо отсутствует на протяжении пьесы, но все прочие ее персонажи живут одним только его незримым присутствием, и если экстраполировать эту парадоксальную ситуацию на нашу жизнь, то что же получается? правильно, с точки зрения разума и грубых органов восприятия о феномене отсутствия говорить бессмысленно: всюду наткнешься на его присутствующие противоположности и невольно усомнишься: не лучше ли синица в руках, чем журавль в небе? какой смысл рассуждать о каком-то мистическом отсутствии, когда все вокруг так или иначе присутствует, с разной степенью очевидности?

И тогда об отсутствии в чистом виде говорить даже как-то неудобно, да многого тут и не скажешь, – но одно дело исходить из мира феноменов как так или иначе присутствующих, и совсем другое дело наблюдать и осознавать, как все они выходят из субстанции отсутствия и возвращаются в нее, и более того, как они вечно и незримо в ней пребывают.

Если внимательно наблюдать за собой, то можно заметить, что самые существенные и, так сказать, судьбоносные мысли и поступки, исходят всегда из самых невидимых областей души: их невозможно отследить ни на психологическом, ни тем более на биологическом уровнях, они не подчиняются законам наследственности и не могут быть объяснены с точки зрения характера, – и вместе с тем это самые глубокие и характерные проявления человеческого существования.

Какое бы из них мы ни взяли, мы обнаружим в его сердцевине некую сокровенную темную точку, как бы малую «черную дыру» нашего микрокосмоса, откуда все выходит, куда все возвращается и из которой можно плясать как от печки: переживая, а потом заново осмысливая и описывая данное отношение в десятках смысловых акцентов и миллионах подробностей, – но саму точку нам постигнуть не удастся, на то она и «черная дыра», что вход туда нам заказан: это и есть в нашем понимании отсутствующий мир, и чем пронзительней мы осознаем его, тем дерзновенней наши попытки проникнуть в таинственную область и тем глубже мы на самом деле проникаем в нее.

Но механизм «черной дыры» подобен горизонту: мы к нему стремимся, а он от нас убегает, между прочим, астрофизические «черные дыры» – образцовый пример феномена отсутствия в нашем понимании, ведь это сжатые остатки состарившихся звезд, замкнувшихся на себя, когда у них иссякла энергия, любая материя, оказавшаяся вблизи черных дыр, притягивается ими и исчезает, куда? ответа нет, поскольку исчезнувшая материя никаким измерениям не подлежит, есть ли она? может быть, поскольку не исключено, что она может вернуться обратно через «белые дыры» или акты сотворения вроде великого Первовзрыва, но может и никогда не вернуться, стало быть спрашивать о том, есть она или не есть, праздное дело, она просто отсутствует и все, – и нам хотелось всего лишь обратить внимание, что вышеприведенная и всем известная квантовая модель вполне распространима и на наш обыденный мир, мы буквально окружены «черными дырами».

Только последние смотрят на нас не устрашающими полуночными провалами, а нежным и загадочным взглядом Джоконды, этот образ перед глазами у всех, психология модели исследована досконально, а поди-ка схвати ее целостный смысл, то есть хотя бы тот же пронзающий душу безбровый взгляд, но он остается непостижим, – и раз он до сих пор не разгадан, значит и никогда не будет раскрыт, ибо времени было достаточно.

Но тут-то и собака зарыта: пока мы смотрим на портрет, нам кажется, что тайна его принципиально постижима, стоит как следует присмотреться, стоит привлечь все известные материалы, стоит посоветоваться со специалистами, стоит подождать столетие-другое, уж кто-нибудь, а довершит великую работу, – не может быть так, чтоб нельзя было докопаться до сути, нужно дальше стараться, и ждать, чего ждать? ждать, когда придет понимание сути, суть – это Годо из драмы Беккета, и мы ждем Годо.

Словечко «отсутствие» тем еще особенно хорошо, что психологически мгновенно попадает в точку: не так-то просто отыскать понятие или образ, которые так сразу и так исчерпывающе способны были бы выразить и описать нашу бытийственную ситуацию, то есть главное в ней, – действительно, «отсутствие» есть термин на первый взгляд сугубо повседневный, в жизни мы его на каждом шагу употребляем: кого-то где-то когда-то нет, и вот мы о нем говорим: он отсутствует, хотя говорим ли мы так? редко, мы предпочитаем обойти это странное слово, мы выражаемся: «Да нет его пока» или: «Он задержался, но скоро придет» или: «Мы не знаем, где он», а вот выражение: «Он отсутствует», хотя предельно точно описывает ситуацию, звучит как бы «не от мира сего», – казалось бы, семантический оттенок, но в нем вся суть.

Итак, допустим, что некто отсутствует, он должен явиться, но не является, мы ждем его, ждем час, день, неделю, месяц, год, ждем десятилетия, ждем, наконец, всю жизнь, но он, этот некто, все не приходит, читатель, конечно, догадался: это опять-таки знаменитый беккетовский Годо, его тоже ждали на протяжении всей пьесы, но он не пришел, в финале драмы ее герои продолжают ждать Годо и, судя по всему, будут ждать его столько, сколько им отпущено в жизни времени, но Годо по всей видимости все-таки не придет, спрашивается, есть ли он вообще? конечно, допустимо усомниться в его существовании, это очень тонкий подход, однако полностью отрицать его существование мы не имеем права: Годо именно отсутствует и здесь вся «соль» вещицы.

Точно так же мы всегда чего-то ждем от жизни, одни ждут многого, другие малого, но если кто-то скажет, что он вообще ничего не ждет от жизни, то ему вряд ли можно до конца верить, «немножко играется», – скажем мы о таком человеке: в самом деле, оглянувшись по сторонам, мы не найдем ни одного человека, который бы ничего не ждал от жизни.

Пожалуй, только буддисты, причем истинные – их можно буквально по пальцам пересчитать – действительно от жизни ничего не ждут, и эта позиция настолько неожиданная и парадоксальная, настолько «не от мира сего», что ее со стороны даже и понять нельзя, в нее нужно окунуться с головой, как в море, а для этого необходимо иметь особый дар, быть может, еще более редкий, чем музыкальный талант, а пока его нет, приходится оставаться в ролях Владимира, Поццо или Эстрагона, и – ждать Годо!

А это значит: встречать каждый день с надеждой, что он нам принесет хотя бы чуточку больше, чем день вчерашний, и хотя этого, как правило, не происходит, хотя последующий день оказывается иной раз хуже предыдущего, хотя из будущего накатываются на людей очень часто события, стирающие их с лица земли и хотя, даже если этого не происходит, завтрашний день ничего нам особенного не дает, кроме как приближения на день часа смерти, мы все-таки продолжаем с некоторым неизменным, как иные математические постоянные, радостным и волнующим трепетом ожидать каждый новый день.

Что, собственно, происходит? ничего особенного, мы просто ждем Годо, и никто и ничто – ни мудрый Будда, ни неотвратимый смертельный финал, ни даже на сто процентов верное предсказание, что нас скоро ждет большое несчастье (если бы мы получили такое), не отвратят нас от простого и вечного ожидания завтрашнего дня, что бы тот нам ни принес, – и это несмотря на то, что, если бы этого завтрашнего дня не было в нашей жизни, мы поистине ничего бы не потеряли, а может быть даже и выиграли бы, скажем, в кармическом отношении: в том смысле, что, не сделав в этот «завтрашний» день какого-нибудь дурного поступка, мы улучшили бы нашу карму, но мы упорно и с неизменной, пусть и малой радостью встречаем каждый завтрашний день, а все почему? только потому, что завтра может прийти Годо.

Но он не приходит и тем не менее игра продолжается: снова и снова утром мы воспринимаем наступающий день не так, как он нам будет казаться вечером, здесь-то и сокрыта изюминка жизни: в начале дня мы имеем интуитивную уверенность, что Годо придет, вечером того же дня мы стоим перед выбором: сказать себе, что Годо нет – и покончить с собой или стать буддистом, оба варианта вполне реальны, и немало людей им следуют, однако подавляющее большинство людей продолжают все-таки ждать Годо, уже в глубине души догадываясь, что он не придет ни завтра, ни когда-нибудь, вообще никогда не придет, и все-таки продолжают его ждать, почему? да просто потому, что нельзя иначе, жизнь по определению есть ожидание Годо.

Однако ждать того, кто заведомо никогда не придет, значит принять его отсутствующий характер, тут тонкость и парадокс: мы не отрицаем существования Годо, нет, кто-то когда-то где-то его видел и рассказал другим, а те еще другим, а те еще другие совсем-совсем другим, и так эта цепочка – как в игре в сломанный телефон – дошла до нас, и мы приняли игру, она нам понравилась, потому что очень уж напоминает наше любимое занятие – жизнь, а без ожидания Годо жизни нет: стоит нам сказать, а главное, поверить в то, что Годо нет на самом деле, как пьеса под названием «живая жизнь» мгновенно делается невозможной, декорации рушатся, актеры не знают, что им говорить, режиссер и суфлер в отчаянии разводят руками, занавес падает, сцена проваливается, зрители в ужасе встают и оглядываются, театр на глазах разваливается, а вместо него – чертов лес, и некуда уйти.

Нет-нет, такого нельзя допускать, нужно до конца верить, что Годо придет, неважно, когда, главное – придет, и тогда драма жизни запускается опять, проигрывается заново, как ни в чем ни бывало, глядишь – часики снова пошли, тик-так, тик-так, тик-так, мы ждем Годо, вчера, сегодня, завтра, он, правда, по-прежнему не является, но это-то и хорошо: черт знает, как бы мы себя повели, если бы он вдруг явился, небось, смутились бы, покраснели, отвели бы глаза в сторону, не знали бы что сказать.

И вообще, его приход совершенно ни к чему, он только бы разрушил привычный ход вещей, к которому мы так привыкли и с которым нам ни за что не хочется расстаться: не нужны нам ни просветление, ни окончательное освобождение, все это слишком высоко и не нашего ума дело, нам главное – просто жить, то есть – ждать Годо, – и мы продолжаем его ждать.

И вот это самое постоянное, строго говоря, ежесекундное ожидание от жизни чего-то такого, чего она нам никогда не даст, потому что дать не в состоянии, и есть сокровенная сердцевина жизни, ее тайная изюминка, мы по-настоящему и полной грудью живем лишь тогда, когда ожидаем Годо, в том или ином виде, каждый на свой лад, ожидаем по-разному: спокойно или с нетерпением, сознательно или бессознательно, тайно или явно, – и вот подробный отчет нашего ожидания Годо и есть наша биография.

И даже умирая, мы ждем от смерти в принципе того же, что ждали от жизни, что говорю? мы ждем от смерти гораздо большего, нежели от жизни! от смерти мы прямо ожидаем, что из ее загадочного чрева наконец-то выпрыгнет долгожданный Годо, в виде окончательно проясненных ответов на тайну посмертной жизни, но также – и заодно – на тайну земного бытия: да, мы почему-то уверены, что перед, во время или на худой конец сразу после смерти явятся, наконец, ответы на все вопросы, которые мы задавали себе в течение жизни, и то обстоятельство, что это ожидание тоже было напрасным, косвенно доказывает наша теперешняя жизнь: потому что ведь она по логике вещей не первая и не последняя, а одна из многих, и умирали мы стало быть не одну сотню раз, в каком образе – неважно, и помним ли мы об этом – тоже неважно, и все-таки снова и снова смерть представляется нам самым великим таинством: как если бы Годо стоял уже за углом или за соседним деревом, и нам достаточно приподняться с подушки, последним усилием повернуть голову – и вот перед тем, как мы навсегда закроем глаза, мы увидим, наконец, то, ожиданием чего была наполнена вся наша жизнь.

Нет, конечно, мы успели за жизнь сделать миллион дел, но это все как бы между прочим, нельзя ведь ждать Годо сотни лет сложа руки, с ума можно сойти от скуки и бездействия, слишком уж много времени оказалось в нашем распоряжении, оттого и приходится что-то предпринимать, каждый знает по опыту, что невозможно и двух дней выдержать, чтобы чем-нибудь не заняться, хотя если бы этих двух дней не оказалось в нашем распоряжении, мы бы и не додумались до наших занятий, – вот вам и гносеология «миллионов дел».

Мы творим историю, создаем искусство, обустраиваем быт, но при этом мы все-таки не забываем о главном: об ожидании Годо, ибо в нем-то и скрыта эссенция жизни, только пока мы помним о Годо и живем его ожиданием, мы живем настоящей жизнью, и наоборот: живя ею, мы ждем Годо, любая религия тем-то для нас и интересна, и потому только так нас магически притягивает, что претендует на точное описание Годо, она как бы патентирует для себя приход Годо, – но, описывая конкретный приход Годо, она на самом деле убивает его.

Мы симпатизируем религиям за то, что они активно и испокон веков интересуются приходом Годо, но где-то в глубине души мы им – то есть всем религиям, в том числе и мировым – не доверяем, догадываясь, что каждый человек обязан ждать своего Годо, даже при том неблагоприятном, но весьма вероятном случае, что мы почти уже догадались, что Годо наверняка не придет: да, наверное он не придет, но мы его все-таки ждем, и будем ждать, до скончания века, в этой жизни и во всех последующих, ожидание прекращается, когда мы говорим себе, что Годо нет вообще, что он на самом деле не существует, – это делают буддисты и еще иные самоубийцы.

Да, только таким путем уничтожается в зародыше исконное волшебство жизни и ее неотразимое очарование: то, что Годо никогда не придет, и то, что его нет, суть две принципиально разные вещи, между этими двумя возможностями, казалось бы, не просунуть и волоса, а тем не менее их разделяет онтологическая бездна, здесь дьявольская разница, можно было бы в который раз сказать вместе с Пушкиным.

Вечное отсутствие Годо, помноженное на его неискоренимое ожидание, с одной стороны, и умная, тонкая, понимающая улыбка насчет того, что его не было и нет с другой, разделяет людей на «простых смертных» и буддистов, ибо жизнь есть игра, а в основе любой игры лежит готовность принять себя в роли комического актера, даже когда у тебя рак и ты оказался в инвалидном кресле: вот мол, ждал Годо – а заполучил рак и конец всему, такова заключительная самооценка всех играющих в жизнь, хотя они ее, конечно, интерпретируют иначе: вместо Годо выступит тотчас какой-нибудь «высший смысл», – буддист же улыбается не над тем, что все ждут Годо, а над тем, что не ждать его по сути нельзя, и что люди не виноваты в том, что ждут его, но все-таки само по себе ожидание Годо вот этой самой неподражаемой буддийской улыбкой пресекается раз и навсегда.

Однако мы, стоит повторить, не буддисты, мы продолжаем ждать Годо в каждой мелочи жизни, и знаки его предстоящего прихода залегают для нас в повседневной жизни, как золото в золотом песке, пусть и крупицами, а благодаря им целые куски земли приобретают особую ценность: это, правда, не такие ювелирные драгоценности, как крупные бриллианты, изумруды, рубины и сапфиры, – им в нашем сравнении соответствуют также более «крупные» ценности масштаба Бога или бессмертия души, но все-таки и так называемые «мелочи жизни» представляют для людей вечный и живой интерес, да еще какой! и потому Годо для нас продолжает существовать, но он отсутствует, точь-в-точь как в пьесе Беккета.

И уж совсем под занавес: никакой человек не может быть осмыслен и даже реально прочувствован в единстве своих возрастов, положите перед собой фотографии, отделенные десятилетиями, вспомните себя ребенком, юношей и взрослым человеком: что связывает всех этих столь близких и вместе бесконечно далеких людей? безусловно, что-то связывает, но это такая тонкая нить, которую можно рассмотреть лишь под микроскопом.

Вот почему искусство никогда не прослеживает человека от колыбели до могилы, но всегда берет те или иные жизненные фазы, в которых образ максимально выпукл и характерен, оставляя прочие фазы в тени, другого пути у искусства просто нет.

Вместе с тем в зародыше, как в семени, сокрыт весь поздний характер человека, а может быть и весь его жизненный путь, но тогда что же это такое – единство человека в его возрастных фазах? оно вроде бы есть, но «схватить» его не только рукой, но даже разумом или тем более органами чувств никак невозможно: что же, быть может, предмет, который мы ищем, действительно существует на самом деле, но существует не как спрятанная в комнате вещь, которую принципиально можно найти, а как Годо, которого мы ждем, но который никогда не придет, а мы его все-таки продолжаем ждать.

И если Годо на самом деле существует – а мы не имеем никакого права сомневаться в этом – то его единственное занятие состоит, по-видимому, в том, чтобы втайне за нами подсматривать, потому что другой роли у него в жизни нет и быть не может: попробуйте представить для него что-нибудь другое! не выйдет, – и если вообразить себе, так сказать, метафизический портрет Годо – который, конечно же, точнее и тоньше психологического – то им может быть только… но читатель уже догадался: между прочим, если рассматривать репродукцию Джоконды при свете настольной лампы, то отводя ее от портрета, то приближая, вы отчетливо обнаружите вместо женщины лицо гермафродита, да и у Годо по странному совпадению нет никаких ярко выраженных признаков пола.

И потому мне всякий раз настойчиво представляется такая правдоподобная сценка потусторонней жизни.

Когда мы умрем, то, по всей видимости, после туннеля, по которому нам придется пробираться со страхом, усиленным в астрале, как говорят тибетцы, в семь раз, нас конечно же встретит безбольный и блаженный Свет в конце туннеля, – и в нем мы упокоимся на некоторое время.

А потом, очнувшись, мы, судя по всему, разойдемся в разных направлениях, соответственно пройденному жизненному пути и заложенным в нас кармических задатках: иные из нас очень скоро вернутся в земную жизнь, а другие очутятся перед закрытыми дверьми Рая, где, заложив руки за спину и гремя громадными ключами, будет расхаживать взад-вперед Петр.

И тут же, наверное, присоединится к ним еще одна группка только что прибывших душ, и откуда ни возьмись очутится в самом центре их некий смуглый, длинный и тонкий мужчина с орлиным носом, неправдоподобно длинным подбородком, безгубый, но с доходящей до ушей саркастической улыбкой и чрезвычайно серьезным, вдумчиво-пронзительным взглядом, который, подобно гиду, уже миллион раз обслужившему туристов, станет негромко и терпеливо объяснять:

«Да вы поймите, ребята, Тот, кого вы ждете, к вам не выйдет, ни сейчас, ни завтра, ни через год, ни через миллион лет, он никогда к вам не выйдет, вы можете ждать Его или расходиться по уготованным вам обителям, это ваше дело, только умоляю вас, выслушайте меня до конца. Я люблю правду и чувствую даже некоторую обязанность поделиться ею с вами, итак, вы спросите, как все это получилось, очень просто: вначале Он души в вас не чаял, и чудеса вам являл, и знамения, и пророков вам посылал, даже сына Своего единородного не пожалел; а уж как были счастливы те, кто поверил в Него до конца! но и те, кто не верил, тоже были счастливы, хотя не так, как первые, те же, кто были несчастливы, были на самом деле счастливы, и только думали, что несчастливы, не сознавая своего счастья.

Короче говоря, был на земле настоящий Рай, а кто его не видел, тот просто слеп был или бревно имел в глазу, но потом пошло-поехало: чем больше Он себя людям являл, тем сильнее те от Него отворачивались, короче говоря, страшно сказать, но сложилось у нас всех здесь наверху впечатление, будто Он вам, придурошным людям, своим присутствием наскучивал, и мы просто обязаны были Его внимание на этот прискорбный фактик обратить, – Он от этого очень воскорбел и разочаровался, и стал от вас постепенно отходить, да чем дальше отходил, тем больше интереса и почтения с вашей стороны обнаруживал. Загадочность Его отсутствия вам почему-то очень по душе пришлась, вы с ума стали сходить от экстаза, Его же это ваше чудовищное извращение потрясло и совсем доконало, и тогда Он решил уйти от вас окончательно, быть может, в тайной надежде, что это вам как раз больше всего понравится, – короче говоря, теперь уже для вас поистине нет разницы, есть Он или Его нет, и так, наверное, лучше всего как для Него, так и для вас, понимаете, ребята? вы уж, пожалуйста, не обижайтесь.»

А души подле нас, неловко переминаясь и обмениваясь недоверчивыми взглядами – уж больно им не понравилось, что говорит этот противный человек – будут посматривать украдкой и с надеждой в сторону Петра, но тот, демонстративно гремя ключами, будет продолжать ходить взад-вперед, делая вид, что не замечает их вопросительных взглядов.

Метафизика взгляда шахматного короля.  – Каждый помнит, как в «Мастере и Маргарите» Воланд с котом играют в шахматы: волшебные фигуры, волшебная доска и два волшебных игрока, какой интересной должна была быть их партия! недаром Коровьев шепчет Маргарите, что ей ни в коем случае не следует прерывать ее своим вмешательством, а шахматные журналы многое бы дали, чтобы ее напечатать.

Быть может, судя по участию Воланда – а ведь он мог все или почти все – партия эта была на уровне Алехина или Капабланки, с другой стороны, учитывая поведение кота, нам как-то это трудно себе представить: слишком уж тот ломался, кривлялся и фокусничал, короче говоря, все это воландовское волшебство для настоящего шахматиста не стоит и ломаного гроша, ведь настоящий шахматист заворожен только красотой и глубиной шахматной мысли и больше ничем, – и он тысячу раз прав!

Ибо как все-таки наша жизнь похожа на шахматную партию – по стилю, в плане занимательности и, главное, с точки зрения смысла! в жизни ведь всегда должен быть какой-то смысл, даже если кто-то вздумает отрицать его, поведите такого человека на казнь: он тотчас заупрямится и закатит истерику, – вот и получается, что сохранение собственной жизни для такого человека уже есть первая и главная цель жизни, затем идут секс, любовь и семья, сюда же обустройство быта, профессия, признание людьми, затем тысячи мелких привычек, страстей и желаний, способных заменить первичные жизненные роли.

В шахматах тоже есть свой особый смысл и сводится он к тому, чтобы дать мат противнику, невзирая на собственные потери, так что в материальной жертве, как заверит вас любой шахматист, заключается вся красота игры! нет, какова параллель с жизнью! разве «идеальные» мотивы не одерживают здесь верх над «низшими» инстинктами? и разве не очевидно, что на каждом шагу люди жертвуют жизнью ради чего-то для них более «высшего», как то: семьи, детей, любимой женщины, родины, собственного достоинства, лучшего посмертного бытия и так далее и тому подобное?

Вот названные факторы в буквальном смысле и играют роль шахматного короля, и из нацеленности на него, зачастую невидимой и подсознательной, разыгрывается вся партия жизни, причем позиция и качество «короля» неоднозначны, они могут меняться в течение жизни: в молодости они одни, в зрелости другие, а в старости третьи, – в юности мы можем покончить с собой из-за неудачной любви, а двадцать лет спустя будем умудренно улыбаться и качать головой на этот счет, самих позиций может быть несколько, и они способны меняться местами в зависимости от ситуации, возраста или внутреннего развития.

Скажем, человек безумно любит женщину или детей своих, но ему нужно уходить на войну, ради кого он пожертвует жизнью, если потребуется, до поры до времени не ясно ему самому, он еще сам не знает, кто его «король», – но проходит время, человек этот вернулся с войны, дети его выросли, женщина ему изменила, наступает черед и ему уйти в мир иной, – и вот вдруг его последним и решающим «королем» становится надежда на будущую жизнь, и он уже думает только о боге, хотя прежде ни разу и в церковь не заходил: вера в загробную жизнь, таким образом, стала заключительным «королем» этого человека.

Так происходит на каждом шагу в жизни, и более того, только так и происходит, и как без короля нет шахмат, так без некоего высшего, хотя, быть может, и непрестанно меняющегося смысла нет индивидуальной жизни, однако смысл этот настолько различен для каждого человека, настолько он колеблется и перекрещивается даже в пределах единой биографии, что затруднительно сказать, кто же все-таки «король» и как он выглядит.

Да, королевский трон вроде бы всегда на месте, то есть в душе человека, а вот самого «короля» как будто нет, чья-то смутная величественная фигура в плаще и со скипетром на голове неслышно заходит, садится на трон, сидит там, а потом незаметно уходит, и никогда не удается разглядеть как следует черты его лица или выражение глаз.

Кто не обращал внимания: тень короля Гамлета действует на нас куда сильнее, чем подействовал бы тот же самый король в жизни? и вот, находясь под неотразимым обаянием этой Тени, мы пытаемся воссоздать ее живой облик, – мы думаем: раз есть тень, должен быть и живой человек, который ее бросает, но тут нет строгой логики: мы сами воздвигли королевский трон в своей душе, сами посадили туда быть может несуществующего короля, сами уверились в него, – неудивительно, что рано или поздно рождается стремление побольше о нем узнать.

Таковы, кстати говоря, гносеологические корни любой философии, но ни в коем случае не естественных наук, ибо последние всегда ставят перед собой какие-то частные и конкретные цели, и, как правило, их достигают, естествознание живет «присутствующей» жизнью, и в ней оно чувствует себя, как рыба в воде, и как та же рыба, очутившись на песке, мечется и задыхается, так сходит с ума естествознание, когда оно, переступив собственные границы, замахивается на решение «вечных вопросов» бытия.

Особенно наглядно это можно проследить на примере астрофизики: занимаясь Вселенной, она вплотную подходит к вопросу о начале и конце ее, а это уже проблема метафизическая, то есть такая, однозначное решение которой в принципе невозможно, конечно, любая метафизическая проблема – это по сути всего лишь духовная игра и больше ничего, буддизм так прямо на это и указывает, – но что проку признавать или не признавать правоту буддизма, если вся практически наша западная духовность стоит на принципе игры – и ничего другого не знает и знать не хочет?

Да, так было, есть и будет: пустой трон в душе, и чья-то величественная тень восседает на нем, наверное, это король, кто же еще?

Но рассмотреть его поближе, а тем более потрогать невозможно, с тенью не поиграешь, зато ею можно восхищаться и на нее можно молиться, а это главное, – и пусть король как субъект отсутствует, неважно, нам нужна его роль в жизни.

Может, даже это и хорошо, что он как личность отсутствует, а то чего доброго застанешь его невзначай дремлющем в полночь на троне: он очнется испуганно, под горностаевой мантией старческая сморщенная кожа, глаза усталые и испуганные, руки подрагивают, а под скипетром седина и испарина, – и обоюдно нам придется, встретившись взглядом, смущенно отводить глаза, как некстати эта встреча! какая великая тайна оскорблена! и как справиться отныне с постигшим нас разочарованием?

Так благоговейно рассуждаем мы о душе, но нас невольно коробит, когда кто-то претендует сделать с нее фотографию или, еще хуже, показывает нам ее законченный облик, точно музейное чучело, так славим мы бога: тем искренней и сильней, чем меньше мы знаем его сущность и его природу, так мы влюбляемся отчаянно и безнадежно: в той самой степени, в какой не постигли еще истинный характер обожаемого субъекта или жестоко в нем ошиблись, и так пожертвовать жизнью ради отчизны помогает нам больше всего коллективно-романтическое к ней отношение, но никогда не индивидуально-критическое…

Итак, куда бы мы ни двигались и в какую бы сторону ни развивались, мы точно идем по узкой анфиладе с затемненными окнами, а перед нами открываются одна за другой двери, ведущие в комнаты, где нас ждут поочередно ответы на какие-то очень важные вопросы, и следующее пространство обычно загадочней предыдущего, и в каждой новой комнате как будто скрыта более глубокая тайна, но в конце концов любое пространство, которое мы успели посетить, запоминается нам только так и постольку, как и поскольку в нем отсутствовало то, что мы в нем искали увидеть.

Так что когда мы, подобно принцу Просперо из «Маски Красной Смерти» Э. По, пройдя «через голубую комнаты в пурпурную, через пурпурную в зеленую, через зеленую в оранжевую, оттуда в белую, а из белой в фиолетовую» – последнюю и заключительную, символизирующую наше предсмертное пространство, подводим итоги прожитой жизни, то все, к чему мы пришли, становится аналогом все того же шахматного короля: в каком-то смысле вся жизнь наша пожертвована ради него, но есть ли он на самом деле, этот наш шахматный король? и все тот же знакомый «привратник с длинной жидкой черной монгольской бородой», видя, что мы уже отходим, кричит изо всех сил, чтобы мы еще успели услыхать ответ: «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для вас одних. Теперь пойду и запру их».

И это уже не кафковская Притча о Законе, а реальное положение вещей, просто то ли дело в оригинальном гении Ф. Кафки, а то ли в самом жанре искусства, но только основной парадокс жизни и смерти здесь угадан и подмечен тоньше и пластичней, чем в любой философии, включая шопенгауэровскую, и как в Средневековье города и ремесла имели своих покровителей среди святых, так духовным покровителем философии отсутствия самых высших и последних ценностей бытия, если хотите, является безусловно Ф. Кафка, читайте его «Процесс» и его «Замок»: чтобы самое главное в них так вот дерзко, начисто и необратимо отсутствовало, – такое вы не встретите ни у какого другого писателя, не говоря уже о философах, основателях религий и прочих духовных деятелях.

И вот в полном согласии с духом и буквой Кафки мы, хотим того или не хотим, продолжаем лелеять в душе нашего шахматного короля, – под какими только масками он нам не является! чаще всего, однако, мы понимаем под ним так называемый потаенный «нерв жизни», до которого нам почему-то обязательно нужно коснуться, а без этого жизнь – не жизнь и как будто напрасно прожита, и сопровождает нас от рождения до могилы это странное, необъяснимое, неустранимое и по большому счету парадоксальное чувство: будто вот-вот коснемся мы, наконец, заветного нерва жизни, в чем бы последний ни состоял.

Сначала нам казалось, что это были первые неизгладимые впечатления детства, потом юношеские приключения, затем встреча с женщиной, и следом семья, работа, общение с людьми, узнавание жизни и прочая повседневная метафизика, а параллельно книги, природа, домашние животные, ну, а под занавес, как и надлежит финалу, мы встречаемся со смертью, – вот она-то уж наверняка раскроет перед нами все тайны, которые скрывала от нас жизнь, но какую бы сторону жизни и смерти мы ни зацепили, всегда, везде и при любых обстоятельствах обнаружим мы в себе и вокруг себя одно основное умонастроение, или, как говорят музыканты, «главную тональность», а именно: точно мы тихо плывем над бездной, а самой бездны нет.

Вот уже и сделаны вроде бы решающие опыты жизни, и ни в одном из них не обнаружилась бездна, и нигде не произошло прямого соприкосновения с сокровенным нервом жизни, а ощущение того и другого осталось, – и сопровождает оно нас поистине от колыбели до могилы; как тут не процитировать великого и проницательного Эдгара Аллана? – «Среди многих непонятных аномалий науки о человеческом разуме нет другой столь жгуче волнующей, чем факт, насколько мне известно, не привлекший внимания ни одной школы и заключающийся в том, что, пытаясь воскресить в памяти нечто давно забытое, мы часто словно бы уже готовы вот-вот вспомнить, но в конце концов так ничего и не вспоминаем», и следом, на примере Лигейи, alter ego автора поясняет свою мысль таким образом. – «И точно так же, вглядываясь в глаза Лигейи, я постоянно чувствовал, что сейчас постигну смысл их выражения, что уже постигаю его, – и не мог постигнуть, и он вновь ускользал от меня».

Вот и особенность взгляда шахматного короля состоит в том, что он как бы постоянно отводит от вас глаза, и чем настойчивей вы пытаетесь заглянуть в них, тем искусней он отворачивается от вас, а точнее, непрестанно поворачивается к вам в профиль, так что вы оба взаимно кружите друг вокруг друга, причем в центре, как и подобает, движется вокруг своей оси шахматный король, ну а вы уже, как и принято у подчиненных, вращаетесь и вокруг его оси, и вокруг своей собственной.

Эта слава мирская.  – В жизни мы всегда живем чем-то большим, чем оно есть на самом деле: в том смысле, что любой феномен, к которому в данный момент приросли наши сердце и ум и который определяет здесь и теперь наше жизненное пространство, для посторонних не имеет, может быть, никакого значения, да и для нас самих по мере обращения в прошлое порядочно уменьшается в размерах, – и, пожалуй, самым ярким выражением изумительно сокрытого в недрах бытия космического закона, заключающегося в том, что мы в вещах повседневных и метафизических видим всегда и неизменно больше, чем они есть на самом деле и этим «больше» живем и дышим, является слава.

Поистине нет ничего, что бы доставляло нам такое загадочное, магическое и по сути религиозное наслаждение, какое доставляет нам слава, но при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что это наслаждение – не более чем мыльный пузырь: ведь размышляя о славе, мы невольно верим в то, что она является чем-то большим, чем просто мнением тысяч и тысяч людей, причем часто мнением некомпетентным и заимствованным.

Мы молча исходим из того, что за славой стоит некий феномен объективного и сверхчеловеческого порядка, и пусть реальность, которую отражает слава, не обязательно тождественна божественной – это даже нежелательно по многим причинам – но она обязательно бесконечно возвышается над чисто человеческой сферой, занимая ту промежуточную область между людьми и богами, которая до сих пор наименьшим образом скомпрометировала себя, и потому в наибольшей степени претендует на некое туманное, но почему-то всерьез всеми принимаемое бессмертие, которое даже в религиях исчерпало себя, зато в литературе и искусстве по-прежнему пользуется непоколебимым авторитетом.

Спросите любого гонящегося за славой человека, что бы он предпочел: реальное бессмертие собственной души или бессмертие своего имени, – и он по меньшей мере задумается, так что и придя к нему через неделю за ответом, вы застанете его все еще погруженным в глубокую задумчивость: слава, таким образом, есть лишь наглядный пример того, что мы живем всегда большим, чем оно есть на самом деле, но иначе и быть не может, потому что «то, что есть на самом деле», определить и измерить нельзя, – мы сами наполняем его смыслом и значением, точно пузырь воздухом.

Спросите также любого любителя искусства: что такое искусство? и он вам ответит, что искусство есть некая неописуемая до конца в словах, но в конечном счете вполне реальная сфера: то есть, говоря философским языком, искусство онтологично, хотя и не в том плане, в каком онтологично, скажем, ночное звездное пространство, – скорее, понимание искусства в человечестве сродни восприятию эллинами их мира богов.

Да, внутренний мир искусства – это поистине «Олимпийские вершины» и «Елисейские поля», куда попадают только творцы классического искусства и лишь на короткое время заглядывают его читатели, зрители и слушатели, а то обстоятельство, что сакральное пространство художественного творчества есть всего лишь суммарное восприятие миллионов и миллионов человеческих мнений и разве что плюс к тому еще его монументальные увековечивания и классификации, наподобие гражданского кодекса или международного права, так что поистине никакой иной онтологической реальности за этим нет и быть не может, – вот этот важный момент как-то ускользает от нашего внимания.

Молчаливое и всеми сознательно или бессознательно принимаемое допущение, что мир искусства имеет некоторое вполне независимое от людских мнений существование, и есть то большее, которым живет и дышит искусство, в особенности классическое, тогда как без этой своеобразной, нигде и никем прямо не сформулированной, но молча всеми признаваемой независимости искусства от любых субъективных мнений последнее погибает мгновенно и на корню: допущение, что чтение «Фауста» ничем принципиально не отличается от чтения бульварной газеты, означает смерть искусства.

Между тем вся тонкость здесь состоит именно в том, что оба вывода одинаково верны: создаются, таким образом, две параллельные реальности с равноправной онтологией, и человек, верящий в объективное значение искусства, кует себе одну судьбу, а не верящий в него – другую: не только в земной жизни вера и неверие реально определяют биографию человека, но быть может и за ее пределами, – так что между искусством, религией и любыми другими жизненными ценностями, в которые нужно обязательно верить и которыми нужно обязательно жить, нет никакой принципиальной разницы.

Когда мы не можем отвести восхищенных глаз от той или иной картины в музее и тут же наблюдаем полное равнодушие к той же картине других посетителей, или наоборот, когда мы слушаем музыку, вызывающую у нас позыв к зевку и тут же, рядом, наблюдаем людей, у которых та же самая музыка едва не вызывает слез восхищения на глазах, мы испытываем инстинктивное раздражение и ощущение внутреннего превосходства, – да, вот это самое нутряное раздражение на восхищение посторонних людей от искусства, которое мы не признаем, и одновременно демонстративное выражение восхищения искусством, которое мы признаем и любим, – эта двойственность говорит о многом.

Прежде всего она говорит о том, что искусство есть религия аристократов духа: самая утонченная из всех религий, но все-таки религия, а значит и стоит она прежде всего на вере.

Внятный шепот в ночи.  – Вживаясь в художественный мир полюбившегося романа, мы на время забываем – причем неизбежно забываем – что у него есть автор и что каждая деталь этой кажущейся нам абсолютно самостоятельной романической действительности на самом деле выдумана и тщательно обработана, – так воспринимаем мы литературу в детстве и в юности: автор нас как-то особенно не интересует, мы можем вполне обойтись без него, что он за человек, какие у него привычки, когда жил и какой он национальности – нам почти неважно, главное – его вещь так написана, что мы от нее не можем оторваться, – и вот параллельно мы точно так же опьянены миром, не можем от него оторваться и нам по существу безразлично, есть у него автор – творец – или нет.

Но проходят годы, мы взрослеем, литература и мир по-прежнему нас магически притягивают – может ли быть иначе? – однако, наряду с прежней очарованностью ими, у нас появляется уже и более-менее серьезный интерес к их авторам, мы с удовольствием читаем биографии наших любимых писателей, смакуем иные психологические детали, узнаем, как были написаны излюбленные наши романы, мы обнаруживаем – хотя об этом и вначале уже догадывались – что художественные миры, по которым мы бродили, как по экзотическим джунглям, кем-то сотворены, но сотворены так мастерски, что у читателя остается непосредственное чувство, будто они существуют сами по себе и независимо от автора, – вот эта самая психологическая антиномия лежит в основе онтологической природы искусства, и весь вопрос только в том, имеем ли мы право перенести ее на окружающую нас действительность.

Ведь если мы, с одной стороны, всего лишь действующие лица в космической драме бытия, а с другой стороны, та же Анна Каренина, как мы хорошо знаем, не могла ничего знать о своем творце Льве Толстом, то из этого с абсолютной логической необходимостью вытекает, что и мы как персонажи мирового спектакля не можем войти ни в какое реальное соприкосновение с нашим создателем, – и потому, подчиняясь лучшим и благороднейшим наитиям сердца, мы просто говорим: «Кто-то нас там ждет и все».

В сущности, того же мнения были Исаак Ньютон, провозгласивший, что орбитальная гармония Солнца, планет и комет не могла возникнуть сама по себе, далее, философ и естествоиспытатель Лейбниц, прямо заявивший, что это Всевышний завел «часы мира», и наконец Эйнштейн, обогативший высказывание Ньютона очень тонким замечанием о том, что, проникнувшись мыслью о физико-математических закономерностях, буквально пронизывающих Вселенную, нельзя не прийти к допущению существования Творца, а это значит, что, исходя из естественнонаучного взгляда на мир и его генезис, очень даже естественно и даже закономерно предположить источник вселенской гармонии за пределами самой Вселенной.

Разумеется, гипотетический Творец Ньютона, Лейбница и Эйнштейна глубоко избранен по своей природе, то есть, отвечая духовным запросам человеческой элиты, он никоим образом не удовлетворяет душевные потребности так называемых «простых людей», – этим, как известно, занялась мировая церковь, она создала для широчайших слоев населения такого Бога, которого можно себе по-человечески понять и даже зримо представить: такому Богу можно молиться и на такого Бога можно надеяться в последний час, а это главное.

Итак, некоторая принципиальная неопределенность насчет существования или несуществования нашего Создателя всегда и без исключения идет нам на пользу, тогда как полная уверенность в Его существовании или несуществовании всегда и без исключения идет нам во вред, – вот эта самая категоричность в ту или иную сторону, с тем или другим знаком, как ни странно, вместо того чтобы привносить в мир тонкую и высшую жизнь, на самом деле притормаживает или даже убивает ее.

Так что если ввести себе за правило ежедневно перед отходом ко сну выходить на балкон – в любое время года – и, внимательно и беспристрастно заглянув в ночное звездное пространство, спрашивать себя: есть ли Бог? или Его нет? и тут же, не теряя ни секунды драгоценного времени, прислушиваться к тому, что ответят нам наши сердце и интуиция – по-видимому единственные глашатаи истины – то ответом нам все же будет тихий, но довольно внятный шепот о Его глубочайшем и непостижимом отсутствии, и вместе парадоксальное наитие, что так оно и должно быть, что более глубокого и загадочного универсума, как с вечным отсутствием его создавшего Творца, не придумаешь, и что все-таки нужно искать Его и к Нему стремиться: всю жизнь и все жизни, по мере сил и во славу Того, чье однозначное бытие или небытие несовместимо с ошеломляющим величием Универсума и несозвучно лицезрению звездного неба, – потому что, как мы точно знаем, одна музыка нас никогда не обманывает, а тем более музыка Баха, которая едва ли не в единственном числе вполне созвучна вышеописанному переживанию.

Поэтому то, что нам не дано было в этой жизни, но что нам больше всего хотелось бы иметь или, точнее, чем мы могли бы обогатить, как нам кажется, общечеловеческую жизнь, – это и есть, по-видимому, сюжет нашей будущей жизни, но это не значит, что так оно и будет на самом деле, просто этот сценарий прочтут «где надо», и – утвердят или – не утвердят, а совсем без сценария являться нельзя: засмеют, – вот внимательный и беспристрастный взгляд в ночное небо делает из этой гипотезы почти математическое доказательство.

Поэзия и правда

I. (Два неба).  – Все-таки представление о звездной полночи как храме после службы, когда и слабо перемигивающиеся звезды, и бледная мертвенная луна, и слабый ветерок, и пронзительное вокруг безмолвие, – все это напоминает о недавно свершившейся мистерии, но ее участники куда-то внезапно и бесследно исчезли, – так вот, такое представление гораздо поэтичней, чем аналогичное представление о той же полночи как воочию – то есть в очах души по Гамлету – свершающейся мистерии: с ангельскими иерархиями на хорах, с органной гармонией сфер, со сводчатыми потолками разворачивающихся под разными углами и в разных масштабах экзистенциальных измерений, с демонскими кариатидами ежесекундно происходящего в космосе зла, с алтарем матушки-Земли, на котором приносится снова и снова в жертву плоть живых существ, и с бесчисленными жителями разнообразных астральных миров в качестве невидимых зрителей.

И точно так же образ ясной голубой лазури, которая станет нам последней пристанью, потому что уже теперь, глядя в нее, мы до глубины души взволнованы отсутствием в ней каких-либо опор, и сравнение со смертью, в которой тоже упраздняются любые жизненные опоры, приходит само собой, – да, этот звенящий образ лазури, навевающий нам странное, непостижимое, мистическое состояние бытия в аспекте собственной возможности, то есть пребывание в лазури-смерти как антиномическое «может быть я существую, а может быть и не существую», – он, этот образ безоблачной лазури кажется нам тоже куда поэтичней, чем любые другие и, главное, вполне конкретные представления о посмертном существовании человеческой души.

И вот, если бы как дважды два четыре было доказано, что, собственно, ничего в представлении о звездном небе как опустошенном после службы храме или в образе лишенной опор лазури как последней пристани человека, – итак, ничего в этих двух символа нет истинного, а есть одна лишь чистая поэзия, – можно ли было бы в таком случае, перефразируя Достоевского, сказать: лучше я останусь с поэзией, чем с истиной? наверное, можно, потому что решительно невозможно доказать, что подобная поэзия не имеет к истине никакого отношения.

II. (Двойное небо).  – Лицезрение неба, причем в любое время суток и при любой погоде, вызывает в нас непроизвольно чувство непостижимого величия, и хотя наша повседневная жизнь практически ничего общего с метафизикой неба не имеет, все-таки небо остается ее фоном: без неба любое решительно жизнеотправление напоминало бы жалкий театральный акт – чего стоило бы одно закрытое полутемное помещение – и не было бы вокруг нас ни единого предмета, который – без небесной бесконечной перспективы – не был бы аналогичен театральному реквизиту, и никто из наших ближних или дальних не казался бы нам человеком в собственном смысле этого слова, то есть свободным существом с великой, потому что неопределенной, и неопределенной, потому что великой, судьбой – которую гарантирует опять-таки одно только небо – но все люди как один представлялись бы механическими куклами-актерами, сплющенными и задавленными своими так легко предсказуемыми посредственными ролями… короче говоря, небо, будучи основой и условием нашей жизни и нашего бытия – что не совсем одно и то же – является плюс к тому еще и последним критерием истины: любой нравственный, а тем более метафизический вопрос находит свой по крайней мере интуитивный ответ в зависимости от того, созвучен ли он небу и в какой степени созвучен, – чем больше созвучия, тем больше истины, совсем нет созвучия, полностью отсутствует и истина, и если буддизм так великолепно гармонирует с просветленной лазурью, то христианство по тональности родственно ночному небу, как видите, все сходится, и конечно же самые наши противоречивые чувства, мысли и интуиции «подсказкой» неба не только не упраздняются, но усиливаются до возможного предела, демонстрируя тем самым, можно сказать, каноническую правоту антиномического подхода к загадке жизни, одним из примеров которого могут послужить следующие стихи.

Где в сини бледной и пустой вдали от суетно-земного все дышит чудной простотой и ощущением иного, откуда реют облака в изнемогающем покое, как бы не слишком, а слегка благословляя все мирское, и все стекается куда в щемящей ноте ожиданья — там… сердцу близка и чужда мысль, что за смертью нет страданья.

III. (Напрасное занятие).  – Любой феномен, рассматриваемый как объект, то есть со стороны и посторонним сознанием, неизбежно подчиняется законам пространства, времени и причинности, а подчиняясь им, приобретает законченный образ какой-нибудь чашки на полочке: все с ним и до конца ясно, – но тот же самый феномен, понимаемый как субъект, то есть как он сам себя и окружающий мир воспринимает собственным внутренним сознанием, не знает и не признает четкой разделенности пространства, времени и причинности: например, он принципиально не в состоянии осознать свое рождение или смерть, он, далее, не уверен, что его точно не было в той или иной произвольно выбранной точке пространственно-временной парадигмы и он, наконец, не представляет себе, чтобы закон причины и следствия соблюдался в отношении его в полной мере и без каких-либо отклонений, хотя, с другой стороны, по привычке в течение жизни принимая на веру мнение прочих субъектов на свой счет как объекта, а также поневоле перенося собственное «объектное» видение внешнего на свою «субъектную» сущность, он, то есть себя сознающий субъект, воспринимает себя одновременно и как объект, из чего вытекает полнейшая путаница и неразбериха, – и вот любая последовательная философия настаивает на чистоте разделения субъекта и объекта, а любая последовательная религия призывает даже жить одной этой разделенной чистотой, однако насколько это трудно, а быть может даже и практически невозможно, показывает жизненный опыт так называемого «простого смертного», то есть любого из нас, а все почему? да опять-таки по причине антиномической природы субъекта и объекта, которая неслиянна и нераздельна, так зачем же пытаться их разделять? это все равно что лить воду в ведро с дырявым дном: напрасное занятие, от которого целиком и полностью отказывается, пожалуй, одно только искусство.

Главный парадокс искусства.  – Подобно тому, как в сказках персонажам ставятся богатырские задачи типа «пойти туда – не знаю куда и принести то – не знаю что», причем герои блестяще справляются с этими, казалось бы, невыполнимыми в принципе поручениями, так мы, жители повседневного и отнюдь не сказочного мира, на каждом шагу, даже не замечая того, осуществляем отнюдь не менее фантастическую затею, а именно, мы «смотрим туда – не знаем куда и видим там то – не знаем что», и делаем это мы всякий раз, когда всего лишь… принимаемся за чтение.

Как и почему такое происходит? в своем блестящем эссе о «Бесах» Достоевского о. С. Булгаков проницательно замечает, что главный герой романа Ник. Ставрогин страшно и необратимо отсутствует: и не потому, что он не удался автору, а потому именно, что вполне удался, – если присмотреться, однако, то такова главная особенность любого художественного образа и разве проявляется она не с такой очевидностью, как в вышеназванном романе Достоевского.

Присмотримся к любому толстовскому персонажу, скажем, из «Войны и мира», ведь принято считать, что более «живых», то есть житейски плотных и вполне правдоподобных героев в мировой литературе как будто нет, однако стоит спросить себя: что делал кн. Андрей в течение года между помолвкой и несостоявшейся свадьбой с Наташей? якобы был заграницей, как сообщает Толстой – абсолютно пустая и ни к чему не обязывающая информация: на самом деле кн. Андрей в этот промежуток художественного времени от нас так же далек, как какая-нибудь «черная дыра» в гипотетическом «параллельном» универсуме, мы не можем даже представить себе, что делал, думал и чувствовал кн. Андрей все это время.

Мы вообще не в состоянии представить себе, что делает, думает и чувствует любой персонаж между двумя соседними сценами, он точно проваливается в ничто, когда автор перестает о нем говорить, и возникает из ничего, коль скоро автор им опять занимается: в то же время это не абсолютное Ничто, из которого, согласно библейской гипотезе, возник мир, а как бы относительное и имманентное бытию ничто, вкрапленное в тончайшие поры бытия в самую его сердцевину.

Иными словами, это – пауза.

Писатель с каждой новой сценой и каждой новой главой проясняет и углубляет намеченные персонажи, но такой ситуации, в которой бы автор знал поведение своего персонажа на сто процентов заранее и до его творческой разработки, просто не существует и не может существовать, – вот почему в тех паузах посреди вещи, в которых персонаж отсутствует – потому что повествуется о других героях – автор находится практически в полном неведении относительно своего детища.

Сходным образом, задумываясь о возникновении жизни во Вселенной, нам поначалу приходит в голову, что она возникла случайно, но что такое случай? он есть наименьшая вероятность того или иного события, однако, с другой стороны, событие это просто не могло не произойти, потому что в бесконечности времен и пространств Вселенная преспокойно ждет и дожидается рано или поздно воплощения любой, даже самой маловероятной возможности: тем самым случай, будучи антиномией любой закономерности, тоже становится своего рода закономерностью, в жизни вообще любые антиномии смыкаются и как-то очень легко взаимодействуют между собой, настолько легко, что у той же концепции бесконечности мироздания, на которой стоял весь древний мир, в наше время нашелся весьма убедительный с физико-астрономичемской точки зрения антипод генезиса мироздания из Первовзрыва, а происходит это по той простой причине, что антиномическая природа бытия, будучи для разума самой непостижимой – потому что иноприродной разуму – является уже по сути своей образной и художественной.

Наш ум по природе своей не в состоянии вместить в себя концепцию вечного и бесконечного существования материи и одновременно ее возникновения из случая и Первовзрыва, да оно и не нужно, достаточно допустить эту антиномию, чувственное ее представление невозможно, равно как и ее удовлетворительное умственное понимание, итак, между случаем и необходимостью залегает пауза, та самая пауза, которая составляет сердцевину любого художественного образа: в том смысле, что художник не знает и не узнает никогда до конца свое кровное детище, и вот мы, читатели, интуитивно чувствуя этот момент, также не особо напрягаем воображение, чтобы воссоздать в уме зрительный образ персонажей.

Каков парадокс: мы требуем от автора, чтобы он создавал свои художественные миры «как в жизни», то есть максимально правдоподобно, а сами по мере восприятия искусства это правдоподобие опускаем, нам важна лишь основная мелодия действия, тогда как бесконечные его подробности во все стороны нас нагружают и утомляют, особенно при чтении детективных романов это заметно: мы «глотаем» целые куски, чтобы поскорее узнать, «чем все закончилось».

С классическим искусством дело обстоит, правда, несколько иначе: там мы смакуем иные мастерские детали, коих не счесть – на то она и классика – однако тоже за счет опускания или забвения других и быть может не менее мастерских нюансов, потому что все взять от книги нельзя, не позволяют возможности ума и воображения.

Вот почему в детстве и юности, когда сюжет и финал для нас были важнее обставляющих их подробностей, мы буквально «глотали» книги, тогда как в зрелом возрасте, когда все сюжеты и все финалы – причем не только в книгах, но и в жизни – нам более-менее известны, мы склонны минутами, а то и часами задерживаться на каких-то особенно полюбившихся нам страницах, – и чтение как таковое прекращается, уступая место созерцательной паузе во время чтения, – но куда мы смотрим во время таких пауз? мы смотрим поистине «туда – не знаем куда», и что мы там видим? мы видим там воистину «то – не знаем что».

И вот это, может быть, и есть первая и последняя истина восприятия искусства, но большинство людей, не догадываясь об этом и сетуя на себя за «потерянное время» и «ослабевшее воображение», пытаются, растормошив себя, вернуться к прежнему и адекватному, то есть вполне внимательному и чувственному восприятию искусства: тем самым, отойдя от истины, они опять возвращаются к поиску ее, – но ведь это тоже неплохо: как видно, между теми, кто обрел истину, и теми, кто все еще ищет ее, нет особой разницы.

Как будто могло быть иначе.

Тихий приют вечности.  – Разговор оборвался (собеседника вызвали к телефону) – и человек, временно исполняющий обязанности какого-нибудь мелкого служащего, всей мыслящей частью своего существа больно ударился о то вакуумное пространство, которое явилось внезапно на месте прерванного диалога и которое повелительно требует возбужденного хождения взад-вперед по комнате с периодическим выглядыванием из окна: в этом состоянии человек не замечает того, что происходит на улице, не может сосредоточиться на какой-нибудь мало-мальски любопытной мысли, не в силах что-то вспомнить или что-то предположить, не может принять какое-либо даже самое простенькое решение, в этом состоянии человек вообще по сути выключен из многосложного круговорота бытия, не получив взамен какой-либо стоящей физической или духовной компенсации, точнее, он ее просто не сознает, ибо он – в паузе, а пауза – это все: пауза есть то крошечное колесико в механизме любого решительно феномена, от мироздания в целом до расстояния между соседними долями секунд, без которого этот механизм попросту не может работать.

Примеры? сколько угодно: пауза, во-первых, настолько незаметно, но радикально разделяет людей, что, даже зная их насквозь, мы их до конца все-таки не знаем и никогда не узнаем; во-вторых, персонажи в тот момент, когда автор перестает о них сообщать, проваливаются в паузу, точно исчезают в «черной дыре»; происхождение родов и видов на земле испещрено, в-третьих, непроходимыми паузами, которые называются мутациями; случай, в-четвертых, тоже пауза закономерности, но разве происхождение мира не случайно?

«Моцарт считал, – пишет итальянский дирижер Рикардо Мути в своих записках о Верди, – что самое главное в музыке, это пауза между звуками», и это в-пятых; а к тому, что именно в паузе между вещами следует искать объяснение вещей, приходят теперь единодушно как передовые ученые-естествоиспытатели, так и современные метафизики, это уже в-шестых; и в-седьмых, пауза есть самая настоящая кантовская «вещь в себе»: пока мы живем полной жизнью, паузы еще нет, мы даже не догадываемся остановиться посреди «вечного движения», задержать воздух и удивиться осенившему нас внезапно осознанию несотворенности всех вещей, но как только мы, однако, задумываемся над этой несотворенностью, паузы уже нет, она неизбежно заменяется той или иной умственной конструкцией, коих в коллективном человеческом сознании плавает великое множество.

В состоянии вечной паузы живут кошки: недаром им приписывается святая домашняя мудрость и астральное видение вещей, а лучше всего, стоит повторить, природу паузы демонстрирует чтение в позднем возрасте: мы склонны отвлекаться от книги и задумываться ни о чем, причем все чаще и дольше, однако от этих отвлечений мы получаем почему-то едва ли не большее эстетическое наслаждение, нежели от самого чтения, и это великая тайна как чтения, так и паузы посреди него: так кошка, направляясь в спальню, почему-то задерживается в коридоре, оборачивается, смотрит на вас долгим многозначительным взглядом, а потом сворачивает в кухню – и для нее оба маршрута одинаково важны и неважны.

В юности, как уже сказано, подобное восприятие было невозможно: не только намеченная книга должна была быть прочитана до конца, но и главные события жизни – прежде всего на тему любви, семьи и профессии – должны были быть исполнены, власть судьбы, богов или просто первоосновных человеческих инстинктов была в том возрасте абсолютно неодолимой, нельзя было отвлечься от сценария и хоть немного задуматься над играемой ролью: да, пауза в те дальние-дальние годы была невозможна.

Но слишком долго задумываться во время паузы тоже нельзя: умственная конструкция, подобно Мефистофелю, тотчас предлагает свои услуги, однако от нее следует благоразумно отказаться, долгое пребывание в паузе посреди жизни чревато созданием философии жизни, а долгое пребывание в паузе во время чтения грозит возникновением объяснения текста, – и то и другое никуда не годится.

Всмотритесь повнимательней в глаза кошки и сравните их, заглянув в зеркало, со своим собственным взглядом, когда вам только что пришла «умная мысль» насчет мира или книги: вы будете удивлены, обнаружив, что в кошачьих глазах куда больше мудрого спокойствия и тишины, чем в ваших, но что это доказывает? наверное, прежде всего то, что мудрость может существовать помимо мыслей и, может быть, только помимо и вопреки мыслям существует.

Такова мудрость кошек, буддистов и иных простых людей, умудрившихся не прочитать в своей жизни ни единой книги, но мысль и мудрость все-таки не исключают друг друга, ведь мудрость по отношению к мысли находится в положении превосходного родства: она мать или старшая сестра мысли, и потому мудрость инстинктивно протягивает руку мысли, давая ей возможность подняться до себя, однако условие достижения мудрости для мысли не простое: она должна соединиться со своей противоположностью, то есть, отправившись в одном направлении, мысль призвана, пронзив пространство и время, выйти к себе самой с другой стороны, соответственно поменяв знак, – это и есть простейший механизм возникновения антиномии.

Выйдя на поиски смысла или последнего обоснования жизни и не найдя его – ибо найти его значит лишь произвольно выставить ту или иную субъективную умственную конструкцию – возвратиться к себе самой, то есть, описав мировоззренческую окружность того или иного диаметра – чем больше он, тем глубже сама мысль – замкнуться на себя и образовать точку как исходный пункт и вместе центр антиномии, – таков судьбоносный, то есть извне и свыше предуказанный путь мысли как духовного феномена: эта точка и есть пауза в вышеописанном смысле, и где бы мы ни были, на каком бы уровне бытия ни пребывали, – всегда есть возможность преобразовать мысль в антиномию, то есть из зодчих какого-нибудь умозрительного культа – чем по природе своей являются наши мысли – сделать геометрические координаты чистого бытия, – каковы в основе своей антиномии.

Соответственно, привыкнув мыслить антиномиями, не нужно уже всякий раз отправляться в кругосветное умственное путешествие, имеющее целью, выйдя из одной точки, возвратиться к ней с другой и противоположной стороны, достаточно помнить и твердо знать об этом мировом законе, а память и твердое знание о нем сами гарантируют нам неизменное пребывание одновременно во всех таких путешествиях, будь то в прошлом, настоящем или будущем: находясь в срединном антиномическом срезе восприятия мира, мы получаем несомненную онтологическую уверенность его постижения, не затрачивая на то ни малейшего умственного усилия, – это и есть субтильное состояние вечного пребывания в метафизической паузе, но для того, чтобы упокоиться в нем, необходима предварительная колоссальная умственная работа, надобно научиться видеть и переживать мир в антиномиях.

А пока ждешь собеседника и взад-вперед нетерпеливо ходишь по комнате, выглядывая периодически из окна, разве это можно сделать? нет, конечно, но догадаться смутно все-таки можно! и вот, предчувствуя сие великое открытие, которое, быть может, перевернет навсегда жизнь, но в то же время не делая из этого громкого спектакля, по принципу: все великое тихо, просто и скромно, человек инстинктивно пытается найти адекватный этой судьбоносной ситуации актерский жест, – как правило везде, всегда и у всех людей жест этот состоит в показе некоторого недовольства во взгляде при возвращении собеседника и возобновлении прежнего разговора с ним.

Учитель и ученики

I.  – Все-таки жизнь каждого из нас подобна решению уравнения с несколькими неизвестными: последних не настолько много, чтобы уравнение было изначально неразрешимым, но в то же время и не так мало, чтобы уравнение решалось легко и просто, неизвестных ровно столько, сколько нужно для каждого отдельного человека: у одних их больше, у других меньше, но в любом случае они есть, – и человек мучительно пытается заменить загадочный икс конкретным житейским содержанием.

Как тут не вспомнить тупую и мучительную мольбу во взгляде вызванного к доске ученика? тот забыл ответ, хотя прекрасно подготовил домашнее задание, но одноклассники не могут ему помочь, потому что уравнение, написанное на доске, оказалось на голову сложнее проходимой темы, да и сам учитель краснея видит, что записанная им задачка никогда не приводилась в школьных учебниках, и вообще непонятно, откуда она взялась и кто ее автор.

Уравнение в общем-то не такое уж и сложное, просто оно чуть-чуть отличается от всех ему подобных в школьной программе, и вот в наступившей тишине весь класс как единое человеческое существо углубился в решение странного уравнения, – и только слитное выражение торжества и разочарования во взгляде всего класса как единого человеческого существа при разрешении задачи в который раз продемонстрирует парадоксальное отношение человека к Истине как к чему-то такому, что нельзя искать, но нельзя и не искать, нельзя найти, но нельзя и не найти.

Значит ли это, что Истина отсутствует: ныне и присно и вовеки веков, но без Нее, этой отсутствующей Истины, нам нельзя жить: ныне и присно и вовеки веков? да, значит, потому что то, что отсутствует, заведомо существует, а значит его нужно искать и можно найти… стоп! не совсем так, скорее, то, что отсутствует, правда, существует, но найти его нельзя, ибо оно отсутствует субстанциально, зато искать его можно, – а ищут ли его проницательными глазами Льва Толстого или тупо-умоляющим взглядом незадачливого ученика у доски, не играет никакой роли.

И разве что эстетика поиска у них немного разная.

II.  – «Вы же прекрасно понимаете, молодой человек, что раз существуют вещи, причем такие сложные, как мы с вами, то должен существовать и Тот, кто их сделал», – сказал Учитель с той бесконечной теплотой во взгляде, которая, казалось, учла все возможные возражения и которая поэтому готова изливаться на Ученика без каких-либо ограничений, присно и вечно, подобно солнечной теплоте и свету. – «Да, вы правы, дорогой учитель, Творец должен быть, но ведь все дело в том, что для творения разницы между бытием и небытием творца никакой нет, потому что оно, творение, и по природе Творца, и по природе творческого акта, и по собственной природе так же мало может знать о своем создателе, как знала Анна Каренина о Льве Толстом», – для вида немного задумавшись ответил Ученик, – и во взгляде его появилась та ответная, притворная и не уступающая учительской теплота, которая лучше все прочих факторов демонстрирует изначальное, затаенное и непреходящее соперничество между Учеником и Учителем.

И сколько бы ни продолжался подобный диалог, метафизический его финал – то есть вполне соответствующий внутренней логике – заранее известен: это знаменитый безмолвный поцелуй Учителем Ученика как триумф Парадокса, – только он один может положить конец этому всем давным-давно надоевшему, а больше всего самим его участникам, спектаклю, а до тех пор пока это не произойдет, Учитель и Ученик, продолжая разыгрывать знакомую наизусть сцену, будут оставаться намертво друг к другу вечным сюжетом учительства привязанные, – точно каторжники к галерным веслам.

III.  – Что дал миру Будда? медитацию? но она была до него, учение об освобождении от страданий? но от них нельзя освободиться, – вот и получается, что Будда дал миру свой оригинальнейший сюжет и больше ничего.

Не иначе Иисус Христос: что он дал миру? любовь? но во имя его пролилось больше крови, чем во имя всех его противников, путь к Богу? но он у каждого свой и разный, – так что остается один лишь колоссальнейший сюжет с тысячей возможных трактовок и больше ничего, – но человеку ничего другого и не надо.

Это все равно что я читаю полюбившуюся книгу и воображением настолько переношусь в мир героев, что на некоторое время забываю о повседневности: так большинство людей идут в церковь и под воздействием торжественной храмовой атмосферы тоже забывают на час будничную жизнь, – но чтобы жить воистину религиозной жизнью, нужно в повседневности думать, чувствовать и поступать точно так же, как в церковном храме.

И однако никто никогда и нигде не смог отождествиться вполне с вымышленными героями, спрашивается: а возможна ли в таком случае полноценная религиозная жизнь, подразумевающая также полное отождествление обыкновенного человека с героем его религии? нет, точно так же невозможна, и вышеприведенное сравнение остается в силе, причем во всем объеме, так что как нельзя сопереживать произведению искусства и при этом творчески и по-своему не переиначивать его в соответствии с собственными духовными потребностями, так невозможно окунаться в какую бы то ни было религию и при этом не вносить в нее хоть какие-то индивидуальные нюансы: и то и другое просто физически неосуществимо, и это даже очень хорошо, так было всегда и везде, и так будет испокон веков: аминь.

Так что если отбросить всю конкретную и для каждого человека разную окраску Высшего, которая разъединяет людей и вносит бесчисленные недоразумения и оставить само лишь Высшее, то это и будет служение отсутствующему Богу, – да, только в таком Боге у человека нет сомнений, тогда как, напротив, в любом конкретном Боге у человека есть сомнения, да еще какие: отсутствующий Бог есть таким образом онтологически вполне реальный Бог, но только при условии, что у человека инстинкт движения к Высшему первенствует над всеми прочими.

И один из благих даров отсутствующего Бога человеку – тот малый прирост судьбоносного опыта, который неизбежно возникает на исходе жизненного пути, которым не с кем поделиться, который нельзя перетащить на «тот свет» или в будущую жизнь, и который поэтому настолько никому не нужен, что он становится поистине бесценен: как в том смысле, что не имеет никакой цены, так и в обратном значении, что цена его абсолютна и ни с чем не сопоставима.

И как по следам на песке догадываются о том, кто прошел по нему, так по одному этому благому дару следует предположить, от Кого он, – вот оттенок вечного и неутолимого ожидания в глазах человека, ожидания на протяжении всей жизни, практически всегда, везде, в любой ситуации и при любых обстоятельствах, ожидания чего-то или кого-то, которые заведомо не явятся, но их все равно будут ждать, ожидания, которое не заканчивается даже смертью, ожидания того, что жизнь не может дать, но без чего жизни вовсе нет, – да, этот самый оттенок в глазах человека и есть, пожалуй, печать отсутствующего Бога, по крайней мере одна из них.

О том же свидетельствует и знаменитая картина Исаака Левитана.

Над вечным покоем безмолвного свода уходит земля в бесконечную даль, плывут с облаками усталые воды и дышит простором глухая печаль. На срыве утеса худая церквушка прикрыла от ветра косые кресты: одна ты над миром, родная старушка, не зябко ль тебе – небеса-то пусты? Лишь пара деревьев, трава да могилы, да тусклая синь над холодной рекой, лишь треск угольков, изнемогшие силы, да свода вечернего вечный покой.

IV.  – Искусство начинается там, где кончается строгая каузальность, и кончается там, где начинается отсутствие какой бы то ни было каузальности, – так, обойдя земной шар, вернуться к исходной точке есть по-своему чистое искусство, и от рождения через смерть прийти к новому рождению тоже есть своего рода чистое искусство: в том плане, что и там и здесь нет никакого практического смысла.

И точно так же самым возвышенным взглядом мы признаем тот, который, обозрев печали и радости, триумфы и падения, рождение и смерть, вечное стремление к чему-то и вечную от стремления усталость, и так далее и тому подобное, – короче говоря, самый возвышенный взгляд все это понял раз и навсегда… но что же дальше? принял ли он это? отвергнул ли? как можно все это принять? но как можно все это и и отвергнуть?

И вот, следуя логике взятого на себя непосильного обязательства, самый возвышенный взгляд на мир невольно пытается изобразить состояние, совмещающее в себе приятие и неприятие мира, – сама по себе эта попытка настолько грандиозна, что ее следует безусловно признать основанием любой подлинной духовности, но все ограничивается, как и обычно, одной лишь попыткой, ибо дальше идти некуда, приходится откатываться назад: нельзя ведь раз и навсегда запечатлеть на лице тот самый возвышенный из всех возможных взгляд и вечно носить его на лице своем.

Чужие и незнакомые люди приходят и уходят, – и в отношении к ним, основанном и без того на естественном уважении и этикетной вежливости, еще можно кое-как сохранять тот монументальный образцовый взгляд, но когда имеешь дело с людьми, которые обитают с тобой на едином и малом совместном пространстве и, главное, на протяжении многих десятков лет, – о чем-либо монументальном здесь не может быть и речи.

Так что ученикам как своего рода «домашним» основателей мировых религий все шишки и доставались, – короче говоря, следует предположить, что в глазах Будды или Иисуса, когда они судачились с учениками, не было ничего возвышенного: во всем допустимо сомневаться и только в этом можно быть полностью уверенным.

Путь к солнцу в полуночи.  – Должно быть обязательно сознание некоего тонкого болезненного унижения: такого тонкого, что иной менее чувствительный человек его вовсе не почувствует, и в то же время настолько болезненного, что и во сне, кажется, ощущаешь от него свербящую душевную боль, должно быть, далее, обязательно сознание того, что самые заветные мечты ваши о жизни не осуществились по причине вашего характера, ваших талантов и вашей физической конфигурации, а значит они не осуществились раз и навсегда, и должно быть еще обязательно сознание удивительно благоприятного стечения обстоятельств, благодаря которому вам несмотря ни на что удалось достичь целей, о которых вы даже не мечтали, и которые, если вдуматься, продвинули ваше внутреннее развитие дальше, чем это сделали бы сбывшиеся заветные мечты.

И вот тогда, при условии одновременного задействования всех трех вышеназванных факторов, открывается возможность полной невозможности следовать стезями привычной жизни: нельзя отныне идти ни вперед, ни назад, ни в сторону, никуда, – и это есть состояние как бы ввинчивания вовнутрь иглы: ведь душевная работа не прекратилась, а поля деятельности для нее вовне нет никакой, – и вот это самое упрямое и необратимое ввинчивание вовнутрь игры не может не быть некоторым обращением к Богу: ведь Последний, как добрый волшебник Гудвин, предлагает каждому свой собственный путь, но ваш путь пока не путь мудрости и не путь радости – наиболее проторенные пути к Богу – скорее, это путь доверия, свободы и благодарности, когда вы только-только начинаете приходить от мира к Богу и Он, боясь вас спугнуть, не хочет оказывать на вас ни малейшего давления, – короче говоря, этот путь, сам по себе скромный и незаметный, лишенный каких-либо великих красот и небывалых подвигов, все-таки напоминает одно из прекраснейших явлений в природе, а именно: внезапное расцветание горных гималайских кактусов в ночи при лунном свете.

Молитва

I.  – Восхождение.  – Кто не помнит шокирующей сцены из фильма «Андрей Рублев» А. Тарковского, когда безоружные люди, запершись в церкви от окруживших их татар, неистово молятся Богу о пощаде, но их все-таки сжигают заживо? выходит, их молитва не была услышана? как знать: ведь эти люди молились о спасении и, хотя они пережили, судя по всему, ужасные предсмертные минуты, за ними последовало ощущение неописуемого блаженства, что доказывают опросы умерших клинической смертью и возвращенных к жизни.

Стоит только в это как следует вдуматься: при клинической смерти мозг отключен и никаких переживаний с научной точки зрения быть не может, однако они есть – и еще какие! вот вам и вполне научное доказательство того, что смертью жизнь человеческая не заканчивается и более того, опросы людей, находившихся в состоянии ожидания ближайшей и неминуемой гибели, показывают, что все они в последние минуты испытывали не только внезапное исчезновение страха и ужаса, но и появление вместо них тоже всеобъемлющего ощущения блаженства.

Вот это самое блаженство – о котором нельзя, правда, сказать, сколько оно продолжается и что за ним следует – с полным правом можно рассматривать как космическое услышание молитвы, с какой люди обращаются к Высшим Силам в тяжелые и особенно предсмертные минуты, причем услышание это происходит еще прежде самой молитвы и даже независимо от нее, – можно ли представить более превосходную благодать?

Правда, человек все-таки молится об осуществлении некоего конкретного желания, и исполнение его, действительно, равнозначно с естественно-научной точки зрения чуду, да, человек молится чуду «Господи, сделай так, чтобы…», но чуда обычно не происходит, а человек продолжает молиться: кому? получается, что Тому, кто сейчас не откликнулся на его молитву, но, быть может, откликнется в следующий раз, или в послеследующий, или через год, или в конце жизни, или на худой конец после жизни, или в жизни следующей, или послеследующей, – но не может быть так, чтобы молитва человека, если она искренняя и идет от сердца, осталась неуслышанной, такого просто быть не может, все может в жизни случиться, но только не это.

В глубине души человек знает, что любая его молитва будет наверху услышана и исполнена во благо молящегося, просто последнему не дано знать, что значит для него во благо, обычно молитва начинается с громких и ненужных слов, продолжается тихими и важными, а заканчивается всегда отсутствием любых слов, то есть молчанием и безмолвием, но уже в тот момент, когда человек высказывает Богу свое заветное желание, он чувствует, что желание его где-то по большому счету праздное и, сознавая, что скрыть от Бога ничего нельзя, сразу поправляется: мол, да, желание мое само по себе пустячное, но ведь Ты сам создал меня таким, что иной раз от исполнения или неисполнения одного-единственного пустячного желания зависит вся жизнь моя и все мое счастье.

Это потом, когда все обратится в прошлое, и человек увидит всю прожитую жизнь свою как сюжет, предложенный Богом, но написанный им самим, увидит, что и предметом его молитвы был всего лишь критический поворот в его судьбе, причем от неисполнения молитвы поворот этот только выиграл в экзистенциальной тяжести и выразительности, – вот тогда человек перестанет раз и навсегда обижаться на неисполненность его молитвы, и тогда только он поймет, что молчаливый диалог с Богом, не имеющий ни начала, ни конца, – единственное, что хотел и хочет от него Бог, а молитва и без того всегда присутствует в таком диалоге, присутствует в той самой благородной и вместе доступной всякому психологической форме, когда от души и больше всего хочется дать именно тому, кто НЕ просит: кстати, один из заветов великого романа «Мастера и Маргариты».

Вообще, чем легче побуждение души, тем больше его экзистенциальный вес: любой поступок, даже самый благородный, оставляет след на земле и о нем, в зависимости от перспективы, судят по-разному, – сколько в мире было прекрасных, благородных поступков, но поступков злых, бесчеловечных, чудовищных и преступных было наверняка не меньше, если не больше.

Слово легче, чем поступок и, будучи прямым орудием воли, оно удивительно легко способно управлять человеческими делами, – даже высказывая самые простые и ясные для всех истины, оно нередко ведет к двусмысленности и недоразумениям, не говоря уже о призывах, декларациях, внушениях, агитации, прямой лжи, провокации, недосказанности и тому подобное, опять-таки: много прекрасного в мире было содеяно словами, но едва ли не больше было теми же словами разрушено, оскорблено, спровоцировано или опошлено.

Легче и тише слов безмолвие, оно же и самое безупречное во всех отношениях: во имя безмолвия не было еще совершено ни единого преступления, безмолвие никого еще никогда не унизило, но многих и многое возвысило и облагородило; не следует путать безмолвие с молчанием, молчание есть всего лишь отсутствие речи и в иных случаях молчать нельзя, безмолвие же суть полное отсутствие слова и поступка и вместе их зачинающее лоно: все выходит из безмолвия и возвращается в него, оно – центр бытия и мироздания, и чем в большей степени мы его в себя впитываем и им наполняемся, тем сами ближе становимся к центральной точке Вселенной.

Итак, истина есть всего лишь вопрос геометрии: чем дальше от центра к периферии, тем удаленней от истины, уже само словцо «отсутствие» отдает своеобразной магией: оно безоговорочно принимает мир и все, что в мире, но одновременно выстраивает иерархию, которая пронизывает весь космос снизу доверху, а точнее, от периферии к центру, – и вот на периферии оказываются вещи присутствующие, а в центре вещи отсутствующие, и чем дальше мы отходим от окружности – а отходить от нее можно только к центру – тем в большей степени все то, что мы успели испытать, почувствовать и осмыслить в жизни, заменяется не чем-то высшим, потусторонним или божественным, а всего лишь собственным своим отсутствием, но это отсутствие по странному совпадению оказывается вместе и самым высшим, и в хорошем смысле потусторонним, и в идеальной интерпретации божественным.

Логика и чистота такого космического порядка вещей настолько поразительны, что им трудно сопротивляться, когда же весь мир становится для человека отсутствующим, цель индивидуального развития достигнута: сознание дошло до центра и слилось с центром, дальнейшее движение – от Низшего к Высшему – невозможно: на буддийском языке это зовется просветлением, – мир для просветленного сознания не исчезает – куда ему исчезнуть? – но продолжает существовать в аспекте собственного отсутствия.

Однако означает ли это, что всю жизнь нужно безмолвствовать? нет, не обязательно, хотя это, наверное, была бы далеко не самая худшая жизнь, в конце концов разве мало людей, всю жизнь проведших в медитации? но в любом случае на полное и окончательное безмолвие, как на последнюю цель, направлено любое индивидуальное существование, хочет оно того или не хочет (скорее не хочет, потому что склонно с первого до последнего часа что-то делать и что-то говорить).

Да, каждый из нас знает по опыту: когда умирает какое-либо живое существо, безмолвие от его былого существования становится настолько веским и многозначительным, что никакие слова и никакие дела этого существа не могут сравниться в своем непостижимом и пронзительным на нас воздействии с заключительным его отсутствием, дела и слова призваны только оттенить спящее в их недрах безмолвие, как оправа оттеняет драгоценный камень.

Так точно слова в молитве обрамляют ее бессловесную и безмолвную суть, ибо все в этом важном деле сводится только к тому, что Кто-то нас там обязательно ждет, а Кто именно, мы в точности не знаем и никогда не узнаем, а если так, если увидеть Того, Кто нас ждет, нельзя ни внешним взором, ни даже внутренним, то во время молитвы мы инстинктивно закрываем глаза лица и стараемся по возможности прикрыть еще и «очи души»: только полное закрытие глаз и очей создает предпосылки для молитвы, которая будет свыше услышана.

Поэтому когда в наше окончательно просвещенное время, обращаясь по сторонам, мы видим, во-первых, только потрясающую многомерность бытия, которая, как в наставленных друг на друга зеркалах, уходит в иные и прежде всего посмертные измерения, из чего прямо следует невозможность остановиться на каком-то одном из них – но как же тогда верить и во что? – когда, во-вторых, мы замечаем, что все по-настоящему сильные и выдающиеся духовные Мастера независимо от окраски – христианские ли они по духу, или буддийские, или приверженцы йоги – продолжают верить в собственное предназначение с удивительной и непонятной «просвещенному» уму односторонностью, как и сотни, и тысячи лет назад, и когда, в-третьих, становится очевидным, что искренняя, сопровождающаяся интенсивной внутренней работой вера реально улучшает состав крови, реально снабжает ткани тонкой энергией, реально побеждает раковые клетки – на все это существуют достоверные статистики, – итак, когда мы все это видим и пытаемся свести к общему знаменателю, вопрос об отсутствующем Боге находит, наконец, свой единственный и вполне удовлетворительный ответ: лишь когда Высшее непостижимо отсутствует, но безусловно существует, человек отправляется на Его поиски (ведь то, что перед глазами, искать незачем), и то, что он обретает в конце пути, никогда не имеет законченного в себе облика, никогда не дает гарантии на обретение последней истины и никогда поэтому не освобождает от дальнейших поисков, зато всегда идентично с собственной судьбой, а так называемые «знамения», по которым мы судим о достижении Бога – разного рода преодоления естественного порядка вещей, называемые еще чудесами – есть, быть может, всего лишь яркие жанровые признаки одной и наиболее распространенной эпопеи о преодолении человеком собственных границ и восхождении к Запредельному.

II.  – Трансформация.  – Никто не знает, когда входит в человеческий зародыш душа и когда она покидает его безжизненное тело; никто не знает, есть ли эта душа некое сверхличное единство или просто расхожий синтез бесчисленного множества психологических качеств; никто не знает, когда человек решает изменить ближнему своему, и никто не знает, когда он принимает решение скорее погибнуть, чем совершить измену; никто не знает, какова природа любви: человеческая или божественная; никто не знает, когда заканчивается детство и начинается юность, заканчивается юность и начинается зрелость, заканчивается зрелость и начинается старость; никто не знает, до какой степени смерть подобна сну и в чем состоит различие между ними; никто не знает, нужно ли вполне освобождаться от чувства страха или последнее имеет какое-то важное бытийственное назначение; никто не знает, нужно ли радоваться болезни – с кармической точки зрения – или печалиться о ней; никто не знает, подыскивает ли интуитивно каждый из нас наиболее подходящую для себя роль, потом на протяжении жизни ее непрестанно отшлифовывая и совершенствуя ее, или эта роль была изначально предназначена ему свыше; никто не знает, выбираем ли мы сами своих родителей, место и время рождения или это скорее неуправляемый космический процесс; никто не знает, перестанем ли мы после смерти вовсе быть или отправимся в астральный мир или примем облик какого-то нового живого существа, – короче говоря, никто никогда ничего ни о чем самого главного не знал, не знает и не будет знать, но решительно все, что нам представляется мало-мальски существенным, есть по природе своей прохождение вовнутрь иглы, то есть, во-первых, радикальный, во-вторых, не поддающийся контролю, в-третьих, неуловимый, и в-четвертых, совершенно неизбежный переход, после которого мы по меньшей мере перестаем быть тем, кем были до означенного перехода, а по большей мере даже перестаем сознавать последний.

И вот, отдавая себе ясный отчет в том, что есть в мире периферия: это то, что пока остается без изменений, и есть центр: это то, что проходит вовнутрь иглы, далее, видя на собственном опыте, что такое разделение на периферию и центр безбольно рассекает и любого из нас, и, наконец, по причине преобладающей во всех нас периферийной «массы сознания» испытывая врожденное пожизненное беспокойство, а пожалуй и страх, и ужас перед всякой серьезной предстоящей трансформацией, мы… да, мы обращаемся к Богу с просьбой остановить или замедлить прохождение вовнутрь иглы.

Не таков ли в конечном счете смысл любой нашей молитвы?

Но Бог отвечает нам: «Единственное, что я могу для вас сделать, это изменить диаметр иглы».

Не таков ли смысл любого – бывает, конечно, и чудесно измененного – хода вещей после молитвы?

И вот, слегка озадаченные таким Его ответом, не в состоянии понять, будет ли нам от Его вмешательства хуже или лучше, мы остаемся, подобно пушкинскому Председателю, до скончания дней наших погруженными в глубокую задумчивость.

Слушая Баха

I. (Акустика нескончаемого пробуждения).  – Все-таки на склоне лет, подводя итоги, в том числе касающихся восприятия искусства, приходится признать, что реального мира, который бы его музыка так или иначе воспроизводила, не существует, а это значит, что великий Иоганн-Себастьян создал свой собственный творческий универсум, непохожий ни на какой другой, и все же принципиально ничем от них не отличающийся.

То есть онтологические права Баха и, скажем, Шопена или Чайковского, равны, хотя нам трудно отделаться от ощущения, что первый озвучил первозданную геометрию реального и глубинного космоса, тогда как второй и третий сотворили всего лишь великолепные субъективные творческие миры, но не больше.

Да, мы продолжаем думать, более того, мы чувствуем каждой клеткой нашего существа, что музыка Баха и Моцарта озвучивает, пусть в разных тональностях, душу реального и единого для всех, то есть как бы вполне «истинного» универсама, в то время как музыка всех прочих композиторов озвучивает их собственную душевную реальность, однако доказать это мы решительно не в состоянии и более того, по трезвому размышлению мы вынуждены признать, что между Бахом и Моцартом с одной стороны, и прочими музыкантами с другой, нет никакой принципиальной разницы.

Что касается Баха, то при слушании его музыки всегда и неизменно создается ощущение пребывания в центре, на какой бы периферийной точке мы ни находились, – в самом деле, она исполнена страсти: но чьи это страсти? людей? богов? астральных существ? внутреннего мира человека как такового? затем, она дышит просветлением – но в нем нет ничего религиозного и даже сверхчеловеческого, правда, она настолько возвышенна, что если бы Господь-Бог писал музыку, он писал бы ее как Бах, но ведь это не больше чем сравнение, далее, она и помимо Господа-Бога представляется «гармонией сфер», однако и это всего лишь метафора, ибо что общего у Баха с Первовзрывом, который тоже должен так или иначе соотноситься с «гармонией сфер» и которого изъять из космоса не только физикально, но и метафизически уже невозможно? и наконец, она почти принуждает поверить в существование некоего изначального, великого и объективного «космоса», которому Бах придал только язык, однако вслушивание в безмолвие звездной полночи подсказывает нам, что если и есть у космоса язык, то это именно тишина и безмолвие, а все остальное – сугубо человеческие интерпретации, даже если имя им – баховская или моцартовская музыка.

В итоге приходится остановиться на том, что Бах просто как никто до и после него умел, рассказывая о любой мелочи, оставаться в центре и все, – но где же этот центр? где то реальное или виртуальное пространство, откуда любая мелочь происходит и куда она возвращается? парадокс заключается в том, что такого центра «объективно» не существует ни в мироздании, ни внутри человека, и тем не менее человек вынужден его постоянно допускать: в макрокосмосе это на сегодняшний день по мнению большинства физиков и астрофизиков Первовзрыв, а в микрокосмосе от начала века – и здесь ничего не изменилось по сей день – наше Я, так что без допущения центра никакая жизнь невозможна, однако сам центр постоянно смещается.

И вот если мысленно выставить в один ряд все центры, на которые была ориентирована наша жизнь в разных ее фазах, то выйдет сначала некая сюжетная кривая, состоящая из центральных жизненных узлов, а потом, когда обнаружится отсутствие какого бы то ни было всеобьединяющего начала, прочие и вспомогательные центры вполне сольются как с периферией, так и между собой: центр и периферия, таким образом, взаимно упраздняются, а то, что остается – это и есть наша биография, которая воспринимается тем реальней, чем меньше мы задумываемся об отдельных ее узлах и связках.

Но только во внимательном и страстном самосознании, рождающемся в равной мере как из головы, так и от сердца, а также направленном равным образом как вовнутрь, так и вовне, исчезает начисто разница между внешним и внутреннем, важным и второстепенным, духовным и материальным, – и тогда даже в дуновении ветерка и журчанье ручья склонны мы видеть и осознавать явления, равные по своему значению возникновению мира и исчезновению цивилизаций: вот музыка Баха и есть это непостижимым образом озвученное внимательное и страстное человеческое самосознание.

По этой самой причине в баховской музыке нет абсолютно ничего такого, что мы могли бы назвать мечтательным или сновидческим: она действительно является озвученным и нескончаемым духовным пробуждением.

II. (По образу и подобию ему одному доступных фуг).  – Все самые важные для нас события совершаются на духовном уровне, однако происходят в контексте времени, пространства и причинности, то есть, с одной стороны, «царство Божие вроде бы и внутри нас», но с другой стороны оно как будто пользуется окружающим миром – так художник использует краски, слова, звуки или мрамор – и не может иначе, – то есть получается, что мы в подавляющем большинстве своем относимся к Богу как к Творцу, вполне довольны этим прохладным и великим отношением, а подлинной близости к Нему мы инстинктивно страшимся, потому что чувствуем нутром, что она чревата настолько радикальной и необратимой трансформацией нас самих, но также и возлюбленного нами окружающего мира, что ни о какой уже привычной и милой нам повседневной жизни отныне речи быть не может.

И потому мы идем на любые ухищрения, лишь бы только сохранить искомое соотношение творения и Творца, – например, мы готовы поверить в то, что главные настроения души нашей – своего рода тональность музыкального произведения – соответствуют тем самым «семнадцати мгновеньям весны», которые определили профиль нашей прежней жизни, и вместе уже являются полузаконченными мелодиями нашей будущей жизни, составляющими тоже ее биографический абрис, а то досадное обстоятельство, что все может сложиться иначе, нисколько не упраздняет реальной возможности на одной этой глубокой интуиции строить всю насущную жизнь; мы готовы поверить, далее, и в то, что со смертью, став полнотой собственных возрастов, мы как бы замыкаемся на самих себя, однако в таинственный кокон свершившегося и вечно длящегося бытия нам так же трудно проникнуть, как Льву Толстому войти в будуар своей Анны Карениной; мы готовы, кроме того, поверить в кармические странствия нашей самой тонкой духовной субстанции, проследить которые невозможно, потому что истоки их сокрыты во мраке прежних жизней, – так что, выныривая, подобно дельфину, из одного бытия в другое, мы забываем предшествующее и не имеем понятия о будущем, а настоящая минута, даже раздвинутая в целую жизнь, повисая между прошлым и будущим, только усиливает впечатление жизни как сновидения; мы готовы поверить также в закон кармы, обусловливающий наше рождение в той или иной семье, посреди той или иной нации и в то или иное историческое время, закон, который сам по себе неумолим и является естественным сюжетом нашей жизни, а сюжет изменить нельзя, его нужно просто прожить и изжить и как можно лучше и качественней (то есть художественней), ведь он неподвластен нравственному воздействию и изменить судьбу так же трудно как собственное лицо; и мы готовы поверить, наконец, всего лишь следуя логике вещей, в то, что как персонажи в романе остаются до конца верны своему характеру, так человек должен быть верен основному выражению собственного лица, и все самое «лучшее, доброе и светлое» ему следует делать до той критической степени, пока оно соответствует физиологическому отпечатку души его, помня, что все, что выше этого – задача последующих инкарнаций, а потому – дабы сократить до минимума число последних – никогда не жертвовать Высшим ради Низшего, каким бы соблазнительным ни казалось второе и сколь бы скучным ни представлялось первое.

Итак, мы готовы поверить во все вышесказанное и еще в сотню других подобных тонких и невидимых Вещей, и для нас это (при условии, что мы больше всего на свете любим так называемую духовную жизнь) даже сравнительно легко – так верим мы, что за днем вчерашним последовал день сегодняшний, а за днем сегодняшним последует день завтрашний – но мы решительно не готовы поверить в то поистине «единственное на потребу», что из далекого Творца мгновенно делает Бога живого и даже Отца нашего Небесного: признание того простейшего и очевидного для любого «познавшего Бога» факта, что этот мир наш есть не больше и не меньше как всего лишь Его мысль (или множество мыслей), «подмороженная» до уровня плотной субстанции, – но тогда ведь невозможно всерьез этим миром заниматься, как мы это привыкли делать испокон веков.

И Бог все это терпит, оставаясь для нас Творцом, но внутренне желая более близкого к нам отношения.

И мы терпим, втайне предпочитая тяжкую жертву болезней, старости и смерти еще более тяжкой для нас жертве полного отказа от мира.

И музыка И.-С. Баха укрепляет нас в нашей сугубо гностической позиции.

И так было, есть и будет до скончания века.

Амен.