Феномен актера.  – Когда я вспоминаю о главном завещании тибетских и дзен-буддистов, а именно, о том, что все мы в своей основе и изначально, так сказать, от века, просветлены, – у Будды, правда, волосы встали бы на голове от таких слов, настолько они противоречат всему, чему он учил! а значит, нет ничего в жизни такого, в чем бы мы внутренне, по существу нуждались, что нас сделало бы лучше, выше и чище, или, наоборот, что мы могли бы безвозвратно потерять, – смерть ведь забирает у нас лишь то, что нам по сути не принадлежит, оставляя как раз то, что поистине наше, – итак, когда я, проникнувшись этим глубочайшим будцийски-антибудцийским настроением, вижу, что желать, собственно, нечего, и терять нечего, и страдать не от чего, – для тибетских буддистов страдание есть иллюзия, и от такого утверждения у Будды вторично встали бы волосы на голове! – так вот, когда я, ясно осознавая все это, продолжаю все-таки как ни в чем ни бывало и дальше что-то желать, о чем-то сожалеть и от чего-то страдать, и вместе вижу, что все вокруг меня точно так же живут, жили и будут жить, – итак, когда я, видя и сознавая все это, вынужден прийти к выводу, что мир наш, может быть, и в самом деле просветлен в своей основе, и одновременно пребывал, пребывает и будет пребывать во мраке непросветленности, так что дико и нелепо даже представлять, что может быть иначе, и что космос наш когда-нибудь вдруг сделается просветленным, и воцарятся на земле Добро и Свет, а Страдание прекратится, и не останется в мире ничего темного, загадочного и противоречивого, – так вот, проникнувшись вполне этими чрезвычайно мудрыми настроениями, я вспоминаю всякий раз итоговую ремарку всей жизни и творчества Шекспира.

Ремарку о том, что мир – это театр, и мы в нем – актеры, не больше и не меньше, и все сразу встает на свои места, потому что феномен актера, способен, как будет показано ниже, пролить свет на кардинальный вопрос о том, что нас ждет после смерти, а на него мы уже имеем по крайней мере два противоположных, но в равной мере убеждающих ответа.

Подразумеваю буддизм и ясновидение Эм. Сведенборга: им можно на слово поверить, тогда как множество других аналогичных гипотез приходится отбрасывать, поскольку на каком-то этапе внутреннего развития сердце и ум перестают им верить: так отбрасываем мы со временем не вполне убедительные художественные образы, но буддизм и Сведенборга выбросить из души трудно, как трудно вытеснить из сознания наиболее удавшихся в искусстве персонажей.

Итак, согласно Будде, нет ни бессмертной души, ни Бога, зато есть вечный космос, великое множество богов и бесконечная цепь реинкарнаций, – это одно; Эм. Сведенборгу дано было беседовать с ангелами и они ему поведали, что Бог есть, и есть вечная духовная жизнь, и к ней приобщается любой человек, прожив на земле один-единственный раз, – это другое.

Как быть? куда идти? представим себе, что духовный человек, вечно живущий в астральном мире, – это человек-актер, то есть любой из нас в аспекте тех ролей, которые нам суждено сыграть в этой и прочих жизнях.

Ведь в том мире, как утверждает Сведенборг, нет смерти, нет памяти о ней, смерть там невозможно сознавать, точь-в-точь, как во сне, где тоже нет смерти, а есть лишь страх перед ней, – так что когда нам снятся люди, которых давно нет в живых, у нас никогда во сне не бывает чувства, будто они умерли, и это говорит о многом: когда мы засыпаем, связь с внешним миром становится настолько тонкой и зыбкой, что сравнение со смертью делается более-менее оправданным.

И вот человек умирает, но умерев, не в состоянии осознать, что он умер, однако не может он осознать и того, что заново родился, что снова прожил жизнь, что потом опять искал в бардо новое материнское чрево и так далее и тому подобное.

И множество жизней проходит перед духовным оком сновидца, поистине точно во сне, и каждая новая жизнь привносит массу разнообразнейших нюансов в его бытие, и в то же время как будто никаких существенных изменений спящий не замечает: в самом деле, сколько снов мы увидели в течение жизни – разве они хоть что-то в нас изменили?

Итак, нескончаемые инкарнации как роли пребывающего в вечности человека, если и не правда, то хорошо придумано, не правда ли? ведь и во время игры актер точно так же забывает о себе как человеке; сходным образом, живя повседневной жизнью, много ли мы помним о нашей сокровенной духовной природе? когда же мы вспоминаем о ней, то невольно забываем наши роли, – так уж создан мир.

И то обстоятельство, что в глазах актера, закончившего сцену и тут же, без какого-либо перехода бросающего шутку в съемочную группу, или делающего раздраженное замечание в адрес какого-нибудь коллеги, или капризно требующего кофе, или еще что-нибудь в этом роде, – да, повторяю, то обстоятельство, что в эти решающие моменты перехода из одного мир в другой в сознании актера нет ни малейшего следа какой бы то ни было великой метаморфозы, хотя для зрителя эти миры должны казаться абсолютно несовместимыми и непроходимыми, – здесь-то и соль любого искусства, – итак, в этой поразительной трезвости актерского взгляда, как ни в чем ни бывало шныряющего туда-сюда по онтологически разнородным мирам, – именно в ней-то я и усматриваю косвенное подтверждение моей парадоксальной гипотезы.

Риск не совсем удачного пробуждения.  – Еще Кафка заметил, что момент пробуждения после сна есть самый рискованный в человеческой жизни, и он, как всегда, прав: подумать только, – еще вчера вечером мы оставили этот хорошо знакомый нам мир и ушли в мир иной: фантастический и сновидческий, – и кем бы мы там ни были и какое бы сознание мы в нем ни имели, у нас в продолжение сновидения не было ни малейшего сомнения в том, что все, что с нами происходит – реальная действительность.

И вот наступает пробуждение, то есть вчерашний, привычный и плотный ландшафт земного бытия надвигается на нас, подобно земле на корабль, когда после долгого плавания вдруг рассеивается прибрежный густой туман, – и все вещи, точно живые игрушки, протанцевавшие ночь напролет по мановению волшебника, опять замерли и, прикинувшись неодушевленными, хотят как ни в чем ни бывало скромно войти в наше сознание и занять там прежнее, подобающее им место.

Но как быть с тем миром, в котором мы только что побывали? был ли он всего лишь прихотью сновидческого воображения? или мы на самом деле в кораблике ментального (сновидческого) тела посетили заморские (читай: астральные) земли, а теперь возвращаемся из путешествия домой, как бессмертный Одиссей? но разве Гомер оставляет хоть какое-то сомнение в том, что все эти циклопы, волшебницы, сирены, боги и демоны, с которыми так или иначе соприкоснулся самый великий в мире путешественник, абсолютно реальны? как реальны для нас, скажем, тапочки, стоящие у кровати.

И точно так же по крайней мере сомнение в нереальности сновидческого мира входит тонкой иглой в наше повседневное сознание, не покидая его на протяжении дня, а вместе с ним и под его воздействием мы обнаруживаем в себе некоторое ничуть не менее субтильное сомнение в реальности внешнего и дневного мира: оба великих сомнения как раз и обеспечивают постоянное, бесшумное и незаметное раскрытие и закрытие той таинственной Двери, которая с лицевой стороны – Жизнь, а с тыловой – Смерть.

И если вообразить себе эту Дверь живой самостоятельной сущностью, то, кажется, все ее надежды, усилия и все тайные знаки, которые она нам подает, сводятся к тому, чтобы убедить нас в том, что она – не торжественная храмовая дверь, открывающаяся и закрывающаяся два раза в жизни – в моменты рождения и смерти – а обыкновенная комнатная дверца, распахивающаяся и захлопывающаяся всякий раз, когда мы… засыпаем.

Вот из легчайшего сомнения в нереальности сновидческого мира, как равным образом из столь же субтильного и параллельного сомнения в реальности нашего мира как раз и возникло искусство, его душа – это именно самосознание человека, который только что проснулся и, находясь под влиянием сновидений, не готов видеть мир так, как видит его человек, не придающий снам никакого значения.

В то же время, как мы помним, он лишь сомневается в абсолютной «реальности» так называемой привычной действительности: если бы он в ней вовсе не сомневался, у него не мог бы возникнуть взгляд художника, а если бы он совершенно не сомневался в ее «нереальности», этот взгляд не мог бы долго удерживаться в его душе, – и вот нужна именно тончайшая грань, состоящая из двух сомнений, чтобы по ней, как по острию ножа, заскользило художественное творчество.

В этой связи вообразим себе человека, который пошел на философскую лекцию, посвященную последним вопросам бытия, и лектор, очень умный и начитанный человек, представив вкратце самые глубокие точки зрения на этот счет, конечно же не преминет под занавес остроумно заметить, что всем им обще некоторое затруднение в однозначном ответе на особо интересующие нас вопросы, как то: кто мы такие? какова субстанция бытия? есть ли в нем начало и конец? существует ли Бог? и тому подобное.

И когда начнется заключительная дискуссия, кто-нибудь из зала чрезвычайно тонко заметит, что раз так, то и всю нашу жизнь можно уподобить сну Господа-Бога, тогда как мы сами себя и других видим в только в Его сновидениях и только через них, и более того, существование наше возможно лишь до тех пор, пока Он спит, – это ведь совершенно логично, а стоит Ему проснуться, как все мы, подобно любым сновидениям, тотчас обратимся в туман, в ничто, и перестанем попросту быть; и, конечно же, другой слушатель возразит, что кто-то уже высказывал эту мысль, но не сможет вспомнить, кто именно, а докладчик, тоже подзабывший, им обоим понимающе улыбнется.

Тем временем следующий субъект с задних рядов, лохматый и обязательно в солнцезащитных очках (он угрюмо стучал в продолжение лекции пальцами по столу) иронически заметит, что «сниться Господу-Богу – это слишком громко сказано, можно Бога заменить и каким-нибудь фантастическим великаном, спящим посреди Альпийских гор».

Публика начнет приятно улыбаться, а какая-нибудь вздорная молодящаяся женщина, давным-давно разведенная, без детей и от нечего делать каждый день посещающая разные лекции и доклады, войдя в струю иронического подтрунивания и над темой, и над лектором, и над всей мудростью человеческой подытожит звонким девичьим голоском: «Господа, не то ведь важно, кому мы снимся, а важно то, что мы всего лишь снимся, кому именно – вопрос вторичный, может быть, Богу, а может и великану, а хотите, так и карлику, дело тут в принципе, нет, предлагаю даже официально проголосовать, что все мы, здесь присутствующие, снимся какому-нибудь безобразному карлику со злобным взглядом под мохнатыми бровями, квадратной челюстью и трубкой в зубах, – прошу тех, кто согласен со мной, поднять руки».

И все шутки ради проголосуют, за исключением того человека, о которым мы вначале говорили: ему все это покажется немного странным и непрофессиональным, он ведь не за этим пришел на лекцию, и тогда он в знак протеста преждевременно покинет помещение, чтобы покурить: после этой сумасшедшей лекции ему больше всего на свете захочется курить, а сигарет при нем как назло не окажется.

Но, выйдя из подъезда, он заговорит лишь с теми первыми тремя прохожими, которые к его досаде окажутся некурящими, и тогда взгляд его упадет на спящего в мешке человека на пороге антикварной лавки, и, забыв осторожность, он примется тормошить бомжу, чтобы попросить у него сигаретку.

Каково же будет его удивление и ужас, когда глазам его предстанет внезапно высунувшаяся из брезента громадная квадратная голова со всколоченными волосами, злобными маленькими глазками и потухшей трубкой в уголке скошенного рта! и как сольются воедино удивление и ужас, когда он обнаружит, что человек, приподнявшийся на локтях из спального мешка и рассматривающий просителя с сердитым недоумением, – самый настоящий карлик!

И вот тогда-то, пораженный страшной догадкой, человек побежит назад, в подъезд, по широченной винтовой лестнице, – в старомодную квартиру на последнем, перед мансардами, этаже, где происходила лекция: он, наверное, захочет предупредить публику и докладчика.

Надо ли говорить, что, добравшись с одышкой до нужного этажа и остановившись перед знакомой дверью, он увидит ее открытой и колеблющейся от сквозняка, но никаких людей в помещении не будет, да и вместо стульев и кафедры там будут стоять лишь малярные ведра и кисти, а от недокрашенных стен будет исходить крепкий запашок побелки?

И это будет означать, что тот человек не совсем удачно проснулся, и ему понадобится немало времени и сил, чтобы выяснить, когда же точно закончился его сон и началось его бдение.

Крик бога-Пана в российской провинции.  – Когда под июльским жарким полднем какой-нибудь худой и полуголый подросток с сочком на плече где-нибудь на пустынной окраине какого-нибудь глухого провинциального российского городка, бродя по щиколотки в сочной булькающей грязи обмелевшего после месячной засухи пруда, что-то в ней пристально высматривает, а из под ног его со звучной оттяжкой, точно живые пробки, выпрыгивают громадные лягушки, когда и жуки-плавунцы, и мухи, и элегантно-хищные стрекозы суетливо теснятся вокруг темной зеркальной влаги, когда непонятные птицы тоскливо кричат в бездонном солнечном мареве, когда настоящее, прошлое и будущее, подобно сверхплотной материи, слились в одно бесконечно малое и непрерывно длящееся мгновение небытия, и когда поэтому трудно решить, видишь ли ты этот пейзаж наяву или он тебе только снится, – да, в этот странный полдневный час, если взглянуть подростку в его выцветшие светлые многозначительно-бессмысленные глаза, многое поймешь и о многом догадаешься.

Поймешь, что жизнь проходит, точно мелеет река, оставляя после себя чистое бытие, и догадаешься, что наше повзрослевшее сознание, изумленно бродя по этой странной, непонятно каким образом возникшей мели, обнаруживает на дне жизни множество любопытных вещей, которых прежде, прямо имея с ними дело, не замечало, и на которые теперь смотрит совершенно иными глазами, – и вот, желая сверить эти новые для вас прозрения, вы обратитесь к бредущему в темном свете подростку, но, заметив ваш пристальный вопросительный взгляд, он вместо ответа только улыбнется краешком губ и пойдет дальше.

И это будет означать, что вы опять ошиблись, и тайна жизни как была, так и есть и останется «за семью печатями», просто у вас появится некоторая вас возвышающая иллюзия, будто вы как во сне сорвали эти печати, впопыхах прочитали священный текст, а потом, точно опасаясь кого-то, запечатали пергамент и сделали вид, что ничего не было.

Так оно, впрочем, и произошло на самом деле, потому что, даже сорвав печати последней тайны, ни ум, ни воля, ни память не в состоянии справиться с текстом, и в душе после подобных «духовных прорывов» остается всегда и неизменно ощущение, точно такой прорыв вам приснился, – но о том, что приснилось, можно ли утверждать, что оно было на самом деле?

Записки сумасшедшего.  – Если наш Петр Чаадаев, объявленный сумасшедшим по классическому принципу: «что дозволено Юпитеру, не дозволено быку», – в самом деле, что стоит его патриотическая, исполненная любви и стыда критика в сравнению с ужасом и отвращением маркиза де Кюстина перед страной, которую он впервые увидел и которая сделала все, чтобы ему понравиться, но, увы! не понравилась? – итак, если этот стоящий в нашей культуре особняком человек, в одной из своих записей тонко подметивший, что то, что мы привыкли понимать под смертью, есть всего лишь отсутствие чистого и ясного осознания общих закономерностей жизни, прав, то, значит, мы мертвы в течение двадцати трех с половиной часов в сутки, если не больше, потому что и сон наш, в котором обычно не происходит какого-либо путного осмысления жизни, тоже есть своего рода смерть.

Эта простейшая буддийская истина никогда не могла бы прийти в голову русскому человеку, даже самому умному и мудрому, – так уж он просто устроен, – и чтобы русский человек до этого додумался, он должен был быть именно немного сумасшедшим, – но был ли таковым Чаадаев на самом деле, остается, к счастью, под вечным вопросом.

Почему нельзя будить спящего человека.  – Обращали ли вы внимание, что у людей, длительно пребывающих под палящим солнцем без разумного ему противодействия (читай: наших туристов), и тех, кого только что вырвали из глубокого сна, – один и тот же взгляд: мутный, подавленный, измученный, тоскливый, как будто что-то пытающийся понять или вспомнить – и все-таки бессильный добраться до источника собственного беспокойства и глубочайшего неблагополучия.

Отчего это происходит? по-видимому, оттого, что ощущения реальности и сновидения настолько тесно переплетены в повседневности, что разграничить их часто не представляется возможным.

Испанский режиссер Луис Бунюэль приводит в своих «Мемуарах» один приснившийся ему сон: Бунюэлю снится его отец, тот сидит за кухонным столом и лицо его серьезно, он кушает медленно, мало и почти не говорит; «Я знаю, что отец умер, – вспоминает Бунюэль, – и тихо говорю матери и сестре, сидящим подле меня: «Мы не должны ему об этом напоминать». Не только глубоко мистическое в католическом духе, но и вполне кинематографическое сновидение: Бунюэль его и ввел в слегка измененном виде в свой поздний фильм «Призрак свободы». Также у великого Эм. Сведенборга изображение потустороннего мира чрезвычайно близко бунюэлевскому сну: в своем знаменитом трактате «О небе и его чудесах, и о преисподней, как они были мною услышаны и увидены» Сведенборг описывает бревенчатый дом с двором и собакой, снаружи туманный зимний вечер, обитатели дома давно умерли и перешли в астральный мир, но потусторонняя их жизнь столь же прозаична и безысходна, как прежняя земная: и дом и собака и вечер и зима и люди и общее настроение – точно описание старого голландского натюрморта, все здесь насквозь земное, изобилующее точными деталями, и в то же время нездешнее, потустороннее, как будто из Гамлета или со страниц Достоевского. После смерти, – утверждает Сведенборг, – каждого из нас ждет вполне индивидуальная участь, которая окончательна и необратима, – можно ли верить шведскому ясновидцу? во всяком случае он увидел и описал в подробностях знаменитый стокгольмский пожар, находясь в сотнях километрах от столицы, есть и многие другие, столь же потрясающие примеры его ясновидения. Какой контраст с представлениями тибетских буддистов, утверждающих, что умершие за редчайшими исключениями пребывают в астральном мире максимум сорок девять суток, после чего их ждет неминуемое перерождение в соответствии с их кармой! и какая еще более резкая несовместимость с убеждением самого Будды, считавшего, что между последним сознательным мгновеньем предшествующей жизни и первым сознательным мгновеньем жизни последующей не просунуть и волоса! Известно, что Пушкин с присущим ему «протейским» даром великолепно воспроизвел дух и манеру Сведенборга: в пятой главе «Пиковой дамы» он описал явление умершей старухи, вполне созвучное эпиграфу из той же главы, но, в отличие от шведского мистика, оставил вопрос открытым, явилась ли старуха Германну во сне или наяву, – это он сделал просто потому, что был до мозга костей поэт, буквальное изображение посмертного бытия всегда в той или иной степени умаляет художественный эффект. Также в «Душах чистилища» – лучшей новелле во всей мировой литературе с моей точки зрения – Проспер Мериме не позволяет нам однозначно решить, видит ли дон Жуан де Маранья свои похороны на самом деле или только в воображении. О лермонтовском «Мне снился сон: в долине Дагестана…» и говорить нечего: там смерть лирического героя завернута в упаковку тройного сновидения – и все ради большего искусства. Зато из прозы Фр. Кафки, кошмарной и сновидческой по сути, начисто изгнан элемент сна, более того, мы явственно чувствуем, что, приснись Йозефу К. его гротескное преследование со стороны невидимого Закона, это намертво убило бы кафковское искусство. Итак, мы видим, что искусство с удовольствием обыгрывает сюжет сновидения, но в общем и целом этот сюжет идет ему скорее во вред, чем на пользу: есть вещи, о которых говорить не принято. Субстанция слитности сна и реальности лежит также в основе около– и послесмертных переживаний: оказывается, умерев, осознать, что ты умер, далеко не так просто, как кажется, а пожалуй, что и очень трудно, быть может, так же трудно, как во сне осознать, что тебе все только снится, – каждый из нас знает это по опыту и когда мне, например, снятся родственники, которые давно умерли, у меня никогда нет во сне чувства, что они уже ушли из жизни. На это и упирают тибетские буддисты, они особенно подчеркивают важность сновидений: до тех пор пока мы не научимся осознавать и контролировать собственные сны, считают они, у нас нет власти над своей реинкарнацией, ибо состояние умершего человека в бардо – то есть в астральном мире – принципиально то же, что и во сне, утверждают тибетские буддисты, – поэтому они и создали «йогу сновидений»: продуманную практику опознавания собственных снов, столь важную при умирании и в особенности после смерти в бардо становления. Вообще, нельзя не заметить, что во сне проявляются существеннейшие черты нашего характера, пусть в самых невероятных и несовместимых с повседневностью обстоятельствах, меняется характер – меняются и сновидения: как в лучшую, так и в худшую сторону, и чем сновидения связней, чем в большей степени мы руководим их сюжетной конвой, а не она нами, и чем меньше в нашем ментальном теле зависимости, заботы и страха, тем благополучней совершается наше развитие (спросите у тибетцев – они знают), так что степень контроля над сновидениями можно без особого риска отождествить с коэффициентом внутреннего развития человека. А причина здесь в субстанциальной нераздельности действительности и сновидений: последние иллюзионны только по отношению к первым, но если мысленно воссоздать сложный и недоступный нам мир снов, воссоздать его со всеми расползающимися по магическому пространству причинами и следствиями, а также пусть непредставимыми, но весьма вероятными внутренними закономерностями, то он, этот сновидческий мир, по всей видимости будет в точности соответствовать нашему миру, который, кстати говоря, нам самим нередко представляется безумным и сомнамбулическим.

Если же еще учесть и тот факт, что по мере превращения настоящего в прошедшее оно – настоящее – тоже напитывается сновидческой субстанцией, понимание сновидений как особой реальности, а нашей действительности как своего рода «замороженного» сновидения становится даже очевидным и неизбежным. Вообще, перед особенными событиями – такими, как далекое путешествие, операция, и прочее – та действительность, которая была для нас повседневностью, а теперь должна следовать своим путем, но уже без нас – ощущается отчасти как сновидческая и как бы в замедленной съемке с выключенным звуком, зато потом, когда мы сели в самолет или легли на операционную койку, она и вовсе начинает отсутствовать: сновидения суть таким образом как бы промежуточная сфера между временными отрезками бытия.

Поэтому всякий раз, когда что-то поистине отсутствующее – как, например, прошлое до нас или без нас – восстанавливается в памяти, оно сначала воспринимается нами в сновидческой дымке, и лишь потом, когда эта дымка рассеивается, оставляет впечатление зыбкой реальности, в которой вещи и события как бы плавают, – но это плавание мы склонны приписывать скорее особенностям нашей психики, чем самим вещам и событиям: последние сохраняют свой неизменный status quo.

И только на юге, под воздействием солнечного марева, впечатления внешнего мира, будучи восприняты человеческой психикой, тотчас растворяются во всеобъемлющей световой мгле, снова из нее появляясь и опять в ней исчезая, не оставляя в душе глубокого следа: здесь основа восприятия мира как вечно сменяющих друг друга сновидений, так что неудивительно, что буддизм возник именно на юге, на севере для него нет почвы, – действительно, в нашем климате любая реальность, не зная враждебного ей солнечного марева, без труда осиливает сновидческую субстанцию космоса, загоняя ее в ссылку: ночные сновидения. Но как невозможно естественным образом покинуть этот мир бдения без того чтобы не войти в мир сновидений, так ощущение сновидческой субстанции бытия, будучи не в силах победить чувство онтологической и исторической реальности (как это происходит в Азии) и вместе не будучи в состоянии выйти из нее, порождает ту самую южную тоску, которая так характерна для наших южно-европейских стран в летние полдни и которая является прямым и непосредственным выражением двумирной – сновидческой и бдящей одновременно – природы бытия.

Этим и объясняется глубочайшее сходство взглядов людей долго и, главное, праздно находящихся под палящим солнцем, и тех, кого только что вырвали из глубокого сна, – вот почему так желательно следовать Льву Толстому, который старался никогда не будить спящих людей.

Любопытное открытие.  – В 1955 году немецкий исследователь фон Шуман доказал, что Гомер был действительно слепцом, как ему это удалось? оказывается, очень просто: фон Шуман проанализировал сны, описанные в «Илиаде» и «Одиссее», и на том основании, что в них преобладает слуховой и осязательный элемент, зато оптический почти отсутствует, сделал вывод, что подобные сны мог описывать только слепой человек.

В самом деле, каждый из нас подтвердит, что в памяти от людей остаются в первую очередь их взгляды, однако в сновидениях взгляды почти отсутствуют, и тем не менее во сне мы все видим столь же ярко и красочно, как наяву, – гомеровские миры, стало быть, подобны сновидческим, не оттого ли они почитаются колыбелью европейского искусства?

Вообще есть художники, чье творчество мы воспринимаем как бы в перспективе чистого прошлого, независимо от того, являемся ли мы их современниками или нет: таков Гомер, но таков же и наш Пушкин, недаром он сказал, что у души нет глаз, – это эпиграф ко всему Гомеру.

Закономерно в этой связи, что прошлое часто сравнивают со сновидениями, – с той, правда, разницей, что прошлое признается реальностью, тогда как реальность сновидений остается под сомнением: поэтому, когда мы думаем о прошлом, у нас в глазах появляется выражение отрешенной задумчивости: последняя, подобно главной тональности в музыке, остается и при размышлении о потрясшем нас сновидении, но при этом обогащается массой жизненных оттенков, – и все-таки центральный момент осознания самых запоминающихся снов состоит в том, что сны эти, приснившись и как бы тем самым оказавшись в прошлом, могут тем не менее повториться в той или иной вариации в нашей будущей жизни, быть может, земной и повседневной, а быть может, посмертной.

Вот почему они гораздо сильней и значительней любого прошлого, как личного, так и коллективного, – потрясающие сновидения действуют на нас в первый момент точно так же, как предсказания будущего с той лишь разницей, что сновидения приходят и уходят, а предсказание остается, и его острое жало мы постоянно чувствуем перед собой, – вот если бы в повседневной жизни сбывалась хотя бы малая часть сновидений, мы относились бы к ним с тем возвышенным пиететом, которого они безусловно заслуживают, но сновидения только тогда входят в нашу жизнь, когда мы их порядком подзабыли, оттого об их пророческом воздействии на нас мы имеем всегда лишь смутное впечатление.

Впрочем, его интенсивность от этого нисколько не страдает: недаром мучительную тревогу и беспокойство, буквально написанные на лице только что проснувшегося под влиянием исключительного сновидения человека, ни с чем не спутаешь, – эти тревога и беспокойство имеют оттенок «не от мира сего», и всегда сопровождаются тем легким раздражением во взгляде пробудившегося сновидца, с каким он реагирует на приближение ближнего или друга: даже если эти последние привносят в его жизнь явное облегчение от пережитого шока.

Действительно, мы привыкли только повседневность воспринимать как подлинную реальность, то есть в идеале день нынешний, потому что завтра может для человека вообще не наступить, однако и вчера уже приобретает фантастические очертания, и чем дальше мы памятью забредаем в минувшее, тем полнее оно впитывает в себя сновидческую субстанцию, так что не хватает лишь фантастических образов, чтобы почувствовать себя окончательно в сновидении.

Да и в самый первый момент пробуждения нас удивляют привычные комнатные предметы, нам непонятно, что они вообще есть, это чуть позже, когда разум проснется, возможно будет ответить на любой вопрос, но во всякой пограничной экзистенциальной ситуации – как то: засыпание и пробуждение, внезапная потеря сознания, обморок от страха, смертельная опасность и наконец умирание – невозможно решить, какой из миров по обе стороны границы реальный и какой сновидческий.

И потому «пройдя свой путь до половины», как сказал Данте, и оглядываясь на прошлое, инстинктивно пытаясь уяснить для себя логику собственной судьбы, ничего кроме великого Недоразумения как той бесконечно малой точки, где, как на окружности, постоянно соединяются, догоняя друг друга, сон и бдение, обнаружить нельзя, но это хороший знак, он указывает на близость истины, потому что вечный и беспробудный сон есть безумие, а для того, чтобы постигнуть чистую и беспримесную реальность, нужно по меньшей мере одиннадцать месяцев медитировать в крошечной пещере, как утверждают гималайские йоги – а им уж точно можно поверить – и другого пути окунуться в истинную реальность нет, хотя, конечно, есть, но они, эти пути к так называемому просветлению или освобождению, столь же тернисты, как и названный.

Так что нам, простым смертным, суждено до скончания дней мотаться в утлом суденышке нашего тела в океане безбрежного бытия между Сциллой того, чего вроде бы нет, и Харибдой того, что вроде бы есть.

Воображаемая остановка маятника.  – Когда между очень близкими родственниками разъединение, подобно движению маятника, достигает нижнего предела, то есть когда эти люди не только не в состоянии что-либо совместно предпринять, но им уже и сказать нечего взаимно, и они вынуждены избегать друг друга, а встретившись как можно дольше молчать или по крайней мере уклоняться от самых важных разговоров, но когда в то же время они не чувствуют взаимной ненависти или вражды, что соответствовало бы взлету маятника в противоположную сторону, – вот тогда, если один из них узнает (обычно через третье лицо) о смерти другого, то, быть может, придя домой, он достает семейный альбом и невольно задерживается взглядом на той или иной фотографии, где он и его умерший родственник засняты вместе.

«Что за странный снимок, – думает он, – откуда эта трогательная близость, которую мы потом на протяжении жизни друг к другу не испытывали? или здесь запечатлен момент единственный в своем роде? а что, если этот момент перевешивает всю остальную жизнь? что, если судьба нас соединила только ради одного этого эпизода, увековеченного любительской фотографией? и где он теперь, мой брат по крови? а вдруг он ждет меня? в самом деле, разве не слышно со всех сторон, что родные и близкие встречаются после смерти, и даже неизбежно, из века в век? и все-таки мы с ним абсолютно разные люди и проживи мы жизнь заново, все было бы точно так же… а потому, если нам все-таки суждено встретиться на том свете, то пусть лучше я не увижу его лицо, так напоминающее мне все наши раздельно и несуразно прожитые годы, а он мое! пусть смутный неопределенный облик будет вместо его лица – и наоборот – и пусть новая, нежданная и безграничная любовь, которой, якобы, так славен посмертный мир, заполнит для меня его опустевший образ, а для него мой! и это будет поистине щедрой божественной заменой нашему опостылевшему земному общению! да будет так».

Стоп! но так ведь именно уже происходит в наших сновидениях: людей, к которым мы вдруг испытываем вспышки нежнейшей и необъяснимой любви, мы обычно не видим в снах, но почему-то твердо знаем, что это они, – что за ослепительный и совершенно неземной способ общения! намекает ли он на то, что ждет нас всех после смерти? или, наоборот, посмертные фантазии питаются лишь обманчивой амброзией сновидческого опыта? кто знает… придет время – и все сами узнаем, стоп! оно уже для каждого не однажды приходило, и ничего мы до сих пор не узнали, – а маятник продолжает раскачиваться, и любая его остановка означает только шокирующее (ужасом и радостью одновременно) осознание собственной полной неподвластности смерти.

Путешествие вовнутрь иглы.  – Первозданная антиномия бытия, при обнаружении которой, как при вспышке молнии, с ослепительной ясностью открывается сущность всех феноменов, состоит в том, что, с одной стороны, любые невероятные вещи, случающиеся с нами в жизни, в нашем первичном восприятии не вызывают у нас никакого удивления, а с другой стороны, именно самые повседневные, обыденные, комнатные вещи в первый момент после пробуждения вызывают у нас странным образом именно чувство непонятного и острого удивления.

То есть когда, например, в толпе мы встречаем человека, как две капли воды похожего на того, кого мы хорошо знали и кто уже умер, мы в первый момент воспринимаем это как привычный и давно известный нам факт: «Смотри-ка, тот человек, оказывается, жив», хотя потом, конечно, бодрствующее осознание берет верх: «Как же я мог подумать, что он умер?», дальше идет привычное разложение по полочкам: «Нет, это по-видимому всего лишь похожий человек», и в заключение все встает на свои места: «Надо же, а мне было показалось…»

С другой же стороны, когда проснувшись мы окидываем взглядом комнатные предметы, то мы некоторым образом удивлены, что они вообще есть, но без того, чтобы на их месте мы ожидали или представляли что-то другое, и здесь великую истину первого впечатления подтверждает сама природа сновидения: ведь и в снах у нас никогда не бывает чувства, будто приснившийся нам человек давно умер, хотя по жизни это именно так.

Итак, парадоксальным образом мы в первый момент не удивляемся умершему человеку, гуляющему по улице, но удивляемся по пробуждении привычному спальному интерьеру: чтобы разобраться в этой изначальной антиномии бытия, следует вспомнить, что хотя мир и объективен, объективность его все же в значительной мере сновидческого порядка и, например, этот дом, в котором я живу более десяти лет, о котором теперь рассуждаю и который вижу сквозь деревья (и видят все прочие люди, поскольку у них сходное с моим зрение), – это не тот дом, который видят кошки, собаки и прочие животные, и тем более не тот дом, который воспринимают астральные существа и быть может воспринял бы я сам после смерти, и совсем уже не тот дом, о котором будут вспоминать все видевшие его, когда он по тем или иным причинам перестанет существовать.

Иными словами, в бесконечном континууме времени и пространства столько обликов этого дома, что вопрос о его сущности («вещи в себе») сам собой отпадает, так что так называемая «объективная действительность», безусловно, существует, но лишь в форме бесчисленного множества субъективных взглядов на нее. То есть получается, что человек от рождения до смерти как бы «плавает» в собственном, непрерывно меняющемся психосоматическом пространстве, последнее многопланово, поскольку зависит от органов восприятия, а они могут быть феноменально развиты, как у гениев, и к тому же, накладываясь друг на друга, усиливаются в арифметической, а то и в геометрической пропорции, но даже «плавая» в таком пространстве и не в силах выйти за его пределы, мы по-прежнему убеждены, что основные его параметры объективны, да так оно и есть на самом деле, но лишь для нас и тех, кто смотрит на мир нашими глазами. Любопытно в этой связи спросить: объективны ли наши сновидения? объективны ли пейзажи астральных миров, куда попадают умершие или, лучше сказать, пережившие клиническую смерть? объективно ли, наконец, видение мира лишенными тех или иных органов чувств, в том числе и умалишенными? Ведь ребенок во время болезни видит и переживает свою детскую комнату и склонившуюся над ним мать наверняка не так, как видят и переживают ту же сцену врач и посторонние наблюдатели, а тот же самый малыш, умирающий через восемьдесят лет, быть может, видит и свою бывшую детскую комнату, и мать, склонившуюся над ним, и того врача, но видит одновременно и то помещение, в котором он теперь умирает, видит уже и провалы в стенах, видит столпы света в них, видит таинственные туннели меж них, видит и тени и забытые видения и чьи-то лики, – не то человеческие, не то ангельские, не то демонские, словом, видит, многое такое, чего не видят прочие присутствующие, – так спрашивается: чье видение объективней и реальней?

Объективней – в смысле наличия доказательного объекта – конечно, то, что видят врач и другие нормальные, здоровые люди, а то, что увидел и унес собой умирающий, – это как сокровенное переживание художника, оно принадлежит одному ему; и как переживания художника – справедливо это или несправедливо – признаются превосходящими переживания обыкновенных людей, так с еще большим правом следует признать переживания умирающих и детей тоже многомерней переживаний тех, кто находится в промежуточной между ними полосе жизни.

И как будто догадываясь об этом, как будто вспоминая о том, что было на заре жизни, как будто предугадывая, что будет в ее закате, мы в самый первый момент пробуждения ото сна имеем одно и то же, общее для всех, ощущение: ощущение некоторого субтильного удивления от того, что вместо провалов в стенах, вместо столпов света в них, вместо таинственных туннелей и смутных ликов, словом, вместо всего того, что мы уже бесконечное множество раз видели и будем видеть в разных вариантах, остались одни лишь комнатные предметы: одновременно и бесконечно нам знакомые и немного чужие, – потому что мы привыкли их видеть задействованными также в иных измерениях.

Но из этого прямо вытекает, что люди на самом деле ни рождаются, ни умирают, ни существуют вечно, но просто – пребывают, причем нельзя сказать, где и как они пребывают, потому что любой вопрос относится к жизни, тогда как бытие начинается там, где заканчиваются какие бы то ни было вопросы о жизни, – и отрывочные эпизоды их пребывания мы отмечаем то в сновидениях, то в так называемой повседневной жизни.

А самое первое впечатление – будь то искреннее удивление, когда мы встречаемся с обыденными вещами, или, наоборот, чувство давнего знакомства, когда мы вдруг соприкасаемся с вещами невозможными и необъяснимым – оно, быть может, как раз и выражает адекватно характернейший взгляд человеческой души, которая так именно всегда и на все смотрит, но лишь в своей абсолютно первичной бытийственной субстанции, тогда как, попадая в различные пертурбации, одной из которых является наша земная жизнь, она, то есть душа, естественно, на нее, то есть жизнь, реагирует – вторыми и последующими впечатлениями.

Фантазия или прозрение?  – Когда в снах мы буквально каждую ночь переживаем чувства, мысли и ощущения, которых не знали в бдении (и лишь потом, проснувшись, мы как-то запросто решаем, что это именно наши чувства, мысли и ощущения и ничьи другие), когда наше внутреннее развитие весьма и весьма опосредованно отражается на сновидениях (то есть нам снятся сны, ничего общего не имеющие с господствующими во время бдения настроениями и планами), и когда, главное, исходя из этого важнейшего и непрерывно свершающегося на протяжении всей жизни опыта мы не в состоянии даже представить себе, что сновидения когда-нибудь могут прекратиться (в том числе и со смертью: не здесь ли корень любой веры в потустороннюю действительность?) или изменить свой (противоположный любому бдению) характер, – не возникает ли тогда в нашей душе, подобно ослепительной вспышке молнии при полуночной грозе, пронзительная догадка о том, что наша жизнь развертывается одновременно в обоих антиномических измерениях: бесконечного перерождения и параллельного пребывания в астральном мире?

Тем более что каждая из собственных черт характера, взятая сама по себе и соотнесенная произвольно с прочими физическими и душевными качествами, позволяет представить себя практически любым существом во Вселенной и в любом ее временном срезе, но чем внимательней мы отслеживаем сущностную связь наших психологических качеств, тем ограниченней комбинация их игровых возможностей, так что в конечном счете никого кроме себя самих, как мы стоим теперь перед зеркалом, почесывая затылок, мы представить себе на нашем месте не можем.

И точно так же, но в обратном порядке: чем длинней и связней наши сновидения – а это, согласно тибетским буддистам, величайшим знатокам сновидений, есть самый верный признак правильного духовного развития, – тем в большей степени наш эмпирический характер становится зримой одеждой обнаженного и беззащитного ментального тела (субъекта сновидений), то есть образ жизни в бдении все больше уподобляется образу жизни в сновидении.

Но из этого следует, что не только сновидческий ландшафт обретает по мере нашего внутреннего созревания черты знакомых нам земных пейзажей, а сновидческие тени делаются похожи на зеркальные отражения близких нам и понятных людей, но и наоборот, сама наша земная жизнь, которую мы прежде считали плотной и самодовлеющей, приобретает вдруг до некоторой степени призрачные, расплывчатые контуры, и не то что бы у нас появляется чувство, будто она нам снится, но между состояниями сна и бдения нам уже, действительно, все труднее видеть принципиальную разницу.

Граница между сном и бдением – и она же грань между астральным и земным бытием – размывается, а точнее, она всегда была размытой и неопределенной, и нужен только соответствующий уровень сознания, чтобы это понять.

И как никакой, даже самый малый квант не в состоянии проникнуть сквозь мельчайшую сетку материи, но, чтобы пройти через нее, он должен поменять свою структуру из квантовой на волновую, так никакое наше качество – неважно, психологическое или духовное – не может пройти сквозь игольное ушко смерти, не поменяв свое более-менее самостоятельное и квантовое существование на иную и гораздо более субтильную волновую субстанцию отношения.

А это значит, что мы как таковые не можем пройти через смерть: слишком плотна преграда, но через смерть как сквозь сито пройдут и наше отношение к женщинам, и наше отношение к природе, и наше отношение к людям, и еще тысячи и тысячи иных и гораздо более тонких, подобных паутине, отношений, – вот они-то, образовав суммарную кармическую волну, и создадут по всей видимости очередную нашу инкарнацию, причем с такой же ошеломляющей простотой и надежностью, с какой электромагнитные волны проходят сквозь стены.

Однако на уровне снов никакой переход не нужен: там все наши основные отношения были, будут и есть в первозданном естестве и целокупности, – поэтому нам могут сниться и мы прежние, и мы будущие, и мы чужие себе, и мы себе близкие и родные, да так оно и происходит каждую ночь.

А стало быть, подытоживая вышесказанное, подлинная духовная эволюция может заключаться в том, чтобы максимально сократить расстояние между миром снов и миром бдения, хотя каков из этого выйдет конечный результат, нам, простым смертным, знать не дано.

Разумеется, об этом можно было бы спросить у мудрецов, но ведь и там неукоснительно действует один прекрасный духовный закон: кто знает, тот молчит, а кто говорит, тот не знает, – так что единственное, что допустимо предположить в качестве любопытной и правдоподобной гипотезы: все мировые религии так или иначе по-своему правы.

Иными словами, посещая три года спустя кладбище, где покоится близкий человек, и заметив вблизи какую-нибудь трехлетнюю девочку, нельзя быть уверенным, что тот, к кому мы пришли, не глядит в этот момент на нас исподлобья из-под детских локонов, как нельзя быть уверенным и в том, что он не наблюдает за нами из своего астрального измерения и не читает наши мысли, тогда как мы, в свою очередь, его видеть не можем и мыслей его прочесть нам тоже не дано: таковы пока правила игры.

Смутный же синтез обоих несовместимых состояний мы имеем как раз в сновидениях, – и это уже с физиологической и психологической точек зрения вполне очевидная истина и остается только метафизический момент постулата: но его можно опустить за ненадобностью.

Брат и сестра.  – Если во время ночного сна наше самосознание как гипотетический центр привычной в состоянии бдения личности обретает попеременно множество невообразимо разных воплощений, так что мы в продолжение сновидений можем ощущать себя практически любыми – реальными или воображаемыми – существами, причем нас это совершенно не удивляет, из чего логически вытекает, что наша сновидческая реинкарнация ничем в принципе не отличается от классических перевоплощений, которые уже свершались в прошлом и быть может свершатся в будущем, и которые, если взглянуть на них по прошествии достаточно долгого времени, ничем по сути не отличаются от короткого фантастического сновидения, если, далее, во время ночного сна нам снятся наши давно умершие друзья, знакомые и родственники, однако факт смерти не играет в сновидениях никакой роли, и мы общаемся с умершими так, как будто они живы, или как будто мы сами уже умерли, и если, наконец, во время ночного сна следуют также фазы без сновидений, оставляющие в сознании ощущение абсолютной пустоты, иногда с пугающим оттенком, а иногда с нюансом всеобъемлющего блаженства, – да, вот тогда древнее как мир сравнение сестры-смерти с братом-сном любому здравомыслящему человеку должно показаться не просто любопытным и всего лишь мало-мальски правдоподобным, но поистине единственным, позволяющим хоть что-то узнать о том, тайну чего сама природа вещей позаботилась хранить как зеницу ока.

И как наилучшим образом спрятанная вещь должна почему-то лежать у всех нас на виду и посреди слегка беспорядочного скопления других похожих на нее вещей – Шерлок Холмс даже имел точно такой случай в своей практике – так быть может разгадка самой великой для людей тайны смерти заключена в самом обыденном явлении жизни: наших сновидениях.

Последние ведь не только воочию показывают все три основные, предложенные мировыми религиями, альтернативы «жизни после жизни»: астральную действительность, бесконечный круговорот реинкарнаций и абсолютную пустоту, из которой, однако, все исходит и в которую все возвращается, но и на деле – и каждую ночь! – демонстрируют живое взаимодействие этих на первый взгляд полностью исключающих друг друга решений посмертного бытия.

Но как в той же новелле Артура Конан Дойла один лишь Шерлок Холмс мог найти валяющееся на столе посреди ненужных бумаг важнейшее письмо, а без великого сыщика оно, наверное, и по сей день лежало бы ненайденным на прежнем месте, так подавляющему большинству людей даже в голову не приходит искать загадку смерти в природе сновидений, а те немногие исключения, что каким-то образом догадываются о местонахождении тайны, все-таки роются там только для вида, не веря, что ларчик открывается так уж просто, и что то, что они ищут, у них давно перед глазами.

Сон в летнюю ночь.  – Когда вы, скажем, в начале восьмидесятых годов прошлого века поздним июльским вечером в каком-нибудь южно-немецком городе Мюнхене в помещении какой-нибудь Толстовской библиотеки слушаете какой-нибудь любопытный доклад, посвященный актуальному положению в России, и докладчик, какой-нибудь солидный господин с азиатскими чертами лица, в солнцезащитных очках, не выпуская трубки изо рта (он ею то стучит по пульту, то плавно водит в воздухе, то мягко погружает в предполагаемого оппонента), камня на камне не оставляет на политическом курсе Горбачева, хотя и считает справедливости ради нужным заметить, что свое дело этот «лучший из парт-аппаратчиков» (цитата) сделал и в историю вошел, а «вот только войдет ли вслед за ним туда его многострадальная страна, это большой вопрос», и этой эффектной фразой заканчивает свой доклад, но очков не снимает, трубку опять сует в рот, достает из кармана шелкового пиджака узорчатый кисет и, не обращая внимания на аплодисменты, идет вон из зала, чтобы покурить перед прениями и поболтать в узком кругу людей близких и избранных, а лекция его всем нравится (лектор вообще отличается простотой, занимательностью и остротой изложения, таковы же и его книги, в частности, самая известная из них: насчет обстоятельств смерти нашего всеми уважаемого и многими до сих пор любимого, хотя вне всяких сомнений жесточайшего и коварнейшего из людей тирана), лекцию с удовольствием смакуют и обсасывают, и лекции готовы бы придать гораздо больше значения, однако все присутствующие как назло прекрасно осведомлены о том, что докладчик состоит на службе американцев (а значит получает хорошую мзду за свои старания), и потому никого не удивляет, что в докладе явно чувствуется, во-первых, тон иронического неодобрения «перестройки и гласности» (не гласность, а свобода слова! не перестройка, а строительство заново!), во-вторых, нескрываемое ожидание их скорейшего и неизбежного краха, и, в-третьих, слишком уж явная и потому несколько комическая обида на то, что страна обошлась без советов тех, кто «лучше всех ее знал», – что делать! изменения в стране пошли сверху, а не снизу (хотя так оно всегда на Руси и было), и тем более не сбоку, от умной и всезнающей нашей Трехволновой Эмиграции, – так вот, возвращаясь к самому началу, когда с вами, любезный читатель, происходит любопытный эпизод, подобный вышеописанному, знайте, что этот счастливый и безоблачный период вашей жизни, увы! в точности соответствует духу и букве того занимательного доклада, то есть все вы, находящиеся в помещении той самой памятной библиотеки, и недалеко от нее, в окрестностях города, и более того, в пределах всего так называемого ближнего и даже дальнего зарубежья, – все вы нашей российской матушке-Истории только снитесь, но отчаянные и безумные попытки не только остаться во сне, но и доказать себе и другим, будто сновидения могут существовать на равных правах с бодрствующей действительностью, – да, эти героические и трогательные вместе попытки составляют, судя по всему, сущность русского эмигранта, ими он будет оправдываться перед Господом-Богом, а поскольку вся земная жизнь есть сон Господний – говорю это без какой-либо иронии – постольку у нашего брата-эмигранта есть хорошие шансы выиграть «партию жизни».