Николай Степанович сидел в кафе за маленьким столиком и помешивал ложкой в бурой жидкости, выдаваемой за кофе.
В центре за круглым столом восседал толстый человек, известный богач, на чем-то сделавший громадные деньги, владелец крупного предприятия. Вокруг него сидели три каких-то личности неопределенного вида. Одна из личностей говорила:
— Вы еще не видели новой квартиры Петра Ивановича? Ну, много потеряли! А в гостиной один ковер чего стоит. Громадный вкус, громадный…
— Хе-хе, — сыто усмехался Петр Иваныч и вдруг чихнул.
— Петр Иваныч, да вы простужены, — хором завопили три личности, — вам, Петр Иваныч, поберечься нужно.
— Теперь такая переменчивая погода…
— Днем жара… ночью холодный ветер…
— Вам бы не выходить… У вас, может быть, жар…
— Петр Иваныч вроде меня, хе-хе… У меня вот тоже жар, мне жена говорит: ты бы дома посидел. А я нет. Я все равно на работу бегу.
Это дерзкое и панибратское сравнение Петра Ивановича с самим собой двум остальным личностям не понравилось. Но Петр Иваныч улыбался добродушно. И личности возобновили разговор.
«Вот, — думал Николай Степанович, — мало меняются люди. Они, конечно, уже не говорят гоголевским слогом, запинаясь от почтения, вроде “ва-ва-ваше превосходительство”, или: “блестящее образование, которое, так сказать, чувствуется в каждом вашем движении»… Да, слогом этим уже не говорят, но дух остался бессмертный, гоголевский…»
Одна из личностей, видимо, конторский служащий Петра Иваныча, говорила:
— Не хвалясь могу сказать: дело свое люблю. Да с таким начальством и работать приятно! Иногда приходится на счетах щелкать до позднего вечера. Мне и сам Петр Иваныч сколько раз говорил: бросьте, завтра досчитаеге. А я домой не уйду, пока не сделаю. Такой уж характер странный.
Так, много лет назад, в маленьком русском городке городничий говорил Хлестакову:
— Верите ли, даже когда ложишься спать, думаешь: «Господи Боже мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и было довольно. Наградит оно или нет, конечно, в его воле, но по крайней мере я буду спокоен в сердце».
Личность рассказывала о своем прилежании, глаза Петра Иваныча ничего не выражали, но зато две остальных личности глядели мрачно и, верно, думали так же, как Артемий Петрович Земляника:
«Эк бездельник как расписывает. Дал же Бог такой дар!»
Да, столетие прошло, а дух гоголевский неувядаем, бессмертен.
Разговор коснулся литературы:
— Случайно недавно напал на чеховские пьесы, — говорила одна личность, — подвернулись под руку, а делать было нечего. Просто смешно читать, ей Богу! И кому этот Чехов нужен? То ли дело наши советские пьесы. Разве сравнишь!
— Напрасно вы так думаете, — перебил Петр Иваныч начальственным тоном, — еще ни один советский писатель по мастерству не сравнялся с Чеховым. Прежде чем говорить, вы бы лучше почитали, что по этому поводу пишет «Литературная газета». Призывает советских драматургов учиться у Чехова писать пьесы.
— Э-э, в общем, вроде как будто, — забормотала личность, — если в общем смотреть с другой стороны, на, так сказать, мастерство, да, да вот именно мастерство, то тогда конечно…
— Чехов — великий писатель, — безапелляционно заявила другая личность (мнение Петра Иваныча на этот счет было уже известно и высказываться можно было уже безопасно). — В СССР Чехова ставят на огромную высоту…
— Да я же и не говорил, что он не великий, — засмущалась первая личность, — вы меня не так поняли… Я говорил, что он просто немного устарел, но, конечно, с другой стороны в общем и не устарел, потому что, конечно…
«Случай самого неприкрытого подхалимажа, — думал Николай Степанович, помешивая ложечкой в своем уже остывающем кофе.
— Мало, выходит, меняются люди! А жена этого Петра Иваныча стоит сейчас, верно, в каком-нибудь салоне дамских нарядов и у ног ее, вымеряя длину подола, ползает какая-нибудь портниха. И говорит:
— На вас, мадам, шить одно удовольствие. Вы, конечно, немного полноваты, но зато у вас такая пропорциональная фигура… На вас шить одно удовольствие… Вы говорите, на бюст еще рюшечку положить? Верно, верно! Как это я сама не догадалась. У вас такой тонкий вкус, мадам. С вашим вкусом вы могли бы с успехом открыть свой салон, но, конечно, к чему вам это!
Толстая жена Петра Иваныча, отдуваясь, стоит перед зеркалом и на ее широкой красной физиономии застыло выражение скромного торжества. С тех пор, как ее муж бешено разбогател, ей безбожно и бесстыдно льстят каждый день, и она так привыкла к этому, что всему верит…
Да, — продолжал думать Николай Степанович, сидя за давно уже холодным кофе, — ужасная вещь подхалимаж! Ведь эта несчастная портниха не может так бесстыдно лгать и льстить без ущерба для себя. С каждым днем она все больше теряет свое человеческое достоинство и уважение к себе. Надо или не надо, на лице у нее остается заискивающая улыбка. А между тем, зачем ей льстить? Если она хорошая портниха — к ней и так пойдут. А этот, щелкающий на счетах бухгалтер, только что уверявший всех в страстной любви к своему делу, тоже мог бы спокойно работать без подхалимажа. Зачем им это? Или это делается бессознательно?»
В это время три личности стояли у окна кафе и издавали восторженные восклицания:
— Прелестный мальчишечка! Этакий пузанчик. Вылитый папа!
— Ну, не скажите. И от Анны Львовны что-то есть. Волосы такие же кудрявые.
— А глазенки-то какие быстрые. Далеко пойдет парнишка!
— Да это совсем не Вова, — перебил Петр Иваныч. — Я этого ребенка в первый раз вижу.
Все три личности, выражаясь гоголевским слогом, издали звук, отчасти похожий на букву О и несколько на Е и стали смущенно усаживаться обратно.
В кафе вошел высокий худощавый человек, осмотрелся и, увидев одиноко сидящую в углу фигуру за холодным кофе, быстро подошел.
— Николай Степанович, что вы тут в одиночестве? Пойдемте, я вас познакомлю. Пойдемте, я вам говорю! Вы ведь с Петром Иванычем не знакомы? Богатейший человек. Большая умница. Своя контора. В советском клубе крупную роль играет. Массу жертвует в разные фонды. С ним очень считаются. Пойдем, пойдем…
Через десять минут Николай Степанович сидел за столом вместе с магнатом, который голосом, не привыкшим к возражениям, распространялся о политике, и чувствовалось, что этот человек, прекрасно знающий толк в валюте, в биржевых операциях, в торговле, — в политике малограмотен, как людоед с диких островов. Иногда Петр Иваныч отпускал шутки, и тогда все сидевшие за столом подобострастно хихикали. Николай Степанович услышал противное, льстивое: «Хе-хе-хе» и с отвращением почувствовал, что это хихикает сам он.
— Я-то что? — ужаснулся он, — мне-то к чему перед ним подхалимствовать? — И снова вспомнилось гоголевское:
«АННА АНДРЕЕВНА: — Вы-то что? Вы ведь не служите.
ДОБЧИНСКИИ: — Да так, знаете, когда вельможа говорит, не-вольво чувствуешь страх».
«Отвратительно, — думал Николай Степанович, возвращаясь домой, — отвратительно! И откуда в человеке сидит эта гадость? И ничего мне от него не нужно, а я мало того, что хихикал на его глупые шутки, нет, мало того, я даже соглашался с его идиотскими мнениями. Ведь вот, например, мое убеждение в необходимости уничтожения капитализма созрело не сегодня, а я соглашался с ним, когда он, усмехаясь, заявлял, что без капиталистов мир не проживет. Я соглашался. Кивал головой вместе с этими тремя нулями, не имеющими никаких собственных мнений. А через пять минут магнат понял, что сказал глупость, и стал повторять мне мои собственные слова, и всем стало неловко, но три нуля быстро приспособились и снова стали поддакивать. Совершенные Добчин-ские и Бобчинские, хором говорящие: “Справедливо, совершенно справедливо”…
Отчего же это произошло? Отчего я из-за какого-то бессознательного подхалимажа на секунду отрекся от своих убеждений? В чем тут дело? Слабость характера? Расхлябанность?»
И от стыда Николай Степанович морщился и дергал головой, и весь остаток дня был мрачен и неразговорчив.