Накануне вечером она читала доклад на тему: «Женщины великой страны».

Она работала над этим докладом несколько дней. Каждый вечер она читала вслух своему мужу.

Муж приходил усталый после преферанса, садился в кресло и говорил:

— Знаешь, Любчик, просто ужас что творится! С этой валютой можно тихо помешаться. Кочкалов советует не выбрасывать товар, а ждать. Ну, хорошо, ну мы ждем и проживаем бары, а тем временем… И вообще, когда эти банки снова заработают?..

— Погоди, Бобчик, — перебивала она. — мне сейчас не до банков, давай я тебе прочту свой доклад!

И она читала:

«Война, развязанная гитлеровской Германией и японскими империалистами, пришла к победному концу. Подлый враг, темной ночью предательски напавший на нашу страну, окончательно разгромлен. Весь советский народ, как один человек, поднялся на защиту своих границ. Героическая роль в великой Отечественной войне советского народа против фашистских захватчиков принадлежит советской женщине, чьи блистательные достижения на фронте и в тылу не устают поражать мир…»

— Очень хорошо, — сонно бормотал муж, — прекрасно! Очень гладко…

— Я и сама знаю, что начало хорошее. А вот конец?..

— А ты там что-нибудь вставь насчет факела. Ну, знаешь, что, мол, сквозь темную фашистскую ночь советская женщина нетрепетной рукой пронесла немеркнущий факел… ну там что-нибудь в этом роде…

Доклад имел большой успех. Все говорили, что он был много лучше, чем доклад, прочитанный в прошлом месяце мадам Кош-кес, известной интриганкой, которая на лотерею только и раскачалась пожертвовать старую вазу с приклеенной ручкой. Когда Любочка прочла последние слова: «Сквозь темную фашистскую ночь советская женщина немеркнущей рукой пронесла нетрепетный факел» — то, даже несмотря на эту досадную оговорку, зал разразился аплодисментами. «Подлый захватчик хотел сломить свободный дух женщины свободной страны. Не вышло!» — закончила Любочка нервно повышенным голосом.

Потом все ее окружили, поздравляя. 'Голько Кошкес сидела где-то в стороне. Ясно, что она умирала от зависти…

Утром Любочка чувствовала себя утомленной, но в этот день было назначено посетить детский сад, а советская женщина должна исполнять свои обязательства.

Она проспала и попала к детям только к одиннадцати. Уже через пять минут у нее началась мигрень от гама и шума, но она пересиливала себя, ожидая воспитательницу.

— За что ты ее бьешь? — спросила она маленького мальчика, лупившего беленькую рыдающую девочку.

— За лицо.

— Я сама вижу, что по лицу — раздражилась Любочка, — отвечать не умеешь! Анна Николаевна, вот и вы. Как вы их распускаете! Ужас. Никакой дисциплины. Вы не умеете себя с ними поставить. Я вас прошу быть с ними построже.

— А я вас прошу, — тихо сказала Анна Николаевна, — не делать мне замечаний в присутствии детей, — и отошла в сторону, утешая беленькую рыдающую девочку.

Обиделась. Подумаешь! Нищая. Из милости дали ей работу воспитательницы. Если бы не Любочка и не другие дамы-патронессы, что бы она делала? Любочка обмахивала раздраженное лицо веером и модное золотое кольцо сияло как маленькое солнце на ее белой пухлой руке. Издали доносились веселые голоса детей, вопившие:

— Поп, священник, вор, мошенник, честный человек…

— Анна Николаевна, — позвала Любочка, — вы слышите, что они говорят?

— Слышу. Это у них игра такая.

— Я не про это вас спрашиваю. Неужели вы сами не понимаете? «Поп, священник»… Это служители религиозных культов. К чему забивать детям головы такими вещами? Это антисоветский дух. И мало того: мне передавали, что вы тут сказки им рассказываете про царей и цариц. Пожалуйста, чтобы этого больше не повторялось. Иначе мне придется доложить комитету, что дети воспитываются в антисоветском духе.

— Мадам Голдова, — сказал тихий голос рядом, — можно с вами поговорить?

Перед Любочкой стояла бедно одетая женщина с головой, повязанной платком. Хоти вокруг были скамейки и стулья, но сесть она, видимо, не решалась.

— Можете идти, Анна Николаевна, — сказала Любочка, не глядя на стоящую перед ней женщину, — можете идти и примите меры. Я не потерплю никакого антисоветского духа…

Она обмахивалась веером, и золотое кольцо поблескивало на ее пухлом пальце.

— Я хотела вас просить… — начала женщина.

— Знаю, милая моя, знаю, о чем вы все просите. Но и я вас о чем-то просила, если вы помните. Вы нашли себе постоянную работу?

— Нет, но. Мадам Голдова…

— Я вам тысячу раз говорила, что на поденную работу вы своих детей не прокормите. Вы, видимо, хотите их свалить на шею благотворительности. Народила троих, а мы за нее расхлебывай. Знаете, я вас «немножко» богаче (иронически подчеркнула Любочка) и то не позволяю себе такой роскоши, как иметь троих детей. Мы вам помогаем, но и вы, милая моя, должны нам идти навстречу.

— Мадам Голдова… что же делать, у меня их трое. Я вдова. Мне нужно на них поштопать, постирать. Если я найду постоянную работу, я буду весь день занята и тогда…

— Ну, милая моя, вы свои разговоры оставьте. У меня всю жизнь русская прислуга, и уж я-то знаю. Я своей прислуге всегда даю отпуск в воскресенье на полдня. А за полдня, при желании, можно многое успеть…

Перед уходом Любочка снова подозвала Анну Николаевну и сказала:

— Если эта поденщица Петрова еще раз придет, вы ей объясните, что я с ней разговаривать не буду, пока она не устроится на постоянное место. С этим народом только так и можно. Народила троих и нам на плечи хочет скинуть. Да, и не забудьте, о чем я вам говорила. Чтобы никаких «попов, священников и цариц» здесь больше не было. Понимаете?

И вдруг Анна Николаевна вспыхнула:

— Вы… вы мне не указывайте! Не смейте меня учить никакому «советскому духу». Мы с поденщицей Петровой лучше вас его понимаем. Мы всю жизнь трудимся… всю жизнь… А вот антисоветский дух не в детских сказках выражается, а во всех… во всей вашей жизни… во всех ваших разговорах…

Во время заседания комитета у Любочки к чаю был подан чудесный торт со сливками, а не какое-то сухое вчерашнее печенье, как у Кошкес на прошлом заседании. Все возмущались Анной Николаевной. Было решено немедленно уволить ее за неприличное поведение.

— Я так жалею, что я ее рекомендовала, — говорила Любочка, — но кто же знал? Она у моей Люли была бонной и себя вела вполне прилично. Жила у нас как сыр в масле. Ну, конечно, я не могла ее кормить тем, что мы сами ели. У нас на столе и курица и масло и сливки… Она даже и не привыкла. Но я ее кормила вполне достаточно. Когда же Люля поступила в школу, я ее рекомендовала воспитательницей…

Потом дамы щебетали о своих личных делах. Это все были дамы «своего круга», жены богатых, преуспевающих мужей. Они говорили о маджане, о преферансе, о платьях, о портнихах… Разошлись поздно.

Вечером, перед сном, Любочка говорила мужу:

— Знаешь, Бобчик, о чем я думаю? Об этом женском конгрессе в Париже. Хорошо было бы там побывать. Я, как активистка…

— Спи, — говорил муж, — ты знаешь, который час?

Но Любочка еще долго не спала. Она видела себя на женском конгрессе, стоящей на трибуне. «Товарищи! — говорила она, — война, развязанная гитлеровской Германией, завершилась нашей победой. Мы, советские женщины, — товарищи, — выполнили свой долг, пронеся… немеркнущей… нетрепетной… немеркнущей…»

Мысли ее мешались. Ей слышались детские голоса, звонко визжащие:

— «Поп, священник…»

— Товарищи, — продолжала Любочка с трибуны, — мы должны следить за воспитанием молодого поколения, борясь со всяким проявлением антисоветского духа, товарищи…

Глаза слипались и голова тяжелела.

Во сне ей снилась трибуна, Париж, которого она никогда не видала, цветы, она сама на трибуне… В первом ряду — бедная женщина с головой, повязанной серым платком… «Как сюда попала поденщица Петрова?» — с возмущением подумала Любочка. Она хотела начать речь, но, как часто бывает во сне, — не могла произнести ни единого звука.