Так они жили

Ильина-Пожарская Елена

Тринадцатилетняя Женя воспитывалась у тети в Англии. Возвращение в Россию, в родную семью, производит на девочку сильное впечатление: крепостные устои удивляют и ужасают ее. В свою очередь «иноземные» привычки девочки и ее либеральные взгляды непонятны ее родным и служат причиной многих конфликтов.

Женя оказывается чужой в собственном доме. Немало горьких обид и невзгод выпадет на долю девочки, прежде чем она сумеет найти дорогу к сердцам своих близких…

Автор повести — русская писательница Елена Дмитриевна Ильина-Пожарская (1851–1916).

 

Глава I

Странная девочка

— А я тебе, матушка, говорю русским языком: избаловали девчонку и пора ее взять в ежовые рукавицы. Я за это примусь сам и все эти фанаберии из нее выгоню.

— Скрытная она, это правда, но дурных качеств у нее нет…

— Дух-с, дух строптивый. Это хуже всего. На все фыркает. С братом и сестрой постоянные ссоры. С родителями холодна. А главное — гордость… непокорство. Это хуже всего. Попроси она прощения, я бы ей все спустил… Но упрямства, гордости не потерплю.

— Не надо было отпускать ее к тетке в Англию… Ей очень трудно привыкать теперь к нашим нравам.

— Ты знаешь, что иначе поступить было нельзя… Твоя болезнь… Ну вот, ты опять расстроилась.

Ольга Петровна заплакала, а Сергей Григорьевич нервно пощипывал усы и старался успокоить жену, подавая ей воду, капли, спирт.

Этим всегда кончались их споры из-за старшей дочери Жени, вернувшейся из Англии от тетки, у которой она воспитывалась с двухлетнего возраста, когда мать заболела и ее пришлось поместить в лечебницу, а отцу, занятому службой, невозможно было следить за девочкой; ее отдали тетке, вышедшей когда-то против воли родных за инженера-англичанина и переселившейся в Англию навсегда.

А виновница этого разговора, высокая белокурая девочка лет одиннадцати, сидела у окна в детской и смотрела в сад, точно видела что-нибудь особенно интересное в белой пелене тумана, покрывавшей и дорожки, и деревья.

В детской никого не было, кроме нее и старухи няньки, приводившей в порядок разбросанные игрушки, башмаки и платочки.

Младшие дети, восьмилетние близнецы Гриша и Надя, только что ушли гулять с немкой, и после них остался, как всегда, страшный беспорядок.

— Ну, чего сидишь-то? Надулась, как мышь на крупу. Пошла бы попросила у маменьки прощения — и отпустили бы гулять.

— Ах, няня, вы ничего не понимаете, оставьте меня, — проговорила девочка не оборачиваясь, с легким иностранным акцентом.

— Уж где тебя понять… Мудреная. «Не понимаете!» — передразнила ее нянька. — Обусурманили девчонку… это что за порядки? Мне, холопке, «вы» говоришь, а тетеньку с маменькой тыкаешь? Ведь уж говорили тебе, что это не пристало благородной барышне…

— Вы не понимаете, няня, я привыкла там только самым близким людям говорить «ты»… а всем — «вы». Иначе нельзя.

— Так это, матушка, там, у нехристей, а здесь тебя все на смех подымут. Известно, у них все навыворот, у нехристей.

— Они не нехристи. Они больше христиане, чем здесь. Я ведь вам говорила, няня, что там все, все молятся. И всегда Евангелие читают, и воскресенье чтут.

— Это-то все хорошо, а все же неправославные, ну и непорядок… А это, что в Евангелии ты хорошо выучена, это ладно. Это тетеньке спасибо.

— Надо делать, как там сказано, в Евангелии, — горячо заговорила Женя. Ее бледное личико с правильными чертами вдруг оживилось, и черные, суровые глаза загорелись.

— Где уж, матушка, так делать. Это уж каким святым людям или монахам, а не нам, грешным… А ты, ну, коли что, будь умницей, займись книжкой, а я на кухню пойду. Кума ко мне из села зашла. А коли маменька спрашивать будут, ты скажи: я, мол, ее сейчас за передничком послала. Слышишь?

— Няня, — проговорила Женя, запинаясь, — я лучше… Зачем так?.. Я лгать не буду.

— Прости Господи, лгать! Кто тебя учит лгать?! А доносчицей быть нехорошо… Подводить старуху под барский гнев, — и нянька сердито захлопнула за собою дверь.

Женя жалобно посмотрела ей вслед, а затем заломила свои маленькие тонкие ручки и с отчаянием проговорила:

— Ну вот, и она рассердилась! Все-то на меня сердятся, никому, никому я не могу угодить! Никто меня не любит, никто… И зачем меня взяли от тети?

Давно накопившиеся слезы хлынули из черных глаз. Девочка даже наедине стыдилась плакать и, стараясь сдержаться, зарылась головой в подушку своей кроватки.

Одним из самых тяжелых условий, к которым она вынуждена была привыкать, было отсутствие отдельной комнаты, и ей приходилось спать вместе с братом и сестрой, в той же комнате, где они и играли, и завтракали, и ужинали. Обедать их брали вниз к взрослым.

Как это было не похоже на ее крошечную, но такую светлую, чистенькую комнатку в Лондоне, а эта большая, неопрятная детская, как она отличалась от сияющей белизной детской в доме тетки! Женя уже почти год жила в России, но многого еще не понимала и ко многому не могла привыкнуть.

Вскоре после приезда Женя решилась попросить родителей дать ей отдельную комнату. Как она удивилась, когда отец громко расхохотался, а мать только изумленно посмотрела на нее!

— Где же это на вас комнат набраться, если всякому малышу давать по отдельной? — с громким смехом спросил отец.

— У нас так много, — робко возразила она (тогда она еще решалась возражать).

— Есть, да не про вашу честь, — захохотал отец еще громче. — Ну, матушка, и вывезла же глупость.

— И разве можно детей одних оставлять спать? — мягко проговорила мать.

— Детей! Но я ведь не ребенок… Я у тети Ани имела свою комнату.

— Так то, матушка, в Англии, у них там всякие затеи… И чудачка же ты, как я посмотрю. Ну, где же у нас лишние комнаты?

Она заикнулась было о буфетной, угловой, чайной, казавшихся ей совершенно лишними.

— Пожалуйста, матушка, не вмешивайся и не умничай! Мала еще свои порядки заводить! Яйца курицу не учат. Скажите, какая иностранка выискалась!

Многое и кроме расположения комнат поражало Женю в родной семье. Множество прислуги, плохо и неряшливо одетой, отсутствие стройного порядка, где бы всякий знал, что и когда делать, духота и жара в комнатах, а главное — грязь повсюду, куда редко заглядывал хозяйский глаз больной матери, — все это оскорбляло привычки девочки. И, Боже, как ей за это доставалось! Отец не шутя сердился, мать обижалась, прислуга ворчала, а брат и сестра произвели ее сразу же в «маркграфини» и преследовали ее этим названием, которое она даже не совсем понимала, но чувствовала в нем что-то обидное.

Вообще, тяжело было ей привыкать на родине, и тем тяжелее, что все это явилось неожиданно, так непохоже было на то, что она себе воображала.

В Петербург из Англии Женю привезла на пароходе одна тетина знакомая, а там ее встретила мама. Во всю свою жизнь она виделась с ней только два раза. Маму она сразу крепко полюбила и теперь с восторгом любовалась ее нежной красотой, мягкими манерами и ласковой речью.

Зато отца она сперва даже испугалась, когда они приехали в Курск, где он командовал полком: такой он был большой, так громко говорил и смеялся, так блестели его эполеты и мундир с орденами.

И дом поразил ее своими размерами, и множество прислуги, почтительно целовавшей руки у господ, и брат с сестрой, хорошенькие малютки, к которым так рвалось ее сердце на чужбине. Какие они были милые и смешные…

И, забыв свою обычную сдержанность, девочка первые дни щебетала, как птичка, все разглядывая, обо всем расспрашивая и всех смеша своею наивностью и неумением назвать самую простую вещь по-настоящему.

Тетя Аня свято наблюдала, чтобы Женя не забыла по-русски, постоянно с ней говорила, заставляла читать и писать, но от иностранного акцента не уберегла, да и сама позабыла названия многих вещей из домашнего обихода.

Женя привезла с собой и шары, и крокет, и детский лаун-теннис, стреляла из какого-то особенного лука и так ловко лазила по деревьям, что Гриша только крякал от зависти.

Сестра — «агличанка» сперва всем этим завоевала брата и сестру, но вскоре началось и разочарование, и в нем отчасти сама Женя была виновата. Наслышавшись в Англии о значении старшего члена семьи, она вообразила себя этой старшей между детьми и требовала внимания к своим словам, какого дети не привыкли оказывать даже родителям. В этом лежал корень отчуждения, которое вскоре между ними началось. И каждый день в родной семье с самого начала подавал повод к взаимному неудовольствию и непониманию.

Вот раннее утро. Женя проснулась. Ей жарко и душно в непроветренной детской. Няня так привыкла к теплу, что все попытки девочки открывать форточку считает глупой выдумкой и тщательно с этим борется.

С тяжелой головой встает девочка, надевает аккуратно сложенное ею самою белье и обувь, а затем идет мыться. Ей очень не хватает ванны, но удалось выпросить большой таз, где она и полощется, как уточка. Гриша и Надя, которых до сих пор два раза в неделю моют теплой водой в корыте, не могут понять, как может Женя так наслаждаться холодным окачиванием. Нянька недовольно косится на это нововведение и пророчит и зубную боль, и ревматизмы. Ввиду этого Женя предпочитает заниматься своим туалетом, пока дети спят и нянька исчезает в людскую, где всегда есть о чем поговорить и поразузнать кое-что. Покончив с умыванием и одеванием, девочка первое время сама убирала свою постель, но это вызывало такой шумный протест со стороны няньки и приставленной к детской девушки Ариши, что она уступила в этом случае и больше не трогает своей постели.

— Няня… няня, — кричит проснувшийся Гриша.

— Что тебе, Гриша? Няни нет.

— Позови ее, я вставать хочу… Где Аришка?

— Ариша убирает таз.

— После твоего плесканья! У… брр… и охота тебе. Позови няню!

— Няня! — присоединяет свой заспанный плаксивый голосок Надя.

Ариша опрометью бросается за нянькой, а ребятишки, уже окончательно проснувшись, начинают возиться и перебрасываться подушками.

Женю давно подмывает принять участие в этой игре, но она не может себе этого позволить в качестве большой. Вместо этого она замечает:

— Не шумите так, дети… Пора вставать.

— Ну, озорники… — сердито говорит няня, входя в комнату, — не дали и чашечки чаю у Амелии Ивановны выпить… Чего поднялись в такую рань? Это ты их разбудила! — обращается она к Жене.

Начинается одевание. Гриша шалит и брыкается ногами, которые ему обувает, стоя на коленях, няня, а Надя пищит, что Аришка ее щекочет и что няня должна обувать ее, а не Гришу.

Женя пожимает плечами. Все это кажется ей так дико. Бобби, сын тети Ани, восьми лет, был уже в школе, где не только должен был сам чистить себе сапоги и платье, но обязан был чистить их и для своих старших по классу товарищей.

Странно ей было и обращение с прислугой, это презрительное «Аришка», «Катька», окрики и тычки рассерженных детей, подобострастие и лесть этих взрослых и даже пожилых людей.

Но в то же время эти люди старались как можно меньше делать, свалить работу один на другого, а за спиной позволяли себе самые невозможные вещи: облизывали тарелки, подавали воду в грязных стаканах и таскали все, что только можно было утащить.

Но когда ей пришлось познакомиться с тем, как эти люди ели и где помещались, она перестала негодовать на их нечистоплотность, а стала приставать к матери и к отцу:

— Отчего у них нет помещения? Девушки все спят в девичьей на полу, а там так грязно. А у Николая и Антипа даже войлока нет, они спят на ларе в лакейской в своем платье, не раздеваясь. Оттого от них так дурно пахнет! Отчего у них нет кроватей?

— Ах, матушка, отчего да отчего? Век так было, и по-заморски мы жить не учились, — заявлял отец, когда был в хорошем настроении, а в другой раз только крикнет:

— Отстань ты от меня!.. Уберите эту девчонку, пока я ее не проучил!

Женя умолкала и все больше и больше таила мысли про себя.

 

Глава II

Поездка к бабушке

Но вот течение этой тягостной, но все-таки наладившейся жизни прервалось. Старинный дом нуждался в основательном ремонте, и вся семья Сергея Григорьевича должна была перебраться на время перестройки в имение его матери, Александры Николаевны Стоцкой, умной и властной старухи.

До усадьбы было 80 верст. К бабушке ездили каждый год. Обыкновенно выезжали после раннего обеда, с тем чтобы ночевать в Озерном монастыре, где игуменьей была сестра бабушки, Мария Николаевна. Туда посылали лошадей на подставу, ужинали раками и лещами и ели превкусное розовое варенье. Это по крайней мере всё, что могли передать Жене, ехавшей туда в первый раз, Гриша и Надя.

— А не доезжая до монастыря есть болото, — говорил Гриша, — страшное… И на нем палки положены, версты две… Ехать нельзя: все зубы выбьешь, и мы идем пешком.

— И надо все с жердочки на жердочку, — поясняла Надя, — а с обеих сторон точно гладкая полянка и травка зеленая, а если ступишь, тут тебе и конец… Сейчас провалишься, только пузыри пойдут.

— Монастырский бык провалился в прошлом году, когда мы были, — перебил ее Гриша. — Пастух говорит: только он туда ступил, а оттуда лапы зеленые… бык-то кричит как человек. Болотный черт захватил, — шепотом прибавил мальчик.

— Какие глупости, Гриша, никаких болотных чертей не бывает, все это пустяки, — возразила Женя, улыбаясь.

— Ишь, какая разумница, все-то знает, — с обидой в голосе проговорила нянька, — ну, да у вас, у господ, известно, и лешего нет, и домового…

— Да конечно же нет, няня.

— Уж это ты мне, матушка, и не говори… И грешить с тобой не стану. Как же это лешего нет, коли его мой тятя всю ночь видел?

— А я домового сама видела, — вмешалась Ариша, — навалился на меня, думала, задушит… Черный, косматый…

Когда Женя видела, что ей всех не переспорить, она умолкала, выражая свое несогласие лишь презрительным пожиманием плеч и улыбкой, что возмущало говорящих больше, чем самый горячий протест.

— А рожу кривить нечего, — сердилась нянька, — и на няньку фыркать грех…

Накануне отъезда к бабушке отец Жени получил давно ожидаемую отставку, но без генеральского чина, на который он по праву рассчитывал. Это привело его в очень дурное настроение, и весь дом это чувствовал. Все ходили чуть не на цыпочках, и сборы в Андроново были совсем не такие шумные и веселые, как всегда.

Выехали в двух экипажах, а люди , кроме няньки и двух лакеев, ехавших с господами, были отправлены вперед.

Подъехав к болоту, все вышли. Мать, ехавшая с отцом в карете впереди, совсем устала и ослабела от дороги, и отец повел ее под руку, а дети с нянькой и немкой побежали вперед. Экипажи должны были шагом проехать болото и остановиться у Трех Крестов, где дорога становилась сносной и можно было ехать до монастыря, хотя шагом.

В полуверсте за Тремя Крестами, под которыми когда-то были зарыты убитые на болоте купцы, находился постоялый двор, где продавали потихоньку и водку.

Кучер и лакеи решили доехать до постоялого и угоститься у старого Потапыча, рассчитывая, что успеют вернуться до прихода господ. Они видели, что барыня шла с трудом, а дети бы их не выдали, если упросить нянюшку.

Но расчет оказался неверным. На западе заметили тучи, и Ольга Петровна, боявшаяся грозы больше всего на свете, собрала все свои силы и шла непривычно скорым для нее шагом. Экипажей на месте не оказалось, и отец пришел в страшную ярость.

— Негодяи, я им покажу! К Потапычу, водку лакать отправились, — кричал он, сердито шагая вперед, причем измученная Ольга Петровна насилу за ним поспевала.

— Не расслышали, может быть, батюшка, — вздумала вступиться нянька.

— Молчать! Старая потатчица! Не расслышали… Я им уши-то прочищу!

— Эх, грехи, грехи, — шептала старуха, — и чего, окаянные, замешкались. Ну, теперь беда… Ишь, как барин распалился.

В это время показались экипажи. Антип, бывший отцовский денщик, молодецки соскочил с козел и под влиянием Потапычева угощения особенно поспешно открыл дверцу и стоял навытяжку около нее.

— Как смел, негодяй, отлучиться? — и вместе с окриком отца раздался какой-то треск.

От красивой резной палки, с которой отец, раненный на войне в ногу, никогда не разлучался, в его руках остался только набалдашник с коротеньким кусочком, а по лицу Антипа струйкой текла алая кровь, которую он не смел даже стереть рукой…

— Ай! — вскрикнула Женя, бросилась было вперед, но зашаталась и, на секунду потеряв сознание, почти упала на руки подхватившей ее няньки.

— Это еще что за нежности заморские! Выпороть ее хорошенько, — закричал отец.

Он сам растерялся. Драться он не любил, хотя в те времена удержаться от этого было трудно. Но крик Жени его больше раздражил, чем тронул.

Ольга Петровна, желая поскорее положить конец этой тяжелой сцене, проговорила:

— Подсадите меня… Я не могу.

Антип и отец поспешно подсадили барыню в карету, дверцы захлопнулись, и кучер ударил по лошадям, так что Антип еле успел вскочить на запятки. Женя тем временем пришла в себя и молча уселась в уголок коляски, с трудом переводя дыхание.

— И чего сомлела? Испугалась, дитятко? — ласково уговаривала ее нянька.

Немка не вмешивалась. Ей достаточно было хлопот с меньшими, а до старшей «фрейлейн» ей, по уговору, не было дела.

— Нечего их, подлецов, жалеть. У других-то господ им бы три шкуры за это спустили, а твой папенька добер. Вот сорвал зло, а больше пальцем не тронет.

Добрый! Добрый — после того, как сломал палку о лицо человека? И такую страшную палку? Женя вспомнила, как она любовалась резьбой на каждом колене палки. Ведь это резьба так врезалась… Кровь потекла. Боже, какой ужас!

Девочка не могла справиться с нахлынувшими на нее мыслями. Гриша и Надя продолжали смеяться. В монастыре бегали по саду и ужинали как ни в чем не бывало, а она сидела точно убитая, так что мать шепнула няньке, чтобы та увела ее поскорее спать.

— Там и покорми… Ну, прощай, детка, успокойся. Мало ли что бывает… Дети родителей не судят. Папа вспыльчив, но он добрый.

Женя молчала, но с этого дня началось отдаление ее от отца. Она не могла на него смотреть без нервного страха и всячески избегала попадаться ему на глаза.

Это сердило Сергея Григорьевича, и он все строже и строже начал относиться к своей строптивой дочке.

 

Глава III

У бабушки

У бабушки были как раз к обеду. Она жила по-деревенски и обедала в час дня. Вообще и в городе считалось необыкновенно поздним часом обед после двух часов. И про такие дома выражались, что там «все по-модному!»

Бабушка, маленькая, кругленькая старушка, радостно встретила детей, но уже по первым ласкам было заметно, что Гриша ее любимец.

— Ну, здравствуйте, здравствуйте, ребятишки… Что, Надюша, глаза не промыла? Опять с такими же черными приехала?.. А это наша «агличаночка»? Покажись-ка, покажись… Ишь, как вытянулась! Ну, поцелуемся по-нашему, не по-заморскому. А Гришук мой… Где ты тут, разбойник? Ну, иди… Иди сюда… Ужо я тебя! Батюшки! Еще больше стал на моего покойничка походить!.. Вылитый дедушка!.. Ах ты мое сокровище!.. Голубенок мой!

А сокровище, которому надоело уже стоять на месте жертвой бабушкиных нежностей, порывался было бежать.

— Куда ты? Куда?.. Постой… Сейчас обед!

— Я, бабушка, только в сад… Поглядеть малину… Не осыпалась ли вся… Осталось ли хоть немножко…

— Сколько хочешь есть… Ведь у меня нарочно и поздние сорта посажены… Ну! Его уж и след простыл! Настоящий огонь, огонь, да и только!

Гришу к обеду пришлось искать по саду целые полчаса, и из-за этого задержали подачу обеда, но бабушка только ласково погрозила ему пальцем и на окрик отца: «Ты что же это, повеса, себя ждать заставляешь?» — старушка миролюбиво прибавила:

— Ну уж на первый день прощается!

Нечего и говорить, что девочкам такое своеволие не сошло бы даром.

Из этого первого знакомства Женя вывела заключение, что бабушка — добрая баловница, совсем такая, как описывают в сказках. Но уже скоро она убедилась, что Александра Николаевна хотя была и добрая по существу, но детей баловать не любила. Напротив, она была очень требовательна к Наде, а особенно к ней, Жене, как к старшей, и только одному Грише прощалось и позволялось все.

— Ты, матушка, девочка, тебе следует вести себя благопристойно, как подобает барышне! — толковала она внучке при малейшем проступке.

Конечно, Женю возмущала такая несправедливость, и она не раз со свойственной ей прямотой высказывала бабушке, что та к Грише пристрастна.

— Скажите, указчица какая! Значит, Гриша больше заслужил, если я его больше ласкаю! А тебе до этого дела нет, мала еще рассуждать-то!

Вообще Женя заметила уже через несколько дней, что она бабушке не особенно нравится, и, оскорбленная в своем самолюбии, стала от нее удаляться и держаться в стороне.

Александру Николаевну это сердило.

— Холодная она у вас, неласковая… — говорила старушка с неудовольствием сыну и невестке.

— Девочка очень застенчива… — вздумала было заступиться мать.

— Ну уж этого я не замечаю! Напротив… слишком смела в другой раз!

— Но шалит она мало…

— Я шалостей не боюсь, нашалит ребенок — я прощу, а вот уж строптивости или дерзости не потерплю!

Впрочем, дети мало были со взрослыми, а больше проводили время в саду.

Дом у бабушки, как и сад, поражал Женю своими размерами. Блуждая по длинным коридорам и разным закоулкам дома, девочка иногда воображала себя в каком-нибудь аббатстве, описания которых читала в детских английских книжках. Только в этом аббатстве было слишком много людей и мало таинственности. У бабушки «дворня» — так звали тогда штат прислуги — состояла из ста с лишком человек. Одних горничных было больше двадцати; бабушка гордилась, что таких вышивок и кружев, как у нее приготовлялись, не было во всем уезде.

Гришу и Надю все это нисколько не удивляло, они бывали здесь много раз, и ничем особенно, кроме кладовой, в доме не интересовались.

— Что ты все разглядываешь шкафы с книжками да картины? Ты вот попросила бы лучше кладовую тебе показать, — заявил как-то Гриша.

— Кладовую? Что же в ней интересного?

— Да уж поинтереснее книжек!

— Только надо туда попасть, когда бабушка экономку куда-нибудь ушлет… Сходить туда с Алей-ключницей, — проговорила с загоревшимися глазками Надя.

И вот как-то, воспользовавшись отсутствием сердитой экономки, дети выпросили у бабушки позволение показать Жене кладовую.

— Чего ей там смотреть? — говорила бабушка: — Она за границей и не то, может, видала. Ну, идите уж… Только, чур, не объедаться сластями… Слышите! Алевтина, дашь им там чего, только понемногу.

Дети с радостью побежали за ключницей, добродушной Алевтиной, маленькой старушкой с румяными, точно яблочки, щечками и острыми карими глазками, окруженными тысячью мелких морщинок. Она рада была всегда побаловать ребят.

Кладовая, действительно, поразила Женю и своими размерами, и множеством запасов. Чего там только не было! Большие липовые кадки с медом, громадные банки с вареньем, смоквами, цукатами, мешки с орехами, бесчисленные гирлянды сушеных плодов под потолком, кадки с маком, с пастилой всяких сортов. Все это приготовлялось здесь, дома, или доставлялось из других бабушкиных усадеб. У детей даже глаза разбежались, а Гриша, не теряя времени, запихивал всюду, куда было возможно, и орехи, и смоквы, и цукаты, не забывая в то же время угощаться и на месте. Надя тоже старалась не отставать.

— А вы-то что же, Женюшка-с, Евгенья Сергеевна? Кушайте, матушка, и с собой возьмите-с, здесь всего столько, что убыли и незаметно будет, — уговаривала ее Алевтина, сама навязывая себе узелки всякой всячины из сластей. — Это ведь сквалыга-то наша, экономка, над всем, прости Господи, трясется, сгноит, а человеку не даст!

Но Женя удовольствовалась тем, что всего попробовала и не только не набрала с собой ничего, но еще укоризненно покачала головой, заметив запасы Гриши.

— Ну ты, недотрога-царевна, уж не умничай, пожалуйста! Да не вздумай бабушке рассказывать, я от всего отопрусь, меня и Надя, и Аля поддержат… Вон она сколько себе навязала!..

— К чайку, батюшка, побаловаться с кипяточком! Да зачем же барышня станут пересказывать-с? Они у нас не доносчицы-с!

И старуха подобострастно ловила поцеловать ручку Жени.

— Что вы, не надо… Это нехорошо! Поцелуйте лучше меня! — протестовала Женя, пряча руки.

Потом, в саду, она стала доказывать брату, что брать потихоньку нехорошо и стыдно входить в такие сделки с прислугой.

— Пойми же, ведь это все равно что воровство! — убеждала она.

— Вот-то глупости! Это у вас, по-заморскому, так, а у нас не так, у нас попросту!

— Съестное брать не грех! — торжественно заявила и Надя, научившаяся этой премудрости у Гриши.

Женя начала доказывать, горячилась, и дело, как всегда, кончилось ссорой.

Но в усадьбе было так просторно, сад был так велик, что случаев для столкновений было меньше.

У всех детей были свои любимые занятия: Гриша бегал с целым полчищем дворовых мальчишек, Надя избрала себе тоже маленьких подруг, а Женя наслаждалась чтением.

Только в дождливые дни дети собирались все вместе, и тогда устраивались совсем особые игры. Для развлечения детей призывались взрослые девушки из горничных, так как ребятишек бабушка в дом пускать не позволяла.

— Еще грязи нанесут, да поломают что… На улице сколько угодно их муштруй, а уж в комнаты не пущу! — отвечала она на приставания Гриши.

В один из таких дней с Женей приключилось неприятное происшествие, после которого она совсем отошла от брата и подчинявшейся ему во всем Нади. Девочка стала после этого еще более одинока.

 

Глава IV

Портрет императора

— Бабушка, нам скучно! Прикажите девкам с нами поиграть! — приставал в дождливый день Гриша к бабушке.

— Подожди, вот как смеркнется, так и велю к вам пялечниц отрядить.

— Бабушка, да скоро ли стемнеется?.. Мне до смерти скучно, — ныл Гриша.

И властная старуха, никому никогда не уступавшая, говорившая «ты» и архиереям, и губернаторам, не могла устоять против приставаний любимого внука.

— Ну, ладно уж, баловник, иди, зови.

— А скольких позвать? — спрашивала Надя.

— Ну, Машку, Аришку.

— И Кальку, бабушка, с ней всего веселее.

— Самую-то лучшую вышивальщицу? Ни за что, ни за что.

— Мне, бабушка, без Кальки скучно!

— А мне без Аришки, — заявляла Надя, и, добившись нехотя данного разрешения, дети неслись с хохотом и шумом в девичью.

— А ты что же, Женюшка? — спрашивала бабушка у Жени. — Иди, мать моя, выбирай и себе подружку. Иди, иди… Нечего книжками глаза портить. — Совсем она какая-то неживая. И на ребенка не похожа, — прибавляла бабушка, когда Женя неохотно следовала за детьми.

А в девичьей Гриша и Надя вытаскивали пялечниц из-за пялец, причем многие из них ворчали.

— Вот теперь играй, а потом выговор будет, почему мало нашили… Уроки надбавлять станут!

Калька, настоящее имя которой было Аскитрея (у бабушки была слабость давать дворне необыкновенные имена и еще необыкновеннее их сокращать), худенькая девушка лет 25, цыганского типа, не ворчала. Она знала, что ее работой дорожат и даром бранить не станут, и была радехонька разогнуть спину после целого дня сидения за пяльцами.

Играть отправились в залу. Это была огромная комната в два света , с белыми стульями по стенам, старинным роялем и тусклыми зеркалами в простенках. У каждого зеркала стоял столик на тоненьких ножках, а на нем или канделябры, или часы, или ваза — вообще, что следовало по тогдашней моде.

В самом углу залы на затейливой подставке стоял акварельный портрет императора Александра I с его собственноручной надписью, пожалованный Григорию Сергеевичу Стоцкому, дедушке Гриши, в честь которого внук и был назван.

Этот портрет хранился в семье как святыня, и им немало гордились и старшие, и младшие.

Сперва игра заключалась в фантах, пении, хороводах, но это скоро надоело Грише, и он начал требовать, чтобы играть в жмурки.

— Ну, ладно, баринок хороший, Григорий Сергеевич, — поддержала его Аскитрея, — только, чур, посередке бегать, а то как раз этого тонконогого черта спихнешь, — засмеялась она, показывая на подзеркальные столики.

— А ты при барском дите не чертыхайся, охальница этакая! — проворчала няня, сидевшая с чулком у окна.

— Извините-с, нянюшка, с языка сорвалось.

— А вас, нянюшка, Алевтина Платоновна звали вниз чай пить-с, — заявила только что объявившаяся толстая, неповоротливая Маша, с которой ни Надя, ни Гриша не любили играть именно за ее неповоротливость.

С уходом няни игра стала еще шумнее и веселее.

Аскитрею Грише никак не удавалось поймать, хотя ему, несмотря на протест Жени, требовавшей во всем справедливости, платок завязали так, что он мог одним глазом взглянуть. Ловкая девушка так быстро увертывалась, что мальчик начал выходить из себя.

— Да дайся ты ему, чего барчонка гневить, того и гляди нажалуется, — шептали ей подруги, а она только смеялась и повторяла, сама увлекаясь игрой:

— И в жисть не дамся… Назвался грибом, так полезай в кузов… Ну, Григорий Сергеевич, барин разумный, лови же… Неча мух ртом имать…

Насмешки девушки еще более раззадорили Гришу. Он носился по зале без всякой осторожности и, думая поймать Аскитрею в углу, где стоял портрет, разлетелся туда со всех ног. Он уже протянул руку, чтобы схватить ее за платье, но та снова увернулась, а мальчик, не рассчитав расстояния, налетел на стоявшую у самой подставки Машу.

Послышался крик ужаса. От сильного толчка Маша не устояла на ногах и упала прямо на подставку. Подставка грохнулась, а портрет императора отлетел чуть не на середину комнаты…

— Батюшки! Ах, беда какая!!. Ну, девоньки, смерть нам теперь!.. — послышались восклицания девушек, а Гриша, поднимаясь с полу, сердито бурчал:

— Это не я! Это Машка толстомордая! Я не виноват!

Аскитрея тем временем бросилась к портрету, думая, нельзя ли скрыть беду.

Но это было невозможно. Тонкое стекло лопнуло, а от рамки отлетел уголок.

Надя со страху даже заплакала, а Гриша упрямо твердил:

— Это не я… это Машка…

— Как не ты? Конечно, ты. Ведь она спокойно стояла, а ты на нее набежал, — волновалась Женя, — но ведь ты не нарочно… Бабушке так и скажем.

— Не хочу говорить бабушке… Не я разбил, а Машка… Не я, не я!..

— Ну, что тут — Машка. Уж коли вы с себя вину сваливаете, так я ее на себя приму, — заявила Аскитрея, сурово поглядывая на барчука. — Авось трех шкур не спустят. Пожалеют Калькину спину хоть из-за того, что паутинки в шитье без нее делать некому. А коли на Машку сказать, быть ей на скотной, давно до нее экономка проклятая добирается.

— Это уж как есть… И бесстрашная же ты, Калька… Отдерут тебя как следует, — послышались голоса.

Маша стояла как пришибленная, она даже не могла защищаться от обвинений Гриши, хотя ясно сознавала, что была тут ни при чем.

— Гриша, так ты не хочешь бабушке признаться, что нечаянно разбил портрет? — спросила Женя.

— Что мне признаваться, когда не я сделал, — бормотал Гриша.

— Так я скажу!

— А я отопрусь, скажу — Машка.

— Барышня, матушка, оставьте. Ведь его, баловня, скорее, чем вас, послушают, — уговаривали девушки Женю.

Но Женя побледнела, глаза ее засверкали, и она проговорила как бы через силу:

— Хорошо. Я не знала, что у меня брат не джентльмен. Девушки, не бойтесь, портрет уронила я и сейчас пойду извиниться за это перед бабушкой.

— Совсем не ты!.. Машка разбила!.. Она и винись, — хотел удержать ее брат.

— Стыдись, а еще хвастаешься, что ты — Стоцкий, — сказала Женя и, взяв осторожно портрет в руки, твердым шагом стала подыматься по лестнице наверх.

— Ну и молодец, барышня! Вот говорили: испорченная, мол, все по-бусурмански ладит. А видно, нет: бусурман-то кто другой, а не она! — торжественно заявила Калька и ушла, махнув рукой, к себе в девичью.

 

Глава V

В чулане

Старшие продолжали сидеть в комнате наверху у камина и разговаривали как раз о детях.

Бабушка и Сергей Григорьевич убеждали Ольгу Петровну, что английское воспитание испортило Женю и ее надо исправлять.

— Самознайкой будет. Не пристало девочке такие тоны задавать. Уж и верно Гришенька ее «маркграфиней» прозвал… Острый мальчик… Огонь…

— Мне не нравится, — говорил отец, — что в ней фанаберии много. Никогда она не поплачет, не попросит прощения как следует, точно век права.

И точно в подтверждение слов отца Женя спокойно и даже с некоторой гордостью вошла в комнату с поломанным портретом в руках. Она знала, что права, что совершает великодушный поступок, и это сознание совершенно заглушило в ней чувство страха.

— Бабушка, простите меня: я нечаянно толкнула портрет, и он упал.

— Что?!! Императора портрет упал? Где он, покажи!.. Покажи!.. — с ужасом закричала бабушка, вырывая из рук девочки портрет.

Увидев разбитое стекло и попорченную рамку, бабушка вообразила, что портрет погиб. В комнате уже смеркалось, и сразу разглядеть было нельзя.

Сергей Григорьевич поспешно зажигал свечу, у него от страху тоже дрожали руки, а Ольга Петровна смотрела с тоскливым ужасом на свою непокорную дочь.

— Ах ты, негодница! Скверная девчонка! Да как же ты смела!?.

— Бабушка, да говорю же я вам, что нечаянно, — перебила ее Женя.

— Нечаянно! Еще бы ты нарочно этакое учинила. На хлеб и на воду тебя посадить надо… Пошла в угол!..

— Портрету ничего не сделалось, — продолжала уже с обидой в голосе Женя. На нее никогда никто так не кричал. — Только стекло разбилось, да…

— Ты еще рассуждаешь? Со мной, матушка, разговоры коротки… Я, как твои родители, миндальничать не буду, на-ко ты! Этакую, можно сказать, беду наделала да еще умничаешь. Ты знаешь ли, что ты сделала! Царский лик на пол брякнула! Твоему деду это было пожаловано… из собственных рук императора!. Да что с тобой разговаривать, настоящая деревяшка, ни слез, ни раскаяния. Марш наверх! Сведите ее в темную комнату, и не сметь до моего приказа выпускать!

Женя побледнела. Сознание незаслуженной обиды, страх и стыд перед наказанием сжали ее сердце, и она чувствовала, что если раскроет рот, то сейчас же расплачется, а этого девочка не хотела допустить.

А прибежавшая при известии о беде нянька твердила ей сзади громким шепотом:

— Проси у бабиньки прощения… Припади, поцелуй ручку.

— Портрет цел. Посмотрите, маменька, ни царапинки, — проговорил Сергей Петрович на французском языке, к которому прибегал в важных случаях жизни.

— Где, покажи! Ну, счастлив твой Бог, что все уцелело, а то бы не миновать тебе розги… А в темной комнате все-таки посиди. Не столько за вину, сколько за твое поведение, за мины твои дерзкие…

Женя повернулась и молча пошла из комнаты.

Бабушка, ожидавшая слез и просьб о прощении, еще сильнее рассердилась.

— А? Каков характерец? Ох, плачет по тебе розга, девица прекрасная! Свести ее в большой чулан! Ничего не давать до восьми часов, а затем — стакан воды и ломоть хлеба… А тебе, матушка, кукситься нечего, твоей же дочке добра желают. Надо же из нее эту дурь выбить, — обратилась Александра Николаевна к тихо плакавшей Ольге Петровне.

Нервы бедной женщины настолько были разбиты болезнью, что у нее не хватало сил для борьбы, хотя она и чувствовала, что к ее девочке относятся не совсем справедливо. Кроме того, она боялась свекрови, никогда не относившейся к ней особенно ласково.

— Я, маменька, совершенно с вами согласен, — заговорил Сергей Григорьевич. — Надо что-нибудь предпринять. Я уже об институте подумываю.

— Ну, батюшка, не охотница я до этих институтов. Вот у Марии Семеновны девочка из института приехала, так мать совсем в щель загнала… И то не так, и это не по-модному. Это не прежняя пора, как при покойном Николае Павловиче. У него, батюшка, и институтки по струнке ходили, а теперь во всем везде поблажка дана.

Разговор перешел на другую тему, и мать с сыном увлеклись похвалами доброму старому времени, со смутной боязнью чего-то непонятного и нового, надвигавшегося со всех сторон.

А Женю тем временем отвели в большой чулан, находившийся рядом с кладовой. В чулане было маленькое окошечко, в которое и днем-то еле пробивался свет, а теперь, в сумерки, оно только смутно виднелось в углу. Стояли громадные сундуки и лари. В углу были свалены бесчисленные подушки и перины, а по стенам развешана парадная сбруя и ливреи кучеров и лакеев.

Пахло пылью, кожей и крысами. Девочка вошла в чулан, робко озираясь по сторонам. Нянька и сопровождавшая их с ключами угрюмая старуха экономка ахали и упрекали Женю в непокорности и гордости.

— Я ей говорю: припади к бабушке, целуй ручку, проси прощения, а она стоит как статуя.

— Ай, нехорошо, сударыня. Барышне так поступать не пристало!

— Не убыло бы тебя, небось… А теперь посиди-ка здесь голодная!

— Губа толще, брюхо тоньше, недаром пословица сказывается. На-ко, вот теперь и сиди здесь, а мы пойдем… Запереть чулан-то, что ли, Максимовна?

— Зачем? Она не уйдет. На что другое, а на это она послухмяная.

— Так-то так, а не люблю я, как замка-то нет. Крыс у нас много, с двумя-то руками которые.

— А что здесь взять-то, не кладовая, ничего не укусишь, — возразила нянька и, обращаясь к Жене, прибавила: — Ну, сиди здесь, ужо я тебе подушки изла́жу… Темно, а зато мягко. Ишь, все пуховые, — сказала она, стараясь из подушек устроить подобие дивана.

Затем обе старухи ушли. Уходя, нянька шепнула, пользуясь тем, что экономка вышла вперед:

— Ты не бойся, я ужо забегу; при этой-то ябеде только говорить нельзя, все бабиньке перескажет; а я зайду, проведаю…

Дверь затворилась, и Женя осталась одна.

 

Глава VI

Аскитрея

Первую минуту девочка хотела броситься за нянькой, просить свести ее к бабушке, молить о прощении, но момент был пропущен. Она с горьким рыданием сунулась головой в подушки, стараясь заглушить свой плач.

Она чувствовала себя глубоко обиженной, сознавая, что с ней поступили несправедливо, и горечь обиды действовала сильнее, чем страх наказания.

Женя совершенно не могла понять, почему это на нее бабушка так кричала, когда она совершенно резонно объяснила ей, что портрет уронила не нарочно. Разве можно вообще так кричать и браниться? Этого нигде, кроме России, не бывает, разве в самых невоспитанных кругах… А тут леди — и кричит, как необразованная баба, на свою внучку, на старшую дочь своего сына.

А Гриша? Ведь он знает, что ее наказали, как же он не пришел, не объяснил, в чем дело? Он трус и лгунишка, а его все любят и балуют, и Надю любят больше, чем ее. Больше? Да ее совсем, совсем не любят! Она им чужая, лишняя. Может быть, она им и не дочь? Ее подкинули, как в той книжке, что она читала, и вот теперь она им только мешает. Боже, какая она несчастная… Лучше бы ей умереть! Тогда бы все узнали, что она не шалунья, что она была права, и пожалели бы все — и папа, и бабушка, и мама. Мама бедная, больная, она не может и заступиться за свою Женю… Им обеим лучше умереть.

И чем больше размышляла Женя на эту тему, тем больше успокаивалась. Слезы текли обильно, горло не сжималось, дышать становилось легче, и девочка незаметно в слезах уснула, только судорожно временами всхлипывая во сне.

Проспала она недолго. Ее разбудил какой-то шорох. Девочка вскочила и сразу не могла понять, где она находится. В чулане было совершенно темно. Женя, несмотря на свои споры с нянькой насчет домовых, боялась темноты и не привыкла к ней, так как с детства в ее комнате теплилась лампадка — дань воспоминания тетки о родине. Когда она сообразила, что наказана и сидит в темном чулане, она почувствовала страх. Первой мыслью было броситься к дверям и закричать, но в эту минуту по полу что-то пробежало мимо нее, и она так и замерла.

— Крысы, — подумала она с ужасом. — Крысы! Они гадкие, большие, кусаются… Съели епископа Гаттона , — припомнилось ей вдруг.

Она старалась забраться как можно выше на подушки, задыхаясь от пыли, поднимавшейся от них.

«Господи, хоть бы кто-нибудь зашел! Где няня? Она обещала… Я закричу!» — но мысль о том, что чулан далеко от всех жилых помещений, что рядом была кладовая да большая комната для прислуги, где девушки только ночевали, задержала в груди крик, и Женя только тихо простонала.

В эту минуту за дверями что-то зашевелилось.

— Няня! — крикнула Женя.

Дверь скрипнула, и послышался чей-то шепот:

— Тише, барышня, золотая, тише… Это я, Калька. Где вы тут? Не говорите громко, чтобы не услыхали, тогда и мне и вам беда… Ну, вот и я.

Женя бросилась вперед и ласково обняла влезшую на ее подушки девушку.

— Я уж два раза приходила, да вы, видно, почивали, а уж будить-то не хотела. Думала, сном горе пройдет. А вот нате-ка. Вот цыпленочка кусочек, вот два пирожка. Мне лысый черт Антипыч-повар дал… Кушайте на здоровьице. На что похоже — ребенка голодом морить!

— Мне есть не хочется, спасибо, Каля.

— Ну, это так кажется. Где же есть не хочется; завтракали-то когда? Вы только попробуйте, да поскорее: того и гляди, аспид-то наш, экономка, накатится; поди у нее брюхо болит, что чулан не заперт.

Женя без всякого желания откусила кусок пирожка. Но он был так вкусен, что сразу пробудил ее аппетит, и она живо начала уписывать все, что было принесено в салфетке Аскитреей.

— Ну вот и хорошо, кушайте на здоровье. Ишь ведь, и свечечки не дали. Страшно, поди-ка, сидеть-то?

— Угу… — отвечала Женя с полным ртом, но присутствие девушки и ее доброта вернули ей смелость, и она чувствовала себя спокойнее.

— А вы скоро уйдете?

— Вот докушаете, а я потом косточки унесу… Да и еще прибегу: скажу, что за нитками в сундук сходить надо. Ведь мартерьял-то у меня на руках, я у себя в сундуке и храню. Кому ниток или бумаги не хватает, даю.

— А я опять одна останусь? Здесь крысы… Каля, милая, я боюсь!

— Крысы? А что их бояться? Подождите-ка я вам палочку подам. Как побегут, так и постучите в стенку. Они и разбегутся. Они вас больше еще боятся, чем вы их.

— Вы скоро придете? — спросила девочка робко, гладя Аскитрею по ее худощавому лицу.

— Ах вы моя пташечка золотая! «Вы придете?» — говорила растроганная девушка, ловя и целуя маленькие пальчики Жени. — «Вы придете?» Мне, холопке, «вы» говорите… И отчего это, барышня, и в вашем роду разные бывают? Одни добрые, анделы чистые, а другие хуже чертей. Отчего это бывает?

— Не знаю, — протянула девочка.

— Барышня, золотая, а что я вас спрошу. Только вы никому-никому не сказывайте. Не слыхали вы насчет… Насчет того, что нам воля будет? Освобождение ?

— Я здесь не слыхала… А в Англии, у тети Ани, говорили, что будет какое-то освобождение, только я ничего не поняла. Хотите, я маму спрошу?

— Храни Бог, барышня, матушка, и не заикайтесь, за это что и будет! Вон у Максима Петровича лакей поболтал этак-то… Ну его в солдаты не в зачет и хотели сдать. Уж насилу мать упросила. Да бреет он хорошо, барин и пожалел… Ну а выпороть — выпороли.

— Да я спросила бы так, от себя.

— Нет, уж лучше не спрашивайте, а если так что услышите, так скажите.

— А ведь хочется вам на волю? — спросила Женя.

— А вам, барышня, из чулана хочется? Да и то ведь вас на часы посадили, а не навек. Господи, дохну́ть бы только вольной-то волюшкой, а там бы хоть и умереть. Батюшки, что-то ступеньки заскрипели! Не идут ли? Давайте, барышня, салфетку-то… Я за дверь спрячусь. Если отворят, я и шмыгну, пока они к вам подойдут.

По коридору послышались шаги, и за дверью мелькнул огонек.

Аскитрея притаилась за дверью и, когда нянька с сальной свечкой в руках, а за ней экономка с ключами вошли в кладовую, девушка ловко шмыгнула за их спинами за дверь, так что никто не успел ее заметить, хотя экономка и повернулась, заслышав шорох.

— Ну что, насиделась? — заговорила нянька. Ну вот тебе, матушка, вышло от бабушки решение: свести тебя в детскую, дать чаю и поесть и оставить тебя там, а на глаза тебя сегодня принимать не хочет. Завтра, значит, попросишь прощения, и все это прикончится. Ну, слезай, слезай, сударушка!

И нянька помогла Жене слезть с подушек. Девочка щурилась от света и немножко пошатывалась, когда пошла за нянькой.

Экономка гремела ключами и ворчала:

— Ну вас, только подушки перекидали, убирай за вами.

 

Глава VII

Новое знакомство

Только что успели забыть приключение с портретом, как Женя опять провинилась совершенно неожиданным для себя образом.

После истории с портретом Женя приобрела большую популярность среди дворни.

— Барышня, идите-ка, что я вам покажу, — звал ее мальчик садовника и показывал ей то хорошенькое гнездышко, то куст красивых осенних цветов.

— Нате-ка яблочко, — говорил старший садовник.

— Барышня, Женюшка, вам Антипыч лепешечку спек, — заявляла где-нибудь в уголке Аскитрея.

К ней шли с вопросами, с просьбами, насколько она могла в них помочь, и только экономка косилась на эту неподходящую дружбу «с холопами», считая себя гораздо выше их, так как была внучкой пономаря.

Но бабушке и она не ябедничала. Это происходило оттого, что ей не хотелось ссориться с нянюшкой, с которой она давно вела дружбу и нередко занимала у той по два, по три рубля.

Гриша и Надя, немного сконфуженные тем, что Женя напрасно пострадала, старались тоже ласковее относиться к сестре, словом — в детской восстановились мир и спокойствие. Женя чувствовала себя куда лучше, чем по приезде. Со старшими ей приходилось видеться реже. Погода установилась, и отец с матерью и с бабушкой часто уезжали в гости или принимали гостей, а при них детей в парадные комнаты не звали.

Однажды утром Женя отправилась с книжкой на берег озера, за садом, где у нее около купальни был любимый тенистый уголок, о существовании которого не знал Гриша и поэтому не мог туда явиться и мешать ей читать, приставая с разными играми.

Читать Женя очень любила, но ей редко удавалось достать новую книжку. Привезенные из Англии она успела выучить почти наизусть, а тратить деньги на книги, да еще детские, отец считал непозволительным мотовством.

Здесь же, у бабушки, она нашла целый склад старых рыцарских романов, сочинений Лажечникова, Ломоносова, Озерова и других и толстые тома сборника «Сто русских литераторов», где были такие чудесные рассказы и такие смешные картинки.

Никто не обращал внимания, что девочка целые дни сидит, уткнув нос в книгу, а нянька даже поощряла это, хвастаясь тем, что ее барышня «все в книжку смотрит».

Шкаф был не заперт, стоял в коридоре около чулана, где она когда-то сидела, и никто им не интересовался после того, как умер младший брат Сергея Григорьевича, тративший на книги все свои деньги.

Вот и сегодня, захватив с собой «Последнего Новика», начатого еще накануне, Женя приготовилась им наслаждаться в тиши, да еще с полным карманом яблок-скороспелок, которыми ее угостил садовник. И Женя читала с увлечением, не отрывая глаз от книги. Кругом было тихо и хорошо, как бывает в первые осенние дни.

Но вот где-то послышалось сперва тихое всхлипывание, а потом и громкий плач.

Девочка подняла голову и стала прислушиваться.

Плач был все назойливее и ближе. Наконец, на озеро из-за камней вынырнула с шумом стая гусей, потом — уток, и с громким кряканьем обе стаи поплыли по воде.

Плач на минуту прекратился. Заплаканный голосок кричал:

— Ну вас, окаянные, ути, ути, ути… Идите же, не отставать! Куда ты, желтобрюхий? — и слышно было, как в воду тяжело плюхнулся неповоротливый утенок.

Сперва все замолкло, потом снова раздался сперва тихий, назойливый, а затем и громкий плач с причитаниями.

Женя с удивлением прислушивалась, наконец встала и отправилась по тому направлению, откуда слышался голос.

Раздвинув кусты, она увидела девочку лет десяти-одиннадцати, лежащую ничком на траве, в стареньком домотканом сарафане, босую и в рваном платке. Лица ее не было видно, а худенькое тело все вздрагивало от рыданий.

— О чем вы плачете, девочка?

При первых звуках чужого голоса девочка испуганно вскочила и смотрела на Женю, вытаращив глаза, в которых виднелся такой страх, что Жене стало жутко.

Так может смотреть только маленький затравленный зверек, чувствуя себя во власти человека.

— О чем вы плачете? Кто вы? — повторила Женя вопрос как могла ласковее.

— Мы-то? Акулька. Птицу стерегу.

— О чем вы, Акуля, плачете?

— Мамку жалко! — и девочка снова залилась слезами.

— Что же с вашей мамкой? Это ваша кормилица? (Женя не настолько была сильна в русском языке, чтобы понять, что слово «мамка» употребляется не только для обозначения разряженной в кокошник и бусы кормилицы и что крестьянские дети так зовут своих матерей.)

— А как же не кормилица? И кормилица, и поилица. Матушка ты моя, родненькая! И что с нами сиротами будет, как тебя-то не ста-а-анет!.. — причитала девочка.

— Ах, это ваша мама, значит… Да?

— Наша, вестимо, наша, — отвечала девчонка, — с изумлением начиная приглядываться к ласковой барышне.

— Что же с ней? Она больна?

— В воспице. Братишка залежал, а потом и ее подхватило. Водицы испить некому подать… Ой, мамонька! — и она опять заревела.

— Воспица? — Женя не знала, что так зовут крестьяне оспу, и не могла понять, что это за болезнь такая.

— Ну да, разожгло всю… Уж, говорят, не в уме стала. А испить подать некому-у-у…

— Отчего же некому? Не одна же она лежит?

— Чего не одна? Одна-одинешенька. Братишка помер… Тятька и нянька на барщине .

— Нянька? Чья же нянька?

— Моя нянька. Сестра-то моя, Анютка.

Женя совершенно недоумевала. Отчего свою мать девочка называет «кормилицей», а сестру «нянькой»? Она не знала, что обыкновенно в деревне старшие сестры возятся с младшими детьми и те зовут их поэтому «няньками».

— Отчего же ваша сестра ушла от матери? А вы отчего здесь, а не у нее? Разве можно оставлять больную одну?..

— Да ведь я же говорю тебе, что они на барщине.

— Ну, а зачем же вы оставили больную мать?

— Господи, беспонятная какая! — воскликнула девочка, забыв свой страх перед барышней. — Ведь я же барских гусей пасу! Как же мне уйти-то?! Я об том-то и реву. Испить подать некому, — снова завела она свое причитание.

— Гусей пасти мог бы кто-нибудь и другой. Вы бы попросили у… ну, у старосты, что ли.

— Да разве птичня-то старостино дело? Он бы меня так турнул!

— Ну так попросили бы у кого там следует…

— Следовает! Иканомка эфтим делом заведывает. Ничего-то ты не знаешь!

— Ну так и попросите экономку… А я бабушку попрошу.

— Да ты в уме? Да ведь она мне все волосья выдерет! Что ей твоя бабушка! Она ведь аспид… Двужильная.

Акулька повторяла то, что ей приходилось слышать от дворни, но в ее речах была такая уверенность, что Женя поверила ей на слово.

— А где же ваша мать живет?

— На деревне, известно…

— Какая деревня? Где?

— Пантюхино, вон там, за дорогой-то. Только дорогу перейти, да барским полем по меже. Отводок будет, а за отводком прогон и наша деревня. Вот отсель, с горушки, как на ладошке видать.

В голове Жени зародился смелый план.

— Покажите-ка мне, где это?

— Побежим на горушку, так и покажу.

Сказано — сделано. Через пять минут Акулька, горячо жестикулируя, показывала запыхавшейся Жене, где находится их Пантюхино и как туда пройти.

— Который же ваш дом?

— Наш-то? Да вот, с краю. По правую руку, сейчас за прогоном будет.

— Знаете что? Я схожу к вашей матери, узнаю, что ей надобно, а затем все устрою. Пошлем ей и лекарства, и всего.

Женя вспомнила, как дочери пастора, у которого она как-то гостила с теткой, ходили навещать больных, убирали у них, посылали бульон и лекарства, и ей очень понравилась мысль самой поступить так же.

Но Акулька в Англии не бывала и не слыхивала, чтобы баре по избам ходили навещать больных, поэтому она шмыгнула рукавом под носом и проговорила:

— Ну-у?.. А тя не забранят?… Ой, оттаскают за космы-то! Нет, девка, вот что лучше: ты здеся посиди, покарауль птицу, а я мигом домой слетаю! Право слово, в один миг! — и девочка, совсем забыв, что говорит с барышней, дружелюбно хлопнула ее по плечу.

Идти к больной было вполне прилично: это в Англии взрослые барышни делают, а пасти гусей — это что-то небывалое, и Женя не знала, как отнестись к такому предложению.

Но это бы еще ничего: с нарушением приличия она легко бы помирилась, недаром так давно уже уехала из Англии, а вот преодолеть свой страх перед этими большими красноногими птицами, которые так страшно кричали и открывали широкие клювы… этого она сделать не могла, и как ни хотелось ей обрадовать Акульку, она знала, что это выше ее сил. Поэтому она перешла к первоначальному плану и, еще раз расспросив Акулю о дороге, храбро направилась из сада как была, в одном платьице и широкополой шляпе.

 

Глава VIII

В Пантюхине

Женя никогда не ходила одна никуда дальше сада.

Поэтому вполне понятно, что ее сердечко замирало, когда, перейдя за дорогу, она очутилась в обширном поле, засеянном рожью. Среди высоких густых колосьев вилась тропочка, по которой она должна была идти до пантюхинского прогона. Она смутно себе представляла, что это значит: «прогон». Если бы она знала, что под этим разумеется узкий огороженный проход для скота, пожалуй, она бы и не рискнула отправиться в путь. Встреча с коровами показалась бы ей страшнее, чем соседство гусей. Но, к счастью, днем прогон был пуст, и она благополучно добралась до деревни, хотя насилу справилась с «отводом», как назывались воротца, через которые проходили, подняв незатейливый крюк.

В деревне никого не было видно. Все взрослые были на работе, а ребятишки играли в конце села, у мелкого, грязного пруда.

«Направо… первая изба — это, верно, здесь», — решила Женя и повернула к небольшой избе в три оконца, выстроенной, однако, из хорошего леса и крытой тесом.

Александра Николаевна Стоцкая считала долгом своей дворянской чести, чтобы ее мужики были хорошо обстроены, и это стоило ей недорого, потому что лесу было много и, за отсутствием сплавной реки, он был очень дешев.

Ей доставляло немалое удовольствие, что все избы ее мужиков были в хорошем состоянии и нигде не было видно соломенных крыш.

Но если снаружи изба казалась приличным жилищем, то ее внутренний вид поразил Женю.

Она робко вошла в дверь, закрытую, но не запертую, и очутилась в каких-то больших темных сенях, где скверно пахло, валялись какие-то ломаные кадушки, ведра, а в углу белело что-то вроде палатки.

Девочка совершенно не знала, как ей найти дверь в жилое помещение. Но немного привыкнув к темноте, она увидела низенькую дверь, к которой и направилась.

Дверь отворилась не без труда. Она не заскрипела, а как-то жалобно взвизгнула и сейчас же откуда-то послышался слабый окрик:

— Кто там?

Женя с трудом перешагнула высокий порог в дверях и вошла в жилое помещение избы. Там было еще душнее и пахло еще хуже, чем в сенях. Маленькие окошечки, в которые и без того плохо проникал свет, были сплошь усажены мухами: их в избе было невероятное количество. А по столу, где валялись немытые ложки и стояла грязная деревянная чашка, целыми стаями бегали тараканы. Такого количества мух и тараканов Женя никогда не видала, и ее даже бросило в дрожь от отвращения.

В избе не видать было никого. Женя заглянула за перегородку у печки. Там царил такой же беспорядок, мух же, казалось, было еще больше.

Акулькиной матери не было и там.

Женя задумалась, кого ей спросить. Она забыла узнать у Акули имя больной и теперь стояла совершенно растерянная, недоумевая, что предпринять.

— Ой, лишенько! Да кто же избу-то откутал ? — снова послышался голос.

Теперь Женя поняла, что он раздавался из сеней. Она быстро повернулась к дверям и, выйдя в сени, тихонько проговорила.

— Это я… Где вы?

— Здеся, в пологу. Ой, лишенько…

Голос раздавался из угла, где была устроена «палатка».

Она осторожно подошла к ней и увидела, что это был полог из толстой, грубой холстины, и из-под него, приподняв край, выглядывало худое, бледное лицо с горящими от лихорадки глазами.

— Кто же это? Я признать-то не могу, — проговорила больная, не веря своим глазам. Ей так дико было увидеть около себя нарядную маленькую барышню, что она подумала, уж не мерещится ли ей это, как мерещилось во время болезни ее маленькому Федьке.

— Вы — Акулина мама? — спросила Женя.

— Акульки-то, что во двор-то взяли? Да, я ей матка буду… Ай она чего наделала? — с тревогой спрашивала больная, шаря рукой на полу, чтобы достать стоявший около ковш, где было немного воды и плавало уже несколько мух.

— Ах, не пейте, там мухи, — воскликнула девочка, с ужасом отнимая у нее ковш.

— Мухи? Ой, окаянные, ничего с ними и не поделать… Ой, испить хотца. Дай ковшик-то, я их отдую, окаянных, к сторонке.

— Подождите, я вам достану свежей воды… где у вас вода?

— Вон в углу, в кадке, коли есть. Не знаю, успела ли Фроська наносить из родника… К дверям-то, к дверям-то поближе, под доской.

Женя нашла кадушку. Она была покрыта тяжелой доской, которую ей с трудом удалось приподнять. Снять ее она была не в силах.

— Да ты в сторону-то, в сторонку поотодвинь… ковш-то пролезет.

Женя поняла, в чем дело, и, отодвинув немного доску, зачерпнула из кадушки воды.

Вода была чистая, хотя теплая. От кадушки пахло тиной и еще чем-то затхлым.

Больная накинулась с жадностью на воду. Она припала к ковшу воспаленными губами и долго пила, не отрываясь.

— Ну вот, спаси тебя Господи! — проговорила она, ставя слабой рукою ковш рядом с собою на землю.

Женя с ужасом заметила, что больная лежит не на постели, а на какой-то старой овчинной шубе, брошенной прямо на пол.

— Ты чья же будешь-то? — спрашивала ее явно ожившая больная. Как сюда-то попала? Проезжие, что ли, будете? Так у нас не останавливаются. Надо к Еремеичу, — туда дальше, на селе. Около церкви-то.

— Я… меня Акуля прислала. Я бабушкина внучка… Женя.

— Акулька?.. Так вы не из села ли барышня будете? Сергею-то Григорьевичу дочь?

— Да…

— Как же вы сюда-то попали? Барышня, матушка! А я как свою госпожу встречаю!.. Ой, не встать мне… Вся голова в круги, — и пытавшаяся было подняться больная снова опустилась со стоном на подушку.

— Ах, не вставайте! Пожалуйста, не вставайте! — воскликнула Женя. — Вам нельзя вставать. И зачем вы лежите здесь, на полу? Это неудобно…

— Ой, в избе-то нельзя… И душно, и тараканы, и мух туча… А здесь хоть иногда ветерком обвевает.

— Да, но можно простудиться. Вам нужно бы постель и…

Как ни мала и неопытна была Женя, она понимала, что здесь было не до удобств, что не хватало самого необходимого и что ей одной с этим не справиться.

«Надо скорей бежать домой, попросить экономку послать сюда всё и кого-нибудь убрать всю эту грязь», — думала девочка и проговорила довольно робко, сконфуженная своею беспомощностью:

— Я пойду домой… Попрошу бабушку… Вам пришлют всего. А теперь не могу ли я вам чего сделать?

Но больная, потратив последние силы на разговор, впала опять в полузабытье и только отмахнулась рукой, как бы желая сказать, что ей никого и ничего не нужно.

У Жени защемило сердце. Она чувствовала, что всего лучше сейчас же скорее идти домой и рассказать, в каком ужасном положении мать Акульки и как ей необходима помощь.

Поэтому она решила достать еще свежей воды и прикрыть чем-нибудь ковш от мух. Но прикрыть было нечем. Не зная, чем помочь горю, Женя, недолго думая, сбросила с себя соломенную шляпу и прикрыла ею воду.

Больная лежала с закрытыми глазами и тяжело дышала.

Посмотрев на нее в последний раз полными слез глазами, девочка вышла на крыльцо и почти бегом побежала по прогону.

Все время, пока она торопливо шла домой, ее занимала мысль, что она сделала доброе дело и, быть может, спасет жизнь этой несчастной женщины.

— Только отчего у них так грязно и так много тараканов и мух? У малороссов, говорят, чище. И у каких-то староверов… Бабушка недавно говорила. А дома у них такие большие, большие… Больше гораздо, чем у английских крестьян, а нет ни кроватей, ни посуды.

Даже нет простыни! — и она вспомнила, как жена пастора вязала какие-то грубые серые одеяла для бедных.

— Попрошу у бабушки шерсти и буду вязать. Это скоро вяжется, я умею… Пожалуй, одеяло в неделю свяжу. Сколько это будет в год? 52 недели… 52 одеяла… Как мало! Ну что же, и Надя поможет, и мама, и няня. Скорей бы домой дойти… — и она побежала бегом, прямо на двор, так как тут было ближе пройти, а об Акульке, ждавшей ее в саду, она в эту минуту забыла.

 

Глава IX

Неожиданный исход

На дворе у погреба как раз и стояла экономка и наблюдала, как кухарка, готовившая на дворню, перекладывала творог из одной кадки в другую, причем заплесневелую часть откладывали в ведро. Запасы делались в таком огромном количестве, что все портилось, и так как Александра Николаевна кормила прислугу сравнительно хорошо, то эти испорченные продукты вываливались собакам или просто в яму.

Вся раскрасневшаяся, с растрепанными локонами, которыми обыкновенно так гордилась и которые тщательно причесывала, девочка, запыхавшись, подбежала к экономке и быстро заговорила:

— Пожалуйста, Мария Анемподистовна, делайте поскорее лимонад да отберите белье… я сейчас попрошу бабушку, чтобы это свезли… И чтобы она лекарства дала… И кровать бы хорошо, у нас столько в чулане пуховиков… В Пантюхино…

— В Пантюхино? Кровать? Лимонад? Это кому же, сударыня? — спрашивала совершенно растерявшаяся от неожиданного потока приказаний экономка.

Кухарка, толстая баба, кривая на один глаз, тоже таращила свой единственный, маленький, заплывший жиром глазок. А вертевшаяся тут же Глашка, девчонка, состоящая на побегушках у Марии Анемподистовны, не только глаза, и рот раскрыла.

— Ах, знаете, мать Акули… Знаете, что гусей пасет? Больна… Очень больна… И у нее ничего нет… И так грязно… И в воде мухи!

— Это вам Акулька отрепортовала? — каким-то замогильным голосом, в котором слышалась неминучая беда для Акульки, спросила экономка.

— Ну да… То есть я сама видела…

— Сами-с? Где же это вы видели-с? — все ядовитее и ядовитее звучал голос Марии Анемподистовны.

— Да я была там… В Пантюхине, в их избе.

— А кто же это вам разрешил-с? Кого вы спросились?.. Чем Акулькина мать больна? — спросила экономка грозно кухарку и Глашку.

— Да не знаю… Мальчонка-то у нее помер… — нехотя отвечала кухарка.

— В воспице мальчонка-то был, а теперь, говорят, и у матки Акулькиной воспица, — поспешила заявить Глаша, которую все в дворне звали язвой за вечные доносы экономке.

— Оспа! И вы изволили туда ходить! Батюшки! Да что же это будет-то? Да вы бабиньку уморить хотите-с! Кто же это вам на деревню бегать позволил?

При каждой фразе голос экономки звучал все громче и громче.

Женя оскорбилась.

— Это не ваше дело, — обрезала она ее сухо, — вы приготовьте, что я вам сказала…

— Нет-с, сударыня… Никаких я ваших глупостев делать не стану, а вас к бабиньке сведу! Пожалуйте-с, посмотрим, похвалит ли вас бабинька за этакие ваши поступки!

И Марья Анемподистовна довольно грубо схватила девочку за плечо.

— Не троньте меня!.. Вы не смеете!.. Я сама к бабушке пойду, — крикнула со слезами в голосе Женя.

— Ах-ти, грехи-то какие! — проговорила кухарка. — Марья Анемподистовна, чаво же с творогом-то делать? — крикнула она вслед экономке, стремительно летевшей за Женей в дом.

— Я сейчас… Ты припри погреб-то, да и жди… Я сейчас…

Глашка шла за экономкой и Женей и, видимо, была в восторге от того, что случилось.

Из окон кухни и людских изб выглянуло несколько лиц.

В сенях им встретилась Аскитрея и при виде яростного лица экономки и растрепанной Жени остановилась в изумлении и, дернув за рукав Глашу, спросила:

— Что это поделалось?

— И не говори… Экономка барышню к старой барыне ведет… Она на деревню бегала… А там воспа…

— Воспа? Это у Матрены мальчишка-то умер? Зачем барышню-то туда носило? Ну, быть беде!.. Старая барыня страх этих заразов боится… Ну и дела, — с жалостью покачала головой приятельница Жени, а Глаша побежала за ушедшими в комнаты, чтобы хоть в щелочку подслушать, как будут в зале господа ругать барышню.

А в зале происходило следующее: Мария Анемподистовна у самой двери опять поймала Женю за руку и, делая вид, что с ней борется и не хочет допустить убежать, закричала, прежде чем девочка успела открыть рот:

— Простите меня, ваше превосходительство, долго терпела… Ничего до вас не доводила, чтобы не расстраивать, а теперь смолчать не могу: совесть не дозволяет… Не рвись, барышня, не допущу до бабиньки!

— Что такое, — встревоженно спрашивала Александра Николаевна, — что случилось? Женя, в каком ты виде?

— А то случилось, что она у оспенных была… Приказывает туда лимонадов наготовить и пуховики послать!

— Оспенные? Какие оспенные? — с ужасом спрашивала бабушка.

У Александры Николаевны, особы вообще нетрусливого десятка, была одна слабость — она страшно боялась всякой заразы, и ей даже не докладывали, если кто заболевал оспой или корью. Понятно, с каким ужасом она услыхала, что ее внучка была у больных оспою.

— Да-с, на Пантюхине оспа ходит, у Матрены Сидоровой мальчонка умер, и она сама залежала… И барышня к ней бегала.

— Да как же ты смела? К заразным!.. Ты уморить нас хочешь! Брата и сестру…

— Я их до барчука не допустила, — нагло врала экономка. — Не пущу, говорю, как угодно…

Женя совсем растерялась. Она смотрела с изумлением на волновавшуюся бабушку и с презрением на лгунью экономку.

— Уведите ее сейчас, скверную девчонку, в баню. Мыть ее сейчас… А волосы… Волосы лучше остричь… А, какова девочка? Чуяло мое сердце, что она беды наделает. Да как ты смела в деревню уйти?

— Бабушка, да она одна… Ей пить подать некому… Мухи там… Нищета какая, — со слезами наконец заговорила Женя.

Последние слова только подлили масла в огонь. Александра Николаевна везде говорила, что в ее вотчине нищих нет, и вдруг такое обвинение со стороны родной внучки.

— Нищета? Ах ты, мерзкая девчонка! Уведите ее сейчас с глаз моих долой!.. Еще всех заразит… Да и лгать смеет! В баню, сейчас в баню, а платье сжечь… Или отдать там кому. Локоны эти снять. Коли она простоволосая по деревенским избам бегает, так нечего локоны завивать.

— Бабушка, я не виновата… Что же я такое сделала?

— Ты еще дерзить? Уведите ее с глаз моих! И кто это ей дорогу туда показал? Анемподистовна, наведи справки и мне доложи… А няньку к ней не пускай, пока не вымоете в бане да не переоденете. И в самом деле Гришеньку заразить может. Ее следует в карантине выдержать. Ну и девочка! Нечего сказать, хорошо английское воспитание!

Женя хотела сказать еще что-то в свое оправдание, но экономка ловким движением руки повернула ее к дверям и разом их захлопнула.

— Пожалуйте, сударыня, пожалуйте, нечего бабиньку расстраивать… Эй, Глашка, беги, вели баню топить, а вас я пока в предбаннике посажу. Покараулю, чтобы других бед не наделали.

Женю под конвоем экономки и Глашки повели в конец сада, к бане.

 

Глава X

Неудачный фейерверк

Таким образом, снова Женя была наказана и, по ее мнению, совершенно несправедливо и бессмысленно жестоко.

Страх бабушки был ей совершенно непонятен. Это поддерживалось и мнением всех девушек, забегавших к ней в комнату в мезонине, пока приехавший врач не успокоил всех, что Матрена больна болотной лихорадкой, а после смерти мальчика прошли все предохранительные сроки.

Но неделю Жене пришлось просидеть в одиночестве. Нельзя сказать, чтобы она очень скучала. Книжный шкаф был под рукой, а неустрашимая Калька, рискуя сто раз нарваться на дозор, постоянно к ней прибегала с новостями и гостинцами. Прочие девушки заходили к Жене только по вечерам или в сумерки. И все в один голос возмущались тем, как было поступлено с «анделом-барышней».

— Чего там заразы какой-то бояться; уж от Бога не спрячешься: будет Его воля, так помрешь, а не будет, так хоть с воспенным спи, ничего не пристанет!

— Нет, уж мне всего обиднее, за что они барышню этак обкорнали, — волновалась Калька. — В волосах, мол, воспу занести могла! Да ведь волосы-то щелоком вымыли, так какая же тут воспа, прости Господи, усидела бы… А на-ко, срам какой наделали!

Потеря чудных локонов да известие о том, что бедную Акульку по наговору экономки так высекли, что она два дня белугой ревела, всего больше возмущали Женю. Она старалась сдержаться, но во всех ее речах чувствовалась горькая обида.

Безалаберное чтение, полное отсутствие дела, угнетенное состояние духа — все это так дурно повлияло на девочку, что она стала страшно нервна, пуглива и совершенно не могла спать одна в комнате.

Аскитрея прокрадывалась к ней каждую ночь и ложилась на полу возле дивана, на котором спала Женя. Там они вели бесконечные разговоры, из которых Женя все лучше и лучше знакомилась с условиями жизни миллионов людей в России.

В свою очередь Женя рассказывала об Англии, о тамошней жизни, старалась объяснить некоторые явления природы, хотя мало в этом преуспевала.

— Может, это по-вашему, по господскому, и так, а только что Илья Пророк громом заведывает, это уж верно.

— Да ведь я же тебе говорила (Женя согласилась обращаться к девушкой на «ты» под тем условием, что и Аскитрея без чужих будет ей «ты» говорить), что это от скопления электричества…

— Уж там лектричество ли, нет ли, а отчего же в Ильин день всегда гром бывает? Уж век ясно… А как Ильин день, так и гроза.

На этот неотразимый довод Женя ответить не умела.

Много страшных рассказов наслушалась девочка от своей приятельницы. Она старалась оспаривать то, что ей казалось пустым суеверием, но Аскитрея говорила с таким убеждением, она так горячо верила в свои слова, что Женя сама чувствовала: все ее убеждения не могут расшатать этой глубокой веры.

А расстроенные нервы делали свое. Через неделю, когда Жене было разрешено спуститься вниз, она вошла в жизнь семьи озлобленной, пугливой и еще более скрытной, с затаенным чувством обиды на всех и на все.

Бабушке сделалось немножко совестно, когда она увидела бледное личико, похудевшее и со впалыми глазами, причем коротко остриженные волосы делали его еще худее и придавали еще более болезненный вид.

Но показать чувство сожаления за слишком строгое наказание было бы, по тогдашнему убеждению, непедагогично. Родители и старшие не могут ошибаться, — это было основное правило воспитания.

Но все-таки и бабушка, и родители Жени, только что вернувшиеся из двухнедельной поездки к родным, все старались обращаться с ней ласковее и очень удивлялись, что девочка не радовалась этому и не шла навстречу этим ласкам с открытым сердцем.

— Нет, как хочешь, волчонком смотрит ваша Женя, — говорила бабушка. — Нет в ней детской простоты, ласковости. Много в ней этой гордости, упрямства.

— Надо гувернантку взять построже, — говорил отец. — Теперь мне больше с полком шляться не придется. Устроимся на месте, съезжу в Петербург и привезу.

— Нелегкое это дело, — возражала Александра Николаевна, — надо Аглаю попросить съездить, ее не проведешь.

Ольга Петровна тихонько вздохнула. Она недавно получила из Англии письмо от сестры, которая удивлялась, что Женя ей пишет только официальные поздравления. Тетка и не подозревала, что все письма племянницы прочитывались и иначе ей писать не позволялось. Много писала она и о том, какой исключительный характер у девочки.

И, странно, она хвалила именно то, за что Женю здесь порицали. Бедная, больная мать совсем не знала, что делать, кому верить.

Робкая по натуре, измученная болезнью, она подчинялась во всем авторитету мужа и его матери, хотя в душе была гораздо более согласна с сестрой.

Гриша и Надя тоже были недовольны Женей. Она отказывалась от их шумных игр, не принимала участия в их проделках, и Гриша решил, что она важничает и зазнается.

— Надо проучить вашу «маркграфиню», — говорил он Наде, совершенно подчинявшейся его влиянию. — Уж очень она важничает, точно в самом деле большая: того не хочу да этого. Отдую я ее когда-нибудь или подведу. Уж так подведу!..

Мальчик был далеко не злой от природы, но у бабушки совершенно избаловался, так что иногда был прямо невыносим.

Особенно доставалось от него маленьким мальчикам и девочкам из дворни, которых отдали ему совершенно во власть.

Он их муштровал «по-военному», как с гордостью заявлял сам. И повторяя с ними разные учения и маневры, на которые насмотрелся в полку у отца, он также не скупился на ругань и зуботычины, как самый свирепый фельдфебель того времени.

Женя этим возмущалась, ссорилась с братом, жаловалась отцу, но Гриша всегда умел вывернуться или принимал последнюю меру: шел жаловаться бабушке и, конечно, оставался прав.

— Что, взяла? Что, взяла? — дразнил он сестру. — Доносчица, фискалка, нечего нос-то воротить, маркграфиня китайская! Фискалка так фискалка и есть… Да подожди, я тебя проучу!.. Будешь ты у меня ябедничать.

Лучшим приятелем Гриши был крестник экономки, казачок Миша, и ее любимица Глаша.

Вся обязанность казачка заключалась в том, что он торчал у дверей залы в казакинчике с красными нашивками, для того чтобы было кого послать за лакеем или горничной да подать огня в трубку Сергея Григорьевича.

Отсутствие всякого дела, постоянные окрики господ, толчки и дранье за уши старшей прислуги создавали вообще отвратительную атмосферу для этих маленьких рабов и портили их нравственно, а Миша к тому же был сиротой и держался только милостями экономки, которая взамен своего заступничества требовала постоянных доносов и на господ, разговоры которых казачку всегда легко было подслушать, и на прислугу.

Мария Анемподистовна успела создать себе штат доносчиков из Миши, Глаши и еще нескольких низших служащих дворни и с помощью их всегда знала, где что делается, и умела передать это полезным для себя образом.

Александра Николаевна ей очень доверяла и ценила ее верность, в которой Мария Анемподистовна умела ее убедить, хотя и не особенно любила угрюмую старуху, вечно всем недовольную.

Вот с этими-то услужниками экономки и подружился Гриша. Они ему льстили, потакали в разных шалостях, находили птичьи гнезда для разорения, притаскивали маленьких слепых щенят и котят и учили всяким злым проказам.

— Ты его научи что-нибудь такое сделать, за что бы ему досталось, — учила Мишу Глаша, — тогда уж он в наших руках. Будет бояться, чтобы мы не пересказали…

— Учи еще… Без тебя, поди, этой музыки не знаем, — возражал Миша, а Гриша и не подозревал, в каких руках находится.

Миша и Глаша натравливали Гришу на тех ребят, которые им чем-нибудь не угодили, и мальчик подчинялся им, сам того не замечая.

Женя и сама видела, как дурно Гриша ведет себя со своими маленькими товарищами по играм, да и девушки через Аскитрею передавали ей многое. Девочка старалась всячески убедить брата, но это ей не удавалось.

Он относился к ней с полным презрением и придумал еще новое прозвище — «стриженая принцесса».

Однажды Гриша с Мишей решили устроить нечто особенное.

— Барчук, Григорий Сергеевич, — позвал Миша, таинственно отводя мальчика в сторону. — Вот так штуку я удумал! В прошлом году в барынины именины очень уж красивый феверк пускали… Остались штуки три, «самые хорошие», сказывал тот, что из города приезжал с феверком, — дождь тогда пустить помешал. Вот бы нам их устроить! То-то бы знатно было…

— Отлично! А где же эта штука лежит?

— Бабинька не приказали их в кладовой держать… А спрятаны они в сушиле… Там ларь большой.

— Поди, заперто?

— Под замком… это как есть. А только замок этот пустяковый, я гвоздиком отопру. Только вот как в сушило попасть? Там замок страшенный… надо ключ добыть.

— А у кого ключ? У Анемподистовны ведь!

— Нет, кабы у нее, так и хлопот бы мало. У старшего кучера, у Максима Петровича.

— Ну, этот не даст, — протянул Гриша, знавший непреклонный нрав Петровича.

— Знамо, не даст. Надо так добыть… Я уж удумал! Настька-то косая, ведь она ему внучка… Вот вы и велите ей добыть ключ, когда он отдыхать ляжет.

— Она не согласится. Не посмеет.

— Как не согласится, коли вы ей приказ отдадите? А то, мол, так отдерем, что до новых веников не за будет.

Настя сперва ни за что не соглашалась украсть ключ у деда, но когда Гриша пригрозил ей, что все волосы по одному выщиплет, бедная девочка решилась. Дед спал в сарае, над конюшней, а ключ от сушила висел у него на поясе. Надо было, пользуясь его отдыхом, в полдень, развязать пояс, снять ключ и доставить его Грише, а затем, когда сушило будет отперто и ракеты взяты, положить ключ на старое место.

С горькими слезами, под страхом всяческих угроз, отправилась Настя в сарай. Глаша тем временем должна была занять Марию Анемподистовну, чтобы она не вышла на задний двор и не заметила отпертого в неуказанное время сушила.

Ключ добыли. Настька, в восторге от своей победы, забыла все страхи и рассказывала, как ловко она развязала пояс и сняла ключ, как дедушка страшно храпел и как она испугалась, когда он во сне повернулся.

— Я назад ключ не понесу, а возьму да брошу у порога. Дедушка подумает, что он сам потерял.

— Ну ладно, ладно, сорока, беги теперь, стой у сарая и чуть где пошевелится, сейчас же нам весть давай! — командовал Миша.

В сушило попали благополучно. Ларь отомкнули и вытащили не только ракеты, но еще маленький жестяной ящик с порохом. Его было там не больше четверти фунта, но ребятам представлялось, что они нашли целое сокровище.

— Теперь надо укрыть все до вечера, — объявил Миша. Всю добычу сложили за сушилом и покрыли сверху досками, лежавшими тут же около.

— Слушай-ка, — сказал Гриша своему приятелю, забравшись с ним в кусты крыжовника, где они каждый день потихоньку наедались ягодами, — фейерверка до ночи пускать нельзя… А вот с порохом можно штуку устроить… мне Семен Петрович рассказывал. Раз он, когда маленький был, с братом вырыл яму, положил порох, а сверху положил щит от двери… Спустили туда спичку — как порох-то вспыхнет! И их отнесло за версту… Ну не за версту, а далеко-далеко на щите.

— Поди, ведь щит-то перевернуло? Им не удержаться было?

— Так, говорит, и отнесло, как на кресле!

— Так, поди, пороху-то много было, а у нас только ящичек.

— Мы не щит и положим, а дощечку.

— Ладно, пойдем. Где только устроить, чтобы из садовников кто не углядел?

— А знаешь где? За баней у пруда!

— Разве что там… Настьку и Глашку на караул поставим, чтобы кто не помешал.

Но как ни хитра была Глаша, ей не удалось скрыться от зорких глаз Аскитреи. С балкончика мезонина, где она развешивала для просушки шубы и зимнее платье, хранившееся в кладовой, она заметила, что Глаша, а невдалеке от нее и Настя зачем-то стояли около бани, а за баню пробежал с заступом Миша.

— Уж непременно какую-нибудь шалость затеяли, — решила девушка, и, справившись со своим делом, потихоньку, крадучись за деревьями, прошмыгнула к бане, так что сторожившие не заметили ее.

Над небольшой ямкой, не более полуаршинна глубины, наклонились сидящие на корточках мальчики. Прежде чем она сообразила в чем дело, Миша достал из кармана куртки серную спичку, зажег, чиркнув по грубому сукну панталон, и подал ее Грише, который шепотом твердил:

— Мне дай, я сам попробую!

Затем раздалось шипение, затем взрыв, и оба мальчика с воплем откинулись назад.

Аскитрея бросилась к ним. Настя сунулась на землю с громким воем, а Глаша предусмотрительно улепетывала к дому.

К счастью, беда была небольшая. Мальчики решили сперва попробовать порох, не отсырел ли, и насыпали его очень немного. Поплатился больше Гриша, у которого опалило немного щеку. Это не помешало ему перепугаться чуть не до смерти и поднять отчаянный крик.

Миша остался почти совершенно невредим и вместе с Аскитреей старался унять Гришу.

— Не плачьте, баринок, миленький, не плачьте… А то услышат, прибегут, вам же хуже будет… — уговаривал казачок.

Аскитрея тем временем достала из бани ковш, зачерпнула в озерке воды и, обмыв лицо Грише, убедилась, что большой беды не произошло и мальчик выл больше от испуга, чем от боли.

— Баринок, миленький, вы не кричите. Не девочка, чай, а мужчина, — уговаривала его Аскитрея, — да что это вы делали-то? Ведь это порох взорвало? Где вы его добыли, страсть-то этакую?..

— Нам Настька принесла, — заявил очень решительно Миша, не давая Грише заговорить. — Она у дедушки украла. Я говорил, не надо зажигать, а барчуку захотелось.

Гриша хотел протестовать, но не успел. По дорожке к бане спешил отец, только что приехавшая к ним погостить тетка Аглая Григорьевна (сестра Сергея Григорьевича), экономка и несколько человек прислуги.

Глаша, желая подслужиться, успела донести экономке, что она, мол, подглядеть хотела, зачем Аскитрея в баню прокралась, а в это время и услыхала, что за баней что-то так и ухнуло.

— Как из пушки выпалило! — объявила она, широко раскрывая глаза.

— Калька выпалила? — допрашивала ничего не понимавшая Марья Анемподистовна.

— Да нет-с, слыхать, там барчук были с Мишей…

На этот разговор как раз попала Аглая Григорьевна. Она позвала брата и, не поднимая шума, все отправились за баню, где и застали заплаканного и испачканного Гришу и совсем оправившегося Мишу, готового врать как ни в чем не бывало.

— В чем дело? Что случилось? — допрашивал Сергей Григорьевич, обращаясь к Аскитрее как к старшей.

— Я ничего не знаю… Видала с балкона, как сюда Мишка с заступом побежал, и пошла поглядеть. Как подошла, в это время и выпалило.

— Что выпалило? Гриша, в чем дело?

Гриша счел лучшим снова зареветь во все горло, а Миша, выскочив вперед, услужливо доложил:

— Они-с порох подожгли-с.

— Какой порох? Откуда взяли порох?

— Им-с, барин, Настька-с принесла.

— Какая Настька? Где Настька порох могла взять?

— Она у дедушки украла-с.

— Кучера Петровича это внучка, ваше превосходительство, — доложила Мария Анемподистовна, — в девочках она у нас, на побегушках… Шаловлива очень.

— А откуда у Петровича порох? Разберите это дело. Я сам потом распоряжусь. С нее надо три шкуры содрать! Каких бед могла наделать, — заявил Сергей Григорьевич, уводя Гришу домой.

— Выпороть ее мало, ее надо на скотню, в хутор сослать, косу обрезать, — холодно и ровным голосом проговорила Аглая Григорьевна, идя за братом.

Экономка и Миша исчезли за ними. Остался старый лакей Гоша да Аскитрея, которой Мария Анемподистовна успела ядовито шепнуть:

— А ты здесь зачем очутилась? Подожди, выведу я вас всех на чистую воду…

— Ишь, «на хутор сослать», — передразнила Аглаю Григорьевну неугомонная Калька. — Своих ссылай, аспид, тиранша! Гошенька, что же теперь Настьке будет? Надо ее найти да все чередом узнать. Уж не со своего это она ума порох украла. Поискать ее, она туда, к озеру побежала.

— К озеру… Не утопла бы, со страху чего не случается! — прошептал беззубый Гоша, и они пошли с девушкой отыскивать Настю.

Девочку они скоро нашли, допросили и узнали всю правду. Аскитрея ей велела убежать на деревню к родственнице Гоши и скрываться там, пока дело не выяснится, и сама решила все рассказать Жене.

— Она не даст девочку даром в обиду, — поясняла она Гоше, довольно недоверчиво относившемуся к ее затее. — Не будь здесь этой змеи подколодной, Аглаи Григорьевны, я бы и путаться не стала. Покричали бы, а потом бы и забыли. А коли бы и выпороли, так не велика беда, до свадьбы заживет… А эта — нет, не забудет!

 

Глава XI

Тетушка Аглая Григорьевна

Поймать Женю удалось только после обеда. Аскитрея рассказала ей об угрозах Гриши, о том, как они заставили девочку украсть ключ, о соучастии Мишки и Глашки — словом, все как было, украсив страшными подробностями картину того, что ждет бедную Настьку.

Женя слушала, стиснув зубы и волнуясь от негодования. Заметив, что девочка побледнела, Аскитрея начала ее успокаивать, боясь, чтобы она себе не наделала беды.

— Да к сердцу-то так не принимай, — убеждала она, — не сразу все вываливай, умненько расскажи папеньке, как одного застанешь.

— Хорошо, оставь меня, я знаю, как сделать, — нетерпеливо отвечала Женя. — Ты говоришь, они ее заставили?

— Ну да… Гришенька грозился по волоску всю косу выщипать.

— Гадкий мальчишка, нечестный, — говорила Женя с дрожью негодования.

В это время послышался зов:

— Калька, Калька, где ты… Тебя экономка зовет! — Аскитрея проворно бросилась на этот зов, бросив на лету:

— Уж вы осторожненько… Сами-то не расстраивайтесь.

Поведение Гриши за столом, где он жаловался, что и оглох, и всему лицу больно, а бабушка утешала его двойной порцией пирожного, еще больше возмутило Женю. Тут же Аглая Григорьевна, не поднимая даже голоса, но не допускающим возражения тоном, утверждала, что Настю надо примерно наказать, чтобы и другим неповадно было ключи барские воровать, и что, может, она это уже не раз проделывала, и что, вероятно, прежде не за одним порохом в сушило лазила… Все это Гриша слушал и хоть бы одним словом протестовал, хоть бы что-нибудь промолвил в защиту девочки.

Так как Аскитрея не успела предупредить, что она Настю спрятала, Женя испугалась, что может опоздать и девочку накажут, прежде чем она успеет за нее заступиться. Поэтому, не ожидая минуты, когда она могла бы застать отца одного, Женя решила идти к нему и сообщить все, что знала. Она была уверена, что это надо сделать не откладывая, и смело отправилась в залу, где все сидели и пили послеобеденный чай.

Ей было немножко страшно говорить при тете Аглае, так пытливо и недружелюбно на нее поглядывавшей, но правда была выше всего, и она решила даже пострадать за нее.

В зале все сидели за круглым столом, уставленным бесчисленными вазочками и блюдечками с вареньем, цукатами и фруктами. Только бабушка сидела в стороне у камина, который в эти часы топился по ее приказанию даже и летом. У ее ног на скамеечке сидел Гриша и угощался из собственной черепаховой бонбоньерки бабушки, где всегда лежали покупные конфеты, между тем как другие лакомились домашними сластями.

Женя и не подозревала, в какой важный момент своей жизни она влетела в залу защитницей Насти. Знай она это, может быть, она бы и отложила на время свое ходатайство.

Сергей Григорьевич и бабушка как раз перед этим начали разговор с Аглаей Григорьевной по поводу воспитания Жени. Строгая генеральша не только присоединилась к ним в их мнении о девочке, но шла гораздо дальше.

— Удивляюсь заграничному воспитанию, — говорила она с презрительной усмешкой, — ни манер у девочки, ни выдержки, смотрит волчонком…

— Неласковая… — вмешалась бабушка.

— Никто от нее ласковости и не просит, — перебила ее Аглая Григорьевна, — она должна быть почтительна, выжидать, когда ее вздумают приласкать, должна стараться угодить. А она вся какая-то встопорщенная, точно еж, никакой девичьей робости, искательности, — нет, много надо над ней работы. чтобы из нее эту дурь выбить!

— Вот оттого-то я и прошу тебя, сестра, помочь мне приискать к ней гувернантку… Устроить это дело как следует. Ты человек опытный, все это знаешь, век жила в Петербурге.

— Гувернантку найти нетрудно. А вот выбрать из них подходящую — это дело другое!

— Вот именно… Выбрать-то я и прошу!

— Хорошо… Я это дело обдумаю, напишу княгине, начальнице института, объясню ей мои требования — попрошу найти подходящую особу.

— Пожалуйста, сестрица, — тихо проговорила Женина мать, чтобы поддержать просьбу мужа.

— Хорошо. Но уговор лучше денег — в мои распоряжения не вмешиваться. Я дам гувернантке указания, и им надо будет повиноваться беспрекословно! Это мое условие!

Как раз в эту торжественную минуту девочка, как ураган, влетела в залу.

Не обращая внимания на многозначительное пожатие плечами Аглаи Григорьевны и взор, которым она обменялась с отцом, Женя волнуясь, начала сразу повышенным тоном:

— Папа! Настю наказывать нельзя, она не виновата! Гриша сам во всем виноват, он ее напугал, обещал выщипать ей косу по одному волоску, если она ключа не принесет, прибить обещал, и…

— Это еще что за история? — воскликнул Сергей Григорьевич. — Гриша, что это сестра говорит?

— Позволь, братец, не волнуйся, я все разберу, — вмешалась Аглая Григорьевна.

Ее роль в семье была очень странная. Выйдя замуж очень молодой за богача, гвардейского офицера, она уехала в столицу, где и вращалась в высшем обществе. С родными она обменивалась церемонными письмами по случаю разных праздников и торжеств и, хотя ни для одного из них не сделала ни одной услуги, не показала ни любви, ни приязни, ее почему-то все боялись и почитали.

Овдовев лет сорока, она переехала в деревню, где и зажила в своем богатом барском доме, пользуясь почетом за свое богатство, но не гостеприимство, потому что славилась своею скупостью и гордостью.

В семье ее не любили и боялись. Даже мать чувствовала себя неуютно, когда Аглая Григорьевна своим скрипучим однотонным голосом начинала излагать разные правила добродетели.

Почему она прославилась как великолепная хозяйка, превосходная воспитательница и всезнающая женщина, — было неизвестно. Аглаю Григорьевну бранили и осуждали только втихомолку, в глаза же все ей льстили и перед ней преклонялись, а она принимала это как должное.

— Кто тебе разрешил в таком виде влетать к старшим и прерывать их разговор? — начала она свою речь к Жене. — И кто тебе поручил?..

— Ах, тетя Аглая, это все пустяки, — перебила ее взволнованная девочка. — Нельзя же наказывать невинного человека из-за других… Папочка, допроси Гришу, он не посмеет тебе соврать, посмотрите, как он покраснел… Гриша, да говори же! Ведь ты велел Насте взять ключи?.. Заставил ее, угрожал? Будь хоть раз честным мальчиком… Сознайся!

— Да ты совсем ошалела, тебя надо на цепь посадить, ты этак кусаться скоро начнешь. Как ты смела меня перебивать? — скрипела Аглая Григорьевна.

Сергей Григорьевич видел по Гришиному лицу, что дело нечисто, и подозвал его к себе.

— Ты угрожал Настьке?

— Ничего не угрожал, только…

— Только обещал отдуть и по волоску всю косу выщипать! — опять вмешалась Женя.

— Да тебя тут и не было… Что ты на меня врешь? — протестовал Гриша, начиная реветь.

— Кто тебе это все пересказал, Евгения? Может, все пустяки, враки, а ты на брата жалуешься, — заметила Александра Николаевна.

Ей сразу показалась подозрительной история с ключом, но желание заступиться за внука заставляло говорить против себя.

— Ты сама не видала? Кто тебе сказал? Настька? — спрашивал отец Женю.

— Мне сказала Каля, а она лгать не будет, — выпалила сгоряча девочка, забыв, что вмешательство Аскитреи должно было оставаться в тайне.

— Какая Каля? Кто это?

— Аскитрея, верно, — вмешалась Ольга Петровна.

— Ну, Григорий, лучше сознавайся, пока не поздно. Тогда прощу твое вранье, а то поздно будет, — продолжал разговор с сыном Сергей Григорьевич.

— Я не нарочно… Я пошутил… Где же по волоску выдрать… У нее-то коса в полено, толстенная, — с ревом оправдывался Гриша.

— Ты ее, значит, заставил украсть ключ?

— Ничего не заставлял… Ее Мишка научил с пояса снять у дедушки…

— Теперь уж Мишка у тебя виноват! Пошел в угол, я после с тобою справлюсь.

— Папочка, а как же Настя-то? Ее не сошлют? Не накажут?..

— Это уж бабушкино дело. Бабушку проси.

— Бабушка, ведь это будет несправедливо, за что же Настя…

— А ты меня не учи. Я сама знаю, что справедливо, а что нет. Скажите, какая учительница выискалась.

— Да ведь она не виновата…

— Молчать! — окрикнула Аглая Григорьевна девочку. — И что это, я посмотрю, вы все точно с ума сошли. Да в первую-то голову надо Евгению наказать. Чтобы этакая девчонка смела следствие производить… С холопками… А затем являться выговоры делать! Да где же это видано? Что это за воспитание? Нет, батюшка-братец, увольте: я этакому сорванцу гувернантку выбирать не стану. Это один срам. Ее надо сперва вышколить хорошенько, а потом уже благородную особу приглашать. Ей холопки дороже брата, значит, даже дворянской чести в ней нет, благородства никакого…

— Успокойтесь, сестрица, не волнуйтесь, — напрасно уговаривала ее Ольга Петровна.

— Да что же я сделала, тетя Аглая? — начала было Женя.

— Я с тобою разговаривать не желаю, дерзкая девчонка… Что же, я могу и уйти, если кому мешаю, — обидчивым тоном заговорила Аглая Григорьевна. — Если позволяют этакой девчонке, пузырю такому, меня оскорблять, то…

— Сестрица, да что вы!..

— Ну полно, Аглая Григорьевна, — вмешалась бабушка… Перестань. А ты, батюшка, вели ей выйти вон, на то ты и отец.

— Пошла вон! Убирайся к себе в детскую и на глаза мне не показывайся!!. — загремел Сергей Григорьевич, не разбирая сути дела, а желая только поскорее покончить с неприятной историей.

Женя взглянула на отца с обидой и упреком и повернулась, чтобы уйти из залы. Но ей удалось еще услышать гневный возглас Аглаи Григорьевны:

— Нет, каковы мины эта девчонка строит? Каковы гримасы? Нет, братец, так распустить детей, такую волю дать девчонке, это совершенно недопустимо. Мне что? Я вот недельку погощу да и след простыл, но приглашать к ней на постоянное место гувернантку… Нет-с, избавьте, мне честь не позволяет.

 

Глава XII

Порешили

Снова Женя наказана. Сидит бедная девочка в детской и снова угрюмо молчит. Плакать она больше не будет. Она дала себе слово. Пусть ее бранят, наказывают, — что же, когда-нибудь все откроется, и правда выйдет наружу.

Это она и в книжках читала. Она будет терпеть и молчать, но унижаться не станет… И плакать тоже. Это унижение, а она ведь права, совершенно права.

А пока она размышляла о своей правоте, в зале решалась ее судьба.

Сергей Григорьевич был в восторге, что свалил заботу по выбору гувернантки на Аглаю Григорьевну, и поэтому ее гнев и отказ хлопотать о воспитательнице совершенно его ошеломил.

Однако после долгих уговариваний суровая сестрица сменила гнев на милость и обещала позаботиться о девочке, но под непременным условием, что ей отдадут Женю, по крайней мере на полгода, чтобы она могла «переломить ее упрямство и отучить от дурных привычек», прежде чем брать на себя приглашение гувернантки.

— Я себя срамить не желаю, я не по объявлениям гувернантку искать буду, а поеду к начальнице института и предъявлю свои требования. Мне не посмеют худую рекомендовать, но и я срамиться не желаю. Вдруг окажется, что моя племянница такая особа, с которой благородной девушке и дела иметь нельзя; я своей репутацией дорожу!

Сергей Григорьевич, не раздумывая долго, сразу же согласился на это предложение. Александре Николаевне и Ольге Петровне оно не совсем-таки понравилось. Им обеим стало жаль Женю, но высказать свое сожаление они не решались и спорить с Сергеем Григорьевичем считали невозможным. Он был глава дома, и власть принадлежала ему.

— Только до моего отъезда — я уеду через три дня — чтобы никаких разговоров не было. Нечего тут истории поднимать. Вещички ее и потом прислать можно. А теперь она ничего знать не должна. И в дворне чтобы ничего не знали.

И на это требование пришлось согласиться, хотя оно ни к чему не повело. Недаром Глаша была вымуштрована Марией Анемподистовной. Она притаилась, почти не дыша, за портьерой и, выслушав весь разговор, неслышными шагами пробралась в коридор и понеслась с докладом к экономке.

Вечером уже вся дворня знала об отъезде Жени, и девочка с удивлением заметила, что нянька как-то особенно вздыхает, раздевая ее спать, а в дверях одна за другой появляются с заплаканными лицами горничные и вышивальщицы, не говорившие ни слова, а только с грустью на нее поглядывавшие.

Аскитрея, против обыкновения, не пришла, что тоже удивило девочку. Она не знала, что ее приятельница, громившая за ужином в кухне господ, губивших родную дочь, лежала теперь на своей постели и заливалась горючими слезами.

На другой день за утренним чаем Женя, ожидавшая выговоров и брани, встретила необыкновенно ласковое обращение со стороны бабушки. Отец также казался добрее, только Аглая Григорьевна очень холодно кивнула в ответ на ее книксен и пожелание доброго утра.

Чутко настроенные нервы девочки чуяли что-то недоброе, и после обеда она не выдержала и пристала с расспросами к няньке.

— Няня, что же с Настей сделали? — робко спросила она старуху, которая, как всегда, когда была не в духе, сурово молчала.

— Ничего не сделали… Велели дедушке отпороть ее за шальство.

— За что же ее наказывать, если ей велели?

— А ей велели бы человека убить, она бы и убила? На-ка ты, чуть барчука не искалечило да и дом могла спалить, — а ее, небось, по головке за это погладить? Это ведь тебе уж больно жалко ее стало, сунулась со своими упросами. Может, кабы не побежала в залу, так ничего бы и не было.

— Да что ты, няня? Ее хотели на хутор сослать…

— Не сахарная, и на хуторе, небось, не развалилась бы. А вот теперь…

Но няня внезапно замолкла, точно прикусила себе язык.

— Няня, а где Каля? Отчего она и вчера ко мне не приходила, и сегодня не забегала?

— Я не пастух за твоей Калькой. Вышивает, поди… Пришпилили хвост, чтобы не бегала.

— Ты мне не хочешь сказать. Ее, верно, бранили, а, может быть, и наказали за то, что она мне все пересказала. Я ведь проговорилась… Нечаянно…

— Ничего я не знаю, и не допытывай ты меня, — и нянька ушла с ворчанием из детской.

Женя не знала, как ей поступить. Еще раньше бабушка запретила ей «вертеться по девичьим», и она не смела нарушить это приказание. Но в то же время ей хотелось увидеть Аскитрею и узнать, не повредила ли она ей тем, что проговорилась. Но напрасно бегала она на мезонин, вертелась в коридоре девушек, Калька оставалась невидимой.

Девочка начала не на шутку тревожиться. Но ей удалось поймать пялечницу Машу. Маша не была сплетницей, и ее можно было спросить, что с Аскитреей; та ее успокоила, что Калька здорова и очень торопится дошивать платок для Аглаи Григорьевны, которая должна послезавтра уехать. Это двойное известие доставило Жене большое удовольствие. Не то что она боялась тетки, но чувствовала себя в ее присутствии как связанная, так что скорый отъезд Аглаи Григорьевны не мог ее не порадовать. После этого она успокоилась, спустилась в сад, поиграла с Надей в волан, потом в куклы, причем Надина немка, очень хладнокровная и ко всему равнодушная особа, тоже на этот раз ласковее на нее поглядывала.

Детей отправили спать. Женя, последнее время спавшая в мезонине, ожидала с нетерпением вечера, уверенная, что Каля к ней придет и она с ней обо всем поговорит. Долго лежала она в постели, поджидая девушку, и начала уже терять всякую надежду, как вдруг дверь скрипнула и на пороге появилась высокая фигура Аскитреи.

— Каля, милая, что же это ты меня забыла? Ни вчера, ни сегодня я тебя не видала!

— Некогда было, — непривычно сурово отвечала девушка. — И теперь-то на минутку забежала. Придется всю ночь сидеть, платок Аглае Григорьевне дошивать. Вдруг заторопили, а в нем работы-то больше чем за целым платьем… 120 паутинок надо сделать, и чтобы больше четырех раз узор не повторялся. Такой приказ вышел. Еще такие три платка, так, кажется, и ослепнуть можно.

— А тебя, Каля, за меня не бранили? Ты прости, что я тебя выдала… И сама не знаю, как с языка сорвалось. — И девочка притянула к себе Аскитрею за руки и крепко поцеловала ее.

— Полноте, моя золотая, напрасно тревожились, целовала ей руки девушка. — Кальку берегут… Кто сумеет такие паутинки делать? Кто узор составит? Вот Кальку и не бьют, и ругают-то не очень. Стану плакать — так глаза заболят, а глаза у меня золотые, для барской работы нужные.

— А что Настя?

— Настя-то? Ничего. Дедушка постегал маленько… А вот Мишке так досталось. Не уберегла крестника Мария Анемподистовна. Григорий-то Сергеевич возьми да и донеси, что ракеты-то еще спрятаны. А Мишка-то их перепрятать успел. Ну и досталось на орехи. Сам барин приказал отодрать как сидорову козу. Так ему и нужно, пересказчику.

— А мне его жаль… И зачем это, Каля, у нас все бьют да секут?

— Что вы, барышня золотая, у нас еще благодать. Вот у тетеньки Аглаи Григорьевны, увидите, как над людьми-то измываются! Ах, батюшки, чего я, дура, болтаю! — опомнилась Каля и проворно встала. — Надо идти работать.

— Подожди, Каля, милая, разве мы поедем к тетеньке? Вот уж не хотелось бы!

— Не знаю… Я ничего не знаю. Отпусти меня, барышня, золотая… Брильянтовая ты моя! — не удержалась девушка от слез и крепко обхватила Женю за плечи.

— Каля, ты что-то скрываешь? И все сегодня такие странные? Скажи мне, скажи, что случилось? Уж не утопилась ли Настя?

— И все-то, все-то она о людях горюет, а сама… Горюша, горе горькое, — совсем уж расплакалась Аскитрея и, несмотря на строгие запреты няньки, открыла тайну, которую так тщательно скрывали от Жени…

Девочка сперва ничего не понимала. Она не могла себе представить, что родители, едва увидевшись с нею, снова отдадут ее в чужие руки: но если бы это и случилось, то почему Каля приходит в такое отчаяние?

— Ведь ты сама говоришь, что весной тетка привезет мне гувернантку, и я вернусь с ней домой! Ну, что же… Если я дома всем так надоела, постараюсь ужиться с тетей.

Девочку больше всего огорчала мысль, что она дома лишняя и от нее хотят избавиться.

— Матушка ты моя, барышня золотая! Да ведь до весны-то сколько времени? Больше полугода будет. Истоскуешься ты… Хоть бы няньку с тобой отправили. Да нет, ведь маменька только заикнулась, так этот аспид говорит: мне ваших балованных прислуг не надобно. Немало у меня челяди, есть кого к Жене приставить. У, ехидная, знает, как допечь!

— Я буду во всем ее слушаться. Буду молчать: слова не скажу, ей нельзя будет, не к чему будет придраться.

— Не к чему? Она найдет! Послушали бы вы, что ее прислуга рассказывает. Барышня, Женюшка, знаете, что я придумала? Притворитесь завтра больной: ну, глазки натрите, не кушайте ничего. Ей ждать надоест, она и уедет.

— Нет уж, что же, — уныло проговорила девочка. — Ехать так ехать. Может, тетка увидит, что я не такая уж дурная, как здесь думают, и будет со мною подобрее.

— Давай Бог, давай. Как бы, кажется, не быть доброй к этакой голубке кроткой. А я вам, барышня, стану гостинцы посылать. Ведь наши мужики с обозом в город мимо тетенькиной усадьбы ездят. Ну, я чего-нибудь и пришлю — через Степу, тетенькиного фулейтора . Он отчаянный, ничего не боится, передаст все. Коли вам что будет нужно, вы его найдите и скажите: тебе, мол, Калька велела меня слушаться, — он все сделает.

Мысль о помощи со стороны форейтора Степки, казалось, очень утешила Кальку, и дальнейший их разговор велся уже не в таком безнадежном тоне.

А на другой день, когда мать сообщила Жене о том, что она едет к тетке погостить, то была даже огорчена, что девочка не выказала ни удивления, ни горести.

«Каменная она какая-то», — с горечью подумала мать и перешла к строгим наставлениям слушаться и во всем угождать тетеньке.

 

Глава XIII

У тетки

И вот Женя у тетки. Она помнит свое решение молчать, не жаловаться и слушаться и исполняет это решение по мере сил. Но с каким трудом это ей дается. С внешней стороны все было хорошо. Дом тетки с его точным распределением времени, образцовой чистотой, удобной мебелью, ванными и умывальными комнатами гораздо больше напоминал ей английские порядки, чем дом бабушки или родителей. Первое время он ей даже очень понравился. Прислуга была одета чисто, ходила бесшумно, всякий делал свое дело.

Но уже через несколько дней Женя начала разочаровываться. Первое, что ее неприятно поразило, это была какая-то мертвая тишина, царившая в доме. Не слышно было не только громкого возгласа, но даже тихо произнесенного слова. Слуги с покорным и угнетенным видом двигались, как куклы, а Аглая Григорьевна отдавала приказания больше повелительными жестами или короткими отрывочными фразами.

— С прислугой прошу в разговоры не пускаться, — объявила она с первого же дня Жене. — Приказала — и кончено. Она у меня отвечать не приучена.

И точно. Миловидная средних лет девушка, приставленная Жене в горничные, когда Женя обратилась к ней с ласковым вопросом:

— Как вас зовут, милая? Мы с вами заживем дружно, не правда ли?

Только густо покраснела и коротко отвечала:

— Маша-с.

И она всегда с таким пугливым отчаянием смотрела на Женю, когда та с ней разговаривала, и с таким страхом оглядывалась на дверь, что девочка отказалась от мысли подружиться с ней так, как она дружила с Аскитреей, хотя ей этого очень хотелось.

В доме были еще две девочки, воспитанницы Аглаи Григорьевны. Одной было десять лет, а другой тринадцать. Женя очень обрадовалась, что ей будет с кем поиграть и поговорить, но и тут Аглая Григорьевна наложила запрещение.

— Ты будешь занята своими уроками шесть часов в день. Кроме того, будешь два часа читать мне по-французски и на других языках. Два часа музыки, два часа на завтрак, обед и чай. Полчаса на прогулку и час на игру в зале. Игры дозволяются только тихие, благородные. Ольга и Анна будут с тобой играть, а в прочее время прошу с ними не разговаривать. Они тебе не компания, и от дела их отрывать нечего.

День шел по расписанию. Никаких отступлений не полагалось. Выражать какие-нибудь желания было строго воспрещено да и, как Женя убедилась, вело только к тому, чтобы все делалось как раз наперекор им.

— Тетя Аглая, а когда же я буду читать? — спросила Женя, когда распределение дня вошло в свою колею.

— Читать? Ты будешь мне читать два часа по-французски, по-немецки и по-английски, чего же тебе еще?

— Разве вы знаете, тетя, по-английски? — обрадовалась девочка.

— Нет… Но это все равно. Ты должна мне читать, чтобы не забыть произношения.

— А русские книги?

— Русских книг, приличных для благородной барышни, нет. И вообще я тебя предупреждаю, чтобы ты ко мне с расспросами не приставала. Ты должна ждать, когда старшие пожелают с тобой разговаривать, а сама начинать разговора не смеешь.

Женя не раз забывала последнее приказание, и сейчас же за это платилась. Ее сажали на время обеда на высокий неудобный стул, носом в угол и давали стакан воды и кусочек хлеба. Здесь нечего было ожидать, что Каля или няня принесут из кухни пирожков и жаркого, как после бабушкиного грозного оклика: «На хлеб и на воду!». Здесь сделать это было и трудно, так как у Аглаи Григорьевны было на счету все, до щепотки муки, да и некому, потому что прислуга не смела и подумать о подобной вольности.

Так прошло месяца полтора. Живая по натуре, несмотря на свою сдержанность, Женя чувствовала, что у нее точно замерзают и мозги, и душа. Занятия ее не интересовали. Приглашенные теткой учителя казались тоже подавленными величием Аглаи Григорьевны, преподавали по ее системе, то есть задавали кучу уроков «от селя и до селя» и, кончив свой час, поспешно срывались с места, не обменявшись с ученицей ни одним посторонним словом.

Женя ждала писем из дому и от тетки из Англии и не дождалась. Аглая Григорьевна поставила условием, чтобы ей не мешали, и запретила всякую переписку. Женя этого не знала и томилась и горевала, думая, что ее все забыли и что она в самом деле никому не нужна.

Игра в зале с Ольгой и Анютой вносила тоже мало развлечения в ее жизнь.

Сперва она все-таки надеялась сойтись и подружиться с теткиными воспитанницами, но старшая, Ольга, худенькая, смуглая девочка, сторонилась ее с угрюмой миной, а Анюта была и глупа, и пуглива, и только нелепо ухмылялась, когда Женя с ней заговаривала.

Поиграв минут десять в волан или серсо, причем не допускалось ни одного веселого возгласа, девочки брались за руки и молча ходили взад и вперед по длинной зале, слабо освещенной стенной масляной лампой в углу. Сидеть им в этот час запрещалось, и они непременно должны были как-нибудь двигаться.

Вздумала было Женя как-то вечером пробраться в девичью, но девушки, сидевшие, склонившись за работой, так упорно не поднимали голов, так лаконично отвечали «да-с» и «нет-с», что Женя удалилась совсем сконфуженная, а на другой день была наказана за нарушение теткиного приказания.

Все делалось тихо, без крика и брани, а дышать было трудно, и Женя с каждым днем чувствовала себя все несчастнее и несчастнее.

— Хоть бы кошка была или собака, — воскликнула она раз в отчаянии, прохаживаясь по зале с Ольгой. Анюты на этот раз почему-то в зале не было. — Слова не с кем сказать!

Ольга ничего не отвечала.

— Оля, неужели вам никогда поговорить не хочется? Ведь такая тоска, хуже монастыря.

— В монастыре-то рай, — отрывистым шепотом проговорила девочка, и в ее черных глазах мелькнул небывалый огонек.

— А вы почему знаете? — спросила Женя.

— Меня из монастыря взяли, я клирошанкой была…

— А почему взяли? Зачем же вы ушли?

— Евгения Сергеевна, не разговаривайте вы со мной, Христа ради! Вам-то ничего, а мне…

— Что же вам будет? Ведь мы ничего худого не говорим?

— Не приказано, так и нечего… И то из-за вас уж форейтора Степана до полусмерти запороли, — а вы еще спрашиваете.

— Что? Как? Степана? — и Женя вспомнила слова Аскитреи при прощании о каком-то «фулейторе» Степке.

— Шш! Тише!.. Погубить меня хотите? — с ужасом воскликнула Ольга, побледнев как смерть. — Тетенька услышит, так…

Но, должно быть, Аглая Григорьевна достаточно убедилась в благонравии девочек и отменила приказание следить за ними, так как за этой беседой не последовало никакого наказания. Мало того, Жене удалось встретить Ольгу в коридоре и обменяться с ней несколькими словами.

Девочка умоляла рассказать ей, что сделали со Степаном и почему это случилось из-за нее.

— Оля, Христа ради, расскажите мне… Я, право, с ума сойду. Или пойду к тетке и прямо ее спрошу.

— Барышня, коли вы это сделаете… То утоплюсь! Мне все равно тогда. Если узнают, что я вам передала… Я уж и не знаю, что со мной сделают!

— Ну, я не скажу ничего, только расскажите.

— Теперь нельзя. Я с вечера к вам под диван заберусь… Ночью все и скажу, — и девочка бесшумно, но быстро убежала по коридору к черной лестнице.

Женя за вечерним чаем была очень взволнована. Щеки у нее горели, и всю ее время от времени охватывала дрожь.

— Ты простудилась? Покажи язык? Дай руку, лоб, — последовал допрос Аглаи Григорьевны, от которой ничего не ускользало.

— Я совершенно здорова! — последовал робкий ответ.

— Да, кажется, здорова. Отчего же ты красная? — продолжался допрос.

— Не знаю. Скоро шла. Я совсем здорова, тетя, — отвечала Женя и старалась быть такой, как всегда, чтобы не привлечь внимания тетки.

— Горькую воду! — приказала Аглая Григорьевна. — Ты выпьешь стакан, это тебе принесет во всяком случае пользу. Я еду к губернатору на бал, вернусь часа в два и зайду посмотреть, как ты спишь.

Женя безропотно покорилась. Она была в душе так обрадована, что тетки не будет дома и она может спокойно поговорить с Ольгой, что готова была не только выпить горькую воду, любимое лекарство Аглаи Григорьевны, но что-нибудь и похуже.

 

Глава XIV

Страшный рассказ

Боясь выдать себя излишней торопливостью, Женя дождалась обычных девяти часов, пожелала тетке спокойной ночи через дверь спальни, куда Аглая Григорьевна ушла одеваться на бал, и, сдерживая свое нетерпение, неторопливо поднялась по лестнице в свою комнату.

Там ее ждала Маша и, как всегда, молча помогла раздеться, обтереться водой, дождалась, пока Женя легла, и задала обычный вопрос:

— Больше ничего не прикажете?

— Нет, благодарю вас, Маша, спокойной ночи.

Маша удалилась, с трудом сдерживая улыбку, так как до сих пор не могла привыкнуть к такой неслыханной вежливости.

Оставшись одна, Женя приподнялась с подушки и с нетерпением прислушивалась к удалявшимся шагам девушки.

Затем она соскочила с кроватки и бросилась к дивану, широкая бахрома которого касалась пола.

— Оля, Оля, — прошептала она, — Маша ушла, выходи.

Ответа не было. Женя приподняла бахрому и при мерцающем свете лампадки убедилась, что под диваном никого нет.

Больше спрятаться было негде.

— Не пришла… Обманула… — с горечью подумала Женя и уныло забралась на постель.

Никогда еще ей не было так грустно. Она так надеялась узнать от Ольги, что случилось со Степаном, поговорить с ней, постараться завести с ней дружбу. Одиночество становилось ей не под силу. На нее находили минуты, когда ей хотелось плакать, кричать, биться головой об стену — словом, как-нибудь выйти из этого ужасного состояния мертвого покоя.

— Может быть, ей нельзя было уйти? — старалась себя утешить девочка. — Может, она придет завтра? Нет уж, видно, нечего ждать. Совсем я одна, совсем! Никому не нужная… Нелюбимая… И тетя Аня меня забыла, не пишет. И книг не посылает. Хоть бы здесь где-нибудь книжки были, хоть бы почитать было можно… Все, все отняли! — и Женя горько заплакала, уткнув голову в подушку.

В это время послышался шум колес, окрик кучера «пади!» — и девочка, приподняв голову, решила, что тетка уехала на бал.

Не прошло после этого и десяти минут, как скрипнула дверь и в комнату неслышно проскользнула маленькая белая фигурка.

— Не спите? — окликнула ее вошедшая Оля.

— Оля, милая, это вы! Я вас уж и ждать перестала! Вы в одной рубашке? И босая? Вам холодно, идите сюда на кровать, возьмите одеяло, закройтесь, — торопливо болтала Женя, не зная, как высказать свою радость.

— Ничего, не замерзну, — отвечала девочка, казавшаяся еще худее и бледнее без платья. — Я как узнала, что Аглая Григорьевна уедет, так под диван и не полезла… Незачем было. Теперь, поди-ка, весь дом пуст, обрадовались воле-то, хоть часочек-то дух перевести. Все теперь внизу, в людской, в комнатах хоть шаром покати, а Анютка моя спит, как тетеря, — и девочка совершенно неожиданно рассмеялась.

Этот смех так скрасил ее личико, глазки так весело засверкали, что Женя не могла удержаться и, притянув ее к себе, крепко поцеловала.

Оля робко, но охотно ответила на этот поцелуй и без церемонии забралась на постель, причем Женя крепко прижалась к ее худенькой фигурке.

— Оля, я… Я, знаете, вас очень люблю, — проговорила она, почти стыдясь своих слов.

— Да и я, Женюшка, вас люблю. Сначала-то мне показалось, что вы вся в тетеньку, такая же каменная, ну а потом вижу — нет, не похоже.

— Оля, давай дружить, будем говорить друг другу «ты». Я вот с Калей так подружилась!

— Кто же это Каля?

— Бабушкина пялечница — Аскитрея.

— Так это за вашу-то дружбу Степан и поплатился! Господи, уж и драли же его, думали, и не отдышится… Водой отливали!

— Да не может быть!? Расскажи мне, Оля, расскажи все поскорее.

— Рассказывать-то нечего. Видите… Видишь, — поправилась она. — Были здесь проездом пантюхинские мужики. Привезли от Аскитреи Степану гостинца, для вас, значит, репу она послала да пироги.

— Ну?

— Да на беду и вложи записочку к вам… Хорошо, говорят, так отписала.

— Она писать не умеет.

— Ну, попросила кого. Пишет: «Покушай-ка моих гостинчиков да отпиши, каково тебе у аспида живется». Так и написала — «аспида».

— Ну?

— Вот и вышло: «ну»… У нас ведь всё сейчас передадут. Только тем и живут, что друг на друга ябедничают. Всем жить и так солоно, а они еще солонее друг другу устраивают. Вот и выкрали у Степана записку, не успел он еще придумать, как вам ее передать. Выкрали да и барыне. Она, говорят, аж почернела вся. Позвала Степана. От кого письмо и кому? А он уж прямо, видно, на отчаянность пошел: не знаю, говорит, от кого, а и знал бы, не сказал. А барыня, усмехнувшись, этак, и говорит… Я сама слышала, работала за пяльцами в угловой, а они-то в передней как раз против двери стояли. Усмехнулась да и говорит тихо так: скажешь, милый. Скажешь у меня. Пороть, говорит, его, пока не сознается. А нашему рыжему черту, палачу проклятому, старосте, это и на руку. Давно он до Степана добирался, тот ухарь парень… ничего не боится. Ну и пороли же его: вся, говорят, спина как котлета стала. А он молчит. И до того домолчал, что так и замер… Замертво лежал, еле водой отлили, на рядне уж в кучерскую снесли. Видно, и староста-то испугался и за спиртом к барыне бегом, а она — Господи, и есть же такие люди! — только, говорят, и сказала: «Собаке собачья и смерть».

С вытаращенными от ужаса глазами слушала Женя бесхитростный рассказ… Ничего подобного она никогда не слыхала. Рассказывали ей Каля и нянька о том, как их соседка крапивой людей секла и заставляла горячий самовар не за ручки, а прямо за горячие стенки носить, но ведь это была какая-то необразованная женщина, и бабушка ее к себе даже на порог не принимала, а тут…

— Оля, — захлебываясь от слез, спросила она, — что же он, жив?

— Жив, говорят, отошел… Велел дать воды испить и только, и будто сказал: «Отольются кошке мышиные слезки», — да где уж, не его первого так пороли, не один он грозился.

— Неужели часто такие ужасы? — Женя от слез еле выговаривала слова.

— Нередко… А ты не плачь, не убивайся: говорят, недолго уж им, господам-то, кровь пить, — скоро воля будет, сказывают.

— Господи, поскорей бы, — от души перекрестилась и Женя.

— А как кормят-то, ты бы поглядела! Как на работе-то морят! Ведь этакой змеи подколодной во всей губернии, поди, нет… Сколько она народу погубила. Вот меня взять. К чему она меня из монастыря взяла? С жиру бесится. Конечно, как я круглая сирота… Мой тятя мещанин был, барки имел, да в холеру в один день с мамой и помер. Взяли меня в монастырь, скарбишко весь: барку, домишко — все продали, настоятельнице вклад внесли. Меня навек ведь взяли, а тут на-ко ты, генеральше угодить захотели. Для твоего же, говорят, Олюшка, счастья. А от этого счастья в петлю разве! — девочка говорила с рыданием в голосе и вся дрожа, как в лихорадке.

Женя ее обнимала, называла разными ласковыми именами, и обе девочки, обнявшись, вволю наплакались, а потом стали спокойнее.

— Оля, как бы мне к Степану пробраться? — высказала Женя мелькнувшую у нее мысль.

— Да что вы? Разве это возможно! Ведь он в кучерской лежит, во флигеле. Как туда пробраться, чтобы тетушка не узнала? И думать нечего!

— А вот когда-нибудь, когда тетки дома не будет, ты меня и проведешь.

— Дома не будет? Теперь зима началась, она часто по вечерам ездить будет, а только никак это нельзя.

— Да отчего же, Олюшка, милая?

— Оттого, что увидит кто, сейчас донесут. А уж что тогда будет… Прямо ложись и умирай!

— А может, не увидят? Может, не донесут?

— Уж это как пить дать донесут. У нас все этак. Барыня нарочно всегда доносчика выдаст, вот и на него со зла донесут. Все этак друг на дружку и натравливают. Нет, не поведу я тебя.

— Да ты мне расскажи… Я сама пройду.

— Зачем же тебе идти-то? Ведь уж не поможешь!

— Я его хоть поблагодарю. Ведь из-за меня он… Я ему хоть золотой подарю.

— Золотой? Да откуда ты возьмешь?

— У меня есть три. «Арабчики» называются, в копилку мне папа и дедушка положили.

— А тетенька-то знает?

— Нет… Я думаю, не знает, я ей не говорила, а копилку мне няня с игрушками уложила.

— Ну, так вот что. Идти к нему тебе незачем, а золотой мне давай, я как-нибудь передам.

— Пожалуйста, Оля. Только вдруг ты попадешься?

— Что же, семи смертям не бывать, а одной не миновать… Слушай, поклянись мне иконой, что не выдашь! Я тебе что-то скажу!

— Ну, иконой клянусь… Чем хочешь. Господи, я и так бы ни за что не выдала. Пусть хоть убьют.

— Ох, уж не знаю, сказывать ли? Ведь я давно это удумала, а и подушке-то сказать боялась.

— Скажи, Оля, скажи, милая.

— Я… Мне все равно, коли и поймают. Я… — девочка опять остановилась и пытливо взглянула на Женю. Затем, точно разом решившись, она наклонилась к ней поближе и шепнула еле слышно: — Я убегу… все равно убегу, не останусь. Только бы тепла дождаться.

— Убежишь? Куда же?

— В какой-нибудь монастырь. Меня везде возьмут: я по нотам петь умею… за регента могу.

Женя была совершенно поражена. С одной стороны, ее восхищало мужественное решение подруги, а с другой — было и страшно за нее, да и сердце сжималось тоскою.

— Я, значит, опять одна останусь? — дрожащим голосом сказала она.

— Чего одна? Ведь это еще нескоро. А весною, может, и тебя домой возьмут.

— Не знаю. Ничего я не знаю, Оля. Меня дома не любят… Может, и не возьмут.

И Женя прерывисто вздохнула.

— Полно-ка, полно. Ну, мне пора и к месту; ты завтра деньги приготовь, а я с вечера под диван залезу… Как Машка уйдет — я тут как тут.

— А Анюта? Разве она не перескажет?

— Анютка-то? Как бы не так: глупа-глупа, а на это ума хватит. Только ведь она сонуля, только бы до подушки… Там хоть и выноси ее! Ну, а теперь пока прощай.

Девочки крепко поцеловались, и Оля исчезла так же тихо, как и пришла.

 

Глава XV

Новый друг

С этого вечера Жене стало жить и легче, и в то же время тяжелее.

Легче ей было потому, что почти каждую ночь к ней приходила Оля, с которой она крепко сдружилась; тяжелее же потому, что Оля ей открывала глаза на все, что делалось дурного и злого в доме Аглаи Григорьевны.

На тетку ей было теперь тяжело смотреть. Женя чувствовала, что в ее сердце скапливается глухая ненависть к этой холодной, жестокой женщине, и вся ее искренняя и честная натура протестовала против тех знаков наружного почтения, которые она должна была ей оказывать. Девочка положительно не могла себя заставить с ней говорить. А Аглая Григорьевна приписывала ее лаконичные ответы и вечно опущенные глаза своему разумному воспитанию, заставлявшему смириться неукротимую девочку. Она не подозревала, как далека от смирения была Женя, сдерживавшая себя под влиянием просьб и уговоров Ольги. Но долго продолжаться это не могло.

Деньги Степану передать удалось. Но это повело к совершенно неожиданной катастрофе.

Подсмотрел ли кто, или сам Степан кому-нибудь похвастался, но Аглае Григорьевне стало известно, что у него находится довольно редкая в то время золотая монета, называемая «арабчиком».

Она приказала обыскать Степана, и, когда в его вещах действительно нашли золотой, она приказала привести его к себе и потребовала отчета, откуда у него могла взяться такая сумма, да еще золотом.

Степан, конечно, упорно отпирался. Деньги эти не его, и кто-нибудь ему их по злобе подкинул.

— Вот как! Я тебя, милый, пороть больше не стану, а бунтовщиков у себя держать не намерена. Готовься «под красную шапку». Теперь мне некогда, я на три дня уезжаю, а когда вернусь, так и справимся. Связать его и держать под караулом! — обратилась она к старосте. Обо всем этом узнала в тот же вечер от Ольги и Женя.

— Что это значит: «под красную шапку»? — спросила она с тревогой у плачущей Оли.

— В солдаты, значит, отдадут… Вот что!

— В солдаты? Да ему там не хуже, пожалуй, будет.

— Не хуже, да ведь на двадцать пять лет! Ведь мы старухами будем, когда ему отставка выйдет. А война если… Убьют его! Ох, и зачем эти деньги ему давать было. Как мать-то убивается! Она здесь в прачках… Один ведь у нее и сын-то. Удавлюсь, говорит.

— Не будет этого! Я скажу тетке, что и деньги я ему дала, и письмо ко мне было, — проговорила, вся побледнев и сжав зубы, Женя.

— Что же, говори, а только тогда мне уж здесь оставаться нельзя. Она меня живьем съест. Мне все равно тогда петли не миновать.

— Почему же она узнает о тебе?

— Потому что как начнет тебя пытать да допрашивать, так где же тебе стерпеть, во всем и повинишься.

— Бить она меня не смеет, — с гордостью возразила Женя, — да если бы меня живую на кусочки резали, я бы тебя не выдала, напрасно беспокоишься, — уж с обидой докончила девочка.

— Чего она не посмеет, — задумчиво проговорила Оля. — А ты не сердись, я тебе верю, только… А будь что будет! Надо Степана отстоять. Женюшка, ты с покорностью, ты ее моли, проси за Степана, а обо мне не тревожься, я все равно убежать хотела, ну и убегу.

Долго девочки плакали и целовались в этот вечер. Аглая Григорьевна должна была уехать рано утром, и Женя так и не засыпала всю ночь, чтобы успеть захватить тетку и переговорить с нею до отъезда.

Женя так была взволнована, что, когда она неожиданно появилась в столовой, Аглая Григорьевна сразу увидела по ее бледному и решительному личику, что произошло нечто важное.

— Это еще что значит? Кто тебе позволил встать и провожать меня? Скажите, какие нежности напали. Только раскиснешь вся и заниматься будешь отвратительно… Ну, это еще что? — спросила она с изумлением, когда девочка бросилась перед ней на колени и задыхающимся голосом произнесла:

— Тетя, умоляю вас, не сдавайте Степана в солдаты! Я одна во всем виновата!..

— Вот как, — протянула Аглая Григорьевна. — Отлично. Продолжайте, сударыня, продолжайте.

— И письмо было ко мне, и деньги я ему дала, во всем я, одна я виновата. Простите ему… Накажите лучше меня, как хотите, — он не виноват.

— Ну, уж это мое дело разбирать, виноват он или не виноват. А вот ты-то, как все это знаешь? Что это? Заговор? С холопами заодно? И где ты взяла деньги? У меня же, верно, украла?..

— Я не воровка! А его наказывать не за что, уж и то он две недели больной лежал! Это несправедливо…

— Откуда ты все это знаешь, негодяйка? Ты тут с кем дружбу свела? Какой мерзавец смел с тобой разговаривать? Отвечай сейчас!..

— Я… Вы меня лучше не спрашивайте, тетя. Я все равно вам ничего, ничего не скажу, лучше умру, а не скажу…

Женю всю трясло от волнения и страха, но в лице ее было что-то такое новое и решительное, что Аглая Григорьевна видела: все равно от нее теперь ничего не добьешься.

Она переломила себя и проговорила довольно спокойно:

— Ну, теперь мне с тобой разговаривать некогда. А вот через три дня вернусь, так посмотрим, как ты у меня под розгами смолчишь. Будешь ли тогда героиню разыгрывать.

— Сечь вы меня не смеете, а сказать я все равно ничего не скажу! — с негодованием воскликнула девочка.

Аглая Григорьевна схватила ее за руку, притянула к себе и шипящим от злобы голосом, отчеканивая каждое слово, проговорила:

— Ты с холопами в дружбу вошла, тетку им продать готова, так я с тобой как с последней холопкой поступлю! Надеть на нее сарафан посконный ! С верху ее не спускать! Давать хлеб и воду! — обратилась она с приказанием к прижавшейся от страха к буфету ключнице. — Подожди!.. Узнаешь, как меня обманывать да проводить с моими же холопами… Ишь, зелье какое уродилось! Да я с тобой жива не расстанусь, а дурь твою выбью.

И с этими словами тетка быстро вышла из комнаты.

 

Глава XVI

Храброе решение

— Ну и молодец же ты, Женюшка! — приветствовала Оля девочку, просидевшую весь день в своей комнате и от слез и бессонной ночи продремавшую почти все время при полной тишине, царившей в доме.

— Я все слышала, у дверей подслушала; и как это ты храбрости набралась?

— А ты откуда храбрости набралась? Ведь еще шести часов нет, как же ты решилась прийти?

— А так и решилась! Кот уехал, мыши в пляс пошли. Анна-то моя у ключницы к бабушке отпросилась, у нее здесь бабушка есть, а твоя Марья тебя мне поручила: говорит, раздень ее и уложи. А ты и не поела? Голодная, поди? — и девочка с жалостью посмотрела на нетронутый ломоть хлеба с солью и стакан воды, до которых Женя и не дотронулась.

— Не ела, а теперь поем, дай-ка сюда.

И Женя с аппетитом начала уписывать довольно большой кусок хлеба, поставленный с утра.

— Подожди, я тебе яичко принесла. Степанова матка тебе испекла, велела благодарить, что ты за сына заступилась, ешь на здоровье.

Женя с удовольствием принялась за печеное яйцо.

— Эх, Женюшка… Только два денька нам вздохнуть осталось. Вернется, так уж я и не знаю, что будет… Убежать ведь я хотела, а теперь не побегу, очень уж мне тебя-то жаль. Не пожалеет, ведь она изобьет до смерти.

— Ну мы это еще посмотрим.

— Чего там «посмотрим». Отдерет за милую душу. Тут ведь заступиться некому.

— Я не позволю себя сечь! — решительно проговорила Женя. — Я лучше умру или убегу…

— Женька, давай убежим обе! — воскликнула Оля с загоревшимися глазами. — Плевать, что зима, убежим!.

— Куда только? — спросила Женя, которой при леденящей душу мысли о грядущем наказании этот план пришелся по сердцу.

— Куда? Пойдем к Троеручице… В монастырь, там, говорят, игуменья, что твой ангел, всех принимает.

— А дорогу ты знаешь?

— Дорогу? Господи, спросим, чай, не без языка… От нашего-то монастыря я знаю, как идти, а только нам туда показаться нельзя. Сразу к Аглае Григорьевне отправят.

— Холодно… Как мы дойдем? Далеко это?

— Верст сто будет. Да чего нам холоду бояться. Мы перерядимся: в кладовой есть маленькие полушубки, для казачков были нашиты, стянем да и наденем. Я могу мальчиком одеться, только вот косы жаль.

— Нет, мальчиком меня одень, я стриженая, — весело заявила Женя.

— И верно. Скажу, что ты мне брат, что идем к родным, в монастырь. Полушубки, валенки наденем, платки… Нас не то что мороз, пуля не проберет. А устанем, попросим кого подвезти, обоз какой встретим… Христовым именем и подвезут.

— Да ведь у меня деньги есть, можно и нанять.

— И то. Вот и пригодились «арабчики».

— Когда же мы убежим?

— А хоть завтра… Без Аглаи-то Григорьевны нас нескоро хватятся да и догонять не сразу бросятся.

— А знаешь, перед тем как мне уехать из Англии, тетя купила книжку… ужасно интересную… Тоже о рабах, неграх в Америке.

— Крепостные, значит?

— Ну да, вроде этого, и господа их ужасно злые, и вот две девушки хотели бежать и прятались на чердаке… Их искали с собаками, а они пока дома жили!

— А как искать перестали, они и ушли? Ловко придумали!

— Они, знаешь, устроили себе в сундуке дом… Книжек набрали… Свечей, воды, всего-всего.

— Эх, Женюшка, нам-то это не годится. Еще кабы летом…

— Отчего?

— Да ведь мы замерзнем на чердаке-то. Там не то что книжки читать, зуб на зуб не попадет. Нет, знаешь, соберем себе все что нужно. Ну, по рубахе возьмем, хлеба захватим, деньги — да и удерем, пока твоей тетеньки нет; а потом, как она приедет да пошлет искать, мы, может, уже верст за сорок будем!

— Я оставлю письмо для мамы.

— Нет уж, золотая, ничего не оставляй. Нам надо так сгинуть, чтобы следа не осталось. Ужо потом, как монашенками сделаемся, ты к ним и придешь, скажешь: «Бог милости послал, спаси вас, Господи». Они-то обрадуются!

— И я им тогда все, все расскажу. Они поймут, что не могла я у тетки оставаться.

— Ну еще бы… Подожди же, я утречком в кладовую заберусь и всего достану. Тебе, значит, штаны, курточку, обеим полушубки, себе найду черненькое платьице, в котором меня сюда привезли… Я знаю, где оно. Коротко, пожалуй, стало? Да ничего, легче идти будет, а потолстеть я ничуточки не потолстела… Я тебя буду Евгешей звать, а ты меня сестрицей. Я уж придумала, что говорить, как до ночлега-то дойдем.

— А где же мы ночевать будем?

— Будем в избы проситься Христовым именем.

В памяти Жени воскресла изба в Пантюхине с ее мухами и тараканами.

— Оля, а тараканы?..

— Чего, тараканы?

— Там в избе много будет тараканов?

— А я почем знаю… Небось, не съедят.

— Лучше ночевать где-нибудь в лесу…

— Ну, уж нет. Волки-то похуже тараканов будут, а мороз-то? И трусиха же ты, где тебе бежать, тараканов боишься!

— Я не боюсь, а противно…

— Надо уж от этого отставать. Ты думаешь, в монастыре тараканов нет? И тараканов, и клопов сколько угодно!

— Какая гадость!

— Оставайся тогда у тетеньки, у нее, видишь, какая чистота! — с сердцем воскликнула Оля.

— Ну, полно, не сердись, давай лучше думать, как пойдем, как все это будет.

— Чего думать. Всего не удумаешь; мало ли, что в дороге бывает. Помолимся Богу да и пойдем. А там уж будь что будет.

Девочки долго толковали, что и как им взять, причем практичная Оля не раз поднимала на смех свою маленькую подругу.

 

Глава XVIII

Побег

На другой день, пользуясь отсутствием Аглаи Григорьевны, а вместе с нею и всей прислуги, занимавшейся своими делами, Оля перетаскала из кладовой множество одежды и выбрала себе и Жене самое подходящее.

Когда Женя увидела себя в черной куртке и панталонах, она не могла удержаться от смеха: такой она себе показалась маленькой и смешной. Полушубок ей оказался длинен и широк, но Оля уверяла, что это еще лучше, теплее будет. Зимней шапки не оказалось. Вместо нее они выбрали старенький картуз, который прекрасно держался на большом платке Аглаи Григорьевны, завязанном сзади большим узлом.

В этом одеянии, с высокими валенками на ногах, Женя представляла из себя какой-то неуклюжий тюк.

Для себя Оля достала черненькое платье и шапочку, привезенные ею из монастыря, и, повязавшись сверху черным платком, совсем стала похожа на молоденькую монашенку.

Все это девочки запрятали у себя в уголке, и теперь оставалось устроить только котомку, в чем Оля оказалась тоже большой искусницей. Она сшила ее из куска старой клеенки, лежавшей в кладовой, и пришила широкие тесемки, сходившиеся у нее на груди крест-накрест.

В котомку положили две рубашки, простое полотенце, кусочек мыла, хлеба и несколько яиц, похищенных Олей у ключницы. Женя настаивала, что надо взять зубную щетку и порошок, но подруга объявила, что этого нельзя, и сломала даже гребенку, чтобы она имела вид старого обломка.

— А то этак сразу догадаются, что ты не мальчишка, а барышня…

В этих приготовлениях прошло все утро. Девочки готовились к побегу, как к веселой игре, и ни разу не задумались насчет ожидавших их трудностей.

Деньги завернули в несколько тряпочек и положили в самый уголок котомки, причем Оля все горевала, что они не разменяны.

— Ну, да ничего. Будем больше Христовым именем пробиваться, — прибавила она. — Этак-то вернее, а то еще ограбят, как узнают, что деньги есть.

Решено было выйти из дому, как только наступят сумерки и вся прислуга уйдет ужинать в людскую.

— Ты все делай, как я, — учила Оля Женю, — что я, то и ты. Я ведь все это знаю… Из монастыря сколько раз ездила с казначейшей в город.

Выйти им удалось незаметно, и через несколько минут они очутились на почтовом тракте, ведущем в Москву.

Но проезжих по этому тракту было немного. Только под городом попалась девочкам какая-то тройка, да перегнал обратный ямщик, спавший крепко в широких санях.

Снегу было очень много, и чтобы дать дорогу проезжающим, девочкам пришлось своротить прямо в сугроб по колено в снег.

Женя, приученная теткой еще в Англии много ходить, шла довольно бодро. Но тяжелая и длинная шуба стесняла ее движения, и она скоро стала отставать.

— Ты чего? Аль устала? — спрашивала Оля.

— Нет, — отвечала девочка, не желая сознаваться, что ей тяжело идти в непривычной одежде.

Мороз крепчал. Оля, поеживаясь, заметила:

— И холодно же сегодня… Ишь, как вызвездило; ну да ничего, авось до ночлега не замерзнем.

— А где ночевать будем? — спросила Женя.

— Ночевать? Да вот еще пойдем да и попросимся в какой-нибудь деревне. Тебе не холодно?

— Какое… Жарко, даже вот дышать тяжело.

— А ты помалкивай. Вот в избу придем, так и наговоримся.

Девочки прошли еще с версту, но Жене показалось, что они идут уже бесконечно долго. Она шла все тише и тише.

Оля не раз оглядывалась на свою спутницу, но ничего не говорила. В душе она начала уже потрухивать, дойдет ли ее спутница до монастыря.

— Стой! — вдруг крикнула она, обернувшись. — Подожди, вон обоз идет, свернуть надо. Ты присядь, длинный обоз-то, долго ждать придется. Пока посиди.

Вдоль по дороге, действительно, показалась длинная лента обоза.

В то время железных дорог в России еще было очень мало, и все товары и кладь возили на лошадях. Обозы собирались огромные: больше ста подвод. Такой обоз нагонял и наших путешественниц.

— Раз, два, три… — считала Оля проезжавшие воза, где наверху, под большими тулупами, спали возчики. У десятого воза шел, закутанный в тулуп и с поднятым воротником, высокий крестьянин.

— Дяденька, дяденька! — окликнула его тоненьким голоском Оля.

Мужик остановился. Он с трудом отогнул замерзший воротник, и при свете лунной ночи показалось его все обросшее заиндевелой бородой лицо.

— Чего? Кто это? — послышался хриплый простуженный голос. — Чего тебе?

— Дяденька, я в монастырь, с братцем маленьким… Подвези нас немножко… Христа ради, хоть до ночлега.

— Подвезти? Тпру, окаянная! — окликнул он свою лошадь.

Та остановилась, а за ней понемногу и весь обоз.

— Чего там приключилось?.. Дядя Михей, ты чего встал? — послышались голоса, и к дяде Михею присоединилось еще три-четыре фигуры.

— Да вот, просят подвезти.

Тем временем поднялась со снегу Женя.

— Ого, какие разбойники к нам под дорогу вышли! — заговорил веселый молодой голос одного из мужиков.

— Дяденька, спаси вас Господи… Подвезите нас с братом, я за вас сто поклонов положу, родителей ваших помяну, — бойко затараторила Оля. — Мы ведь маленькие, не тяжелые…

— Ишь, какая богомолица выискалась, а я думал разбойники! — продолжал тот же голос. — Дядя Михей, возьмем их. Надо душу спасти, а она ведь поклоны класть будет…

Мужики засмеялись, и девочек подсадили на один из возов.

— Ну, гляди… Только не замерзните грехом, тогда уж нам за вас отмаливаться придется. Ну что? Ладно уселись?… Трогай, дядя Михей!

И обоз тронулся бесконечной черной нитью среди белых снегов.

Женя чувствовала себя как в раю, когда устроилась на сене, покрывавшем сверху кладь. Оля тоже была очень довольна своей выдумкой, и обе девочки, взволнованные и усталые, крепко заснули, обнявшись, под однообразный скрип полозьев.

— Тпру!.. Стой!.. Сюда вали!.. Сюда! — слышались голоса.

— Эй, вы, богомолы!.. Не замерзли там? Вставайте!..

Воз остановился около широко раскрытых ворот большого постоялого двора, где светился огонек, и мужики устанавливали воза.

— Дяденька, дяденька, много ли времени-то будет? — спрашивала Оля.

Ей очень хотелось узнать, долго ли они проспали и далеко ли отъехали.

— Да уж за полночь, девонька… Ну идите в избу, отогрейтесь мало-мало, за тепло не возьмут.

— Дяденька, а мы далеко от города-то отъехали?…

— Ишь, у тебя барыня-то строгая: много ли отъехали, спрашивает! — засмеялись мужики.

— Значит, отчет подай, скоро ли вез!..

— Да полно вам глумиться-то, — остановил их дедушка Михей. — Почитай верст двадцать пять отъехали, девонька, не меньше.

— Ну-ка идите. Веди братишку-то в избу, вишь, как его шатает!

В большой избе, освещенной лучиной, ярко горевшей в светце , было и душно, и жарко. Жене так хотелось спать, что Оля, поспешно сдернувшая с нее картуз при входе в избу и истово помолившаяся на образа, прямо обратилась к красивой молодой женщине, хлопотавшей у стола, с просьбой показать, где бы им с братишкой лечь спать.

— Обмерзли, чай, болезные? Вы чьих будете? Ишь, какой маленький да беленький паренек-то, ровно барчук… Ну, лезьте уж на печку, на мое место, я пока мужиков кормить стану. А ужинать-то не хотите разве?

— Спаси тебя Господи, тетушка, — отвечала Оля. — Есть у нас хлебца, пожубряем маленько да и спать.

— Я спать только хочу, есть не хочу, — сонным голосом проговорила Женя.

Долгое пребывание на воздухе совсем ее опьянило, и она сразу же заснула, как ни непривычно было спать в одежде и на печке, где было и жарко, и пахло чем-то кислым. Оля, желая избежать расспросов, тоже сразу завалилась спать, закусив на печке яйцами и хлебом из котомки.

 

Глава XVIII

В пути

Девочки проспали долго. Оля хотя и слышала, как вставали обозные мужики, но решила, что вряд ли они согласятся везти их дальше, не узнав доподлинно, кто они и откуда идут. А этого она боялась больше всего. Их могли принять за беглых крепостных и отправить к становому. Поэтому она притворилась, что крепко спит, и мужики, рассчитавшись за ночлег, отправились дальше.

— Вы чьих же будете? — был первый вопрос хозяйки, когда наши путницы встали.

Но Оля так истово молилась утром, такие клала низкие монашеские поклоны, что когда рассказала, что она из монастыря и ведет брата, гостившего у них, к бабушке в монастырь к Троеручице, то все поверили, и когда девочки уходили, накормленные горячими щами и разными горячими пирогами, хозяйка не только не взяла с них денег, но еще сунула пять копеек медью на свечку Пречистой Богородице.

Днем они заходили раза два погреться в избы попадавшихся по дороге деревень, где их опять обо всем расспрашивали; но Оля так бойко рассказывала о монастырской жизни и о том, что они с братишкой сироты, что любопытные вполне удовлетворялись и их очень ласково провожали с пожеланием доброго пути. К вечеру они добрались верст за восемнадцать в большое торговое село, где и направились к постоялому двору.

Здесь вместо молодой приветливой хозяйки оказалась сердитая неразговорчивая старуха, сразу потребовавшая с них деньги вперед.

— Да мы, тетушка, ужинать не будем, — бойко было начала Оля.

— А мне все равно, у нас постоялый двор, даром пущать мы не обязаны, — угрюмо возразила хозяйка.

— Да у нас, баушка, и всего-то пятачок, — отвечала Оля и, сердясь, толкнула Женю, которая раскрыла было рот возразить.

Старуха заметила, должно быть, этот жест, потому что окинула их снова очень подозрительным взглядом.

— Давай пятак… да лезь на полати. Парня-то к стене положи, чтобы не слетел, — сказала она, протягивая руку. — Вишь, одежда-то какая, ровно барчата… а денег, вишь, нет, — ворчала она сердито.

— Ишь, ведьма какая злющая, — шептала Оля Жене, когда они, забившись в угол на полатях, принялись за свой скудный ужин. — Еще приставать начнет, не поверит… Того и гляди с ней в стан попадешь.

Женя готова была заплакать.

Она и без того чувствовала себя очень плохо. Усталость, отсутствие не только всякого удобства, но даже возможности лечь, раздевшись, и хорошенько умыться, совсем сломили ее силы.

— Так уйдем лучше, Олюшка, уйдем поскорее, — жалобно шептала она, сдерживая слезы.

— Куда теперь уходить, на ночь глядя!

— Я все равно спать не буду, — решила Женя, которой и еда не шла на ум.

Она долго лежала, не засыпая, но, наконец, усталость взяла свое. Женя не могла дать себе отчета, когда она заснула. Ее разбудил шум и говор, поднявшийся в избе. Оказалось, что прибыли какие-то приезжие, и старуха хлопотала уже у печки, ставя самовар.

Проснулась и Оля. Она прислушалась к разговору и скоро догадалась, что это едут какие-то господа.

«А вдруг они слышали о побеге и узнают Женю? — мелькнуло у нее в голове. — Станут расспрашивать… Это баре какие-то, их, пожалуй, не проведешь… Не удрать ли подобру-поздорову? Который только час? Куда ночью пойдешь?»

И точно в ответ на ее вопрос приезжая барыня сказала вошедшему в избу кучеру:

— Пять часов скоро… Через полчаса можно дать овса, а там, как съедят, так и поедем. Я чаю попью пока, а ложиться не стану… К утреннему чаю и дома будем. Хозяйка, отпусти им овса да поужинать людям дай.

— Женюшка, ты не спишь? — торопливо прошептала Оля. — Нам уйти надо… Скоро светок, пройдем немножко, а там где-нибудь в деревне и поспим еще.

Женя, вполне подчинявшаяся Оле и потерявшая всю свою отвагу, молча стала натягивать валенки, успевшие за ночь высохнуть и согреться.

Старуха тем временем сняла со стены ключ и крикнула кучеру:

— Ну, иди за овсом, что ли!

— Надо уходить, пока она овес вешать будет, — шепнула Ольга, быстро застегивая шубу и повязывая платок. Она помогла Жене одеться и полезла было с полатей вниз.

— А котомка-то где? — вспомнила она вдруг. — Я ее в изголовье клала.

Котомки не оказалось. Она нашлась в ногах и незавязанная. Девочка захватила ее как попало и шмыгнула из дверей.

На их счастье, барыня оглянулась только тогда, когда дверь за ними уже затворилась. Голос хозяйки доносился откуда-то далеко из чулана.

— Ну, теперь скорей пойдем, — сказала Оля, когда они очутились на морозном воздухе. — Пойдем поскорее, да на первом повороте в сторону свернем… Боюсь я…

— Чего же ты боишься?

— Боюсь погони, вот чего. Пока мы спали, хозяйка, видно, все оглядела и в котомку слазила. Я помню, что ее под голову клала, да и заспала, видно. Ну, скорее, Женюшка.

— Я стараюсь, Оля, только ноги плохо слушаются…

— Ну, ничего, ты их подбодри. Гляди-ка, перекресток, пойдем направо. Сюда дорога лучше укатана.

— А мы не заплутаемся?

— Чего тут? Скоро и светать станет… да и теперь светло. Эта дорога езженая, не к лесу… Куда-нибудь к жилью придем.

— Какая ты, Оля, умная, а я вот ни за что бы не догадалась.

Часа через полтора стало рассветать, и вдали показалась деревня.

— Оля, мы здесь не остановимся?..

— Ишь, бедняжка, совсем ты измучилась, а мне хоть бы что…

— Остановимся, только где-нибудь в маленькой избенке. На постоялый я больше ни ногой.

У самого входа в деревню, немного в стороне, стояла небольшая изба, к которой девочки и направились.

— Оля, да здесь пожар. Видишь, как дым из дверей валит, — крикнула Женя, когда они отворили дверь в сени.

— Какой пожар? Христос с тобой, печку затопили, вот и все.

— А дым?

— Куда же ему деваться? Изба-то ведь курная… без трубы.

Женя не имела понятия о курных избах и еле разжимала глаза от едкого дыма, валившего из топившейся печки.

— Зато в этих избах тараканов нет, — засмеялась Ольга и, помолившись на образа, оглянулась кругом.

— Что-то ровно в сказке: никого в избе и хозяев нет.

— Каких тебе хозяев… я дома… а матка корову доит, тятька в лес уехал, — докладывал очень степенно мальчонка лет шести, с любопытством оглядывавший прибывших.

— Так вот, батюшка, господин хозяин, не пустишь ли странных людей обогреться? — со смехом проговорила Ольга.

— А мне чаво, грейтесь ужо, — неторопливо отвечал мальчуган.

В это время Женя сбросила уже с себя тулупчик и платок.

— Женюшка, что это ты сняла все? Ведь и дверь, и окно открыты…

— Мне очень жарко, душно так, — отвечала Женя.

Она сильно побледнела и осунулась. Оля только теперь это заметила и стала ее уговаривать поесть. Развязав котомку, девочка убедилась, что в ней хозяйничали чужие руки. Узелка с деньгами не оказалось.

— Украли… украли ведь, деньги-то! Слышишь, Женя, деньги украли!

Женя довольно безразлично отнеслась к этому событию, оставив охать Ольгу и пришедшую в это время с подойником женщину.

— Ишь, обокрали вас, болезные, — проговорила женщина, процеживая молоко. — А далеко еще брести-то?

— К Троеручице в монастырь, — отвечала нехотя Ольга.

— Неближний свет… Отсюда верст боле сорока будет. Не занедужил бы у тебя паренек-то. Ишь, с лица-то какой худенький.

— Нет, я ничего, я дойду, — лениво проговорила Женя.

Вообще, несмотря на то, что в этой избушке Жене удалось и вымыться, и переменить белье, несмотря на ласковое угощение хозяйки парным молоком и горячей похлебкой, Женя не развеселилась, была молчалива и насилу заставила себя двинуться в путь, когда пришло время идти.

Они сделали не больше трех верст, как девочка хриплым голосом обратилась к Оле.

— Оля, я не могу дышать… Очень горло болит и бок, так и стреляет… Совсем идти не могу…

— Господи, вот беда-то… Что же теперь делать? Назад ворочаться — далеко, теперь скоро деревне надо быть, видишь, поля пошли. Давай я тебя поведу, может, до деревни-то и добредем, отлежишься немножко… Переждем денек.

— Я дойду, только пойдем потише.

Девочки поднимались на небольшой пригорок. Когда они с большим трудом и останавливаясь чуть не через каждые десять шагов, очутились на вершине, то оказалось, что сейчас же за ним, у самого склона, приютилась небольшая группа домов.

— Усадебка это какая-то, — проговорила Оля. — Видишь, барский дом в саду… а это службы… вон людская, видно, а вон и двор, и скотная изба рядом. Туда и зайдем… Может, позволят нам скотники туточки отдохнуть.

Оля говорила об этом с сомнением. Она искренне жалела, что это была не деревня, а усадьба, но тащить Женю дальше было нельзя, бедная девочка совсем изнемогала.

Однако ласковый прием высокой краснощекой скотницы сразу успокоил Олю.

— Христос с вами, ночуйте, ребятушки… места не пролежите. Чьих вы будете?

— Мы в монастырь идем… к Троеручице. А господа не забранят, как узнают, что вы нас пустили?

— Наши-то господа? Нет, не забранят. Они и сами всех странных принимают, я, пожалуй, туда вас и сведу, там лучше будет.

— Нет, нет, — воскликнула Женя, успевшая с помощью Оли раздеться и уже растянувшаяся на лавке, чтобы поскорее отдохнуть. — Нет, я никуда не пойду, мне и здесь хорошо.

— Устал паренек-то, видно? Издалека идете?

— Должно быть, разнедужился, — проговорила другая женщина, сидевшая с прялкой у окна. — Ты бы сходила к барышне, попросила бы малинки, попоить его. Согрелся бы и заснул, а сон всякую болезнь отгонит.

— И то, сходить…

— Не надо, не надо, — спохватилась Оля; она боялась расспросов господ больше огня. — Еще забранят господа, что хворых пустили… придется уходить.

— Нет уж, этого не будет. Наши господа милостивые. Кабы у них капитал был, они бы много добра сделали… Да и теперь со всяким человеком последним куском поделиться готовы. Ну, да подождем: мне и идти-то теперь некогда, надо с Пелагеей телят поить. А вот вернусь, тогда можно и за малиной сходить.

Но когда обе женщины вернулись, напоив телят, они застали Ольгу в полном отчаянии. Женя лежала в жару, громко стонала и не узнавала ее.

— Надо за барышней бежать, — сказала скотница. — Она у нас лучше дохтура лечит.

— Тетушка, ты погоди, я что тебе скажу, — начала было Оля, но проворная баба успела уже убежать.

— Да ты не убивайся, девушка, — проговорила другая женщина. — Наши господа не другим чета, и барыня, и барышня, сестрица ейная. Не обидят вас с братиком, а всякую помощь дадут. У меня как ребята болели горлом, так барышня все ночи просиживала.

— У твоих ребят? — с удивлением переспросила Оля.

— Да, у моих. Да разве у них одних? Она всякому мужику, все равно свой или чужой — с какими ранами приходят, страсть! — все сама и обмоет, и лекарства приложит… Ты их не бойся.

— Эх, не то! Хоть и добрые они, а только…

Но Оля не успела еще и договорить, как в избу вошла высокая, худощавая барышня средних лет, с добрым и приятным лицом и, погрев руки и платье около печки, подошла к лежащей без сознания и в жару Жене.

— Когда мальчик заболел? Отчего же вы не прямо ко мне провели? Позови Петра и Алексея с периной, да салоп старый возьмите. Мальчика надо сейчас в дом перенести… Когда заболел? — повторила барышня, обращаясь к Оле.

— Не знаю, жаловаться сегодня стала… стал, — поправилась испуганная и растерявшаяся девочка.

Обмолвка Оли обратила на себя внимание барышни. Она пытливо взглянула на покрасневшую девочку, но не сказала ни слова. Ни слова не сказала она и тогда, когда, потревоженная перекладыванием на перину, Женя быстро заболтала что-то по-английски.

Барышня, которую прислуга называла Марьей Ивановной, ничего вообще не говорила, кроме необходимых приказаний, пока не раздела Женю, не уложила ее в кровать и не дала лекарства. Она молчала, но, к удивлению прислуги, велела послать девочке самое тонкое белье и положила ее в свою спальню, а не в запасной комнате, где обыкновенно лежали ее пациенты.

С Олей она не перемолвилась ни словечком, только велела девочке идти к ключнице, чтобы та напоила ее чаем.

— А потом придешь ко мне, — прибавила она довольно сухо.

 

Глава XIX

Добрые помещицы

— Ну, сестрица, и приключение… — начала Мария Ивановна, входя в столовую, где за работой сидела ее старшая сестра, Ольга Ивановна, овдовевшая бездетная владелица усадьбы; она была очень похожа на сестру, только гораздо полнее ее. — Просто понять ничего не могу!

— Мальчик-то разболелся? Мне Глаша сказывала; да я видела, как его несли.

— То-то и есть, что мальчик — не мальчик, а девочка! Да еще такая, что все что-то по-иностранному лепечет, не могла понять: по-французски или по-немецки…

— Да что ты говоришь? А монашка-то что сказала? Глаша говорит, что она с монашкой пришла?

— Какая она монашка… Ей не больше как лет двенадцать-тринадцать. Только что в черном платке да кланяется по-монашески. Я думаю, сестрица, что они беглые.

— Полно, полно… Какие же беглые, коли по-французски говорят? А ты старшую-то спрашивала?

— Я, знаете, сестрица, велела ее сперва чаем напоить, пусть отдохнет немножко. Глаша ее успокоит, что мы не звери какие, и тогда легче будет от нее правду узнать. Как вы думаете?

Мария Ивановна, как младшая, говорила старшей сестре «вы» и держалась почтительного тона.

Расчет Марии Ивановны на успокоение девочки оказался верным. Глаша так искренне выхваляла своих господ, что Оля убедилась, что самое лучшее во всем признаться и положиться на доброту барышни.

Поэтому, когда ее, отдохнувшую и накормленную, Мария Ивановна позвала к себе, девочка, не ожидая расспросов, рассказала ей все как было, не забыв в ярких красках описать мучительное житье Жени у Аглаи Григорьевны.

— Куда же вы, глупенькие, убежать хотели? — спрашивала барышня.

— В монастырь к Троеручице, матушка игуменья всех принимает.

— Ну, вряд ли бы вас приняла. Ты знаешь, что за укрывательство беглых крепостных бывает строгое наказание?

— Так ведь то крепостных, а Женя барышня.

— А ты?

— Я тоже не крепостная, я мещанка, мой отец вольный был.

Это открытие доставило Марье Ивановне большое облегчение. Она побаивалась всякой возни с полицией и очень была рада, что Аглая Григорьевна не может ее обвинить ни в чем. Слухи о гордой генеральше доходили и до их скромного уголка. А бабушку Жени Ольга Ивановна даже знала лично.

— А где же теперь родители Жени? — спросила барышня Олю.

— А они живут в имении у бабушки, пока им в их усадьбе дом строят.

— Сестрица знает, где усадьба Александры Николаевны Стоцкой. Мы туда и пошлем гонца.

— Барышня, милая, только меня вы до них отпустите, я к Аглае Григорьевне больше не вернусь, повезут если силой — в первую прорубь брошусь.

— Ай-ай, грех какой! Разве можно такие слова говорить! Никуда я тебя не пущу. Ни к Аглае Григорьевне, ни в монастырь. Поживешь у нас до весны, а там и решим, куда тебя пристроить.

Сестры долго советовались, как им поступить, чтобы уведомить скорее Стоцких, что их дочь нашлась и лежит у них больная.

Усадьба Александры Николаевны была от них верст за полтораста, и их посланный на своих старых лошадках не мог добраться туда раньше четырех-пяти дней, тем более что никто из их дворовых не знал туда верной дороги.

Сестры обе сочинили, а Ольга Ивановна переписала своим старинным почерком длинное письмо, и решили послать его в ту же ночь, потому что Жене становилось все хуже и хуже.

Послать за доктором сестры не решились. Во-первых, они местным докторам не особенно доверяли, а во-вторых, посылать в город, находившийся от усадьбы Аглаи Григорьевны в пяти верстах, они считали опасным. Они боялись, что строгая дама узнает, налетит, как коршун, на их гнездо и отобьет спасенных ими птичек.

Это опасение было неосновательно. Аглая Григорьевна была так поражена неблагодарностью племянницы, так испугалась скандала, неизбежного в том случае, если бы вся эта история открылась, что, написав Сергею Григорьевичу полное упреков письмо, объявила, что умывает руки во всем, что случилось, и немедленно укатила в Петербург.

 

Глава XX

Спасена

Ночь. У беленькой постельки мечущейся в бреду Жени сидит высокая фигура врача, и рядом возле него стоит бледный Сергей Григорьевич, поддерживая совсем измученную Ольгу Петровну. Марья Ивановна по приказанию врача что-то приготовляет у комода.

— Ну что? Есть надежда? — спрашивает отец, тревожно смотря на доктора.

— Воспаление захватило оба легких, — отвечает тот. — Но, по моим расчетам, сегодня должен наступить кризис.

— И что же тогда?

— А тогда или спасена, или…

— Господи, спаси, Господи, не попусти! — молит измученная мать.

И снова тишина.

Мария Ивановна подходит к постели с лекарством. Доктор жестом отстраняет ее.

— Подождем, кажется, засыпает…

В самом деле, дыхание спящей становилось как будто ровнее.

Доктор попросил всех уйти из комнаты, чтобы не было душно, и сказал, что останется при больной сам.

Сергей Григорьевич увел Ольгу Петровну, а за ними вышла и Мария Ивановна. В следующей комнате у двери стояла пригорюнившаяся Оля. Она все это время страшно мучилась угрызениями совести, что из-за нее Женя простудилась и заболела. И напрасно родители девочки, приехавшие сейчас же по получении письма, успокаивали ее, что никто на нее не сердится и не обвиняет ее.

Сергей Григорьевич несколько раз допрашивал Олю об их житье у сестры, и в нем все больше и больше разгорался гнев на эту бессердечную женщину.

Оля рассказала также и все, что слышала от Жени об истории ее жизни у родителей и бабушки. Из всех этих рассказов можно было вывести одно: девочку никто не понимал, ее скрытность являлась последствием оскорбленного чувства справедливости, и в душе они должны были гордиться своей дочкой, а не считать ее неисправимым нравственным уродом.

И с отчаянием в душе припоминали отец и мать, как часто они бывали несправедливы к своему дорогому умирающему ребенку, какие муки должно было выносить это замученное сердечко. Полными слез глазами они порой переглядывались между собой и, не смея шевельнуться, все прислушивались к жуткой тишине, наполнявшей ту комнату, где решался теперь великий вопрос о жизни и смерти.

Кризис наступил. Из комнаты больной вышел доктор.

— Спасена!.. Воспаление разрешилось! — радостно сказал он.

— Я к ней пойду! — воскликнула мать.

— Только не сейчас. Она теперь спит. Это благодетельный сон.

— Слава тебе, Господи! — перекрестилась Оля, а за ней и все.

Решено было ждать пробуждения Жени, никто не хотел до него расходиться.

И как же радостно было это пробуждение! Я думаю, о нем рассказывать нечего.

Ссылки

[1] Фанабе́рия — кичливость, чванство, спесь.

[2] Верста́ — старая мера длины, равная 1,06 км.

[3] Имеются в виду слуги, дворня.

[4] Пя́лечница — вышивальщица на пяльцах.

[5] То есть с двумя рядами окон, расположенных друг над другом.

[6] Имеется в виду легенда об архиепископе Гаттоне, который за свои прегрешения был растерзан стаей крыс.

[7] Речь идет об освобождении от крепостного права.

[8] Ба́рщина — даровой труд крестьян на помещичьей земле.

[9] Отку́тать — открыть, выстудить ( простореч. ).

[10] Фельдфе́бель — звание старшего унтер-офицера в дореволюционной армии.

[11] Казаки́н — двубортная верхняя одежда.

[12] Арши́н — старинная мера длины, равная 0,71 м.

[13] Бонбонье́рка — коробка для конфет.

[14] Искаженное от форе́йтор — кучер.

[15] Клироша́нка — монастырская послушница, поющая на клиросе.

[16] Рядно́ — холстина из грубой льняной пряжи.

[17] Ба́рка — плоскодонное речное судно, разновидность баржи.

[18] Скарб — домашние вещи, пожитки.

[19] Ре́гент — дирижер церковного хора.

[20] Поско́нный — сделанный из грубой полотняной холстины.

[21] Свете́ц — подставка для лучины.

[22] Подо́йник — ведро для дойки.

Содержание