— Ну, сестрица, и приключение… — начала Мария Ивановна, входя в столовую, где за работой сидела ее старшая сестра, Ольга Ивановна, овдовевшая бездетная владелица усадьбы; она была очень похожа на сестру, только гораздо полнее ее. — Просто понять ничего не могу!

— Мальчик-то разболелся? Мне Глаша сказывала; да я видела, как его несли.

— То-то и есть, что мальчик — не мальчик, а девочка! Да еще такая, что все что-то по-иностранному лепечет, не могла понять: по-французски или по-немецки…

— Да что ты говоришь? А монашка-то что сказала? Глаша говорит, что она с монашкой пришла?

— Какая она монашка… Ей не больше как лет двенадцать-тринадцать. Только что в черном платке да кланяется по-монашески. Я думаю, сестрица, что они беглые.

— Полно, полно… Какие же беглые, коли по-французски говорят? А ты старшую-то спрашивала?

— Я, знаете, сестрица, велела ее сперва чаем напоить, пусть отдохнет немножко. Глаша ее успокоит, что мы не звери какие, и тогда легче будет от нее правду узнать. Как вы думаете?

Мария Ивановна, как младшая, говорила старшей сестре «вы» и держалась почтительного тона.

Расчет Марии Ивановны на успокоение девочки оказался верным. Глаша так искренне выхваляла своих господ, что Оля убедилась, что самое лучшее во всем признаться и положиться на доброту барышни.

Поэтому, когда ее, отдохнувшую и накормленную, Мария Ивановна позвала к себе, девочка, не ожидая расспросов, рассказала ей все как было, не забыв в ярких красках описать мучительное житье Жени у Аглаи Григорьевны.

— Куда же вы, глупенькие, убежать хотели? — спрашивала барышня.

— В монастырь к Троеручице, матушка игуменья всех принимает.

— Ну, вряд ли бы вас приняла. Ты знаешь, что за укрывательство беглых крепостных бывает строгое наказание?

— Так ведь то крепостных, а Женя барышня.

— А ты?

— Я тоже не крепостная, я мещанка, мой отец вольный был.

Это открытие доставило Марье Ивановне большое облегчение. Она побаивалась всякой возни с полицией и очень была рада, что Аглая Григорьевна не может ее обвинить ни в чем. Слухи о гордой генеральше доходили и до их скромного уголка. А бабушку Жени Ольга Ивановна даже знала лично.

— А где же теперь родители Жени? — спросила барышня Олю.

— А они живут в имении у бабушки, пока им в их усадьбе дом строят.

— Сестрица знает, где усадьба Александры Николаевны Стоцкой. Мы туда и пошлем гонца.

— Барышня, милая, только меня вы до них отпустите, я к Аглае Григорьевне больше не вернусь, повезут если силой — в первую прорубь брошусь.

— Ай-ай, грех какой! Разве можно такие слова говорить! Никуда я тебя не пущу. Ни к Аглае Григорьевне, ни в монастырь. Поживешь у нас до весны, а там и решим, куда тебя пристроить.

Сестры долго советовались, как им поступить, чтобы уведомить скорее Стоцких, что их дочь нашлась и лежит у них больная.

Усадьба Александры Николаевны была от них верст за полтораста, и их посланный на своих старых лошадках не мог добраться туда раньше четырех-пяти дней, тем более что никто из их дворовых не знал туда верной дороги.

Сестры обе сочинили, а Ольга Ивановна переписала своим старинным почерком длинное письмо, и решили послать его в ту же ночь, потому что Жене становилось все хуже и хуже.

Послать за доктором сестры не решились. Во-первых, они местным докторам не особенно доверяли, а во-вторых, посылать в город, находившийся от усадьбы Аглаи Григорьевны в пяти верстах, они считали опасным. Они боялись, что строгая дама узнает, налетит, как коршун, на их гнездо и отобьет спасенных ими птичек.

Это опасение было неосновательно. Аглая Григорьевна была так поражена неблагодарностью племянницы, так испугалась скандала, неизбежного в том случае, если бы вся эта история открылась, что, написав Сергею Григорьевичу полное упреков письмо, объявила, что умывает руки во всем, что случилось, и немедленно укатила в Петербург.