Признаться, я боялась ехать к матушке Серафиме. Наверное, этот страх от лукавого. Мне казалось, что этим поступком я отдаю себя под власть неких не зависящих от меня сил, безоглядно вверяюсь им.

Впрочем, в последний год я чувствую себя пешкой, которую передвигает по шахматной доске жизни чья‑то властная рука. Я привыкла к этой царственной игре и, хотя логика ее разумению моему недоступна, она определенно мне по душе и я безгранично ей доверяю. Поэтому, когда мы засиделись с братом Евгением в оптинской бухгалтерии над материалами и он неожиданно спросил, когда я собираюсь к матушке Серафиме, я не удивилась.

— А надо ли? — переспросила для очистки совести.

— Конечно, если ты пишешь о ней, — сказал он без тени сомнения. — Матушка слабеет, надо спешить…

Проходит некоторое время, и вдруг я ощущаю неодолимую потребность ехать к матушке Серафиме, прямо сейчас, как можно скорее!

Я боюсь думать о ней, боюсь представлять себе ее. Ведь на этой схимнице отсвет оптинской святости: и старец Амвросий, благословивший ее в раннем детстве, и батюшка Нектарий, поддержавший в трудную минуту, и отец Никон, духовный наставник ее, которому матушка закрыла глаза в далекой северной ссылке. Она донесла их благословение до наших дней, не расплескав чаши. Как отразится эта встреча на моей личной судьбе — зачем выгадывать? Если матушка благословит, я должна буду продолжать ее путь, пусть по — своему, в иных условиях, но именно этот и никакой другой: оптинский, шамординский… Да будет воля Божья, принимаю ее, какая бы ни была…

* * *

Как миллионы людей моего поколения, я была воспитана в безбожии и с детских лет ничего не знала ни о Боге, ни о церкви, ни о необходимости исповедания своих грехов, ни о блаженной возможности приобщаться Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа. Родители наши были неверующими, в большинстве своем не крещенными, подобных уровней бытия для них не существовало — немудрено, что им оказалось нечего нам завещать. К крещению я пришла самостоятельно, на третьем десятке лет, когда уже успела натворить много непоправимого, а Ангела, который бы хранил меня от младенчества, не имела. Я верую, что пришла в православие по молитвам моего прадеда протоиерея Иоанна Ильинского, иных объяснений этому чудеснейшему событию не нахожу…

Имя Иоанн было в традициях нашего рода и передавалось от отца к сыну. Корни рода уходят в неизведанную глубь. Известно лишь, что с начали XIX века фамилия Ильинских священствовала в Паловском приходе Олонецкой епархии Вытегровского уезда. Однажды сюда, в северные земли, пришли из далекого Херсонеса два монаха — неведомо, в каком столетии, при каком государе или в правление какого князя. И до того им полюбилось пустынное место близ небольшого озерца, что они пожелали устроить здесь церковь во имя Николая Угодника, икону которого принесли с собой из далекой Византии. Один из иноков ушел в Новгород к архиепископу просить разрешения на устроение в избранной местности церкви и там умер; другой тоже в скором времени предал дух Господу. Местные жители знали про их замысел и устроили церковь во имя Святителя Николая, где поставили принесенную с юга святую икону. Говорили, что эта икона чудотворная, что одним приложением уст она в состоянии вызвать веру в нечувственном сердце. Самый невнимательный прихожанин не мог оставаться равнодушным, входя в храм, не мог не обратиться к Чудотворцу. Позднее одним из священников Ильинских этот образ был украшен серебряной ризой.

На паперти этого храма стоял старинный Св. Крест. Его прошлое также простирается на несколько веков. Существует предание, что те два монаха, которые принесли сюда икону, в первую же ночь воцарения в пустыне подверглись нападению медведя и в память избавления от него водрузили этот крест большого размера, старинного письма. Перед этим‑то честным крестом в Пасхальную ночь мои прадеды возглашали радостную песнь «Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ!».

Ильинские священствовали здесь с начала XIX века вплоть до начала невиданных гонений на христианство на Руси. Уединенный, спрятанный в лесах, как бы удалившийся от мира, Паловский приход располагался в 174 верстах от Вытегры и в шестидесяти от Каргополя. К сожалению, время не сохранило для нас небольшого живописного озерца среди дремучего векового бора с двумя церквами на невысоком берегу, на его месте теперь осушенное болото. Огонь уничтожил и храмы с их святынями, а «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», пресек священническую традицию рода, пустив его отпрысков гулять по жизни Иванами, не помнящими небесного родства…

* * *

Утром я причастилась, чтобы предстать перед стопятилетней матушкой в пристойном духовном виде. Даниловский монастырь такой парадный и пышный, не сравнить с моей скромной пустынькой близ заштатного городка Козельска. Везу в подарок старице иконы: Тихвинскую Божью Матерь, Анастасию Узорешительницу, большую просфору от Даниила Московского, освященное маслице от преподобного Сергия, конфеты, яблоки, чай.

Шереметьево. Небо не по — мартовски синее, пронзительно летнее. Мое место у окна. Стремительный разбег, сноп света хлестнул в иллюминатор — и земля уходит из‑под ног. Мир с его сварами, очередями, бурями в стакане воды теряет

власть держать душу в притяжении к себе— все ближе и ближе делается пламенная Серафима, незримо согревающая озябшую планету людей своей тайной монашеской молитвой.

Прилетели в Гомель. Выхожу: весна, совсем весна, плюс 16! Снега нет и в помине, почки распускаются. Волнуюсь. Намеренно долго плутаю по переулочкам, наслаждаюсь белорусским теплом. Домики, палисаднички, ставенки, детишки играют, бабули на лавочках: провинция, вечный источник всего лучшего.

Вот и матушкин дом. Он резко выделяется среди прочих: сгорбленный, как бы вросший в землю, с низкими по пояс окнами. Когда‑то он был синим, но теперь краска почти облезла. Все запущенное, неухоженное, видно, что домика много лет не касалась не то что мужская — вообще хозяйская рука. Калитка заперта.

— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас, — громко читаю молитву и легонько стучу в окошко.

— Аминь, — глухо доносится изнутри.

Через несколько минут воротца открываются, и меня радушно впускает худенькая женщина в косынке. Это Вера, одна из гомельских христианок, ухаживающих за матушкой Серафимой.

Я была предупреждена, что мне предстоит увидеть много кошек, но такого просто не ожидала. Во дворе обнаружилось неимоверное количество крупных, упитанных, очень серьезных зверей. Они молча сидели на дровах, на крыльце, некоторые на деревьях, погруженные в глубокое размышление. Если животные перенимают нрав своих хозяев, то это какие‑то поистине схимнические кошки…

Сенцы, направо кухонька, налево большая русская печка, прямо — келья матушки Серафимы. Дверь полуоткрыта, и я с порога вижу ее, сидящую на постели. Она похожа на свой дом: сгорбленная, лицо едва не упирается в колени, жидкие одуванчиковые волосы скручены на затылке в тоненький жгутик. На лице глубокие рельефные морщины. То, что мы обычно наблюдаем на лицах пожилых людей — хилые штрихи по сравнению с этой мощно облепившей матушкино лицо паутиной материализовавшегося времени. Я никогда не видела людей в такой степени древности…

При этом я бы не решилась назвать старицу дряхлой. Да, она немощная, но не дряхлая, ибо внутри этого векового лица проглядывается неповрежденный, непривычно здравый для наших дней дух — для его обитания здравое тело не обязательно. Этому духу трудно реализоваться через свою обветшавшую телесность, но он бытийствует в ней, кроткий, несгибаемый в своей кротости; вопреки законам природы он вершит свою работу, это чувствуется по волне благодати, обдавшей меня с головы до ног.

Горло перехватывает, в первую минуту я ничего не могу сказать и тихо опускаюсь перед матушкой на колени. Она внимательно смотрит на меня. Один глаз опух и кажется закрытым, другой не забуду до конца дней своих. В нем читается не свойственная лицам моих современников твердая уверенность в чем‑то непреложном и окончательном, взгляд остр, дружелюбен и, что самое удивительное, необычайно спокоен.

Матушка Серафима

Я заговорила. Вернее, слова говорились сами, я не успевала даже осмыслить их. Кажется, о том, как послушница Ирина хоронила в северной Пинеге своего духовника отца Никона, а осенью в оптинской библиотеке я наткнулась на рассказ о поездке к матушке Серафиме оптинских иноков и потряслась, что она и послушница Ирина — одно лицо. Позже, зимой, познакомилась с братом Евгением, неоднократно бывавшим у нее, и вот теперь Господь привел меня в ее схимническую хибарку. Как много она значит для меня, ведь таких людей больше нет…

— Есть, — возразила матушка своим слабым, малодоступным для слуха голосом, но я услышала, — мы есть, нас много.

— Но сегодня вы остались одна…

Я хочу поцеловать ее сухие коричневые пальцы, бессильно лежащие на простыне, но матушка еле заметным движением отстраняет руку.

— Вы же схимонахиня…

— Все равно нельзя, — говорит она.

Я вспоминаю про подарки, рву «молнию» сумки, достаю образки.

— Поднеси поближе, чтобы она приложилась, — советует присутствующая при этой сцене мать Ксения.

Я поочередно подношу к дрожащим старческим устам и Анастасию, и такую важную в ее судьбе Тихвинскую Богоматерь. Матушка доверчиво целует эту икону, как ребенок чмокает в

щечку свою родительницу, с серьезным значительным выражением то ли старого, то ли полудетского, а самое верное — юно — древнего лица…

Она устала сидеть, и ее кладут в постель. Ни одного движения матушка не может сделать самостоятельно. Положить, покормить, перевернуть на другой бок — во всем ей требуется посторонняя помощь. Я присаживаюсь рядом. Матушка расспрашивает меня о брате Евгении, об отце Феофилакте, скоро ли я намереваюсь быть в Оптиной, а потом просит почитать акафист Иоанну Предтече. Роюсь в стопке молитвенных книжечек, однако этого текста не нахожу, есть только канон Иоанну Крестителю.

— Пускай канон, — соглашается матушка, — только покрыться надо.

Я набросила себе на волосы шарф, а на белоснежную матушкину головку черный платочек. Встала к иконам, мать Ксения встает за мной.

— Крестителю, Предтече Христов, погружаемый всегда сластьми телесными ум мой управи и волны страстей укроти, — читаю не слушающимся от волнения голосом.

Как я ждала этого, Господн, как мечтала творить совместную молитву с магушкой Серафимой. Подобные моменты сближают людей в тысячу раз крепче, чем все на свете дружбы и влюбленности. Когда ты с человеком совместно молишься и причащаешься, иными словами, состоишь с ним в молитвенном и евхаристическом

общении, он делается ближе всех сродников по плоти. Именно эти минуты наших общих молитв перейдут в вечность и будут определять ее, а не безумные дебаты заполночь, за кружкой вина, в сигаретном угаре. Сама жизнь показала, чем все это кончается: ничем.

К вечеру пришла Ульяна. Крупный, какой‑то изумленный разрез огромных глаз. Вся душа ее плещется в этих озерах сокровенных и смиренных. Смотреть на Улю немножко страшно: приводит в трепет душа без одежд… Матушка уже спит. Мы все вместе опять встаем на молитву. Прошу разрешения прочитать «Молитвы на сон грядущим». Потом Вера и Ульяна попеременно читают кафизмы.

Через час я устала, чисто физически. Но духовное чувство не слабеет, остается энергичным и насыщенным: спящая схимница Серафима, парящие перед иконами огненные слова псалтири тяжелы, но благостны; изнемогаю, но стою.

Красный угол матушкиной кельи состоит из двух угловых полочек. На нижней — баночки, бутылочки, маслица, просфоры, на верхней — образа.

Внимание рассеивается. Я уже не откликаюсь молитвенно на каждое слово, разглядываю стены и многочисленные фотографии на них, как вдруг… как вдруг встречаюсь взглядом с отцом Никоном. И невольно вздрагиваю, осеняя себя крестом: здесь еще человек, мужчина, как же я его не заметила?..

Надо сказать, самое удивительное в этой келье (после матушки Серафимы, конечно) — это фотография с портрета отца Никона (Беляева ), огромная, в полстены. Портрет выполнен углем монахиней по фамилии Белоконь. Он висит в ногах у матушки Серафимы, так что она всегда может созерцать лицо своего духовного отца, которого пережила на этом свете более чем вдвое. Именно здесь, в матушкиной келье, как ни на каком другом отпечатке с этого же негатива, отец Никон необъяснимо, невероятно живой, вот — вот улыбнется, вот — вот заговорит.

Глаза живые: прямо из горней обители, смотрит отец Никон в келью своей постаревшей духовной дочери. Под этим взглядом невольно подбираешься. Я не представляю, что в комнате, где висит такой портрет, можно решиться на что-нибудь греховное. Это как бы наблюдательный пункт отца Никона и одновременно его точка пересечения с этим миром. Больше скажу — точка его влияния на этот мир: через послушницу Иришу, которая за долгие годы разлуки успела состариться и стать схимонахиней Серафимой…

Русская Зарубежная Православная Церковь, которая канонизировала убиенную Царскую семью, возвела в ранг святых и отца Никона в Соборе преподобных отцов Оптинских. И разве это не милость Божья, что я благословлена рассказать людям о его духовной дочери, дожившей до наших дней, более того, допущена в ее келью молиться с ней?

Одно это уравновешивает на весах судьбы все, что когда‑то казалось мне неудачным. Теперь‑то я вижу, что все сложилось как нельзя лучше, чрезвычайно удачно. Слава Богу за все! И если и впредь я властна буду выбирать, Господи, скажу, Господи. Распоряжайся моей жизнью, как Тебе угодно. Отними, что захочешь, мне все равно, об одном прошу, не отнимай у меня Оптину пустынь и все связанное с ней! Я согласна отдать Тебе все, что осталось, но услыши просьбу мою. Я хочу пребывать со всеми оптинцами, живыми и усопшими, в молитвенном общении, хочу обретать новых братьев и сестер, хочу учиться у них идти к Тебе, хочу любить и быть любимой, а все мирское отдаю на Твое усмотрение, да будет святая воля Твоя!..

* * *

Ночевать меня положили во второй комнатке на большой деревенской постели под толстым одеялом, одетым в пестрый ситчик. Вера легла в матушкиной келье, Ульяна на печке. Едва донесла голову до подушки, как провалилась в сладкую бездну. Я думала: очень важно, что мне приснится в гостях у матушки — ничего не снилось. Вернее, снилось, я поняла это по первозданной радости возвращения в этот мир. Что‑то несомненно снилось, но это «что‑то» не сложилось в образы и сюжеты, поэтому вспомнить земным сознанием ничего не могу.

Проснулась от оживленных женских голосов. Солнечное утро — в нем очертились новые лица: две веселые улыбающиеся христианки Мария и Тамара. Энергичные, схватились за ведра, тряпки и давай мыть окна, обметать паутину, протирать обои.

Матушка лежала в забытьи. Вообще во второй день ей было хуже, она ни на что не реагировала, не открывала глаз, не разговаривала. Если бы я приехала сегодня, боюсь, мне не удалось бы с ней поговорить.

Меня попросили почитать матушке утренние молитвы, и я с радостью стала молиться. Работа по дому шла своим чередом.

Все переделали, сидим, разговариваем. Возле матушки Серафимы так хорошо и отрадно сидеть, душа отдыхает, как будто что‑то целебное в воздухе разлито. Так легочников отправляют в высокогорные санатории, да вкушают воздух высот… Вдруг видим в окошко: кто‑то зашел во двор, а кто, не разглядели. Через минуту входит женщина небольшого роста, с приветливым русским лицом, кланяется:

— Здравствуйте, люди добрые.

— А вот и Люба!

Я о ней наслышана. Это дочь Евфросиньи Ефимовны Бобковой, матушка приходится ей тетей, а она ей племянницей. Люба (отчества не сказала, в православии важно только имя) мне самый созвучный здесь человек, ибо принадлежит к матушкиной семье и много знает. Поэтому оставшиеся до отъезда часы мы не умолкая проговорили с

ней; остальные подключались, отключались, а мы взахлеб вели наш диалог. Иногда Люба обращалась к матушке:

— Правильно говорю, тетя? А как его звали, тетя?

И странное дело, матушка, на вид безучастная, откликалась и давала ответы своим слабеньким голосом.

Отец Никон (Беляев)

Все фотографии семьи хранятся у Любы. Несколько лет назад матушка отдала ей семейный фотоархив и сказала: попали. А Люба подумала: с какой это стати я буду их палить? И унесла к себе. Люба дала адрес и приглашала приезжать: к матушке, а потом и на могилку к ней. И обещала сообщить о том, что когда‑нибудь случится.

Да сподобит меня Господь проводить матушку в жизнь вечную! Приложить к ней свой помянничек — да помолится во Царствии Небесном за моих дорогих и любимых; и пояс «живый в помощи» — да не приступит ко мне враг заступничеством схимницы Серафимы; и четки — да передаст мне молитву свою…

— Все в воле Божьей, — сказала Мария. — Раз Господь ее здесь держит, значит, промысел такой. Он один знает, кому сколько жить: две минуты, два часа или два года. Наше дело ходить за болящей, а в остальном да свершится воля Его.

Всему на свете приходит конец. Мне пора уезжать. Мы опять встаем на молитву. Читаю, что читается: «Царю Небесный», «Царице моя преблагая», и вдруг мне очень хочется прочитать молитву преподобному Серафиму, потому что его

роль во всей этой истории кажется мне несомненной: отец Серафим Гомельский, отец Серафим Шахмут, схимонахиня Серафима.

— О, пречудный отче Серафиме, великий Саровский чудотворче, всем прибегающим к тебе скоропослушливый помощниче! Во дни земного жития твоего никтоже от тебе тощь и неутешен отыде, но всем в сладость бысть видение лика твоего и благоуветливый глас словес твоих, к сим же и дар исцелений, дар прозрения, дар немощных душ врачевания обилен в тебе явися.

Эта молитва — мое прощание с матушкой, и я вкладываю в неё всю душу. Потом подхожу к старице, склоняюсь над ее постелью. Она без признаков жизни лежит, отвернувшись к стене. Я нагнулась к ее лицу и говорю шепотом, плохо веря, что она услышит, но твердо веруя, что слышит ее душа:

— Матушка, я уезжаю. Я пишу о вашей жизни, матушка, чтобы все люди узнали про Оптину пустынь, про старца Нектария, про батюшку Никона, про его блаженную кончину. Нам так нужно все это, матушка, у нас ничего не осталось. Благословите же меня!

И вдруг измученная старица, не открывая глаз, тихо, но внятно отвечает:

— Бог благословит.

— Спроси, увидитесь ли вы еще, — шепчут мне со всех сторон.

— Увидимся ли еще, матушка?

— Увидимся, — не открывая глаз, еле слышно подтвердила старица.

— Я буду молиться о вас, дорогая матушка, и вы, — дерзнула я, — помолитесь обо мне. Мое имя Анна.

— Анна, — слабо веет с подушки, и я чувствую, что отныне спасена: навеки…

Прощаюсь с сестрами. У Марии заплаканное лицо. На пороге оборачиваюсь, кладу земной поклон и опять в упор встречаюсь с батюшкой Никоном. Он улыбается, почти не таясь. Такое впечатление, что ему надоело придерживаться условностей этого мира, играть «в фотографию», и он вот — вот нарушит все правила игры, выйдет из рамы и перекрестит меня на дорожку. «Ангела Хранителя тебе, раба Божия, — как будто говорит он, — спасибо, что навестила мою Иришу, все щедринки вернутся жемчужинками». Мне даже кажется, что я воочию слышу эти слова, сказанные густым ласковым баритоном.

— Боже мой, как он смотрит, — вздыхаю я.

— Вот — вот засмеется, — согласилась Мария, смахивая слезы, — он всегда смотрит по — разному.

Именно эти слова сказал отец Парфений Крутиков, приподняв параман на мертвом лице батюшки: «Отец Никон улыбается». С этой улыбкой он ушел в жизнь вечную, с ней и приходит к нам, пленникам жизни временной…

Я вышла на улицу. Бушевала весна, лилась через край, лучезарная и зеленая. И вдруг я поняла, что это совсем не пробужденье природы, а просто человечеству ненавязчиво дается обетование великой весны Воскресения, когда мы просветимся и друг друга обымем. И чтобы не иссякла наша вера в это, каждый год на землю приходит весна и каждое поколение процветает своими праведниками, и лишь ради них Господь долго терпит…

* * *

Она родилась больше века назад, в 1885 году, на Троицу. В Святом Крещении ее нарекли Ириной, «мирной». Отец, Ефим Дмитриевич Бобков, был рабочим, мать, Екатерина Даниловна (в тайном монашестве Евфросиния), прачкой. Детей в семье росло пятеро. Ирина старшая. Родители всю жизнь прожили в Г омеле, в том самом домике, где сейчас живет 105–летняя матушка Серафима.

Она помнит, как в детстве ее возили в Оптину пустынь и подводили под благословение к отцу Амвросию — это ее первое яркое впечатление. Впоследствии мать много рассказывала о святой жизни старца, о чудесах, которые он творил, и с детских лет Ирине запало поученье отца Амвросия: «Выйдешь на гору — ветер, мантия колышется, старайся — не старайся, не удержишь. Так и помыслы — мятутся, колеблются как волна ветреная, сами пришли, сами уйдут, не обращай внимания, не принимай их в сердце свое».

В отроковицах у нее было две мечты: стать мученицей за Христа и прочитать жизнеописание старца. Но вот беда, грамоте детей не учили. Только брат кое‑как образовался по самоучителю, а сестры освоили книжную премудрость уже в монастыре. Что касается другой мечты, она тоже сбудется в свое время. Редко когда исполнение желания следует сразу за нашей молитвой: между посевом и жатвой должен пройти естественный срок.

Войдя в возраст, Ирина поступила в работницы к священнику отцу Павлу (Левашову), но пути Господни очень скоро привели ее в Оптину пустынь.

В те годы там славился отец Анатолий (Потапов) «Маленький», как ласково прозвали его за небольшой рост. В юности этот батюшка был келейником старца Амвросия. Жизнь бок о бок с великим пастырем принесла свой плод: позднее, будучи в сане иеродиакона, он начинает старчествовать сам. Уже в 1905 году старец Анатолий знаменит среди богомольцев, преимущественно крестьянского звания, отчего его величают духовником простонародья. К нему‑то и пошла Ирина Бобкова просить благословения на монашество. «Через год», — назначил отец Анатолий, желая испытать, как она решилась на такой шаг.

— К батюшке Амвросию, — говорит древняя матушка Серафима: поближе к родимому, что ж тут непонятного…

В 1908 году Ирина становится послушницей. — Какой обители, догадаться нетрудно — конечно же, Шамординской, основанной старцем Амвросием и доселе незримо руководимой им.

В 1871 году жившие на месте обители старые люди решили продать свой дом и доживать дни в монастыре. Старец Амвросий благословил на покупку свою духовную дочь схимонахиню Амвросию (Ключареву). Незадолго до продажи хозяину приснился странный сон, будто над домом его сияет церковь, парящая в облаках.

У матушки Амвросии были две внучки лет пяти, Вера и Любовь. Мать малюток скончалась, отец женился вторично, девочек воспитывала бабушка, а старец Амвросий был их крестным. Необычайно богомольные, Верочка и Люба наравне

со взрослыми ходили ко всем церковным службам, назубок знали их и сами служили всенощные с иерейскими возгласами. Батюшка посоветовал матушке Амвросии построить для девочек дачу, причем лично составил план будущего дома. По мере того, как дом воплощался в действительность, обнаруживалось, что старец замыслил в нем домовую церковь…

В 1881 году мать Амвросия скончалась, отписав Шамординское имение в пользу внучек, но по настоянию старца сделала оговорку, что в случае их смерти здесь надлежит быть женскому монастырю. В возрасте двенадцати лет девочки отошли ко Господу…

Весть, что старшая дочь собралась в монастырь, Ефим Бобков воспринял без энтузиазма, даже с плеткой ходил, чтобы ее вернуть. «Всякое бывало, — улыбается матушка Серафима, — а так он хороший был, никому не делал никакого зла и вреда».

Впрочем, гнев Ефима Дмитриевича быстро прошел, он остыл, и со временем с выбором дочери смирился. Несколькими годами позже к Ирине присоединилась четырнадцатилетняя сестра Анастасия.

Шамординская община была устроена старцем, чтобы дать приют бедным обездоленным женщинам, всем, кого мир счел лишними, бесполезными. Многие из них желали проводить благочестивую жизнь, но, не имея средств поступить в обитель, не знали, где голову приклонить. Молитвами батюшки Амвросия они оказались угодны Господу нашему Иисусу Христу и Его Пречистой Матери. Сюда‑то он и направляет теперь всех вдов и сирот, прибегающих к нему. Приходит, к примеру, оставшаяся в чужой семье молодая вдова, никому не нужная, попрекаемая куском хлеба. «Ступай, в Шамордино», — благословляет ее старец. Или из Сибири бедняк привез дочку — мать померла, дитя не надобно. Из таких брошенных малюток здесь был составлен детский приют. После смерти старца общине грозило закрытие, ведь он был единственным ее питателем, но удивительно, она процветала, более того, в 1901 году переименована в Казанскую Амвросиеву Горскую обитель, а немощная настоятельница, ослепшая от слез после смерти батюшки, возведена в сан игуменьи. Вскоре осиротевшую обитель взял на попечение духовный сын старца московский чаеторговец С. А. Перлов, чей магазинчик в китайском стиле до сих пор торгует на бывшей Мясницкой улице.

Ирина застала Шамордино в самом расцвете. До революции здесь окормлялось более тысячи сестер. Они несли послушание в многочисленных мастерских: живописной, чеканной, золотошвейной, коверной, переплетной, башмачной; кроме того, обитель содержала типографию, где печатались душеполезные оптинские издания. По существу, это было маленькое женское царство, самодостаточное, молитвенно сосредоточенное, но не отгородившееся от мира и принимавшее многочисленных паломников, а также делающее к ним встречные шаги, что выразилось в организации Шамординского подворья в Петербурге (1915 г.), прерванное постигшим Россию нестроением. В этом царстве свято хранили память об отце и кормильце, и это чувство невольно передавалось всем гостям Горской обители.

Келья, где скончался батюшка, бережно сохранялась. Домик был покрыт специальным «футляром», наподобие матрешки, дабы непогода не повредила стен. Внутри хибарка с четырех сторон окаймлена цветочными газонами. В келье все оставалось, как было в момент смерти старца. Под подушкой лежала пачка листков духовного содержания, и когда богомольцам или монахам нужен был совет, они приходили сюда, молились, запускали руку под наволочку и вынутому оттуда листочку следовали как личному указанию отца Амвросия.

Первое свое послушание молоденькая Ирина Бобкова несла в приюте для неблагополучных девочек, которым грозила нищета, а нередко панель и тюрьма. Наверное, матушка Серафима сегодня единственный человек на свете, который помнит трогательные стихи сироток своему старцу. Они пелись каждый раз, когда отец Амвросий посещал обитель. Свидетель помнит, что в такие минуты по старческим щекам медленно катились слезы. Батюшка молча слушал девочек, а потом каждую благословлял; о чем же думал в этот момент, это его тайна… Матушка Серафима охотно поет этот приютский гимн удивительно юным для своего почтенного возраста голосом:

Отец родной, отец святой, Как благодарить тебя, не знаем, Ты нас призрел, ты нас одел, Ты нас от бедности избавил. Быть может, мы теперь бы все Скитались но миру с сумою, Не знали б крова мы нигде И враждовали бы с судьбою…

Казанский храм (фото начала века) и современный вид.

— Там и другие стихи были, но я их уже не помню, — признается она.

Монастырь любила и очень боялась, что ее за какую‑нибудь оплошность удалят. Позовет бывало настоятельница — идет ни жива ни мертва, шепчет «Господи помилуй», ищет, в чем провинилась.

В те годы шамординской насельницей была Мария Николаевна Толстая, единственная и любимая сестра знаменитого писателя. После бурной, во многом противоречивой жизни она обратилась к Богу и пришла за советом к старцу Амвросию. Тот решил участь графини, направив ее в Шамордино. Более того, лично поехал с ней, выбрал ей место для кельи и нарисовал план постройки.

Матушка Серафима хорошо помнит как ее саму, так и ее брата, Льва Николаевича, который часто навещал Марию Николаевну. Лев Толстой приезжал в Шамордино в любую погоду на лошади, всегда в неизменной одежде: зимой шапка — ушанка, летом тюбетейка, белая рубашка до колен, суконный красный пояс.

Шамординский детский приют (фото начала ХХ века)

Замысел «Хаджи — Мурата» родился в Шамордино, здесь и писалась повесть. Как знать, быть может, вечером того же дня, когда Лев Николаевич, прогуливаясь по окрестностям, опять любовался полураздавленным, но несдающимся кустом чертополоха, а потом в раздумье возвращался домой, на пути ему встретилась румяная девушка в черном и, как всегда, опустила глаза: отлученный от церкви человек внушал ей безотчетный страх. Писатель приподнял шапку и не удержался:

— А почему вы всегда молчите? — спросил, наблюдая ее смущение.

— Потому что вы не спрашиваете, — поклонилась избегающая многословия послушница. С первых дней в монастыре ее приучили не болтать лишнего, а только отвечать на вопросы, причем лаконично.

Знал ли Лев Николаевич, что эта молоденькая послушница устоит в бурях и катаклизмах своего времени и, как полураздавленный татарник, ухитрится не лишиться корней, выпустить новые побеги, когда, казалось бы, ничего, кроме пустыни, не останется под солнцем?..

Впоследствии ей не раз приходилось угощать и привечать Льва Николаевича и отвечать на его расспросы; он выделял Ирину из всех и часто здоровался с ней за руку.

— «Здравствуйте, Мария Николаевна дома?» — вспоминает матушка диалог восьмидесятилетней давности. — «Дома», — «А можно к ней зайти?» — «Пожалуйста, только я узнаю, чем она занята». Возвращаюсь: «Она молится». — «Ну, пусть молится, после придем»… А однажды к Марии

Николаевне приходили бандиты, — вспоминает она свою шамординскую молодость — Думали, деньги у нее припрятаны, драгоценности, и хотели ее убить. Только келейница подняла тревогу. Бандитов схватили у самой деревни, и они сами сознались, что приходили с целью убить графиню… А батюшка Амвросий беседовал с Толстым много раз, только тот его не очень слушал. Он записал у себя, там, в тетради: «Если бы я сидел и сочинял, а мне бы сказали, что Господь идет, а я бы еще не кончил сочинять, я бы сказал: пускай подождет». Батюшка Амвросий говорил, что Толстой слишком гордый. А графиня его очень любила, очень скорбела о нем, все пыталась наставить на путь истинный, все «Левушка» да «Левушка». И когда умирал, хотела ехать к нему, и отец Варсонофий поехал, а их к Левушке не пустили. И жену не пустили даже проститься, и покаяться не дали — все они, толстовцы . А он хотел в монастыре остаться, на самую низкую работу согласен был, лишь бы в церковь ходить не заставляли, и домик близ Шамордино присмотрел, и даже задаток хозяину дал. А графине панихиду о нем не разрешили служить, только в келье молиться — она молилась и плакала… А умерла через два года, тоже от воспаления легких. Перед смертью схиму приняла, у всех прощенья просила — легко умерла, с улыбкой. Помню, мы с ней прощаться ходили, клали последний земной поклон…

Сама Ирина стремилась в церковь каждую свободную минуту, очень любила исповедоваться, читала псалтирь и пела на клиросе. В ее архиве до наших дней сохранился «Рецепт от греха», составленный одной из шамординских сестер, которому она старалась неукоснительно следовать. Некий старец заходит в аптеку и спрашивает у провизора: «Есть ли у вас лекарство от греха?» — «Есть, — отвечает лекарь и перечисляет: — Нарой корней послушания, собери цветов душевной чистоты, нарви листьев терпения, собери плодов нелицемерия, не упивайся вином прелюбодеяния, все это иссуши постом воздержания, вложи в кастрюлю добрых дел, добавь воды слез покаяния, посоли солью братолюбия, добавь щедрот милостыни, да во все положи порошок смирения и коленопреклонения, принимай по три ложки в день страха Божия, одевайся в одежду праведности и не входи в пустословия, а то простудишься и заболеешь грехом опять». Добросовестно и усердно принимала это лекарство послушница Ирина — потому и провела всю жизнь в здравии и осталась до старости неподвластна духовным эпидемиям нашего времени…

Первым ее духовником был отец Анатолий (Потапов). Его келья помещалась при больничном храме Владимирской Божией Матери. Там всегда толпился народ: батюшка принимал круглые сутки и никому не отказывал. Отец Анатолий находился в молитвенном общении со знаменитым московским старцем Алексеем Мечевым с Маросейки, фигурой знаменитой для своего времени. У него благословился на отъезд Бердяев. Старцы посылали друг к другу своих духовных детей, так что многие мечевские окормлялись в Оптиной, а оптинские толпились на Маросейке.

Батюшка Анатолий был невысок, с быстрой любвеобильной речью. Очевидцы утверждают, что по внешнему согбенному виду, по какому‑то ликующему обращению с человеком он напоминал Серафима Саровского. Близ этого батюшки царила та приподнятая атмосфера, которая всегда окружает истинных старцев. Он был настолько благодатен, что подходящие к нему люди за несколько метров начинали плакать от умиления. Крестьяне несли сюда больных детей, вели слепых, волокли увечных, чтобы отец Анатолий коснулся их. Откуда знали эти темные люди, где искать врача, по чьей подсказке устремлялись в монастырь как в лечебницу, где щедро раздают рецепты от греха и откуда никто не уходит без исцеления?

Послушница Ирина часто шла за двенадцать километров в Оптину, чтобы просто склониться под благословение отца Анатолия. Благословиться у этого старца было огромной радостью. Он совершал иерейское действо особенно: некоторое время удерживая руку около чела богомольца, так что от десницы струился как бы свежий ветерок, внимательно смотрел ему глаза в глаза. Потом не спеша и с силой «впечатывал» крестное знамение в лоб, солнечное сплетение и по обеим сторонам плеч, даруя человеку необыкновенную, в каждой клеточке тела ощутимую легкость. Иногда, прозревая недолжные помыслы, легонько, как старец Амвросий, стучал по макушке, отгоняя навязчивое приражение.

Вторым духовником матушки Серафимы был скитский монах отец Пиор, третьим отец Мелетий, которому, как и ей, выпала долгая жизнь печальника и молитвенника за землю русскую. Как многие из его поколения, он претерпел ссылку, но вернулся живым и невредимым и до глубокой' старости жил рядом с разоренной Оптиной. К концу жизни отец Мелетий ослеп, последние три года ежедневно приобщался Св. Христовых Таин, скончался девяносто шести лет от роду в Козельске, на городском кладбище которого и похоронен.

* * *

После революции шамординская община была преобразована в сельскохозяйственную артель. Ее закрыли чуть раньше оптинской, а насельниц выбросили на улицу. Большинство было отправлено в Караганду. Везли их в антисанитарных условиях, умирало до сорока человек в день. Один этап кормили сушеной воблой без воды. На какой‑то остановке монахини выскочили, бросились к привокзальному болотцу… Не доезжая до места назначения все до одной скончались от дизентерии.

Сестры поудачливее устроились в Козельске либо прибились к Оптиной, в том числе Анастасия Бобкова. Ирине же по благословению отца Мелетия пришлось отправиться домой в Гомель: у инокини Варвары умерла мать, Ирина поехала с ней для поддержки.

Там ее постигло искушение: мантийный монах отец Мелхиседек предложил ей обвенчаться в церкви и жить одной семьей, раз все так круто изменилось, монастыри разогнаны, а монахи причисляются чуть ли не к контрреволюционерам. Ирина возвращается в Оптину пустынь с намерением попасть на прием к другому старцу, отцу Нектарию (Тихонову), к которому никогда не обращалась и который, как она полагала, даже не знал ее в лицо, хотя, как все иеромонахи, в свое время совершал череду в Шамординском монастыре.

Пока батюшка Анатолий был жив, отец Нектарий принимал мало. Давным — давно, когда послушник Николай, ведать не ведающий, что станет последним оптинским старцем, не разумел смысла читаемого и обращался за разъяснением к отцу Амвросию, тот обычно отсылал его к рясофорному монаху отцу Александру, еще меньше того подозревающему, что станет старцем Анатолием. Отец Нектарий всегда помнил об этом и сознательно умалялся перед отцом Анатолием в пастырских делах.

Кроме того, у них была разная паства: отец Анатолий принимал на исповедь шамординок и мирян, а скитские ходили к отцу Нектарию. Первый был народным старцем, к другому тянулась интеллигенция, что само по себе в традициях Оптиной пустыни, где многие книжники обретали покой под старцами. К отцу Макарию «прилепились» Гоголь и братья Киреевские, к отцу Амвросию — К. Леонтьев и Е. Поселянин, у старца Варсонофия окормлялся С. Нилус.

Вокруг отца Нектария тоже собрались многие представители русской культуры, но уже нового, мученического периода нашей страны, из которых назовем пламенную оптинку Надежду Павлович, художника Льва Бруни (его кисти принадлежит фреска Крещения в Елоховском соборе) с женой Ниной Константиновной, урожденной Бальмонт. В 20–х годах неподалеку от Оптиной гостил И. Соколов — Микитов, с легкой руки Бруни сюда наезжали живописцы Петр Митурич, В. Татлин. Последнего оптинского старца посещал актер М. Чехов, молодой врач С. Никитин (пройдя сталинские лагеря, он станет епископом Стефаном и примет блаженную смерть в алтаре), а также другие «дети страшных лет России», которые в годы выпавших им на долю испытаний особенно нуждались в мудром водительстве. Жили они кто при монастыре в качестве сотрудников музея, кто на арендованных у лесничества бывших монастырских дачах.

Молодые послушницы Шамординского монастыря Ирина и Анастасия Бобковы (слева направо, стоят). (Фото начала века).