Повезло хотьв том, что добираться оказалось удобно. Выйдя из троллейбуса у Никитских ворот, Колапушин почти сразу нашёл в переулке небольшой старый дом, где так никуда и не переехав за эти годы, жил Луконин. Войдя в тёмный, пропахший кошками подъезд, Колапушин еле-еле нашёл лестницу с вытертыми почти до основания ступенями и, ориентируясь на слабый свет небольшого окна выходящего почему-то на лестницу, поднялся на второй этаж, где чуть ли ни на ощупь разыскал нужную квартиру.

Старую, с облупившейся краской, дверь открыл невысокий человек, которого Колапушин даже не смог толком рассмотреть в полутьме.

— Простите, я к Алексею Львовичу.

— Это я, проходите, пожалуйста.

— Я наверное поздно?..

— Ну что вы? Я очень поздно ложусь. Проходите сюда.

Оказывается, для того чтобы попасть в комнату Луконина, нужно было сначала пройти через обшарпанную коммунальную кухню со старыми наверное ещё довоенными столами и такими же досчатыми полками. Под грязным потолком висела голая лампочка; это её слабый свет и пробивался на лестницу через небольшое окошко. Других окон в кухне не было — похоже лампочка горела здесь и днём и ночью.

Вслед за Лукониным, Колапушин, через дверь, находящуюся в дальнем углу кухни, прошёл в комнату, разделённую, каким-то подобием большой прямоугольной арки, на две части. Под аркой была высокая ступенька, из-за чего пол комнаты находился на разных уровнях. В комнате горела пятирожковая старомодная люстра, но потолок в этом старинном доме находился так высоко, что света в комнате было маловато. Наверное поэтому на большом старинном письменном столе, покрытым вытертым зелёным сукном порванным на углу, горела, тоже старинная на вид, бронзовая настольная лампа с самодельным абажуром, сделанным из красивой плоской корзины, покрытой тёмным лаком. На столе стояли несколько, тоже старинных, безделушек, какие-то фотографии в старомодных рамках, да и вообще вся мебель в комнате была ещё наверное конца позапрошлого века: огромный дубовый буфет с витражами из цветных стёкол в массивных дверках, чёрное пианино, к передней деке которого были прикреплены два бронзовых подсвечника, обеденный стол с толстыми ножками, небольшой резной столик с мраморным бюстом красивой женщины у маленького окна. В углу комнаты виднелась большая кафельная печь с круглыми, бронзовыми вьюшками. Единственными более или менее современными предметами обстановки были несколько стульев и большое количество книжных полок, плотно забитых разнокалиберной, похоже специальной, литературой.

— Старший оперуполномоченный Колапушин, Арсений Петрович — представился Колапушин, протягивая раскрытое удостоверение.

— Извините, я как-то… — щуплый, невзрачный хозяин комнаты недоумённо взглянул на удостоверение и перевёл на Колапушина взгляд небольших глаз, кажущихся ещё меньше, из-за толстых стёкол в очках.

Необходимое объяснение цели визита было неожиданно прервано телефонным звонком.

— Простите… — Луконин взял трубку старого, чёрного телефонного аппарата, выпущенного лет сорок назад.

— Алло… Максим?.. А-а… да, да, да. Конечно помню… Где, вы говорите, играли?.. А где сидел ваш знакомый?.. Так, так — и что исполняли?.. Ну, естественно — там же си-бемоль субконтроктавы — конечно провалы должны были быть… А я говорил Петру Илларионовичу, что такие произведения в этом зале исполнять нельзя — там образуется несколько узлов… Нет, не поможет — архитектура такая… Что же вы хотите, сами знаете — ваш контрафагот инструмент страшный… Знаете что, лучше заскочите ко мне, когда у нас будете. Помозгуем: может быть вам садиться как-нибудь нетрадиционно, когда играете в этом зале. Попробуем, посчитаем… Да, тоже думаю, что не разрешит… Но вы всё-таки зайдите… Не за что. До свидания.

Колапушина поразила перемена, произошедшая с Лукониным, во время этого короткого разговора — он улыбался, говорил громко, уверенно, искренне желая помочь неведомому Максиму. Даже лицо Луконина помолодело, и теперь было видно, что он одного возраста с Анфисой и Капсулевым, хотя, до этого разговора, выглядел лет на пятнадцать, а то и на двадцать, старше. Всё ещё улыбаясь, Луконин вопросительно посмотрел на Колапушина.

— Алексей Львович, я пришёл к вам в связи со смертью Евгения Балясина.

— Да я слышал — нехотя сказал Луконин. Он снова сгорбился и постарел на вид. — Только… какое отношение это имеет ко мне?

Глядя на угрюмого потухшего человека, погружённого в какие-то свои тяжёлые воспоминания, Колапушин сразу отчётливо понял, что Луконин не может иметь ни малейшего отношения к смерти Балясина. Однако слова именно этого человека, с печальным отсутствующим взглядом, тот почему-то вспомнил перед смертью. Вполне возможно, что это был бред умирающего, но те «странные вещи» на которые наткнулся Колапушин в фирме «Бал-саунд-рекордз», заставляли хвататься даже за такую слабую зацепку.

— Я понимаю, вам не очень хочется разговаривать на эту тему, но Балясин, умирая, вспомнил ваши слова.

— Мои? — удивление Луконина явно было совершенно неподдельным. — Если я что-то и говорил Балясину, то последний раз это могло быть лет восемь назад.

— Тем не менее, умирающий Балясин вспомнил какие-то ваши слова о Боге.

— О Боге? — Луконин недоумевающе взглянул на Колапушина и пожал плечами — Не считаю себя верующим. Это в их среде сейчас модно креститься, венчаться, кресты носить с бриллиантами.

— Вы разве не из одной среды? Такая была дружба.

— Много чего было… Они изменились, а я нет. Я теперь, кстати, единственный, кто занимается своим делом — акустикой концертных залов.

Луконина нужно было хоть как-то расшевелить. Колапушин по опыту знал, что человек с таким взглядом, обращённым в невесёлое прошлое, может и не вспомнить даже то, что знает. Сознание иногда воздвигает внутри себя своеобразный барьёр, во имя собственного спасения ограждая психику человека от мучительных воспоминаний. Но этот спасительный для Луконина барьер необходимо было каким-то образом обойти — не было другой возможности узнать, что же всё-таки он говорил когда-то Балясину о Боге. Возможно, имело смысл, поговорить о его работе — судя по разговору с неведомым собеседником, это была та часть жизни Луконина, где он жил интересно, плодотворно и полнокровно.

— Извините. Я вот тут нечаянно, услышал ваш разговор с э-э… контрафаготом…

— С Максимом? Он музыкант, играет в симфоническом оркестре.

— Да, да, Максим. И я как-то не понял — что в зале могут быть такие места, где зритель не слышит музыку?

— Или слишком хорошо её слышит. Есть такое явление, которое называется интерференция волн. Если отражённая волна не совпадает по фазе с прямой на сто восемьдесят градусов, то в зале могут возникнуть, так называемые, узлы — звук определённой высоты там пропадает. Бывает и другое — если фаза совпадает, то звук усиливается. Это от многих факторов зависит: от архитектуры, отделки. Вообще-то тот зал неплохой, но контрафагот… Си-бемоль субконтроктавы — это же длина волны больше двенадцати метров! Возможно ему во время исполнения этого произведения, надо сидеть в другом месте. Только вряд ли дирижёр согласится — как ему руководить оркестром, если музыканты не сидят на своих местах?

— Забавно. И этот узел что, можно рассчитать?

— Всё можно рассчитать. Правда эти расчеты не всегда простые. Слишком уж много факторов приходится учитывать, иногда совершенно невероятных. Вот скажите, вы Моцарта любите?

— Очень.

— А вы знаете, что вы слышите Моцарта совсем не так, как слышали его современники?

— Почему? — Изумился Колапушин. — Ноты же не могли измениться. Может быть, инструменты?

— Да, нет. И инструменты, практически, такие же. Изменилась мода.

— Какая мода? На исполнение?

— Обыкновенная человеческая мода. Во времена Моцарта носили платья с кринолинами, парики. В зале горели свечи, и это создавало совсем иные восходящие потоки воздуха. И пламя свечей, само, тоже резонирует. Вот всё это и приводило к совершенно иным условиям отражения и поглощения звука. Изменения не слишком существенные, но они есть… Это кстати Женя Балясин в своё время меня и Диму увлёк музыкой.

Всё! Барьер был сломан, или обойдён — не суть важно. Главное — Луконин сам заговорил о Балясине. Мало того — он назвал его Женей — это уже говорило о многом.

— Умел увлекать?

— На Анфису намекаете?

— Нет, нет! Я имел в виду…

— Да — нет, всё правильно. Я же в этой компании был самым скучным типом.

— Не может быть.

— Может. Вы не представляете себе какие это были яркие, талантливые ребята.

— Были?

— Были! Балясин прекрасный музыкант! Группа была интереснейшая, може помните — «Бормотуха» называлась? А девчонка эта, Бэла, голос-то был какой! Держали за будущую Эдит Пиаф. Димка Капсулев — выдающийся физик, выдающийся! Недаром его, сразу после института в «ящик» забрали, да в какой! А Анфиса…

— И она выдающаяся?..

— Очень толковая. Учёный первоклассный из неё бы вышел. Да, что говорить? Посмотрите: ещё в студенческих сборниках — а какие великолепные работы!

Луконин достал с книжной полки две брошюры в дешёвых серых бумажных переплётах.

— Вот — это Димина работа: «Способы демпфирования низкочастотных колебаний судовых гидротурбинных установок при помощи систем противовесов». Это Анфиса писала: «Особенности конструкции коробчатых ферм подвесных мостов». Ну, и моя тоже есть: «Акустические эффекты в раннеготических церковных сооружениях южной Франции». Темы-то какие были! И на что они всё это променяли?

Луконин, с надеждой, посмотрел на Колапушина, ожидая понимания, но тот затруднился с ответом. Увлечённость своим делом очень привлекательна, конечно, но… вряд ли Луконин, когда-нибудь, сможет накопить денег, чтобы воочию увидеть те самые соборы южной Франции, которыми он интересовался, ещё в студенчестве. Вспоминая офис, квартиры Балясиных и Капсулева, их мебель, машины — Колапушин затруднился с ответом.

Луконин смущённо улыбнулся, как бы извиняясь за несдержанность. Его взгляд потух, и снова начал становиться печальным и отсутствующим.

— Мне показалось, что вы поймёте. Мы тогда были, действительно, счастливы. Любили друг друга, занимались своим делом.

— Вы и сейчас любите?

— Да… Что мне ещё осталось?..

Окончательно расстроенный воспоминаниями Луконин, тяжело вздохнул. Его взгляд, опять, был устремлён, то ли мимо Колапушина, то ли сквозь, — главное не на него, а на что-то своё невидимое больше никому. Колапушин понял, что больше ничего он не узнает и разговор пора заканчивать.

— Простите, Алексей Львович, что потревожил вас. Значит про голос Бога вы ничего не знаете?

Луконин, погружённый в печальные воспоминания, отрицательно покачал головой. Что ж, если в словах Балясина и была какая-то ниточка, то она оборвалась или её кончик вообще нужно было искать не здесь. Вот только, где?

Колапушин, уже сделавший шаг к двери, неожиданно вспомнил, о лежащем в бумажнике проклятье.

— А вот в этом контексте ничего вам не вспоминается?

Луконин равнодушно развернул протянутую бумажку. Было понятно, что он начал читать её, только из вежливости. Но, постепенно, с каждой строчкой, интерес, к написанному, стал захватывать его всё сильнее:

— «Когда я умру, не голубкой…» Что это? «…Запоют Иерихонские трубы… И мёртвые рыбы всплывут… И бросятся за борт матросы, не зная причины…».

Оторвав взгляд от листка, Луконин, на несколько секунд, уставился куда-то в книги на полках и, снова, вернулся к проклятью.

— Хм, интересно… «И Голосом Бога напомнят тебе обо мне…».

Луконин странно улыбнулся, видимо проникнув в тайный смысл этого странного заклинания. Колапушин затаил дыхание — Луконин что-то понял… понял!

— Ну да, и «Голос Бога» на месте. Я, действительно, когда-то рассказывал это Жене. А что это?

— Нечто вроде проклятья, или заклятья. Мне кажется, вы что-то поняли? Расскажите, пожалуйста, Алексей Львович — это может оказаться очень важным.

— Ну, о поэтических достоинствах я судить не берусь…

— Да, Бог с ними, с достоинствами. Мне смысл важен. Почему Балясин, перед смертью, вспомнил о голосе Бога? Что он мог услышать?

— Вы немного неправильно говорите: не голос Бога, а «Голос Бога». Конечно, на слух это… Понимаете, эти слова должны быть в кавычках. Это название одного… Знаете, конечно, поздно сейчас, но вдруг… я попробую позвонить.

К счастью, кто-то там куда звонил Луконин, ещё не ушёл. Быстро договорившись, что они зайдут ненадолго и что их пропустят, Луконин убежал за арку в другую половину комнаты, где у него стояли шкаф и тахта, чтобы переодеться. Колапушин, усталость которого, испарилась неведомо куда, с удовольствием слушал его весёлый, возбуждённый голос:

— Мы быстро — здесь недалеко. Жаль, что это не совсем то, но вы поймёте. Конечно, если бы мы с вами были в церкви военной академии в Вест-Пойнте, или в хотя бы в Риге, в Домском соборе… Но всё равно — вы уловите. Так, я уже готов. Давайте, только побыстрее — очень поздно уже. А по дороге я вам кое-что расскажу.

Выйдя из лифта на покрытую кафелем площадку и спустившись на ступеньку Колапушин вслед за Лукониным прошёл через высоченную дверь, и сразу очутился на огромной сцене. Справа, над дубовыми панелями, плохо различимые в полутьме, угадывались большие, блестящие металлические трубы, концы которых терялись где-то вверху. Небольшая лампочка, горевшая над пультом органа, не могла осветить их до самого конца.

— Добрый вечер Илья Вениаминович, — поздоровался Луконин с невысоким, худеньким старичком, что-то переключавшем на пульте. — огромное вам спасибо, что задержались ради нас. Мы совсем ненадолго.

— Ну, что вы, Алексей Львович? Всегда рад вам помочь. Пожалуйста, занимайтесь вашими делами сколько угодно.

Пока Луконин переговаривался со старичком, Колапушин подошёл к самому краю сцены. Конечно он не раз бывал в этом торжественном белом зале, но никогда не видел его отсюда, со сцены. Очень непривычно, при слабом свете дежурного освещения, смотрелись и длинные ряды кресел, с широким проходом посередине, и огромный балкон, и высокие двери с левой стороны зала в два света, и портреты великих композиторов в овальных рамах, сразу под высокими окнами, находящимися почти под потолком.

— Илья Вениаминович, вы не обижайтесь, но лучше бы вам выйти — услышал Колапушин за спиной — а то я собираюсь в субконтроктаве, при тридцатидвухфутовом удвоении и, возможно…

— Что вы, что вы?! Спасибо, что предупредили. Я буду у себя — работайте пожалуйста.

— Арсений Петрович, как, нервы у вас крепкие? — спросил Луконин, усаживаясь за пульт.

— Профессия обязывает.

— На здоровье не жалуетесь? Смотрите — здесь на сцене мощность очень большая.

Немного поколебавшись, Колапушин всё-таки утвердительно кивнул.

— Я всё-таки и спортом занимаюсь.

— Ну, тогда слушайте «Голос Бога».

Колапушин увидел, что Луконин поставил руки на клавиши одной из трёх клавиатур пульта, но оказалось, что у пульта внизу имеются, истёртые ногами многих поколений музыкантов, длинные деревянные педали. Ими тож воспользовался Луконин.

Мощные аккорды, с тяжким гулом, заполнили пространство огромного зала. Колапушин, почувствовал, что как и днём огромная тяжёлая рука безжалостно сминает и выкручивает наизнанку его всего. Снова подступила чернота к глазам, тело затрясла противная дрожь. Ему показалось, что высокие стены дрожат в такт с телом; закружился качаясь потолок, а портреты композиторов поплыли вокруг него в странном нескончаемом хороводе. Покачнувшись, он нелепо попытался ухватиться рукой за воздух и не найдя в нём опоры бессильно осел на пол сцены.