Все было иначе, когда с Востока вернулся небезызвестный Лукулл.

Он украсил Фламениев цирк великим множеством вражеского оружия и военных машин, — их внушительный блеск заставил вздохнуть не одного римского юношу из тех, кто мечтает о славе.

Затем состоялось триумфальное шествие.

Открыли шествие понтийские всадники в тяжелой броне, — вот с каким неприятелем довелось биться Лукуллу. Привыкшие к тропам на кручах, горцы неловко, утратив стать, плелись по ровной и широкой Священной улице. Носатые, бледные, смолисто-чернобородые, глядели они из-под густых мрачных бровей куда-то мимо одурелой толпы римских граждан, как бы не слыша их насмешек и проклятий.

Бог весть, что им виделось в мыслях. Вершины Тавра в белых снегах, виноград в долинах Армении? Может быть.

Серебристыми большими рыбами, мелькающими, кружась и изгибаясь возле добычи в прозрачном потоке, сверкали стальные серпы десяти боевых колесниц. Чудилось: наматывая незримые путы, они туго тянут за собой понурую, в дорогих, но изорванных одеждах толпу приближенных царя Митридата — над ним римское войско одержало победу.

Медлительно качаясь, как на волнах, на плечах идущих густыми рядами пленных проплыли по улице между домами, как в проливе между скалистыми островами, сто десять военных кораблей с носами, окованными медью.

За ними, стараясь не отстать и не упустить свой флот, тревожно следовал сам Митридат — золотой, высотой в шесть футов. И рабы несли за статуей, словно подобрав на берегу, царский щит, облепленный, как песком и галькой, драгоценными каменьями.

На серой мостовой, под ногами пленных, оставались кровавые следы.

Над улицей вспыхнуло прозрачное зарево — оно отразилось на лицах металлическим странным светом. Появились двадцать громоздких носилок с разнообразной серебряной посудой. И носилки с золотыми кубками, доспехами и золотой же монетой — в количестве тридцати двух. Если царь, устав, пожелает отдохнуть, к его услугам золотые удобные ложа — их везут на легких помостах восемь отборных мулов с гладкой шерстью.

Еще пятьдесят шесть сильных мулов везли серебро в крупных слитках.

И еще сто семь крепких вьючных животных — серебряную монету в корзинах, которой набралось, как говорили в толпе, без малого на два миллиона семьсот тысяч драхм.

На больших писчих досках крупно значилось, сколько денег Лукулл передал Помпею для борьбы с киликийскими пиратами, сколько драхм внесено в казну. И сколько выдано каждому солдату, а именно — по 950.

Смех и стоны. И топот ног. Страшный гул барабанов. Визгливо пели чужие флейты. Надрывалась в криках толпа. Чем степенный Рим в этот безумный день не многошумный восточный город, справляющий торжества в честь какой-нибудь четырехрукой богини? Где-то в стороне — холодная жизнь с нуждой и горем, а здесь ее дурное искажение. Праздник — нелепое отражение будней.

В конце триумфа Лукулл устроил неслыханно щедрое угощение для жителей Рима и окрестных селений. И кое-кто из жителей Рима и окрестных селений, бесплатно насытив утробу, еще раз убедился, что война для них — благо. О тех, кто погиб в ущельях Тавра, думать не хотелось.

Сенат возлагал на Лукулла необычайно большие надежды: он, опираясь на огромную славу свою и влияние, даст отпор державному Помпею и возглавит борьбу «лучших граждан» за власть.

Но случилось невероятное! В самый разгар успехов… Лукулл расстался с государственными делами. Риму уже грозило разложение. Назревали гражданские войны. Лукулл увидел: недугу, которым страдает государство, нет исцеления, и, после стольких битв и трудов, решил предаться жизни, чуждой забот и огорчений.

В Риме с оглядкой шептались о ночных пьяных шествиях при свете факелов, с песнями и танцами и всевозможных прочих забавах.

«О ком из видных людей не говорят дурного? — пожимали плечами его сторонники. — А книги? Он покупает прекрасные свитки, где может, и собирает их в хранилищах, открытых для всех. Его дом украшен редкими изваяниями, на приобретение которых Лукулл не жалеет средств. Он разводит сады, роет каналы. В уютных портиках, возведенных на его деньги, проводит время в умных беседах с людьми образованными. А что вы скажете о знаменитом гостеприимстве Лукулла?»

Да, пиры он задавал баснословные, с тщеславной роскошью человека, которому внове его богатство.

Однажды ему случилось много дней подряд угощать неких греков, зачем-то приехавших в Рим. Эти люди, засовестившись, что из-за них каждый день производится столько расходов, стали избегать приглашений. Лукулл отчитал их с улыбкой: «Кое-что из этих расходов, достойные греки, делается мной и ради вас, но большей частью — ради Лукулла».

Как-то раз (редкий случай) он обедал в одиночестве, и ему приготовили один стол и скромную трапезу. Лукулл рассердился и вызвал раба, приставленного к дворцовой кухне. Тот сказал, что, поскольку гостей не звали, он не думал, что нужно стряпать изысканные блюда. «Как? — вскричал возмущенный хозяин. — Ты не знал, что сегодня Лукулл угощает Лукулла?»

Иногда с небольшой тихой свитой и неизменной веселостью в хитрых глазах он беспечно слонялся по Форуму. Здесь и нашел его Марк Лициний Красс.

Плотный, тяжелый, с толстой шеей, считающейся признаком гордыни и высокомерия, Красс ковылял мимо храма Весты, сбычив лоб и несколько сутулясь, не торопясь, но будто с тайной тревогой, чуть вперевалку, занося левый бок вперед и ногу за ногу. Руками при ходьбе не машет, — они у него как бы наготове. Кажется, сейчас он схватит ими что-нибудь.

Лукулл, бодрый и легкий, ядовито-насмешливый, ждал его, вскинув левую бровь и прищурив правый глаз: «Торгаш. Хоть и знатного рода. Точно лавку свою идет открывать».

— Я хотел бы к тебе зайти.

— Прошу! Отобедаем вместе.

В своем доме, похожем средь голубых бассейнов на белый остров, до половины снизу увитый плющом, хитроумный Лукулл шепнул рабу:

— В «Аполлоне».

Так у него именовался один из роскошных покоев. Стоило только хозяину назвать столовую, как раб, прикрепленный к этому делу, уже знал, что готовить, какую утварь использовать, с какой быстротой и в какой последовательности подавать.

В пятьдесят тысяч драхм обходился, по слухам, обед в «Аполлоне»…

Приятели возлегли. Но Красс, известный умеренностью, похоже, даже не замечал невероятного разнообразия блюд и вкуса искусно исполненных печений. Не затем, чтобы сытно поесть, пришел сюда Красс. Он сам бы мог закатывать подобные пиры. Хоть каждый день. Если бы не его не менее известная скупость.

Красивый раб-музыкант взял в руки арфу, юная певичка раскрыла было влажный рот, но гость поморщился:

— Прогони.

— Ступайте, — распорядился хозяин.

Без особой охоты обгрызая ножку дрозда, Красс бесстрастно оглядывал колонны зала, мраморный пол, цветную роспись на стенах. Высокий потолок в геометрических узорах из майоликовых плит. Окна в алебастровых решетках. Все на восточный лад. Сколько чистых красок, воздуха, света. У входа — белоснежный Аполлон.

Хлебнув немного вина, разбавленного водой, гость приступил к делу:

— Что важнее всего в большой войне с Востоком?

А! Вот что привело к Лукуллу коварного Красса, который, смотря по выгоде, легко меняет дружбу на вражду, вражду на дружбу и может много раз быть то горячим сторонником, то ярым противником одних и тех же людей либо одних и тех же законов.

Лукулл вытер губы и пальцы хлебным мякишем.

— Лучше всего, — он поднялся и сел, — не начинать ее.

Словоблудие! Красс — настойчиво:

— А если начал?

Он продолжал мирно лежать на левом боку, опираясь на локоть, но весь его настороженно- подобранный вид замораживал охоту перечить ему. Лукулл вспомнил, как, будучи консулом, Марк Лициний Красс ударом кулака разбил в кровь лицо сенатору Аннию, в чем-то не соглашавшемуся с ним. «У него сено на рогах», — говорили в Риме. У римлян был обычай: для предостережения прохожих навязывать бодливому быку на рога клочья сена.

Но и Лукулл не безрог.

— Если начал, — он сейчас как никогда серьезен, — не заходить далеко.

— А если зашел? — строго допытывался Красс.

— Суметь унести ноги! — вдруг рассмеялся лукавый Лукулл.

— Но ты начал, и зашел, и унес, — завистливо-осуждающе сказал Марк Лициний. — И не только ноги. — Он вновь, теперь уже алчно, взглянул на сверкающий, со вкусом убранный зал. Поистине царский чертог. Перед Крассом — золотая чаша с изумрудной ветвью и рубиновыми цветами. Ложе под ним застлано пурпурной тканью. Над ним, из ниши в стене, точно скульптурный портрет самого Лукулла, ехидно улыбается бронзовый Сатир. — Недаром юрист Туберон назвал тебя «Ксерксом в тоге». — Ксеркс был не только самым богатым, но и самым изнеженным и расточительным из персидских царей. Триумвир, разделяющий власть в Риме с Помпеем и Цезарем, мог не боясь делать подобные замечания.

— О, друг мой, Марк Лициний! — Лукулл озадаченно растер правое ухо ладонью. И, оторвав ее от покрасневшего уха, сделал короткое движение к именитому гостю, как бы желая сказать: «Сам посуди». — Каждый атлет, ты знаешь, стремится одержать четыре победы на всегреческих играх: Олимпийских, Пифийских, Немецких, а также Истмийских. В политике тоже есть свой круг побед, и когда он завершен, пора кончать. — Поскольку разговор коснулся высоких тем, Лукулл отбросил солдатский жаргон, которым пользовался в быту, и перешел на книжную латынь. — В состязаниях на государственном поприще, смею заверить, ничуть не меньше, чем в гимнастических, тотчас дает себя знать, если участник их утратил молодые силы. Вспомни, до чего докатился Гай Марий! После победы над кимврами, после великих и славных подвигов он не пожелал отдохнуть, хотя и был окружен завидным почетом. Неутолимая жажда все новой славы и власти побудила его, старика, соперничать с молодежью. В результате чего довела до страшных поступков — и бед, еще более страшных, чем поступки.

— Я знаю, — Лукулл смело взглянул Марку прямо в глаза, — вы с Помпеем насмехаетесь над тем, что я предаюсь наслаждениям и расточительству. Но разве жизнь в свое удовольствие менее подобает моим летам, чем шумные схватки на форуме или походы? Чего тебе не хватает? У тебя, я слыхал, за душой семь тысяч и сто полновесных талантов. Целый Везувий чистейшего золота! Верно? В Риме большая часть жилых домов — твоя собственность. Не так ли? Марку Лицинию Крассу принадлежит великое множество рудников, где копают серебро, и плодородных земель, сполна обеспеченных работниками. Но все это — ничто, если сравнить с огромной стоимостью несметного числа твоих рабов! Да причем таких, как чтецы, писцы, домоправители, архитекторы, и строители, и пробирщики серебра, за обучением которых ты усердно надзираешь сам, давая нужные указания.

Лукулл знал, откуда началось неимоверное богатство Марка Лициния Красса. Знал и Красс, что Лукулл все знает, но это ничуть не смущало его.

Разве чист сам Лукулл?

Митридат грабил скифов, народы Кавказа и Понта, Тигран — иберов, албан, местных греков, арабов и прочих; Лукулл, в свою очередь, ограбил Митридата и его союзника Тиграна.

Одно оправдание — он взял добычу в честном бою…

— Итак, ты богат! Ты первый и самый сильный среди многих. Ты славен. Чего бы еще тебе хотелось? В твои-то годы?

Красс, которому было уже под шестьдесят, а выглядел он старше своих лет, скользнул по румяному от вина лицу собеседника неодобрительным взглядом.

— Я еше не стар, — проворчал он, угрюмый, не по-хорошему бледный. — И мой круг побед еще не завершен.

— А! — воскликнул со смехом Лукулл. — Тебе все грезится военный триумф! Но разве буйный Спартак сокрушен не твоими руками?

Красса будто по лицу ударили, как он ударил когда-то сенатора Анния. Лукулл издевается над ним! Велика честь — слыть победителем беглых рабов. Сенат отказал ему даже в малом, пешем триумфе, называемом «овацией», сочтя его постыдным и неуместным.

— Но и твой поход, Лукулл, на Митридата с Тиграном был всего лишь детской забавой! — распалясь, уязвил он хозяина дома.

— Да! — согласился веселый Лукулл. Он захмелел. Ибо пил вино по-солдатски, не разбавляя водой. И вновь перешел на вульгарный язык легиона: — Эти морды, понтийцы, каппадокийцы, армяне… я их колошматил и драл как хотел!

…Когда я вывел против несметной оравы Тиграна двадцать четыре когорты, всю нашу конницу, тысячу пращников — у них там, как мне потом рассказали, начались веселые шутки и похвальбы, угрозы на азиатский лад. Изощряются, знаешь, в насмешках над нами. Потехи ради мечут жребий, кому что достанется из добычи, когда они нас разнесут в пух и прах. Каждый ничтожный царек лезет к Тиграну с мольбой, чтобы тот доверил все дело ему одному, а сам сидел на холме, пил вино и глядел, как армяне нас будут… Хе-хе. Самому Тиграну тоже захотелось показать себя изящным остроумцем. И он брякнул про нас: «Зачем они здесь? Для посольства ради переговоров о сдаче — их много, для войска — мало». Ха-ха-ха! И впрямь остроумно, да?

Но вот я им врезал как следует, и не до смеха стало храбрецам! Даже хвастуны иберы, которые у них считаются самым геройским племенем, бросили копья и разбежались, визжа со страху.

Тут засмеялись мы. Над собою. От того, что достали из ножен мечи. Когда всех можно было просто разогнать пинками. Мы уложили их сто тысяч пеших, из всадников не уцелел почти никто. У нас было ранено сто человек, убито пять. Столько добра захватили… бык стоил в лагере драхму, раб — четыре. А всю прочую добычу солдаты вообще ни во что не ставили. И либо бросали, либо жгли…

— Но ты, — сказал Лукулл уже трезво, без смеха, намерен идти, я слыхал, на парфян? Парфяне, знаешь, не армяне. И армяне уже не те. Ибо не те времена.

— Все равно, — зевнул Красс.

Он заскучал. Захотелось домой. Если б Лукулл оставался серьезен от начала до конца беседы, Красс мог бы, пожалуй, задуматься, стоит ли… Но смех Лукулла — простой, хвастливый, человеческий, отнюдь не дьявольский — успокоил его.

Что смог беспечный Лукулл, сможет и осмотрительный Красс. И даже больше! Он повторит поход Александра Великого. И пойдет еще дальше. Александр не достиг так называемых «серов» и «фаунов», упомянутых в его жизнеописаниях. Красс достигнет. Он выйдет к океану.

Не те времена? Блажь. Время само по себе ничто. Эпоху делает человек. Такой, как Марк Лициний Красс.

Он уже видел, как во главе стальных легионов, блистающих орлами, стоит у лазурного южного моря и теплые волны нежно омывают его усталые ноги. Над головою шумят на ветру высоченные пальмы, ряды пальм синеют над белыми кромками низких островов…

Затем, в ликующем Риме, — великий триумф. Все триумфы, которые справлялись прежде, покажутся после него пустяковой игрой расшалившихся на улице школьников. О них перестанут даже упоминать.

Он проведет по Священной улице в золотых цепях слонов, верблюдов и других диковинных животных, полосатых, пятнистых, обитающих в далеких странах. И погонщики, белозубые, черные, в белых тюрбанах и пестрых набедренных повязках, будут весело играть на своих варварских инструментах. Он прогонит за ними по десять тысяч обнаженных рабов и рабынь, черных и желтых. И провезет на помостах из красного дерева гигантских восточных идолов из червонного золота.

Помпей и Цезарь, которых за их военные успехи ставят сейчас выше Красса, будут служить у него в центурионах! Вот когда он им припомнит все. Какие почести… Сколько сокровищ… Он явственно слышит свой чарующий голос:

— Купи…

Нет, это не он говорит. Это Лукулл тормошит утопшего, точно муха в меду, в сладких мечтаниях Красса:

— Купи у меня раба. Раз уж ты тверд в своих далеко простирающихся намерениях. Он откуда-то из тех неведомых мест, куда ты надумал идти. Пригодится как проводник. И переводчик. Кроме того, он поэт. По духу.

— Поэт? Значит, человек никчемный.

— Ну! Я сам поэт. Он может ярко описать твой славный поход с первого дня до последнего. Я захватил его у Тавра в составе парфянского посольства к Тиграну.

— Грек, сириец?

— И то, и другое. К тому же еще иудей. Армянин. Сер и фаун. И вдобавок — араб, перс, индиец, согдиец, бактриец. И, может быть, скиф. А также исседон. (У Красса глаза полезли на лоб от такого обилия этнических названий.) Ибо нет, — продолжал восхищенный Лукулл, — языка на Востоке, которого он не знает. Он и латынью владеет не хуже нас с тобой. Если не лучше. Но, учти, обойдется недешево.

— Во сколько?

— В пять тысяч.

— Ого!

— Он стоит вдвое дороже! Но так уж быть, уступлю тебе как другу…

— Как его зовут?

— Пройдоха Доссен, болтун Буккон и дурень Макк, — перечислил Лукулл потешных героев ателлан — уличных веселых представлений. — И вообще — Мормог, что, как тебе, конечно, известно, по-гречески значит «пугало».

— Известно, — криво усмехнулся Красс. — Хорошенькое же чудо ты хочешь мне подсунуть!

— Купи! Не пожалеешь. Он человечек забавный.

— Я подумаю.

* * *

В благодатном Риме встают рано.

— О Веста-охранительница! — с испугом взглянула Эмилия сквозь световой люк крытого двора на осеннее черное утро. — Что сулит новый день? — Женщина с тревогой зачерпнула кувшином дождевой воды из каменного чана, сооруженного в середине двора как раз под квадратным отверстием в крыше.

Но когда ее дочь раздула огонь в жаровне с древесным углем, и сама Эмилия, засветив плошку, взялась за ручку домашней мельницы, и в тесном дворе раздался привычный шершавый звук легкого жернова, она успокоилась. Все идет как обычно.

И к тому времени, когда проснулись младшие дети, мать с дочерью успели намолоть пшеничной муки, замесить тесто с лавровым листом для аромата и с отрубями — для припека, придать крутому тесту округлость, посыпать солью и поставить, накрыв миской, в сковородке на раскаленную жаровню. Перед этим Эмилия пальцем провела по нему две, накрест, борозды: одну «четвертушку» горячего хлеба на двоих получали сорванцы, которым настала пора в школу бежать…

— Отец оставил мне югер земли и хижину эту. — Старый Корнелий кивнул через плечо на сплетенную из ивовых прутьев перегородку. — Ты слышишь, мой сын Фортунат? В первой войне с Митридатом я два года ходил в простых солдатах; на третий год, за сметливость и стойкость, Сулла сделал меня младшим центурионом десятой когорты. Уж мы показали этим хвастливым грекам в Афинах! Век не забудут.

Гней Помпей назначил меня третьим центурионом первой когорты. Первой, учти! Я был в Галлии с Юлием Цезарем, пока не ранило в ногу. Он возвел меня в звание уже второго центуриона первой когорты. Тридцать четыре раза награждали меня полководцы за храбрость! Я получил шесть гражданских венков — вот они, висят перед тобой, запыленные, давно иссохшие. Я проливал свою кровь за великий Рим! Но у меня все тот же югер земли…

Сын внимал ему терпеливо. Все это он слышит не первый раз. Старик скажет сейчас, как обычно: «Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли…» Мечта о земле у него — как болезнь.

— Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли, — вздохнул Корнелий и зачерпнул хлебной коркой из миски «моретум» — кашицу из соленого твердого сыра, перетолченного вместе с разными травами, пахучими, острыми, и разбавленного оливковым маслом и уксусом.

«Сейчас спросит, не найдется ли немного вина. Хотя и знает, что вина у нас давно уже нет».

— Не найдется ли немного вина? — уныло спросил Корнелий.

И махнул рукой. Откуда у них быть вину? А без него соленый «моретум»… Тьфу! Разве это еда для солдата? Он давно испытывал мясной голод, ночами долго не мог уснуть, вспоминая жирных галльских быков, сирийских овец, греческих коз, огромные куски сочного мяса, зажаренного на походных кострах…

Солдат, как поэт, живет припеваючи, когда получает вознаграждение за нелегкий труд; но длительное время между наградами он довольствуется малым, даже впадает в нищету и бедствует, хотя и не швыряет денег, как поэт, направо и налево, — это человек бережливый. Чтоб заработать новую сумму, поэт опять берется за стило, солдат — за меч. Если у поэта еще не усохло, подобно старому венку, воображение, а у солдата — его мужество.

— Я схожу на Форум, а ты начинай копать участок, — сказал он сыну. — Послушаю, что говорят. Может, хоть на сей раз… Дай мне асс[2]Асс — древнеримская медная монета; в различные эпохи имела разный вес и достоинство.
— обратился Корнелий к жене.

Она испуганно сунула руку в передник, долго рылась в кармане дрожащей рукой и выудила медную монетку.

— Последний, — протянула она к нему ладонь с монеткой. — Я хотела купить горсть бобов к обеду…

Корнелий тупо уставился на ее шершавую ладонь. Асс, темный, красноватый, казался на ней почерневшей кровавой мозолью. Он взглянул на бледную тихую дочь и не взял.

— Ладно, купи бобов.

«Сейчас скажет: копай».

— Копай, — вновь сказал Корнелий сыну. — Рабов у нас нет, все нужно делать самим. Юпитер! Чем мы лучше рабов?

И это он говорил уже не раз. Фортунат, стиснув зубы, неохотно пошел в чулан за мотыгой.

О боже! Неужто ему, как и отцу, суждено до преклонных лет черпать «моретум» коркой грубого, с отрубями, крестьянского хлеба? И до последних дней своих мечтать о жалких пяти югерах земли?

Корнелий, вжимая от сырости голову в плечи, вышел к своему земельному наделу позади жилья. Хорошо ухоженный, строго прямоугольный участок заботливо обнесен ровной каменной оградой. Сто двадцать пять локтей в длину, сорок четыре — в ширину. Земля черна от недавних дождей, и на черной земле бледной свиной щетиной торчит стерня.

Один югер. Попробуй прокормить с него шесть человек! Еще ведь и сына придется женить, и дочь выдать замуж. Какими печальными глазами она проводила отца…

Корнелий, чуть хромая, подступил к большому камню у входа на участок.

— О Юпитер, благой и великий! — И чтобы молитва дошла точно по назначению, иначе она потеряет силу, он сделал оговорку, которая должна была его оберечь от возможной ошибки: — Или каково бы ни было имя, угодное тебе. Я, старый солдат Корнелий Секст, — он ударил себя в грудь и повторил вразрядку, дабы божество получше запомнило: — Кор-не-лий Секст, — прошу тебя, о всемогущий: дай мне пять югеров земли! — Он растопырил пальцы на правой руке и показал их холодному камню, затем наклонился и прикоснулся ладонью к сырой земле. Чтобы у бога не оставалось сомнений, чего просит старый солдат Корнелий Секст. — Иначе, ты видишь, мне худо. Жертвую тебе, о мудрый, пять голов.

Подразумевалось, что он жертвует богу пять голов скота. Но поскольку скота у Корнелия не было, старик, достав из-за пазухи, положил, с молчаливого согласия доброго божества, на мокрый камень пять чесночных головок…

В груди у него потеплело от надежды.

И потащился Корнелий, опираясь на палку, с этой надеждой по грязной раскисшей дороге к Тибру. Нес ее бережно в себе, как чашу с горячей водой, боясь накренить, расплескать и обжечь нутро разочарованием: осторожнее припадал на ногу, выбирал, где ступить, и, весь занятый ею, не глазел по сторонам.

Не смотрел на редких прохожих, проезжих, — они ему ни к чему.

Не смотрел на деревянные или грубокаменные, кое-как сооруженные хижины под соломенными крышами, — они давно привычны. Лучших тут нет, а на белые колонны богатых вилл, что виднелись в пасмурной мгле на дальних холмах, и вовсе незачем глядеть. Как на звезду в небесах — красивую, яркую, но, хоть умри, недоступную.

Единственное, мимо чего он не мог пройти равнодушно, ибо надежда его относилась к ним, — это земельные наделы близких и дальних соседей.

Чаще всего попадались наделы в югер, как у него, а то и меньше. И он с холодным удивлением, без сочувствия, думал, как и чем перебиваются их многодетные владельцы.

Но иногда, справа или слева от ухабистой, в мутных лужах дороги, встречались и хорошие поля. Везет же иным: Корнелий жадно, с яростной завистью, заглядывал через мокрые ограды на огромные участки в пятнадцать, двадцать, а то и тридцать полных югеров…

Ему бы еще три-четыре югера доброй земли! Но каждая пядь земли в окрестностях Рима стоит чудовищной суммы. А Корнелий Секст — не Марк Лициний Красс…

С шеста над оградой, колеблясь от ветра, ему участливо кивало черное пугало. Да, приятель. Вот я торчу здесь, ворон пугаю, а сам даже с места сойти не могу… И Корнелий Секст, обычно не страдавший избытком воображения, почему-то сейчас показался себе таким же черным беспомощным пугалом.

Остыла надежда на сырой холодной дороге к благословенному Тибру.

Корнелий угрюмо взглянул на отвесный обрыв Капитолия, подступающий с той стороны к реке. Его подножие утопало в тумане, что плыл, клубясь густыми клочьями, над водой и далее, над Марсовым полем, — оно казалось отсюда огромным облаком, белым и низким.

Трудно поверить в такую погоду, что Рим вообще-то город светлый, теплый и сухой.

Город походил на исполинское чудовище. Как бы рухнув откуда-то сверху на берег всей немыслимой тяжестью, оно разбилось на угловатые куски, окаменело и лежит, издыхая, испуская дым и пар, криво выставив горбы холмов, откинув в стороны нагромождения зубчатых костей от разрушенных крыльев и припав к бегущей воде тупой широкой мордой.

Ничего такого не привиделось бы Корнелию Сексту, если б не был он нынче в расстроенных чувствах. Но городские ворота, с глазами бойниц на смежных башнях и зубьями подтянутой кверху решетки, явно напоминали драконью черную пасть, коварно высунувшую навстречу Корнелию длинный шершавый язык моста.

«Старею», — подумал он со смертной печалью. Как ветеран в последней схватке на мечах начинает с жутью сознавать, что ему не одолеть нахраписто-молодого соперника.

Зачем он пришел сюда? Что даст ему город? И Форум… Что услышит Корнелий в этой красиво застроенной яме, бывшей когда-то болотистой низиной между холмами и местом для захоронений?

Немало там погребено холодных тел и живых горячих дел…

Видно, мозг, усохший от строгих уставов, сегодня размяк от горькой сырости, как сыр в «моретуме» от уксуса. В нем на один острый миг мелькнуло имя — «Гай Гракх».

Тот, который…

Корнелий тут же отбросил это страшное имя, как лишний предмет боевого снаряжения, бесполезно-обременительный и потому даже опасный в походе.

Он солдат. Его дело — война. Все остальное — блажь.

Но в город он все-таки не пойдет! Расхотелось. И все равно у него нет асса, уплатить страже за вход.

Он повернулся, чтоб идти домой.

И чуть не угодил под повозку с капустой, подкатившую к харчевне у въезда на мост. Хозяин, спрыгнув с нее, забежал пропустить стаканчик. Или купить что-нибудь юной дочери, оставшейся в повозке, запряженной парой крепких мулов.

Богат!

Девчонка взглянула из-под платка на солдата с опаской и в то же время с беспредельным доверием к старику, улыбнулась, — и перед ним опять загорелись глаза его бледной дочери. Очень похожей на эту. Вернее, совсем непохожей. Эта сыта и румяна.

С чем он вернется домой?

В харчевне взорвался вопль изумления. С утра загуляли. Или драка?

С чем он вернется домой?

Любопытством излишним Корнелий тоже не страдал, но все же решил заглянуть. Может, удастся что разузнать. В кабаках без страха кричат, о чем стыдливо молчат на Форумах.

Хозяин повозки, потный и красный, выбрался из харчевни, икая не то от смеха, не то от страха:

— Ну и ворюга! Только бы он не заявился ко мне во двор…

Корнелий переступил порог и через головы посетителей, сидевших на скамьях или просто на полу, заглянул в глубь просторного помещения. Светло от множества плошек. Тепло, даже душно от очага и жаровен. Вкусно пахнет горячей едой. Благодать после уличной слякоти!

Какой-то человек развлекал посетителей:

— А теперь извольте взглянуть сюда!

Представление, видно, уже заканчивалось. Человек поставил перед собой трехногий столик. Корнелий удивленно вскинул брови. Он узнал его.

Фокусник положил на круглый стол три белых камешка.

— Следите зорко! — подзадорил он зрителей. — Смотрите, я их накрываю. — И он не спеша, основательно, плотно — все это видели — накрыл каждый камешек миской. — Так? Подождем. — Он откинул голову и зажмурил глаза, как бы считая до десяти. — А вдруг эти белые камешки, пока накрыты, превратятся в яйца, из яиц выведутся цыплята?

Зрители затаили дыхание: а вдруг?.. Он уже тут немало чудес показал…

— Откроем. — Он осторожно взял одну миску. Белого шарика под ней не оказалось! Взял вторую — и под ней ничего! — Куда они делись? — Черноволосый, худой и смуглый, он оглядел народ серыми веселыми глазами. — Если бы так же — по одному, незаметно — исчезали члены известной троицы, а?

Восторг и ужас! Все поняли, на кого намекает фокусник. Помпей, Цезарь, Красс…

— Но постойте, не радуйтесь! — Он со страхом поднял третью миску: все три камешка уютно лежали в одной кучке под нею. — Вот он, весь триумвират на месте. Не так-то легко от них избавиться…

Общий тяжкий вздох.

— Может, съесть? — Он резко накрыл три камешка, лежащих вместе, одной миской и возмущенно замотал головой. — Невкусно! — сказал он невнятно, с полным ртом. И, сняв миску с пустого столика… выплюнул в нее камешки, каким-то образом очутившиеся у него во рту. — Тьфу! Гадость. Зубы поломаешь…

Он сам уже видел, что заходит слишком далеко, и решил закончить представление более или менее безобидной шуткой. Поставил миску с камешками на столик, повернулся к хозяину харчевни.

— Забавно? — Тут обнаружилось, что миска уже пуста. — Эй, кто украл мои алмазы? Ну и люди нынче пошли! А я-то общаюсь с ними, дружбу вожу, как с порядочными римскими гражданами. Отдайте! В этих камешках все мое богатство. Как тебе не стыдно, — подступил он к одному из зевак. — Такой красивый, умный. — И вынул камень у него из ноздри. — Ты, как мой новый хозяин Марк Лициний Красс, способен только нюхать… То ли дело покойный Лукулл, мир его праху, тот каждую вещь применял по назначению. Особенно…

Всеобщий хохот… Ибо далее следовало слово, которое не пишут в книгах.

«Остроты не ахти, — поморщился сам скоморох, — да уж ладно. Для этого сброда сойдут».

— А ты? Нашел чем ухо заткнуть! — И вытащил другой белый камень у потрясенного селянина из уха. — Чтобы отгородиться от опасных разговоров, нужен камень побольше. Высокий. Надгробный.

Третий камень под гул посетителей харчевни он достал у кого-то из головы.

— Скажите, чем начинены мозги у римских граждан! А я думал — трухой. А теперь, — протянул он миску, — все кладите сюда по сестерцию! И не меньше. Иначе, — предупредил он с веселой угрозой, — выйдя отсюда, вы не найдете при себе даже асса. Уйдете, ребята, без асса, как будто гости у Красса, — потешно пропел он напоследок.

Каждый, бросив монету, спешил со смехом к выходу, вцепившись в кошель обеими руками. Подальше от греха, как говорится. Харчевня быстро опустела.

Фокусник высыпал кучку монет на длинный стол — в ней были, конечно, и ассы, и ассов больше, чем сестерциев, — сел перед нею, уронил руки по обе стороны от денег, опустил лобастую голову. Трудно судить о возрасте такого человека. Только сейчас, смеясь и веселя народ, был молодым и пригожим. И вот он уже почти старик.

«Ох! Устал я дурачиться. Но я хоть дурачусь в шутку. Они же, все эти, — всерьез…»

— Эй, Мормог, — тихо окликнул его Корнелий, втайне довольный, что в это мрачное утро может назвать «пугалом» кого-то еще, кроме себя. Греческому он научился немного в Афинах.

Неохотно поднял голову Пугало, в глубоких серых глазах вновь сверкнуло веселье.

— А, Корнелий Секст! — вскричал невольник с деланой радостью. — Старый конь боевой. Садись. Как твое копыто? — кивнул он на правую ногу солдата.

— Стучит. — Корнелий поставил палку в угол, сел напротив. — Не знал, — солдат указал подбородком на кучу монет, — что у тебя за душой есть еще и это ремесло.

Расчетливый, черствый, не склонный к эксцессам, как и большинство его сограждан, Корнелий с дремучим недоумением взирал на нелепое чудище, которое, не сходя с места, может заработать на какой-то чепухе целую пригоршню денег.

— Много чего есть у нас за душой! Но мой новый хозяин пока что не нашел мне лучшего применения. Каждый вечер я должен сдавать ему десять сестерциев. Как дела, центурион!

— Худо, — вздохнул Корнелий, все пытаясь отвести жадный взгляд от кучки монет между ними и все опять возвращаясь к ней глазами.

— Не всем худо в Риме!

— Тебя не зря… зовут еще Букконом. Болтун! Донесут.

— Нет, — уверенно сказал болтун Буккон. — Я говорю за них. Единственный, кто говорит, когда все молчат. А выдадут, что ж? Не боюсь. Мне можно. Я — дурень Макк.

— Откуда? — поразился Корнелий, увидев на пальце раба золотое кольцо.

Толстое, с какой-то надписью и крупным, как черешня, рубином. За такое кольцо даже на Марсовом поле, которое скоро войдет в городскую черту, можно было бы купить не один югер земли.

Золотое кольцо в Риме — знак сенаторского достоинства.

— Лукулл вручил перед смертью, — сказал дурень Макк. — Имею дарственную запись. Они успели на меня составить купчую, но я еще оставался при старом хозяине. Лечил его. Уже за деньги для Красса. Старый Лукулл взял это кольцо на Востоке, у пленного евнуха, жреца великой богини. Велел вернуть на место. Совесть, что ли, беднягу заела. Кольцо-то волшебное, — поднес дурень Макк руку к солдату. — Видишь надпись? Древний язык. Никто теперь на нем не говорит. Я один его знаю.

— Ну, ты известный пройдоха, — проворчал отчужденно Корнелий. — Не зря тебя зовут еще и Доссеном. И, похоже, не зря судачили в городе, что Лукулл незадолго до смерти повредился в уме.

— Может быть, — усмехнулся пройдоха Доссен.

Корнелий сгорбился, потемнел. Ну, времена! Все изменилось в Риме. Нынче иные рабы богаче своих господ. Господин дарит рабу, которого продает другому господину, баснословно дорогое кольцо, а заслуженный старый солдат чуть ли не дохнет с голоду. Ничего не понять.

— Ты бы спрятал свое кольцо подальше. Красс, он такой… Отберет.

— Не отобрал же! Он… боится меня.

— С чего бы это?

— Ходят разные слухи. Будто я извел бедолагу Лукулла… колдовскими снадобьями. Чепуха! Я его жалел. Он был человек несчастный. Эй! — позвал пройдоха Доссен владельца харчевни и подвинул к нему пальцем сестерций. — Лучшей еды и питья на двоих. А это тебе, взаймы, — щелчками подкинул он к солдату два сестерция.

— Ну, ты?.. — Корнелий угрожающе побагровел. Презренный раб предлагает деньги взаймы свободнорожденному римскому гражданину.

— Козлиное отродье! — вскричал Мормог. — Брезгуешь? Не бери. Жить нашим трудом вы тут, в Риме, не брезгуете… — Он протянул руку к монетам.

— Возьму. — Корнелий угрюмо накрыл монеты тяжелой ладонью. «Козлиное отродье»? Ладно. Что поделаешь. Ходовое прозвище центурионов, неотесанных мужланов. — Но, Мормог…

Но Мормог не стал слушать его объяснений.

— Не бросайся я так деньгами, уже давно накопил бы себе на выкуп! Но я не хочу. Не хочу платить, понимаешь? — Он взъерошил курчавый мех бороды, упрятал в ее смолистых кольцах острый клюв крючковатого носа и доверительно мигнул центуриону. — За что, а? Разве Красс дал мне жизнь? Я обязан ею родному отцу, родной матери, родной земле. Им я уже вернул что положено и еще добавлю, даст бог. При чем же тут Красс? Кто он такой? Ну, положим, в Риме он фигура. Но какое, скажи, имеет он касательство ко мне? Я никогда не бывал прежде в Риме, никому ничего у вас не должен, дел у меня здесь нет никаких. Объясни же, центурион: почему надлежит мне платить чужаку — я его знать раньше не знал и знать не хотел — за свою, за мою — мою, понимаешь? — жизнь и свободу? Это я-то, который даже на родине беспощадно рубил руки тем, кто ни с того ни с сего, из одной лишь жадности, тянулся к моей драгоценной шее?

— Он заплатил за тебя, — тупо сказал Корнелий.

— Заплатил? Хе! А спросил он у меня, сколько я стою? Жалких пять тысяч драхм. Мне же цена — миллионы! И вообще нет цены.

— Что так? — удивился Корнелий.

— Не понимаешь? Ладно, — понурил голову раб. — Вы это еще поймете…

— Я возьму твои деньги, — испуганно спрятал монеты Корнелий. — Но… когда их сумею вернуть?

— Когда разбогатеешь, — бросил Мормог равнодушно.

— Ох, когда я разбогатею?

— Очень скоро. Мой господин, Марк Лициний Красс, вербует солдат. Он затевает поход на Восток.

Корнелий как разинул рот, так и застыл, точно каменный идол у храма.

— Эй! — испугался собеседник. — Удар тебя, что ли, хватил? Хлебни.

Он подвинул к нему полную чашу, и солдат разом выглушил неразбавленное крепкое вино.

— Юпитер услышал мою молитву!

Доссен, который Буккон, он же Макк и вообще — Мормог, всегда пил вино «по-кифски». Вино и без того изрядная дрянь, зачем же еще его водой разбавлять?

Раб уныло копался в миске с перестоявшими вареными бобами, с прокисшим соусом. У себя на родине он пил другие напитки. Острые, белые, чистые, дающие здоровый сон и силу. И употреблял другую пищу, тоже острую, сочную, красную, от которой горит нутро.

Здесь любимое блюдо — бобы.

— Как можно есть такую пакость? Неужто вся римская мощь возведена на бобах? — Макк брезгливо отодвинул миску. — Не знаю, возьмут ли тебя, с твоей-то ногой…

— Возьмут! — перевел дух Корнелий. — Она крепче десятка сухих долгих ножек, подобных твоим. — Но, вспомнив кое о чем, спохватился: — Ты хорошо ее заштопал, да будет благо тебе. Возьмут. Я человек известный, бывал в тех краях. Управлюсь. И сын будет при мне. Я сам обучал его ратному делу. Ходить в строю «военным» и «полным» шагом. Бегать, прыгать через рвы и другие препоны. Плавать, ездить верхом. Метать копье, мечом владеть. Удары хитрые шитом отражать…

— Да, ваши солдаты отлично умеют все это, — кивнул дурень Макк одобрительно. Или осуждающе, не поймешь. — Ну что ж. Руки-ноги я вылечить могу. И тебе, и сыну твоему, если будет нужда. Но вот голову от глупости — нет. Что тебе на Востоке? Ишь, загорелся. Восток не рай.

— Запад, Восток — мне все равно. Была бы работа. Восток? Тем лучше. Он богаче.

— Но ведь те, на Востоке, ничего худого тебе не сделали. — Взгляд серых глаз у раба отчужденно-дружелюбный, непонятный и потому — особенно опасный: никогда не скажешь наперед, во что выльется это дружелюбие — в добрую ласку или дикую злобу.

— И я против них ничего не имею, — пожал плечами Корнелий. — Когда человеку за пятьдесят, ему, конечно, лучше б дома сидеть, у горячей жаровни с приятным дымком, возиться с внуками. Я от рождения пахарь. Но что пахать? Солдат поневоле. Война — мой хлеб. А зачем она, с кем и за что, пусть ломают голову в сенате.

Но, честно сказать, он уже ненавидел их, тех неведомых людей на Востоке. За свою бедность. Будто они в ней виноваты. Жрут, сволочи, жирное мясо, прохлаждаются на ветру под сенью шелестящих смоковниц. Н-ну, погодите…

— Вы, римляне, странный народ, — вздохнул дурень Макк. — Я бывал в каштановых ваших лесах. На горных лугах. В просторных долинах. Благодать! И вы сами вроде люди разумные, честные, во всех делах искусные. И силы много у вас. Земли не хватает? Соберитесь все вместе, умелые храбрые воины, отнимите ее у таких, как Цезарь, Помпей и Красс, и разделите между собой. Каждый получит по десять, не меньше, югеров земли. Чего бы проще? Нет, все несет куда-то.

Умолкли. Даже хозяин харчевни, возившийся с горшками, притих, навострив уши.

— У вас… не так? — хрипло спросил Корнелий.

— Не так. Мы живем в свободных общинах. Пусть попробует царь или кто тронуть нашу родовую землю… рога обломаем.

Тишина в харчевне сделалась вовсе жуткой. Лишь где-то на кухне о чем-то нудно бубнил старушечий голос. Бледный Секст кивнул куда-то через плечо:

— Видал… Тарпейскую скалу?

— Ну как же…

— Таких речистых, как ты, кидают с нее вниз головой. Если они — из свободных граждан. Болтунов из рабов просто вешают на перекладинах.

— Да-а, — похолодел болтун Буккон. Он будто в пропасть заглянул. — Основателей вашей столицы, Ромула и Рема, вскормила волчица — я завернул как-то в пещеру у Палатина, где это было; теперь в ней ночуют бродяги. Видно, с тех пор и повелись в Риме волчьи законы. «Хомохомиии люпус эст». Не так ли? «Человек человеку — волк»…

Он говорил на латинском не хуже, чем «хомо романус», коренной римский житель Корнелий, — но звук «х» в слове «хомо» произносил рвуще, гортанно, что и выдавало его азиатское происхождение.

— Ничего, — кивнул сам себе дурень Макк. — Пока оно со мной, я не пропаду. — Он взял правую руку в левую, трижды провел большим пальцем по золотому кольцу с алым камнем.

Из кольца полыхнул странный свет, от которого Корнелию стало нехорошо, неуютно в харчевне.

* * *

— Как угодно будет господину! Ты бог, я червь…

Если закрыть глаза и поднести ко лбу, не прикасаясь к нему, острие ножа, кожа в этом месте как бы сжимается и, ощущая смертельную близость железа, начинает дергаться.

Гнусное состояние! В детстве Марк Лициний Красс, по природной склонности к риску, желая испытать свою чувствительность, не раз проделывал это над собой.

Хотя ему и говорили: «Не играй с ножом — опасно».

Не уберешь руку с ножом — незримое излучение железа проникает сквозь кожу лба и лобную кость в самый мозг, и теперь уже мозг начинает сжиматься, дергаться.

Именно такое ощущение, тревожно-тягостное, невыносимое, у него возникло в данный миг, когда Мормог вскинул к лицу хозяина два стальных острия серых глаз. Холод и ясность в них. Ясность и тайна. И Красс, известный тем, что никогда ни перед кем не опускал упрямых глаз, сейчас опустил их…

«У меня много тысяч рабов, — подумал он с ненавистью. — Один мой вид приводит всех в ужас! Один мой взгляд способен сломить самых буйных и непокорных. Дрожа, приникают они к земле и в страхе ждут, как я решу их участь. Почему же этот?..»

…Мормог, обойдя пять-шесть харчевен, как обычно, неся под мышкой трехногий столик, вернулся к вечеру домой.

«Домой»?

В отличие от шатких трех- и четырехэтажных строений для сдачи внаем, которыми Красс утыкал чуть ли не весь благодатный Рим, — они часто рушились, погребая под обломками несчастных обитателей, — свой дом он возвел на свой вкус — из тяжелых тесаных камней. Как бастион крепостной. Или, точнее, как товарный склад. И еще точнее — как тюрьму для рабов…

Удачный день! Сырость — беда для полевых мышей, для проворных ужей она благо. Она загнала в харчевни, к теплу и свету, много народу, и Мормог неплохо заработал.

Деньги следует сдать домоправителю.

Домоправитель Леон — тоже раб, но старший над всеми. Его захватили еще мальчишкой на киликийском разбойничьем судне. Смышленый юный пират сумел угодить Крассу. Расчетливый, дельный патриций понравился пирату. Они поладили.

Несмотря на звучное, гордое имя, домоправитель похож не на льва, а скорей на гиену. Если и есть в этом доме пугало, то, конечно, вовсе не Мормог. У Леона странное лицо: правая часть почему-то короче левой. Залысина слева — гораздо выше, чем справа, угол подбородка — гораздо ниже. Левая бровь нелепо вздернута, правая где-то угасла. Положение левого глаза не совпадает с положением правого, левый конец тонкого рта, потерявшись в излишнем пространстве, криво съехал в неопределенность.

И бедный нос, длинный, мясистый, не зная, как ему приноровиться к двум неравным половинам лица, сперва нерешительно изогнулся вправо, затем уныло — влево.

Будто голову Леона, лепя из глины, уронили сырой на землю, она шмякнулась правым выступом подбородка, коряво уплотнилась с этой стороны и обреченно вытянулась с другой. Именно левую сторону лица, более благополучную, и выставляет Леон, когда говорит с кем-нибудь, оттого он всегда смотрит искоса и, при грубой своей худощавости, кажется хитрым и злым.

Зато оба уха у него совершенно одинаковы: величиной с ладонь, заостренные кверху и чуть назад, они плотно прижаты к черепу.

Он и впрямь хитрый и злой. Подлецами бывают и люди со скульптурно правильными лицами. Но в данном случае внешний облик точно соответствует душевному складу.

…Леон потянулся, погладил тощую грудь в густых завитках черных волос.

Он еще вчера вернулся из поездки по сельским владениям Красса. Но до сих пор будто сладко дремлет в повозке, и его все несет и несет в голубую даль. Хозяин милостив с ним. Сейчас, за обедом, соизволил своей державной рукой налить ему полный кубок вина. И повел доверительный разговор, что делать, чего не делать в его отсутствие. Пообещал, возвратившись, отпустить на свободу.

Пхе! Старый пират сам знает, что делать, чего не делать. Красс, при всей своей знаменитой расчетливости, просто дурак. Если б ему сказали…

Но кто скажет?

О Гермес! Леон осторожно глянул в темный угол каморки.

Там, в земле, под каменной плитой… Ого! Там есть кое-что, под плитой. Он давно бы мог купить себе свободу.

Леон с туманной улыбкой представил богатые виллы Красса, разбросанные по всей Италии, в плодороднейших областях. Куда как домоправитель часто выезжал за провизией.

Не извивы белых дорог, вползающих на холмы средь виноградников: на них тряско и скучно. И не красу лесистых гор: в горах опасно, там прячутся беглые рабы.

И не поля, готовые к пахоте. Это все — «поэзия», как говорит хозяин.

Он с удовольствием вспоминал хлевы, птичники, склады с пшеницей, бобами, окороками. Огромные бочки из обожженной глины, врытые в землю и наполненные вином и оливковым маслом…

Откуда же началось неимоверное богатство Красса? Леон тоже знал откуда. Будучи смолоду в Испании, Красс, например, ограбил начисто город Малагу.

… Но с особенным удовольствием вспоминает Леон управляющих — виликов… Правда, не всех. Он злорадно усмехнулся. Вилики — разный народ.

Есть вилик озлобленный. Вчерашний раб, он весь в рубцах и шрамах, как солдат-ветеран. У него сломаны зубы. У него вышиблен глаз. У него оторвано ухо. Заполучит власть — и, ошалев, зверски истязает себе подобных. А как же? Сказано: «Нет злее битой собаки». Он ненавидит всех. Все ненавидят его. Что с него возьмешь? Пользу от такого придурка видит лишь хозяин, которому он поневоле предан.

То ли дело вилик беспечный! Он говорит: «Что съел и выпил, только то и твое». Этот никого не обижает. Не убивается на работе. И гуляет напропалую, потихоньку спуская хозяйское добро… Накажут? Что ж: «Хоть час, да мой». Нагрянет в латифундию владелец — для него припасены четыре отговорки: весна, лето, осень, зима.

Эти четыре напасти никак не дают развернуться. Засуха, знаешь. Дождь неурочный. Град. И мало ли что? Моровое поветрие. Зависть соседей…

С ним хорошо. За треть цены спихнет тебе скот, хлеб и вино. И легко, например, погрузив сорок бычьих туш, подсунуть пьяному расписку на тридцать и десять лишних сбыть по дороге. Хозяину — убыток, вилику — внушение, домоправителю — прибыль.

Старый пират знает, с кем дружбу водить!

…Захватив умбрийский город Тудер, неутомимый Красс присвоил большую часть добытых ценностей.

Самый лучший вилик — деловой. Есть и такие. Милые люди! Веселых ночей с девицами, вкусной еды и выпивки доброй им мало, — пхе! это поэзия, — они хотят взять от жизни побольше. Не из рабов разве помпейский банкир Цецилий Секунд или римский хлебник Эврисак?

В руках расторопного вилика деньги. Конечно, хозяйские — свои он не тронет. Что с ними делать — держать в сундуке без всякой пользы? И смирно ждать, когда хозяин, приехав, их заберет?

Нет, он пускает их в оборот, покупая без ведома господина всякое добро и выгодно (для себя) его продавая. А деньги за сдачу подряда на сбор маслин? Или на какую-либо стройку? А также от распродажи ненужных в хозяйстве предметов? Они тоже текут в руки дельного вилика.

Он дает в срочный долг. Он барышничает скотом, не без помощи Леона, и, с ним поделившись, разницу кладет себе в кошель. Приедет хозяин — доход как будто на месте и весь, до последнего асса, сходится с отчетом управляющего. Господин рад. Берет свою увесистую прибыль и уезжает, довольный. Даже по плечу на прощание хлопнет:

— Старайся!..

Не знает бедняга, что хитрый вилик заработал на его деньгах не меньше.

…При свирепом Сулле, в годы кровавых расправ и конфискаций, Красс скупал за бесценок богатейшие имения или выпрашивал их себе в дар.

Леон тихонько запел, усмехаясь, на заунывный мотив какой-то восточной песни, переделав на собственный лад, монолог Мегадора из веселой комедии «Клад»:

Сандальщики торчат, кричат чистильщики, Корсетчики рычат, ворчат чинильщики… Суконщик, ювелир и вышивальщики, Бордюрщики, портные, завивальщики, Бельевщики, рукавщики, мазильщики, Красльщики, темнильщики, желтильщики, Торговцы полотняные, башмачники…

Все они работали в мастерских Красса, и со всех Леон, следивший как доверенное лицо хозяина за их деятельностью, тайком брал в свою пользу по сестерцию в день.

…Или взять, к примеру, весталку Лицинию. Она владела прекрасной виллой в окрестностях Рима, и Красс, желая дешево купить ту виллу, настойчиво ухаживал за Лицинией. Он оказывал ей различные услуги, чем и навлек на себя подозрение в сожительстве с нею. Между тем как жрица богини Весты обязана под страхом смерти беречь свою девственность.

Его должны были сбросить с Тарпейской скалы, ее — живьем зарыть в землю. Но Красс как-то сумел, сославшись на корысть как на причину его отношений с весталкой, оправдаться перед судом.

Эти девочки с кухни, Сарра, Эсфирь и Рахиль…

— Мордухай! — рявкнул домоправитель, резко высунувшись наружу.

— Мэ-э, — послышалось во дворе веселое мычание.

— Давай сюда Рахиль.

Молодой курчавый рыжий гигант с грубым носом и подбородком, слившимся с толстой жирной шеей, тяжело спустился в полуподвал, заглянул, ухмыляясь, в раскрытую дверь. Разыскал глазами в горячем тумане Рахиль, позвал ее радостно:

— Ты-ы. Хэ-хэ…

Она бросила нож, которым резала овощи, и вышла к нему, отирая руки и поправляя лохматые черные волосы.

Если б Рахили дали дорасти до полного созревания, она могла бы стать со временем женщиной редкой красоты и сложения. Но бедняжку рано совратили — глаза у юной еврейки опухли, лицо было худым и бескровным.

Рахиль, в благодарность за передышку, улыбнулась Мордухаю полными, но бледными губами. Ей по душе добродушный рыжий детина, его глаза — зеленые, светлые. И ей надоело с рассвета торчать в дымной кухне, у нее пальцы онемели от рукояти ножа.

— Мэ-э, — с животной лаской промычал Мордухай и втолкнул Рахиль в открытую кладовую рядом с кухней. — Хэ-хэ… — Он сгреб соплеменницу толстыми руками в желтых волосах и больно стиснул на жирной груди в золотистых крупных веснушках.

— Нет! Только не это. Я устала… — Она вцепилась зубами в его жирную шею.

Он заорал и выпустил ее…

Оправив тунику, Рахиль устало вошла к Леону. И сразу поняла, зачем она понадобилась ему. Нет! Это уже слишком. С чего взбесились?

— Я не могу! Не могу больше…

— Сука! — Домоправитель вскинул сухую тонкую руку с несоразмерно огромным кулаком, ударил еврейку по голове. Рахиль со стоном упала на колени. Он пнул девушку в спину…

— Чтоб ночью была как зеркало! — прошипел он вслед, когда Рахиль, шатаясь, всхлипывая и вздрагивая, выбралась на воздух.

Она тоже приносит ему немалый доход. Как и Сарра с Эсфирью. Каждую ночь, когда в доме все затихает, он ведет их к тайной калитке на заднем дворе. Там, возле ограды, есть лачуга. Плошка на столике у жесткого ложа освещает кувшин с вином и чашу. За калиткой нетерпеливо шепчутся клиенты…

Правда, случается, девушки плачут. Устают они, видите ли. После целого дня отупляющей работы у жарких печей, в дыму и чаду, не до ночных развлечений. Но Леон с ними строг. Пусть будут ему благодарны! Он их пригрел на чужбине как дядя родной.

Да, деньги делают деньги. Он отдает их в рост. В Риме немало высокородных балбесов, прожигающих жизнь и заодно добро отцовское в злачных местах, с гетерами. Они идут к Леону. Старый пират всегда имеет деньги. И наживается на хороших процентах.

Хозяин тоже дает деньги взаймы — без процентов, правда, зато, как настанет срок, требует их с должников без снисхождения, и тем ничего не остается как распродать все наспех, за четверть цены, чтобы вернуть в положенный день ему нужную сумму. И разориться на этом. Скупает по дешевке их имущество все тот же Красс — или сам, или через других. Так что его «бескорыстие» тяжелее высоких процентов.

А Леону не к спеху. Он может ждать. И ждет. Пока не накопит приличную сумму. Богатый раб лучше, чем бедный вольноотпущенник. Вернется хозяин с Востока, тогда Леон и уйдет от него.

В Киликию, домой, он не вернется. Свои же ограбят, убьют. Старый пират знает, где жить. Он назовет «Киликией» публичный дом — лупанарий, который откроет в Риме.

* * *

— Добрый вечер, Киликия, — хмуро кивнул, войдя, дурень Макк.

— Буккон, — строго сказал домоправитель. — Долго ходишь! Выкладывай десять хозяйских сестерциев.

— Вот они. Не забудь записать.

Буккон высыпал монеты на конторку. И когда он протягивал к ней правую руку, золотое кольцо на его среднем пальце мигнуло Леону красным глазом.

— А мой законный? — сразу охрип Леон.

— Вот он, — добавил еще сестерций пройдоха Доссен.

Рубин горячим угольком прожег Леону сердце. Так случалось с ним всякий раз, когда он видел это кольцо.

— Нет, мало, — сухо сказал домоправитель. — На сей раз я сдеру с тебя десять.

— За что?

— За молчание. О твоих проделках.

Дурень Макк поднес к нему три пальца, выразительно сложив их в некий символ.

— Ах так?! — взревел пират. — Ну, погоди. Я доложу господину… — Он схватил Мормога за руку, потащил к бассейну во дворе. — Сиди здесь — и ни с места! Я тебе покажу…

Убежал, распаленный.

Мормог устало присел на каменный край бассейна с дождевой водой, уныло взглянул на черно-багровое небо.

Да-а, сегодня, пожалуй, в яме ему ночевать. Леон что-то знает. Не зря, видать, в харчевне у моста, где фокусник беседовал с Корнелием, хозяин назойливо крутился возле них.

Что ж, перетерпит.

Уж где только ему не доводилось ночь коротать. В снегу на горных перевалах. На речных островках, в колючих зарослях, кишащих змеями. В пустыне, зарывшись в сыпучий песок. В тюремных ямах — тоже приходилось. Не первый раз.

— Выручай, мать, — с бледной усмешкой потер он кольцо.

Из-за этой усмешки трудно понять, верит он сам в чертовщину с таинственной силой кольца или нет, просто дурачится.

…Рахиль, с повязкой на голове, наклонилась возле него над краем бассейна, опустила в холодную воду кувшин.

— Что с тобой? — взглянул дурень Макк на повязку.

— Леон… — Она шепнула с мольбой: — Приду ночью?

Он кивнул, Рахиль заплакала и ушла, перегнувшись под тяжестью кувшина, который водрузила на плечо. Мормог понурил голову.

— Мэ-э, ты-ы… — Мордухай, благодушно ухмыляясь, хлопнул его по спине. — Хэ-хэ…

Добряк! Прикажи Мордухаю перерезать человеку горло, он сделает это с той же неизменной ухмылкой. И глаза его будут при этом сиять так же радостно.

…В просторной, но странно низкой комнате, похожей на подвал, уже ярко горит светильник на медной треноге, но все равно в ней темно, так что дальних стен не видно. Грозный Красс, как мифический пес у входа в ад, безмолвно сидит за столом, положив на него тяжелую руку.

Дурень Макк спрятал ладони за спину, прислонился к стене возле двери.

— Пусть раб не прячет руки за спиной, — угрюмо молвил Красс. — Пусть он держит их на виду.

Опустил руки Мормог, показал:

— В них нет ничего, не бойся! Ни бича, ни меча. Ни скифского лука.

— Эксатр! — Может быть, имя раба на его языке звучало иначе. Но так оно запомнилось Крассу. И так записано в купчей. Ибо так оно легче произносилось. Подумаешь, великое дело — как доподлинно зовут раба… — Что ты там болтаешь обо мне в харчевнях? Рабу приличествуют страх и смирение.

— И еще — угодливость, конечно, — кивнул Эксатр на домоправителя. — И вид согбенный. Если он и в душе уже раб. Быть изнанкой хозяина! Тьфу, доносчик проклятый.

Лицо у Леона передернулось, теперь левая часть оказалась короче правой.

— Избаловал тебя Лукулл, — осуждающе покачал головой Красс. — Потому что и сам он был пройдохой Доссеном, болтуном Букконом и дурнем Макком.

— Нам с ним вдвоем было весело, — усмехнулся дурень Макк. — Я сяду? Устал. Весь день на ногах. — И опустился без разрешения на пол, обхватил колени, прикрыв левой ладонью правую, чтобы не видно было кольца.

— Мы ездили как-то с тобой на рудник. Помнишь?

Красс, как всегда, спокоен и сдержан. И голоса не повышает, слова произносит не торопясь, отчетливо выговаривая каждое.

— Как не помнить, — вздохнул Эксатр.

— Расскажи, — указал глазами Красс на притихших Леона с Мордухаем. — Им тоже полезно знать.

— Ты умный пират, Леон, — тихо сказал Эксатр. — Продолжай угождать господину! Не дай тебе бог твой Гермес попасть на рудник. Рабы там живут в сколоченных наспех бараках. Грязь, холод и вонь. Спят вповалку, вплотную друг к другу, на двухъярусных нарах или же прямо на мокром полу. Их заедают вши и клопы. У всех — рубцы от кнута, гнойные раны. На лбу у многих выжжено клеймо. Полагается спать всего пять часов. Раз в день дают мучную жидкую похлебку. Работать же их заставляют восемнадцать часов.

Знаешь клепсидру? Сосуд с узкой трубкой, через которую каплет вода. Проклятый инструмент! Греческое изобретение. Очень точно измеряет время…

Эксатр приложил к лицу ладонь: будто, вновь очутившись в шахте, закрылся от пыли, от чада веревочных фитилей, опущенных в масло.

— Глубоко под землей, — рассказал он далее глухо, — в тесных лазах, лежа на спине, они копают породу небольшими тупыми лопатками, отбивают ее молотками. Слепнут глаза. Нечем дышать. Едва где затихнет стук, надзиратель, тоже раб, вползает внутрь, находит виновного, тащит на свет и полосует бичом. Никаких оправданий! Всякая жалоба считается притворством. Поверь одному — все кинутся с кучей жалоб, ибо все измучены до крайности и работают через силу. Каждый день с рудника вывозят десять — пятнадцать трупов.

…Эксатр оторвал ладонь от глаз, взглянул на нее, всю мокрую от слез, и со вздохом вытер о волосы. Они заблестели, как от пота.

— Рабов никто не жалеет! Война. Их много на рынке. Дешевый товар. За три года работы на руднике раб втрое покрывает расходы на его покупку и жалкое пропитание. Затем — умирает. А где-то дома ждут его…

— Хватит! Это уже поэзия, — скривился Красс. — Так вот, — сказал он ровным голосом, — если ты, азиатский пес, не перестанешь облаивать в харчевнях своего господина, то угодишь в тот самый рудник. Но сперва я велю высечь тебя кнутом. И выжечь на твоем слишком умном лбу: «Верни беглого Крассу». Никуда не уйдешь.

И услышал в ответ:

— Как угодно будет господину! Ты бог, я червь… — Эксатр вскинул к лицу хозяина два стальных острия серых глаз.

Знакомый взгляд!

Точно такой же…

Красс уже видел его.

У Спартака…

В последнем бою, когда, раненный в бедро, вождь восставших рабов, упав на колено и выставив щит, яростно отбивался от нападающих. Пока не был весь порублен…

Эксатр гордо встал, скрестил руки на груди.

Рубин, мгновенно поймав мягкий свет, исходящий от плошки, всосал его, казалось, до конца — так что плошка даже потускнела и будто угасла; зато алый камень разгорался ярче и ярче в глазах пораженного Красса и заполнил кровавым светом весь купеческий подвал его черствого разума.

Наваждение!

Красный Красс невольно отшатнулся.

Он давно порывался отнять у Эксатра кольцо. Но всякий раз его что-то пугало. Верней — повергало в смущение. Что-то далекое от его понимания, из мира тонких чувств и бессмысленных переживаний.

Из мира Поэзии, чуждой Крассу.

Он терял в своих мыслях главное: определенность. «Подожду, — ободрял себя Красс. — Зачем спешить? Мало ли что. Об этом кольце знает весь Рим…»

— В яму? — вызвался ретивый домоправитель.

И со знанием дела заломил Эксатру руку за спину.

За другую схватился Мордухай.

— Господин, — сказал странный невольник с бледной усмешкой. — Если они оторвут мне правую руку вместе с кольцом, как я смогу описать твой великий поход? Ты, похоже, забыл, для чего купил меня у Лукулла.

— Отпустите, — приказал хозяин. — И оставьте нас вдвоем.

Ушли с жалким видом. Не удалось…

Красс задумчиво взглянул на раба. В яму? Нет. Она не поможет. Особый случай. Спартак умер, но его страшный взгляд не угас. Красс задет. Ущемлено господское достоинство. Какой-то варвар… Вешай — он будет стоять на своем.

Его можно подавить лишь превосходством ума. И презрением. Сломить духовно. Чтобы сделать послушным — и полезным. Чтобы он перестал воображать себя человеком, равноценным Крассу.

И эта победа будет не менее важной, если не более, чем победа Александра над персами в знаменитой битве при Гавгамелах…

— Все равно ты не будешь сегодня, блаженно скуля, спать в теплой своей конуре, — сообщил строго Красс. — Ступай в хранилище. Повелеваю отобрать нужное количество писчих досок и чистых свитков.

— Так-то лучше, — кивнул одобрительно раб. Хотя провести ночь в холодном книгохранилище ничуть не легче, чем в тюремной яме. — Ежели уж исходить из широты твоих замыслов, — щегольнул он чистой латынью, — то писчих досок и папирусных свитков придется взять целый обоз. Сколько событий нас ждет! Сколько битв и побед… Но, может быть, и одного свитка хватит, — брякнул он неожиданно. — Ибо ты мелочен, Красс! О чем я болтаю в харчевнях?.. Человек, добивающийся всемирной славы, должен знать, что о нем будут говорить не только доброе, но и дурное. И дурное чаше, чем доброе. Александр почему был велик? Он поставил перед собой великую цель — и все остальное, все повседневное, подчинил ее достижению. Тебя же всякая чепуха отвлекает от главного дела. Смотри, застрянешь на мелочах.

— Ступай, софист, — кивнул снисходительно Красс. Другой бы, пожалуй, хоть где-то, пусть в самых тайных недрах души, был уязвлен, признав справедливость замечания. Но не такой человек Марк Лициний. — Не тебе, ничтожному, судить о моих делах. И спрячь свое проклятое кольцо! Больно смотреть.

Эксатр непонятно усмехнулся:

— Это кольцо великой богини. От него благо тому, кто верит в нее. Но другому всякому — беда.

— Блажь, — презрительно бросил Красс.

— То, что для вас, людей с холодным умом и кровью, всего лишь блажь, для нас, рожденных на жарком Востоке, сама действительность. Искандер Зулькарнейн это знал, — произнес Эксатр на восточный лад Александрово имя, — и поступал соответственно. Но даже ему, как известно, сшибли его золотые рога…

Ступеньки, ведущие вниз. Тяжелая дверь с решеткой наверху. Леон осторожно, чтобы не выдать своего присутствия, заглянул сквозь нее в книгохранилище. Эксатр, с облезлой овечьей шкурой на плечах, что-то зябко мурлыча себе под нос, при свете тусклой плошки снимает с полок чистые свитки и набивает ими круглые кожаные футляры. Целую кучу набитых футляров уже сложил, увязав, на полу.

Леон чуть не свистнул. Неужто Красс и впрямь затевает поход на Восток? Что ж, дай бог, дай бог! Хэ-э, — как говорит Мордухай. Не в гости едет, а на войну. Хозяйка глупа…

Правда, у Красса есть сын. Но тоже на войне, где- то в Галлии, под орлами Юлия Цезаря. А на войне случается всякое, господа мои любезные.

И Леон, с легким факелом в руке, уже по-хозяйски смело обошел весь добротный двор, прочно врытый в землю, с его не менее прочными запорами и задвижками.

Сунул нос к привратнику — не спит ли? Не спит. Благо тебе! Будь прилежен. Не забуду. Зашел под навес, постоял для порядка над ямой с решеткой, в нее чуть не угодил сегодня дурень Макк. Леон сокрушенно вздохнул. Дурень-то дурень…

Он отодвинул засов и заглянул в пристройку для прислуги. В плошке с маслом чадит фитиль. Невольник всегда, даже во сне, должен быть на виду. Пристройка убога, из жердей, обмазанных глиной, в ней сырость и холод, — жаровни для простых рабов не полагается. Они греются на работе. Один лишь домоправитель имеет право на тепло.

Укрывшись старыми овчинами, стучат зубами повар, конюх и дворник. За перегородкой, на женской половине, что-то бормочет во сне старшая кухарка. В страхе вздрагивает Сарра, беспокойно мечется Эсфирь: только легли, и опять скоро вставать, уже для ночной «работы». Стонет Рахиль. Сегодня она не годится. Зря он ударил ее. Себе же в убыток.

В передней господских покоев счастливо храпит Мордухай. Он хозяйский телохранитель.

…Когда Эсфирь и Сарра, устало вздыхая, вернулись, легли, и Леон, вновь заперев пристройку и пересчитав ночную выручку, довольный, завалился спать в душной своей каморке, Рахиль неслышно поднялась, скользнула под низкие нары и выбралась сквозь узкий тайный лаз в задней стене пристройки. Лаз был искусно укрыт снаружи старыми разбитыми корчагами.

Она шмыгнула в книгохранилище.

— Холодно!

Эксатр усадил еврейку на колени, укрыл овчиной. Рахиль наклонилась к его руке, поцеловала волшебный камень в кольце. Отчего ее обычно бескровное лицо разрумянилось, губы сделались алыми? Пригревшись, она совсем по-детски приникла к Эксатру и затихла.

Он гладил ее и думал, жалея: «Бедный ребенок! Пусть хоть немного поспит в тепле».

Но Рахиль не хотела спать.

— Ты скоро будешь с Крассом на Востоке, — шепнула она с тоской. — Знаешь в Галилее город Назарет?

— Знаю.

— Заверни туда, если хозяин позволит, на обратном пути, найди жилье портного Яакова. Любой покажет. Это мой родитель. Он продал меня богачу Едиоту. Я теперь отца не осуждаю. Вынужден был продать, чтобы спасти дом и семью. А тот сбыл меня в Рим. Расскажи обо мне моей матери. И привези от нее какой-нибудь знак: хоть горстку золы из очага.

— Нет уж, детка, — вздохнул Эксатр. — Я больше сюда не вернусь.

* * *

Утро после многих нудных и пасмурных дней выдалось вдруг на редкость ясным, сухим и солнечным, и все сочли это добрым знамением. Даже Красс, обычно холодный, невозмутимый, слегка возбужден.

Он одаривал ныне всех встречных своей знаменитой белозубой улыбкой; не было на римских улицах человека, пусть самого безвестного и незначительного, которого, отвечая ему на приветствие, он не назвал бы по имени.

Сегодня решалось многое.

И хотя еще ничего не решилось, Красс успел сменить мирную белую тогу с благородной пурпурной каймой на сагум — короткий военный плащ. Он торопил события. На Марсовом поле, в той его части, что была еще свободна от построек, на мокром лугу между Тибром и ручьем, впадающим в него, уже выстраивалось по когортам, манипулам и центуриям наспех навербованное войско…

Голос! Глубокий и мягкий, крепкий и нежный, звенящий то воинской медью, то пиршественным серебром, порой отчаянно рыдающий, порой ласкающе задушевный или безудержно веселый, раскатывающийся громом и журчащий ручьем, страстный и равнодушный, усталый и бодрый, просительный и повелевающий, то впадающий в доверительную хрипоту, то звучащий чисто, как флейта, но всегда проникновенный, можно сказать завораживающий, — ни у кого в Риме не было такого богатого всевозможными оттенками и тончайшими переходами голоса, как у Марка Лициния Красса.

И никто в Риме, пожалуй, кроме Цицерона, ненавистного Крассу, не владел столь искусно своим дивным голосом.

— Сколько здоровых и крепких мужчин, не имеющих своей земли и вынужденных прозябать в докучливой праздности, получат добрую работу! Разве не жаль вам их жен, вечно хмурых от беспросветной нужды, и детей, разучившихся играть?..

Он убеждал Народное собрание возложить на него, Марка Лициния Красса, миссию похода на Восток. И место для речи выбрал подходящее — площадку у круглого храма Весты, покровительницы Рима, как бы выступая от ее имени. Той самой Весты, юную жрицу которой он совратил двадцать лет назад именно своим чарующим голосом.

О парфянах — ни слова. Но все знали, что Красс неудержимо стремится к войне именно с ними. Весталка Лициния была глупой девицей, которую изнуряли тайные желания. Но сейчас на Форуме нет глупых девиц. Здесь — мужчины. И чудесами голоса их не проймешь.

Город опять накрыло огромной черной тучей. Заморосил холодный дождь. И в черном провале Форума, где одиноко алел военный сагум Красса, по толпе прокатился соответственно холодный ропот:

— Как можно?

— Идти на тех, кто ни в чем не виноват перед нами?

— И к тому же связан с Римом честным договором?

Громче всех возмущался народный трибун Атей:

— Недопустимо!..

— Заткнись, Атей! — оборвал его грубо центурион Корнелий Секст. — Ты хочешь, чтобы я умер с голоду? У меня, ты знаешь, всего один югер земли…

Они с Фортунатом уже получили хороший задаток, в их доме появились наконец вино и мясо, капуста, бобы, — что же теперь вернуть все это назад?

— Ты глуп, Корнелий, — вздохнул народный трибун. — Кто повинен в твоей нищете, как не Красс? Разве не он и не такие, как он, захватили всю нашу землю и превратили безземельных пахарей в солдат — с тем чтобы эти несчастные добывали кровью своей для них же другие, новые земли?

Корнелий хотел было что-то возразить, но тут Форум содрогнулся от негодующих воплей. Будто заполнен он был не степенными римскими гражданами, а как раз теми самыми необузданными парфянами, добраться до которых так не терпелось Крассу.

— Нарушение договора — клятвопреступление, — провозгласил Атей. — Оно сурово карается богами. Нам не нужна эта война! Она нужна, Красс, тебе. Ради пустого тщеславия и новых богатств ты можешь навлечь на римский народ неслыханные бедствия. Ты жалеешь жен и детей этих бедных людей, ставших по нужде солдатами? А что будет с ними, с детьми и женами, если их кормильцы сгинут в жарких восточных пустынях?

— А величие Рима, слава его? — загремел Марк Лициний.

— Достаточно с нас величия, Красс! Не ходи на Восток. Я прошу тебя.

— Мы все хотим мира, Атей, я — больше всех! Но Парфия угрожающе растет и крепнет. Ее надо поставить на место. — И Красс, отвернувшись, уже сделал шаг вниз по ступеням.

— Это тебя надо поставить на место. Нет, ты никуда не пойдешь. Взять его! — приказал Атей ликтору.

Народный трибун — лицо священное. Он имеет право наложить вето — запрет на действия патрициев и сенаторов, идущие во вред простому люду. Дверь его дома всегда открыта. Там может найти защиту любой плебей.

Охранник с фасцией — связкой прутьев — быстро взошел навстречу и схватил Красса. Красс рванулся, но дюжий ликтор так сильно стиснул ему руку, что у него чуть не треснула кость.

Негодяй. Плебей. Еще вчера, не выходя из дома, Красс одним движением пальца мог уничтожить его. Но здесь, на Форуме, по старому обычаю, властвует народ. Республика все же. Еще властвует…

Глаза у Красса испуганно заметались. И во всей тысячной толпе, как ему показалось, не встретили ни одного доброжелательного взгляда. Разве что у Корнелия Секста. Но Корнелий Секст — ничто. Или, может быть, — мелькнула страшная мысль, — как-то дать ему знать, чтобы кинулся к войску на Марсово поле, всполошил его и нагрянул с легионерами на Форум?

Нет, не выйдет… Солдаты не готовы. Их набирали для войны, а не для бунта. Людей сразу охватит растерянность… А Помпей, а Цезарь? Нет, мятеж обречен на провал…

В туче, частично пролившейся дождем над Римом, образовался разрыв, сквозь него сверкнуло солнце. Красс вздохнул облегченно. Он увидел Помпея. С ясным взором и спокойным лицом шел Помпей сквозь толпу, и люди, сразу умолкнув, почтительно расступались перед ним.

Он походил внешностью на Красса, так что их можно было принять за братьев. Но, моложе Красса на несколько лет, Помпей отличался от него большей внушительностью.

— Прочь, — негромко сказал Помпей в напряженной тишине, повисшей над Форумом.

И ликтор отпустил Красса.

Да, всесилен Помпей. Всесилен и… лукав.

«Вовсе не нужен ему здесь такой соперник, — подумал с горечью Атей. — Цезарь в Галлии, Красс уберется в Сирию, Помпей один останется в Риме».

Атей просительно воздел руки к вновь обретшему уверенность Крассу и произнес со всей болью сердца:

— Красс, не ходи на Восток! Умоляю тебя.

Но освобожденный триумвир уже спешил с челядью вон с Форума, к войску. Опять заплескался дождь. Все промокли, им захотелось домой. Только не Крассу. Пусть хоть камни падают с неба.

Чувство унижения, которое он испытал минуту назад, сменилось в нем холодной ненавистью. К народному трибуну Атею, к ликтору, так грубо обошедшемуся с ним? К толпе на Форуме? Само собой. Но главным образом — к спасителю. К Помпею. Который у всех на глазах вновь превзошел Красса весом и влиянием. И, по существу, под видом помощи, тоже унизил его. Причем куда глубже, чем ликтор.

И Красс торопился к войску, ибо только войско даст ему возможность взять верх над всеми.

Однако ему пришлось задержаться у Форума, чтобы собрать всех своих приспешников. За это время Атей, задыхаясь, добежал до городских ворот. Он поставил у ног жаровню с высоким пламенем, воскурил фимиам, совершил возлияние и зловеще забормотал, призывая каких-то неведомых древних богов.

И когда у ворот появился Красс с толпой приближенных, народный трибун загородил ему путь и вскричал с надрывом, пронзительно:

— Красс! Не ходи на Восток. Заклинаю!

— Глупый человек! Оставь меня в покое. — Красс злобно отпихнул старика, жаровня опрокинулась.

— Помни же, Красс, — гневно сказал оскорбленный Атей, — ты идешь на Восток! То есть против солнца. Каждое утро оно будет вставать тебе навстречу. А солнце в тех краях ужасное. Может выжечь глаза.

Но Красс пренебрежительно махнул рукой:

— Поэзия…

* * *

— Как стоишь, ворона?..

Резкий удар по плечу виноградной лозой, тяжелой и гибкой. Фортунат чуть не вскрикнул от боли — он был без лат, как и все здесь пока, но страх опередил возмущение и сомкнул ему уста. Он сразу очнулся от смутного томления.

Тоскливо стоять под дождем. Ноги до икр в холодной мутной воде. Сидеть бы дома сейчас, есть горячую бобовую похлебку, приготовленную доброй матерью.

Как они плакали, мать и сестра, прощаясь с ним…

Нудно!

Он с тоской поглядывал на соседей. Юнцов, подобных Фортунату, мало средь них. Народ отборный, в возрасте между двадцатью и сорока годами. Легионеры стояли спокойно, будто их и не хлестал зимний дождь. Ноги широко и крепко расставлены, лица невозмутимо открыты ледяному потоку с неба.

Уже не раз они бывали в походах. Их ничем не удивишь. Привычно, даже несколько небрежно, будто совсем не ощущая тяжести, держали солдаты шиты и громоздкие дротики.

Пилум… На вид совершенно нелепая вещь. Короткое толстое древко и тонкий длинный наконечник из мягкого железа. Кого им напугаешь? Но это и есть, пожалуй, самое страшное римское оружие. Его коварство враги узнают на себе, когда уже поздно…

Совсем расслабившийся от скуки, уставший от долгого ожидания, переминаясь с ноги на ногу и уныло хлюпая ими в грязной воде, Фортунат чуть ли не присел на корточки, как пахарь на весеннем поле.

И не замедлило наказание.

— Как стоишь?

Центурион вновь вскинул лозу. В глазах отчужденность и ярость. Отец! Не узнал он, что ли, родного сына?

Узнал. Как не узнать! Где-то в глубине родительских глаз Фортунат заметил подобие участия.

И дошло тут до него: юность кончилась! Нет больше любимого сына. Есть солдат. И нет больше добрейшего ворчуна, отца-чудака. Есть суровый начальник, центурион Корнелий Секст. И пощады не будет.

Поди угадай теперь наперед: сейчас он скажет то, скажет другое…

Красс обходит войско. Места мало, подразделения сжались тесно, одно к другому. Легион. Шесть тысяч солдат. Он делится на десять когорт, по шестьсот человек. В когорте — три манипулы, в каждой манипуле — две центурии.

Над сотней солдат и получил власть старый Корнелий Секст.

Красс его взял примпилом — командиром первой центурии первой когорты. Никаких особых выгод звание примпила не приносит, разве что честь первым кидаться в бой. Все командиры центурий получают равную плату: 240 денариев в год. Зато он всегда на виду. И поскольку всякое повышение — награда, его ценят и добиваются.

У республики нет постоянного войска: солдат вербуют в случае надобности, а минует нужда — распускают. Красс набрал свой легион на скорую руку. Но это не беда. В Риме каждый взрослый мужчина — опытный воин.

— Неужто Красс с одним легионом думает взять весь Восток? — удивленно шепнул Корнелию невольник Эксатр, сопровождавший хозяина и высших военных начальников.

— Дурень! — презрительно бросил ему Корнелий. — Это ядро. Разве мало у нас легионов стоит в сирийских городах?

— А-а…

Смотрите, как быстро меняется человек. Будто Корнелий не должен рабу Эксатру два сестерция, которые, хоть и получил задаток, не спешит вернуть.

— Запиши на первой же стоянке: Римское народное собрание обязало Марка Лициния Красса покорить Великую Парфию.

— Но ведь этого не было, — удивился Эксатр. — Как раз наоборот…

Войско шло на юго-восток, через Лациум в Кампанию, к Неаполю.

Знакомые места! Здесь, вдоль знаменитой Аппиевой дороги, Красс повесил шесть тысяч мятежных рабов-спартаковцев, захваченных в плен. Далеко впереди его ждет другая дорога славы — Великий шелковый путь. Уж если понадобится, он ее всю, от Тира до Китайской стены, уставит крестами и распнет на них столько варваров, сколько пожелает.

Легион, четко разбившись на подразделения, растянулся на целую милю: дозор, головной отряд, основной отряд, замыкающий. Позади скрипел обоз.

Красс, дабы не утруждать в седле старые кости, ехал в середине войска в легкой повозке.

Справа шел покорный Мордухай, слева — Эксатр, непокорный.

Триумвир, как всегда, серьезен, холоден и сдержан. Зато глаза! Какой в них страстный огонь.

Дорога пошла круто вверх. Все напряглись. И натянулась с острым беззвучным скрежетом незримая цепь, что связала господина с невольником.

— Ты… поэт, — проворчал триумвир недовольно. По правде говоря, его уже начинала раздражать духовная борьба между ними, которую он сам же затеял. — Ты должен делать, что прикажут.

— Поэт не соучастник, — сухо сказал Эксатр. — Он свидетель. Как получили бы мы представление о прошлых веках, если б от них не осталось беспристрастных, точных описаний? Лишь по одним славословиям и фактам, вкривь истолкованным в угоду тому или иному важному лицу, не восстановишь историю, у которой мы учимся. Чтобы более или менее убедительно изобразить твой небывалый поход, я должен хоть примерно знать его причину.

— Восток — наш извечный враг, — убежденно изрек Марк Лициний Красс.

— С чего бы это! Что-то я не слыхал до сих пор, чтобы скифы, армяне или другой восточный народ вторглись в Лациум и шумели под стенами Рима.

— А слыхал ты о греко-персидских войнах? Кир, Дарий и Ксеркс. Битва при Фермопилах…

— Как не слыхать?

Повозка натужно скрипела, поднимаясь к перевалу. Рощицы пиний, точно девицы, сбежавшись и вскинув руки-ветки, удивленно взирали сверху, с откоса горы, на угрюмое шествие в долине.

— Но вовсе не персы затеяли их! Все началось с ионийцев, милетских греков. А Милет, ты знаешь, город азиатский, он — на восточном берегу Эгейского моря. Из-за чего-то они не поладили с Киром. Из-за чего, кто виноват — это другой вопрос. Важно, что те нелады были их внутренним делом. Вот тут-то в их споры и вмешалась гордая Спарта. А как же! Ведь это Спарта… Она пригрозила Киру: не трогай ионийцев, иначе тебе будет худо. Вздорный народ. Кир, обозленный их наглостью, ответил: если он проживет достаточно долго, то спартанцам придется говорить не о несчастьях ионийцев, а о своих собственных. И пришлось! Правда, несколько позже…

Повозка перевалила через крутизну и покатилась вниз. Красс неприязненно косился на Эксатра, которому пришлось прибавить шагу, поспешая за ним. Сволочь! Умен. Не так-то легко его свалить. Погоди же, сейчас я сокрушу тебя одним ударом.

И он сказал на дне глубокой лощины, куда они спустились:

— Вот об Аристотеле ты, уж конечно, не слыхал.

Они опять двинулись в гору.

— Я его читал, — кратко ответил Эксатр.

— Где?

Повозка накренилась на глубокой выбоине, Красс чуть не выпал из нее.

— Я учился в Бактрах, в греческой школе.

— А! — Красс покрепче ухватился за поручни сиденья. — Это там ты нахватался знаний?

— Мы и раньше знали кое-что. Или ты думаешь, мы у себя на Востоке до греков бегали без штанов, со шкурой на плечах, дубиной помахивая, жутко покрикивая?

— Все равно! Варвар — по своей природе раб, и быть рабом для него полезно и справедливо. Что говорит Аристотель? — И Красс произнес наизусть: — «В целях взаимного самосохранения необходимо объединяться попарно существу, в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое, благодаря своим умственным свойствам, способно к предвидению, и потому оно, уже по природе своей, существо господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, по природе своей существо подвластное. В этом отношении и господином и рабом, в их взаимном объединении, руководит общность интересов».

Он вспомнил это почти слово в слово. Ибо выучил с детства. И понимал с детства мир соответственно.

— Хе! Хитро. И все тут? — усмехнулся Эксатр. Новый подъем оказался круче прежнего, повозку бросало из стороны в сторону. Она тарахтела и скрежетала, вот-вот развалится. — Но те, на Востоке… они вовсе не считают себя варварами! Своим умом, своими руками, без чьих-либо указаний, соорудили в пустынях каналы, перед которыми Тибр — всего лишь ручей, и возвели города, перед которыми ваш хваленый Рим — захудалое селение. У них свой язык, свой уклад жизни. Свои законы. Своя письменность, музыка и живопись. У них есть память. У них было прошлое, есть настоящее…

— Но будущего не будет! — отрезал Красс. Повозка поднялась на гребень горы, но за нею не оказалось спуска: они уперлись в огромную красную скалу в черных трещинах, и дорога у ее подножья уходила влево. — Нет будущего без нас! — Он обвел рукой свое войско. — Философ Панеций сказал: Рим, как мировое государство, осуществляет целенаправленность мирового разума.

— Ох-хо-хо! — вздохнул Эксатр. Дорога, обогнув скалу, свернула направо. — Сколько возвышенных слов! Бедный Восток. Как тут не вспомнить Эзопова ягненка, который виноват лишь потому, что волку хочется есть… — Закатное небо за горной грядой, над Тирренским морем, было черно-багровым, как сажа, разведенная кровью. На востоке оно, глухое и жуткое, выглядит аспидно-непроницаемым. Эксатр улыбнулся. — Но ягненок-то вырос!

— В барана, — сказал Красс язвительно.

— В боевого барана, — невозмутимо уточнил Эксатр. — Рога у него теперь — не приведи господь попасть под их удар.

— Приглядывай за ним, — шепнул триумвир рабу Мордухаю.

Эксатр приуныл.

«Гадина! — выругал он мысленно Панеция. Вернее, Панекиса. Или как его там. Грек с Родоса, он сделался в Риме Панецием. — Римляне надругались над его прекрасной родиной. А он в своих паскудных сочинениях славит их, приводит гнусные доводы в обоснование их всемирного разбоя».

Он больше не смотрел по сторонам — только себе под ноги.

— Мэ-э? — удивленно спросил Мордухай, зайдя сбоку.

— Знаешь, — вздохнул Эксатр, — нет в мире девушек лучше евреек.

— Гы-ы…

— Эх ты… Мордухай несчастный.

— Хэ-хэ…

…На кухне — случайно или нарочно? — отрубив четыре пальца на левой руке, юной волчицей выла Рахиль.