…Из тех легких всадников, которых Публий по приказу отца отправил догнать и вернуть Абгара, остались в живых не больше трехсот. Обливаясь потом и кровью, они могли сказать лишь одно:

— Засада, их много.

Все встревожились. Красс, совершенно ошеломленный, стал наспех строить легионы в боевой порядок. Кассий дал ему последний совет: растянуть, в предупреждение обходов, пеший строй по равнине на возможно большее расстояние. Конницу же распределить по обоим крылам.

Красс сперва так и сделал. Но затем, вспомнив наказ Артавазда — при виде парфянской конницы держаться компактно, сомкнул ряды и перестроил в глубокое каре, по двенадцать когорт со всех четырех сторон. Конницу тоже разделил на четыре части, придав каждой по отряду, так что из-за ее малочисленности на каждую когорту пришлось в среднем по восемьдесят всадников. Но все же пехота не осталась без прикрытия.

Один из флангов он поручил Кассию, другой — сыну Публию, сам же встал в середине.

Хорошо обученное войско быстро и четко выполнило его указания. Всякий знал, куда повернуться, сколько сделать шагов; все продумано и отлажено до мелочей в могучей римской военной машине. Тут ничего худого не скажешь.

Но уже то, что десятки тысяч взрослых людей, сильных и крепких мужчин, взметая белую пыль, послушно и увлеченно, как в детской игре, топтались по голой равнине, безукоризненно исполняя все, что от них требовалось в каждый отдельный миг, но не понимая общего смысла своих действий, таило в себе трагическую ошибку.

Детям — им можно играть, можно и нужно, это дети, ничего страшнее легких царапин и ссадин от их забав не происходит. Игры у взрослых кончаются большой кровью…

А Красс взирал на все это с удовлетворением, сощурив опухшие глаза.

В строгом порядке римское войско вышло к Белиссе. Паводок в ней уже спал, река была невелика и не обильна водой.

Но в эту сушь и жару, после трудного, в неисчислимых тяготах пути по раскаленной пустыне солдаты обрадовались невзрачной Белиссе не меньше, чем десятки тысяч греческих наемников, вернувшихся с Востока и увидевших после долгих мытарств знакомое море:

— Таллата, таллата!

Они в испуге озирались назад: неужто все кончилось? И счастливо вздыхали: о боги!

Можно подумать, на той стороне уже начиналась Гиркания, где, как писал Диодор, «на одной кисти винограда столько ягод, что хватает на меру вина. Фиговые деревья дают до десяти медимнов плодов. Во время жатвы количество падающих зерен достаточно для нового посева и не требуется дополнительного труда для получения столь же обильного урожая. Там имеется дерево, подобное дубу, из листьев которого сочится мед, и жители употребляют его в пищу».

Не надо работать! Лежи в холодке под раскидистым деревом — и сладкий мед сам будет капать тебе в разинутый рот. И масло — под рукой. Стоит лишь землю копнуть, из нее забьет «ключом чистое светлое масло; ни вкусом, ни запахом не отличающееся от оливкового, своим же блеском и густотой совершенно походящее на него»…

Чем не рай?

Помощники Красса сошлись на краткий совет. Кассий молчит. Едиот как никогда озабочен. Он держится теперь поближе к строгому Кассию. Хотя грозный квестор терпеть его не может, как и всех местных жителей. Петроний, Октавий, другие легаты продолжали:

— Здесь и надлежит остановиться на отдых. И разведать, насколько это возможно, число врагов и боевое их построение. И с рассветом двинуться против них…

Красс обратил усталый взор к сыну Публию. Он доверял теперь лишь ему одному.

Публий кипел больше, чем всегда, да и всадникам его не терпелось себя проявить. В самом деле, что это за война? Ни встреч с врагом лицом к лицу, ни жарких сражений. Где-то в стороне происходят без них мелкие стычки. Забава, а не война.

— Зачем откладывать на завтра победу, которую можно одержать сегодня? Вперед — и в бой!

— Хорошо, — согласился с ним Красс без долгих раздумий. Теперь уже некогда думать! Надо действовать. Его самого неудержимо, как барана на горные кручи, влекло на восточный берег. Будто их там ждал не бой, исход которого знает лишь бог, а по крайней мере овация. — Кто хочет, пусть ест и пьет, оставаясь в строю.

И повел солдат через Белиссу. Не ровным шагом, с передышками, как это положено перед битвой, а быстро, чуть не бегом, без остановок и отдыха. Кто успел на переправе, нагнувшись, зачерпнуть флягой воды, тот и напился. У кого что было в сумке — черствый хлеб, кусок сыра, сушеное мясо, тот и поел на ходу.

Они перешли через Белиссу на середине пути из Карр, что стояли выше по течению, до Ихи, что ниже. За Белиссой, увы, равнина была такой же пыльной и голой, как и та, что осталась у них позади…

И вот наконец неприятель! Он, против их ожидания, не показался легионерам ни многочисленным, ни грозным. Это и есть хваленые парфяне? Серое скопище жалких, испуганных всадников, готовых броситься врассыпную от одного лишь рева римской буцины.

Так им сперва показалось…

Но грянул гром!

Десять тысяч могучих рук ударили в десять тысяч тяжелых бубнов, увешанных медными погремушками…

Раскололось небо. Вся равнина огласилась глухим, наводящим трепет гулом. Низкий и устрашающий звук, будто смешанный с звериным ревом, грозно креп и нарастал; грохотало небо, и этот ужасный грохот отдавался в земле тяжелым стоном.

Он обрушился на потрясенных римских солдат, сквозь уши грубо вломился в души и произвел в них полное смятение. Оглохшие и растерянные, они утратили способность к здравому суждению.

И когда чудовищный грохот достиг таких пределов, что казалось: страшнее уже ничего больше быть не может, что небо сейчас упадет на землю и люди все лягут вповалку без дыхания, — он внезапно прекратился…

Всего на несколько мгновений!

Затем всю округу разодрал на куски, на убогие клочья, на жалкие нити десятитысячный яростный вопль, от которого у римлян даже бляхи похолодели.

Все было в этом неистовом вопле! Гневное рыканье львов и урчание горных медведей. Унылый волчий вой и детский плач шакалов.

И разбойный свист ветра, который, остыв у белых снежных вершин, катится вниз по сверкающим ледникам, падает в темный хаос каменистых узких ущелий, быстро течет по зеленым долинам и, выдув тепло из глинобитных хижин, стремится в степь, уже горячий. Где обдувает колючие ветви редких растений и любовно оглаживает ящеров-варанов.

Вопль самой древней земли, встревожившейся за себя и за своих детей…

Парфяне разом сбросили с доспехов серые покровы и предстали перед неприятелем пламени подобные: в шлемах и латах из ослепительной маргианской стали, кони — в латах медных и железных.

Будто само жгучее солнце Востока, опрокинув серую тучу, неумолимо сверкнуло в очи римских солдат. И впереди сакской конницы показался сам Сурхан, огромный и страшный…

Парфяне, выставив длинные пики, беспорядочной шумной толпой, с визгом и свистом, как у них водится, налетели на римское войско, чтобы расстроить первые ряды и потеснить их.

Но это оказалось все равно что горстью камушков, рассыпающихся на лету, пробить гигантскую плиту.

Густоту и глубину нерушимо сомкнутого строя, его плотность и стойкость они распознали быстро, наткнувшись на крепчайшую ограду из больших щитов, меж которых им навстречу торчали железные острия…

Казалось, их отбросил сам воздух римского войска. Тугой и горячий от многих тысяч дыханий, от потного смрада. Это был прочный, незыблемый остров чужой и враждебной жизни, попавший в море просторных пустынь.

И гривастая вольная конница, разбившись о него, откатилась мутной бессильной волной.

С криками ужаса и смятения рассеялись парфяне кто куда. Но между криками ужаса они почему-то усмехались. Иные же — открыто хохотали.

— С чего вдруг на них смех напал? — удивился Красс.

— Со страху, пожалуй, — сказал Петроний. — Такое бывает.

— Да? Что ж, сейчас они заплачут. — И Красс приказал когортам легкой пехоты броситься за бестолково мечущимися всадниками.

Вот так. Может быть, и обойдемся одной лишь легкой пехотой. Жаль, конечно, если главным силам не придется показать себя в бою. Но такова уж эта глупая война. Все равно он всех хорошо наградит после битвы.

«Виктория — глория», — вдруг сложилось у него в голове. Рука — с тех пор как он узнал тайну кольца — перестала болеть. Красс больше ее не завязывал. «Победа — слава». Вот не думал, что способен на что-либо подобное! Красс усмехнулся. И вновь произнес с удовольствием мысленно: «Виктория — глория»…

Он не заметил, что парфяне мечутся по белой равнине на рослых своих, послушных, хорошо обученных лошадях вовсе не так уж бестолково, что они мало-помалу окружают каре.

…Не успели отряды вспомогательной легкой пехоты пробежать двух сотен шагов, как на них, огромной стаей кровожадных железных гарпий, пала туча вражеских стрел.

От криков и стонов, казалось, вздрогнула степь…

Войска такого рода набирались в провинциях или в государствах, союзных Риму. Вооружение их состояло из легких луков, копий, кинжалов, пращей. Щитов и панцирей, считай, у них нет, — разве что командиры о себе позаботились.

Но острые клювы стрел одинаково легко рвали и человеческую кожу, и бычью кожу нагрудников, у кого они имелись. Длинные стрелы летели с поразительной скоростью. И ломали, попав в цель, древки копий и кости.

Бедняги кинулись назад!

Легионеры, выпустив их перед тем из-за своих рядов, не думали, видно, что они отступят так скоро. И успели, сдвинувшись, замкнуть проходы в рядах. Чтобы туда не ворвались парфяне.

Убегая от летучей смерти, воины из сразу поредевшей легкой пехоты, потеряв от ужаса голову, навалились на своих тяжеловооруженных товарищей, спеша растолкать их и укрыться за ними.

Ужас у этих не был притворным. Они не усмехались. Хохотал лишь один, сошедший с ума от боли.

Пропуская бегущих, топчась и раздвигаясь как попало, легионеры сломали строй. В беспорядке и сумятице квадратный строй дрогнул. И волны острейших стрел, обрушившись одна за другой, стали размывать его твердый и, казалось бы, несокрушимый берег.

Римская конница — жалкая горсть при каждой когорте — не смела даже отойти от своих. А тех, кто с отвагой вырывался вперед, враги, окружив, тут же уничтожали.

Парфяне рассредоточились. Они уже метали стрелы со всех сторон.

Конники круто сгибали загорелыми руками тугие тяжелые луки, придавая стреле огромную силу удара, и спускали тетиву почти не целясь.

Тут и захочешь — не промахнешься. Так скученно, тесно стояли фромены.

Оставаясь в строю, они получали рану за раной и обливались кровью. Даже повязку наложить нет возможности, — негде сесть, некуда подвинуться…

Нелепый бой! Не бой, а расправа, избиение. Легионеры скрежетали зубами — не так от боли, как от обиды и унижения.

Погибнуть, не вынув из ножен мечей…

Не раз центурионы бросали ряды солдат вперед. Но парфяне, смеясь, скакали прочь. И даже убегая, обернувшись, пускали назад свои злые стрелы.

Они свято соблюдали старый скифский прием: отступая — разить. Но Красс ничего не желал об этом знать. У каких-то варваров какие-то там боевые приемы?..

Но попробуй догони их, пеший, весь в тяжелых доспехах.

А дальнобойных луков и стрел у гордых римлян не водится. «Оружие, достойное варваров». Что же, варварам от этого ничуть не хуже…

— Терпение, терпение! — подбадривал сникших людей Петроний. — Сейчас у них выйдет запас проклятых их стрел, и парфяне исчезнут. Или вздумают схватиться врукопашную, и тут мы им покажем.

Уж такое дело у трибунов. Солдат, завлеченный своим полководцем в ловушку, умирает жалкой бессмысленной смертью, а военный трибун-краснобай утешает его:

— Мужайся! Все равно мы их одолеем…

Но железный ливень стрел не иссякал…

Ему не видно конца.

Он становился даже сильнее.

Невероятно! Сколько стрел может взять с собой конный лучник? Скажем, три колчана, четыре. Пусть хоть шесть. Все равно при такой густоте стрельбы ненадолго хватит этого запаса.

— Тут что-то не так, — пал духом Красс. «Виктория — глория»…

Одного из слуг Едиота обрядили в арабскую хламиду и пустили взглянуть, что происходит впереди. Верный был человек. Не удрал. В Иерусалиме, в доме Едиота, у него осталась мать.

Самуил, не замеченный в общей сумотохе, потихоньку выбрался в степь, обошел парфянское войско сзади. Он приметил длинный холм, из-за которого им навстречу скачут другие…

Прячась за барханами, Самуил обогнул загадочный холм — и ахнул!

Дым… Палатки… В просторной лощине расположился на отдых огромный, в тысячу верблюдов, караван. И каждый верблюд, точно хворостом, нагружен большими вязанками стрел.

Пока одни стреляли, другие набивали опустевшие колчаны. Торопливо пили воду, снова мчались к римскому каре. И задорно перекликались с теми, кто ехал к холму.

— Стрел у них хватит на много дней, — вернувшись, доложил Самуил Крассу.

Итак, свидание состоялось!

«Виктория — глория»…

Красс воззвал через посланца к сыну:

— Выручай!

Теперь вся надежда — на Публия, на его галльскую конницу.

К тому времени Публий руки изгрыз от нетерпения. Получив от отца тревожную весть, он вспыхнул, словно порох. Настал его звездный час!

Взяв тысячу триста отборных всадников, в том числе тысячу галлов, пятьсот пеших лучников и ближайшие семь когорт легионеров, он быстро повел их обходным путем в атаку.

Парфяне отхлынули. Ага! Это вам не босой пеший сброд с палками, заостренными под копье или согнутыми в виде лука.

— Враги дрогнули! — вскричал молодой пылкий Красс. — Настигнем их, не дадим уйти далеко.

Несмотря на то что кровь ударила ему в голову, он не забывал об отце. То есть именно ради отца и взбудоражил Публий себя до неистовства. Пока Публий будет гнать парфян, старший Красс получит передышку. И успеет перестроить легионы соответственно изменившейся обстановке.

Вместе с Публием мчались Цензорин и Мегабакх. Последний славился мужеством и силой. Цензорин же был удостоен сенаторского звания и отличался как оратор. Друзья и сверстники Публия, они возбужденно кричали:

— Бегут!

— Бегут хваленые парфяне!

Пехота не отставала от конницы. Рвение и радость! Вот она, победа, — в сотне шагов от них… Тит, поспешая, вздыхал облегченно:

— Ох! Вырвались мы наконец из клетки железной! В которую сами себя загнали. Теперь мы им покажем…

— Если не угодим в другую, — ворчал Фортунат, отирая пот.

— Теперь уж нет! Теперь…

Уведя отряд Публия за собой далеко от главных войск, парфяне остановились и повернулись к нему. Сюда же устремились другие, в еще большем числе. Теперь потолкуем…

— Погодите! — задержал Публий свой отряд. — Стойте на месте. Пусть увидят, что нас не так уж много. Подманим их на рукопашную, — усмехнулся он мстительно.

У него рука тяжко и сладко ныла. От неудержимого желания, с бешеной яростью стиснул рукоять меча, вонзил массивный острый клинок в живое тело врага. Блаженство! Его знает лишь солдат…

У старшего Красса рука между тем — от волнения, что ли, — вновь разболелась. Он, угрюмо растирая ее, ждал вестей.

И наконец услышал желанное:

— Неприятель обращен в бегство! Публий преследует его…

Красс и сам заметил: напор парфян, оставшихся здесь, против главных римских сил, значительно ослаб. Он ободрился, сделал знак трубачам. Протрубили сбор. Красс отвел когорты на возвышенность.

Дисциплина, конечно, хорошее дело! И все же…

Квестор Кассий с грустью смотрел, как огромное скопище людей, будто стадо баранов, повинующихся рожку пастуха, покорно бредет с равнины на холм. Нелепое зрелище. В нем сокрыто нечто преступное.

Что же сын? Опустив руку, Красс нетерпеливо помахивал ею. Но кровь приливала от этого к опухшему пальцу, давила на него и тем усиливала боль.

Почему он молчит? Старик, морщась, согнул руку и принялся водить ею взад и вперед, вниз и вверх, будто пилил. Себя по животу. И по сердцу.

Может быть, порученцев Публия перехватывают по дороге парфяне? О боже! Может быть, он сейчас… Красс застонал, приложил руку к груди и, поддерживая другой, стал баюкать ее, как ребенка…

Парфяне, которых теснил храбрый Публий, не спешили ввязываться в рукопашный бой. Они поставили против него лишь своих броненосных конников, остальных же пустили скакать вокруг.

Здесь Публий впервые увидел странных всадников с плоскими лицами и узкими черными глазами.

— Что за чудо? — удивился Публий.

— Хунну, — ответил кто-то знающий.

Эти не вопили, не визжали. Спокойно и деловито, не торопясь, они достали из колчанов оперенные длинные стрелы, вставили их в свои огромные луки, натянули их до предела и по знаку — возгласу предводителя — разом спустили тетиву.

Невероятной силы удар смел половину отряда римской легкой пехоты…

Затем началось нечто невообразимое. Взрывая копытами равнину, парфянские кони подняли такое огромное облако пыли, что фромены не могли ни ясно видеть, ни свободно говорить.

Они сталкивались друг c другом на большом пространстве и умирали не легкой и не скорой смертью. Корчась от нестерпимой боли, солдаты катались по земле, с визгом крутились на ней, как псы, угодившие под колесо. Они ломали стрелы в ранах и, пытаясь вытащить зубчатые острия, засевшие в жилах, терзали и рвали сами себя.

— Вперед! — надрывался Публий.

Но воины с криком и стоном показывали ему свои руки и ноги, насквозь пробитые парфянскими стрелами…

— За мной, друзья! Мы опрокинем их, — ободрил Публий конницу.

И стремительно ринулся с ней на броненосный парфянский строй, схватился с врагом врукопашную. Неукротимый человек! Он не думал о смерти. Он верил в победу.

Но рукопашная, на которую Публий возлагал все надежды, ничего не дала.

Кроткие легкие дротики галлов не могли пробить сыромятную толстую кожу и железо парфянских панцирей. Зато длинные тяжелые пики парфян глубоко проникали в плохо защищенные или просто обнаженные тела храбрых воинов.

А храбрость их не вызывала сомнений!

Галлы хватались за вражеские копья и, сходясь вплотную с парфянами, стесненными в движении тяжестью доспехов, сбрасывали их с коней. Иные, спрыгнув, подлезали под неприятельских лошадей и поражали их в живот. От боли лошади вздымались на дыбы и обрушивались сверху на своих и чужих.

Галлов изводила жажда, изнурял непривычный для них жестокий зной. Чего тут больше пролилось, в этом трудном бою — крови, пота, — бог весть. К тому же и лошадей своих они почти всех потеряли, когда напоролись на парфянские копья.

Им поневоле пришлось отступить к тяжелой пехоте, ведя под руки Публия, который изнемогал от ран.

Поблизости находился большой песчаный холм. Фромены, отбиваясь, отошли к нему и закрепились, образовав плотный круг. Внутри круга они поместили коней, затем сомкнули щиты в несколько ярусов. Песчаный холм заметно осел, расползся под ними. Но не так, чтобы сровняться с полем битвы. И превратился для римлян в ловушку. Позиция, которая им представлялась удобной для обороны, оказалась, наоборот, губительной.

Если на ровном месте первый ряд прикрывает собой ряды задние, то на холме, на склонах его, возвышаясь один над другим, все ряды одинаково очутились под ливнем стрел. И всем одинаково пришлось оплакивать свое бессилие и конец свой бесславный…

При младшем Крассе находились два грека из Карр, Иероним и Никомах. Они убеждали Публия тайно оставить обреченное войско и бежать с ними в Ихны — ближайший город, верный Риму.

— Сколько людей гибнет по моей вине! — сказал с черной горечью Публий. — Нет такой страшной смерти, которая заставила бы меня их покинуть. Бегите. Прощайте…

Он до последнего вздоха сохранил свою книжную речь. Правую руку младшего Красса повредило стрелой, и Публий утратил способность ею владеть. Он приказал оруженосцу ударить его мечом и, расстегнув панцирь, подставил ему правый бок. Тот, где печень.

— Родитель. Ах, родитель! Да спасут тебя светлые боги…

Друг его Цензорин умер подобным же образом.

Мегабакх сам покончил с собой.

Так поступили и другие вернейшие сподвижники Публия.

Парфяне, медленно поднимаясь по склонам холма, добивали копьями тех, кто еще продолжал сопротивляться.

— Все! Отвоевались. — Тит бросил пилум, сел на взрытый ногами песок на вершине холма, возле коней, закрыл руками лицо и застонал. — Теперь нас зарежут! — вскинул он к Фортунату мокрые глаза.

Фортунат не отвечал. Он стоял остолбенело с мечом в руке и не слышал его.

— Эй! — Фарнук толкнул Фортуната, который, слепой и глухой, тупо уставился куда-то в пыльную даль равнины. Будто голос далекой матери вдруг долетел до него. — Ты чего, со страху одурел? Отдай свою игрушку, она уже тебе ни к чему. — Сак с трудом вывернул меч из одеревенелой руки неудавшегося центуриона.

Так встретились два «Счастливца».

Фортунат, пожалуй, даже не понимал, что с ним делают, что происходит с ними со всеми. Должно быть, угадав его состояние, сак Фарнук и не убил молодого фромена. Хотя тот и не бросал свой меч…

Из пяти тысяч восьмисот людей Публия в живых осталось не более пятисот.

— Все, бедолаги! — крикнул Фарнук. — Кончились ваши страдания. Спускайтесь вниз. Не бойтесь — таких героев мы не загоним в рудник. Будете служить нашему славному царю Хуруду Второму Аршакиду… — Фарнук склонился над трупом Публия.

— Допрыгался? Эх! Молодой, сильный, красивый… — Он вынул из ножен кинжал и не спеша отрезал Публию голову. — И куда тебя несло? Где Рим, а где Белисса. — Фарнук отер с лезвия кровь, спрятал кинжал и плотно посадил голову младшего Красса на пику. — Та-ак. Сын — готов! Теперь очередь за папашей…

Старший Красс с беспокойством ждал сына. Когда он с удачей вернется к отцу. Он все баюкал руку, все баюкал ее у груди…

Один из многих посыльных Публия сумел наконец проскользнуть к главному войску:

— Публий пропал, если ему не будет скорой и сильной подмоги!

Старик похолодел… Тревога за сына и за исход всего дела, густо и жарко хлынув от сердца, тяжело ударила в мозг.

— Вперед, на помощь! — крикнул он дребезжащим бесцветным голосом.

Но в это время вновь загремели страшно и грозно литавры. Распевая победные песни, крича, к римскому войску опять хлынуло скопище буйных парфян.

— Э! — Кто-то из них поднял на пике голову Публия. — Чей это сын, какого он роду? Кто знает его родителя? Ни с чем не сообразно, чтобы от Марка Лициния Красса, наихудшего из людей, произошел такой благородный и блистающий доблестью сын…

Нет! Красс не верил. Не мог поверить…

— Римляне, меня одного касается это горе. — Растерянный, немощный, дряхлый, он побрел, спотыкаясь, вдоль рядов. Остановился перед молодым легионером, положил ему на плечо здоровую левую руку. Заглянул просительно в глаза. — Мое горе! Не так ли? Мое… Пусть он погиб, — не принимал Красс за правду то, что сам говорил о сыне! Такой правды не может быть. Это все условно. — Но слава Рима и его судьба не сокрушены. Они в ваших руках. Не смущайтесь тем, что случилось: тому, кто стремится к великому, надлежит при случае и потерять.

Так утешал он себя и других, смутно надеясь на невозможное. Никогда еще голос его не звучал так трагично и обреченно, с такой проникающей задушевностью и… безысходностью…

Он погладил по щеке другого солдата. Озираясь, развел руками.

— Разве Лукулл без кровопролития низверг Тиграна? И Сципион — Антиоха? Тысячу кораблей потеряли предки наши в Сицилии. И множество полководцев — в самой Италии, когда отбивались от Ганнибала. — В голосе Красса, глубоком и мягком, теплой струйкой зазвенели слезы. — Но ведь это не помешало им затем одолеть победителей…

Старый Красс припал к плечу одного из легатов, Эгнатия, и заплакал:

— Если у вас есть хоть сколько-нибудь жалости к старику, потерявшему лучшего сына на свете, — докажите это гневом своим против врагов!

Он оставил Эгнатия, сел на камень, упав лицом в ладони.

Долго сидел он так, сокрушенный и тихий, между тем как боевой клич парфян, сгустившихся вокруг его легионеров, все нарастал, отчетливый, смелый.

Назревал новый бой.

Красс встал, серьезный и строгий, как патриарх в кругу семейства.

— Покарайте их! Отнимите у них радость удачи! Издайте свой клич боевой, чтобы кровь у злобных парфян застыла в жилах…

Но не жажда возмездия охватила всех римлян от обращенной к войску слезно-трогательной речи полководца, а «трепет и ужас», как пишет Плутарх. И клич получился неровный, разрозненный, жалкий. Скорее — слабый крик исходящего кровью о помощи…

И тогда Красс поверил в смерть сына. Но он не хотел верить в нее!

— Нет! — Он схватил чей-то щит, вскинул правую руку и обрушил на него кулак. — Нет и нет!

Он с размаху бил и бил больной рукой по железу, будто рубил его топором.

Чтоб заглушить этой болью другую, более страшную.

Чтоб расплющить ненужную руку, искромсать, измочалить ее.

Чтоб разбить вместе с нею кольцо-чудовище, раздробить проклятый вишнево-красный камень…

Вишнево-красной кровью обагрился весь щит. Красс упал без сознания. Все остальное происходило уже без его участия.

* * *

Отряды легкой парфянской конницы вновь обрушили на легионы густые лавины острых, раскаленных на солнце, зазубренных стрел. Конные латники, действуя пиками, стеснили римлян на малом пространстве. Иные из солдат с решимостью обреченности вырывались вперед и бросались с обнаженным мечом на врага — и парфяне, как куропаток на вертел, насаживали их на стальные тяжелые копья.

На соседнем холме, словно дразня римлян, под грохот бубнов, свист флейт извивались в победном танце парфянки.

— Возмутительно! — вознегодовал военный трибун Петроний.

— Может быть, так и надо, — угрюмо вздохнул квестор Кассий. — Иного зрелища мы не достойны. Раз уж превратили благородный Рим в балаган, где кривляются, самим себе на потеху, то вшивый Сулла, то паршивый Красс.

Страшный день подходил к концу. От заката пустыня сделалась алой. Будто всю ее омыло римской кровью. Ночью лук со стрелами бесполезен.

— Даруем Крассу одну ночь, чтобы оплакать сына! — крикнули парфяне, уходя. — Пусть утром он сам придет к Сурхану. Иначе его приведут силой. — И с громом копыт исчезли в темноте.

Согласно степному обычаю саки расположились на ночлег за холмами, подальше от противника, чтобы он не смог захватить их врасплох.

Сурхан и человек с черной повязкой на лбу сидели отдельно от всех, вдвоем у костра из сухого верблюжьего помета.

Предводитель саков сосредоточенно шевелил тремя пальцами правой руки — большим, указательным, средним, что-то в них разминая.

— Мозоли натер тетивой. Столько пришлось сегодня стрелять. Нехорошо, — вздохнул Сурхан.

— Что?

— Нехорошо все это! Я, должно быть, по природе своей не воин. Я, как и ты, поэт.

— А я по природе не поэт, а воин, — усмехнулся человек с черной повязкой на лбу. — Судьба!

Оба невесело рассмеялись, печально умолкли.

Если даже у парфян от этой ночи на душе сумрачно, скверно, то какой же она была для римлян? Никто не думал о том, чтобы помочь страдающим от ран, умирающим. Всякий оплакивал лишь самого себя. Никакого исхода! Все равно, дождутся ли римляне утра или сейчас уйдут в беспредельные равнины…

Слишком много раненых. Если нести их, они будут помехой при поспешном отходе. Оставить — криком своим дадут знать парфянам о бегстве товарищей.

Все знали: Красс — виновник их бед и несчастий. Но солдаты, сокрушенные духом, хотели увидеть его, как дети отца, пусть сурового, несправедливого, вновь услышать его голос.

Но старик, глухо закутавшись в плащ, лежал в темноте и молчал. Легат Октавий и Кассий пытались поднять и ободрить полководца, но он грубо обругал их и опять затих…

Тогда те двое по своему почину созвали совет центурионов и прочих начальников. Во мраке ночном, придвинувшись друг к другу и шепчась, они казались шайкой злоумышленников. Никто не хотел оставаться на месте. Без сигналов трубных, без бодрых команд, в тоскливой тишине поднялось римское войско в последний поход.

В черной пустыне звучал лишь густой странный шорох — вкрадчивый шорох многих тысяч подошв — да нередко резко звякало оружие.

Но раненые сразу догадались, в чем дело.

— Нас бросают! — завопил кто-то из них.

Лагерь тревожно загудел. Те, что были без чувств, очнувшись, вылезали из-под груды трупов. Те, кто мог шевелить рукой, стучали мечами о щиты. Остальные просто кричали — бессмысленно, злобно и страшно.

Когорты, успевшие сойти на равнину, вообразили, что сзади на них внезапно напали враги. Очертя голову, легионеры ринулись в темноте кто куда, рассыпались так, что уже никакой начальник не мог их собрать.

Шум в римском лагере долетел до парфян.

— Бегут, — сказал человек с черной повязкой на лбу.

Сурхан безразлично махнул рукой. Пусть. Куда они убегут?

Пустыня озарилась оранжевым светом восходящей луны. Когда она поднялась высоко, равнина сделалась холодно-белой, и при ее белом свете вереницы белых фигур на белой равнине мнились тенями умерших, бредущими в преисподней к переправе через мрачный Ахеронт…

Легат Эгнатий, на плече у которого днем рыдал старый Красс, оказался осмотрительней всех. Глубокой ночью он привел к стенам Карр триста всадников и на латинском языке окликнул стражу. Караульные отозвались.

— Передайте Колонию, что между Крассом и парфянами произошло большое сражение.

Ничего не прибавив к этому и не сказав, кто он такой, Эгнатий поскакал дальше к Зейгме.

Дурная слава, которую он мог заслужить, покинув своего полководца, его не пугала. Пусть! Зато Едиот отвалил ему тысячу золотых. И пообещал дать еще столько же, если Эгнатий доставит его в сохранности на западный берег Евфрата.

Это куда легче, чем с доброй славой умереть вместе с дураком Крассом.

Едиот молился Яхве. Он спешил. Ставка на Красса не оправдала его больших надежд. Но оставались еще Помпей и Цезарь! О Яхве! Один лишь ты, о великий, знаешь, что ждет нас впереди…

Колоний, начальник гарнизона в Каррах, сообразил, что дело худо, вышел с солдатами навстречу отступающему войску и проводил Красса и Кассия в город.

* * *

И снова взошло утро. Такое же золотое, как вчера. Но вчера оно начиналось с надежды, а нынче у римлян ее уже не было. Никакой надежды у них не оставалось. Даже на спасение, не говоря уже о победе. О ней и говорить теперь смешно. Более того, кощунственно.

Едва светлый Митра, гневный, слепящий, взглянул своим огненным оком на брошенный римский лагерь, его окружили парфяне.

Кое-кто из раненых, стиснув меч или копье, пытался броситься им навстречу, но парфяне быстро перебили их. Все четыре тысячи, которые здесь оставались. Брать немощных в плен, возиться с ними, лечить, кормить и поить парфянам было недосуг.

Они торопились. Ибо главный враг, Марк Лициний Красс, уцелел и, по слухам, с лучшей частью войска, направился к Зейгме, а толпа, что стекалась ночью в Карры, — жалкий сброд, недостойный внимания.

Многих блуждавших по равнине истребили, догнав на конях.

Легат Варгунтий с четырьмя когортами оторвался ночью от войска и сбился с дороги. Утром враги окружили его на каком-то холме. Повторилось то, что произошло вчера с отрядом Публия.

Лишь свевы-германцы, хлебнув, как водится у них, настоя из гриба мухомора, впали в неистовство и, рыча, прорубили боевыми топорами широкий проход сквозь парфянскую конницу.

Их осталось двадцать.

— Ох-хо-хо! — дивился Фарнук на краснолицых синеглазых воинов. — Не трогайте их. Пусть уйдут спокойно в Харран. Заслужили.

«Одержимые» удалились, положив топоры на плечи, шатаясь, смеясь и хрипло ругаясь по-своему. Один из них задрал рыжую голову и завел протяжным фальцетом альпийскую руладу.

* * *

— Эй! — крикнул кто-то у городских ворот. — Позовите Кассия.

— Я здесь! — Он находился как раз на стене, размышляя, как быть дальше.

О длительной обороне и думать нечего. В городе негде повернуться, так много людей набилось в него, и продовольствия до жути мало. На поддержку греческих жителей Карр тоже не приходилось рассчитывать, — по состоянию римских войск они поняли, что Красс потерпел сокрушительное поражение.

Единственный выход — бегство. Но как уйдешь, если все дороги отрезаны? Днем, при свете солнца, это невозможно…

Кассий чуть не спрыгнул со стены, когда вгляделся во всадника, который крутился внизу, у ворот…

— Сальве, друг Кассий! — помахал рукой Абгар. Он, видно, запомнил это приветствие, пока находился при «императоре». Но, может быть, вообще отлично знал латинский язык. Однако, по своему обыкновению, о том помалкивал. — Слушай, Кассий. Ты человек разумный. Пожалуй, самый разумный во всем римском войске. Передай Крассу, если он в городе: Сурен готов заключить перемирие. Он даст вам спокойно покинуть Месопотамию, если вы сложите оружие. И для вас, и для нас. Согласен? Пусть император выйдет на переговоры.

— Где и когда состоится свидание?

— Хоть сейчас! Здесь, у ворот.

— Красс… хворает, — сказал квестор Кассий, подумав. Поспешность в этом сомнительном деле совсем ни к чему. Надо выгадать хотя бы день, чтобы осмотреться и все как следует решить. — Он сегодня не сможет встретиться с вашим предводителем.

— Понятно! — засмеялся лукавый араб. — Как тут не захворать. Не той ли болезнью, которой заболел Александр на Яксарте? Тогда — завтра утром, здесь у ворот. Сальве! Будь здоров. — И Абгар, довольный, ускакал.

Озадаченный Кассий сошел со стены. Красс отдыхал у Андромаха, одного из виднейших и богатейших жителей Карр. Проходя через каменный двор, Кассий увидел в тени под стеной пятерых в арабской одежде, печально сидевших на корточках.

Теперь все арабское вызывало в нем подозрение.

Он подошел взглянуть на них. Арабы встали, склонились в низком поклоне. Один показался ему чем-то знакомым. Кассий где-то видел этого юношу. Может, в отряде Абгара, когда тот сопровождал римское войско в пустыне?

Впрочем, кто знает. Все они на одно лицо. Кассий мог перепутать. Но беспокойство его возросло.

— Не узнал, — прошептал Натан, едва Кассий оставил их. — Он видел меня в храме Деркето.

Их осталось пятеро. Элиазар вчера погиб в жестоком бою. Мир его праху…

— Что за люди у тебя во дворе? — строго спросил квестор Кассий, войдя к Андромаху, который, присев возле Красса в светлой просторной комнате, овевал ему лицо опахалом.

— Мои слуги. — Андромах вскинул к нему большие глаза. — Проводники. Верные люди.

— Но они же арабы?

— И что? — пожал Андромах могучими плечами. — Мы здесь все вместе живем. Перемешались.

— Я не доверяю им! — Кассий устало опустился в легкое кресло. — Я никому здесь не доверяю.

— Даже мне? — оскорбился грек Андромах, тучный, огромный. — Но разве не я в прошлом году открыл перед вами ворота Карр? И не я помогал вам все это время? Обижаешь.

— Не о тебе речь! Сурен предлагает переговоры, — обратился Кассий к бледному Крассу, лежавшему на низком помосте. — Но я возражаю против них. Ничего хорошего из этого не выйдет. Встреча назначена на завтра. Сегодня ночью мы уйдем. Именно ночью! Ибо парфяне не сражаются ночью, это не в их обычае. Стрелки из лука беспомощны в темноте. Как слепые.

— И что же дальше? — спросил тихо Красс. Отрешенно, почти безучастно.

— Пока они встанут, мы будем уже на пути в Зенодотию. Возьмем ее, отдохнем — и дальше с боями пробьемся к Зейгме.

— Нет! — Красс в страхе привстал на ложе. — Только не в Зенодотию. Проклятый город. Путь в Зенодотию опасен. Не нужно идти в Зенодотию. Я не могу больше видеть серый песок, белый щебень. Нет! Отступим в горы. В горах наше спасение. Как их название, ты говоришь? — обернулся он к Андромаху, почти невменяемый.

Разум его угасал. Все забылось: Цезарь, Помпей, великие замыслы. Все кроме Форума, где народный трибун Атей гневно грозил ему: «Помни же, Красс, ты идешь на Восток! То есть против солнца. Каждое утро оно будет вставать тебе навстречу. А солнце в тех краях ужасное. Может выжечь тебе глаза…»

Атей, продолжая кричать, почему-то преображался в богиню Деркето, и она жгла «императора» неотступным зеленым, загадочным взглядом.

«Совершенное ничто, — подумал с презрением Кассий. — Он превратился в ничто».

— Как зовутся те горы?

— Синнаки. По дороге в Армению.

— Да! — вскричал неудавшийся завоеватель. — В Армению! Мы уйдем в Армению. Артавазд нам поможет.

— От Артавазда нет вестей, — осторожно заметил Кассий. — Как-то он встретит нас?

— Он встретит нас хорошо! Я заставлю его…

О боже!

— Пусть будет так, — сделал вид, что согласился, квестор Кассий.

Измученный вчерашним страшным днем и не менее страшной бессонной ночью, он поплелся готовить войско к отходу. И заодно расспросить местных жителей о самой короткой дороге в Зейгму.

Андромах же, оставив при Крассе служанку, украдкой вышел к Натану. Они пошептались. Один из друзей Натана тайно покинул крепость.

…Всю ночь плутал Красс со своим утомленным войском в окрестностях Карр.

Проводники, которых дал ему Андромах, шли то по одной, то по другой дороге. Солдаты не раз попадали в какие-то мокрые рвы и долго плюхались в них, не находя, где выбраться наверх. Несколько раз переходили одну и ту же, кажется, речку. Пробирались сквозь густой кустарник.

И очутились в непролазных болотных зарослях, где их всю ночь донимал пронзительный вой шакалов.

— Темно, — говорили проводники в свое оправдание. — Здесь и днем легко заблудиться…

Все же кое-кто догадался, что не к добру их путают «арабы». Кассий с полутысячей всадников без шума отстал в темноте от Красса.

— Его светлость желает уехать? — осторожно спросил проводник, тот, чем-то ему знакомый. — Расположение звезд и планет неблагоприятно. Лучше вернуться в Карры и переждать, пока луна не пройдет созвездие Скорпиона.

— А я еще более того опасаюсь Стрельца! — И будущий убийца Юлия Цезаря, взяв пятьсот верных всадников, благополучно отбыл в Сирию.

Легату Октавию повезло. Он сумел еще до рассвета увести пять тысяч солдат в горную местность Синнаки и оказался с ними в безопасности.

Красса же день застал среди болот, в колючих зарослях в пойме Белиссы. С ним было четыре когорты, совсем немного всадников и всего пять ликторов-телохранителей.

С большим трудом, с шумом и треском рыская в чаще, они отыскали какое-то подобие дороги и забрались на голый пологий холм, соединенный с горами искривленной длинной грядой. Синнаки громоздились перед ними, но до них пришлось бы пройти еще десять — двенадцать стадиев. А враги между тем уже наседали. Опять запели стрелы, опять зазвенели они о римские доспехи…

Октавий увидел все это сверху. И первый устремился на выручку. За ним, укоряя себя за медлительность, бросились все остальные.

Железной лавиной обрушились римляне сверху на вражеских всадников. Оттеснили их от холма, окружили Красса и оградили его большими щитами.

— Нет такой парфянской стрелы, — кричал Октавий, — которая коснется императора прежде, чем все мы умрем, сражаясь за него!

Настоящий римлянин, честный солдат.

— Что же, похвально, — проворчал Сурхан. — Если римское войско продержится здесь до ночи, оно уйдет в темноте еще выше, и его уже ничем не возьмешь. Конница не может развернуться в скалистых горах…

Он изогнул круто свой лук, отцепив тетиву. Стрельба прекратилась по всему войску.

Предводитель саков подъехал к холму, протянул вперед пустую раскрытую руку.

— Довольно! — крикнул он. — Чего мы бродим и топчемся в зарослях, как дикие звери? Всех зверей распугали. Слезай, Красс. Напрасно ты избегаешь переговоров. Две такие державы, как Рим и Парфия, должны, даже обязаны — слышишь? — жить в мире между собой. Иначе от их бесконечных свар и столкновений никому на земле не будет покоя. Когда дерутся два слона, весь лес приходит в запустение. Спустись же с холма! Обсудим спокойно условия перемирия. Мы не хотим с вами непримиримой вражды! И сейчас не хотим…

По римскому войску, как прохладный ветер в знойный час, прошел глубокий, до самого дна обожженных легких, вздох облегчения.

Солдаты ждут, что скажет Красс. Но «император» молчит.

— Спустись же, Красс! — крикнул кто-то из рядовых. — Говори с ними.

— Я не хочу! — взвизгнул Красс. — Продержимся здесь до ночи, ночью они ничего не смогут с нами сделать. Не теряйте надежды! Спасение уже близко.

Солдаты пришли в неистовство:

— Трус! Ты опять хочешь бросить нас в бой против тех, с кем боишься говорить?

Они угрожающе застучали копьями о щиты.

Красс обеими руками схватился за голову. Будто по темени бьют.

— Октавий, Петроний! — Красс испугался. — И вы все, сколько вас есть, римские военачальники. Вы сами видите, что меня принуждают идти, и хорошо понимаете, какой позор и насилие мне приходится терпеть. Но если вы останетесь в живых… скажите всем, что Красс погиб не оттого, что был предан своими согражданами, а оттого, что был обманут врагами…

Тут возмутился даже кто-то из военачальников, проворчал презрительно:

— Нехорошо. Недостойно великого человека…

Крассу пришлось покориться. С ним спустились с холма, сняв оружие и сбросив доспехи, Октавий, Петроний и группа начальников уцелевших когорт. Пятерых своих ликторов-телохранителей, что двинулись было за ним, он демонстративно отослал назад:

— Живите! Поведайте в Риме…

И прочитал, глотая слезы — ему казалось: к месту — стихи Симонида, что высечены на могильной плите при Фермопилах:

Путник! Пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне, Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли…

«Старый враль, — зло подумал Петроний. Даже его взбесило это тупое притворство. — Те погибли в бою на пороге дома родного, защищались от свирепых пришельцев. А ты? Эх! Связался я с тобой на свою голову: "Заветы…" Напомнить бы тебе сейчас заветы Атея».

Но не напомнил. Слишком прочно въелась угодливость в душу. И просто нет сейчас времени вдаваться в злорадные воспоминания.

Первыми встретили Красса два эллина. Они соскочили с коней, поклонились.

— Пусть император пошлет людей убедиться, что Сурен и его окружение сняли доспехи и безоружны.

Красс воскликнул заносчиво:

— Если бы я хоть сколько-нибудь дорожил своей жизнью, то не снизошел бы с холма для беседы с коварным саком.

Он никак не мог отделаться от былого ораторства! Но и впрямь — теперь, когда он решился, — страх оставил его. Вернее, перешел — через отчаяние — в запальчивость. Как и бывает при таких обстоятельствах.

С опаской, с глубокой враждой и недоверием они сошлись под холмом — парфяне и римляне.

Между ними, на истоптанной поляне, тревожно качался на горячем ветру колючий маленький кустик. Тонкий маленький кустик, который не мог никого остановить, удержать от резких, необдуманных поступков.

— Что это? — молвил Сурхан. — Римский император идет пеший, а мы едем верхами! — И приказал подвести Крассу коня.

— Никто из нас не погрешит, поступая каждый по обычаю своей страны, — заметил Красс наставительно, как привык.

— Верно! — согласно кивнул Сурхан. — И все же мы спешимся. Чтобы нам с тобой удобнее было говорить. Мы крепко сидим на конях, но и на земле тоже стоим твердо.

Он слез, протянул огромную руку. Римлянин сунул ему свою — опухшую, черную, в синяках, кровоподтеках и ссадинах.

— Император ранен? — заметил Сурхан. В глазах сака искрой мелькнула усмешка. — Итак, Красс, война окончена. Вражда сменилась миром.

— Мы всегда стремились к миру, — проскрипел недовольный Красс. — Но, как видишь…

Он брюзгливо махнул рукой на остатки своих легионов, окруженные парфянской конницей.

«Хе! Нагло залез в чужой дом и еще ворчит, что ему перебили ноги». Но Сурхан сдержался. Он сказал с грустью:

— Вы, римляне, почему-то боитесь дневного света. Все надежды свои возлагаете на ночь. Дозволь же напомнить — в старых римских Законах двенадцати таблиц говорится: «Если совершивший кражу в ночное время убит на месте, смерть его считать правомерной». Верно? Также четко, как в этих таблицах, нам надлежит записать условия перемирия. Черным по белому. Ясно и внятно. Ибо вы, римляне, забываете о договорах.

— А есть среди вас тот, кто умеет писать? — высокомерно спросил «император».

Это было уже оскорбление.

— Я немного умею, — скромно выступил из толпы приближенный Сурхана человек с черной повязкой на лбу. — Я даже брался описать один великий поход… но заказчику не понравился мой слог.

— Эксатр! — ахнул Красс.

— Какой Эксатр? Вы не только душу и тело калечите человеку, вы искажаете даже имя его. Яксарт мое имя! По реке, за которой я родился и вырос. Страна Шаш. Слыхал? Ты хотел до нее дойти.

— Взять его! — приказал Красс, забывшись, Сурхану. — Это мой беглый раб. Я заплатил за него пятнадцать тысяч драхм.

Патриций — до конца патриций.

— Эй! — сурово одернул его рыжий Сурхан. — Потише. Здесь распоряжаемся мы.

— Вы! — Красс с презрением плюнул в него, но не достал. — Таких, как вы, я шесть тысяч повесил на Аппиевой дороге.

Переговоры утратили всякий смысл…

— Хватит болтать! — вспыхнул Яксарт. — Здесь не Форум. Все, Красс, ты отговорил свое. Дай мне сказать. Ты достоин трижды умереть. От моей руки. Но я человек гордый и честный. Над пленными не издеваюсь, безоружных не убиваю. Защищайся! Дайте ему римский меч. Я буду биться акинаком, нашим длинным сакским кинжалом. Что? Или ты думал, у поэтов в жилах тушь и они умеют обращаться лишь с тростниковым пером?

Красс неловко держал обезображенной правой рукой тяжелый, широкий, чуть не с лопату, острый римский меч. Солнце слепило ему глаза. Такого оборота дела он не ожидал.

— Смелей! — подзадорил его веселый Яксарт. — Или рукой не владеешь? А-а, понимаю, болит рука. Так знай, что кольцо отравлено. Когда ты, не подумав, с бешеной силой насовывал его на грубый свой палец, ты сдвинул камень. Он повернулся в гнезде — из него в твой мизинец незаметно вонзилось тончайшее жало, сквозь которое в кровь стал сочиться из крохотной полости внутри камня опасный яд. Он действует медленно и постепенно сводит человека с ума. Как сама жизнь, — улыбнулся Яксарт благодушно. — Повернешь ее не так, как надо, — и станет она для тебя не удовольствием, а бедствием.

Одолела все же поэзия деловую холодную прозу! Одолела!..

— Знаешь, сколько пало наших? Триста пять человек. А ваших?..

Красс изготовился, стараясь как можно крепче стиснуть рукоять меча искалеченной рукой.

Яксарт сделал резкий выпад, одним сильным ударом выбил меч у него из черной руки и воткнул акинак по рукоять ему в бычью толстую шею…

Затем парфяне убили Октавия и Петрония и всех других, кто спустился с Крассом с холма. Остальные сложили оружие.

20 000 убитых.

10 000 попавших в плен.

Так завершился знаменитый поход на Восток римского консула Марка Лициния Красса.

Всего 12–13 тысяч солдат сумели уйти назад, за Евфрат…

— Ты обещал, — угрюмо сказал Яксарт.

Вишнево-красный турмалин уже сверкал у него на правой руке.

Освободившись от Красса, от гнета его дряблой оплывшей кожи, кольцо богини Деркето сияло особенно лучезарно на золотисто-смуглом среднем пальце Яксарта.

— Она твоя! — щелкнул Сурхан по кожаному мешку с чем-то круглым внутри. — Но как же мне быть с Хурудом? Он тоже ждет ее…

Они сидели в палатке, на толстом войлоке. В большой чаше с маслом колебалось яркое пламя.

— Ты обещал, — упрямо сказал Яксарт.

В палатку заглянул Фарнук:

— Дозволь?

— Говори.

— Тут один негодяй… фромен из пленных… напал на нашего мальчишку, который сторожил их с копьем. Оглушил.

— Этого еще не хватало. Волоки его сюда. Посмотрим на «героя»…

Фарнук втолкнул в палатку… живого Марка Лициния Красса.

Нет, показалось. Пленный моложе. В рост — гораздо выше. Но очень похож…

— Хм? — изумился Сурхан. И переглянулся с Яксартом. — Как тебя зовут?

— Гай Пакциан, — ответил пленный, пошевелил руками, связанными за спиной.

— Знаешь ли ты, что очень похож на Красса? Как брат-близнец.

— Все так говорят, — произнес Пакциан самодовольно. Как будто природное сходство с большим человеком было его личной заслугой.

— Ты что, после боя еще не остыл? Но в бою-то, конечно, был позади. Потому и остался живой.

По отвислым губам Пакциана расползлась виновато-наглая усмешка.

— Тьфу! Противно смотреть. Отрубить ему голову! — велел Сурхан.

Фарнук потащил Пакциана наружу.

— Бери, — подвинул Сурхан к Яксарту мешок. — Хуруд, конечно, пирует сейчас. Он якобы одержал великую победу. Вот пусть и забавляется головой якобы Красса. Здорово, а? Ха-ха!

Да, Хуруд пировал…

Он праздновал свадьбу сына Пакора с армянской царевной, сестрой Артавазда.

Со столов уже было убрано. Актер Ясон из Тралл декламировал из «Вакханок» Эврипида стихи, где говорится, как вакханки разорвали на части фиварииского царя Панфея и с торжеством несут его голову, словно охотничий трофей.

Как раз в это время в зал вошел Силлак, отправленный Сурханом с добычей к царю. Он пал ниц перед Хурудом и затем бросил на середину зала отрубленную голову…

Парфяне и армяне рукоплескали с веселыми криками, и слуги, по приказанию царя, пригласили Силлака к столу.

Силлаку казалось, что он сравнялся с Сурханом ростом и силой, ибо все смотрели на него. Помимо этой головы он привез Хуруду еще кое-что поважнее. Крохотный камешек может сломать самую сложную, хитро придуманную Архимедову машину…

Ясон схватил отрубленную голову и, впав в состояние вакхической одержимости, прокричал восторженно стихи:

Только что срезанный плющ — Нашей охоты добычу счастливую — С гор несем мы в чертог…

«Всем, — пишет Плутарх, — это доставило наслаждение».

Гай Пакциан изумленно таращил мертвые глаза на пышный чертог. На яркость одежд и завес. На мрамор колонн, под которыми, на помостах, в мягких коврах, нежились знатные парфяне и армяне…

Тогда как Сурхан где-то в пустыне спит сейчас на вонючей конской попоне.

Пакциану, может быть, казалось, что все эти важные вельможи собрались здесь ради него. Из-за того, что его не отличить от Красса.

Но что ему от этого теперь? Его лицо после смерти приняло осмысленное, даже грустное выражение. Как будто он почувствовал всю фальшь происходящего. Да, опасно человеку походить на великих. Куда лучше быть похожим на самого себя.

Хотя это — еще опаснее…

— Смотри, завезут, — хмуро сказал Фарнук.

Он с опаской косился на скуластых хунну, которые собирались домой.

Яксарт хотел уехать с ними.

Хунну набили двойные сумки богатой добычей, получили от Сурхана обещанную награду, и теперь их здесь ничего не держало. Утром сядут на косматых своих лошадей — и прощайте…

Угрюмо сидели они у ночного костра, и кто-то из них играл на полом стебле полевого растения степную долгую мелодию. Истосковались хунну по родным просторным кочевьям, по женам и детям.

Они впервые попали сюда, в гиблую эту Джезире, и было им здесь, после привольных речных долин, после горных лугов с высокой и сочной травой, не по себе.

А может, и не впервые? Может, их отдаленные предки уже бывали когда-то в раскаленных этих краях?

Кто знает…

И кто знает, что именно хунну, не столь отдаленным потомкам, предстоит добить разложившийся Рим…

— Не завезут, а довезут, — уточнил Яксарт. — Мы с ними в Шаше живем по соседству. Встречались. Эх! Как давно я не видел свой дом… — И Яксарт заговорил с хунну на их языке.

Они рассмеялись — приветливо, доброжелательно. Свирепость сошла с их уплощенных физиономий. Кто-то из них протянул Фарнуку чашу вина. Пришлось взять и выпить. Ну что ж! Ладно. Светлого пути.

— Едем со мной, — сказал Яксарт печальному Натану. — Увидишь новые края.

— У нас и в наших краях немало забот, — вздохнул Натан. — Я останусь в Эдессе. Вместе с ними, — указал он на молчаливых друзей. — Абгар зовет нас к себе…

Свадебный пир у простых людей длится три дня.

У царей он может растянуться надолго. Хуруд, передав через гонца в Ктесифон весть, что везет живого Красса, решил для потехи устроить на подходе к своей западной столице издевательский «триумф».

Старую толстую армянку, безобразную и седую, с жесткими седыми волосами на верхней губе и на отвислом подбородке, обрядили в пурпурный римский военный плащ, украсили венком из чертополоха и научили, пообещав дать золотую монету, откликаться на имя «Красс» и звание «император». Сунули в руку ослиную кость и посадили на белую лошадь с золотой уздой.

Впереди нее качались на верблюдах несколько трубачей, а также ликторов-телохранителей с растрепанными венками вместо грозных фасций.

Позади воин вез на высокой пике под видом Крассовой голову Гая Пакциана.

Далее следовали в открытых повозках арташатские актрисы-гетеры: в шутовских своих песнях на все лады они измывались над памятью Красса:

Я вся в тревоге: Опухли ноги, Не слышит ухо, — Совсем старуха…

И все такое…

И еще похлеще…

За ними гордой размеренной поступью двигалось войско «неранимых»: в чешуйчатых панцирях, на крепких конях, раздобревших на армянских хлебах, отдохнувших в армянских долинах.

На каждой стоянке, в белых высоких шатрах, видные парфяне и армяне вновь и вновь упивались крепким вином, объедались жареным мясом с острыми приправами. Немало яств и питья перепадало на радостях войску. Было очень весело.

И народ смотрел на это.

А на западном берегу, напротив Ктесифона, в греческую строгую Селевкию, в ту же пору, час в час, тихо, устало входило войско Сурхана.

Кони, измученные голодом, зноем и жаждой, с копытами, стертыми и разбитыми в каменистой пустыне, хромали и спотыкались на прямых ровных улицах.

Хромали и спотыкались, припадая кто на правую, кто на левую ногу — босую, в крови, израненную острым щебнем, у иных до костей, — пленные римляне. Правда, на прямых, ровных улицах им стало легче идти. Кончилась проклятая солитудо!

— Хвала Юпитеру, вот и Селевкия, — вздохнул печально Тит. — Дошли! Скажи, а, Фортунат? Не так мечтали мы войти в нее…

— Да, не так.

Знамена, значки и штандарты павших когорт и легионов саки небрежно свалили в повозки; они, всю дорогу уныло тарахтевшие грудой пыльных жердей, тоже теперь умиротворенно стихли. Как бы тоже задумавшись, что с ними было и что стало.

Победители — не веселее побежденных. Стрелки сидели на тощих конях угрюмо сгорбившись, сбросив доспехи и хитоны, и раны на их обнаженных телах подсыхали под солнцем.

Солнце сверкало у них в мозгу даже тогда, когда они, закрыв глаза, дремали в седлах. Ратный труд — тяжелый труд, всех охватило смертельное утомление. Хотелось скорее попасть в прохладу садов, омыться в чистых бассейнах и забыться…

Но им не дали отдохнуть.

Царь Хуруд потребовал саков к себе в Ктесифон. Переправились на барках. Между Хурудом и Сурханом состоялся странный разговор.

— Я женил Пакора на армянской царевне, младшей сестре Артавазда.

— Поздравляю! Дай бог…

— Пришлось вернуть Артавазду кое-какие северные области в Северной Месопотамии.

— Не страшно.

— Зато теперь он мой родственник, он мой вассал, и вся Армения, по сути, наша…

— И то дело. Но хватит об этом. Мы и так из-за свадьбы потеряли немало времени. Мне донесли, что Кассий успел собрать остатки разбитых войск и сколотил из них два новых легиона. Эти два легиона внушают мне тревогу. Народ битый, отборный, знает наши повадки в бою.

— А сестра у Артавазда… Ох! Я бы сам не прочь жениться…

— У тебя отдохнувшее, свежее войско. Нужно сейчас, пока не поздно, перейти Фурат, выкинуть римлян из Сирии и больше их туда не пускать.

— Ты пил армянское вино? Виноград у них мелкий, прозрачный, но вино из него — отменное. Потому что с водой у них скудно. У нас в Марге виноград хоть и крупный, но водянистый. Слишком часто его поливают…

— Говорят, Киликия, особенно горцы Амана, с нетерпением ждут нас. И в Иудее смута началась. А мы бездействуем. Тем временем Кассий наберет крупное войско, из Рима прибудут подкрепления. И сладить с ними будет трудней, чем теперь.

— Э, пусть! Доберемся и до Кассия. И барашки у армян хороши. Мы жарили их на вертелах и ели с чесночной приправой и разной острой травой. Но не на всяких углях мясо приобретает должный вкус и аромат. Дрова разжигают особые…

— Так нельзя, — тяжко вздохнул Сурхан.

— Нельзя держать у границы столько пленных фроменов! — резко сказал Хуруд. — Местные греки — непонятный народ. То они наши, то бегут с раскрытыми объятьями навстречу Риму. Могут тайно снабдить пленных оружием. И сотворится нелепость. Сейчас же отправь под охраной своих доблестных саков пленных подальше в глубь страны, в Маргиану. Пусть стерегут там наши рубежи. От любезных сердцу твоему узкоглазых хунну. Не сердись! Я понимаю: ты человек великий. Но не царь! И никогда им не будешь. Кстати, куда ты девал голову настоящего Красса?..

Сурхан вернулся в расположение небольших своих войск подавленный. Нет, не смогут они устоять перед громадой «неранимых» Хуруда. Ибо все изранены, измотаны, обессилены. Всего-то одна тысяча латников. Остальные не в счет.

Легкая конница. «Неранимые» перебьют их как джейранов…

Кто-то подслушал, пронюхал, донес. Должно быть, Силлак. Вошь! Тоже копошится среди людей. Дело худо. Он озадаченно взъерошил светлые кудри. Худо дело.

Сурхан позвал к себе Феризат. Пока его еще не схватили…

— Переоденешься мальчишкой-арабом. Чтобы платком закрывало лицо.

— Зачем? — удивилась Феризат. — Что еще за причуда?

Случалось, он одевал ее по-разному. Но то — ночью. Сейчас же утро.

— А ну живее! — рявкнул Сурхан.

Пестрый платок со жгутом на макушке и хламида до пят преобразили ее.

— Фарнук! — крикнул Сурхан. И показал на жену: — Знаешь этого мальчишку? Пройдись.

Феризат прошлась, вскинув плечи.

— Не имею чести, — пробормотал вконец озадаченный Фарнук.

— И хорошо. Значит, и другие не узнают. Это Феризат. Сядь и слушай внимательно. Как будто речь идет о твоей судьбе. Впрочем, так и есть. И ты слушай, Феризат.

Он заложил руки за спину, прошелся, низко свесив голову, по длинной комнате в коврах, с белыми решетками на окнах.

— Она беременна, Фарнук. — Сурхан вскинул голову. — У нее будет сын, я знаю! Род Сурханов не должен прекратиться. Ты увезешь ее в свое родовое кочевье, спрячешь среди женщин своих. Никто не должен знать, кто она и кто ее сын. Даже он сам до поры пусть не знает чей, а то может проболтаться по детскому неразумию. Скажешь, когда увидишь, что время настало. Передашь ему это. — Сурхан снял с шеи золотую цепочку с амулетом в виде обнаженной Анахиты, протянул соплеменнику. — Дашь ему свое имя, пусть он будет Счастливый. Свое имя, Фарнук! За мной, наверно, сейчас придут. И отпустили только затем, чтобы я приказал войску оставить столицу. Побоялись схватить при вас. Опасались, что вы взбунтуетесь. Чтоб не было лишнего шума. Поднимай войско, Фарнук, бери Феризат и пленных — и ступай с богом в Мехридаткерт и далее в Марг. Римские знамена и значки сдай в храм в Запертом городе. Там, в гареме… пусть Хуруд возьмет себе. Им тоже не ко двору такой бродячий господин, как я. Идите. Уцелею — догоню.

— Я никуда не поеду, — сказала мрачно Феризат. — Я до конца останусь с тобой.

— Со мной до конца тебе оставаться не нужно. Я не повивальная бабка. Ступай с легким сердцем! — Он прижал ее к груди. Будто прижал к ней будущего сына. — Тебе нужно жить. Чтобы дать ему жизнь. Долг! Разумеешь!

— Долг! — зашлась она в слезах. — Будь он проклят. Когда умираешь с голоду, никто о тебе не вспомнит. Не умер, по счастью, — и ты же кому-то чего-то должен. Не понимаю!

— Родишь — поймешь, Феризат. Поднимай войско, Фарнук.

— Я его подниму, — заскрипел зубами преданный Фарнук. — Но мы никуда не уйдем! Мы пойдем громить подлеца Хуруда…

— И погибнете все ни за что! В том числе и мой сын. Это глупо.

— А почему бы тебе не уехать вместе с нами! — разъярился Фарнук. — Беги из проклятого Ктесифона, из этого гнусного гнезда.

— Я не сделал ничего такого, из-за чего бы стоило бежать из родной страны. Моя совесть чиста. И я еще не все сказал Хуруду. Суд разберется.

— Какой суд, какой?! — крикнул Фарнук злобно и бессильно…

…Его казнили наутро.

На обширной площади внутри гигантского царского дворца, состоящего из многих строений, застыли в строю у стен и ворот драгоны — полки «неранимых», которые за всю эту войну вынимали кинжалы из ножен только затем, чтобы резать армянских барашков.

Бог весть, что они думают об этом деле.

Глашатай объявил, что Сурхан допустил на войне излишне самостоятельные действия, не ставя о них в известность царя и выступая на переговорах с Крассом не от имени Хуруда, а от своего, что свидетельствует о том, что он задумал свергнуть династию Аршакидов и, воспользовавшись своей «случайной победой», захватить их престол.

…Что он злостно осудил долгожданный мир между Парфией и Арменией, сказав, будто свадьба царевича с царевной отняла время, которое следовало употребить на преследование и разгром уцелевших римских войск.

…Что он с нечистой целью утаил голову Красса, законную добычу государя, подсунув вместо нее глупую башку какого-то рядового солдата, что является глумлением над царским достоинством.

Наверное, так и есть! Раз уж так говорят. Царю виднее. А то только и слышишь: «Сурхан, Сурхан». Надоело…

Сурхан, с руками, связанными за спиной, не спеша взошел на помост, где на плахе лежал наготове большой топор.

Он сегодня не был подавлен. Феризат уже далеко. Не был, конечно, и весел. А был он как-то странно рассеян, недоволен, будто его чепухой отвлекали от серьезных занятий.

— Ладно, — сказал он громко, с досадой. — Такова благодарность царей. Все равно я сделал свое. Но знай, Хуруд: Красс — не последний в мире Красс. Их много. Найдешь ли ты еще одного Сурхана? А вы, почтенные парфяне, запомните сами и передайте детям и внукам своим: не будет на земле покоя и тишины, пока существует Рим!

Хуруд, под балдахином, среди приближенных, криво усмехнулся.

Сурхан опустился на колени, положил рыжую голову на плаху:

— Руби, собачий сын! Погоди, попадешься ты мне на том свете…

Палач взмахнул топором. Голова отлетела, тяжело ударилась о помост, перевернулась несколько раз. И легла правой щекой, как, бывало, ложилась на одну подушку с головой Феризат.

Кровь широкой дугой залила помост.

Очень красной, яркой и чистой была эта кровь. Недаром при жизни носил он имя Сурхан, что значит «красный»…