…Через пятнадцать лет после этих событий в жестоком бою с римским войском в Гиндаре пал царевич Пакор. Ни в одну войну парфяне не терпели более страшного поражения.
Еще через год царь Хуруд заболел водянкой, и младший сын Фраат, чтобы сократить его мучения, дал отцу акониту.
Но яд подействовал как лекарство и вышел вместе с водой, Хуруду стало даже легче.
Тогда добрый сын, поразмыслив, взял и просто, без хитростей, задушил родителя. Он перебил заодно всех своих сводных братьев и объявил себя царем Фраатом Четвертым.
И еще через семнадцать лет, зимой, в парфянскую крепость на далекой окраине Маргианы, где оазис граничит с песчаной пустыней, приехал сакский военачальник Фарнук.
Не тот Фарнук, тот уже умер, — другой, молодой.
Летом здесь адское пекло, но зимой все же дует резкий холодный ветер. Однако грудь у Фарнука распахнута, и на ней, на золотой цепочке, сверкает амулет в виде нагой Анахиты. Лет тридцати двух или трех, он рыжеват и огромен. Но, несмотря на большую силу, человек осторожный и хитрый.
В карауле в тот день находились римляне Тит и Фортунат.
Оба — в широких безрукавках мехом наружу, в сапогах, в широченных парфянских штанах. Но Фортунат — с бородой, а Тит отпустил на местный лад большие усы.
Много чего произошло с ними за эти годы.
Притерпелись к жаре, привыкли к острой местной пище, к мутноватой воде. Иные женились на местных девушках. И даже уверовали в Митру.
Крепость охраняла караванный путь из Марга к большой реке Ранхе (Оксу) и далее — в Согдиану, Шаш, Фергану и Китай. Тот самый путь, который называют Великим шелковым.
Стена в бойницах. Четыре башни. Внутри, вдоль стен, под земляными, с соломой, плоскими крышами — жилье для воинов, их семей, конюшни, склады: снаружи к западной стене, где ворота, лепились хижины местных жителей. В случае вражеского налета селяне успевали укрыться внутри крепости.
Римским солдатам на парфянской службе не раз приходилось внизу, перед стеной, строиться в боевой порядок и против лихих хорезмийцев, и против хунну, среди которых, как однажды показалось Фортунату, он заметил «дурня Макка» — Эксатра, или Яксарта, которого знал еще по Риму.
А недавно появилось новое название — «кушаны», и этот народ тоже начинал наведываться к стенам пограничной крепости…
— Ну, фромены, — сказал с усмешкой Фарнук, — пойте, танцуйте! С вас по золотой монете за радостную весть. У нашего царя Фраата, — он чуть потемнел, — с вашим Августом договор. Рим возвращает Фраату сына, попавшего в плен, мы возвращаем Риму значки легионов Красса, а также вас, друзья любезные.
Новость не сразу дошла до их сознания.
— Ишь, как Фраат ценит сына, — усмехнулся с горечью Тит. — Дороже нас всех! Видно, чтобы кому было помочь, если он сам на старости лет заболеет водянкой.
— Ты что? — нахмурился Фарнук. — Разве можно говорить о государе такое? Это есть глумление над царским достоинством, — повторил он, вспомнив чьи-то слова. — Но я не стану на тебя доносить. Все ваши дела здесь кончились. Так что собирайтесь. Но кто желает, может остаться.
Наконец-то! О боже… Они встрепенулись! У них загорелись глаза.
Но Тит сразу же потускнел:
— Я остаюсь! Что мне Рим? У меня здесь жена, дети, дом и земля. Никуда не поеду…
— А ты, Фортунат?
Фортунат настолько опешил, что даже сел при начальнике. Ноги его не держали. И голос дрожал:
— Отец, я помню, сказал мне однажды (при слове «отец» Фарнук стиснул зубы, тронул свой амулет): «К старости, сын, начинают ныть и болеть все ушибы и раны, которые ты получил в ранние годы. Не только телесные, знай, но и душевные. И душевные — острее».
— Вот и у меня, — вздохнул Фортунат, — они начинают ныть и болеть. Особенно душевные. Об отце до сих пор горюю. О его несбывшейся мечте о пяти югерах земли. И все думаю: как получилось, что человек, который сражался за могущество Рима, кровь проливал за него, так и не смог приобрести участок земли, способный прокормить его семью? И умер не среди своих домочадцев, окруженный их заботой и уважением, а как вор, под чужой стеной неизвестного города?
Фортунат резко встал, взглянул сверху туманно на серо-зеленые, еще не вспаханные поля с желтоватыми проплешинами старых, застывших песчаных гребней, горько усмехнулся…
За той чередой голых деревьев, у пустой оросительной канавы, его участок земли. Как раз пять югеров. Но земля не своя, она царская. Пока служишь, владей. И бог с нею! Нет у него здесь ничего своего. Тит хоть детей наплодил, а Фортунат так и не собрался жениться. Все мечтал вернуться в Рим. Вроде мечта наконец-то сбывается. На тридцать четвертый год…
Матери, конечно, давно уже нет в живых. У братьев дорога одна — в солдаты. Но что стало с бедной сестрой? Страшно подумать.
Он сплюнул горькую слюну:
— Я хочу разобраться в этом.
* * *
…В Ташкенте, на поэтической улице Есенина, в самом ее конце, есть холм Ак-Тепе, что значит Белый.
Белый он днем, вернее — цвета бледной охры, на фоне темной зелени окрестных садов, полей и дикорастущих карагачей.
При восходе солнца он кирпично-красный и розовый.
После захода — сиреневый и голубой.
Ночью — синий и черный.
Слева и справа от него сохранились прогалины — следы древних рвов, позади — глубокий овраг, на дне которого журчит мутный ручей.
Здесь было когда-то поселение свободной земледельческой общины…
Две тысячи лет назад, весной, на рассвете, старейшина рода, седой человек с черной повязкой на лбу, умылся в ручье и, опираясь на палку, взошел по внутренней лестнице в громоздкую башню, где наверху приютилось домашнее святилище.
Молодые мужчины, дети, женщины спали. Он ступал осторожно, чтобы не потревожить их.
О черной его повязке в шести окрестных крупных укреплениях, от которых местность и получила название Шаш (шесть), по созвучию измененное более поздними насельниками-тюрками в Ташкент — Каменный город, хотя все здесь было из глины, — ходило немало разных диковинных слухов.
Как и о нем самом.
Говорили: на лбу у него выжжены письмена, увидев которые посторонний может ослепнуть. И все боялись старца. Хотя человеком он был приветливым, добрым, и даже веселым.
…Красноватый мрак закопченной кумирни. В глубокой нише, как бы стыдливо отступая и зовя за собой куда-то в темноту, маячит большое, в человеческий рост, из обожженной звонкой глины изображение богини. Она в островерхой шапочке, до плеч — тяжелые пышные локоны. Легкий просторный хитон небрежно запахнут налево. На груди треугольный низкий вырез.
Вид у богини чуткий, нетерпеливый. Будто она кого-то ждет.
По обе стороны от нее, на высоких витых подставках в медных плошках горит неугасимый огонь. У самых ног лежит белая чаша странной продолговато-округлой формы с золотым ободком.
Из чаши, густо-кровавое снизу и постепенно рассеивающееся кверху, струится алое зарево.
— Здравствуй, Мать, Сестра и Дочь, — отвесил старик богине низкий поклон.
— Здравствуй, Жена.
— Здравствуй, Жизнь.
— Здравствуй, Анахита!..
И забормотал тихо и благостно.
— И говорит ему Земля:
«Ты, человек, обрабатывающий меня левой рукой и правой, правой рукой и левой, поистине буду я для тебя рожать без устали, давая обильное пропитание».
Тому же, кто не возделывает ее левой рукой и правой, правой рукой и левой, Земля говорит:
«О ты, который не обрабатывает меня! Поистине вечно ты будешь стоять, прислонившись у чужих дверей…»
Он взял из соседней ниши небольшой кувшин, долил в лампады кунжутного масла.
Затем вынул из странной белой чаши у ног Анахиты золотое кольцо с вишнево-красным камнем, осторожно надел на средний палец правой руки.
По черному капищу разлился густой красный свет.
— Доброе утро, Красс! — Старец достал костяную белую чашу из-под ног Анахиты. Взял с кирпичного пола бурдюк, наполнил череп, оправленный в золото, шипящим белым пенистым кумысом. — Встретим солнце, Митру слепящего!
Он широко распахнул ставни в темной восточной стене, и в кумирню хлынул яркий утренний свет. Анахита встрепенулась в золотых лучах.
— Взгляни, это и есть страна Шаш, до которой тебе так не терпелось дойти.
На крытых и пологих холмах, в садах и полях между ними струился голубой утренний дым.
— Ты и дошел до нее! Правда, не весь. Хе-хе. Это для вас, гордых римлян, Шаш — край света. Для нас — середина земли. Да-а, — вздохнул старик сочувственно. — Мир велик. Велик мир… Его не напялишь на палец, как чужое краденое кольцо…
Старик говорил это каждое утро.
За много лет беседы с духом Красса превратились для него в особый ритуал.
Он выпил кумыс, опустился на колени перед Солнцем.
— Зря ты не послушался Атея! Все-таки выжгло оно тебе глаза. Твоих солдат, попавших в плен, говорят, отпустили домой. А ты останешься здесь. Навсегда.
Человек с черной повязкой на лбу вновь поставил череп к высоким ногам улыбающейся Анахиты, опустил в него золотое кольцо. Снял с полки в соседней нише старый растрепанный свиток. Сейчас поднимутся дети. Он обучает их греческой грамоте.
Развернул, отыскал нужное место.
Есть Анахита! Есть жизнь.
Да, она загадочна. Но загадка проста и доступна всякому, кто хочет вникнуть в нее:
Сквозь тьму столетий рвется ясный старческий голос:
На зеленом весеннем лугу, за оврагом, насторожившись, бьют копытами в землю, заливисто ржут жеребята. Вороны протяжно кричат на деревьях: «Карры, Карры! Крас…»