Тисса горит

Иллеш Бела

КНИГА ВТОРАЯ 

 

 

Пролог

Срочно. Секретно.
Начальник полиции Окуличани.

В КАНЦЕЛЯРИЮ ГУБЕРНАТОРА ПРИКАРПАТСКОЙ РУСИ
Ужгород, 13 февраля 1920 г.

Отделение Б

ОТ НАЧАЛЬНИКА ПОЛИЦИИ ГОРОДА УЖГОРОДА

Доношу, что с 9-го с/м. за незаконный переход границы содержится под стражей Петр Ковач, уроженец местечка Намень, слесарь-подмастерье, участвовавший при правительстве Карольи в организации крестьянского восстания в местечке Намень, при так называемой советской республике служивший в красной армии и ныне разыскиваемый Будапештской окружной прокуратурой по обвинению в убийстве и вооруженном ограблении.

Принимая во внимание, что означенный Петр Ковач известен не только среди крестьянства местечка Намень и окрестностей, но отчасти и среди рабочих Берегсаса и Мункача и пользуется там некоторым политическим влиянием, начальник полиции полагал бы целесообразным дело о совершенных означенным Петром Ковачем преступных деяниях дальнейшим производством прекратить, а также, ввиду приписки его к местечку Намень, т. е. его чехословацкого подданства, отклонить выдачу его венгерским властям, — при том непременном условии, что означенный Петр Ковач прекратит всякие сношения с большевистскими элементами и подаст заявление о вступлении в члены Прикарпато-русской секции чехословацкой социал-демократической партии. При этом надлежит принять в соображение и то обстоятельство, что, согласно сведениям, полученным начальником полиции из вполне надежных источников, означенный Петр Ковач во время так называемой венгерской советской республики отличался всегда самым умеренным образом действий и вел среди рабочих агитацию за разрешение создавшегося положения в духе демократизма.

Принимая во внимание, что активное участие Петра Ковача в работе социал-демократической партии принесло бы значительные политические выгоды, обращаюсь в отделение Б. канцелярии губернатора с усиленным ходатайством о срочной и действительной поддержке предложения начальнику полиции господину майору Рожошу о зачислении означенного Петра Ковача на платную работу в местную организацию социал-демократической партии.

ВЫДЕРЖКА ИЗ СЕКРЕТНОГО ДОНЕСЕНИЯ ВОЕННОГО ГУБЕРНАТОРА ПРИКАРПАТСКОЙ РУСИ ГЕНЕРАЛА ПАРИ [19] В ПОЛИТИЧЕСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО ФРАНЦУЗСКОЙ АРМИЕЙ:

… Относительно распоряжения, заключающегося в пункте 4 секретного приказа за № 172, честь имею доложить следующее:

Я ни в какой мере, не забываю о значении рабочего движения в случае войны и использовал все находящиеся в моем распоряжении политические, материальные и моральные средства, чтобы направить рабочее движение во вверенной мне области в надлежащее русло. Мои старания увенчались полным успехом. Последние остатки основанной Бела Куном так называемой коммунистической партии ликвидированы, работающая во вверенной мне области единственная организация рабочих — чехословацкая социал-демократическая партия — находится под руководством вполне надежного со всех точек зрения человека, бывшего офицера, состоявшего раньше венгерским королевским советником полиции, господина майора Рожоша.

В случае, если бы вверенная мне область стала тыловой зоной фронта, социал-демократическая партия и находящаяся под моим руководством жандармерия сумели бы в полной мере обеспечить лойяльное поведение рабочих в отношении проходящих по области воинских частей и военных грузов.

Полагаю необходимым еще до объявления военного положения повышение секретного фонда в части, ассигнованной на поддержку рабочего движения, на 7 500 крон в месяц.

Ужгород, 1920 г., февраля 12 дня.

ВЫДЕРЖКА ИЗ ПИСЬМА ТОВАРИЩА С. ТОВАРИЩУ Л.

Павел Испанский благополучно прибыл. Отдохнув пять дней, он сегодня стал на работу. Ввиду большого оживления в строительной промышленности считаю необходимой немедленную посылку новых строительных рабочих. Для покупки польских акций наши материальные ресурсы слишком незначительны.

Ужгород, 14 февраля 1920 г.

 

Роман ужасов

Петр еще раз внимательно осмотрел врученный ему паспорт. У него еще мелькала смутная надежда, что его обманывает зрение.

— Ты это… серьезно? — растерянно обратился он к Гайдошу.

— А почему бы и нет? Как нельзя более серьезно.

— Как же я поеду с испанским паспортом, когда ни звука не знаю по-испански?

— Не беспокойся, — улыбнулся Гайдош, — честные пограничники знают не больше. Едешь ты, к тому же, лишь вечером. До тех пор успеешь заучить свою фамилию, а это уже кое-что. Волосы у тебя темные, смажешь их ореховым маслом — они и совсем почернеют, глаза тоже черные, купишь себе широкополую шляпу — чем не испанец? А говорить будешь по-немецки…

— Да я и по-немецки с грехом пополам…

Вот и прекрасно. Где это видано, чтобы испанцы хорошо говорили по-немецки?

Петр пожал плечами, не стал больше спорить: партия приказывает! — и сунул паспорт, вместе с деньгами на дорогу, в карман.

За два дня путешествия у него раз двадцать проверяли документы, и ни разу испанский паспорт, сфабрикованный в венском «Кафе Габсбург», не возбудил сомнений.

— А верно, будто у вас, в Испании, сигары можно покупать без карточек? — осведомился у него рыжий курносый жандармский вахмистр.

— Угум…

— Счастливая Испания!.. Бой быков!.. Да, да…

Вахмистр сокрушенно вздохнул, и, когда Петр угостил его дрянной австрийской папиросой, начиненной сушеной травой, он рассыпался в благодарностях.

На второй день своего путешествия Петр настолько успокоился, что решился даже снять с головы наиболее испанскую принадлежность своего костюма — широкополую черную шляпу.

Унгвар — Ужгород.

Унгвар был незначительным венгерским городком. Ужгород же — столица Прикарпатской Руси. И все же на улицах русинской столицы такая же грязь и беспорядок, как и во времена венгерского владычества; разница лишь та, что теперь там чаще попадаются на глаза солдаты. Офицеры носят итальянские кепи и говорят по-чешски. На правительственных зданиях вместо венгерской короны чешский лев.

Петр знал адрес Секереша. Тощая извозчичья кляча, запряженная в грязную, расхлябанную пролетку, доставила его по назначению. Секереш был дома и, когда Петр вошел, разутюживал свои брюки.

— Почему ты не встречал меня на вокзале?

— А зачем нужно, чтобы нас видели вместе?

Секереш был в одних кальсонах, но даже и в таком виде поражал своей элегантностью: лакированные ботинки, туго накрахмаленная сорочка, шелковый галстук. Впрочем, с крахмальным воротничком он был, видимо, не в ладах: разговаривая, он то и дело засовывал два пальца за это непривычное украшение и свирепо дергал его.

— Раздевайся, Петр, и принимайся за умывание… Гайдош, вероятно, сообщил тебе, что я — буржуазный журналист. Тебе также должно быть известно, что я давным-давно раскаялся в том, что — отчасти по юношескому недомыслию, отчасти же по принуждению — служил большевикам. Я опубликовал заявление в «Ужгородской газете»; если я тебе его прочту, то дальнейших пояснений не потребуется.

Секереш прочел вслух свое заявление:

— Большевики… Введен в заблуждение… Юношеская доверчивость… Раскаянье… Исправление…

— И они поверили всей этой галиматье? — в изумлении спросил Петр.

— Как видишь. Я состою сотрудником венгерской газеты, поддерживающей чешское правительство, — значит, мне верят. Здесь особые условия. Прочитай я о подобных вещах, в жизни бы не поверил.

— А я? И мне, стало быть, придется сделать такое заявление?

— Отнюдь нет. С тобой дело обстоит куда сложнее.

— Неужто я так и буду разыгрывать из себя испанца?

— Зачем же? Ничего глупей этой испанской истории и не придумать. Удалось, ну и ладно. Но ни продолжать, ни повторять ее нельзя. Правда, в этой дурацкой республике до небес превозносят каждого гражданина страны-победительницы или нейтрального государства со стойкой валютой, но не годится все же будапештскому металлисту выступать в роли негритянского царька… У здешних товарищей слишком много юмора.

Секереш свирепо рванул свой воротничок, достал для Петра чистую рубашку и затем стал натягивать брюки. Пригладив мокрой щеткой рыжеватые волосы, он оглядел себя в зеркале и с довольным видом кивнул себе. Вдруг он круто обернулся к Петру:

— Постой-ка, не надевай чистой рубашки!

— Почему?

— Эх, вообще жаль, что ты умылся… Натягивай опять свою грязную рубаху и первым делом давай сюда паспорт.

Изготовленный в «Кафе Габсбург» испанский паспорт, с такой гордостью врученный Гайдошем Петру и внушавший столько почтения чешским пограничникам, этот превосходный испанский паспорт в полминуты превратился в печурке Секереша в горсточку пепла.

Петр повалился на кровать. Только теперь почувствовал он, до чего устал. Секереш занялся чаем, и вскоре в эмалированной кастрюле закипела вода.

Комната в два окна. На выбеленных стенах портреты Массарика и Вильсона. Стол, два стула, маленькая книжная полка и огромный платяной шкап, который так же подходил этой комнате, как огромные сапожищи — детской ножке. В крохотной железной печурке весело потрескивают мелко наколотые сосновые поленья. На ее черных стенках — багровые лихорадочные пятна огня.

— Чай поспел, — сказал Секереш, — а вот хлеб и сало. Оставайся на кровати, я тебе туда все подам… Когда поешь и малость отдохнешь, — продолжал он после некоторого молчания, — сходишь в полицию прописаться.

— Неужели это так просто? — удивился Петр. — И мне сразу же разрешат проживать здесь?

— Кто? Эти свиньи? Да эта гнусная банда только о том и думает, как бы поскорей вытурить отсюда каждого порядочного человека.

— Как же тогда быть?

— Ешь, Петр. Все понемногу узнаешь… Так вот: сходишь в полицию и скажешь там, что ты венгерский большевик и бежал из какой-нибудь тюрьмы, скажем, из Мишкольца. Тебя задержат. Затем станут наводить о тебе справки. Я позабочусь о том, чтобы справились и у меня. А когда начальник полиции Окуличани узнает, что ты крупная политическая фигура, у него сразу же возникнут планы относительно тебя. Сначала он предложит тебе поступить на службу в полицию, станет упрашивать, улещать, угрожать. Когда же убедится, что ты непреклонен, то удовольствуется тем, что ты вступишь в партию Рожоша. На этом вы и покончите.

— В какую партию? — удивленно спросил Петр.

— В социал-демократическую рабочую партию, работающую под руководством г-на майора Рожоша.

— Ничего не понимаю!

Секереш взглянул на часы и, видимо, убедившись, что времени еще достаточно, с удовлетворением кивнул головой. Продвинув к кровати стул, он положил на него несколько папирос и коробку спичек, налил Петру чаю, а затем принялся молча расхаживать по комнате. Шесть шагов вперед, шесть назад. Улыбается, покачивает головой да дергает за воротничок, чуть не срывая его. Петр утомлен, и ему трудно привести в порядок мысли. Два дня тому назад — в Вене, два дня — в роли испанца в дороге, теперь здесь, в нескольких часах езды от родной деревни… Секереш, первый направивший его на путь большевизма, говорит что-то такое, что даже для шутки слишком неправдоподобно. И говорит с самым серьезным видом… От партии Петр получил приказ во всем следовать указаниям Секереша… Секереш в лакированных ботинках…

— Честное слово, — произнес, наконец, Секереш, — даже начать как-то неловко: ты мне попросту не поверишь. А сказать я все же должен, потому что иначе ты в нашей работе ничего не поймешь. Все это очень давнишние события и как-то совсем выпали из истории. Семь-восемь лет назад никто, может быть, и не понимал их значения, теперь же, после четырнадцатого года, после семнадцатого, после девятнадцатого, кто станет интересоваться этими давнишними делами? Никто, понятно… Но мы — мы не в праве упускать их из виду, а ты, будущий секретарь партии Рожоша, должен их знать назубок, как Коммунистический манифест, честное слово!..

Говоря, Секереш продолжал расхаживать по комнате. Шесть шагов вперед, шесть назад. При этом он двигался и жестикулировал так, словно выступал перед большой толпой. С этой стороны Петр уже знал его. Секереш любил ораторствовать, чему, впрочем, удивляться не приходилось — язык у него был подвешен исправно.

— Честное слово… Итак, начну с того, что майор Рожош родился здесь, в Унгваре, и настоящий русин. Отец его был греко-католический священник и состоял при епископе. Сына своего, твоего будущего начальника, он послал в Будапешт, на юридический факультет. Старик Рожош был добрым венгерским патриотом, сын же его сделался панславистским агитатором. Он отпустил бороду и длинные волосы, — словом, стал самым заправским апостолом. В Будапеште он — один из вождей тамошних словацких, хорватских и русинских студентов. По окончании университета — было это лет девять-десять назад — он в Унгвар не вернулся, а уехал в Париж. Из Парижа он направился в Киев, из Киева — в Санкт-Петербург, оттуда в Москву, — и всюду, где бы он — ни появлялся, он читал доклады и писал, статьи о том, под каким ужасающим гнетом живут в Австро-Венгрии славяне. Надо воздать ему должное: пишет и говорит он хорошо; успех у него повсюду был огромный. Об его докладах печатались целые статьи в крупнейших русских газетах, и журналы пестрели его портретами. Рожош был очень хорош собой, да еще и теперь он красавец-мужчина. Каким-то образом ему удалось втереться в доверие к одной престарелой великой княгине и сделаться личным секретарем графа Бобринского. Надо тебе знать, что граф Бобринский был главным вдохновителем русской ирреденты, направленной против Австро-Венгрии. О лучшем помощнике в этой работе, чем Рожош, он и мечтать не мог: родился в Унгваре, учился в Будапеште, одинаково свободно владеет украинским, венгерским, немецким и французским языками, знает Галицию и Прикарпатскую Русь, как свои пять пальцев… Словом, для графа Бобринского Рожош оказался настоящим кладом. Примерно в конце 1912 или в начале 1913, особенно весной 1913 года — ты, Петр, этого помнить не можешь, ты тогда был еще маленьким — венгерские жандармы сотнями арестовывали русинских крестьян. Их обвиняли в том, что они играют в руку царю всея Руси. Основания? У крестьян нашли православные молитвенники с царским портретом. Молитвенники массами доставлялись через Галицию в Прикарпатскую Русь, а крестьян массами упрятывали в тюрьму в городе Мармарошсигете. Эта история с молитвенниками также нуждается в некоторых пояснениях. Ты, понятно, знаешь, что русины — греко-католики, но вряд ли вам, товарищи, известно, — уже громко ораторствовал Секереш, обращаясь к невидимым слушателям, — вряд ли вам известно, что греко-католическое вероисповедание состряпано габсбургской администрацией. Русины были православными, а центром православия была Москва. Понимаете, товарищи? Греко-католические попы боролись с ирредентой, а жандармы защищали греко-католическую церковь от пагубного влияния православных молитвенников. Греко-католический поп был полезнее любого жандарма. Когда нужны бывали солдаты, когда бывали нужны налоги… Можешь себе представить, Петр, какой любовью пользовались греко-католические попы среди русинских крестьян! Честное слово… Впрочем, не буду отвлекаться. В России поднялся страшный шум вокруг судебного дела, которое велось в Мармарошсигете против «схизматиков». А чтобы раздуть его сильней, граф Бобринский послал Ивана Рожоша в Париж — читать там доклады о преследованиях в Венгрии славян. Тому же, что произошло вслед за тем, ты, Петр, просто не поверишь, честное слово, не поверишь! По правде говоря, если бы мне это рассказали, я бы и сам не поверил… Итак, уехал Рожош из Петербурга, но в Париж не прибыл. По дороге исчез. Искали его русские, искали французы, мобилизовали для розысков его целые полчища сыщиков — все было напрасно: он как в воду канул. Русские газеты весьма прозрачно намекали на то, что не иначе, как австрийские агенты расправились с ним. Газеты оплакивали его в статьях в траурной рамке.

В начале рассказа Секереша Петр клевал носом, но затем сон с него как рукой сняло. Сосредоточиться мешала ему лишь неотвязная мысль, что Секереш издевается над ним, радуясь поводу дать волю своему воображению. На Секереша это иногда находило — большой был шутник.

— Весной четырнадцатого года, — продолжал Секереш, — начался процесс в Мармарошсигете. Вы понимаете, товарищи, что венгерские газеты не отставали от русских: они вопили, травили подсудимых, во что бы то ни стало требовали крови. Но все их старания оказались напрасны: суд не находил никаких, ровнехонько никаких доказательств тому, что русинские крестьяне возлагали какие-нибудь надежды на русского царя. Как-никак, а в, те времена, чтобы засудить кого-нибудь, нужны еще были кой-какие доказательства. Тем временем у графа Бобринского возникла блестящая идея, или, что более вероятно, кто-нибудь ему ее подсказал. Но так или иначе, а граф Бобринский заехал к австрийскому послу в Петербурге и заявил ему, что желает дать показания на суде в Мармарошсигете. Он просил разрешения на въезд и гарантию в том, что после дачи показаний сможет беспрепятственно вернуться в Россию. Посол снесся с Веной по телеграфу, и, когда ответ получен был благоприятный, граф Бобринский выехал в Мармарошсигет. На суде он заявил, что Россия никакого отношения к русинским крестьянам не имеет, и изъявил готовность показать под честным словом, — а если для него, как русского подданного, это было бы признано недостаточным, то и под присягой, — что подсудимые никогда ни в каких сношениях с Российской империей не состояли. Суд постановил допустить его к присяге, но потребовал также, чтобы граф до присяги повторил свои показания в присутствии свидетеля, еще не допрашивавшегося. «С величайшим удовольствием», — любезно согласился граф. Граф Бобринский вообще отличался изысканной любезностью… Ну, а об остальном ты уже догадываешься, конечно?

— Ничуть.

— Ты, значит, никогда не читал романов ужасов… Председатель суда отдал распоряжение судебному приставу: «Пригласите г-на начальника полиции Рожоша». Несколько минут спустя рядом с графом стоял венгерский королевский начальник полиции капитан Иван Рожош. «Господа судьи, — начал он, — вряд ли кому-нибудь так хорошо знакома ирредентская организация царской империи, как мне. Вверенный графу Бобринскому отдел министерства иностранных дел я знаю, как свой карман»…

Секереш умолк и остановился перед Петром.

— Ты это, понятно, сам придумал? — несколько неуверенно проговорил Петр.

— Ну, вот еще! — обиделся Секереш. — Есть у меня время придумывать! Мы живем при сумасшедших условиях — до шуток ли! Все, что я рассказал, сущая правда, от первого до последнего слова. Это так же достоверно, как и то, что бывший начальник полиции Рожош возглавляет в настоящее время местную социал-демократическую организацию и является твоим будущим начальником. И не строй такую дурацкую рожу, Петр, — это только цветочки, будут и ягодки.

Петр уселся на край кровати и, несмотря на совет Секереша, с глупым и растерянным видом смотрел перед собой.

— Как же Рожош стал социал-демократом? — выговорил он наконец.

— После осуждения русинских крестьян он был назначен полицейским советником, во время войны работал в контрразведке, после крушения австро-венгерской монархии служил в Галиции в военном министерстве Украинской народной республики, когда же Галиция была занята поляками, он вернулся в Унгвар. И как раз во-время. Вот именно как нельзя более во-время. В конце апреля 1919 года чехи и румыны оттеснили венгерских красных за Тиссу, и русинская земля стала свободна. Господин майор… Нет, давай лучше все по порядку. С освобождением что-то не клеилось. Когда русинские крестьяне узнали, что чешские «братья» собираются вернуть венгерских магнатов и еврейских фабрикантов, они попросту предали великую идею панславистского братства и — руками и ногами, косами и вилами — стали протестовать против своего освобождения. «Ленин… Бела Кун… раздел земли…» — вот о чем шептались по всем углам. Тщетно освободители пороли их, — не помогали ни плети, ни тюрьма. Легионеры, военная диктатура, генерал Пари, — всего этого оказывалось мало, а недовольство все росло да росло. И тут-то на сцену выступает Иван Рожош. Майор целую ночь беседовал с генералом Пари, а неделю спустя развернул знамя социал-демократии.

Петра все еще брало некоторое сомнение, не морочат ли его. Тем не менее он отважился на вопрос:

— Ну, а что говорят о Рожоше старые социал-демократы?

— Ты лучше спроси, где они, эти старые социал-демократы? Часть их в тюрьмах в Венгрии, другая — в тюрьме в Илаве, одни — на нашей стороне, другие — на стороне Рожоша. На русинской территории было до революции пять социал-демократических организаций, теперь одна из них — на румынской территории… Словом, ты будешь работать при майоре Рожоше, при товарище Рожоше. Майор очаровательный, милейший человек. У нас с ним прекрасные, чтобы не сказать дружеские, отношения. Познакомил нас мой закадычный друг — начальник полиции капитан Окуличани. Об Окуличани — тоже целая история, но об этом — в другой раз. К нему я как раз и тороплюсь. Но ты, вижу, чертовски устал. Отдыхай, а вечером явишься в полицию. Пока я не вернусь, из дому не выходи. Будут стучаться — не шевелись. Дома, кроме тебя, никого нет: хозяин сидит в Илаве, хозяйка торгует мануфактурой, вернется лишь под Вечер.

Говоря это, Секереш поправлял перед зеркалом свой галстук. Затем взялся за шляпу, но тотчас же отшвырнул ее от себя, словно она его ужалила.

— Что? Что такое? — привскочил Петр.

— Идиоты! — в бешенстве заорал Секереш. — Идиоты! — повторил он уже немного тише и протянул Петру клочок бумаги.

— Четвертая за эту неделю, — добавил он жалобным тоном, сокрушенно покачивая головой.

Петр взглянул на бумажку.

Три строчки, отпечатанные на пишущей машинке:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Да здравствует пролетарская диктатура!

Предателям — смерть!»

— Не понимаю, что это значит… Чего ты так взбесился?

— Что это значит? — повторил Секереш, к которому вернулся его обычный наставительный тон. — Это, брат, значит, что в городе, помимо нашей, работает еще одна подпольная организация. Это, конечно, очень приятно, но очень неприятно, что меня считают предателем и грозят мне, — наивно, правда, но все же грозят. Самое же неприятное — что мне никак не удается напасть на их след. Ну дальше, впрочем, видно будет. Пока что поддерживай огонь в печке, отдыхай и жди меня.

Вечером Петр явился в полицию, а на пятый день познакомился с Иваном Рожошем.

 

Мария

Вилла Рожош стоит на самом берегу реки Унг. Ее красная черепичная крыша уже издали видна сквозь еще голые ветви фруктовых деревьев. Кругом нее тянется выбеленная чугунная решетка, вздымающая к небу свои длинные острия.

Петр звонит. Изнутри отвечает собачий лай. Внезапно, словно из-под земли, вырастают перед Петром два огромных волкодава и заливаются яростным лаем.

— Тубо, Кун!.. Куш, Самуэли!..

Самуэли и Кун — два волкодава — виляя хвостами, ластятся к вышедшей на звонок девушке, но та, не обращая на них внимания, пристально разглядывает Петра сквозь чугунную ограду.

— Вы брата ищете?

— Я ищу товарища Рожоша.

— Его нет дома.

— Позвольте обождать его?

Девушка еще раз оглядывает Петра с головы до ног. Петр тоже внимательно рассматривает эту стройную, высокую темноглазую девушку. Она стоит перед ним без пальто и без шляпы, с непокрытой головой, в одном легком сером платьице и туфлях. Ее коротко стриженные иссиня-черные волосы блестят на солнце.

— Простудитесь, — говорит Петр, когда взаимное разглядывание затянулось слишком долго.

Девушка слегка краснеет, но не обижается. Улыбнувшись Петру, она отворяет ворота и обеими руками удерживает собак за ошейники.

— Тубо, Кун! Замолчи.

— Вы, конечно, коммунист? — спрашивает она, когда они входят в переднюю, увешанную оленьими рогами.

— Да, я бежал из Венгрии. Меня зовут Петр Ковач.

— А я — Мария Рожош. Снимайте пальто и входите… Что нового в Венгрии?

— Да вот… Как бы сказать…

Через огромные, настежь открытые окна кабинета потоком вливается раннее солнце. Камин, в котором потрескивают дрова, ржаво-красный ковер, красные кожаные кресла, широкий простой письменный стол, высокий, поместительный книжный шкап. На стенах портреты Массарика, Вильсона, Маркса и какого-то украинца с громадными обвислыми усами. Петр не сводит глаза с этого портрета.

— Садитесь, товарищ.

Петр садится, а барышня остается стоять.

— Что вы делали при советской власти? — спрашивает она тоном следователя.

— Работал.

— Понятно, но что именно вы делали?

— Гм…

Секереш предупредил Петра, что чем дружелюбней будут его расспрашивать, тем наглей следует врать. Мария расспрашивала довольно благожелательно, и Петр не преминул бы начать свое вранье, если бы только она стала дожидаться его ответа. Но раньше, чем он успевал рот открыть, Мария задавала следующий вопрос.

— А Самуэли вы знали?

— Случалось видеть его.

— А говорить с ним — не говорили?

— Нет… О чем с ним было разговаривать?

Барышня пожала плечами и презрительно надула губы. Ничего не сказала, но всем своим видом старалась показать, что находит подобный ответ глупым. Петр несколько растерялся. «Красивая девушка», подумал он. Но смущали его не красота ее и не презрительно надутые губы, а неожиданно мелькнувшее ощущение, что эта темноволосая, черноглазая девушка напоминает ему кого-то, очень напоминает, но кого — этого он, хоть убей, никак не мог вспомнить.

Барышня села у письменного стола. Петр молчал и, чтобы не глядеть на девушку, уставился глазами в усатого украинца. Наконец, девушке, видимо, надоело молчание, и она снова принялась за допрос:

— Бела Куна знали?

— Видел однажды.

— Каков он собой?

— Да как бы вам сказать… Ничуть не похож на вашего пса, которого вы окрестили его именем.

Лицо Марии вспыхнуло. Она вскочила так порывисто, что Петру казалось — вот-вот ударит его по лицу. Но нет, Мария уже не сердится, с лица сходит краска, и глаза дружелюбно смотрят на Петра. Она откидывается на спинку кресла и, взяв с письменного стола коробку, протягивает ее Петру:

— Закурите, товарищ.

Петр закурил папироску. Старался принять равнодушный вид, и все же разгрыз мундштук папиросы.

«Ну и остолоп, — мысленно ругал он себя, — выдрать меня за это мало! Выдаю себя с головой и только наживаю себе врагов… Испорчу все, что сделал Секереш. Ох-ох-ох…»

Он искоса взглянул на Марию.

Она стояла за письменным столом, глядела не на Петра, а на стол и двумя белыми, немного длинными передними зубами кусала алую, полную нижнюю губу.

Тишина…

Ни один звук не проникает в комнату через открытые окна. Городок — крохотная столица игрушечного государства — безмолвствует.

Тягостное молчание длилось бы бесконечно, если бы в комнату не вошел Иван Рожош.

— Здравствуйте…

Огромного роста, широкоплечий, очень красивый мужчина. Гладко выбритое смуглое, как у цыгана, лицо, большие черные пламенные глаза, в тщательно приглаженных густых черных волосах кой-где блестят серебряные нити. На нем высокие сапоги, бриджи и тужурка французского офицерского покроя.

— Здравствуйте, товарищ Ковач. Я знал, что вы придете. Простите за опоздание: я был у генерала Пари… Мария, угости товарища коньяком. Позвольте, дорогой товарищ, прямо, по-военному, перейти к делу. Я просил вас зайти, чтобы предложить вам работать у меня в партии. Скажу вам, однако, с полной откровенностью, по-военному… Пожалуйста, выпейте рюмочку!.. Да, скажу вам откровенно, — это моя обязанность, — что работа в социал-демократической рабочей партии — дело весьма и весьма нелегкое. Мы живем при военной диктатуре, и наша партия — единственная, работающая легально. У нас бездна врагов. В первую голову — венгерские магнаты. Они не намерены, конечно, мириться с тем, что русинская земля освободилась от тысячелетнего гнета. Еще рюмочку, товарищ? Не хотите? Ну, в таком случае, папироску… Так вот, стало быть, венгерские магнаты… Но хуже всего то, что и сами рабочие не оказывают нам никакой помощи. Они недоверчивы, да и крестьяне тоже. Русины — вы видите, я говорю напрямик — русинские рабочие и крестьяне очень-очень некультурны, очень отсталы, а потому и недоверчивы… Помимо того, они заражены большевистской пропагандой. Большевистская пропаганда, да- да, большевистская пропаганда…

— Помилуй, где же тут большевики? В Илаве?

При словах сестры Рожош вздрогнул, словно над самым ухом у него выстрелили из револьвера. Лицо его стало пунцовым, как недавно у Марии.

— Если чего не понимаешь, то лучше помалкивай, — резко оборвал он ее.

Мария замолчала. Выпятив нижнюю губу, она молча продолжала стоять у письменного стола.

Рожош некоторое время расхаживал по комнате.

— Будь они в Илаве! Но чорт их знает, откуда они только берутся. Точно из земли вырастают, мешают нам работать, играют на руку реакции… Да, да, вся их работа только на руку Хорти и монархистам! Ты говоришь, Мария, что большевики сидят в Илаве. А на самом деле? Десять месяцев протекло с тех пор, как венгерские красные убрались из русинской земли, а не проходит недели без того, чтобы не приходилось снова возиться с ними. То крестьяне, то… Не далее как сегодня полиция опять задержала четырех большевиков: раскидывали гектографированные листки. Вот тебе «в Илаве»!

Рожош быстро, одну за другой, выпил две рюмки коньяку, В комнате настала тишина. Петр кинул взгляд на Марию — она опять кусала губы.

— Да, сегодня Окуличани опять поймал четверых. Распространяли примитивно гектографированные листки. Ругают республику да нас, социал-демократов. Дурацкая провокация! После венгерского примера все это нисколько не опасно, но все же неприятно, особенно нам, социал-демократам. Ну, да мы им покажем! И не такие виды видывали…

Теперь настала очередь Петру говорить. Он стал рассказывать о своем прошлом, когда и он еще служил большевикам. Ему ли не знать, что такое большевизм! И он твердо знает, что отныне, вступая в социал-демократическую партию, он в каждом большевике будет видеть своего смертельного врага. Пусть только сунутся, пусть только попробуют…

Рожош энергично потряс ему руку.

Мария неподвижно стояла у письменного стола. Нижнюю губу она немного выпятила вперед.

Секереш молча слушал Петра.

— Это ты хорошо сделал, — сказал он наконец. — Только берегись этой барышни. Не знаю — почему, но очень мне эта бестия не нравится. Всюду сует свой нос.

— Нашлись и авторы угрожающих записок, — суховато произнес Петр, — ему очень не понравился тон Секереша. — Полиция арестовала сегодня четырех товарищей.

— Знаю. Завтра их отправят в Кошицу, к прокурору. Переговорить мне с ними не удалось, но я убежден, что угрозы исходят не от них. Окуличани показывал мне их листки — серьезная работа!

— А если не они, то кто же?

— Работает еще третья организация.

Несколько секунд Секереш не отрываясь смотрел на шапку Петра, затем, как сумасшедший, кинулся к ней и вытащил из нее бумажку. Лихорадочно стал сверять ее с запиской, которую хранил у себя в бумажнике.

— Точь. в точь то же самое! Ну, теперь все ясно…

— Что ясно? — в совершенном недоумении пробормотал Петр.

— Ты только у Рожоша и был?

— Да, только там.

— Мария Рожош, — сказал Секереш. — Это она грозит. Без сомнения, она.

— Провокация? — спросил Петр, даже заикаясь от удивления.

— Не знаю, может быть… А, может, и из убеждения. Слишком уж глупо для провокации! В семье Рожоша таких вещей быть не может. Нет, так глупо можно действовать только из убеждения. С другой стороны, какие могут быть убеждения в семье Рожоша? Тут сам чорт ногу сломит. Надо смотреть в оба.

Петра даже в дрожь бросило. Рожош — вождь социал-демократии, планы Секереша, вся эта дурацкая крохотная страна, Мария Рожош — нет, это немыслимые, совершенно невероятные условия… Мария Рожош…

— Эта девица училась в Будапеште, там ее застала революция, она увлеклась — чорт ее знает, как это случилось. Эх, только бы бабы не путались. Меня ни один шпик не проведет. Окуличани я разыгрываю, как мальчишку… Но когда имеешь дело с бабами, — чертовски трудное, чертовски скверное дело эта нелегальная работа. Вот, если бы открытая борьба, массы… Если бы я мог стать на балконе ратуши, если бы мы шли на вооруженную борьбу… Но бабы, бабы…

Петр растянулся на кровати. Визит к Рожошу очень его утомил. Секереш ходил взад и вперед по комнате. Открыл окно, подбросил дров в печку и опять принялся мерять комнату шагами. Он, видимо, сильно нервничал, сорвал с себя галстук и воротник, потом скинул и пиджак и все продолжал ходить. Маленькая железная печурка накалилась докрасна.

— Дурацкая жизнь! Разок бы еще, хоть один разок выступить перед массами открыто…

Иосиф Секереш — четвертый сын сельского еврейского учителя. В детстве он мечтал стать врачом и во сне видел себя таким, каким знал дядю-доктора из Свальявы — в кожаной куртке. Имея девять душ детей, отец Иосифа получал в год девятьсот гульденов жалованья. Когда Иосифу исполнилось десять лет, его отдали в школу в Берегсасе. Кормился он у добрых людей по очереди, мать штопала для него поношенную одежду его старших братьев, и таким образом прошел он пять классов гимназии. Он шел первым учеником и в мечтах своих видел себя уже не рядовым врачом, а столичным профессором. Но смерть проведала, видно, что маленький Секереш с таким железным упорством готовился к борьбе с ней, и подстроила ему каверзу. Когда вместе с аттестатом об окончании пяти классов он получил награду — золотую монету в десять крон, пришла телеграмма от матери, вызывавшая его домой — на похороны отца. Пришел конец учению. Он и до этого времени не получал из дому помощи, но теперь уже ему самому приходилось посылать деньги домой, чтобы помогать воспитывать младших братьев. Из троих старших двое уже погибли от чахотки, а третий сидел в это время в казарме «на императорских харчах». Иосифа послали в Будапешт на трехмесячные бухгалтерские курсы. По окончании их он получил работу в Берегсасе на сорок гульденов в месяц. Работал он по десяти часов в сутки, а по ночам учился. Экстерном сдал экзамен на аттестат зрелости и снова уехал в Будапешт. Здесь он полгода пробивался уроками. Времени на учение не хватало, деньги же приходилось отсылать домой. Иосиф жестоко голодал и под конец свалился. Донимали его не легкие, как остальных братьев, а сердце. Пришлось бросить университет и вернуться в Берегсас бухгалтером. Теперь он зарабатывал уже семьдесят гульденов. Из Будапешта он привез с собой несколько социалистических книжек. В Берегсасе он был единственным, повидимому, человеком, регулярно читавшим немецкие социалистические журналы. Фирма, в которой он служил, отправила его на год на лесоразработки в Оссу. Там он выучился по-русински и познакомился с Отто Корвином. Это было на третьем году войны. Вместе с Отто Корвином он прошел циммервальдскую программу. В 1916 году трое младших братьев Иосифа пали на фронте реки Изонцо — один за другим, через равные промежутки времени, в той последовательности, в какой и родились. В забастовку во время брест-литовских мирных переговоров Иосифа Секереша арестовали. Революция вернула ему свободу. Во время диктатуры он работал в секретариате партии.

Он — бледный, рыжеватый, веснущатый парень. Под глазами синие круги. Ему двадцать шесть лет, но на вид нельзя дать больше, двадцати.

— Что с тобой стряслось, Иосиф? — спросил Петр.

— Ничего, просто нервничаю.

— Да… О главном я еще не упомянул, — сказал Петр. — Рожош обрисовал мне положение социал-демократической партии. Многое он, конечно, приукрасил, но даже из его слов видно, что социал-демократической партии вообще, собственно, не существует.

— Уж мы ее сорганизуем! — воскликнул Секереш. — Положись только на нас — уж мы ее сорганизуем!

И он весело расхохотался.

 

Освобожденная страна

На рассвете Петр сел в поезд, и Мункач только-только просыпался, когда он уже шагал с вокзала по улице Зрини, направляясь на Главную площадь. Номер в гостинице «Звезда» был жарко натоплен. Петр наскоро умылся и вышел поглядеть город.

Снег уже стаял, было сыро. Улицы с грязными тротуарами были почти безлюдны. Петру встретились два-три крестьянина-украинца в тяжелых шубах, несколько евреев в лапсердаках, которые таинственно между собой шушукались, да военный патруль. Лавки были отперты, но казалось, будто люди сговорились ничего в этот день не покупать — народу нигде не было видно. Тем сильнее поразило Петра необычное оживление на площади перед ратушей: кучи галдящих, жестикулирующих евреев в лапсердаках и бархатных, отороченных мехом шапках.

— Что тут случилось? — спросил Петр у одного из евреев.

— Сто двенадцать, — взволнованно прошептал тот.

— Что такое?

— Верно, верно… Последнее событие из Цюриха… Доллар — сто двенадцать, фунт — пятьсот семнадцать…

Петр повернулся, чтобы уйти, но потом передумал, пересек площадь и свернул к железнодорожной насыпи. За полотном чернели поля, местами мелькали грязновато-серые пятна талого снега.

Между полотном и шоссе, меньше чем в получасе ходьбы, на одиноком холме виднелся замок: родовой замок Ракоци.

Жупан принял Петра в десять часов. Он ждал его.

— Мы уже все-все знаем, — заявил он с довольной улыбкой.

Жупан был коренастый, белобрысый, прилично одетый, подвижной человек. На вздернутом носу лепились очки в роговой оправе. Разговаривая с Петром, он большими серовато-зелеными глазами пытливо и несколько недоверчиво ощупывал его лицо и одежду. Петру он обрадовался как старому другу, — именно так он и выразился. И даже откровенно признался, что рад не столько приходу Петра, сколько тому, что тот социал-демократ.

— Пора, давно пора… Наконец-то примемся за работу. Я говорю: «примемся», мы примемся, потому что, да будет вам ведомо, мой молодой друг, я тоже социал-демократ. Да, да, социал-демократ с прежних еще времен. Доброкачественный, довоенный товар, хе-хе-хе! Вы, стало быть, хотите устроить митинг? Хорошо, очень хорошо. В будущее воскресенье? Превосходно! До митинга у нас, значит, еще целых одиннадцать дней?.. Чудесно! Можете быть спокойны, даром времени терять не буду, нет. Заранее могу обещать, что все служащие жупанского управления — пятьдесят два человека — да, все пятьдесят два вступят, как один, в социал-демократическую рабочую партию. Железный фонд, так сказать. Как вы должны быть счастливы, дорогой товарищ! Как не позавидовать нынешнему поколению! Все-то вы получаете готовеньким. Пятьдесят два человека сразу! Господи, подумать только, сколько нам в свое время приходилось работать, чтобы завербовать пятьдесят два человека!.. Прошу вас засвидетельствовать товарищу майору мое глубочайшее уважение. Передайте ему, что я все-все решительно сам подготовлю…

На улицах было людней. Чаще встречались офицеры.

После обеда Петр, как наказал ему Секереш, никуда из номера не выходил. В три часа к нему постучались.

— Войдите.

— Товарищ Ковач?

— Я.

— Меня зовут Миклош Лаката. Вас, товарищ, верно предупреждали…

Наружность вошедшего в точности соответствовала описаниям Секереша, но Петру показалось, что он где-то уже встречал его. И чем дольше вглядывался он в него, тем сильнее становилась эта уверенность. Посетитель тоже не сводил с него изумленного взгляда. Он колебался, но все же первый узнал Петра.

— Товарищ, — взволнованно воскликнул он, — не узнаете?

Тут Петр узнал русина-капрала, который за полгода перед тем сопровождал его и Анталфи из рима-сомбатской тюрьмы в кошицкую.

— Если бы ты тогда не надоумил нас выкинуть наши документы, — сказал он, пожимая Лакате руку, — не быть бы мне сейчас здесь.

— А другой товарищ, носастый, который в Москве бывал, где он теперь?

Петр в ответ пробурчал что-то невнятное. Лаката расспрашивать не стал. Участвуя в движении, он скоро научился тому, что подобные вопросы повторять нельзя.

Петр подробно посвятил его в планы Секереша.

— Об этом не раз уже говорилось, — сказал Лаката. — Я тогда уже высказывал опасения, что народ этого не поймет.

— Чего не поймет?

— Того, что раз социал-демократы были виновниками разрушения венгерской диктатуры, то как же мы теперь говорим: если хотите новой диктатуры, вступайте в социал-демократическую партию? Кому же это понять?

— Это единственная возможность проникнуть в массы и сорганизовать их, — повторил Петр аргумент Секереша.

— Может, оно и так, очень может быть. Но народ никогда не поймет, зачем нужно левое ухо чесать правой рукой. Наш народ понимает лишь простые слова. Бей его, — это он понимает. Грабь его, — тоже понятно. Но вот этого…

Петр стал развивать ему свои соображения, но ему никак не удалось убедить русина в том, что план Секереша — единственно возможный.

— Наш народ любит простые слова, — твердил Лаката.

Петр сообщил ему нужные инструкции, и Лаката обещал передать их куда следует.

— Как ты полагаешь, сумеем мы так все организовать, чтобы не влипнуть? Будут наши молчать?

Лаката ответил жестом не только успокоительным, но и выражавшим удивление, как вообще можно в этом сомневаться.

— Где ты работаешь? — спросил Петр, когда Лаката собрался уходить.

— В Свальяве.

— На лесопилке?

— Нет, по переоборудованию химической фабрики. За работой наблюдают солдаты и офицеры.

В Берегсасе у самого вокзала расположен кирпичный завод Конта. Три заводские трубы безмолвно глядят в ясное, голубое небо, которое на километр дальше к югу простирается уже над венгерской равниной. Завод не работает, и жизнь заметна только в заводской конторетам помещается начальник пограничной охраны. На вокзале строгий контроль. На каждом шагу — солдаты, жандармы. Улица, ведущая к центру города — асфальтированная улица Андраши, гордость Берегсаса — мертвым-мертва.

Пустая улица гнетет. Петр медленно бредет по ней. Быть может, даже не тишина улицы, а воспоминания детства гнетут его. Здесь, в доме начальника станции, он устраивал ванну и за шесть часов работы получил двадцать крейцеров и ломоть хлеба с маслом. Вон там жил Немеш, рядом — вилла начальника станции.

Прежний вид сохранило и здание комитатского управления. Только у ворот вместо венгерского гусара стоит на часах чешский легионер в итальянской форме.

Жупан — высокий, статный, с небольшими усиками и красивыми голубыми глазами. Волосы у него на макушке редкие, в общем же он необычайно моложав и выглядит гимназистом. Движения у него быстрые и тон энергичный. Разговаривая, он то вставляет в глаз монокль, то поигрывает им, держа за черный шелковый шнурок. Он сидит в том же кабинете, где Петр год и три месяца назад вел переговоры с правительственным комиссаром Немешом. Быть может, и кресло, в котором он сидит, то же самое.

Жупан вежлив, но далеко не так любезен, как его мункачский коллега.

— Гм… — говорит он, терпеливо выслушав доводы Петра, изложенные на плохом немецком языке. — Опасная игра…

— Не игра и не опасно.

— Что не игра, это я еще допускаю. А вот что касается опасности… Воздаю должное мудрости генерала Пари, но и я, сударь, не новичок в этих делах. Я знаю, что такое политика — я служил в императорской гвардии и во времена Керенского тоже не сидел сложа руки. Всего полгода, как я из России. Поверьте, мне известно, что такое рабочее движение. Нисколько не сомневаюсь в том, что вы, социал-демократы, — преданные сторонники демократической республики. Но мне уже доводилось работать с меньшевиками, русскими социал-демократами. Тоже были честные, умные, благонамеренные люди, искренно ненавидевшие советскую власть, а какой толк был от всей их честности? «Только демократией можно бороться с большевиками», твердили они, сотнями и тысячами вербуя рабочих. Что же получилось? Рабочие легально, у нас на глазах, чуть ли не с нашей помощью сорганизовались, а когда почувствовали свою силу, то попросту выгнали своих руководителей. Не помогли тем все их благие намерения. Ну, да остальное вы знаете… Нет ничего глупее, нет авантюры хуже, чем социал-демократия — это говорю вам я, жупан Берегсасского округа. Что тут поделаешь, рабочий всегда останется рабочим. Вы тоже рабочий? Извините, в таком случае… Я, впрочем, о них ничего худого и не сказал… Словом, весьма сожалею, но здесь, в непосредственной близости от границы, я митинг разрешить не могу.

— Генерал Пари…

— Не будем спорить, милостивый государь. Я не разрешаю.

— Мы обжалуем ваше решение.

— Пожалуйста, это ваше право. Но если вы истинные республиканцы, то вряд ли будете подавать жалобы. Вы утверждаете, что митинг — лучшее оружие против венгерской ирреденты? А я вам заявляю и готов подтвердить это своим офицерским словом, что против ирреденты эскадрон жандармов — оружие несравненно более действительное, чем всякие митинги. О, жандармы — на них можно положиться! Но на вас… Извините, в мои намерения не входит вас задевать, но… Вот вы, например, меня не знаете. Откуда вам может быть известно, что я искренний республиканец, а не тайный монархист? И я вас не знаю. Вернее, знаю про вас, что всего восемь месяцев назад вы еще были активным большевиком. Теперь сами судите: хорош был бы я слуга республики, если бы поручил вам защиту демократии.

«Не дурак человек, — подумал Петр. — Чтобы ему сдохнуть!»

— В таком случае, господин жупан, — сказал он вставая, — я приношу жалобу на ваше решение. Благоволите подтвердить мне это письменно.

— Не соблаговолю, не надейтесь, — ответил жупан, тоже поднимаясь, и резко добавил: — Когда вы едете?

— Сегодня, понятно.

— Поезд отходит в четыре часа дня. А что вы до тех пор собираетесь делать?

— Что я — арестован?

— Нет, но я не хотел бы до четырех часов дня держать вас под надзором полиции.

— Я хочу навестить мать.

— Хорошо.

Жупан кивнул головой и забыл протянуть руку.

В воротах Петр едва не столкнулся с высоким элегантным господином, направлявшимся в комитатское управление.

— Петр!

Петр сразу даже не узнал Анталфи. Тот крепко обнял его.

— Ты как сюда попал? — почти враз спросили оба.

— Видишь ли…

Не зная, что сказать, Петр лишь пожимал плечами.

Анталфи взглянул на часы.

— Сейчас у меня, к сожалению, нет ни секунды времени. Меня дожидается жупан, опоздать не могу, Теперь десять минут первого, ровно в час встретимся в кафе «Эмке». Идет?

— Хорошо, приду, — несколько неуверенно ответил Петр.

«Как же этот попал сюда?» — спрашивал он себя. Впрочем, долго ломать себе над этим голову не стал: отказ жупана был большим ударом. С поникшей головой побрел он по хорошо знакомой дороге — мостом через Верке, затем налево до униатской церкви, а потом направо.

Он очень радовался предстоящей встрече с матерью, но к его радости примешивался легкий страх. Пятнадцать месяцев, как он не видел старушки, не получал от нее известий и сам ни разу не писал. А какие это были пятнадцать месяцев…

Ворота дядиного дома на запоре. Приходится долго стучать, пока их открывают. Показался солдат. Петр по-немецки спрашивает, здесь ли его дядя. Солдат тупо смотрит на него и ничего не отвечает. Петр повторяет вопрос, тот захлопывает ворота. Петр в недоумении остается стоять на улице.

В соседнем доме живет еврей-кондитер Гартман. Из-за полупритворенных ставней гартмановского дома кто-то машет Петру рукой. Подойдя ближе, он различает в окне тетушку Гартман, которая часто угощала его в детстве пирожным ломом.

Петр тщетно показывает знаками, что хочет войти — окно не открывается. Старуха что-то говорит. Слов не слышно, но, когда она по нескольку раз повторяет какое-нибудь слово, Петр читает его по движениям губ.

— Илава… Илава…

— Мой дядя?

Старуха кивает.

— За что?

— Большевик!

— Дядя? — удивляется Петр.

Утвердительный кивок.

Петр движением головы показывает, что хочет войти в дом.

— Нет, нет, — качает головой старушка.

— А мать? Где мать?

С большим трудом удается ему разобрать ответ:

— У Шолома Бляу.

— У шинкаря?

— Да.

В доме Шолома Бляу на улице Андраши ворота стоят настежь: со двора как раз выезжают два пивных фургона. Мостовая гудит под тяжелыми мохнатыми копытами огромных мекленбургских тяжеловозов. Когда ворота закрываются за вторым фургоном, Петр уже во дворе.

Бочки, пустая винная кадка, большая куча битого кирпича.

— Куда? — спрашивает его хромой старик, по виду извозчик.

Петр говорит, что ищет мать.

Старик безучастно глядит на него. Никакая мысль не оживляет его темных глаз с красными веками.

Петр повторяет вопрос, и старик, кивнув в ответ, уходит в дом. Петр остается один. Время идет. Внезапно Петром овладевает безотчетный детский страх. Он хватает кирпич и прижимает к себе как единственное надежное оружие. Наконец, опомнившись, отбрасывает его прочь.

— Петр!.. Петр!..

Маленькая сморщенная старушка рыдает у него на груди. Петр нежно обнимает ее; целует и взволнованно подыскивает слова.

«На двадцать лет постарела», думает он, и на глаза его навертываются слезы.

Старушка ломает руки, плачет и отворачивает голову, словно не решается взглянуть на сына.

На кухне Петр начинает рассказывать о себе: немного путаясь, говорит он о событиях минувшего года, о том, что делал, как жил, как теперь живет, — говорит, говорит и умолкает лишь тогда, когда замечает, что мать больше не слушает его.

— Забрали его жандармы, забрали… — бормочет старушка.

Петру начинает казаться, что сердце его бьется где-то в самом горле.

— Кого забрали? — спрашивает Петр.

— Господина Бляу, доброго господина Бляу. Пришли за ним ночью и забрали.

Петр растерянно глядит на нее. Появление прислуги, девочки лет двенадцати, выводит его из замешательства.

— Не узнаете? — спрашивает она.

Петр с удивлением смотрит на нее. Голубые глаза, коротенькая белокурая косичка, робкая улыбка на свежих губах. Петр ничего не может припомнить. Девочка что-то лепечет, вспоминает местечко Намень. Петр пожимает плечами и рассеянно глядит на ее покрасневшие от холода босые ноги. Чтобы положить конец ее объяснениям, он притворяется будто припомнил:

— Ну да, ну да… А правда, что господина Бляу забрали жандармы?

— Забрали, — испуганным шопотом отвечает девочка.

— Да за что же? — удивляется Петр.

— Он, говорят, работал на Хорти.

— А дядя мой тоже работал на Хорти?

— Нет, тот с Лениным переписывался. И с Бела Куном.

— Быть не может?!

Девочка ставит перед Петром тарелку супа. Петр машинально отправляет в рот ложку за ложкой.

Покончив с едой, он встает. Мать достает из кармана юбки большой клетчатый платок. Уголок платка завязан узлом. Трясущимися руками она развязывает узел и на прощанье сует в руку Петру бумажную крону.

— Давно арестовали дядю? — спрашивает Петр у девочки, вышедшей проводить его до ворот.

— Давно, осенью еще… Я тогда там служила. На него старший мастер донес, господин Петрушевич. Теперь господин Петрушевич в полиции работает.

— Так, так… А в доме кто живет?

— Легионеры.

«Да, и с этим покончено…» — думает Петр, когда за ним захлопываются ворота.

Он принялся бесцельно бродить по пустым улицам. За ним., шагах в двадцати, неотступно следовал человек с военной выправкой, во всем черном. Стоило Петру остановиться, останавливался и он, когда же Петр двигался дальше, тот тоже продолжал свой путь.

Петр направился на вокзал и стал там слоняться среди солдат. За два часа, оставшиеся до отхода поезда, у него четыре раза проверяли документы.

Когда он уже занес ногу на ступеньку вагона, сзади кто-то крепко ударил его по плечу.

— Обманул, значит, меня, — с горечью сказал Анталфи.

— Ах, поверь…

Петр подыскивал какое-нибудь объяснение.

— Принеси мой чемодан сюда, в третий класс, — приказал Анталфи носильщику и уселся рядом с Петром.

Они были одни в купе.

— Обманул, значит, меня, — снова начал Анталфи. — Ты нисколько не лучше своих товарищей. Даже в мелочах нельзя на вас положиться.

Петр принялся врать напропалую, рассказывал о том, как живет, что делает, какие у него планы. Врал, врал без запинки. Анталфи таращил на него глаза. Вначале он слушал молча, затем, с сияющим лицом, принялся поддакивать.

— Вот, вот… Прекрасно! Да! да!..

— А ты? — спросил Петр.

— Я? Я и теперь, понятно, разъезжаю по делам мировой революции.

— Что же ты делаешь?

— Поставляю оружие, снаряды и амуницию на польскую армию, — шопотом произнес Анталфи.

Петр в изумлении уставился на него. Он даже невольно отодвинулся подальше: ему и в голову не приходило, что Анталфи может так низко пасть.

Анталфи сиял.

— Удивлен? А?.. Даже, верно, осуждаешь меня? Что ж, это на вас похоже. Впрочем, надеюсь, ты больше не придерживаешься того дурацкого взгляда, будто делу мировой революции можно служить одним только способом и не иначе, как плохо? Да, то, что я сейчас делаю, это необычайно, это ново, это гениально! А мировой революции я, поверь, приношу этим больше пользы, чем вся хваленая венгерская коммунистическая партия в полном своем составе. Да, повторяю, я поставляю оружие на польскую армию… Но какое оружие?

Анталфи достал носовой платок и вытер пот со лба. От платка сильно пахло резедой.

— Чортовская жара! Зимой не топили, теперь топят! И вонь какая!.. Ну, не буду отвлекаться. Итак, я поставляю амуницию. Но какую? Я уже сказал: я служу делу мировой революции — служу, как могу, всей силой своего разумения, всеми своими способностями. А это что-нибудь да значит! Меня ни Вильсон, ни Клемансо не проведут — я им не Бела Кун… Итак, польская армия служит целям контрреволюции. Это — факт. Не так ли, господа поляки? Ну, Анталфи позаботится о вас! Дрянное оружие, негодные снаряды, гнилые сапоги, которые носятся не больше двух дней! Ну, стало быть?..

— Я что-то не совсем тебя понимаю.

— Не понимаешь? Или, может, не хочешь понять?

Анталфи пристально взглянул Петру прямо в глаза.

— Послушай, Петр, я тебе доверяю, — начал он торжественно, выговаривая слова чуть не по слогам, и затем продолжал, понизив голос до шопота: — Ни на минуту не забывай, что моя тайна — это тайна мировой революции, а потому…

Он таинственно приложил палец к губам и придвинулся ближе к Петру. Несколько секунд он раздумывал.

— Так вот, — заговорил он, — ты, понятно, знаешь, что нет других таких мошенников, как военные поставщики. Даже оставаясь честными людьми, они могли бы загребать огромные деньги, но подобное решение вопроса этим мерзавцам даже в голову не приходило. Каждый мечтал разбогатеть сразу, в одну неделю стать миллионером! Вначале они довольствовались тем, что поставляли материал более низкого качества, чем было обусловлено. Когда же они убедились, что с помощью некоторой смазки это сходит им с рук, то мало-помалу обнаглели до того, что стали поставлять сапоги на бумажной подошве, орудия, которое не стреляли, а разрывались, динамит, который не взрывался, а исходил слезами, и тому подобное. Где-где, а уж в Австрии действительно можно было воровать, — бог ты мой, как там можно было воровать в доброе старое время! Но эти мерзавцы перешли даже всякую австрийскую меру. Австрийцев — что греха таить — несколько раз изрядно поколотили, а так как у австрийских генералов, при всей их глупости, хватило ума свалить вину на других, то неожиданно было схвачено с десяток поставщиков на армию. Закатили их на десять, на пятнадцать лет каждого — в те времена такие приговоры были не редкость. А сапоги на бумажной подошве, динамит из опилок и консервы из глины были конфискованы. Каким-то чудом, — провалиться мне на месте, если за этим не скрывался какой-нибудь ловкий делец! — каким-то чудом все это конфискованное добро не уничтожили, а, наоборот, тщательно сохранили возле Вены. До самого конца войны ландштурмисты охраняли этот странный склад. Остальное же угадать не трудно. У Анталфи не только нос длинный, но и чутье, слава богу, не плохое. Он пронюхал про склад, осмотрел его, скупил по дешевке и теперь все это барахло поставляет польской армии. Сколько-то там генералов да фельдфебелей набьют себе на этом карманы. А Ленин может спать спокойно. Старик Анталфи позаботится о том, чтобы польская армия не причинила красным большого вреда! Но, дорогой мой, это дело серьезное, я тебе доверяю военную тайну.

— А, думаешь, поляки нападут на Советы?

— Думаю ли?.. Знаю! В Вене на бирже и в «Кафе Габсбург» об этом уже все воробьи чирикают. Грюнбергер, шурин Вайса, держит три против одного за то, что война разразится еще до 1 мая.

— Интересно… А скажи мне, — продолжал Петр после некоторого молчания, все еще цепляясь за какую-то надежду, — знает кто-нибудь о твоей работе?

— Ну, как не знать! Я, думаешь, пущусь на такое дело индивидуальным порядком? И не подумаю. В мои планы посвящены мой компаньон Вейс, Грюнбергер и два отставных австрийских офицера. Знают и два поляка. Бояться того, что поляки проболтаются, нечего: им своя голова дороже. Относительно Вейса я тоже совершенно спокоен. Вот Грюнбергер — этот мне, откровенно говоря, не по душе. Предлагать, при таком крупном деле, грошовые пари в кафе…

У Петра никаких сомнений больше не оставалось.

— Куда ты едешь? — спросил он.

— В Мункач. До Чапа нам по пути. А скажи-ка, дружище, есть в этих краях кто-нибудь из наших? Я потому спрашиваю, что если кому нужны деньги… Да, впрочем, сам ты не нуждаешься?

— Нисколько, — поспешил ответить Петр. — Из наших здесь никого больше нет.

— Знаешь ли, друг мой, тебе здесь тоже, собственно, не место. Брось ты эту дурацкую социал-демократию и поступай-ка ко мне в секретари. Я из тебя большого барина сделаю. Гарантирую тебе полтораста в месяц… долларов, понятно! А потом, когда начнется война, то и вдвое больше. Будешь поддерживать связь между Веной, Унгваром, Берегсасом и Мункачем. Ведь военные грузы будут итти по линии Мункач — Лавочне — Львов. Итак, еще раз: на первое время жалованья полтораста долларов. По рукам?

— Нет, уволь. Не гожусь я для такой работы.

— Пустяки, научишься, — стал убеждать его Анталфи.

Но все его красноречие пропало даром — Петр остался верен социал-демократии.

На станции Чап пришлось им прождать лишний час.

— Пойдем, поглядим на границу, — предложил Анталфи.

— Пойдем.

Венгерская граница отстояла от станции на добрых полтора километра, но не прошли и сотни шагов, как их остановили.

— Куда?

Анталфи вместо ответа предъявил свой паспорт: он разъезжал с французским паспортом.

Чешский фельдфебель вытянулся в струнку и отдал честь.

 

Средневековье

Солнечный луч золотит правую щеку Марии.

Рожош, широко расставив ноги, стоит у камина. До половины выкуренная сигара поминутно тухнет у него в зубах, и он, зажигая одну спичку за другой, забывает закуривать. Когда спичка, догорев до конца, обжигает ему пальцы, он всю коробку швыряет в камин и продолжает покусывать холодный окурок сигары.

Петр обращается то к Марии, то к Рожошу:

— Необходимо, безусловно необходимо, и притом весьма энергично, выступить против берегсасского жупана.

— Открой окна, Мария. Пора бы, собственно, перестать топить.

— Сам же затопил, — отвечает Мария.

Рожош машет рукой, показывая, что это, мол, значения не имеет.

В комнату вливается мартовский воздух.

— Вопрос этот, — снова начинает Петр, — важен во всех отношениях. Во-первых, с принципиальной точки зрения — дело идет о демократии. Что касается практических соображений…

— Нельзя рисковать: дело может кончиться поражением, — прерывает его Рожош.

— Поражением? — удивленно — вскидывает брови — Петр. — Да разве это вообще возможно? Демократическая республика… Премьер — социал-демократ, товарищ Туссар…

— Погодите, — снова прерывает его Рожош, — рабочее движение вы, может, и знаете, но в высокой политике не разбираетесь. Вы упускаете из виду, что мы в руках у генерала Пари.

— До поры до времени, — отвечает Петр, — пока мы еще слабы. Но когда мы окрепнем…

— Тогда генерал Пари будет у нас в руках, — необычайно резким тоном доканчивает за него Мария.

— Ну, ты еще!.. — сердито кричит на нее Рожош и топает ногой.

— Сейчас замолчу, — говорит Мария, — сию минуту… Я лишь хочу сказать, что Пари дорожит тобой, пока считает твою партию силой. Но стоит ему заметить, что ты слаб, и он прогонит тебя, как негодную прислугу.

«Сейчас он напустится на сестру», — мелькает у Петра, но Рожош продолжает молчать и лишь прокусывает сигару насквозь. Мария высказала вслух мысль, давно уже доводившую Рожоша до головной боли. Если партия не рабочая — на что она генералу Пари? Если же она превратится в подлинно рабочую партию, то останется ли она партией Рожоша? А если он, Рожош, не возьмется по-настоящему за организацию рабочих, не получилось бы, что кто-нибудь другой…

— У меня голова болит, — говорит Рожош, потирая себе висок. — Да если бы и не болела, нельзя так, на лету, решать важные вопросы. Берегсасского жупана я хорошо знаю. Он человек крепкий. Задень его — дело дойдет да крупной драки. А ведь мы, социал-демократы, народ мирный, не так ли?

И он улыбается натянутой улыбкой.

Мария выпячивает нижнюю губу. Петр пожимает плечами.

— Завтра мы вернемся к этому разговору, — говорит Рожош, протягивая руку Петру, — а сейчас мне нужно в губернаторскую канцелярию.

— Иван не рожден быть рабочим вождем, — начинает Мария, оставшись наедине с Петром. — Если бы он даже без всякой тайной мысли делал свое дело, он бы и то делал его плохо. Рабочее движение ему чуждо, он не верит, что рабочие — действительно сила. Он убежден, что все рабочее движение — это его удачная, хотя и не совсем честная выдумка. Если в Прикарпатской Руси будет существовать рабочее движение, оно возникнет не благодаря Ивану, а вопреки ему!

Петр поднимает на Марию удивленный взгляд. Ему, чует он, грозит большая опасность. Он крепко сжимает губы, словно опасаясь, как бы, помимо воли, с них не сорвалось неосторожное слово.

— Так как же, стало быть? — спрашивает Мария.

Петр только пожимает плечами.

— Вы что, языка лишились? — продолжает она. — Или у вас тоже голова разболелась?

— Видите ли, — медленно произнес Петр, взвешивая каждое слово, — мне этот разговор в высокой степени неприятен. Я не в праве говорить с вами так, как разговаривает с вами ваш брат, а, с другой стороны, я вынужден весьма решительно протестовать против того, чтобы вы подобным образом отзывались о вожде нашей партии.

Мария разражается оглушительным хохотом. Содрогаясь от смеха, — как показалось Петру, несколько искусственного, — она с размаху бросается в кожаное кресло.

— Иван… ваш вождь? — произносит она, перестав смеяться.

— Да.

— Словом вы — социал-демократ и верите в социал-демократическую партию в Прикарпатской Руси?

— Конечно.

— Вы или дурак, или лжете!

Петр вскакивает и выходит из комнаты. В передней, прежде чем надеть шапку, он вытаскивает из нее записку и, не глядя, сует себе в карман.

Во дворе его догоняет Мария.

— Простите меня, товарищ, я меньше всего хотела вас обидеть…

Она протягивает ему руку.

Петр мгновение колеблется и затем опускает в руку Марии, найденную в шапке бумажку.

Румянец заливает щеки Марии, и она убегает обратно в дом.

На следующий день Рожош сообщил Петру, что он не подаст жалобы на решение берегсасского жупана.

За три дня до митинга Петр приехал в Мункач. Там ему удалось собрать горсточку членов дореволюционной социал-демократической партии — остальные рассеялись во все стороны.

— Придем, товарищ, а там видно будет.

Митинг был назначен на воскресное утро, но Секереш уже с понедельника находился в Мункаче.

Весть о митинге вызывала в городе огромное возбуждение.

Венгерцы ругали чехов: Массарик — большевик, генерал Пари продался Ленину, а жупан — тот прямо жид! Чехи, — в Мункаче они все, до единого, государственные или городские чиновники, следовательно, все, в силу своей профессии, демократы, — сильно растерялись.

На фабриках было тихо — рабочие настроены были недоверчиво. Петру помог случай: полиция задержала двух работниц с табачной фабрики, — они будто бы говорили, что русские уже в Галиции. Жупан их освободил, но в это время распространился слух, что венгерские белые готовят нападение на чехов и что последние намерены вооружить рабочих. Впервые за девять, за десять месяцев на фабриках велись, даже во время работы, политические разговоры.

На мебельной фабрике кто-то разбрасывал большевистские листовки. Семерых рабочих доставили в полицию, но так как все они давали одинаковые показания, отрицая всякое участие в этом деле, их в тот же вечер выпустили. Никто не знал, кто сунул ему в карман листок. После арестов все будто воды в рот набрали, но освобождение товарищей развязало языки.

— Поглядим, что будет…

В пятницу утром в Мункач прибыли из Унгвара две роты легионеров в стальных шлемах.

— То-то!.. Струсили чехи!..

В пятницу вечером по всему городу происходили облавы…

По улицам все время разъезжали кавалерийские патрули.

В субботу утром венгерская знать пустила слух, что жупан запретил митинг. Рабочие железнодорожных мастерских устроили собрание и отправили к жупану делегацию для протеста. На улице делегация повстречала одиннадцать рабочих с табачной фабрики — те возвращались от жупана.

— Все в порядке, товарищи. О запрещении и речи не было.

— А мы и не знали, что табачная фабрика тоже…

Табачники обиделись.

— Там видно будет, кто из нас настоящие…

В пятницу вечером в зале гостиницы «Звезда» почти пусто. Заняты всего два столика. За одним восседают несколько местных адвокатов, а сзади, в углу, устроились Петр с Секерешем. Петр отказывался было итти, но Секереш считал важным показать, что их — буржуазного журналиста и работника социал-демократической партии — не смущают ни облавы, ни патрули.

Худой, сгорбленный, седой официант зевает, прислонившись к косяку двери. Он обшарпан и грязен, как и самый ресторанный зал. Будь в городе какая-нибудь приличная гостиница и приличный ресторан, никто, кроме клопов, не стал бы жить в «Звезде» и пользоваться плодами ее кулинарного искусства. Но «Звезда» принадлежала графу Шенборну, а в чешском Мункаче прусский граф считался не менее важной персоной, чем в венгерском Мункаче (полмиллиона иохов земли и в демократической республике остаются полмиллионом), поэтому город не давал разрешения на постройку приличной гостиницы и приличного ресторана: кому в «Звезде» не нравится, тот пусть в Мункач не ездит.

Темнота, вонь…

— Ты в этом отношении не объективен, — говорит Петр. — Я не утверждаю, что ей можно поверить все наши тайны, но я отказываюсь понять, почему ее нельзя использовать для работы. Умная, образованная девушка, участвовала в Будапеште в радикальном студенческом движении, в партию не попала не по своей вине…

— И, вдобавок, очень нравится тебе…

— Это сюда не относится. Тебе известно, что еще до нашего с ней знакомства она на свой страх я риск распространяла коммунистические листки. Листки были, правда, не очень серьезные, но нельзя ей отказать в честности намерений. Я знаю много товарищей — выходцев из буржуазной среды, и не могу понять, почему как раз в отношении ее ты так исключительно недоверчив.

— Мне до нее никакого дела нет, — возражает Секереш, — но недоверие к семье Рожоша — это, так сказать, партийный долг. И дело ничуть не меняется от того, что Мария Рожош очень красивая и милая барышня… Пойдем спать, Петр. Официант, получите!

Клевавший носом официант вздрагивает и недовольно оглядывает Секереша: ему, видимо, не нравится, что его вывели из дремоты. Он долго моргает, раздумывая над тем, не ослышался ли он. Неизвестно, как разрешил бы он свои сомнения, если бы ему на это осталось время. Но неожиданно входная дверь с грохотом распахивается, и в залу вступают два цыгана в красных, расшитых серебряным галуном венгерках и со скрипками в руках. Ни на минуту не прекращая игры, они вытягиваются в струнку по обе стороны входа. Официант отвешивает усердные поклоны перед дверью, и вот, наконец, вслед за цыганами появляется их хозяин.

В залу, ведя за собой под уздцы великолепную серую, в яблоках, кобылу вваливается господин в желтых сапогах и в желтой кожаной куртке, с зеленой охотничьей шляпой на затылке.

— Дашь Розе сахару! — приказывает он официанту и, остановившись, обводит взглядом залу.

Он не совсем тверд на ногах — то ли он пьян, то ли его массивный корпус непомерно тяжел для его кривых ног. Не успевает он полоснуть по воздуху собачьей плеткой, которая у него в руке, как столик, занятый адвокатами, мгновенно пустеет. На ходу натягивая на себя пальто, адвокаты поспешно скрываются через заднюю дверь.

Вошедший оглядывается и медленно выходит на середину залы. Теперь на него падает свет от люстры. У него лицо цвета бронзы, маленькие нафабренные усики, темные волосы, черные глаза, мясистые красные губы. Выбившаяся из-под шляпы прядь волос спадает ему на левый глаз.

Кинув беглый взгляд на портрет Массарика, он презрительно сплевывает, затем, засунув левую руку в карман, а правой помахивая плеткой, принимается пристально разглядывать Секереша. Официант ставит блюдечко с сахаром на мраморный столик и осторожно подвигает его к самой лошадиной морде.

— Вон, жиды! — внезапно орет человек в охотничьей шляпе и нетвердой походкой направляется к Секерешу.

За несколько шагов до его столика он останавливается.

— Ты жид? — опрашивает он, тыча плеткой в сторону Секереша.

— А тебе что? — вскакивает Секереш.

Молчание. Лишь две скрипки жалобно пиликают у входа.

— Вон! — рычит, наконец, человек в охотничьей шляпе и плеткой показывает на дверь.

Прежде чем Секереш успевает броситься на вошедшего, в этом уже не оказывается надобности: шагнув вперед, Петр левой рукой хватает за плеть, а правым кулаком ударяет с размаху в смуглое лицо. Покачнувшись, человек в кожаной куртке едва успевает ухватиться за стол и удержаться на ногах. Плеть остается у Петра в руках. Цыгане продолжают пиликать, официант исчезает.

Человек в кожаной куртке, с трудом утвердившись на непокорных ногах, глядит, вытаращив глаза, на Секереша и неодобрительно крутит головой.

— Что же ты сразу не сказал, что ты барин? — говорит он заплетающимся языком. — Эй, официант! Вина сюда! Дюжину! Да пошевеливайся там у меня!..

Он снова оборачивается к Секерешу:

— Позвольте представиться… Я — Дани Чики.

В следующую секунду он уже сидит за их столиком.

— Надо бы, собственно, объяснить вам мое поведение, — начинает он, — но венгерский барин и без слов поймет, что не может же Дани Чики сидеть в одной зале с жидом или с чехом…

Петр порывисто вскакивает, чтобы уйти, но Секереш глазами делает ему знак остаться.

— Да, ничего не поделаешь, — ответил Секереш, — важными господами стали теперь чехи.

— Господами? — говорит Дани Чики — Холопы они! Мерзкие холопы! Барин — это я, барин — это Дани Чики, управляющий поместьями Шенборна. Я плачу, а чехи слушаются. Нужны жандармы — плачу жупану, нужны солдаты — плачу генералу Пари. Пляшет он по моей дудке — получает денежки, а попробуй он ослушаться, так вот что он у меня получит.

И Дани Чики, встав со стула и согнувшись пополам, поворачивается к Секерешу задом.

— Вот что он тогда получит… Ну-с, за ваше здоровье, — добавляет он, поднимая стакан. — Играйте, цыгане!

Оба цыгана и так уже играют у самого столика. Тщедушные, хилые, низкорослые, они в своих красных венгерках походят на обезьян с шарманками.

— Наяривай, цыгане!

Цыгане пиликают, а Дани Чижи распевает:

Дешева твоя кровь, бедняк, Зарабатываешь медный грош — И его не истратить никак…

— Хватит! — обрывает вдруг музыку Дани Чики. — Пошли! Играйте Розе. Официант, дать цыганам вина!

— Разве чехи — господа? — опять обращается он к Секерешу. — Не господа они, а демократы. Кто демократ? Тот, у кого нет силы, у кого смелости нет. То-то и оно. До какой поры будут тут чехи играть в демократию? Покуда мы это терпим! Но недолго это будет продолжаться. Или мадьяры или русские прогонят их обратно, к чортовой матери, но здесь им не остаться… Так-то… Или русские или мадьяры… Выпьемте, братья. А кто это сделает, русские или мадьяры — решит вопрос культуры. У чьей культуры будет преимущество… Вот именно — культурное преимущество, культурное преимущество…

Минуту спустя он уже храпит, уронив голову на стол.

— Глупо сделали, что там остались, — сказал Петр, когда они очутились у себя в номере.

— Пожалуй, — согласился Секереш. — Меня учили тому же, чему и тебя: на подпольной работе нельзя крупные деньги менять, нельзя носить черные очки и мочиться на улице. Но Дани Чики этой программой не предусмотрен, и я доволен, что мне довелось столкнуться с таким явлением. Подумай только: кусок неподдельного средневековья. И где? Меньше чем в трехстах километрах от советской границы! Ну, давай спать, завтра предстоит трудный день.

И завтра, и послезавтра.

— Завтрашнего дня я немного побаиваюсь, — сказал Секереш, улегшись в постель. — Не наделал бы Лаката глупостей…

Петр не ответил: он уже спал.

 

Родовой замок Ракоци

В субботу после завтрака Секереш тщательно побрился и отправился на прогулку.

Петр еще с часок посидел над книгой, делая вид, будто читает. Он чувствовал себя неспокойно. В три часа он тоже надел пальто и вышел. Останавливаясь у витрин магазинов, он не спеша бродил по Главной улице, купил номер «Унгварской газеты» и пробежал его, пересекая площадь перед ратушей. Рассеянно поглядывая по сторонам, он поплелся к железнодорожной насыпи. Он не знал, как убить время.

Дорога мокрая, к башмакам липнет вязкая грязь. Петр на ходу высоко вскидывает ноги и резкими движениями стряхивает с башмаков налипшие комья, которые взлетают и грузно шлепаются оземь. Справа от дороги тянутся зеленеющие поля, окаймленные вдали виноградниками; слева, где должны быть Карпаты, по полям стелется густой туман. Холма больше не видно, но родовой замок Ракоци еще высится над туманной пеленой. Воздух недвижен, и море тумана не колышется.

Дорога сворачивает к замку.

— «Дешева твоя кровь, бедняк! Зарабатываешь медный грош…» — напевает про себя Петр, думая о Ракоци.

Род Ракоци… Франц Ракоци…

Больше десяти лет вел Франц Ракоци борьбу против Габсбургов. Его воинство составляли венгерские дворяне, венгерские, украинские, румынские и русинские крестьяне. Вся эта земля принадлежала некогда Ракоци — теперь принадлежит потомкам тех, кто его предал. А крестьяне… Ничего ни от кого не слышав, ничего про это не читав, Петр все же знал, твердо знал, что стало с этими героическими, босыми и оборванными крестьянскими воинами. Господа и двести лет назад были не лучше, чем сейчас.

Дешева твоя кровь, бедняк…

Даже песню — и ту украли у них господа. Горькую жалобу оборванной гвардии Ракоци распевают теперь господа, — те, что пьют кровь и бросают в тюрьмы потомков героев Ракоци — красных солдат. Венгерских, украинских, словацких рабочих и крестьян…

Дешева твоя кровь, бедняк…

Мрачно вздымается к небесам замок Ракоци. Всласть натешились над ним Габсбурги, превратив это «орлиное гнездо» в каторжную тюрьму. Теперь он пустует, и живут в нем одни только призраки. Да, с тех пор, как Мункачем владеют чехи, призраки заселили замок. Верно, «куруци» в бархатных шапках и желтых сапогах со своими дамами, разодетыми в шелка и бархат, отплясывают там «венгерскую круговую»… В тихую погоду, на заре, до самого Мункача слышен плач героев. Это герои Ракоци оплакивают злосчастную Венгрию…

Дешева твоя кровь, бедняк…

За мостом, под аркой, стоит Лаката.

— Все в порядке.

У лестницы, ведущей вниз, человек саженного роста протягивает Петру огромную ручищу.

— Не узнаешь, что ли?

В полумраке Петр не различает лица великана. Лишь когда тот затягивается папиросой, огонек на мгновенье озаряет широкие красные губы под отвислыми черными усами…

— Нет, не узнаю…

Михаил Тимко! И теперь не вспоминаешь? Я — Мишу. Твой дядя выгнал меня, когда я вместе с тобой стал ходить в Рабочий дом…

— Мишу?!

Пока они спускаются по лестнице, Тимко в немногих словах перебрасывает мост через эти девять лет разлуки. Завод в Свальяве, военная служба, галицийский фронт, плен, Красноярск, красная гвардия…

— Два месяца назад судьба опять привела на родину. Жену с собой из России привез…

На лицо Тимко падает свет от шахтерской лампы, поставленной на краю колодца. Мишу всего на год старше Петра, но выглядит старше на добрых десять.

— Да, брат, не на розах спал…

— Я тоже, — отвечает Петр, чувствуя себя несколько задетым его тоном.

— Знаю, все о тебе знаю. Но видишь ли, Петр, одному пляска легче дается, другому труднее. Мне — труднее.

Петр осматривается кругом. На минуту его внимание привлекает знаменитый колодец. Страшная глубина! Можно сосчитать до ста, пока камень, брошенный вниз, упадет в воду. В детстве Петр не раз бегал к нему, кидал в него камешки, а потом колодец снился ему ночью, и он просыпался с плачем. Теперь колодец не кажется уже таким страшным. Узенькие оконца с железной решеткой завесили шубами, и две шахтерские лампы на борту колодца скудно освещают огромный подвал. Стены в тусклых блесках сырости.

Собралось человек двадцать. Рабочие и крестьяне.

Секереш опирается на край колодца:

— Вам начинать, дядя Федор.

— Так вот…

Старик Бочкай стоит, пригнув голову, словно боится удариться головой о теряющийся во мгле потолок. Левой рукой он придерживает наброшенную на плечи мохнатую шубу, правой подергивает длинные усы. На стене движется его исполинская тень.

К старику поворачиваются два десятка голов. Грубо отесанные крестьянские головы. Лишь по некоторым лицам видно: руки этих людей не землю копают, а обслуживают машину.

— Так вот, товарищи… Скажу только, что впервой собрались мы сегодня со всех углов Прикарпатской Руси, чтобы составить интернациональную — только правильно понимай — третью интернациональную коммунистическую партию. Добрый отец бедноты Ленин, что в Москве сидит, сказал: «Забирай у господ землю!» Только правильно понимай: так он и сказал — не проси, а забирай… Так велел передать нам Ленин, так они и в Москве сделали, пошли им, господи…

Старик Бочкай, запнувшись, минуту растерянно оглядывает слушателей, а затем с внезапно просиявшим лицом оборачивается к Секерешу, словно только сейчас разглядел его.

Секереш говорит по-венгерски, а Тимко переводит его речь на какую-то смесь русского с украинским. Переводит фразу за фразой. Слушатели одобрительно кивают — всем им понятно, всем им по-сердцу.

— Советская Россия… Третий Интернационал… Большевистская аграрная программа… Ленин… Мировая революция…

Но вот Секереш заговорил о ближайших задачах, и тут — конец единодушию. Тимко, продолжая переводить, начинает тут же возражать ему.

— Если мы поведем массы в социал-демократическую партию, — говорит он, — как мм объяснить, что такое III Интернационал, что такое диктатура пролетариата?

— Единственная возможность получить доступ к массам, — отвечает Секереш, — это втянуть их в социал-демократическую партию. Когда мы их сорганизуем, тогда сможем говорить открыто, а до той поры под коммунистическими лозунгами работает только нелегальная партия.

— Если мы сорганизуем социал-демократическую партию, то нас, рано или поздно, из нее выкинут, и тогда мы окончательно будем отрезаны от масс. Ни за что не поверю, чтобы Рожош не знал, кто мы такие!

— Возможно, что и знает. Но надеется использовать нас в своих целях. Вполне допустимо, что он рассчитывает поступить именно так, как ты сказал: выкинуть нас, как только мы справимся со своей работой. Но наша-то задача в том и состоит, чтобы не дать себя выкинуть. Ведь организовывать массы будем мы, в наших руках будут все опорные пункты…

— А если нас даже и не выкинут, многого мы все равно не добьемся.

Большинство присутствующих лишь с трудом понимают, о чем идет спор. Они с удивлением поглядывают на Тимко, в азарте размахивающего руками. Лаката тоже становится на его сторону.

Мало-помалу и у остальных развязываются языки. Одни думают так, другие — этак. Большинство находит, что Тимко во многом прав, но план Секереша все же надежней; чтобы окончательно навести порядок в Прикарпатской Руси, понадобятся не сотни людей, а многие тысячи, а шепотком эти тысячи и до страшного суда не набрать.

Значительное большинство голосует за предложение Секереша.

— Неладно это выйдет, — замечает Лаката после голосования.

— Ты, как и все мы, свое слово сказал, — строго останавливает его Бочкай. — Раз порешили, теперь твое дело помалкивать.

Секретарем партии будет Секереш. Выбирают центральный комитет из семи членов. Большинство голосов получает Петр. По настоянию Секереша избирают и Тимко.

Заседание закрывается. Тушат лампу и в темноте карабкаются вверх, во двор замка.

Вечер тих. Небосвод усеян звездами.

Группами, по-двое, по-трое, ощупью выбираются на шоссе.

— Обошлось бы и без господа-бога, а, дядя Федор? — шутит Секереш.

— Погоди, — тихо отвечает старик, — всему свой черед…

Секереш, Петр и Тимко последними выходят из замка. Они еще долго расхаживают по бастиону. Говорит почти все время Секереш, Тимко изредка лишь вставляет слово-другое.

— Химический завод в Свальяве работает вовсю, — сообщает Тимко, когда они уже шагают по шоссе.

— Ядовитые газы? — спрашивает Секереш.

— Да. Но мало радости принесут они тем войскам, которые их пускать будут…

В лунном свете мункачский замок кажется сказочным.

В три часа утра в Мункач прибывает поезд из Волоца. Светает. Улицы пустынны, город спит. Занавешенные окна — как закрытые глаза. Сонно, поеживаясь от утреннего холода, бредут люди по улице Зрини на Главную площадь. Гул медленных, тяжелых шагов нарушает безмолвие улиц. Порой в окне приоткроется занавеска, выглянет голова и тотчас же скроется. По Главной площади бредут пятьсот-шестьсот человек. Рабочие и крестьяне. Мужчины, женщины, дети. Большинство из Свальявы и Полены. Тимко и Лаката стараются, чтобы свальявские держались все вместе, но не так-то легко навести порядок.

Русины — в лохматых шубах и в лаптях. Венгерцы — в черных куртках и в высоких сапогах. Но иного и по одежде не распознаешь: либо в шубе и в сапогах, либо — в лаптях и в кургузой мадьярской шляпе. Евреи-батраки — в брюках навыпуск и старомодных польских меховых шапках. Фабричные — те одеты по-городски. Женщины кутаются в платки, ребята одеты как попало. Если кто в старом военном обмундировании, того только по говору узнать можно — русин он, венгерец или еврей, да и то не наверняка: иной дровосек так мешает все три языка, сдабривая свою речь русскими и словацкими словечками, что сам господь-бог не разберется в создании рук своих, — сам господь-бог, которого, вкупе с матушкой его и родичами, особенно часто поминают сегодня венгерцы: зачем выдумал такие холодные утра!

Порядка навести не удается никак, но понемногу в головах все же складывается нечто, напоминающее порядок: всех, какие бы шубы они ни носили, на каком бы языке ни объяснялись, всех занимает одна мысль, все пламенеют одним желанием. Кому земля нужна, думает: «Эх, хороша землица в графских угодьях!..» Из кого фабрикант пот выжимает, тот вспоминает красные времена. В этом самом городе, на этой площади, бывали уже собрания — тоже говорилось о земле, о заводах, о фабриках.

— А благодатный денек выдался, ясный…

— Да…

Но вот и Главная площадь… Перед ратушей выстроилась длинная вереница крестьянских телег. Посреди площади разводят костры — погреться да сало пожарить, а больше — для пущей торжественности. Одно за другим распахиваются выходящие на площадь окна, но сейчас же опять захлопываются.

К девяти часам вся площадь опоясана цепью телег — оставлены только два прохода. Играет духовой оркестр из Варпаланка. Одна другую сменяют венгерские, украинские и чешские народные песни. Несколько тактов из «Интернационала», а затем снова заунывная словацкая народная песня. Вся площадь запружена народом. Запоздавшие толпятся за кольцом телег.

В ратуше тоже большое оживление. В кабинете у бургомистра Кириллов, берегсасский жупан, спорит с мункачским жупаном. Начальник полиции, бывший штаб-ротмистр австрийской армии, усердно поддакивает Кириллову. Хозяин поглядывает на обоих спорящих, силится придать лицу благодушное выражение и потчует гостей коньяком.

— Нет, — говорит Кириллов, — в Илаву я бы их не послал. Это безобидные сумасшедшие, а не серьезный враг. Вот эти, внизу, — кивает он в сторону окна, — это другое дело, а те…

В соседней комнате собрался весь главный штаб социал-демократической партии. Иван Рожош привез с собой Марию. Из Берегсаса прибыл рабочий-деревообделочник, по фамилии Тамаш. Из Кошицы явился какой-то редактор, низенький, кругленький блондин, старый, испытанный вождь тамошних социал-демократов. Секереш занялся им. Петр беседует с Тамашем. Мария разглядывает в окно собравшуюся толпу. Она в страшном возбуждении. Глаза лихорадочно блестят. Тамаш перечитывает свои заметки.

— Представьте себе, — обращается вдруг Рожош к Секерешу, — сегодня полиция опять накрыла шайку заговорщиков. Двадцать три человека! Устроили собрание в замке…

Секереш остается стоять с открытым ртом.

— Что-о?!

Петру кажется, что он ослышался. Он густо краснеет.

— Что?

— Почему это вас, товарищи, так изумляет? Наша полиция и в самом деле работает великолепно, а к тому же эти болваны — прямо поверить трудно! — устроили собрание под звуки гобоя. Это, понятно, дикая выдумка Дани Чики: «Пусть, мол, дураки чехи думают, что в замке привидения!» Но на этот раз они влопались. Два венгерских офицера, бывший мункачский бургомистр, аптекарь из Берегсаса, несколько помещиков — все венгерские джентри. Подумать только: затевать ночью тайные сборища в замке! Дани Чики привели в пьяном виде. Ничего, в Илаве протрезвится. Дурацкая романтика!..

— Неимоверно глупо, — спешит согласиться Секереш. — В замке устраивать тайные собрания!..

— Ну, нам это как раз наруку, — довольным тоном продолжает Рожош. — Сегодня я заострю вопрос на венгерской ирреденте. Демократия — против белого террора. Рабочие массы — за демократию. Этот идиот Чики оказал нам услугу. Чехи останутся нами довольны.

— А рабочие? — спрашивает Петр.

— Рабочих мы уже завоевали. Выгляните-ка на улицу. По первому же зову собралась целая армия. С нынешнего дня партия — грозная сила.

— Рабочие пришли потому, что ждут чего-то от нас.

— Они получат больше того, что ждут. Я буду требовать интернирования венгерской знати и энергичного протеста против белого террора в Венгрии. Буду во всю разносить Хорти и вообще венгерскую контрреволюцию.

— Ну, а в отношении здешних дел?

— Демократия — вот лозунг. Увидите, какой будет энтузиазм!

И Рожош с довольным видом потирает руки.

Митинг открывает, стоя на балконе ратуши, делегат от Берегсаса, Тамаш. Позади него стоит Рожош, а несколько в стороне опирается на балюстраду кошицкий делегат. Мария и Петр отошли в дальний угол балкона.

Дверь в залу открыта — там разместились высшие чины магистрата, журналисты и несколько жандармских офицеров.

Народ так запрудил площадь, что кажется, будто всю ее накрыли русинским крестьянским одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков.

Слово предоставляется Ивану Рожощу.

Рожош выступает вперед. Снимает шляпу. На нем светлый сюртук и кричащий пунцовый галстук. Высокая балюстрада лишь до половины скрывает его статную, мускулистую фигуру.

Прежде чем начать, он широко раскидывает руки, словно хочет весь народ, всю собравшуюся здесь бедноту заключить в свои объятия. Народу кажется, что перед ним — вождь бедноты.

Еще не произнеся ни слова, Рожош уже захватил слушателей. Глухой нерешительный гул, потом два-три возгласа — и вот уже вся площадь оглушительно вопит и беснуется… Тысячи шапок мелькают в воздухе.

— Рожош!.. Рожош!.. Рожош!..

Рожоша самого захватывают эти непрекращающиеся овации.

Раскрасневшись, он горящим взглядом обводит неистовствующую толпу. Он ищет мысли, слова, которые ответили бы желаниям масс. И если бы овации не длились так долго, он бы это слово, быть может, и сказал. Но по мере того, как крики медленно стихают, Рожош усилием воли подавляет искушение. Нет, он возьмет себя в руки, он не обманет тех, кто послал его сюда.

Еще несколько запоздалых «Да здравствует!» и затем — тишина.

Толпа напряженно ждет.

— Уважаемые товарищи!

Голос Рожоша резко рассекает тишину.

— Чехословацкая демократия… социал-демократия… чехословацкая демократия… провокация венгерской знати… Подрывная работа большевиков…

Не больше десяти минут говорит Рожош, и вот в левом углу площади возникает ропот, слабый сперва, как ропот молодой листвы под легким ветерком.

— Чехословацкая демократия… Гнусный венгерский большевистский террор.

Ропот усиливается, растет, заполняет всю площадь, вторит голосу Рожоша, как контрабас в цыганском оркестре вторит первой скрипке.

— Чехословацкая демократия… Банкротство русской революции…

— С землей как? — кричит вдруг голос с середины площади.

— Большевики землю дают! — подхватывает визгливый женский голос.

— Земли!.. Земли!.. Земли!.. — ревет вся площадь.

Рожош бледнеет. Он втягивает голову в плечи, как солдат, заслышавший шум приближающегося снаряда. Он кусает губы. Затем опять раскрывает объятия.

— Товарищи! — силится он перекричать многоголосый рев толпы. — Товарищи! Братцы! Большевистская провокация…

Дальше говорить ему не удается.

Может быть, услыхали слово, может быть, только почуяли его, но народ дальше слушать не хочет, не хочет больше молчать.

— Земли!.. Земли!.. Земли!..

Кажется, будто кричит один рот, один огромный рот, с которого впервые за этот год сняли замок.

— Ленин!.. Ленин!..

Рожош еще пытается заговорить, но позади него, в комнате ратуши, берегсасский жупан и начальник военной полиции уже действуют.

— Ленин!.. Ленин!..

С двух сторон площади словно из-под земли вырастают длинные цепи жандармов. Штыки, шлемы.

— Ленин!.. Ленин!..

Когда народ замечает жандармов, штыки сверкают уже у самых телег. За жандармами движутся полицейские с резиновыми дубинками. Спереди — ратуша, сзади — гостиница «Звезда» с опущенными железными ставнями, с обеих сторон жандармы.

— О-о-ох!..

Приклады работают. Глухо отдаются удары резиновых дубинок.

— О-о-ох!.. О-о-ох!..

Теперь всего четверо остались на балконе. Впереди — берегсасский жупан, позади Рожош, Мария и Петр.

Жупан застыл, скрестив руки. Лицо его неподвижно, только глаза обшаривают площадь.

Мария прислонилась к стене. Мгновение ей кажется: сейчас потеряет сознание, но она овладевает собой и порывается броситься к жупану. Петр схватывает ее за талию и не пускает. Мария пытается крикнуть, но Петр ладонью зажимает ей рот. Мария вонзает зубы в ладонь, на руке выступает кровь, но Петр не отнимает руки.

— О-о-ох!..

Душераздирающий вопль оглушает Петра. Чего тут возиться с Марией, когда там… Он выпускает ее и быстро уходит в комнату.

Мария бросается за ним.

Иван Рожош, мертвенно-бледный, с закрытыми глазами лежит на диване. Секереш водой освежает ему виски и в чем-то тихо убеждает его.

Мария делает несколько шагов к брату, но потом вдруг круто поворачивается и подходит к Петру.

— Что же теперь будет? — вполголоса говорит она.

— Они начали, мы будем продолжать, — шопотом отвечает Петр.

Комната полна народа. Одни хлопочут около Рожоша, другие, разбившись на кучки, обсуждают события.

— Площадь очищена, — громко объявляет Кириллов, входя с балкона. — Последний митинг в этой стране окончился. Надеюсь, что после опыта вчерашней ночи и нынешнего утра правительство возьмет себе за правило держать всех на подозрении. Отныне все подозрительны, — кто так, кто этак, без различия чинов и состояний.

— Значит, и вы тоже, господин жупан? — говорит Мария Рожош.

— Я тоже, — отвечает Кириллов.

Мункачский жупан, потупив глаза, стоит посреди комнаты и в смущении кусает ногти. Берегсасский жупан, поигрывая моноклем, некоторое время молча, с улыбкой, разглядывает напуганного коллегу, а затем медленно направляется к Петру. Но раньше, чем он успевает раскрыть рот, между ним и Петром вырастает фигура Секереша.

— У меня к вам, господин жупан, почтительная просьба от «Унгварской газеты». Широкой публике будет чрезвычайно интересно узнать ваше мнение о происшедших событиях. «Мнение человека твердой руки», — под таким заголовком хотел бы я, с вашего позволения, опубликовать это интервью…

— Широкая публика… — говорит жупан, стараясь казаться безразличным, — широкая публика… Ну, если это тоже на пользу демократии — не возражаю.

Не успевает он договорить, как дверь отворяется, и начальник военной полиции с порога громко рапортует мункачскому жупану, что при разгоне митинга ранено двадцать девять человек, из которых четырнадцать пришлось отправить в больницу.

Улицы безлюдны. Повсюду патрули легионеров. На перекрестках конные полицейские. На расстоянии двухсот шагов, отделяющих ратушу от гостиницы «Звезда», Петра и Секереша два раза останавливают.

Очутившись у себя в номере, Секереш сразу же утратил все свое самообладание. Он бросился на кровать и зарыл голову в подушки. Петр молча ходил по комнате. Тело Секереша судорожно вздрагивало, словно он плакал. Подойдя к нему, Петр приподнял его, как ребенка, и повернул на спину. Секереш сел на кровати.

— Ужасно! — вздохнул он. — Ужасно…

— Мы, значит, на неправильном пути? Так, что ли, Иосиф?

— Нет, иного пути нет. Все говорит за то, что вскоре поляки нападут на Советы. Через эту маленькую страну в Галицию ведут три стратегические линии, линии неизмеримого значения. Нужно во что бы то ни стало мобилизовать массы.

— Словом, иного пути нет? — резко вскричал Петр.

Секереш с удивлением взглянул на него.

— Чего ты кричишь? Я уже сказал, что другого пути нет.

— А если нет, то не будь старой бабой, делай свое дело и не хнычь.

Секереш поморщился, точно отведал уксуса, и укоризненно покачал головой. Но вдруг улыбнулся виноватой улыбкой, вскочил и обнял Петра.

— Ты прав, дружище. Спасибо тебе, — буду держать себя в руках…

В номер к Петру постучал официант. Рожош просит его спуститься в общую залу.

В коридорах уже горит электричество. Ресторанная зала пуста, занят всего один столик: за ним сидят Рожош с сестрой, берегсасский жупан и несколько офицеров. У Рожоша багровое лицо. Разговаривая с Петром, он ни на минуту не выпускает из рук стакана с вином.

— Я сейчас уезжаю в Берегсас, — говорит он, — но завтра в полдень вернусь. Пожалуйста, приходите к этому времени ко мне. До моего возвращения ничего не предпринимайте: после сегодняшнего случая нужна сугубая осторожность. Я хочу и буду делать все сам.

Петр молча наклоняет голову.

— Было бы желательно, чтобы и господин Секереш поехал с вами, — предлагает берегсасский жупан.

Рожош одобрительно кивает.

— Унгварский поезд уже отошел, а потому я прихвачу товарища Ковача с собой в автомобиле, — заявляет Мария. — Я еду в Унгвар, через полчаса двинемся.

В гору — под гору…

Дорога ведет через холмистую местность.

Автомобиль бесшумно мчится по шоссе, проложенному в стратегических целях. Небо в тучах, кругом темно, только автомобильные фары отбрасывают свет на дорогу.

Пятьдесят километров, шестьдесят, семьдесят… Откинувшись на кожаные подушки, Мария и Петр молчат.

— Петр, — раздается вдруг голос Марии.

Петр удивленно взглядывает на нее: до сих пор Мария называла его товарищем.

— Видите, Петр, я была права. Народ настроен в пользу большевиков. Ему нехватает лишь руководителя. А про то, что вы — большевики, знают только власти, народ об этом и не догадывается.

— А если власти знают, как они это терпят?

— До сих пор терпели потому, что не считали вас опасными. Венгерских белых они больше боятся и намерены использовать вас в борьбе с ирредентой. Но что они предпримут после сегодняшнего случая — не знаю. Берегсасский жупан считает вас главным уполномоченным большевиков. Секерешу он верит. Кстати, я тоже долгое время считала Секереша предателем. Наружность у него такая, что подумать о нем можно все, что угодно.

Петр криво улыбнулся.

— Не сердитесь за откровенность, — говорит Мария, подсаживаясь ближе. — Я за тем и просила вас поехать со мной, чтобы предупредить вас: берегсасский жупан собирается вас арестовать и выдать Венгрии. На ваше место он прочит Секереша. Не знаю, как вам быть.

Петр продолжает молчать.

— Надо итти в массы и прямо сказать им: пусть забирают землю. Кто им помешает? Солдаты, что ли? Да они ждут не дождутся, когда смогут расправиться со своими офицерами. Слышали, кстати, последнюю новость? В Берлине контрреволюция, в город вступили белые полки. Великолепно! Это послужит сигналом к революции. А вы знаете, что такое революция в Германии? Бывали вы когда-нибудь в Германии? Там можно ехать часами, и повсюду дорогу окаймляют фабричные трубы. Вот будет наступление, когда двадцать миллионов германских рабочих вместе с русскими перейдут Рейн! Двадцать миллионов рабочих… А вы? Вы спите!.. Хотя я и знаю, кто вы такие, а все же нередко вынуждена думать, что вы предатели. Трусы!..

— Вы приехали, товарищ Мария. Машину можете отослать, я и пешком дойду.

— Не уходите еще, Петр, — умоляюще говорит Мария, когда машина отъехала. — Зайдемте, побеседуем немного.

— Опять ругать будете?

— Нет, больше не буду.

— Вы, Петр, ошибаетесь, если думаете, что я потому лишь большевичка, что ненавижу брата. Это не так. За что его ненавидеть? Ничтожный человек, без всяких убеждений, значения не имеет никакого. А я родилась революционеркой. Мы живем в эпоху пролетарской революции — теоретически это для меня совершенно очевидно. В наше время революционер не может не быть большевиком… Это вам ясно? В восемнадцатом году в Будапеште меня не приняли в партию потому, что у меня отец был священником, а брат полицейским офицером. Но здесь я буду работать за десятерых… Хотите чаю, Петр?

Пока Мария возится со спиртовкой, Петр молча разглядывает ее. Теперь только замечает он, что черные брови сходятся у нее над переносицей — это придает лицу выражение такой решимости! «Удивительно, — раздумывает он, — до чего это смуглое решительное лицо напоминает мягкие черты голубоглазой Драги…»

— Что будет с вами, Петр, если вас выдадут? Вам надо бежать…

Светало уже, когда Мария проводила Петра до ворот. Придя домой, Петр, одетый, как был, бросился на кровать.

 

Генерал Пари

— Ну, если и этот идиот — гений…

Генерал Пари в сердцах швырнул на пол только что полученную из Франции газету.

— Если и этот идиот — гений…

Злоба военного диктатора Прикарпатской Руси была вполне понятна. За четыре года мировой войны французские генералы, один за другим, достигали всемирной славы, «спасали отечество и дело угнетенных народов», и только ему ни разу не представилось случая каким-нибудь простым, но невиданно смелым подвигом вписать свое имя в мировую историю. И вот, не угодно ли… Война окончилась, он торчит здесь, в этой паршивой стране, а тем временем в Малой Азии тот старый идиот вновь спасает Францию!

Генерал нагнулся, поднял газету, но, кинув взгляд на первый лист, опять отшвырнул ее. Несколько минут он в задумчивости простоял у огромного, доходившего до самого пола зеркала. Оттуда смотрел на него стройный, мускулистый, седоватый, очень изящный военный, левую руку опустивший в карман, а правую заложивший между первой и второй пуговицами тужурки, как можно это видеть на портретах Наполеона.

— Мерзавец… — с презрением сказал генерал, сам хорошенько не зная, к кому это относится.

Он чувствовал себя очень несчастным. Да, мировая история забыла о нем, и война, мир, весь свет — все-все складывается иначе, чем он предполагал. Да… Чешский военный оркестр ежедневно исполняет французский национальный гимн, гимн великой революции. На здании управления Прикарпатской Руси развевается французский трехцветный флаг. И все же генерал чувствовал, что солдаты великой революции или императора как-то по-другому стояли на завоеванной или освобожденной ими земле, чем он. Нет, он совсем иначе представлял себе все это. Он не знал, в чем тут ошибка, но что она есть, в этом сомнения не было.

Мировая история…

Он дважды нажал кнопку звонка. Дверь бесшумно отворилась и так же бесшумно опять закрылась. Спиной к закрытой двери, вытянувшись в струнку, стоял адъютант генерала. На груди у него пестрели цветные ленточки знаков отличия. Широкий шрам пересекал его загорелый лоб.

Генерал несколько секунд мрачно глядел в лицо капитану. Его подмывало сказать ему что-нибудь неприятное, но ничего подходящего в голову не приходило, а потому он заставил себя улыбнуться и, подойдя к капитану, протянул, ему руку.

— С добрым утром, капитан. Попрошу вас достать мне из секретной переписки дело Бекеша.

— Слушаю-с, ваше превосходительство.

Генерал с нетерпением вскрыл большой, хоть и не слишком толстый конверт и вынул из него докладную записку Бекеша.

Он пересчитал страницы: целых восемнадцать. Всякая охота читать сразу же отпала.

Это повторялось уже три раза. Три раза он вскрывал, а потом вновь запечатывал, не читая, докладную записку доктора Бекеша.

Доклад унгварской политической полиции всегда портил генералу настроение. Теперь, в четвертый раз принимаясь за чтение, он тоже начал с полицейского доклада.

О прошлом лица, называющего себя доктором Бекешем, удалось собрать следующие, совершенно бесспорные сведения:

Лицо, именующее себя доктором Бекешем, с декабря 1918 г. по апрель 1919 года состояло, под именем Ивана Беске, в чине полковника в армии галицийско-украинской народной республики, возглавляемой Петрушевичем.

С февраля 1915 года по ноябрь 1918 года упомянутый Иван Беске под именем Тадеуша Татажинского служил сначала в качестве интендантского фельдфебеля, а впоследствии в качестве интендантского лейтенанта в польском легионе, состоявшем под командой полковника Пилсудского и входившем в состав австро-венгерской армии.

С 1912 года по 1915 год он, также под фамилией Татажинского, был санитаром в частной львовской лечебнице Кеннига.

С 1908 года по 1912 год он находился в Северо-американских соединенных штатах. О жизни его в этой стране достоверных данных до сих пор получить не удалось.

До отъезда в Америку, т. е. до 1908 года, он состоял парикмахерским подмастерьем в гор. Черновицах…

Генерал всего раз беседовал с доктором Бекешем. Шесть недель тому назад он принял этого украинца, явившегося к нему с рекомендательным письмом от начальника кошицкой военной полиции. Аудиенция затянулась на несколько часов. Генерал долго беседовал с Бекешем, — вернее, Бекеш говорил с генералом.

Весь план разработан у него до мелочей. Весь сорокамиллионный народ… Вне сомнения, Бекеш был бы уже одним из его доверенных, даже, может быть, его правой рукой, если бы не этот дурацкий полицейский доклад. Теперь же дело представлялось несколько щекотливым. Полковник, фельдфебель, парикмахер…

Дойдя в своих размышлениях до этого пункта, генерал невольно взглянул на свою правую руку, которая пожала руку парикмахеру. Взглянул, словно желая убедиться, не пристала ли мыльная пена к этим длинным холеным пальцам.

Он крупными шагами несколько раз прошелся по толстому красному ковру, потом, подойдя к письменному столу, нервно сунул дело Бекеша в конверт. Он собирался уже позвонить, как вдруг дверь отворилась, и вошедший адъютант доложил о приходе майора Рожоша.

С досады генерал Пари забыл предложить своему гостю стул.

Рожош растерянно стоял у огромного письменного стола перед генералом, сидевшим в бархатном кресле.

— Я уже вчера вечером в Берегсасе высказал вам свое мнение, — начал генерал Пари, — и к сказанному мне нечего добавить. Я недоволен, очень недоволен социал-демократической партией. Вы ничем, решительно ничем не лучше большевиков.

— Ваше превосходительство, вы оскорбляете нас, — несколько возвысив голос, сказал Рожош.

— Я констатирую только факты. Верно ли, что вы устроили митинг? Верно ли, что на этом митинге превозносили Ленина? Верно ли, что жандармерия вынуждена была прибегнуть к оружию?

— Верно.

— Чего же больше? Уж не хотите ли вы, чтобы я терпел, да еще деньгами поддерживал разлагающую работу большевистской партии? Что вы на это скажете?

Рожош, стиснув зубы, стоял перед генералом. «Спокойствие, спокойствие», — убеждал он себя и наскоро обдумывал доводы, которые Секереш трижды повторил ему в автомобиле между Берегсасом и Унгваром.

— Так как же, стало быть?

— Ваше превосходительство… — начал Рожош, но генерал прервал его.

— Почему вы не садитесь, майор? — спросил он очень любезно. — Прошу вас — закурите папиросу, или, может быть, угодно сигару?

Рожош выбрал французскую папиросу с серебряным мундштуком и, пока возился со спичками — никак не зажигаются эти дрянные чешские спички! — и медленно раскуривал папиросу, успел кое-как перегруппировать свои доводы.

Если генерал говорит с ним в таком тоне… Он взглянул на генерала, потом на блестевший на стене громадный портрет Массарика, глубоко затянулся папиросой, выпустил дым и лишь тогда заговорил:

— Я вполне понимаю опасения вашего превосходительства и в значительной мере разделяю их сам. Агрессивность рабочего класса и крестьянства действительно принимает ужасающие размеры, и что-то необходимо предпринять. Мы обязаны взять инициативу в свои руки. Но что мы должны делать, ваше превосходительство? Перед нами два пути: русский и немецкий. Русский путь — это жестокое подавление рабочего движения. Результат: пролетарская диктатура, чека, уничтожение дворянства и буржуазии, гибель культуры. Немецкий путь — это легальное демократическое рабочее движение. Рабочие могут организовываться безнаказанно и открыто, а потому тайная организация не имеет для них такой притягательной силы. Они ежедневно слышат и, слыша, проникаются уверенностью в том, что шаг за шагом, медленным путем приближаются к социализму, что нет поэтому никакой надобности в вооруженном восстании и гражданской войне. Результат — республика, против которой вряд ли приходится возражать. А может быть, даже… Ведь вам, ваше превосходительство, известно, что в Берлин вступили надежные войска. Поверьте, самое верное, могучее оружие против большевизма — это, ваше превосходительство, социал-демократия.

Изысканный французский язык Рожоша всякий раз удивлял и обезоруживал генерала.

Но сегодня генерал был особенно не в духе. Сегодня его раздражало даже то, что этот дюжий мужик осмеливается так хорошо говорить по-французски.

— …И, наконец, нельзя ни на минуту забывать, что и против венгерской и против польской ирреденты тоже нет лучшего оружия, чем социал-демократия. Там — белый террор, здесь — свобода, демократия. Именно поэтому в Праге у власти находится социал-демократическое правительство. Именно поэтому премьер-министром товарищ Туссар. Ваше превосходительство, вы должны знать…

— Знаю, — прервал его генерал, — знаю, нужны деньги.

Кровь бросилась Рожошу в лицо. Он встал. Генерал с удивлением взглянул на него.

— Вы еще даже не сказали, господин майор, сколько нужно, а уже собираетесь уходить.

Рожош вновь сел. Он не взглянул на генерала и, не дожидаясь его приглашения, взял новую папиросу.

— С разрешения моего правительства я увеличиваю ежемесячное пособие русинской социал-демократической партии, но вы должны помнить, г-н майор, что большевизм, что всякое действие, хотя бы отдаленно напоминающее большевизм, это — преступление, это — бунт. Вы мне отвечаете за всякое мятежное слово. Я плачу, плачу хорошо, но за хорошие деньги требую хорошей работы. Мы поняли друг друга, господин майор, не так ли?

Отпуская майора, генерал опять позабыл протянуть ему руку.

По уходе Рожоша генерал снова взялся за доклад Бекеша и добрые полчаса знакомился с ним. Прочитав, он запер его в ящик письменного стола и потом дважды нажал кнопку настольного звонка.

— Капитан, принесите мне, пожалуйста, полицейский доклад об Анталфи.

В ожидании он нервно стучал по столу карандашом.

— Сорок миллионов человек, — бормотал он. — В случае мобилизации — это больше четырех миллионов солдат!..

«Погоди у меня только, погоди!.. Уж я тебе покажу!..» — убеждал себя майор Рожош, спускаясь по лестнице.

Но как только он очутился на улице, яркое солнце и весенний ветер сразу отрезвили его.

«Что ты покажешь? Как? У генерала власть, а у тебя?.. Ну, погоди только, погоди…»

— Видите ли, товарищ Ковач, — говорил он четверть часа спустя, — буду с вами совершенно откровенен. В свою очередь жду и от вас полной откровенности. После вчерашнего митинга я намерен был — как бы это выразиться? — освободить вас от ответственной работы. Я нисколько не сомневаюсь в вашей добросовестности, но результаты митинга сильно скомпрометировали вас. Партия была на волосок от гибели. Итак, моей первой мыслью было освободить вас от дальнейшей работы, да и берегсасский жупан настаивал на этом. Но я передумал. Я не хочу проявлять несправедливости ни в отношении вас, ни в отношении партии. Вы честный работник и партии нужны. Все же оставаться на прежнем, слишком видном и ответственном посту вам нельзя. В Свальяве, в горном округе, нужен районный секретарь. Если вы мне обещаете не предпринимать никаких самостоятельных политических шагов и организовывать тамошних рабочих исключительно для экономической борьбы, для борьбы за повышение заработной платы, то…

— Кто будет моим преемником?

— Журналист Секереш… ах, ведь вы старые друзья… Секереш сегодня вступил в партию… Словом, согласны вы стать секретарем в Свальяве?

— Согласен, — ответил Петр, немного подумав.

— Прекрасно, прекрасно. Благодарю вас, товарищ Ковач.

Рожош горячо пожал руку Петру.

— Надеюсь, вы станете успешно работать. Партия должна стать внушительной массовой партией. Должна стать силой, внушительной массовой силой.

— Нелегкое было дело, — говорил Секереш. — Битый час уговаривал Рожоша. Но еще трудней было с берегсасским жупаном. Башковитый, прохвост! Чорт его знает почему, но ты у него на особом подозрении. Пришлось в буквальном смысле слова подкупить его…

— Подкупить?!.

Петр даже рот разинул от изумления.

— Не деньгами, понятно. Я сделаю из него «большого человека». Ему нужна реклама, газетная реклама. Этот дурак хочет всему свету показаться «человеком твердой руки». Он думает, что генерал Пари потерпит рядом с собой другую какую-нибудь величину. Буду его расхваливать, пока Пари не начнет ревновать. Сейчас он для нас опаснее генерала Пари. Он не забудет всего, что видел в России. Он-то знает, что такое большевизм. Что ж, буду расхваливать его, пока он не сдохнет!

 

Свальява

Лесистые Карпаты. Маленький городок Свальява.

Долина начала зеленеть. Склоны гор бурые, выше — темная зелень хвойных лесов. Еще выше — блестящий снежный покров горных вершин. Кое-где, словно насмехаясь над недоступностью высот, его пятнает серый дым заводских труб. Три свальявские трубы непрестанно извергают дым.

Завод обнесен высоким дощатым забором, который тянется до самого вокзала: колея оттуда ведет прямо на заводской двор. Колею эту проложили во время мировой войны, в те же годы разрослась и сама станция. Множество запасных путей, ржавеющих, ненужных теперь, восемь рельсовых путей — все это детище войны. Но узкоколейка с паровозом-карликом, тянущим вагоны до селения Полены, выстроена еще до войны. По ней доставляют из лесу на завод исполинские деревья.

На вокзале Петра встречает Тимко. Пока что он поместит Петра у себя, даст ему квартиру и стол. Там будет партийный секретариат.

На улицах Петра оглядывают с головы до пят. Одет по-городски, идет с Тимко, — кто бы это мог быть? Петр удивленно озирается: у городка такой вид, будто война все еще продолжается. Большинство мужчин в рваных военных шинелях, женщины обуты в солдатские сапоги, не говоря уже о тех, кому сапоги заменяет обернутая вокруг ступни холщевая тряпка.

Нищета, грязь.

— А ты другого ждал? — говорил Тимко. — Ведь война была сущий рай в сравнении с нынешними условиями. Деньги не стоят и десятой доли того, что стоили во время войны. А здесь, как крона ни упала, все еще сохранилась заработная плата восемнадцатого года, без всякой надбавки.

— Чем же вы в таком случае существуете?

— Надеждой на лучшее будущее.

Одиноко стоящая глинобитная хата с драночной крышей — одна комната с кухней с глиняным полом — вот и все жилище Тимко. Да и оно досталось ему не прямым путем. Писарь окружного начальника щеголяет в шубе, которую Тимко привез с собой из Москвы. Писарь помалкивает об этом не меньше самой шубы, но дело сделано, квартира есть.

Жена Тимко Ольга — с Урала. Рослая, румяная, белокурая. Весь путь с Урала до Карпат проделала с шестимесячным ребенком. Ребенка кормят теперь молоком из бутылки, и Ольга уже неделю работает на химической фабрике. За ребенком присматривает Наташа.

Наташа тоже попала в Свальяву из России. Ее муж, венгерский военнопленный, доехал с ней из Саратова до Мункача.

— Обожди здесь, — сказал он ей на вокзале, — сейчас приведу извозчика.

Наташа ждала час, ждала два, но мужа и след простыл.

Начальник мункачской полиции отправил покинутую женщину на границу, но так как поляки отказались ее принять, денег же, вырученных от продажи с молотка наташиного скарба, не хватило бы для отправки ее через Германию, то она здесь и осталась. Жена Тимко приютила ее у себя и с большим трудом раздобыла ей место на фабрике. У себя на родине Наташа работала в шляпной мастерской, на фабрике же в Свальяве нужны сильные рабочие руки. Наташа вскоре не выдержала и свалилась. Теперь она целые дни напролет, подобрав под себя ноги и кутаясь в платок, просиживает у печки. Она маленькая и хрупкая. У нее узенькое личико, большие темные, испуганные глаза и иссиня-черные волосы, разделенные посредине пробором и зачесанные назад.

Ольга достает из печки горшок с гречневой кашей. Ребенок, в честь Ленина названный Владимиром, неспокоен — его мучит первый зуб. Не переставая укачивать его, Ольга хлопочет у печки.

— Завари чай, Наташа.

На большой дощатый стол без скатерти ставится большая глиняная миска. Маленькая керосиновая коптилка светит скудно: Ольги, вполголоса баюкающей в углу младенца, не видно.

Забредший на огонек машинист с паровоза-карлика, Гонда, шумно разглагольствует, ругая буржуев. Он опрокинул лавку, на которой, кроме него, сидели Петр и Наташа. Кулак у него, как палица. После каждой фразы он оглушительно стучит им по столу, так что посуда дребезжит и подскакивает.

— Потише, Степа, — успокаивает его Тимко. — Не перевелись еще на свете жандармы.

— Испугался я их! У нас демократия — всяк может пить чай, коли есть на что. И стучать по столу тоже можно, покуда его еще судебный пристав не забрал.

У машиниста Гонды короткие черные щетинистые волосы и голубые глаза, чистые, как у грудного младенца. Он носит солдатские штаны и синюю рабочую блузу. О нем известно, что он читает газеты и даже книги. Бахвалится и шумит он нарочно, чтобы не считали «больно ученым».

— Подогрей-ка еще чайничек, Наташа.

С приходом старика Бочкая разговор переходит на серьезные темы.

— Заработная плата… организация… забастовка…

— Заработная плата… голод, рабочие лесопилки… узкоколейка… химическая фабрика…

— Венгерская крона… чешская крона… протухшая мука… долги… заработная плата… организация…

Бочкай — дровосек из Полены, одинокий старик: жена умерла, все три сына погибли на фронте. Сам Бочкай дважды сидел в тюрьме. В первый раз — еще в венгерские времена: нашли у него русский молитвенник. При чехах — за постоянные разговоры о том, что чешские «братцы» будут еще почище венгерских господ. Он — широкоплечий старик исполинского роста, с огромной головой. Ноги у него, по сравнению с длинным туловищем, непомерно короткие, а потому кажется, что он не ходит, а марширует по-военному. С воскресенья, со дня митинга, голова у него забинтована: менее твердая черепная коробка не выдержала бы удара, оставившего на затылке старика громадную шишку.

— В былые времена разве только барин мог наделать столько долгов, сколько я наделал сейчас, — говорит он, приправляя речь отборной руганью. — Четырнадцать часов в день работаю… Заберешь в заводской лавке муки, бобов немного, керосину да табаку — глянь, при получке не только гроша медного не получишь, а еще долг за неделю вырос. Поначалу еще считал, а потом рукой махнул: пускай господь-бог считает. Все одно: ему платить.

— Неужто вся Полена так живет?

— Ты спроси, одна ли Полена!.. А Свальява, а Домбоштелек, а Осса, а Гидвег, а Волоц? Деньги видишь разве только, когда на улице найдешь.

— Или когда от браконьерства малая толика перепадет. А, дядя Бочкай? — с улыбкой говорит Гонда.

— А что же, тоже работа, — смущенно возражает Бочкай, зардевшись, как молоденькая девушка. — Чем не работа? Очень даже тяжелая работа.

По уходе гостей обе женщины с ребенком отправились на кухню. Мужчины остались спать в комнате. Постелью им служила шуба, а покрываться они должны были другой шубой — шубой сына старика Бочкая, которую он принес для «обмеблировки» партийного секретариата.

Петру не хотелось спать. Долго сидели они на лавке, беседуя вполголоса, — только затушили лампу: керосин дорог, да и достать его нелегко.

— Как, чорт возьми, дошли вы до этакой жизни?

— Так же, как и другие. Сперва румынская оккупация… У-ух, и здорово же пороли!.. Потом — чехи. Те без дальних слов — в тюрьму, в Илаву. Пороть не пороли, а за шесть недель двоих насмерть ухлопали. А сколько народу «братцы» до крови избили — и не перечесть. Много эта маленькая страна перетерпела с четырнадцатого года…

Первый день начался неудачно. Тимко с женой с утра ушли на работу, а тут вдруг Наташа, взявшаяся хозяйничать, почувствовала себя плохо. Стала жаловаться на боль в голове и в сердце. Свернулась в комочек и плакала, как обиженный ребенок.

Проснулся и Владимир Тимко и тоже заплакал. Петр стоял в замешательстве, не зная, что делать. К счастью, на плач прибежала соседка, дородная женщина лет сорока, в юбке из солдатского сукна, домотканной рубахе и цветном платке, повязанном, как у молодух.

— Ну-ну, душенька, — по-венгерски успокаивала она Наташу. — Не плачьте, милая… Ушел, подлец, так нечего по нем и убиваться. Раз не пожалел, бросил — не стоит он того, чтобы этакая красивая женщина о нем плакала. Ну же, душенька, утрите-ка слезы.

Ребенка она взяла на руки, а на Петра прикрикнула:

— Чего, голубчик, стоишь, рот разинув? Помог бы лучше в беде.

— Если б знал, как…

— Если б знал, если б знал!.. Знахарку надо или доктора.

— Лучше доктора, — сказал Петр.

— Ну, тогда сбегай живей. Новый доктор живет в четвертом отсюда доме. Узнаешь по красной крыше. Да и дощечка на доме есть.

На воротах выбеленного приветливого домика с красной крышей действительно есть медная дощечка. На ней по-украински и по-венгерски значится:

ДОКТОР БЕКЕШ — ВРАЧ-СПЕЦИАЛИСТ

Доктор сидит за утренним кофе.

— Иду, как не пойти, — с ласковой улыбкой говорит он на ломаном венгерском языке.

Он наскоро проглатывает кофе и уже готов.

Лицо у него полное, немного одутловатое, гладко выбритое. В светлых волосах мелькает сединка. На нем темно-синий хорошо сшитый костюм, черный шелковый галстук, коричневые ботинки. Набросив широкое пальто, он берет котелок и трость с серебряным набалдашником.

Сквозь толстые стекла очков в широкой роговой оправе на Петра внимательно устремлены большие серые глаза.

Пошли.

Петр быстро шагает но лужам, брызгая грязью на доктора. Тот укоризненно поглядывает на Петра, но молчит.

С Наташей он заговаривает по-русски, утешает ее, как ребенка, поит холодной водой и кладет ей на лоб холодный компресс. Володю берет на руки и успокаивает.

— Придут еще, сынок, хорошие времена, — говорит он, укачивая его, — будешь жить в лучшем мире, чем тот, в каком родился. Можешь этому поверить, раз это говорит тебе дядя Бекеш.

— Что, собственно, с ней? — спрашивает его Петр по-венгерски.

— Мужа бы надо бабенке, — отвечает Бекеш. — Мужа. Дюжего русака или украинца. Но, на худой конец, и венгерец сойдет.

Петр хочет ему заплатить, но доктор от денег отказывается.

— Рецепта не писал, — шутит он.

Тимко с женой, вернувшись домой к обеду, находят печь истопленной. Ольга принимается за дело. Эта женщина быстро и умело справляется со всем: затапливает печь, чистит картошку, кормит младенца, сменяет холодные компрессы на лбу Наташи и при этом успевает еще беседовать с Петром. Говорит она с ним по-венгерски.

— Где это вы нашему языку научились? — спрашивает Петр.

— У «интернационалистов».

— Где?

— На Урале и в Сибири, у венгерских красноармейцев. Я там в полку «интернационалистов» служила, Там и мой Володенька служил, — добавляет она и прижимает к себе своего младенца. — На седьмом месяце была, а все с коня не сходила. Каждая винтовка против Колчака нужна была.

— Верно, — кивает Петр.

— Ну, вот и обед поспел. Ты не голодна, что ль, Наташа? Ешь, ешь, — хороша картошка с перцем. Есть не будешь, никогда не поправишься…

Подходя к деревянному мосту, машина замедляет ход. На том берегу крутой поворот, за которым Свальява уже не видна.

Дорога идет по узкой ложбине между двумя отвесными горами. На этом участке машинисту работы немного, и Гонда закуривает папиросу.

— Гляди, — указывает он рукой вдаль, — вон там стояли венгерские красные. Сверху наступали румыны, и оттуда, слева, тоже.

— Здесь румыны повесили старика Осая, — показывает он немного дальше на высокий, одиноко стоящий дуб.

— Под этим холмом двадцать четыре человека похоронено, двадцать четыре мужика-украинца. Их в четырнадцатом году повесил генерал Гатфи за то, что они будто бы ждали русских.

— Тот наклонившийся набок крест видишь? Братская могила. В пятнадцатом году сожгли здесь баварских солдат, умерших от холеры.

— А вот гляди сюда, на этот круглый холм… Тоже братская могила. Три тысячи украинских солдат лежат здесь. В мае девятнадцатого года они бежали сюда от поляков. Думали — здесь еще венгерские красные, и пришли, словно домой. Румыны подпустили их на выстрел, а потом принялись на близком расстоянии поливать их из пулеметов. Два недели лежали без погребения. Лишь когда ветер до самой Свальявы стал доносить трупный запах, румынский полковник погнал народ хоронить трупы.

Петр молчит. С ужасом смотрит он туда, куда указывает Гонда.

— Гляди-ка…

Холмы, кресты, деревья.

Петр глубоко затягивается папиросой, курит одну за другой.

В Полене они идут к Гонде — дожидаться Тимко, который должен приехать со следующим поездом.

Жена Гонды, полька, маленькая шустрая блондинка, потчует Петра жареными семечками.

— Ничего больше в доме нет, — разводит руками Гонда.

Жена Гонды говорит только по-польски, Петр отвечает ей по-венгерски. Им никак не столковаться друг с другом, и маленькая женщина заразительно хохочет. От нее пахнет миндальным мылом, в волосах у нее голубенькая ленточка, но крошечные ноги обуты в огромные, подбитые гвоздями солдатские башмаки.

Она напевает веселую польскую песенку, притоптывает тяжелыми башмаками.

На стене — иконы.

— Ленин — вот он где, — показывает Гонда на сундук и обнажает в виноватой улыбке два ряда крепких белых зубов.

— Когда-нибудь достанешь оттуда, — улыбаясь, отвечает Петр.

Веселое настроение польки передается и обоим мужчинам. У Петра не сходит с лица улыбка, тяжелое впечатление от дороги почти улеглось. Эта убранная хвойными ветками, убого обставленная комнатка действует на него как-то особенно освежающе.

Тимко приезжает лишь под вечер. Дождавшись еще одного товарища из Свальявы, все вместе направляются к старику Бочкаю. Лучшего места для собрания и не сыскать — глубоко в лесу, туда ни одна собака не забредет.

У Бочкая в хижине собралось, кроме Петра, еще восемь человек: четверо из Свальявы, двое из Полены и два дровосека. У всех чувствуется сильный подъем. Столько раз за последние годы терпели они поражения, столько выстрадали, что окончательно разуверились в своих силах и помощи ждут извне. А нищета дошла до того, что дольше терпеть нельзя. И этого товарища, прибывшего издалека, они принимают как первую подмогу извне. Ну, теперь, теперь уж…

Один из дровосеков, лохматый украинец, крестится.

— Так как же быть, братцы?

— Да вот… Не знаешь, с чего и начать. Ежели выкладывать все наши беды…

— По порядку давай, по порядку!

— В Оссе забастовка готовится…

— Ну, и проиграете ее, — сразу же отрезает Гонда.

— Проиграем, так завод подпалим!

— А дальше чем жить будете? Золу собирать, что ли?

— Надо плату не меньше чем втрое поднять. Да и то не на многое хватит. А долги — похерить.

— Прогонят нас, если только запрашивать будем.

— Прогонят? А ну, пусть попробуют! — кричит Бочкай. — Голыми руками задушу Штейна, директора, этого паршивого пса…

— Ну, ну, — успокаивает его Гонда. — Мы, старик, собрались сюда дело говорить.

Бочкай умолкает и, облокотясь на стол, опускает голову на руки. Космы седых волос спадают ему на лоб.

Петр молчит. Удивленными глазами оглядывает он восьмерых стоящих людей. Недавнее веселье с него как рукой сняло. Они стучат кулаками, скрипят зубами, никак не могут найти выход из этого тупика. Дым из глиняных коротких трубок почти поглотил тусклый свет маленькой керосиновой лампы. Петр с трудом различает лица товарищей.

— Если так, просто требования предъявим — нас на смех подымут, а забастуем — с голоду подохнем. Да, чорт его дери, задача… Кабы в свое время высидел в московской партшколе, наверно бы уже знал теперь, как за дело взяться. Чорт бы побрал мою дурацкую башку!

— Не в башке тут дело, — вставляет слово один из дровосеков. — Будем, братцы, охотой промышлять. В лесу красного зверя столько, что годы дичиной прожить можно.

Другой дровосек, раньше чем начать, стучит кулаком по столу:

— Подожжем лес у них над головой!

— В сгоревшем лесу больше, думаешь, платить будут?

Старик Бочкай подымает голову, набирает больше воздуху в легкие и с размаху опускает на стол увесистый кулак.

— Выскажитесь, наконец, и вы, товарищ Петр.

Петр мучительно силится что-то припомнить. Где он это слышал? От кого? В тюрьме? Или от Пойтека? И как это происходило? Однажды, где-то в Трансильвании, так поступили румынские рабочие лесопильного завода… С трудом распутывает он нити воспоминаний. А тут еще неотвязно вертится мысль, высказанная как-то Марией Рожош, что не следует облегчать нужду, что это только задерживает ход революции. Мария… Но разве можно не облегчить, раз есть к тому возможность? Разве размах революции ослабнет, если люди обретут уверенность, что не всякая борьба кончается поражением? Ну да, конечно… Рассказывал это Пойтек, по дороге на русский фронт… Да, Пойтек…

— Скажите же что-нибудь, товарищ.

— Все это правильно, — задумчиво говорит Петр. — Забастовку мы проиграем, спору нет. И завода поджигать нельзя. Ни в коем случае. Нужно, товарищи, организовать саботаж, массовый саботаж…

Для тех, кто не понимает по-венгерски, сразу трое переводят слова ленинского вестника. Никому, кроме Тимко и Гонди, слово «саботаж» не знакомо, и все же впечатление от него огромно. «Вот оно, — загорается надежда у измученных людей, — вот она, помощь… Этот самый саб…».

— Что?.. Как?..

— Саботаж, массовый саботаж… Бастовать не будем, все на местах останемся, все станут попрежнему выходить на работу, но поезд будет катиться медленнее и медленнее кружиться маховик машины, слабей ударять топор и медленней валиться срубленное дерево.

— Ну, а дальше?

Люди разочарованно переглядываются. От ленинского вестника они ждали более значительного, более веского слова.

— Ну, а дальше?

— Вот и все. Дирекция удовлетворит все ваши требования, если каждое колесо будет медленнее кружиться, чем раньше, и чем дальше — все медленнее и медленнее…

— Да, если бы только колесо это понимало, — говорит старик Бочкай.

— У колеса человек стоит.

— Человек… У человека от нескончаемых мук тоже ум сохнет. Ударить — это он еще может, но этак прикидывать, взвешивать… Нет, это не про нас.

— А ведь надо сделать, — говорит Гонда, взволнованно потирая себе лоб. — И сделаем! — чуть не криком вырывается у него.

— Подохнем, а сделаем! — кричит и Тимко.

— С нашим-то народом? — с сомнением покачивает головой Бочкай.

— С нашим народом!

— А ну, расскажи-ка, братец, еще раз, как ты себе это дело представляешь?

Сквозь табачный дым еле мигает красноватое пламя керосиновой коптилки. У всех лица в поту, голоса хриплые. Время близится к полуночи, когда старик Бочкай, облегченно вздохнув, встает из-за стола.

— Сделаем! — говорит он.

— Пора двигаться, — обращается к Петру Тимко. — До Свальявы добрых два часа ходьбы.

— Раньше чем пускаться в такой путь, — говорит Бочкай, надо вам малость подкрепиться. Хлеба у меня нет, но кусок холодной говядины…

— Дичина? — улыбается Гонда.

— Да, олень… Не захотел, видно, бездельник даром пропадать в графском заповеднике…

 

Земля колеблется

Паровоз узкоколейки на повороте к Свальяве сошел с рельс. Беда невелика, но на то, чтобы привести все в порядок, ушло несколько часов. Три длинных товарных состава стояли в это время без движения. Заведующий участком сперва упрашивал, потом стал кричать и угрожать. Люди работали до седьмого пота, но все оказалось напрасным: большая половина дня пошла насмарку.

На лесопильном заводе лопнул приводной ремень, машина стала, а ключ от склада, где хранились новые ремни, как назло оказался у помощника заведующего складом, который с утра уехал в Мункач. Чорт его знает, куда этот болван девал ключ! Почему не передал его кому-нибудь другому, раз знал, что уезжает? Пока окончательно выяснили, что ключа нигде не найти и остается только взломать дверь от склада, стали еще три машины.

Товарный вагон, прибывший из Праги с надписью «Весьма срочно! Осторожно! Огнеопасно!», следовало, по распоряжению директора, подвести к самой химической фабрике и там разгрузить. Но как-то так вышло, что к химической фабрике подвинули вагон кукурузы, а пражский груз передали на поленскую ветку. Когда ошибка обнаружилась, поезд давным-давно уже ушел и вернуть его было невозможно, потому что сошедший с рельс паровоз заграждал путь. Прикомандированный к химической фабрике чешский артиллерийский штабс-капитан перед всем честным народом орал на директора, угрожая ему донесением по начальству. Директор, хотя и тише, но тоже совершенно открыто угрожал штабс-капитану жалобой.

На другой день на узкоколейке обошлось без всяких аварий, но сверх меры перегруженный состав оказался не под силу маленькому паровозику. Четыре вагона пришлось отцепить. Локомотив отодвинул их обратно до разъезда, потеряв на этом полчаса. Первый поезд прибыл в Свальяву с опозданием на полтора часа. Второй опоздал на целых три.

В этот день с ремнями на заводе все обстояло благополучно, но у машиниста внезапно случилось сильное расстройство желудка, и, выбегая по неотложной надобности, он каждый раз останавливал машину. Напрасно ему предлагали уйти домой, он не шел, не желая доверить машину кому-либо постороннему. Вчерашний случай с машиной вынуждал его быть настороже. После обеда уже четыре машины работали с перебоями.

Весь день напрасно прождали лес с лесоразработок. По какому-то недоразумению огромные дубы спустили в долину по ту сторону гор.

На третий день с самого утра к Петру явился бухгалтер фабрики.

— Мне нужно с вами поговорить по весьма важному делу, господин Ковач.

— Пожалуйста.

Бухгалтер покосился на Наташу.

— С глазу на глаз.

— Можете быть совершенно спокойны: эта женщина ни слова по-венгерски не понимает.

— Все-таки…

Петр услал Наташу на кухню.

— Слушаю вас.

— Скажу вам кратко и прямо, — начал бухгалтер. — Дирекция фабрики готова уплатить вам двадцать тысяч чешских крон за то, чтобы вы сегодня же уехали и никогда больше в Свальяве не показывались.

Ответ Петра был тоже краток. Не говоря ни слова, он так ударил бухгалтера по физиономии, что у того пошла носом кровь.

В тот же вечер начальник округа арестовал Петра. Ночью по неизвестной причине загорелся дом помощника директора. К утру пожар потушили, но все, что не стало добычей огня, было вконец испорчено водой.

Утром Петра выпустили. На квартире его уже ждал один из инженеров: дирекция завода просит его явиться для переговоров. Сама дирекция предлагает общее повышение зарплаты.

— Придем.

Петр и восемь рабочих-делегатов уселись за стол.

Напротив них сидели трое представителей заводской администрации и, в качестве беспристрастного наблюдателя, жандармский ротмистр.

От имени всех говорил Тимко.

— Восьмичасовой рабочий день, повышение ставок втрое задним числом за шесть месяцев, всю задолженность скостить.

Директор затрясся от злобы.

— Да вы пьяны, что ли! — закричал он.

Переговоры были прерваны.

Директор в тот же вечер выехал в Унгвар.

На следующий день в Свальяву прибыли Рожош и Секереш.

Рожош созвал совещание — от каждого цеха по десять- двенадцать рабочих. Тимко и Гонда подобрали людей. В пустовавшем депо собралось человек с полсотни.

Рожош советовал умерить требования.

— Если завод остановится, вся округа останется без работы. Нельзя доводить завод до банкротства.

— А с голоду подыхать можно?

— А драть с нас шкуру можно?

— Ты, ты?! И ты туда же?!

Звериная злоба душила людей. Не вмешайся Петр и Гонда, Рожошу наверно бы изрядно намяли бока.

Рожош вторично взял слово. С трудом удалось водворить тишину. Рожош был бледен. Отовсюду глядели на него горящие ненавистью, налитые кровью глаза.

— Я потому лишь посоветовал вам умерить требования, что опасался, хватит ли у вас сил до конца довести борьбу. Теперь я вижу, что ошибся. Отстаивайте, товарищи, вашу правду до конца.

После совещания Рожош, как и всегда после неудачи, заболел. Почувствовал себя так плохо, что не в силах был уехать домой и принужден был остаться на ночь в Свальяве. Ему отвели комнату в здании дирекции. Петр пригласил к нему доктора Бекеша.

Доктор внимательно освидетельствовал больного и немедленно уложил его в постель. Опасности, заявил он, нет никакой, но и шутить этим ни в коем случае не следует. Если больной будет перемогаться, болезнь может принять серьезный оборот.

Бекеш помог Рожошу раздеться и укутал его потеплей. Сам вызвался остаться при нем на ночь, не решаясь доверить кому бы то ни было уход за больным. Он сам каждые четверть часа будет сменять холодный компресс, который положил на пылающую голову Рожоша.

Стемнело. Бекеш, опустив шторы, зажег электрическую лампочку, предварительно обвязав ее носовым платком, чтобы яркий свет не тревожил больного. Большая комната в три окна погружена была в полумрак. Среди простой, несколько потрепанной обстановки этой комнаты для приезжих ярким пятном выделялся огромный, в человеческий рост, портрет Массарика в блестящей золоченой раме.

Бекеш придвинул стул к самой кровати больного.

— Болит? — тихо спросил он.

— Болит.

— Ничего, пройдет. Поганая штука эти нервные головные боли, но они быстро проходят. Надо только как следует отдохнуть. Не улыбайтесь, господин майор, я и сам прекрасно понимаю, что у вас времени для отдыха нет. Все же, как врач, я настоятельно рекомендовал бы вам отдых. Другое дело, как украинский патриот, я должен был бы скорей желать, чтобы вы работали возможно больше. За украинское дело сколько ни работай — все мало. Двадцать четыре часа в сутки должен был бы каждый украинец работать на общее дело…

Больной приподнялся в постели и в недоумении уставился на доктора. Но тот с ласковой настойчивостью опять уложил его, закутал и поправил сбившийся набок компресс.

— Если не хотите пролежать несколько дней, не двигайтесь, не говорите. Не забудьте, что вы больны и что ваше здоровье, ваши силы принадлежат не вам, а всему украинскому народу.

Ответом ему был жалобный стон.

— Да, да, — вздохнул Бекеш. — Много благородных людей жертвует своим здоровьем, много юных жизней гибнет для великого дела. Но эти жертвы не напрасны. Украина станет свободной, могучей, великой. Богатый, сорокамиллионный народ. Тучный чернозем, железо, уголь, нефть… Древняя культура, самая древняя в Восточной Европе… Ради бога, не подымайтесь, это может повлечь чрезвычайно для вас тяжелые последствия. Спрячьте руки под одеяло. Так… Насколько я понял недоконченную вами фразу, вы, господин майор, спрашивали, какое отношение вы имеете к делу Украины. Странный вопрос! Он яснее всякого термометра показывает, что у вас жар. Не говорите, умоляю вас, я не жду ответа на свои вопросы. Но я вас спрашиваю: ведь это вы — руководитель русинской социал-демократической партии, не так ли? Прекрасно. А какому делу может служить русинская социал-демократическая партия, как не делу освобождения Украины? Могут ли украинские крестьяне быть чешскими националистами? Или венгерскими националистами? Что же им остается? Интернационализм? Иными словами — большевизм? Или же — дело украинского народа, дело сорокамиллионного украинского народа. Выбирайте.

Больной глухо застонал.

Приглушенный бас Бекеша походил на отдаленное гудение органа.

Его серые глаза горели, мясистое, сонное лицо оживилось.

— Чешские братья освободили украинцев Прикарпатской Руси. А последствия каковы? Самый крупный помещик — пруссак. Управляющий имением — венгерец. Жупан — чех. Директор фабрики — жид. Стоит ли продолжать? Нет, украинскому крестьянину освобождение ничего не принесло. Он, как и прежде, влачит свое ярмо, и каждый жиреет его потом. По ту сторону Карпат, в Галиции, владычество поляков. Нет злосчастнее злосчастного украинского народа!

Больной тяжело застонал.

— Да, нет злосчастнее его, а все же будущее принадлежит ему. Близкое будущее! Ближайшее! Поляки обрушатся на Советы — это вопрос всего нескольких недель, а может быть и дней. Если победят поляки, они завладеют Украиной. Но двадцать миллионов поляков не могут держать в подчинении сорок миллионов украинцев. Поэтому, в случае победы поляков, неминуема новая война, украинско-польская, и из этой войны поляки выйти победителями не могут. Так. Если же одолеют большевики и Польша утратит свое значение, Антанта вынуждена будет наконец понять, что не маленькая Польша является стражем Европы, что не Польшу следует выдвигать против большевиков, а сорокамиллионный украинский народ.

— Спать хочется, — жалобно проговорил Рожош. — Чувствую, что теперь смог бы заснуть…

— Нельзя еще вам засыпать. Сначала вы должны покушать — вы и так слишком ослабели. Через полчаса получите два яйца всмятку и стакан молока. Тогда и уснете. А чтобы помочь вам как-нибудь скоротать время, я вам сообщу нечто, что вас способно заинтересовать: генерал Пари: — большой друг украинского народа. Да, да… А так как генерал Пари человек дела, то он готов и деньгами поддержать, а в некоторой степени и теперь уже поддерживает украинское народное дело. Если же учесть, что через нашу маленькую страну ведут три железнодорожных линии, связывающие Среднюю Европу с Галицией, если понять, что судьба русско-польской войны решится на полях Галиции, если вникнуть в то, что в нашей стране только ваша партия подходит для мобилизации масс, — то, Иван Рожош, слово за тобой! Украинский народ ждет от тебя решающего слова. В деле освобождения украинского народа наша страна сыграет ту же роль, какую в борьбе за объединение итальянского народа играл Пьемонт, и ты, Иван Рожош, ты…

Бекеш оборвал речь на полуслове.

Больной тяжело застонал.

Бекеш наклонился над кроватью к самому уху Рожоша.

— На деньги, полученные от генерала Пари, — прошептал он, — я закупил оружие. Этим оружием ты можешь в любую минуту располагать. Украинский народ, готовясь к освободительной войне, пришел к тебе, вождь…

Больной дико вскрикнул и одним прыжком оказался на ногах.

— Вон! — закричал он. — Вон! Сию же минуту вон!

— Но, ради бога, майор, ваше здоровье…

— Я здоров. Тотчас же убирайся вон! И если еще попадешься мне на глаза…

От бешенства у него захватило дыхание. Стоя посреди комнаты, босой, в одном белье, он грозил кулаком перепуганному, задом пятившемуся к дверям доктору и наверно задушил бы его, если бы тот не поспешил поскорее убраться.

Рано утром в Свальяву примчалась в автомобиле Мария Рожош, вызванная телеграммой к заболевшему брату. Но как она ни торопилась, а брата уже не застала: он с первым утренним поездом выехал в Унгвар.

Когда Мария пришла к Петру, у него как раз происходило совещание. Петр хотел устроить митинг, но начальник округа разрешения не дал. За исключением старика Бочкая, все участники совещания разделяли мнение Гонды, что митинг придется отложить. Бочкай под конец тоже согласился, но Мария ни за что не хотела примириться с подобным решением.

— Я вам покажу, Петр, как надо бороться!

Под вечер она отправилась к заводским воротам и, взобравшись на кучу досок, стала поджидать рабочих. Она была в темно-сером английского покроя костюме, а голову повязала красным кумачовым платком на манер крестьянских молодух.

— Товарищи рабочие и работницы!

Рабочие, валом валившие из заводских ворот, мигом обступили Марию.

— Товарищи, довольно нищеты! Довольно голода! Кто и дальше будет безропотно мириться с нищетой, тот подлый изменник!

Восторженные крики. Лицо Марии сияет.

— Если дирекция не прекратит своей гнусной игры, подожжем завод!

Молчание. Теперь все прекрасные слова Марии идут впустую. Толпа слушает молча и настороженно. Кое-где слышен даже недоверчивый ропот.

Толпа остается безмолвной и тогда, когда шесть легионеров стаскивают с досок Марию, защищающуюся от них руками и ногами, зубами и ногтями.

Мария визжит, кусается, царапается.

Легионеры связывают ей руки и затыкают рот грязной тряпкой.

Когда Петр прибегает на место импровизированного митинга, Мария уже в управлении начальника округа.

В ту же ночь ее отвозят в Мункач, где жупан тотчас же приказывает ее отпустить. Через неделю проходят и синяки от легионерских кулаков.

Упорная борьба в Свальяве продолжалась.

В Полене в кровь исколотили провокатора. Жандармы арестовали трех дровосеков, но те по дороге сбежали. На другой день вечером до полусмерти избили жандарма: набросили ему сзади на голову мешок, остальное уже было делом нетрудным. Оружие у него, понятно, отобрали.

На следующий день переговоры возобновились, но через полчаса стороны уже не говорили, а неистово орали, угрожая друг другу.

Директор переехал в Мункач.

Петр переселился в поленский лес.

Машины на заводе работали еле-еле. Поезд плелся медленнее пешехода.

На завод приходили женщины:

— Сколько еще ждать наших денег? Неужто и теперь останетесь в дураках?

Ребятишки кидали на улице камнями в главного инженера и распевали хором:

Погоди ты, пес буржуйский, Вот приедет Бела Кун…

Три недели еще продолжалась война. На двадцать второй день подписали коллективный договор. Восьмичасовой рабочий день, повышение заработной платы вдвое, все долги насмарку.

Теперь на всех лесопильных заводах Лесистых Карпат полным ходом шел массовый саботаж.

Свальява стала лозунгом.

Зашевелились даже батраки огромного поместья графа Шенборна. И у них с уст не сходила Свальява.

 

Варга

Шесть часов вечера. В Пемете на лесопильном заводе рабочий день окончился. У ворот высокие штабели досок — гладко обстроганные, готовые к отправке доски. На верхней доске, широко расставив ноги, стоит незнакомый парень с черными взъерошенными волосами и темными горящими глазами. Скомканная фуражка засунута в карман помятых брюк.

Когда первая партия рабочих показывается в воротах, он широко раскидывает руки и зычным голосом кричит:

— Рабочие! Братья! Я принес вам весть от Бела Куна!

Через пять минут его слушают человек двести рабочих.

А еще через четверть часа жандармы надевают ему наручники. Семерым рабочим, слишком громко протестующим против его ареста, тоже надевают наручники. Основательно избив, их немного спустя отпускают. Черноволосый недосчитывает двух зубов, и его, всего вымазанного в крови, с руками, связанными за спиной, посылают пройтись между двумя конными жандармами в Унгвар. Недурная прогулочка! Сорок километров…

На следующий день начальник полиции Окуличани вызывает к себе Секереша.

— Из Пемете жандармы привели секретаря партийной организации, которого вы туда направили. Зовут его Варга. Он произнес большевистскую агитационную речь.

— Быть не может! Жандармы неверно поняли его… Говорю вам: это совершенно невероятно. Варга — старый, испытанный социал-демократ.

Окуличани пожимает плечами.

— Очень жаль. Придется отправить его этапом на венгерскую границу.

Секереш объясняет, просит, улещает, — все напрасно. Окуличани непоколебим.

Секереш решается на смелый шаг и по телеграфу просит помощи у берегсасского жупана. На третий день Варгу выпускают.

— Балда! — орет на него Секереш, когда они остаются наедине. — Неужто ты никогда не поумнеешь?

— Сам балда, — спокойно отвечает Варга. — Думаешь, чехи не знают, кто мы такие? Знают и терпят нас только потому, что хотят с нашей помощью бороться против польской и венгерской пропаганды. А если враг знает, кто мы, к чему скрывать это от рабочих? Чехи хотят использовать нас, — почему бы и нам не использовать их слабость? Посмотрим, кто раньше сорганизуется: коммунистическая партия или чешская государственная власть!

— Видно, Готтесман, что, назвавшись Варгой, ты сразу стал теоретиком… Ну, да бог с тобой. Что до сути дела, могу тебя успокоить. И без тебя знаю, для чего мы нужны чехам. Все же для твоего сведения могу сообщить, что чехи малость просчитались. Мы прекрасно используем все легальные возможности и вскоре будем хозяевами в этой стране-ошметке. Но пока мы слабее их, нам нужно сорганизоваться, а не орать. Погляди, как прекрасно Петр работает в Свальяве. Расшевелил всю Верховину…

— Положись на меня. Округа Пемете не только зашевелится, а прямо в пляс пустится!

— Вот этого я и опасаюсь…

Разговор кончился тем, что Секереш отправил Готтесмана — Варгу обратно в Пемете. Там его уже ждали. Возвратился он под вечер и до самого утра беседовал с шестью бывшими военнопленными, вернувшимися из России, и несколькими бывшими бойцами венгерской красной армии.

Через три дня в Пемете начался массовый саботаж. Но здесь дело шло не так гладко, как в Свальяве. Слишком много было несчастных случаев. С другой стороны, идея Варги, чтобы отдельные группы рабочих соревновались между собой в умении работать медленнее, прекрасно удалась.

Но не одни рабочие учли события в Свальяве. Учла это и дирекция. Только в Пемете деньги пообещали не Варге, а православному попу. А попу денежки пришлись кстати.

Еще бы не кстати! Ведь у православного попа не было в Пемете ни церкви, ни жалованья. Дело в том, что греко-католические попы быстро сообразили, что на место портрета короля Карла следует повесить портрет Массарика. Они стали вернейшими слугами чешского государства, и чехи преследовали теперь православных с не меньшим пылом, чем в свое время венгерская знать. Вернее — хотели бы преследовать. Желание было, но не хватало сил. Православные попы работали вовсю. Греко-католические попы опирались на жандармов, православные же принялись ругать чехов, а этот голос внушал народу куда больше симпатий, чем голос, судебного пристава. У греко-католического попа — церковь и жалованье, а у православного — верующие. Большую половину веры составляла в сущности ненависть к чехам, но это особого значения не имело: верующие суть верующие.

Итак, казначей лесопильного завода в Пемете господня Клейн отправился к православному попу в Пемете. Поп был красивый, рослый, чернобородый мужчина, заказавший себе в Мункаче точь-в-точь такую же рясу, какую носят московские попы.

Господин Клейн передал попу от имени директора Шлезингера большой нагрудный серебряный крест и без всяких обиняков открыл ему, чего господин директор Шлезингер ждет от православной церкви. Через полчаса ударили по рукам.

Поп взялся за работу.

— Какой ты, собственно, веры, товарищ Варга? — стали вдруг допытываться люди.

— Какой? Лютеранской, понятно, — отвечает Варга, показывая сфабрикованную в Вене метрику.

— Гм… Гм…

Поп свое дело знает: не проходит и нескольких дней, как вся округа взбудоражена: не приведет к добру, если у православных партийным секретарем будет лютеранин. Глухой вначале ропот переходит в открытое возмущение, когда начинают поговаривать, будто Варга даже не настоящий лютеранин, а всего-навсего еврей-выкрест. Директор Шлезингер — душа этой антисемитской пропаганды.

— Будьте начеку, братцы. У этого еврея нехорошее на уме!

Саботаж идет на убыль. К членам дирекции вернулся дар речи.

— Что это такое? Что происходит? Братцы!.. Товарищи…

— Слышь, Варга, — говорит одноглазый Юрко, дровосек саженного роста, потерявший левый глаз в бою на Солнокском мосту. — Надо, слышь, что-то предпринять.

— В чем, собственно, дело?

Одноглазый Юрко говорит напрямик:

— Ведь евреи Христа распяли!..

— А других забот у вас нет?

— Так ведь… Темный народ эти лесные жители.

— Ну, ладно, — говорит Варга и прямо направляется к православному попу.

Ему везет: поп дома. Он стоит во дворе, любовно поглаживая большую породистую йоркширскую свинью.

— Да славится имя Иисуса Христа, Я к вам, ваше святейшество. По важному делу. Вы, верно, от души обрадуетесь: хочу переходить в православие.

Поповская свинья жирная и красивая — всего два дня как прислал ее в подарок директор Шлезингер. Поп, подоткнув до колен подрясник, с помойным ведром в руке, в замешательстве глядит на Варгу.

— Да что это вы вздумали? Взрослый человек, а хотите веру менять!

— Да видите ли, — смиренно говорит Варга, — сам знаю, что все это одна глупость, да что тут поделаешь?.. Ночью, во сне явился мне какой-то пузатый, лысый святой и говорит мне: «Ну, товарищ Варга, если не хочешь прямо в ад угодить, тотчас же переходи в православную веру». Вы же понимаете, ваше преосвященство, мне вовсе не охота попадать в ад!..

— Что сон? Чепуха! — отвечает поп и опускает пустое помойное ведро.

Свинья сует рыло в ведро, потом разочарованно отворачивается и недовольно хрюкает.

— Стыдно вам. Кто же обращает внимание на сны? — произносит поп наставительно, словно говорит с амвона.

— Стыдно-то стыдно, ваше преподобие, но что поделаешь: верю в сны! А к тому же, надо сказать, я из убеждения стремлюсь перейти в православную веру.

— Преследуемая вера, — говорит поп, одной рукой почесывая свинье шею, а другой гладя собственную бороду. — Тюрьма, оковы, а то и мученическая смерть ожидает православных…

— Ничего, ваше святейшество. И вшами уже маялся, и коростой, и пуля в животе сидела, и в тюрьме гнил — неужто мученичества испугаюсь?..

Поп выпускает свинью и уже обеими руками поглаживает бороду. Он морщит лоб, и поглаживание переходит в нервное подергивание.

— Ну? — торопит его Варга.

— Приходите через шесть недель, — говорит поп и, не добавив ни слова, уходит в дом.

— Погоди, мать твою… — бормочет Варга и на следующий день опять является к попу, на этот раз уже в сопровождении четырех дюжих мужиков.

— На крестины пришли, ваше святейшество, — начинает Варга.

Поп во все глаза глядит на него.

— Чего вздумали, дети мои? Нужно шестинедельное наставление в вере, двухнедельное размышление.

— Нечего время терять, батюшка, — вмешивается в беседу одноглазый Юрко. — Всегда ненавидел попов, да и вообще набожных людей не переваривал. Однако, бог мне свидетель, жалко было бы мне, батюшка, если бы с вами какая-нибудь беда стряслась. Не видать мне в жизни повешенного буржуя, если не повыдергиваю вам бороденку, коли долго будете кочевряжиться.

— Чего его слушать?

— Дать ему в морду!

— Терпение, ребята, терпение. Не забывайте, что мы имеем дело со святым человеком, со служителем господа. Ну, так как же, батюшка?

Четверть часа спустя Варга получает свидетельство о крещении.

«Дорогой товарищ Секереш. С тех пор, как я принял православие, все идет как по маслу. И пишу я тебе, собственно, только потому, что вчера произошло неожиданное событие: пришли в Пемете два господского вида человека, агитаторы великорусской партии, и устроили митинг перед домом попа, страшно ругали венгерцев, евреев, чехов, большевиков и поляков, но пуще всего доставалось от них украинцам. Я не знал, как к этому отнестись, и счел за лучшее поколотить их как следует и выгнать из деревни. Так и сделали. Теперь поговаривают, будто за это нам может здорово влететь. Я, правда, не из пугливых, но будет все же хорошо, если напишешь мне, чего, собственно, хотят великоруссы и как с ними поступить, если опять сюда сунутся, чего, однако, не думаю: отдубасили мы их на совесть.

В общем же, как уже сказал, дела в порядке.

С социал-демократическим приветом районный секретарь

Варга».

Тридцатого апреля в Пемете был подписан коллективный договор, по образцу соглашения в Свальяве. Первого мая состоялся митинг; второго на заводе, после длительного саботажа, возобновили работу, а третьего Варга получил телеграмму от Секереша:

«Немедленно лично доставь копию коллективного договора в секретариат парткомитета в Свальяве».

— Гм… Как проще попасть в Свальяву? — опрашивает Варга у Юрко.

— Лучше и скорей всего — пешком. По железной дороге тебе придется сделать крюк до станции Чапа, и оттуда, через Мункач, лишь поздно вечером ты прибудешь в Свальяву. Пешком же это отнимет у тебя пять-шесть часов, самое большее. Дорога прямая, отличное шоссе, то самое, которое от Будапешта ведет через Ужок на Львов. Старая военная дорога.

По обе стороны шоссе тянутся горы. По левую — они темно-зеленые: там преобладает хвоя. По правую руку, к югу, покрыты светлой зеленью дубов. Через час пути горы здесь сменяются холмами, поросшими виноградом. По другую сторону темная хвоя чередуется с свежей листвой дубов, осин и берез.

Среди разных оттенков зелени можно различить цветущие гроздья дикого каштана.

Стучит дятел, свистит иволга, шепчется листва.

Варгу вдруг потянуло петь:

Дешева твоя кровь, бедняк, Зарабатываешь медный грош…

После двух часов ходьбы Варга замечает высокое здание с красной крышей и башенками. Еще немного — и он стоит перед великолепной усадьбой. В ту же минуту с противоположной стороны к воротам усадьбы подкатывает огромный лиловый автомобиль, и из него выходит Анталфи. Дорожное пальто чуть не до пят, автомобильная фуражка и большие автомобильные очки. Не заговори Анталфи первым, Варта ни за что бы его не узнал.

— Здорово, Готтесман! Ты как сюда попал?

— Вот тебе раз! Анталфи, какой дьявол тебя сюда занес?

— Я снял этот охотничий замок. Построен он, собственно, не для меня, — его много лет назад выстроил один граф, собираясь пригласить к себе на охоту императора Вильгельма. А так как Вильгельм по нынешним временам вряд ли сюда пожалует, я и решил снять его, чтобы даром не пустовал.

— А на кой шут тебе охотничий замок?

— По правде говоря, я сам хорошенько не знаю. На что- нибудь да пригодится. А ты что тут поделываешь?

— Я в Волоце слесарем. Был теперь здесь неподалеку, в третьей отсюда деревне. Звали несгораемый шкап починять.

— Петр Ковач тоже в этих краях?

— Да, — говорит Варга. — Работает в Берегсасе, в каком- то кооперативе.

— В Берегсасе? А я думал — в Унгваре…

— Возможно. Наверно не знаю.

Несколько минут спустя Варга прощается. Отказывается от обеда и даже отклоняет предложение мигом довезти его в автомобиле до Волоца.

— Важным барином стал, — желчно замечает Анталфи.

В Свальяву Варга приходит в четыре часа дня. Петра дома нет — он с самого утра отправился в Полену. Когда Варга приходит в Полену, Петр уже в горах, в лесу. Гонда, приведший последний поезд из Свальявы, приглашает Варгу к себе.

— Товарищ Ковач тоже ко мне придет, — говорит он.

И действительно, через час с лишним Петр является.

— Готтесман?!..

Они обнимаются со слезами на глазах.

— Почему ты не привел товарища Варгу в лес? — спрашивает Петр у Гонды.

— У товарища на лбу не написано, что…

— Ты прав. Знаешь, — обращается Петр к Варге, — зачем тебя вызвали в Свальяву?

— Нет.

Петр кивает Гонде, тот выходит и вскоре возвращается с кипой листков.

На семи языках — чешском, словацком, украинском, русском и польском написано:

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ ОРУЖИЯ ВРАГАМ СОВЕТСКОЙ РОССИИ

— Неужели дело зашло так далеко? — удивленно спрашивает Готтесман.

— Ты что? Газет не читаешь?

— Нам их доставляют только на третий день.

— На, прочти…

На первой странице «Мункачской газеты» жирным шрифтом напечатано:

ПОЛЬСКИЕ ЛЕТЧИКИ СБРОСИЛИ БОМБЫ НАД КИЕВОМ

 

Война

На протяжении ближайших двух недель на территории Прикарпатской Руси стало выходить семнадцать новых газет: пять ежедневных и двенадцать еженедельных. Газеты венгерские, украинские, чешские, еврейские. Теперь своим печатным органом обзавелась каждая из существующих партий, — даже и те, что существовали пока только в проекте. По языку, направлению, политической платформе эти газеты весьма различались между собой, но в одном все они были единодушны: в вопросах польско-русской войны.

Все партии и газеты сходились на том, что война, шедшая по соседству, за Карпатами, будет последней войной человечества. Все они полагали, что ликвидация большевизма обусловит спокойное восстановление Европы, за которым последует долгожданное всеобщее благоденствие. И ни у одной газеты не мелькало и тени сомнения в том, что священным долгом исстрадавшихся народов Прикарпатской Руси — как перед самими собой, так и перед всем человечеством — является соблюдение строжайшего нейтралитета.

Нейтралитет же — это само собой разумеется, хотя об этом и не говорится — не исключает доставки оружия воюющим сторонам.

До этого времени в Прикарпатской Руси на страже мира стояла, помимо чехов, лишь военная французская миссия. Теперь в продолжение двух недель в город прибыли американская, английская, итальянская и бельгийская военные миссии. Гостиницы были переполнены. В ресторанах рекой лилось шампанское. По улицам в роскошных новеньких автомобилях проносились ослепительно элегантные женщины.

Один за другим проходили с запада длинные, длинные поезда и через Мункач, Свальяву, Верецке и Лавочне уходили на Львов.

В Ужгороде и Мункаче витрины магазинов разукрасились дорогими, изысканными вещами, исчезнувшими с самого начала мировой войны, самые названия которых и перед войной были знакомы лишь очень состоятельным людям.

Все, что угодно, можно было достать в магазинах, и решительно на все находились покупатели.

В полдень на площадях гремели военные оркестры, собирая толпы гуляющих.

В Мункач прибыл русский балет. Сцена была убрана чешскими национальными и русскими царскими флагами.

Лилось шампанское. Текли деньги.

Доллары, фунты, франки, лиры, злотые, леи, кроны.

Таких празднеств еще не видывала страна Лесистых Карпат.

Музыка, пение, танцы, хлопанье пробок.

Длинные, длинные поезда мчались по линии Верецке — Лавочне — Львов.

ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ПОЛЕВОГО ШТАБА РЕВВОЕНСОВЕТА ОТ 7/V 1920 г.

«В Киевском районе наши части с ночи на 6 мая вели упорные бои с превосходными силами противника на позиции северо-западнее и юго-западнее Киева; к вечеру противнику удалось приблизиться к окраинам города, и наши части, сдерживая контратаками натиск противника, согласно приказанию, начали планомерный отход на левый берег Днепра».

Едва светало, когда Секереша, спавшего глубоким предутренним сном, разбудил ранний гость.

— Не гневайтесь, — начал Анталфи, — что тревожу вас в такой ранний час. Но мне сегодня же утром необходимо уехать в Мункач, а дело, которое привело меня к вам, не терпит отлагательства.

Секереш, зевая во весь рот, тщетно тер кулаком глаза, надеясь отогнать сон, и, наконец, попросил папиросу.

— От нее окончательно очухаюсь, — пояснил он.

Анталфи кинул свой золотой портсигар на одеяло Секерешу и затем поднес огня.

— По какому делу, товарищ Анталфи?

— Я, действительно, по делу, товарищ Секереш. По весьма серьезному делу.

— Прекрасно, — ответил Секереш. — Люблю серьезные дела!

— Прежде, чем начать, позвольте задать вам один вопрос, дорогой товарищ Секереш. Скажите мне, но только откровенно, для кого вы, собственно говоря, работаете?

— Как «для кого»? Странный вопрос. Я работаю для социал-демократической рабочей партии и для «Ужгородской газеты».

— Я не спрашиваю, где вы работаете — это я и без того знаю. Вы мне скажите, для кого вы работаете! Верьте мне: этот вопрос я задаю не из праздного любопытства.

— Верю, безусловно верю, товарищ Анталфи. Ну… Если говорить откровенно — я работаю для самого себя. Мне хочется пожить.

— Вы, стало быть, не желаете быть со мной откровенны? Пусть так. Но я выступаю с открытым забралом. Я потому задал этот вопрос, что ту партию, тот класс или ту нацию, на которую вы работаете, я готов и могу вооружить. Я по баснословно дешевым ценам поставлю первоклассные винтовки, револьверы, ручные гранаты, разборные пулеметы, патроны, походные кухни, солдатскую обувь, даже мелкие орудия. Ваша партия, затратив ничтожные суммы, может стать вооруженной силой. Я, понятно, сделал бы это и без денег, но, к сожалению, обстоятельства таковы, что… я в этом деле не хозяин. Тем не менее, каким ростовщиком и живодером ни был бы мой компаньон, вам, товарищ Секереш, все мои товары обойдутся до смешного дешево.

Секереш, сперва приподнявшийся на кровати, опять повалился на подушки. Курил папиросу затяжка за затяжкой и молчал.

— Вы не ожидали с моей стороны подобной откровенности, не так ли? — продолжал Анталфи. — Теперь еще два кратких замечания. Первое: завод, представителем которого я состою, изготовляет винтовки с коротко обрезанными стволами, весьма, следовательно, удобные для нелегальных организаций. Вместе с тем это обстоятельство ничуть не уменьшает верности боя. И второе: на каждом заказе посредник получает пять процентов комиссионных. Не перебивайте, пожалуйста: я отлично знаю, что вам, товарищ Секереш, деньги не нужны. Но подумайте немного о ваших товарищах. Что сказали бы, например, те из них, что голодают в венских бараках, если бы однажды почта принесла им неожиданно тысячу-другую долларов? А?.. И чтобы такое чудо совершилось — в вашей власти, товарищ Секереш, исключительно в вашей власти. Наконец последнее: мы принимаем и небольшие заказы. Да, мы выполняем заказы даже на несколько сот винтовок. И вот что, товарищ Секереш, буду с вами до конца откровенен: не думайте, будто мне неизвестно, для кого вы все работаете — вы, и Петр, и Готтесман. Прекрасно известно. Я знаю, что вы мне говорите неправду, и я даже за это на вас не в обиде, я прекрасно понимаю, что все против меня. Но это — одна только видимость. На самом же деле… Именно теперь я смогу доказать, что остался таким же верным солдатом партии, каким был в Советской России и в Советской Венгрии. Да, для этого я к вам, главным образом, и пришел. Я вооружаю партию; когда же партия захватит власть, тогда… Я, в конце концов, не со вчерашнего дня большевик. Что было, то было. Но дальше у нас один путь. Я говорю открыто: я попрежнему считаю себя большевиком, я дам вам оружие, а когда пробьет час… вы и мне дадите винтовочку. Она будет в надежных руках, верьте мне…

Пока Анталфи говорил, Секереш соскочил с кровати и, скинув с себя ночную рубашку, принялся за умывание. В своем возбуждении он даже не заметил, что в тазу не вылитая с вечера, грязная вода.

— Что означает ваше молчание? Вы мне указываете на дверь?

Секереш, продолжая умываться, отрицательно помотал головой.

— А какой марки винтовки? — спросил он немного погодя.

— Французской.

— Где вы живете, товарищ Анталфи?

— В Мункаче, в «Звезде».

— Ладно.

Когда Анталфи ушел, Секереш стал поспешно одеваться.

— Мерзавец, — бормотал он. — Этакий подлый и глупый мерзавец! Что он так опустился, это я еще могу понять, но что так поглупел… Неслыханно!

В полдень он отправился в редакцию.

— Идет война, — сказал ему Хайош, главный редактор. — Следовало бы почаще писать на военные темы.

— Вы совершенно правы, господин редактор. Хорошо было бы, например, пустить большую статью о том, в какой мере угнетение украинцев поляками ослабляет мощь польской армии.

Редактор испуганно вскочил. Его веснущатое лицо побледнело от страха.

— Ради бога, господин Секереш, — заикаясь от волнения, пробормотал он. Вы, видно, хотите, чтобы прикрыли мою газету? И как раз теперь при такой благоприятной конъюнктуре!

— Боже меня сохрани, — сказал Секереш. — Но какие же статьи имели вы в виду, господин редактор?

— Да как сказать… Сейчас любая статья о войне интересна. Чрезвычайно сенсационной была бы, например, статья, вскрывающая тайну победы французского оружия…

— Тайну победы французского оружия? — удивился Секереш. — А в чем, позвольте спросить, заключается эта тайна?

— В французской технике, понятно! В высоких преимуществах французской оружейной промышленности. Мы должны прямо указать, что лучшее в мире оружие — это винтовка Крезо-Шнейдер. Да, господин Секереш, об этом мы должны написать!

— Следует, следует написать, — кивнул головой Секереш. — А скажите, господин редактор, не знаете ли вы, случайно, некоего господина по фамилии Анталфи?

— А почему… вы об этом спрашиваете? — заикаясь, пробормотал редактор.

— По совести говоря, и сам не знаю, — с улыбкой ответил Секереш. — Пришла почему-то в голову эта фамилия.

Машинист взбирается на паровоз. Снимает фуражку, чтобы утереть вспотевший лоб. В фуражке листок:

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ ОРУЖИЯ

ВРАГАМ СОВЕТСКОЙ РОССИИ

Кочегар покупает на станции хлеб. Хлеб завернут в большой лист оберточной бумаги. На бумаге надпись на семи языках:

ПОЛЬСКАЯ АРМИЯ БОРЕТСЯ ЗА ГОСПОД,

А КРАСНАЯ АРМИЯ — ЗА ТЕБЯ!

Кондуктор лезет в карман за папиросой. В кармане нащупывает бумажку:

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ…

Половина сопровождающей поезд воинской охраны укладывается спать. Когда просыпается, из каждого ствола винтовки выглядывает беленькая бумажка. На бумажке на семи языках надпись:

ПОЛЬСКАЯ АРМИЯ БОРЕТСЯ ЗА ГОСПОД,

А КРАСНАЯ АРМИЯ — ЗА ТЕБЯ!

В железнодорожных мастерских рано утром расклеивают воззвание генерала Пари:

«Предупреждаю население Прикарпатской Руси…»

Вокруг воззвания какие-то неизвестные наклеили маленькие бумажки.

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ…

ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ПОЛЕВОГО ШТАБА РЕВВОЕНСОВЕТА ОТ 16/V 1920 г

«В Киевском районе наши части, перейдя в наступление, ведут бои в 15 верстах северо-восточнее Киева; противник оказывает упорное сопротивление. В Черкасском районе нами занято местечко Корсунь, в 50 верстах западнее гор. Черкассы. В Вапнярском районе наши части ведут успешный для нас бой в 15 верстах южнее ст. Вапнярка».

Длинные, длинные поезда следуют один за другим через Мункач, Свальяву и Лавочне — ко Львову. Один-два пассажирских вагона, а за ними длинная, длинная вереница товарных вагонов с воинской охраной.

Из Чапа отправляется поезд. В нескольких километрах от станции между двумя вагонами обрывается сцепка, и весь товарный состав отцепляется. Машинист не замечает случившегося, паровоз с двумя пассажирскими вагонами мчится дальше, а товарные вагоны застревают посреди пути. За ними высылают паровоз, который отводит их обратно на станцию Чап. Там после продолжительного маневрирования их прицепляют к следующему поезду. Паровоз этого поезда не выдерживает такой нагрузки и, немного не доходя до Мункача, застревает. В итоге — опоздание на семь часов.

Между Мункачем и Свальявой паровоз сходит с рельс. Движение приостановлено на полдня…

Между Свальявой и Волоцем взрывается вагон. Движение остановлено на сутки.

Длинными, длинными вереницами стоят на путях длинные, длинные составы — пустые пассажирские вагоны, запломбированные товарные.

На станциях — застрявшие транспорты с военным грузом.

Всюду на путях — застрявшие транспорты с военным грузом.

Составы охраняются солдатами. У солдат в карманах, в фуражках, в кисетах с табаком — бумажки с надписью на семи языках:

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ…

ПОЛЬСКАЯ АРМИЯ…

ЧТО ЕДЯТ ГОСПОДА ОФИЦЕРЫ? — ЧТО ЕДЯТ СОЛДАТЫ?

ДАЛА ТЕБЕ РЕСПУБЛИКА ЗЕМЛЮ? — ЛЕНИН ДАСТ!

Всюду расклеено последнее воззвание генерала Пари:

«ПРЕДУПРЕЖДАЮ НАСЕЛЕНИЕ ПРИКАРПАТСКОЙ РУСИ…»

«ПРОТИВ НАРУШИТЕЛЕЙ…»

Всюду маленькие бумажки:

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ…

ПОЛЬСКАЯ АРМИЯ…

ДАЛА ТЕБЕ РЕСПУБЛИКА ЗЕМЛЮ? — ЛЕНИН ДАСТ!

Вагоны, которые попадают в депо на ремонт, там и застревают.

Если же их оттуда выпускают, они оказываются в худшем состоянии, чем были раньше.

Что ни день, то новые крушения, новые взрывы на линии…

«ПРЕДУПРЕЖДАЮ НАСЕЛЕНИЕ…»

НЕ ДОСТАВЛЯЙТЕ…

Его превосходительству генералу Пари,

военному губернатору Прикарпатской Руси.

От военного министра Чехо-Словацкой республики.

Учитывая настроение чешского и словацкого населения, военный министр республики вынужден обратиться к вашему превосходительству с просьбой временно отказаться от введения военного положения, в отношении же пробравшихся в рабочую среду подстрекателей пока что ограничиваться тюремным заключением и более суровых мер не применять.

Предложение вашего превосходительства, касающееся румынских железнодорожников, мы передали по телеграфу в Румынское королевское министерство иностранных дел через парижское посольство румынского королевского правительства.

Прага, 12 июня 1920 года.

ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ПОЛЕВОГО ШТАБА РЕВВОЕНСОВЕТА ОТ 12/VI 1920 г.
Секретарь тов. Сталина Брезановский».

«В Киевском районе на правобережном участке наши части, развивая наступление с севера, с боем овладели станциями Тетерев и Бородянка. На Коростень-Киевской ж. д., южнее Киева наши части, разбив противника под Васильковым, овладели этим городом. Поляки в панике бегут, преследуемые нашими войсками. По дополнительным сведениям, наши частя, форсировав Днепр, вступают в Киев. В боях под Киевом на левом берегу Днепра нами захвачено свыше 350 пленных, 200 000 патронов, много оружия, снарядов, 200 вагонов и большое количество железнодорожного имущества.

По поручению тов. Сталина сообщаю, что Киев занят нашими войсками. По полученным сведениям, противник перед отходом из Киева взорвал там городскую электрическую станцию, Владимирский собор, водопровод, пассажирскую и товарную станции.

Петр как раз был на станции, когда на Верецке прошел первый поезд с румынскими железнодорожниками и под охраной румынских солдат. Петр немедленно дал об этом знать товарищам в Ужгород. К тому времени, когда от Секереша пришел ответ, все железнодорожные линии, ведущие в Галицию, оказались уже в руках у румын.

Петр тотчас же выехал в Полену. Секретарские обязанности взял на себя Тимко.

Рано утром Тимко разбудили мужики. Пришли за советом, — вернее, за разъяснениями, потому что опять, как год назад, народ оставался в неведении.

— Правда ли, что русские братья уже бьют поляков?

— Правда ли, что Ленин своими руками раздает землю?

— Верно ли, что Красную армию ведет деревенский парень?

— Поспеют ли сюда до жатвы?

— Кто господ вешать будет — русские или мы сами?

— Укажут ли нам, кто уже готов для веревки?

У Тимко голова идет кругом. Но вот и заводской гудок. Наконец-то можно итти — нужно итти…

На заводе, на каждом шагу, то один рабочий, то другой отзывают его в сторону.

— Как с винтовками, товарищ?

— Кто людей распределять будет? Как бы опять не вышло, что только в последнюю минуту узнают, кому что делать нужно.

Варга часто обходит деревни. В окрестностях Пемете не трудно было работать. Там крестьяне живут вперемежку с рабочими лесопильного завода, — зимой они в большинстве и сами работают на заводе или в лесу. Все они захвачены великой борьбой за зарплату. В этих местах богатых крестьян знают только понаслышке. Здесь вся хорошая земля принадлежит графу.

На рассвете Варга проглотил кусок сала с паприкой, другой кусок, примерно в ладонь, завернул в газету, сунул в карман, в другой карман запихал ломоть хлеба и отправился в путь по горной тропке.

Варга вырос в городе. Его родина — Уйпешт, проспект Ваци, Комариный остров. Там достаточно ему зайти на любую фабрику, чтобы нюхом узнать, что нужно делать.

С крестьянами Варга сталкивался только на фронте да в военных лазаретах. В войну приходилось ему видеть разрушенные, сожженные, разграбленные деревни. Солдаты, пушки, обозы… Жители этих деревень мало походили на людей, рожденных женщинами. Не удивительно, что разбросанные по лесистым Карпатам маленькие поселки дровосеков Варга, при этакой «подготовке», принял за настоящие деревни. На лесной поляне пять-шесть хат, на ближнем холме, в получасе ходьбы, еще три-четыре хибарки.

Варга входит в первую хату. Темь, духота. Яркий солнечный свет не пробивается сквозь крохотное, наглухо вставленное оконце, покрытое годами накопленной грязью.

Через поросшую паутиной потолочную балку перекинуты две веревки, к концам которых привязана грязная холстина, а в ней — голый ребенок. Ребенок сосет кукурузную кочерыжку. Маленькая курносая девочка, одетая в тряпье, равнодушно качает самодельную колыбель. Она робко глядит на стремительно вошедшего Варгу и пугливо отступает за колыбель. Варга задает ей первый пришедший в голову вопрос. Девочка не отвечает. Варга повторяет вопрос, девочка разражается ревом и забивается в дальний угол хаты. Несколько мгновений Варга стоит в нерешительности, затем вытаскивает из кармана сало, разворачивает и, положив на ладонь, протягивает его девочке. Сало протягивает взгляд девочки, как магнит железо. Девочка старается подавить плач, теперь она только всхлипывает, но, когда Варга, все еще держа сало на вытянутой ладони, приближается к ней, она подымает отчаянный крик.

Варга швыряет сало в колыбель, туда же кладет и хлеб и молча выходит из хаты. Осторожно прикрывает за собой дверь и глубоко и блаженно вбирает в легкие чистый воздух; сейчас он кажется ему слаще парного молока.

У другой хаты его встречает хриплый собачий лай. Грязный, костлявый тощий белый пес злобно скалит на него зубы. На лай выходит из хаты сгорбленный старик-еврей. Борода у него такая же грязновато-белая, как и шерсть у пса. На нем черный с прозеленью лапсердак и облезлая меховая шапка. Прикрикнув по-русски на собаку, он обращается к Варге на ломаном немецком языке. Пес, поджав хвост, прячется за хозяина, затем сзади осторожно просовывает морду между его ног, обутых в белые чулки, и подозрительно разглядывает непрошенного гостя.

— У нас ничего нет, — говорит старик. — Мы платить не можем. Быть может, осенью, если всемогущий поможет. А до тех пор пусть платит налоги граф — у него есть из чего!

Последние слова старик выкрикивает с неожиданной злобой.

Пес сердитым ворчанием подкрепляет слова хозяина.

— Налоги? — в изумлении переспрашивает Варга. — А какое мне дело до налогов?

— Знаю, знаю… Старая песня… Никому никакого дела нет, все желают нам самого лучшего, а кончается всегда тем, что у бедного человека последнюю подушку отнимают… Но погодите!..

И старик, потешно погрозив Варге костлявым морщинистым кулаком, торопливо уходит в хату и старательно притворяет за собой дверь.

Пес, ощерившись, подкрадывается к Варге.

До следующей хаты несколько минут ходьбы. В замешательстве Варга сбился с дороги и заметил это, только ударившись головой о дерево.

Сверху его осыпает дождь сухой хвои. Всего на несколько шагов отклонился от дороги — и уже попал в какое-то жуткое, дикое место. Вокруг тянутся в небо высохшие, мертвые сосны. Варга, как вкопанный, застревает на месте и лишь несколько мгновений спустя начинает понимать, что слишком тесно выросшие деревья убили друг друга.

В этой братской лесной могиле звучит тихая музыка: то ветер перебирает сухие, как кружева, ветки.

Перед ближайшей хатой сидит на корточках сгорбленная старуха. В беззубом рту у нее торчит остывшая глиняная трубка. В ответ на поклон Варги она молча кивает седой облысевшей головой, медленно встает и уходит в хату. Варга — за ней.

Воздух пропитан плесенью, Полутьма. В углу икона с лампадкой. Старуха опускается на колени перед иконой. Варга подходит ближе — и вдруг хватается за голову. Изо всех сил рванул себя за волосы, так что даже слезы проступили на глазах. Но нет, он не спит; то, что перед ним, не сон, а действительность.

Не икона висит перед лампадой. Старуха стоит на коленях перед портретом Ленина. И беззвучно молится.

Варга на цыпочках крадется вон из хаты.

Пускается бежать.

Бежит, бежит, бежит…

Чутьем выбирается на шоссейную дорогу. От усталости у него пересохло в горле. Присаживается на камень отдохнуть. Запихивает в карман фуражку. Ветер треплет черную густую копну его волос.

Слева подъезжают телеги.

На первой сидит возчик, лошади остальных идут по следам первой.

Лицо возчика кажется Варге знакомым.

«Где я его, чорт побери, встречал? — спрашивает себя Варга. — Все эти русинские мужики схожи между собой, как яйца. Никто из них никогда не моется, и каждый собирается всех убить».

Он не произнес этих слов вслух, но даже от одной мысли его охватывает раскаяние. Он краснеет от стыда за себя.

«Ну, и подлец же ты! — начинает он корить себя. — Простите меня, милые, дорогие товарищи… Ей-ей, я это не всерьез подумал…»

— Здорово! — обращается он к возчику.

Лошади идут шагом. Варга идет рядом с первой телегой. Несколько слов о погоде, а затем он сразу же приступает к делу.

— Ну, земляк, а как у вас получилось с раздачей земли?

Возчик во все глаза глядит на него.

— С раздачей земли?.. Чехи земли не раздают.

— А почему же нет? — спрашивает Варга.

— Гм…

Возчик на несколько минут задумывается, а затем говорит:

— Как видно на примере русских, даже и эту задачу буржуазно-демократической революции в состоянии осуществить только пролетарская революция.

Варга от неожиданности даже подпрыгнул. За волосы он уже не хватается — и без того уже ясно, что он спятил с ума.

— С чего это вы вдруг запрыгали, товарищ Варга? — спрашивает возчик.

— Что-о?.. Что вы сказали?

Варге не хватает воздуха.

— Я сказал, что это с вами приключилось, товарищ Варга, что вы вдруг запрыгали на шоссе?

— Да откуда же вы меня знаете, земляк?

— А как мне, чорт побери, вас не знать? Неужто вы меня не узнали? Я же — Лаката. В Полене виделись, у Гонды.

— Ну конечно, конечно… — облегченно вздыхает Варга.

«Не сошел с ума», добавляет он про себя.

— Подсаживайтесь, товарищ Варга. Только не на брезент, а сюда, на козлы, рядом со мной.

— А как это вы превратились в мужика, товарищ Лаката?

— Какой же я мужик? Я на партийной работе. Служу кучером в охотничьем замке у господ Анталфи и Гартмана.

— Это вы называете партийной работой? Ничего не понимаю…

Лаката вместо ответа приподнимает брезент. Под брезентом — сено. А в сене — ручные гранаты.

Господин Гартман нервно ходит взад и вперед по огромному валу. Чучело медведя у входа в изумлении глядит на его кричащий фиолетовый галстук. По стенам оленьи рога. В углу чучело кабанихи, кормящей поросят. От медведя до кабаньей группы тридцать семь шагов. Гартман раз двадцать уже отмерил это расстояние и не меньше ста раз ударял себя по лбу.

— Чорт бы побрал этого идиота Вейса!

Раскрывается тяжелая дубовая дверь и входит Анталфи. На нем зеленый охотничий костюм в обтяжку, за плечом двухстволка.

— Семьдесят второй транспорт прибыл благополучно, — докладывает он.

— Рано или поздно мы влипнем, — вздыхает Гартман. — В первый и последний раз делаю дело с оружием…

— Это вы в первый раз делаете дело с оружием? — удивленно вскидывает брови Анталфи.

— Да, так — впервые. До сих пор я торговал только накладными и квитанциями. То было чистое дело, а это… Тут я словно сплю на пулеметах и причесываюсь ручными гранатами. Вейсу легко распоряжаться из Вены! Сам посидел бы здесь…

— Ну, не даром же вы получаете две тысячи процентов прибыли!.. Впрочем, скажу вам то же, что и всегда: нет ни малейших оснований для беспокойства. Вы прекрасно знаете, что здесь всякий мало-мальски влиятельный человек заинтересован в этом деле — либо как участник, либо как перевозчик, либо как покупатель, либо… словом, все заинтересованы. А что касается пулеметов, то вам хорошо известно, что из этих пулеметов не так-то легко выстрелить. И при этом, не забывайте: две тысячи процентов!

Гартман молчит. Его губы расплываются в довольной улыбке.

— Мои дела идут блестяще, — продолжает Анталфи. — Сегодня я еду с генералом на охоту. Вам нужно будет последить за упаковкой — сегодня опять отправляем пять ящиков украинцам. В нижнем ряду — венские винтовки, сверху — французские. Два ящика идут галицийским большевикам — туда мы кладем исключительно настоящие. Польская жандармерия получит двенадцать венских пулеметов.

— Ну, знаете, Анталфи, это несправедливо, — качает головой Гартман. — Солидный деловой человек обязан быть одинаково честен со всеми покупателями. Все заказчики платят нам хорошие деньги и все они вправе требовать… Я продолжаю настаивать на том, чтобы распределять и хорошее и негодное оружие равномерно между всеми покупателями.

— Это уже политика, Гартман, а политикой у вас ведаю я. Можете не беспокоиться, — у меня на первом месте заботы о деле и об интересах нашей фирмы. Пока мы доставляем большевикам доброкачественный товар, до тех пор мы можем спать спокойно. Но только до тех пор… Политика — это, Гартман, моя стихия. Вы в этом ничего не смыслите, а я… Да вот, возьмите хотя бы сегодня: еду охотиться с генералом!

Экстренные выпуски ужгородских и мункачских газет извещали читателей, что в ночь со вторника на среду железнодорожный виадук между Волоцем и Верецке взорван неизвестными злоумышленниками.

Человеческих жертв не было.

Железнодорожное движение на линии Мункач — Львов было приостановлено.

За две недели до того, как взлетел на воздух виадук между Волоцем и Верецке, Секереш провел несколько дней в Праге. Поехал он туда по поручению Рожоша, чтобы ознакомиться с общей политической обстановкой и, кстати, пользуясь своими связями с журналистами, тиснуть в тамошних газетах две-три статейки. Две-три статейки о работе в Русинско социал-демократии и об ее вожде. У Секереша среди журналистов не было ни души знакомой. Зато он вез с собой деньги и с их помощью без труда добился того, что одна чешская газета назвала Рожоша «русинским Дантоном», а другая — «русинским Вашингтоном».

Секереш имел еще одно поручение, о котором Рожош не знал. Это поручение он тоже выполнил. В одной газете берегсасский жупан был назван «русинским Кромвелем» и «бесстрашным, преданным сыном республики», а другая не постеснялась назвать его «русинским Наполеоном». В одном иллюстрированном еженедельнике был помещен портрет русинского Наполеона в сопровождения коротенькой заметки, заканчивавшейся словами: «Этот человек стоит на страже наших восточных границ. Судьба республики — в надежных руках!»

Было у Секереша еще и третье задание, о котором не подозревали ни Рожош, ни берегсасский жупан: он должен был вести переговоры с руководителями «марксистской левой» . На следующий день после своего приезда в Прагу он встретился с их вождем. Это был умный, хладнокровный, уравновешенный человек, обстоятельно взвешивающий каждое свое слово. Движения у него были тоже спокойные, медлительные, равномерные. Его внешность нельзя было назвать привлекательной: такие чрезмерно полные люди мало годятся в трибуны.

С большим вниманием выслушал он доклад Секереша о положении в Прикарпатской Руси. Время от времени он бурчал себе что-то под нос и кивал головой, но все это с таким видом, что нельзя было понять, одобряет он это или нет. Сам он не обмолвился ни единым словом.

Он попросил Секереша назавтра снова притти к нему. На этот раз он задал ему ряд вопросов и, выслушав ответы Секереша, под конец сам разговорился.

— Трудно высказывать мнение о вещах, которых человек не видел собственными глазами, — сказал он. — Выносишь скорее впечатление о личности докладчика, чем о самом предмете доклада. Вы, товарищ, хороший докладчик. А что касается положения в Русинско… гм… гм… Сдается мне, дорогой товарищ, что вы совсем позабыли о том, что жандармерия и полиция — не пустые детские выдумки, а грозная, весьма грозная реальность. Вы забыли о государственной власти. Вы, дорогие товарищи, вечно одной ногой в тюрьме… Я не говорю, что надо труса праздновать, но осторожность никогда не мешает. Мы — марксистская левая — сделаем для вас все возможное, но только в том случае, если с вами что-нибудь стрясется. При этом вы должны знать, что это «все» — к сожалению, очень-очень немногое. Мы тоже еще слабы, тоже переживаем еще самое начало начал. Наша организация — левое крыло — всего только маленькая частица огромной социал-демократической партии. Чешский народ долгие века томился под гнетом, и чешский рабочий вместе с чешской буржуазией радуется теперь тому, что пала монархия Габсбургов, и на радостях почти забывает о собственных делах.

— Надо ему об этом напомнить, — сказал Секереш.

Толстяк с таким удивлением поглядел на Секереша, словно тот высказал небывалую по оригинальности мысль.

— Гм… Ну, посмотрим, — мягко улыбнулся он. — И вот на что хочу я еще обратить ваше внимание, дорогой товарищ: не забывайте, что столица нашей республики не Вена, а Прага. Вы же, если не ошибаюсь, получаете свои инструкции из Вены…

— Этому помочь легко, — возразил Секереш. — Надо создать чехо-словацкую коммунистическую партию, и тогда…

— О, до этого еще очень далеко, — махнул толстяк пухлой рукой. — Мы не намерены прошибать стену лбом, как делали это венгерские товарищи. Нет, нет…

Товарищ из Рейхенберга прибывший в Прагу для встречи с делегатами от Прикарпатской Руси, повел вечером Секереша на митинг.

Зал средней величины. Собралось человек четыреста-пятьсот. Заводские рабочие, работницы. К немалому удивлению Секереша, все сидят за маленькими накрытыми столиками. На пестрых скатертях тарелки, блюда, бутылки. Пиво, вино, запах кушаний и табачный дым. По стенам портреты Маркса, Энгельса, Лассаля и Массарика. На убранной красными флагами эстраде длинный стол. За столом сидят пять рабочих. Один из них кратким вступительным словом открывает собрание. Он говорит под стук ножей, вилок, стаканов.

Но сразу настает тишина, когда на сцену выходит толстяк-вождь. Он пользуется огромным авторитетом.

Он первоклассный оратор. Умен, интересен. С тонкой иронией критикует правительственную политику. Если порой у него и срывается более крепкое выражение, то он спешит загладить эту обмолвку, тотчас же вслед за тем величая председателя совета министров социал-демократа Туссара товарищем.

Докладчик говорит долго. Интерес слушателей заметно падает. Опять застучали вилки и ножи. Правда, оратора слушают, но в то же время едят и пьют, не проявляя ни одобрения, ни протестов. Главное — поесть и выпить, доклад — дело второстепенное.

— В Венгрии что-нибудь подобное было бы немыслимо, — говорит Секереш рейхенбергскому товарищу.

Когда слов докладчика почти уже не слышно за стуком ножей и вилок, толстяк, слегка возвысив голос, упоминает, как бы мимоходом, о советской России. Стук вилок и ножей мгновенно стихает, руки застывают в неподвижности, все взгляды устремлены на сцену. Напряженное ожидание. Докладчик как ни в чем не бывало продолжает критиковать правительство. В зале гул. Кто-то пьет, громко причмокивая. Оратор цитирует Ленина.

В задних рядах вскакивают с мест, затем поднимаются в середине, и — вот уже весь зал на ногах. Горят лица, блестят глаза. Зал сотрясается от приветственных криков и рукоплесканий.

И тут впервые Секереш начинает чувствовать себя в «Золотой Праге», как дома.

После собрания он пешком направляется домой.

На горе за Моравой в электрическом свете блестит старый Храджин. Берега Моравы соединены мостом. По ту сторону — Старый город, по эту — Новый.

«Удивительно, — думает Секереш. — Совсем как в Будапеште!»

Будапешт… Красный Будапешт!..

Давно это было, почти год…

У Секереша вырывается тяжелый вздох.

На второй день по возвращении в Ужгород Секереш выехал в Свальяву. Петр, оказалось, был в Волоце, и Секереш отправился на телеге вслед за ним.

— Пойдем в лес, — предложил Петр. — Там сможем спокойно поговорить.

— Телега надежнее, — возразил Секереш. — В ней нас наверно никто не подслушает.

Когда телега, вздымая тучи пыли, выехала из деревни, Секереш принялся подробно рассказывать о своих пражских впечатлениях. Говорил он образно, красочно, умно — Петр ясно видел перед собой «Золотую Прагу», слышал тщательно взвешенные слова толстяка-вождя, гулял рука об руку с бойким, товарищем из Рейхенберга, сидел среди столиков, покрытых красными скатертями, и, сделав большой крюк, шел на вокзал, где…

— Встреча была устроена изумительно ловко. Я прихватил с собой подарок: двести штук папирос. Половину, думается мне, прикарманил краснокрестный чиновник, но зато я добрых десять минут мог беспрепятственно беседовать с Куном. И разве это не блестящая идея: Кун, едущий в Россию в качестве возвращающегося на родину русского военнопленного!

Петр даже рот разинул от удивления.

— Дальше, дальше, — торопил он Секереша, который не спеша закуривал папиросу. — Говори скорей, как ты это устроил.

— Подробности тут не имеют значения, — сухо ответил Секереш. — Будем придерживаться существа дела.

Нет, в этом удовольствии он не мог себе отказать. Он всегда так поступал, по крайней мере старался поступать: сначала возбуждал интерес слушателя увлекательным рассказом, удачной характеристикой людей или описанием событий, а затем, когда слушатель загорался нетерпением узнать продолжение, Секереш начинал «придерживаться существа дела».

— Ты прав, — к немалому удивлению Секереша ответил Петр. — Будем придерживаться существа дела. Итак?..

— Существо дела сводится к тому, что исход польско-русской войны решится там, в Галиции. Если нам удастся поднять восстание в тылу у поляков — победа за нами. А поэтому…

Пока доехали до Верецке, успели договориться по всем вопросам. Организацию нелегальной красной армии берут на себя Петр, одноглазый Юрко и бывший чешский легионер Ничай, из Селлеша. Военный специалист прибудет из Вены.

Когда они въезжали в Верецке, навстречу им промчался автомобиль. В автомобиле между двумя французскими офицерами сидел доктор Бекеш.

Возвратившись в Ужгород, Секереш не застал там Ивана Рожоша.

— Он еще утром выехал в Пемете. Там какая-то пражская комиссия — не то от профсоюзов, не то от социал-демократов, наверно не знаю. Иван знакомит ее с окрестностями, — сообщила ему Мария.

— А фамилий делегатов не знаете?

— Нет. Если бы я спросила, Иван наверняка напустил бы на себя таинственность и промолчал бы. Как он и вам уже неоднократно говорил, меня он считает тайной большевичкой.

— И по праву, товарищ Мария? — спросил Секереш.

— Доживете — увидите.

Секереш уселся в кафе, потребовал чернил и бумаги и без малого час писал сообщения для «Ужгородской газеты». Сообщения эти были довольно оригинального свойства.

Вот несколько примеров:

ЛЛОЙД-ДЖОРДЖ О ПОЛЬСКО-РУССКОЙ ВОЙНЕ

По сообщению нашего лондонского корреспондента, английский премьер в своем отчетном докладе перед шотландскими избирателями высказал опасения, что польская армия не в состоянии будет долго противиться наступлению красных. Польские рабочие и крестьяне начали понимать, что Красная армия борется за всех трудящихся мира, и поэтому огромное большинство солдат польской армии сочувствует противнику. Существует опасность, что большевики скоро дойдут до границ Прикарпатской Руси, и тогда дальнейшая судьба войны будет зависеть от поведения русинского населения.

Описывая далее положение в Прикарпатской Руси, Ллойд-Джордж с большим восхищением отозвался о генерале Пари и о прекрасных организационных талантах берегсасского жупана.

АМЕРИКАНСКИЕ РАБОЧИЕ ПРОТИВ ПОЛЯКОВ

(От нашего нью-йоркского корреспондента)

По распоряжению вашингтонского правительства арестованы две тысячи портовых рабочих за отказ грузить пароходы, перевозящие оружие и снаряды для польской армии. В некоторых городах, как, например, в Сан-Франциско, войска отказались выступить против рабочих и распространяли среди них листовки. Текст этих листовок состоит из единственной фразы: «Не перевозите оружие для врагов советской России».

Большинство американцев, особенно же люди состоятельные, осуждает поведение рабочих и требует введения военного положения для борьбы с большевистскими агитаторами.

Секереш отнес эти сообщения в редакцию. Он даже сам собирался зайти в типографию — последить, как бы кто не испортил его работу, но пойти туда ему не удалось: ему позвонили с виллы Рожош, чтобы он немедленно явился туда.

— Я напал на след чудовищных злоупотреблений. Кто-то гнусно злоупотребляет именем социал-демократической партии. Вы должны были об этом знать. И вы об этом знали! Я этому просто слов не нахожу! — встретил его Рожош.

— О чем вы говорите? — с невинным видом спросил Секереш, глядя мимо Рожоша на трех незнакомцев, стоявших позади.

Эти трое господ — двое высоких, тучных, и один худой, среднего роста, блондин — стояли там с таким достоинством и важностью, словно явились на похороны.

— О чем вы говорите, товарищ Рожош?

— О чем? «Не доставляйте оружия…» Эта и подобные мерзости распространяются моей партией, функционерами моей партии!

— Невероятно! Возмутительно! — воскликнул Секереш.

— И вы об этом не знали? Секретарь партии не знает, что делается в партии? Как это может быть?

— А как может быть, что сами вы, председатель партии, до сегодняшнего дня об этом не знали? Или вы, быть может, знали, но только молчали об этом? — в свою очередь перешел Секереш в наступление.

Лицо Рожоша налилось кровью.

— Прекрасно, — оказал он после минутной паузы. — Прекрасно. Не знали, значит? Верю, верю. О бесчинствах венгерских коммунистов ничего не знали? О том, что венгерские большевики послали сюда, в Русинско, добрую полсотню людей? Не знали о том, что эта полсотня большевиков с вашей помощью пробралась в социал-демократическую партию?!

— Какой вздор! — презрительно отмахнулся Секереш. — Детские сказки!

— Детские сказки? Вы, товарищи, слышали? — обратился Рожош по-немецки к трем немым свидетелям. — Секереш все отрицает. Решительно ничего не знает! Но если он отрицает, то я вам это сейчас докажу.

Рожош порывисто распахнул дверь в гостиную.

— Войдите пожалуйста! — сердито крикнул он.

— Мы ведь старые знакомые, — произнес тихим голосом, со сладенькой улыбкой, приглашенный из другой комнаты свидетель. — Не так ли? Неужто вы меня забыли? Немеша? Товарища Немеша? Комиссара берегсасского комитета?

— Подлый провокатор! — вырвалось у Секереша. — Мерзавец! Вор!..

Немеш испуганно отпрянул назад. Но тотчас же овладел собой и выдавил на своем гладко выбритом лице презрительную улыбку. Но долго улыбаться ему не пришлось.

Секерешу изменили нервы.

Он прыгнул вперед и с размаху ударил кулаком по улыбающейся физиономии Немеша. Немеш пошатнулся.

— Вон из моего дома! — заорал Рожош. — Большевик!..

Это слово Иван Рожош выкрикнул с неописуемым презрением и ненавистью.

Три немых свидетеля, вытаращив глаза, наблюдали эту сцену.

Когда Секереш очутился на улице, бешенство его не только не улеглось, но скорей даже возросло. Вынужденный постоянно лгать и брататься с противниками, он приучился владеть собой. Теперь он сразу потерял всякое самообладание. Сердце работало, как перегретая паровая машина. Казалось, вот- вот лопнет жила на руке, и голова разлетится в осколки, если он тут же, мгновенно, не нанесет тем сокрушительный, смертельный удар.

— Мерзавцы!..

Он не шел — бежал. Задыхаясь, ворвался к себе в комнату.

На мелкие клочки разорвал все свои бумаги и записки, не заглядывая в них, не раздумывая. Вспыхнула спичка в маленькой железной печурке, заплясало пламя, и комната наполнилась дымом.

Секереш лег на кровать и стал ждать сыщиков. Он был уверен, что ждать ему придется недолго. Сыщики, полиция, прокуратура…

Секереш уже видел себя перед судом, слышал себя произносящим свою защитительную речь. Защитительную? Нет, его речь будет обвинительной. Классовый суд… Да, так начнет он: — Классовый суд…

Внезапно мороз пробежал у него по спине. Он вскочил. Надо сообщить товарищам. Живо… Надо вырвать организацию из рук Рожоша и всех этих мерзавцев. Живо, живо… Ведь Гюлай и военспец должны явиться прямо к нему на квартиру. Они уже наверно в дороге. Нельзя терять ни секунды. Одно только мгновенье колебался он, и затем решение было принято.

Он тяжело вздохнул.

— Пусть думают, что я трус… Все равно. Мерзавцы!..

Когда два сыщика взломали дверь в комнату Секереша, сам он на паровозе товарного поезда уже подъезжал к Пемете. В тот же вечер он на телеге добрался до Свальявы и к ночи был уже в Полене.

Утром Гонда выехал в Ужгород.

Одновременно девять комсомольцев отправились из Свальявы по разным направлениям. Кто пешком, кто на телеге, кто поездом. Они везли инструкции важнейшим организациям.

 

Раскол

Гонда не доверял своим силам. Он боялся, — более того, был совершенно уверен, что не удержится на своем посту. Подумать только: сколько Секереш перевидал на своем веку, сколько учился, сколько знает, и теперь ему, Гонде, машинисту из Полены, предстоит сменить его в работе. Смехота! Жалкая замена!..

Его подмывало вернуться назад. Пассажирский поезд, который обычно плетется еле-еле, теперь почему-то бешено мчится. До Ужгорода остается всего каких-нибудь полчаса. Эх, лучше бы вернуться… Но если никто в Ужгород не поедет, то это будет еще меньше, чем если будет там он, Гонда… От него товарищи по крайней мере узнают о положении дел…

Он в страхе уставился детскими голубыми глазами в разбитое окно вагона.

Гонда сошел с поезда. Одет он был в праздничный костюм и в руках нес свой зеленый солдатский сундучок. Ужгород он знал плохо, а потому нанял извозчика. Вылез из пролетки за два дома до места назначения. Извозчику, лошадь которого, по всей видимости, страдала старческой слабостью, дал на чай так много, что тот сначала подозрительно осмотрел деньги — не фальшивые ли, а затем принялся изо всех сил нахлестывать свою клячу — как бы глупый седок не спохватился, что передал ему лишнее.

Когда стемнело, на квартире портного Франса Терека собралось девять товарищей. Гонду здесь ждал весьма неприятный сюрприз. Терек без обиняков приступил к делу: всем товарищам известно, — да об этом уже весь город говорит, — что Секереш присвоил себе крупную сумму денег и бежал с ними в Венгрию.

«Вот новое доказательство того, — писала «Ужгородская газета», — что большевистские агитаторы пробираются по поручению Хорти в Чехо-Словакию, чтобы подорвать и погубить молодую демократию. Ужгородская полиция располагает документальными данными, не оставляющими и тени сомнения в том, что Иосиф Секереш был связан непосредственно с Николаем Хорти».

Гонда в немногих словах рассказал, что произошло с Секерешем.

Товарищи облегченно вздохнули, мрачные лица просветлели.

— Ну, будь они трижды прокляты! Недурно придумали…

— Но как это вы, товарищи, могли поверить, будто Секереш…

— Да ведь он все время якшался с Окуличани!

— Такое ему было дано задание.

— Так-то оно так, а все же…..

Гонда подробно расспрашивает товарищей о положении. Дела — ничего, идут. С тех пор, как с русского фронта стали поступать хорошие вести, настроение у ребят сильно поднялось. Все же недочетов всюду много. Никто не знает, кто состоит членом партии, кто не состоит, не говоря уже о том, что никто еще не получил инструкций, что должен делать он, а что его сосед. Каждый работает на свой страх и риск.

Гонда раздает инструкции. Короткие, точные приказы.

Голос его звучит твердо.

На следующий день он устанавливает связь с окрестными организациями.

На третий — ведет переговоры с солдатскими уполномоченными. Дела идут.

Гонда живет на кухне у столяра. Теперь эта кухня — центр движения, центр всей маленькой страны. Все идет, как по маслу.

Когда ужгородская прокуратура издала приказ об аресте Секереша, в руках у Рожоша имелись уже резолюции свальявской и пеметской партийных организаций: обе они откололись от социал-демократической партии.

В то время как генерал Пари знакомился с докладами Рожоша и начальника полиции Окуличани, Рожош получил уже одиннадцать подобных резолюций.

К тому времени, когда из Праги был получен ответ на телеграмму генерала Пари — военный министр, принимая во внимание настроение чешских рабочих, не соглашался на объявление военного положения, — одновременно с этой телеграммой генерал получил и доклад «Канцелярии пропаганды»: социал-демократическая партия раскололась. На одной стороне оказались все организации, на другой в полном одиночестве остался их вождь.

Прокуратура взяла обратно приказ об аресте Секереша. Редакция «Ужгородской газеты» жирным шрифтом напечатала извещение, что распущенные о господине Иосифе Секереше слухи оказались гнусной выдумкой подлых, бессовестных агентов Хорти. Редакция бесконечно сожалеет, что дала ввести себя в заблуждение, и приносит своему старому и испытанному сотруднику господину Иосифу Секерешу искренние извинения.

Генерал Пари пригласил к себе «господина партийного секретаря Гонду» для дружеского обмена мнениями. Гонда отправился к нему в сопровождении Нитая из Селлеша, одного товарища из Мункача, одного из Берегсаса и — Секереша.

Генерал принял делегацию с большим почетом. Он бесконечно рад, что имеет наконец возможность с глазу на глаз побеседовать с уважаемыми господами и заявить им, что является действительным и искренним другом рабочих. Он связан личной дружбой с целым рядом старых, испытанных вождей французского рабочего движения. Он, конечно, не большевик, но ничего не имеет против того, чтобы рабочие сорганизовались на основе международной солидарности. Он знаком с рабочим движением и знает, что существуют два Интернационала: западный и восточный. По его мнению, западный, так называемый Второй Интернационал, представляет собой значительно большую культурную и экономическую силу, чем так называемый Третий, а потому он — в интересах рабочего класса Прикарпатской Руси — просит уважаемых собеседников, чтобы они возобновили свои международные связи не через Третий, а через Второй Интернационал. Поскольку же это, быть может, сопряжено для них с некоторыми затруднениями, он, генерал Пари, охотно возьмет на себя роль посредника между вождями Второго Интернационала и вождями вновь образованной Независимой социалистической партии Прикарпатской Руси…

ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ПОЛЕВОГО ШТАБА РЕВВОЕНСОВЕТА ОТ 12/VI 1920 г.

«Запфронт. В свенцянском направлении наши части заняли Свенцяны, причем захвачены трофеи. Продолжается энергичное преследование противника в юго-западном направления. В Молодечненском направлении наши войска энергичным натиском заняли Молодечно. Станция Молодечно горит. В Минском направлении наши части заняли местечко Логайск и, развивая наступление, лихим налетом овладели Минском. В Мозырском районе наши части упорным боем форсировали реку Птич и заняли местечко Копоткевичи и станцию Птич. Наступление продолжается».

После переговоров с генералом Пари Секереш отправился обедать. Пообедав, вернулся домой, переоделся и пошел прогуляться по берегу Унга. Весеннее половодье давно кончилось, вода спала, и с одного берега на другой можно было перейти, перепрыгивая с камня на камень.

Секереш улегся на берегу.

— Еще только половина пятого… Гм…

Со скуки начал бросать в воду камни.

В начале шестого со стороны города показался большой лиловый автомобиль. Недалеко от Секереша машина стала: что-то стряслось с мотором. Пока шофер доискивался причины повреждения, сидевший в автомобиле господин с русой бородой вышел и по-немецки спросил Секереша, как называется река. Секереш представился, и господин тоже назвал себя: доктор Гольд.

Доктор Гольд прибыл накануне в Ужгород по поручению датского Красного креста, а в настоящее время совершал прогулки в автомобиле, знакомясь с окрестностями столицы. Узнав, что Секереш — журналист, он пригласил его составить ему компанию. В обществе интеллигентного джентльмена, хорошо знакомого с местными условиями, прогулка не только поучительнее, но и куда приятнее.

Секереш принял приглашение.

Автомобиль тронулся.

Несколько минут доктор Гольд и Секереш молча сидели друг возле друга.

— Чего ради мы, собственно говоря, разыграли всю эту комедию? — заговорил, наконец, по-венгерски доктор Гольд. — Ни одна живая душа нас не видела.

— Никогда нельзя знать. Здесь столько полицейских — полдюжины на каждого жителя. Но борода у тебя, надо воздать тебе должное, действительно великолепна. Я бы тебя, честное слово, не узнал. Это не значит, конечно, что канцелярия пропаганды не узнает. У чешского льва всегда два хвоста, но у канцелярии пропаганды сотня глаз.

Лиловый автомобиль без малого три часа разъезжал по шоссе.

Секереш и доктор Гольд-Гюлай обсудили партийные дела до мельчайших подробностей.

Гюлай был очень недоволен.

— Много шума, а толку мало — таково было его мнение.

— Не забудь, что мы должны взять установку на краткие сроки. Темп мировой революции…

— Краткий срок — это правильно. Но если дело дойдет до действий, мы обанкротимся.

— Ты ошибаешься.

— Хотелось бы, чтобы ты оказался прав. Теперь нам, конечно, не остается ничего иного, как продолжать то, что вы начали. Изменим мы лишь одно, и на этом я настаиваю: те товарищи, которые работают легально, не должны принимать непосредственного участия ни в работе военной организации, ни в подпольной работе, связанной с Венгрией. Охотно допускаю, что государственная власть у вас неопытная, подкупная, слабая, но все же мы не в праве поступать легкомысленно. С Петром, Монданом и Ничаем я хотел бы побеседовать лично.

— Что же, это можно устроить, — сухо ответил Секереш.

— Этот Гонда прекрасный парень, — продолжал Гольд, не замечая или не желая замечать недовольного тона Секереша. — Вообще здешние товарищи мне очень нравятся.

— Мне также.

Гольд крепко хлопнул Секереша по плечу.

— Какая у нас будет красная армия! Этого зверя Хорти мы одним ударом сбросим в Адриатическое море. Если подумать, что еще несколько недель, и…

Секереш с горящими глазами восторженно кивал головой.

— Еще несколько недель, и…

В тот же вечер Секереш послал Ивану Рожошу письмо.

Письмо это было не написано Секерешем, а получено им самим. За последнюю неделю он получил около двухсот подобных писем. Партийные организации, а также люди, сочувствовавшие партии, — притом не из рабочих или крестьян, — письменно уверяли его в своих симпатиях и в своей преданности.

Такое письмо было получено им и от служащих мункачского жупаната. Под письмом стояло пятьдесят две подписи.

Письмо начиналось с обращения:

«Многоуважаемый и искренно любимый товарищ Секереш!..»

Секереш после недолгого размышления взял перочинный ножик, соскоблил с письма свою фамилию и написал вместо нее «Рожош».

Подправив таким образом письмо, он отослал его Ивану Рожошу.

 

Легионеры

События следовали одно за другим, неумолимо и оглушительно, как удары парового молота, пущенного полным ходом.

В день возвращения Секереша из Праги румынские железнодорожники уже перевозили французское оружие по направлению к Лавочне.

В тот день, когда Секереш ударил Немеша по лицу, Петр переехал в Волоц. Когда генерал Пари пригласил вождей новой партии на «дружеское собеседование», виадук между Волоцем и Верецке уже лежал в обломках.

На другой день после взрыва Петр вечером возвратился в Свальяву. Тимко уже знал о случившемся. Оставшись наедине с Петром, Тимко вопросительно посмотрел на товарища, как будто хотел спросить, кто и как это сделал. На его немой вопрос Петр ответил:

— Ей-богу, не знаю. Работа не наша. Мы собирались это сделать послезавтра.

— Кто же, в таком случае?

— Не знаю. Может быть, украинцы?

Больше они об этом не говорили. Женщины легли спать, а мужчины остались сидеть, обсуждая перспективы войны. Две недели, в крайнем случае семнадцать-восемнадцать дней, никак не больше, — и русские будут здесь. Надо торопиться, надо быть готовыми к их приходу.

Они уже собирались лечь спать, Ольга давно спала, как вдруг дом огласился отчаянным плачем Наташи. Ее вопли, звучавшие как крики о помощи, разносились далеко по сонной улице. Ольга вскочила, мужчины также поспешили на помощь, но Наташу ничем нельзя было успокоить. Когда Петр хотел напоить ее водой, она в кровь исцарапала ему руку.

— Надо сходить за доктором, — сказала Ольга.

Тимко грубо выругался…

— Только этой драной кошки нам и недоставало, чтоб ее…

Ольга вступилась за Наташу. Ее растрепанные белокурые волосы блестели при чахлом свете керосиновой лампы, глаза метали искры. Тимко предпочел умолкнуть.

Когда явился Бекеш, Наташа уже успокоилась. Лежала на спине, тяжело дыша и испуганно обводя комнату большими черными, лихорадочно блестевшими глазами.

Ольга в углу укачивала маленького Володю.

— Гм… гм… Нелепая жизнь. Ну, что там опять такое, голубушка?

Бекеш потрогал покрытый испариной лоб больной. Заботливо отвел назад ее прекрасные черные волосы и положил ей на лоб холодный компресс. Покончив с этим делом, он уселся у Тимко в комнате, словно два часа ночи — самое подходящее время для беседы.

— Чтобы не беспокоить больную, притворите-ка дверь на кухню — авось уснет, — сказал он и закурил сигару, что явно указывало на то, что он не торопится.

Тимко принес из кухни лампу.

— Что вы скажете, господа, о взрыве виадука? — спросил Бекеш. — Верно, работа большевиков?

— Вряд ли, — возразил Петр. — Скорее украинских националистов.

— Возможно, возможно. Но одно бесспорно: либо большевики, либо украинские националисты. Я, как врач, мало разбираюсь в политике, однако понимаю, что только эти две партии… словом, что поражение поляков прежде всего наруку большевикам и украинцам. Повторяю, я не политик, а потому никак не могу взять в толк, почему эти две организации — большевики и галицийские украинцы — до сих пор, несмотря на явную общность интересов, не заключили между собой соглашения?

— Это не так просто. Дело не в столкновении двух наций, русской и польской, а в борьбе пролетариата и крестьянства против капиталистов и крупных помещиков. Будьте покойны: в решительный момент украинские помещики объединятся с польскими панами против украинских и польских рабочих.

Тимко подкрепил слова Петра энергичным кивком головы. Но Бекеш горячо запротестовал:

— Эта точка зрения мне известна, но я не доверяю таким чрезмерно мудреным, режущим, как бритва, аргументациям. Пусть я, как врач, мало смыслю в политике, но вам не удастся меня переубедить в том, что, по крайней мере сегодня, у большевиков и у украинских националистов один общий враг. Завтра — видно будет, но сейчас пока что не до теорий. Всякому ясно, что если враг общий, значит и интересы общие. Имей я хоть сколько-нибудь влияния на политику, на политику украинских националистов, я бы рекомендовал им заключить союз с большевиками против поляков.

— Я так же далек от большевиков, как вы от украинских националистов, господин доктор. Но, будь я большевиком, пусть бы меня черти взяли, если бы я сошелся с украинскими националистами.

— Хорошо, что решаем этот вопрос не мы с вами, — сказал, смеясь, Бекеш. — Пока мы здесь головы ломаем над чужими проблемами, те, кто вершит делами, уже заключили, быть может, союз.

— Может быть, — ответил Петр.

— Вместо чужих дел займемся-ка лучше своими.

Бекеш осторожно притворил дверь на кухню и на цыпочках подошел к наташиной кровати.

Наташа спала.

Доктор распрощался.

Когда Тимко потушил лампу, уже светало.

Петр как лег, так и заснул.

Спал он крепко, без сновидений. Внезапно проснувшись, не сразу даже понял, где он находится. Натянул на голову одеяло.

— Бьют в дверь прикладом, — удивительно спокойно сказал Тимко и подошел к окну. — Легионеры! — вдруг испуганно вскрикнул он. — Весь дом окружили… Легионеры!..

Петр соскочил с кровати и, распахнув окно, высунулся наружу.

Перед домом стояли два грузовика. На обоих, спереди и сзади, по пулемету. Кругом легионеры, человек двадцать, если не больше. Винтовки, каски ударников, ручные гранаты.

Из кухни доносились крики испуганной Наташи. Ольга, с ребенком на руках, очутилась возле Тимко.

Петр отпер двери.

— Нам нужен Петр Ковач.

— По какому делу?

Легионеры не ответили. Обнюхали комнату, как ищейки, и один из них положил руку на плечо Петру.

— Ты Петр Ковач?

О защите нечего было и думать. В один миг Петру скрутили за спину руки, связали ноги ремнем и швырнули его на грузовик.

Тимко неподвижно стоял у раскрытого окна. Ольга кинулась было к автомобилю, но ее грубо оттолкнули кулаками.

Один грузовик отъехал, и тогда на второй бросили отчаянно сопротивлявшуюся Наташу.

Легионеры, словно выполняя хорошо заученный гимнастический номер, с молниеносной быстротой вскочили на грузовик. Загудели моторы, и облако пыли поглотило мчавшиеся автомобили.

Когда разбуженные шумом соседи высыпали на улицу, пыль уже улеглась.

Тимко протер глаза, будто очнувшись от сна. От пережитого волнения и страха руки и ноги у него были точно налиты свинцом. Ольга положила ребенка на кровать и подбежала к мужу. Схватила его за ворот рубахи и сильно встряхнула.

— Помогите!.. — закричала она вдруг.

Тимко с минуту молча глядел на нее, потом оттолкнул от себя и, как был, полуодетый, выскочил из дому.

Он со всех ног пустился бежать к заводу.

Дремавший в воротах сторож испуганно вскочил.

— На завод? Нельзя…

— Пожар! — крикнул Тимко.

— Ты, может, пьян?

Но к Тимко уже подбегали люди. Сторожа, тщетно пытавшегося их урезонить, попросту отпихнули в сторону и помчались к химической фабрике, где работала ночная смена.

Несколько минут спустя пронзительно завыли гудки.

— Пожар… Пожар…

Тимко из конторы позвонил по телефону в Полену. Пришлось прождать минут десять, прежде чем позвали младшего брата Гонды. Тимко не мог устоять на месте от нетерпения.

— У нас пожар! — выкрикнул он в трубку, когда младший Гонда, наконец, отозвался. — Ударьте в набат. Пусть каждый, у кого руки-ноги целы, тотчас же спешит в Свальяву. С топорами и цапинами, а у кого есть оружие — тот с оружием.

— С оружием? На пожар? — удивился Гонда.

— Вот именно — с оружием.

— Так вот каков у вас пожар! Наконец-то!..

Не дольше, чем через час, из Полены в Свальяву отправился первый поезд. Люди облепили даже буфера. Множество топоров и цапин придавали поезду сходство с огромным ощетинившимся ежом.

Били в набат.

В седьмом часу отошел второй поезд. Третий стоял под парами, поджидая дровосеков, живших далеко. Но к девяти часам и он прибыл в Свальяву.

Петра бросили на грузовик полуголым. Одежду и башмаки швырнули туда же. На каждом ухабе голова Петра колотилась о борт автомобиля. Один из легионеров, рыжеватый курносый парень, сунул Петру под голову его одежду, а затем, после некоторого колебания, скинул с себя защитного цвета шинель и прикрыл ею дрожавшего от утреннего холода арестанта.

Грузовики мчались к Мункачу.

Замок сиял в золотом блеске.

Город медленно просыпался.

Грузовики шли переулками, избегая больших улиц. Остановились у заднего подъезда серого каменного дома.

Петра, завернув в шинель легионера, вытащили из автомобиля и, словно вещь, поволокли наверх.

Стол, стул, койка. Выбеленные стены, окна с решеткой. Над дверью портрет Вильсона.

Петра швырнули на койку. В замке дважды щелкнул ключ. Петр остался один. При каждом движении веревка врезалась в руки, ноги ныли от стягивавших их ремней.

Петр с огромным усилием перевернулся и лег на живот. Старался ни о чем не думать и заснуть.

Он не знал, сколько прошло времени, но солнце стояло уже высоко, когда опять щелкнул замок. В камеру вошел бритый блондин в пенснэ, в синем костюме и желтых ботинках.

— Не помешаю, товарищ Ковач? — обратился он к Петру по- немецки.

— Пока не снимут с меня ремней, ни с кем говорить не стану, — ответил Петр.

Незнакомец кивнул головой и крикнул что-то по-чешски в дверь.

Вошел легионер. Отставив к стене винтовку, он развязал веревки и ремни. Петр попытался встать и не мог. Ноги болели еще сильнее, чем тогда, когда были в ремнях. Он лег на спину и неподвижно уставился в потолок, точно в камере никого, кроме него, не было. Человек в пенснэ услал легионера и придвинул стул к самой койке.

— Разрешите назвать себя, товарищ Ковач: я доктор Губер, начальник канцелярии пропаганды. Вы оказали бы мне большое одолжение, товарищ Ковач, если бы ответили на несколько вопросов или, вернее, побеседовали бы со мной по некоторым вопросам. Угодно папиросу?

Петр с большим трудом приподнялся на койке. Губер пристально следил за каждым его движением и, когда тот стонал от боли, сочувственно покачивал головой.

— Закуривайте, товарищ Ковач.

Он протянул ему свой серебряный портсигар.

— Бросьте комедию, я не новичок, — ответил Петр. — Скажите прямо, чего вы хотите.

— Вот это я люблю, — сказал Губер и спрятал портсигар. — Очень мило с вашей стороны, товарищ Ковач. Надеюсь, мы со всем этим быстро покончим. Ответьте мне всего на два вопроса. Кто помог вам взорвать волоцкий виадук? Кому вы поручили исполнение покушения на генерала Пари? Да, простите, забыл — есть еще третий вопрос. Может быть, вы будете любезны и скажете мне, когда именно собирались вы совершить это покушение?

— Вы с ума сошли! — сказал Петр выразительно, хотя и тихо, потому что у него не было сил.

— Ничего удивительного! Нашему брату есть от чего с ума сойти, — мило улыбаясь, ответил Губер. — Поверьте мне, дорогой товарищ Ковач, я настолько завален работой и постоянно имею дело с такими неприятными подозрительными субъектами, что есть от чего с ума спятить. Но, слава богу, нервы у меня стальные, они все выдержат. Перейдем, однако, к делу.

Петр опять улегся на койку и повернулся лицом к стене.

— Товарищ Ковач, не забывайте, что я здесь. Я жду вашего ответа. Покончим сначала с первым вопросом. Какие лица помогли вам взорвать волоцкий виадук?

— Я уже сказал вам: вы с ума сошли. Оставьте меня в покое.

— К величайшему сожалению, товарищ Ковач, этого я никак исполнить не могу. Я чиновник и выполняю свои служебные обязанности. Могу добавить, что на этот раз я получил определенную инструкцию: во что бы то ни стало, любой ценой добыть от вас ответ на указанные вопросы. Поняли, товарищ Ковач? Любой ценой.

Губер ждал несколько минут и, убедившись, что Петр, видимо, отвечать не намерен, встал и снова крикнул часового.

Несколько минут протекло в молчании.

Дверь открылась и закрылась. Петр услыхал, как в комнату вошли двое. Один был, повидимому, солдат. Слышно было, как он стукнул прикладом об пол.

— Садитесь, сударыня, — сказал Губер по-немецки, и солдат повторил его слова по-русски.

Петр не мог пересилить любопытство и перевернулся. В ту же секунду он вскочил на ноги.

Губер стоял спиной к окну. На стуле возле койки сидела Наташа. За стулом, держа ружье у ноги, стоял курносый легионер.

Узнав Петра, Наташа вскрикнула.

— Спокойно, сударыня, — сказал по-немецки Губер, и легионер повторил эти слова по-русски.

— Садитесь, товарищ Ковач, — продолжал по-немецки Губер и вытащил из бокового кармана коричневый кожаный бумажник. — Сейчас приступим, — добавил он, намеренно медленным движением вынимая из бумажника исписанный листок бумаги.

— Ну-с…

Он поднес письмо к самому лицу Наташи. Наташа закрыла глаза руками.

— Легионер, господин Кудличек… — словно в забытьи пробормотала она.

— Это вами написано письмо? Полчаса тому назад?

Легионер перевел вопрос.

— Кудличек… — снова прошептала Наташа и утвердительно кивнула головой.

— Совершенно правильно, — подтвердил Губер. — Итак, вы сообщили унтер-офицеру Кудличеку, другу вашему или жениху, — чорт его знает, кем он вам приходится, — что Петр Ковач готовит покушение на губернатора? Под губернатором подразумевался, конечно, генерал Пари, не так ли?

Когда Губер повторил вопрос, Наташа опять утвердительно кивнула головой.

— Правда ли, что вчера Петр Ковач назвал по фамилии всех своих товарищей, которые взорвали волоцкий виадук? Правда ли, что организатором покушения Петр Ковач назвал самого себя?

Наташа утвердительно кивала головой, а затем, неожиданно вскочив, с воплем повалилась на пол и стала обеими руками рвать на себе волосы.

Губер старался поднять Наташу. Когда же маленькая женщина стала защищаться ногтями и зубами, он что-то крикнул в коридор. По его приказанию два легионера подняли и унесли Наташу. Взмахом руки Губер выслал из камеры курносого легионера.

— Ну, как, товарищ Ковач?

— А хорошо заплатили вы этой несчастной? — спросил Петр.

— Мы вообще хорошо платим, — спокойно ответил Губер. — Так как же, товарищ Ковач?

— Ничего не имею сказать.

— Жаль, товарищ Ковач, очень жаль. Жизнь прекрасна, — мечтательно продолжал Губер, — жизнь прекрасна, а вы еще молоды, товарищ Ковач, очень молоды. Вы, надеюсь, поняли меня? Итак?

Петр не ответил.

Губер взглянул на часы.

— Десять минут одиннадцатого, — сказал он. — Даю вам двенадцать часов на размышление, товарищ Ковач. Вечером в десять часов десять минут я опять приду. Одного не забывайте: мы хорошо платим. И друзьям и врагам. Друзья наши не имеют основания жаловаться, а враги — не имеют возможности. Ну, до свидания, товарищ Ковач.

Петр остался один.

Он почувствовал тошноту. Когда тошнота прошла, им овладел мучительный голод. Он испытывал бесконечную усталость.

Повернувшись лицом к стене, он заснул.

Волоц-мункачский поезд прибыл на станцию Свальяву в начале одиннадцатого. Колеса еще вертелись, а народ уже ломился в вагоны. Начальник станции, убедившись, что телефон не действует, стал сразу шелковым и приказал прицепить к поезду пять пустых товарных вагонов. Но даже это не помогло: у всех вагонов ступеньки, буфера и даже крыши были усеяны рабочими из Свальявы и Полены и лесорубами из графских лесов.

Между Свальявой и Мункачем расположены три лесопилки.

Этот странный поезд простоял у жаждой из них по часу, и хотя уже в Свальяве в вагонах яблоку упасть было негде, на первых двух станциях в поезд умудрились втиснуться еще две тысячи вооруженных топорами лесорубов. На последней станции рабочие живо опорожнили четыре груженных досками вагона и сразу нашли место для рабочих третьей лесопилки.

К двум часам станцию Мункач наводнили шесть тысяч человек.

— Стройся, товарищи! Стройся! По десяти в ряд!

— Не расходись! Стройся! По десяти в ряд!

— Не расходись! Товарищи, не расходись!

— Построились? Марш…

Деревня, завод и лес пришли в город.

Разъяренная толпа, в жажде крови и мести, лавиной двигалась во всю ширину, и офицеры спасались бегством.

Улица опустела — улица была свободна.

С греко-католической церкви судорожно несся набатный звон.

В мункачском комитете партии Секереш и секретарь Мондан обсуждают положение. Сидят они там с самого утра. Завтра в Мункач приезжает доктор Гольд — надо найти место, где бы ему без помехи переговорить с наиболее надежными товарищами. Нужно составить их список. Секереш полагает, что лучше собраться не в Мункаче, а в Свальяве. Туда мог бы притти и военспец, живущий в Полене. И, само собой разумеется, даже самые надежные товарищи не должны знать, с кем они говорят.

Мондан — приземистый, широкоплечий парень, русый и голубоглазый. Семь лет он служил матросом. Только что начинает он рассказывать Секерешу о том, как, перед восстанием в Каттаро, матросы собирались по ночам, как вдруг его внимание привлекает какой-то шум. Вскочив, он бросается к окну, и из груди у него вырывается крик. Секереш, заслышав шум и крики толпы, как был — без пиджака и шляпы — выбегает на улицу.

— В чем дело? Что случилось?

Сразу на четырех языках из четырехсот глоток несется ему ответ. Но только имя Петра улавливает он в этой буре криков. При виде готовой к борьбе толпы кровь приливает ему к голове. Он ни о чем больше не спрашивает и становится во главе толпы.

— К ратуше!

— К ратуше! К ратуше!

Из окон казармы машут платками русинские солдаты.

— Да здравствует диктатура пролетариата!

На балконе ратуши толпу ожидают жупан, начальник полиции и начальник гарнизона — полковник со множеством орденов.

Они отдают честь толпе.

— Я в полном вашем распоряжении, господа, — встречает жупан делегацию рабочих.

Жупан и начальник полиции наружно спокойны. Начальник гарнизона еле владеет собой. Он смертельно бледен. Дрожит от ярости или, может быть, от страха.

— Теперь два часа, — без всякого вступления начинает Тимко. — Если к пяти Петр Ковач, захваченный легионерами, не будет нам возвращен целый и невредимый, ни одному буржую не быть в Мункаче живым!

Ни жупан, ни начальник полиции понятия не имеют о похищении Ковача. Начальник гарнизона тоже ничего не знает о случившемся. Дрожащими губами заявляет он, что готов дать честное слово офицера, что впервые слышит самое имя Петра Ковача.

Жупан готов сделать все от него зависящее.

Начальник гарнизона тотчас же распорядится приготовить в казарменной кухне обед для иногородних.

Начальник полиции просит Мондана содействовать тому, чтобы на мункачских фабриках не нарушался порядок. Он немедленно самолично отправится в казармы легионеров.

У ворот ратуши ему сообщают, что все мункачские фабрики стали.

Начальник легионеров ни о каком Петре Коваче ведать не ведает.

— Даю вам честное слово офицера…

Жупан в отчаянии.

— Неслыханно!..

На площади перед ратушей раскладывают большие костры. На вертелках жарят четырех быков.

Жупан садится в автомобиль.

— В Ужгород!

Когда машина въезжает в Ужгород, жупан в ужасе спрашивает себя, не привез ли шофер его по ошибке обратно в Мункач: на перекрестках горят огромные костры. Вокруг лежат рабочие и крестьяне с топорами, цапинами и обрезами.

Пемете и окрестности пришли в Ужгород.

Ужгородские рабочие забастовали.

— Господин жупан ищут генерала? Его превосходительство час тому назад отбыли в автомобиле в Мункач.

Костры еще горели, но быки исчезли. Мункачане перемешались с пришедшими. На площади пяди свободной не осталось. Многотысячная толпа была угрожающе спокойна.

До пяти оставалось всего полчаса.

Генерал сквозь оконную занавеску разглядывал площадь. Рука его была сжата в кулак.

«Сейчас Прага, Будапешт и Бухарест читают мои телеграммы, и случись здесь что-нибудь… Румыны, правда, далеко, но венгерские войска завтра же будут здесь. Праге это придется, пожалуй, не по вкусу, но что поделаешь!..»

Его ненависть к толпе даже немного смягчилась при мысли, что это восстание даст ему, наконец, возможность вписать на вечные времена свое имя в список славных полководцев великой французской революции. Правую руку он невольно заложил за борт мундира, между второй и третьей пуговицами.

— Ковач как в воду канул, у нас о нем решительно никаких сведений нет, — ответил он на тревожный вопрос жупана, возвратившегося из Ужгорода.

Он взглянул на часы: без четверти пять.

— Пора ехать. Умней всего будет уехать в Берегсас и там выжидать дальнейших событий.

На площади что-то случилось. Генерал не мог гонять, что там происходит. Он видел только, что картина меняется. Сперва только в одном углу площади возникло движение, медленное, неуверенное, но понемногу оно вырастало, распространялось к середине площади, захватывая все новые массы толпящихся, кричащих, суетящихся людей, и внезапно вся площадь заколыхалась, дрогнула и бурно ринулась к Главной улице. Поднятые цапины колыхались, как тростник на ветру.

Подобно грохоту орудий доносился сквозь запертые окна мощный рев толпы.

Петр внезапно проснулся: кто-то тряс его за плечо. Перед ним стоял курносый легионер.

— Обед принес, — громко сказал легионер и шопотом добавил: — Не ешьте. Хлеб можете есть.

— Отравлено?

— Нет, в нем сильное слабительное. Обычная проделка канцелярии пропаганды. Здорово ослабляет человека.

Петр взял хлеб. Только сейчас он заметил, что почти совсем раздет. Его одежда и башмаки валялись возле койки. Отложив в сторону хлеб, он с помощью легионера оделся, затем снова улегся на койке и принялся за хлеб.

Легионер осторожно притворил за собой дверь.

— Знаешь, кого сторожишь? — шопотом спросил он у стоявшего за дверью часового.

— Большевика какого-то.

— Одного из главных здешних большевиков. Русские стоят под Львовом. Всех нас прикончат, если, упаси бог, с этим что дурное приключится.

— Я не отвечаю, — сказал часовой. — Мое дело караулить.

— Ну, как сказать… Как бы русские не взглянули на это дело иначе… Ты ведь их, большевиков, знаешь: сам был в Сибири. Словом, брат Микулик…

— Покуда я здесь стою… — сказал часовой и крепко стукнул прикладом об пол.

— Мы честно дрались в Сибири, а что толку? Офицеры — те чинов нахватали, в жупаны пролезли, киосками табачными обзавелись, а мы, рядовые?.. Опять пушечным мясом служить против большевиков?

— Мать их… — выругался часовой.

Петр, поев хлеба, опять почувствовал усталость. Заснул и спал глубоко, без снов. Проспал бы, наверно, до самого утра, если бы не внезапный шум в коридоре.

Топанье тяжелых солдатских сапог, бряцание оружия, грубые, охрипшие от крика голоса.

Дверь с грохотом распахнулась. Вмиг камера наполнилась вооруженными легионерами.

Петр в страхе вскочил.

Не раз случалось ему глядеть в глаза смерти, но сейчас он мгновенно понял: спасения нет, замучат до смерти. О защите нечего было и думать: что может сделать он один, безоружный, против трех десятков вооруженных?

Легионеры подхватывают его и поднимают на плечи.

Дикие, восторженные крики. Громкий смех.

Петр не понимает, в чем дело. Солдаты хохочут и грубыми, сильными руками ласково похлопывают его по плечу. Языка их Петр не понимает, но звук их голоса… Они что-то дружелюбно говорят ему, один даже заговаривает с ним на ломаном венгерском языке:

— Товарищ! Большевик!..

По коридору — вниз по лестнице — на улицу.

Легионеры выплясывают вокруг Петра, точно шафера на деревенской свадьбе.

Пройдя два-три переулка, выходят на Главную улицу.

— Ленин!.. — кричат легионеры. — Ленин! Ленин!

В толпе сразу же понимают, что означает в устах легионеров это великое имя. И вот уже тысячи восторженных рабочих теснятся около окружающих Петра солдат.

В толпе кто-то узнает Петра:

— Ковач! Товарищ Ковач!..

Рев толпы — словно грохот орудий.

Людской поток неудержимо хлынул по Главной улице к зданию партийного комитета.

Осторожно высвободившись из рук легионеров, Петр замешивается в толпу. Кулаками и локтями прокладывает себе дорогу. Кругом невообразимая давка, восторженные крики, возбужденные, сияющие лица. Заражаясь общим порывом, и Петр начинает кричать во всю силу своих легких.

Из окна партийного комитета говорит Секереш. Его руки раскинуты, словно для объятий, лицо покраснело от возбуждения. В толпе ни звука не улавливают из его речи, но все напряженно слушают и вторят ему восторженными криками.

— Пора ехать, ваше превосходительство, — сказал генералу Пари берегсасский жупан. — Без пяти пять.

Удачно миновав залитые толпой улицы и сделав большой крюк, шофер вывел машину на берегсасское шоссе.

— Прага не очень, пожалуй, обрадуется, если порядок в Мункаче и Ужгороде будет восстановлен с помощью венгерских войск, — сказал генерал, — но на чешские части надежда плоха.

— По совести говоря, венгерские солдаты мне, ваше превосходительство, куда милее чешских, — ответил берегсасский жупан. — Венгерцы сумеют навести порядок. Офицеры Хорти в этом деле толк понимают.

— Не торопитесь, полковник, не торопитесь. Венгерские части мы вправе использовать лишь в том случае, если убедимся в неспособности чешских войск справиться с волнениями. Я дам чешскому командованию двенадцать часов и…

— Этого за глаза хватит, — улыбнулся жупан. — Больше чехам и не понадобится, чтобы доказать, что они не солдаты.

В Берегсасе генерала ожидало донесение: легионеры освободили Петра Ковача. Толпа успокоилась.

— И легионеры, значит, ненадежны! — вырвалось у жупана.

Генерал прикусил губу.

— Предложение товарища Гонды неприемлемо. Если мы сейчас захватим власть, завтра же здесь будут венгерцы, а послезавтра — румыны. Пока у венгерцев с поляками нет непосредственной связи, с нашей стороны было бы глупо способствовать разрешению этого вопроса, до сих пор неразрешимого для Антанты. Если в Берегсасе, Мункаче и пограничной с Венгрией области все будет спокойно, если восстание начнется на севере, ближе к Польше, тогда чехи не допустят прихода венгерцев, и повстанцы смогут организоваться в непосредственной близости к русской Красной армии. Сейчас бои идут под Львовом. И недели не пройдет, как, по всей вероятности, мы услышим грохот пушек. Неделя — не такой уж большой срок, и дел у нас еще по горло.

Гюлай одобрительно кивал на слова военспеца. Гонда поник головой.

Из окна Секереш говорил речь.

В толпе ни звука не улавливали из его речи, но все же вторили его словам восторженными криками.

Под вечер рабочие собирались в обратный путь. По распоряжению жупана начальник станции нарядил специальный поезд из пятидесяти теплушек. В Свальяву поезд прибыл в полночь. Под утро даже поленцы были уже в постели.

До деревни известие об аресте Петра и о событиях в Свальяве дошло лишь на следующий день. Во всех имениях сразу же забастовали все рабочие. К забастовке относились настолько серьезно, что даже скот кормить перестали. В некоторых местностях работу возобновили только на третий, на четвертый день.

Наташи среди возвратившихся не было.

Под Карпатами ее больше не видели и ничего о ней не слыхали. Ее одежду, оставшуюся у Тимко, неделю спустя забрала полиция и отослала в Берегсас.

На следующий день после выступления Мария Рожош приехала в Свальяву. Явилась прямо на дом к Тимко.

Петр испугался. Он любил Марию, ценил ее, но все же… Что эта ночь после митинга в Мункаче приведет к таким последствиям, он никак не ждал… Мария совсем иначе одевалась, чем женщины в Свальяве, иначе говорила, иначе двигалась. Все знали, что она сестра Ивана Рожоша. Что подумают люди, если он в эти решающие дни будет тратить столь ценное время на дела с бабами?.. Он с тревогой глядел людям в глаза, поминутно ожидая упрека.

Свальявцы успели в несколько дней очень полюбить Марию. Им еще не случалось видеть женщину, которая бы так много знала и так же, как и Петр, с утра до ночи работала для народного дела.

С Ольгой Мария подружилась в первый же день.

ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ПОЛЕВОГО ШТАБА РЕВВОЕНСОВЕТА ОТ 15/VIII 1920 г.

«В Варшавском районе наши войска овладели 13 августа гор. Радимином, взяв триста пленных и разные трофеи, и ведут бой на фронте Радимин — Окунев — ст. Демба, что в 22 верстах восточнее Варшавы».

 

Тисса горит

Петр с последним ночным поездом вернулся из Мункача. Он был в очень дурном настроении: работа центра не удовлетворяла его. Секереш и Гонда живут, как кошка с собакой. Гольда недостаточно еще знаком с местными условиями, а уже всем диктует свою волю. Ну, и результаты получаются соответствующие. Петр очень любит Тимко, вряд ли кто другой в Русинско уважает его так, как он, — ничего, положительно ничего худого о нем сказать нельзя, — и все же он, Петр, этой работы ему не поручил бы. Ни в коем случае. Зато если здесь, в Свальяве, что-нибудь произойдет, его отсутствие будет очень чувствительно. И вот три дня прошло, как он уехал, и нет еще от него никаких известий. Все, что остается, это строить на его счет всякие догадки…

«Если бы меня послали… Если бы я поехал…»

— Увидишь, — сказала Мария, не ложившаяся еще в ожидании его, — увидишь, что все эти лукавые мудрствования кончатся тем, что мы запоздаем. Мы все подготовляемся, все организуемся, но ничего, ровнехонько ничего не предпринимаем. В одно прекрасное утро нас разбудят русские красноармейцы: «С добрым утром, товарищи, как изволили почивать?»

— У нас еще слаба организация, — ответил Петр.

— Если сто вооруженных людей выступят из Верецке под красными знаменами, в Львов прибудут пятьдесят тысяч. Какая тут нужна особая организация? Организовываться будем тогда, когда будем у власти!

Петра разбудил какой-то странный шум. Несколько секунд он прислушивался, лежа неподвижно.

— Пушки! — шепнула Мария, вскакивая.

Дверь отворилась. В дверях стояла Ольга, босая, в одной рубашке, с лампой в руке.

— Стреляют из пушек, — тихо сказала она.

— Русские братья! Русские подходят! — радостно вскрикнула Мария.

— Тише, — сказал Петр. — Еще ничего неизвестно.

Несколько минут спустя Петр и Мария уже бежали к заводу. Окна домов осветились одно за другим. Всех разбудил грохот пушек.

— Русские, должно быть, а может быть…

— Пушки!

— Где стреляют?

— Русские?..

Дул резкий северный ветер. Он нес с собой копоть из-за Карпат — копоть горящих деревень.

— Что случилось?

Волостной судья совещался с Петром. Даже не совещался, а просил инструкций. Петр хотел говорить с Мункачем по телефону, но телефон не действовал. Мария взялась съездить в Мункач. Судья предоставил ей свой собственный шарабан. Петр приказал дать пожарный сигнал. Народ со всех сторон стал сбегаться к заводу. Полену разбудили по телефону.

— Приходите в Свальяву!

Светало.

Около четырех часов к Петру прискакал верховой. Лошадь была вся в мыле. Верховой оказался сыном старосты из Верецке. Он привез сообщение от Лакаты — из-за границы, из Лавочне.

— Что новенького, Федор?

— Революция! В Лавочне наши разоружили жандармерию. Лаката велел передать, что все идет как надо. Посылайте подкрепление, завтра идем на Львов.

Петр несколько минут раздумывал.

Тесной стеной обступили его люди. Все застыли в неподвижности, затаив дыхание.

— Слезай, Федор, — медленно сказал Петр. — Получишь свежую лошадь. Сколько в Верецке винтовок?

— Тогда, когда вы приезжали туда, мы насчитывали шестьдесят семь винтовок и семнадцать револьверов, но патронов на все винтовки не хватит.

— Пятьдесят человек тотчас выступают в Лавочне. Ты поведешь их. Явишься к Лакате. Сегодня же извести меня о положении. Отправляйтесь не медля. Или, может быть, хочешь отдохнуть?

— Отправимся сейчас же.

— Приведите сюда верховую кобылу бывшего директора, — приказал Петр.

Человек двадцать кинулись за лошадью.

Через десять минут Федор уже сидел в седле. Обутыми в лапти ногами ударил под брюхо кобылу «бывшего» директора. Петру отдал честь по-военному.

Во дворе завода собралось свыше тысячи рабочих: украинцы, венгерцы, евреи. Уже подходит первый поезд из Полены, он везет около тысячи человек. Издали слышно их пение, У Петра кружится голова. В течение нескольких секунд перед ним промелькнула вся его жизнь: мастерские — январская большая забастовка — русская граница — улицы Будапешта — Уйпешт — румынский фронт…

Он быстро овладел собой.

— Слушайте, товарищи, — заговорил он глухим голосом. — Революция началась, вернее — она докатилась до нас. Теперь нужно действовать — хладнокровно, умно и смело. Первая наша задача — вооружиться. На железнодорожной станции стоят два поезда с оружием. Аргелян, отбери человек десять. Эти составы должны быть немедленно передвинуты во двор завода. Паровоз возьмете первый попавшийся. Ты, Розенталь, с десятком других ребят займешь станцию, без моего разрешения никому не давай говорить по телефону. Отправляйся! Привести сюда всех директорских лошадей — это твое дело, Олекса. В Пемете и в Мункач пошлем по верховому. Ты, Кондереш, поставишь ко всем заводским воротам охрану, по четыре вооруженных. Ты отвечаешь за то, чтобы никто из чужих не ступил на территорию завода. Членов дирекции считать чужими. Понял? Мандель, ты едешь в Мункач. Разыщешь Мондана, он сведет тебя к товарищу, который ожидает там сообщений.

Несколько минут Петр молчал, раздумывая, все ли в порядке. Кажется, ничего не забыл из того, что было предписано военным специалистом.

Через полчаса два поезда с военными припасами стояли во дворе завода, но толк от добычи был невелик. Один поезд был нагружен снарядами для тяжелой артиллерии, в другом оказались седла, сапоги, сбруя и прочая амуниция. Винтовок не было.

Рабочие, взбешенные неудачей, топтали сапоги из мягкой желтой кожи, словно желая выместить на них свою злобу. Женщины охапками тащили обувь домой.

— У кого есть дома оружие, сейчас же принести сюда, — распорядился Петр. — Остальные возьмут топоры. Вооруженных разбить на взводы, по сорок человек на взвод. Командиров взводов назначу я. Олекса, Клейн, Мухок, выстройте взводы.

Из-под соломенных тюфяков опять появились на свет старые обрезы, со времен Бела Куна поджидавшие там нынешнего дня.

— Ума не приложу, — сказал старый Бочкай. — Ветер дует с севера, с Верецке, а пушки слышны с юга, со стороны Мункача!..

Часов в десять прискакал из Лавочне вестовой, тоже верецкинский парень. Он поговорил с Петром наедине.

— Рожош и несколько украинских господ тоже в Лавочне. Во что бы то ни стало хотят впутаться в дело.

— Немедленно задержать их!

— Но ведь они помогают нам… Говорят за нас, говорят по-украински…

— Арестовать их и, если не заткнут глотки, расстрелять! Понял? Передай Лакате мой приказ: если хоть пикнут, тотчас же расстрелять их.

Парень пожал плечами.

— Передам…

— Из Свальявы пошлю вам двадцать вооруженных.

Петр отобрал двадцать человек — шестнадцать дровосеков и четырех заводских рабочих. Пока он размещал их на двух телегах, прибыл Секереш. Он был бледен, но удивительно спокоен. Отдал честь по-военному, не здороваясь ни с кем за руку. К рабочим обратился с краткой прощальной речью.

— Укажите дорогу русским братьям!

Телеги тронулись.

Секереш, Петр, Бочкай и несколько рабочих из Свальявы и Полены совещались в директорском кабинете.

— С территории севернее Мункача чехи вывели все войска и всю жандармерию. Сегодня ночью под Мункачем происходили артиллерийские маневры. Чехи, видимо, боятся, как бы венгерцы не послали полякам подмогу через Берегсас — Мункач. Более выгодного положения и желать нельзя. Мы организуемся в пограничной с Польшей области, а затем, когда русские дойдут до Верецке, начнем наступать на Венгрию.

— Надо бы послать помощь в Лавочне. Основательную помощь! Ворваться в Галицию…

— Полякам это было бы только на руку. Венгерцы имели бы тогда предлог вторгнуться в Русинско. А так, используя венгерско-чешские и чешско-польские противоречия, мы без помехи вооружимся.

— А если лавочненцев побьют?

— Лавочне — только эпизод. Мы будем разрушать тыл поляков и тем ускорим победу стоящих в Галиции красных войск. Когда же русские дойдут до нас, — а ждать этого не долго, — тогда нашему отряду предстоит огромная историческая задача. Мы начнем наступление на Венгрию и Трансильванию. Таково распоряжение Центрального комитета венгерской компартии и то же советует нам наш военный спец, — заранее предупредил Секереш всякое возражение. — Ты, Петр, останешься здесь, в Свальяве. Волоц и Верецке тоже будут в твоем ведении. Гольд будет в Ужгороде, с ним останется Мария. Я работаю в Берегсасе, Гонда в Мункаче, Мондан перешел в Пемете. Как бы только Готтесман не натворил каких-нибудь глупостей! В военных вопросах тебе помогут Ничай и еще один товарищ.

Петра словно обухом по голове ударили.

— Но это же безумие! Мы упускаем лучший случай!

— Ты видишь только Свальяву. Но Свальява — это еще не вся Средняя Европа!

— Нет, не могу я здесь оставаться, когда…

— Неужели в эту решительную минуту как раз ты, Петр, нарушишь порядок и дисциплину? Тебе важнее то, что ты лично будешь делать, чем интересы дела? Честное слово…

— Останемся здесь, товарищ Ковач, останемся, — сказал старик Бочкай.

Услыхав, что Рожош находится в Лавочне, Секереш пришел в негодование.

— Арестовать его! Убить, как бешеную собаку!

— Я уже послал приказ Лакате.

— Пошли еще раз. Передай, что это необходимо.

Когда Ничай со своим товарищем прибыли в Свальяву, Секереш распрощался.

— Не забудь, Петр, — говорил он ему с телеги, — не забудь, что когда мы отправимся на юг, мы будем впереди всех. Мы первыми войдем в Будапешт. Выше голову, Петр! До свиданья! Не печалься: верь мне, русские не нуждаются в нашей помощи. Русские!.. Ну, до свиданья!

Когда Мондан приехал в Пемете, Варга расшевелил уже всю округу.

Вооруженная охрана, пароли, пропуска.

Отряд в тридцать человек стоял, готовый к походу. Место назначения — Лавочне. Все вооружение составляли длинные жерди.

— Без оружия? — удивился Мондан.

Варга шепнул ему что-то на ухо. Мондан весело рассмеялся. Варга с довольным видом похлопал себя ладонью по лбу:

— Есть еще голова на плечах!

Уходящему отряду он произнес горячее напутственное слово:

— Товарищи! Пролетариат всех стран смотрит на вас. Угнетенные народы Азии, томящиеся в венгерских тюрьмах коммунисты — все ждут, чтобы вы принесли им освобождение!

Отряд построился по четыре в ряд.

Впереди, с большим красным флагом, шагал одноглазый Юрко.

— За мировую революцию — вперед!

Звездная ночь. В небе ни облачка.

На свальяво-волоцкой дороге от обутых в лапти ног пыль поднялась столбом.

— Живей, ребята!

Сколько Мондан ни уговаривал Варгу, — ни лаской, ни угрозой нельзя было удержать его в Пемете. Торжественно распрощавшись с ребятами, он отправился за ними следом. В пять минут успел передать Мондану все дела, и — поминай, как звали.

— За мировую революцию — вперед!

— Тихо, без разговоров. Чтобы ни единого звука!

Только лес говорил. На языке северного ветра.

Отряд так внезапно и бесшумно окружил охотничий замок, что его обитатели и сообразить еще не успели, какая опасность им грозит, как уже оказались пленниками.

Анталфи проснулся от громкого стука в ворота.

— Чорт возьми, я же не хотел засыпать!

Он спал одетый, только сменив ботинки на ночные туфли.

— Кто там? — крикнул он, высунувшись из окна.

Он разглядел какие-то темные фигуры. Это могли быть или чехи или поляки, но могли быть и большевики.

— Кто там? — повторил он по-немецки.

— Именем мировой революции приказываю: откройте ворота! — ответил по-венгерски Варга.

Несколько минут спустя отряд Варги уже взбегал вверх по мраморной лестнице.

Анталфи узнал Варгу.

— Что — революция? — тихо спросил он.

— Живо показывай, где оружие! — заорал Варга.

Анталфи молча указывал дорогу.

Огромный отделанный дубом зал, куда он ввел отряд, весь наполнен был деревянными необстроганными гробами. Ворвавшиеся в зал ребята в страхе отступили назад. Анталфи снял крышку с одного из гробов. Варга заглянул внутрь: кавалерийские карабины.

— Разбирай оружие, ребята!

— Как, товарищ Готтесман, началась революция? — снова спросил Анталфи.

— Мировая!

— А куда вы?

— На врага!

— И я пойду с вами!

— Вот как? Благодарим, хватит и нас одних. В готовом деле помощь не нужна.

Отряд в несколько минут вооружился. Некоторые навесили на себя по два, по три карабина.

— Патроны где?

Анталфи кивнул головой и направился к двери в другом конце коридора.

Послышались крики:

— А почему эти двери не открываешь?

— Все, что там — негодно.

— Открывай!

— Я же вам говорю, что там только плохое, негодное оружие…

— Открывай, тебе говорят!

Анталфи секунду колебался, потом пожал плечами и подчинился. Выбрав ключ в связке, бывшей у него в руках, он отпер дверь.

В слабо освещенной комнате навалены были соломенные тюфяки. Варга и его товарищи вытащили из них разобранные части пулеметов.

— Это ты называешь негодным? Это?! Ну, погоди, мерзавец! Сейчас же собери этот пулемет!

— Его нельзя собрать. Одна часть не подходит к другой.

— Сейчас же соберешь, а не то…

Анталфи прислонился к стене и скрестил руки. Свет от лампы падал на его бледное лицо.

— Ну?.. Раз, два…

— Будьте добры, товарищ Готтесман, объясните товарищам, что эти пулеметы негодны. Совершенно бесполезно пытаться…

— Никаких разговоров! — орал на него Юрко.

— Я вам объяснил, товарищи…

— Сделаешь или нет?

— Я же вам говорю…

— А-а, ты увиливать?!

Варга молча стоял рядом. Он знал, не мог не знать, что за этим последует, но не шевельнулся ни чтобы поддержать Юрко, ни чтобы защитить Анталфи. Он не успел сообразить, что теперь речь идет не только о жизни Анталфи, и если в первый момент он проявит нерешительность, то дальше будет поздно.

— А-а, ты увиливать?!

Юрко, обеими руками ухватив за ствол карабин, занес его над головой Анталфи.

— Буржуйский пес!

Приклад с размаху обрушился на череп Анталфи. Анталфи вскрикнул, кровь залила ему лицо, но он не упал. Шатаясь, шагнул вперед, руками ища опоры. В тот же миг удары градом посыпались на него.

Кровь. Брызги мозга. Кровь.

Труп с разбитым черепом Юрко приказал выбросить через окно во двор.

— Сволочь! — и он плюнул вслед трупу.

Варга молча и неподвижно наблюдал эту сцену.

— Кто сумеет собрать пулемет? — проговорил он наконец неуверенным, хриплым голосом.

Пока Юрко с тремя товарищами возились над пулеметом, остальные взломали винный погреб. Вытащили бочку во двор. Посреди двора разложили костер.

— Жратвы не держали, свиньи этакие! Но винцо у них знаменитое…

— Очень вкусное! Они его, верно, и вместо кофе и вместо жаркого лакали.

— Н-да…

Юрко терпеливо возился над пулеметом. Из трех парней двое всю войну провели около пулеметов, но не помогли ни терпенье, ни опыт: пулемет было невозможно собрать.

— А ведь прав был, собака! — заметил один из них.

— Прав был, упокой господь его душу.

— Упокой господь душу этого мерзавца!

Светало.

Костер во дворе почти потух. Парни, отяжелев от выпитого вина, дремали, вздрагивая от утреннего холодка.

— Вставай, ребята! — крикнул Варга. — Сейчас отправляемся.

Никто не двинулся с места.

Варга скомандовал, на этот раз уже сердито:

— Вставай! Стройся!

— Натощак?

— В Свальяве поедим.

— А до Свальявы?

— Где столько вина — и какого вина! — там и жратва найдется. Надо только поискать как следует. Куда это они ее упрятали…

— Не евши итти? Не спавши?

— Нечего зря время терять, ребята! Пора двигаться.

— Не евши?

— Не спавши?

Варге кровь бросилась в голову.

— Я приказываю! — крикнул он. — Кто ослушается, будет предан суду революционного трибунала!

— Ты это что?.. На нас?..

— Помалкивай лучше, не то и я заговорю!

Дровосеку, который взмахом руки хотел заставить его замолчать, Варга закатил оглушительную пощечину.

— Подлый контрреволюционер! — закричал Варга.

В ту же минуту он пошатнулся. Сзади кто-то ударил его по голове прикладом. Обливаясь кровью, свалился он у ног застывшегося уже Анталфи.

Вспыхнула ожесточенная драка.

Юрко, хотя и его качало от выпитого вина, поднял Варгу на руки и, держа его, как грудного младенца, пошел, ни разу не оглянувшись, по направлению к Свальяве.

Четырнадцать вооруженных парней последовали за ним.

Малочисленный отряд молча поплелся по шоссе.

Тимко был очень горд доверием, оказанным ему партией. Если что омрачало его радость, так это мысль, что ради него обошли Петра.

Но, с другой стороны, товарищ Гольд совершенно прав: Петр ни по-русски, ни по-украински не говорит, без чего в таком деле обойтись нельзя.

Знать бы только, какая там предстоит работа… Дело, может быть, и не такое уж важное. Хотя раз Гольд и Секереш, два таких опытных революционера, полагают, что оно важное и трудное… Конечно, не надо особой мудрости, чтобы понять, что чехи в этой напряженной политической обстановке без серьезной причины не приостановили бы железнодорожное движение. Им, очевидно, важно, чтобы никто не мог попасть в восточную часть Русинско. А если им это важно, то нам, значит, важно туда попасть. Выходит, стало быть… Ну, впрочем, там видно будет…

Поезд был переполнен пассажирами. Большинство ехало в Румынию. Тимко с любопытством разглядывал соседей. Румыны с подрумяненными щеками, евреи с длинными пейсами, русины в грубой холщевой одежде, несколько горожан такого вида, что никак не угадать, откуда они родом. Богатые и бедные — все одинаково ехали в вагоне третьего класса.

— Вот вам и демократия, — разглагольствовал один господин. — По этой линии, изволите ли видеть, ходят только вагоны третьего класса…

Тимко старался отгадать, кто едет по политическим делам, кто контрабандист, кто спекулянт. Но сколько он ни бился, распознать, кто к какой категории относится, ему так и не удалось. А между тем, раздумывал он, это было бы не только интересно, но могло бы и пригодиться ему: среди пассажиров наверняка были товарищи, ехавшие в Трансильванию, а может быть — и в Бессарабию.

В Кирайхазе, на пограничной станции между Чехией и Румынией, поезд окружили чешские и румынские солдаты.

— Паспорта!

Обыскали всех. Отделили подозрительных. Одного еврея избили в кровь.

У Тимко ничего подозрительного не обнаружили… Все бумаги в порядке — в Кирайхазу приехал по поручению Войтека Клейка, кошицкого торговца лошадьми, чтобы принять партию коней, прибывающую из Румынии завтра или послезавтра.

На квартире у машиниста Паттака Тимко переоделся. Паттак в этот день был свободен, вечером же ему предстояло вести воинский поезд в восточную часть Мармароша. Тимко поедет с ним в качестве кочегара.

Поезд отошел в девять часов и в одиннадцать прибыл по назначению. Большая часть пути пролегала по румынской территории. Тимко распрощался с Паттаком.

«Самое трудное впереди, — думал Тимко. — Больше десяти километров пешком. А дурацкая луна как назло светит во всю, чорт бы ее побрал!»

Светло, как днем. По шоссе, обсаженному яблонями, разъезжают конные патрули. Тимко почти весь путь проделал по глубокой канаве на краю дороги. Не раз случалось пробираться по колена в воде.

— Эх, кабы закурить…

Брезжил рассвет, когда он подходил к Слатине. Издали казалось, будто светляки летают по кривым, извилистым улицам. Тимко понял: пришел как раз во время — шахтеры с зажженными фонарями идут к шахте Людовика. Работа начинается в половине третьего.

Дудаш выходил из ворот. При виде Тимко страшно перепугался. Фонарь ходуном заходил у него в руках.

— Никто не видал? Жандармов у нас теперь больше, чем шахтеров.

Тимко быстро переоделся и пошел за Дудашем, несшим зажженный фонарь, хотя на дворе уже светало.

Спуск в шахту похож на крепость. Тьма жандармов. Легионеры установили два пулемета — один направлен на деревню, другой на шоссе. Над головами солдат большая дуговая лампа. Ее свет медленно меркнет в лучах восходящего солнца.

На сколоченном из досок подъемнике, движущемся на тросах, спускаются в шахту шесть шахтеров. Сквозь щели в полу подъемника видна шахта. Под ногами — словно звездное небо. Звезды медленно движутся. Подъемник ритмично вздрагивает.

— В добрый час! Отправляйся!

На мгновение все погружается во мрак. Холодная промозглая темь. И вдруг — ослепительный свет. Сырые соляные стены блестят ярче дуговых ламп.

— В добрый час!

Обнаженные по пояс рабочие кирками с короткими рукоятками крошат пласты соли. Работают, согнувшись в три погибели или стоя на коленях. Голова, шея, спина блестят от пота, как соль стен, уходящих во тьму.

— Сюда никакой жандарм не забредет, — сказал Дудаш своим низким басом..

Он дал знать восьмерым товарищам, чтобы сошлись за «церковью».

Пока собирались, Дудаш принялся рассказывать про «церковь». Как Тимко ни уверял, что до «церкви» ему мало дела, Дудаш не унимался. Всему свой черед, да еще и не все товарищи подошли. А что касается «церкви», то другую такую вряд ли где на свете сыщешь. Поначалу вырезали крест, — еще при дедах было, — затем купол, стены, под конец пол — по мере того как полуголая армия шахтеров тяжким трудом, в поте лица своего все глубже закапывалась в землю.

— В добрый час!

Когда все собрались, сразу же приступили к делу.

Первым заговорил Дудаш, а чтобы времени не терять зря, я все остальные восемь шахтеров пустились наперебой рассказывать Тимко:

— Три дня тому назад около тысячи польских солдат перешли границу. Не хотят больше воевать с большевиками.

— Да не поляки: украинцы!

— И немцы среди них есть.

— Их больше тысячи, пожалуй, будет. Лагерь, куда их согнали, с добрый город. Чехи окружили их колючей проволокой, а так как те ни на какие уговоры не поддаются, то лишили их пищи. Думают: авось с голодухи опять драться захотят.

— Они — товарищи?

— А чорт их разберет! Поляков ругают. Но офицеров своих не укокошили.

— Офицеры ихние у жупана живут. Их человек десять.

— Остальные в Галиции остались.

— Солдаты чертовски голодают. За полбуханки отдают сапоги или штаны..

— И сидят уже некоторые в чем мать родила.

— Здорово поляков ругают!

— А офицеры — те ругают Ленина.

— Здорово ругают!

Больше о поляках говорить не стали — перешли к собственным делам.

Лагерь польских солдат был окружен изгородью из колючей проволоки. С четырех сторон разложены были большие костры.

У костров чешские солдаты-легионеры обсуждали мировые вопросы.

— В Сибири с того же началось. Коли рассудить, за что им, в конце концов, воевать?

— Как «за что»? — возразил неуверенный голос. — За отечество…

— За какое? У украинцев их целых три, если не больше. За которое же им подыхать? И сейчас, верно, себе над этим голову ломают…

— А мы за что боролись? Нам было за что?

— А большевики? За что они дерутся?

— За землю…

— За землю!

Наступило торжественное молчание.

— Нам тоже землю обещали. Да как еще обещали!..

— М-да, обещали…

— Говорят, будто Ленин…

Ленин. — Тишина. — Ленин…

В лагере полуголые солдаты лежат на голой земле. Лунное сияние заливает этот странный лагерь. Грязные лохмотья, небритые, истомленные лица, грязные босые ноги. Солдаты лежат вповалку, чуть ли не друг на друге. Каждый ищет тепла у соседа.

Звездное небо — холодное покрывало.

Не спят, но и говорить нет охоты. Тут и там кто-нибудь ругнется вполголоса. Да и какой толк в ругани? На голодное брюхо и ругань пресна.

Время идет к полуночи, когда Тимко удается, наконец, перебраться через проволочную изгородь. Он — среди интернированных солдат.

«Эх, теперь бы… Чорт побери, зачем не высидел тогда в московской партшколе…»

Вечером следующего дня, часов около десяти, человек триста солдат вырвались из лагеря. Пока собирали за ними погоню, беглецы были уже далеко в горах. Да легионеры особенно и не старались ловить их. На кой шут? Чтобы здесь, на глазах, околели? За отечество? За какое отечество? Пускай догоняет, кому есть охота!

Молоденькому офицерику с тремя французскими орденами на френче, во что бы то ни стало желавшему организовать добровольцев для поимки беглецов, закатили оглушительную пощечину.

Беглецы шли среди гор, по лесным тропинкам, с востока на запад, по направлению к Свальяве.

По лесным тропинкам, босые, в гору, под гору — после трехдневной голодухи.

— Ну, погоди, буржуй…

Некоторые изнемогали, падали. Товарищи несли их до ближайшего жилья и оставляли там на милость дровосеков.

Остальные продолжали итти.

— Ну, погоди, буржуй…

По дороге разграбили мельницу. Горстями ели несмолотое зерно, сырую муку.

По лесным тропинкам, израненными босыми ногами по колючей сухой хвое, в гору, под гору, поедая несмолотую пшеницу. Ну, погоди, буржуй!

— Выдержка, товарищи!

Обойдя Свальяву, Тимко привел солдат к охотничьему замку Анталфи.

Ночью ушли — ночью прибыли.

Тимко опасался, что нелегко будет овладеть крепостью Анталфи, и был крайне поражен, увидев, что все открыто настежь.

Во дворе валялись три трупа: господин в охотничьей куртке, с разбитой головой, и два крестьянских парня. Один из них лежал на животе, зарывшись головой в землю, как будто там искал спасения от ударов приклада.

Внутри замка все было перерыто.

Продовольствия нигде не нашли, ружей тоже. Но пулеметов и ручных гранат было вдоволь.

Дрожа от ночного холода, валясь с ног от усталости, солдаты навесили на себя ручных гранат, сколько нести могли. С их губ срывались страшные угрозы.

Кровь. Смерть. Гибель.

Светало уже, когда гонимый бешенством отряд двинулся к польской границе. Налитые кровью глаза, руки, потрясавшие гранатами. Торопливый, неровный шаг. У солдат от усталости подкашивались ноги, кружились головы, но они шли, как будто их гнали.

— Горе злодеям!..

Ждать всегда тяжело. Томиться в тюрьме в ожидании суда — вдвойне тяжело. Ждать в тюрьме исполнения приговора, когда человеку в сущности и ждать-то нечего, — совсем невыносимо.

«Но хуже всего, — решил про себя Петр, — такое ожидание. Наши дерутся где-то тут, поблизости, а мы здесь сиди да подготавливайся… Омерзительно!»

На следующий день, под вечер, Мария в автомобиле примчалась в Свальяву. Она поругалась с Гольдом.

— Невыносимый человек! То ли сумасшедший, то ли предатель. Ты только послушай: он серьезно допускает, что… В Ужгороде, видишь ли, пустили слух, будто русских под Варшавой… Я даже говорить не хочу. Чушь какая! И Гольд — Гольд считает это возможным!

— А от кого ты это слышала?

— В Ужгороде об этом только и разговоров. Наивный прием! На такую удочку можно подцепить только такого круглого дурака, как Гольд.

Петр двое суток не смыкал глаз. От усталости все тело ныло, глаза налились кровью, кружилась голова. Он даже не в состоянии был как следует оценить привезенное Марией известие, но все же оно запало ему в сознание. С большим трудом уговорил он Марию возвратиться в Ужгород и тотчас же послал верхового в Мункач за точными сведениями. Сам он, не раздеваясь, прилег на кровать. «Спать не буду», — решил он и тут же захрапел.

Пока он бодрствовал, все его мысли были в Галиции. Варшава, Львов, Стрый, Лавочне…

Во сне он был в Будапеште.

Столица Советской Венгрии. Будапешт. Проспект Андраши.

Тысяча девятьсот девятнадцатый год. Май. Солнечное утро.

На домах красные флаги. На стенах воззвания.

«Да здравствует Советская Венгрия, союзница Советской России!»

«Все наше!»

«Вперед, красноармейцы!»

«Пролетарий, защищай свою власть!»

Ослепительно ярко светит солнце — стены и кровли домов словно объяты пламенем. Ни ветерка. И все же красные флаги колышутся, как раздуваемые ветром огненные языки.

«Все наше!»

Как странно: на площади Октогон, где желтый трамвай пересекает проспект Андраши, на площади Октогон вместо рельс — Тисса.

Песчаный берег. Над водой ивы склоняют ветви. Петр, раздевшись догола, лежал на горячем песке. Хорошо бы кинуться в прохладные, ласковые воды Тиссы, медленно текущей к югу.

Но на том берегу — румынские дозоры.

Румыны? Что им тут надо? Румыны?..

Смешно! Или румыны не знают, что все наше?

Люди они или не люди? Как же им не знать…

За румынскими позициями — огромное зарево. Деревня горит там, город или целая страна? Огонь вырастает до облаков — теперь вся Тисса красная. Не вода, а кровь, и не кровь — огонь течет в Тиссе.

Огонь.

Тисса горит!

Петр вскочил. Вестовой. Не из Галиции и не из Мункача. Из Полены сообщают, что у Готтесмана сильный жар. Нужен врач. Доктора Бекеша нигде не доищутся. Чорт бы побрал весь свет!

«Подожду до полудня, — решил Петр, — а там пусть Центральный комитет делает со мной, что хочет: я поеду в Лавочне!»

До полудня ему ждать не пришлось.

В начале двенадцатого часа из Мункача пришел молодой рабочий. Он принес письмо от Секереша.

«Польские и венгерские граждане, а также все те, у кого есть особые основания опасаться полиции, должны немедленно скрыться. Ты остаешься на месте. Будь очень, очень осторожен. Надеюсь, еще встретимся. Всего лучшего.
С.»

Петр три раза перечитал это письмо, но понятнее оно от этого не стало.

— Что это значит? Как это понять?

Парень переминался с ноги на ногу и молчал.

— Не можешь говорить, что ли?

— Секереш сказал, что ты уже все знаешь, товарищ Ковач.

— Что «все»?

— Я… я не верю. Не смею, не могу выговорить…

— Побили русских? — хрипло спросил Петр.

Парень опустил глаза. Когда он их опять поднял, они были полны слез. Петру так и не удалось ни слова добиться от него.

Полчаса спустя прибыл новый вестовой. На этот раз сообщение пришло с севера: плохи дела… Вестовым была молодая крестьянка… В руках у нее была кошелка с земляникой: если в пути остановят — она идет в город ягоды продавать.

— Плохо! На что хуже…

Писем она никаких не принесла, но зато без устали молола языком.

— Я ль не говорила! Все как есть предсказывала… Опять все вышло, как год назад. Сердце разрывается при виде этих горемычных… Истерзанные, все в крови, и всего-то их с сотню осталось. Остальные — все полегли в Галиции. Сколько вдов, боже праведный, сколько сирот!.. Позаботится нешто о них ваш Ленин?

Много прошло времени, раньше чем Петру удалось понять что-либо в этом потоке слов. Человек сто повстанцев — здешних и галицийских — бежали через Лавочне и Верецке и теперь разбили лагерь в лесу, под Волоцем. Хотят переговорить с Петром.

Через два бесконечно долгих часа Петр добрался до Волоца. Отряд беглецов отдыхал на лесной поляне.

Люди лежат, как трупы. Нет ни знамен, ни оружия. У многих головы, руки, ноги — в грязных повязках. Сквозь грязные тряпки медленно сочится кровь.

Тишина. Палые листья, тут желтые, там серебристые или ржаво-красные, и среди них — ярко-зеленые.

Тишина. На оклик Петра встают, наконец, двое. В одном из них Петр узнает сына старосты из Верецке.

С поникшей головой слушает Петр его рассказ.

Кажется — вот-вот не выдержит, свалится с ног.

— А Тимко? — тихо спрашивает он.

— И он…

— А Лаката?

— Вчера еще с нами шел. Прострелили руку. Не помню уж, где от нас отстал.

Понемногу поднимаются еще несколько парней. Наперебой принимаются рассказывать Петру, как все происходило.

У Петра все кружится перед глазами… Лес. Польские солдаты. Серые, истомленные лица. Разодранная, окровавленная одежда украинских, еврейских, венгерских мужиков.

Он закусил губу. Ощутив во рту кровь, овладел собой.

— Останетесь здесь впредь до дальнейших распоряжений. Через несколько часов пришлю из Свальявы хлеба, мяса и перевязочный материал. Врача у нас нет — пошлю вам аптекаря. На ночь выставляйте дозорных. Утром буду у вас.

По приказанию Петра командование принимает на себя верецкинский Федор.

Петр тотчас же пускается в путь. В Волоце нанимает подводу.

— Живо, в Свальяву! Гони во весь дух! Не жалей лошадей.

Недалеко от Свальявы телегу останавливают легионеры. Петра, закованного в кандалы, увозят, обойдя Свальяву, в Мункач, а оттуда, спустя час, в автомобиле в Берегсас.

ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ПОЛЕВОГО ШТАБА РЕВВОЕНСОВЕТА ОТ 22/VIII 1920 г.

«В Брест-Литовском районе наши войска в результате упорных боев оставили Брест-Литовск. Под Влодавой наши войска, переходя в контратаки, сдерживают противника, в 15 верстах восточнее этого города».

 

Вымысел и действительность

Министр, иностранных дел Польши отправил телеграмму в Париж.

Министр иностранных дел Франции телеграфировал в Прагу и в Варшаву.

Через четыре дня в Ужгород прибыла смешанная комиссия, состоявшая из французских, чешских и польских офицеров. Председателем комиссии состоял французский генерал. Для прибывших освободили всю гостиницу «Корона».

Результатом девятнадцатидневной работы комиссии явилось шесть протоколов.

Три из них мы приводим:

1

ПРОТОКОЛ ПОКАЗАНИЙ ГЕНЕРАЛА ПАРИ

В продолжение десяти месяцев я бдительно наблюдал за событиями в Галиции, зная, что в случае польско-русской войны снабжение польской армии боевыми припасами будет производиться через Прикарпатскую Русь и Галицию. Для того, чтобы отвлечь внимание населения от работы военных властей, я — с ведома военного министра Французской республики — принял меры к созданию на территории Прикарпатской Руси социал-демократической партии и регулярно оказывал последней моральную и материальную помощь. Когда вследствие подпольной работы венгерских большевиков социал-демократическая партия раскололась, я настаивал перед пражским правительством на предании руководителей «левой», т. е. большевиков, военно-полевому суду. Предложение мое было чешским правительством отвергнуто, и, тем самым, ответственность за дальнейший ход событий падает на последнее.

Доктор Бекеш впервые явился ко мне в январе текущего года с рекомендательным письмом начальника военной полиции города Кошице. Я виделся с ним два раза. Он просил меня о поддержке галицийского украинского национального движения. Просьбу свою он изложил в форме письменного меморандума.

Я собрал через политическую полицию информацию о прежней жизни доктора Бекеша и, после ознакомления с информацией, просьбу Бекеша решительно отклонил. Все же я считал нужным — так сказать, с точки зрения гуманности — спасти Бекеша как бывшего офицера от унизительной нищеты. Поэтому, и только поэтому, из американских пожертвований в пользу безработных я уделил Бекешу столько, сколько нужно было для скромного существования. Эта помощь носила, конечно, чисто благотворительный характер и лишена была всякой политической подкладки.

Когда в результате работы большевистских агитаторов, действовавших благодаря слабости чешского правительства почти совершенно открыто, была сорвана перевозка через Прикарпатскую Русь на Львов военного снаряжения, я заключил соглашение с румынским правительством о выполнении этой задачи румынскими железнодорожниками. Помимо того, я сговорился с командованием венгерской пограничной охраны о том, что в случае восстания рабочих на территории Прикарпатской Руси венгерские национальные войска примут участие в подавлении такового. После взрыва волоцкого виадука я организовал перевозку боевых припасов через Румынию.

Когда мне стало известно, что в польской пограничной области возникло сильное крестьянское движение большевистского характера, я, дабы избегнуть заражения войск большевистской агитацией, оттянул пограничную охрану до Мункача. Этим я достиг того, что в решительный момент в моем распоряжении имелась надежная вооруженная сила.

Когда вспыхнуло восстание в Лавочне, я отдал распоряжение отставному майору Ивану Рожошу выехать в Лавочне и доносить мне о положении дел. На основании донесений Рожоша я регулярно информировал военное польское командование в Кракове и Львове о передвижениях, силах, военных и политических планах повстанцев. Благодаря моей информации польским властям удалось подавить восстание и спасти галицийский фронт от грозившей ему с тыла опасности. Бежавшие в Прикарпатскую Русь и скрывавшиеся в окрестностях Волоца остатки повстанческих банд я приказал захватить и передал их польским властям. Насколько мне известно, повстанцы были преданы военно-полевому суду. Больше показать ничего не имею. Надеюсь, что комиссия в своем заключении признает, что ликвидация восстания в Лавочне, а следовательно и спасение польского фронта явились прежде всего и главным образом результатом моих предусмотрительных и энергичных мероприятий.

2

ПРОТОКОЛ ПОКАЗАНИЙ ИВАНА РОЖОША

Несколько месяцев спустя после крушения так называемой венгерской советской республики на территории Прикарпатской Руси вновь началась подпольная работа большевистских агитаторов. Власти — особенно генерал Пари — были так плохо осведомлены, так мало знали отданную на их попечение страну, что решительно ничего не сумели предпринять для предотвращения большевистской опасности. Я, как человек, родившийся в этих краях и с самой ранней юности боровшийся за интересы своего народа, счел своим долгом встать на защиту демократии. Вступив в сношения с генералом Пари и осведомив его о положении вещей, я убедил его в необходимости безотлагательно создать социал-демократическую рабочую партию. За мои услуги информационного характер генерал взял на себя покрытие административных расходов моей партии. В феврале и марте текущего года, в результате легкомысленного и недобросовестного отношения к делу начальника полиции Окуличани, в аппарат моей партии проникли венгерские большевики. Подло злоупотребляя моим доверием и пользуясь аппаратом, деньгами и авторитетом партии, они взбунтовали рабочих против военных перевозок для польской армии. Когда я в целях обеспечения беспрепятственности военных перевозок хотел устранить пробравшихся в партию большевиков, моя партия раскололась. Генерал Пари, вместо того, чтобы последовать моему предложению и предать вызвавших партийный раскол большевиков военно-полевому суду, неправильно информировал пражское правительство и, ссылаясь на якобы полученное от этого правительства распоряжение, не только терпел, но и попустительствовал работе большевиков. Само собой разумеется, что перевозка военных грузов была сорвана, и польская армия вынуждена была обращаться к услугам частных поставщиков, в первую очередь некоего Анталфи, снабжавшего поляков боевыми снаряжениями по крайне высоким ценам. Анталфи состоял в тесной дружбе с генералом Пари, и последний рекомендовал его польским закупочным организациям.

После партийного раскола генерал Пари поставил дальнейшую материальную поддержку моей партии в зависимость от нашего сотрудничества с украинским агентом, доктором Бекешем. Я вынужден был для видимости согласиться на условия Пари — после раскола материальная поддержка стала для моей партии вопросом существования — и встретился с доктором Бекешем, который ознакомил меня с планом восстания галицийских украинцев. Планы доверителей Бекеша сводились к созданию великоукраинского государства под французским протекторатом. О результатах моих переговоров с генералом Пари и доктором Бекешем я сообщил моему другу, берегсасскому жупану Кириллову. Мы сговорились с ним, что я при любых обстоятельствах буду поддерживать связь с доктором Бекешем, в то время как берегсасский жупан вступит в сношения с пражским представителем польского государства и будет информировать его о планах и действиях украинских националистов.

В начале июля доктор Бекеш сообщил мне, что начальным пунктом восстания намечена пограничная станция Лавочне. Через два дня я узнал, что генерал Пари оттянул оттуда пограничную охрану, чтобы дать повстанцам возможность сорганизоваться, а также для того, чтобы посылаемые Анталфи транспорты оружия могли беспрепятственно дойти до Лавочне. Анталфи, кстати, доставлял оружие не только полякам, но и украинцам. Насколько мне известно, он состоял агентом французской оружейной фирмы Крезо-Шнейдер. За день до восстания мы с доктором Бекешем выехали в Лавочне.

Когда в Лавочне и в его окрестностях власть была захвачена вооруженными крестьянами, повстанцы — неожиданно для доктора Бекеша — вместо украинского национального флага подняли красные флаги и объявили себя большевиками. Руководство было вырвано из рук Бекеша и перешло к какому-то рабочему, по фамилии Лаката, который был послан Анталфи в Лавочне с транспортом оружия. Исходя из тех соображений, что против большевиков все мы являемся союзниками, я предложил Бекешу совместно со мной обратиться к генералу Пари с просьбой о немедленной посылке нам в помощь венгерских и румынских войск. Доктор Бекеш — к великому моему удивлению — отклонил мое предложение и, более того, послал генералу Пари ложное донесение о том, что дела идут по намечен ному плану.

Восстание распространялось с неимоверной быстротой, армия восставших крестьян молниеносно росла. Возникало опасение, что восстание может угрожать польскому галицийскому фронту, что, несомненно, и случилось бы, если бы не планомерная работа берегсасского жупана, своевременно осведомившего польское командование о планах и силах повстанцев.

Остальное вы, господа, знаете.

По моему мнению, за восстание политически ответственны генерал Пари и доктор Бекеш, своевременная же ликвидация восстания является заслугой берегсасского жупана и вашего покорного слуги.

3

ПРОТОКОЛ ПОКАЗАНИЙ ДОКТОРА БЕКЕША

В декабре 1919 года в одной газете города Кошице я поместил статью, касающуюся чешско-польских споров относительно горы Яворины. После появления этой статьи меня вызвал к себе начальник кошицкой канцелярии пропаганды и предложил мне информировать его о галицийском украинском национальном движении. После того как я дал все требуемые от меня информации, — в той мере, в какой это допускал нелегальный характер движения, — я получил рекомендательное письмо от кошицкого корпусного командира к военному диктатору Прикарпатской Руси генералу Пари. В это же время я вошел в контакт с Петрушевичем, президентом бывшей галицийской украинской народной республики, и с его согласия предложил генералу Пари свое сотрудничество. Пари с большим интересом выслушал мой доклад и попросил повторить мое предложение в письменном виде, что я тотчас же и сделал. Два с половиной месяца спустя, в конце марта, генерал Пари вызвал меня к себе и сообщил мне, что всеми средствами готов поддержать создание союзной с Францией Великоукраинской республики. Он принял на себя не только расходы по созданию на территории Прикарпатской Руси украинского комитета, но и снабжение оружием организуемой в Галиции повстанческой армии, под условием, что все расходы по приобретению оружия будут покрыты в будущем Украинским государством. Благодаря посредничеству генерала я познакомился с венским фабрикантом по фамилии Анталфи, который после длительных переговоров заключил формальный контракт с двумя членами украинского львовского комитета и фактически приступил к доставке оружия.

Украинская офицерская комиссия, принимавшая оружие, вскоре известила меня, что Анталфи снабжает оружием не только нас, но и работающий на территории Прикарпатской Руси комитет венгерской ирреденты, и что это происходит при непосредственном участии берегсасского жупана.

Между венгерским и украинским комитетами существует острый антагонизм. Венгерцы хотят отторгнуть от Чехо-Словакии Прикарпатскую Русь. Если бы этот план осуществился, то Венгрия и Польша стали бы соседями, что в значительной мере усилило бы Польшу и тем самым повредило бы украинскому делу. По этим соображениям я счел нужным сообщить генералу Пари об организационной работе венгерцев. На основании моей информация венгерский комитет был во время ночного заседания в мункачском замке арестован канцелярией пропаганды. Благодаря вмешательству берегсасского жупана венгерский комитет был вскоре освобожден, и действия его остались безнаказанными. Единственным результатом этого ареста явилось то, что с этого дня берегсасский жупан велел своим сыщикам следить за каждым моим шагом. Сыщики получали жалованье от главного уполномоченного венгерского комитета ирреденты на территории Русинско — Даниеля Чики. Чики покрывал все расходы политических махинаций жупана Кириллова.

После взрыва волоцкого виадука и раскола социал-демократической партии я, по определенно выраженному желанию генерала Пари, привлек к нашей работе Ивана Рожоша, который сообщил нам много весьма ценных данных относительно венгерско-польского сотрудничества. Когда большевики непосредственно угрожали Варшаве и Львову и казалось, что Польша стоит перед полным крахом, генерал Пари счел момент подходящим для создания демократической Украинской народной республики в качестве буфера между Польшей, которую он в своем страхе уже считал большевистской, и Чехо-Словакией. Когда день восстания в Лавочне был намечен, генерал распорядился, чтобы польское командование оттянуло свои войска до Мункача, Анталфи же доставил в Лавочне большое количество пулеметов.

Власть была нами захвачена без всяких затруднений, но среди повстанцев большинство оказалось большевиками. Большевики были вооружены только легкими кавалерийскими карабинами, и поэтому, несмотря на их численное превосходство, перевес был все же на нашей стороне. По крайней мере я был такого мнения, в таком духе информировал генерала Пари и решительно отклонил предложение Ивана Рожоша, собиравшегося обратиться к венгерцам за помощью против галицийских большевиков.

Когда я затем собирался вырвать власть из рук большевиков, выяснилось, что все наше оружие было совершенно негодно, разобранные пулеметы нельзя было собрать, части не подходили друг к другу, а ручные гранаты были наполнены песком.

Руководство восстанием в Лавочне осталось таким образом в руках большевика Лакаты, к которому на подмогу на третий день явился из Свальявы Тимко с двумя сотнями польских дезертиров, вооруженных ручными гранатами.

Остальное вам, господа, известно. Когда началось польское контрнаступление, я бежал на чешскую территорию, собирался доложить генералу Пари о случившемся, но, не доезжая до Ужгорода, был арестован агентами канцелярии пропаганды.

Заявляю протест против своего ареста и продолжающегося до сих пор заключения. Каждый свой шаг я делал с ведома и согласия чешских властей и генерала Пари, и, следовательно, к тому, чтобы содержать меня под стражей, никаких причин и оснований нет.

На семнадцатый день своей деятельности комиссия вторично выслушала показания генерала Пари. Его показания на этот раз не протоколировались.

Доктор Бекеш тоже был допрошен вторично, и протокол его первых показаний дополнен был следующим образом:

«На вопрос комиссии доктор Бекеш определенно заявил, что поскольку выбирать приходится только между двумя возможностями — или Галиция становится частью Польской республики или неминуемо подпадает под власть Советов, — то он всеми силами будет бороться за разрешение вопроса в пользу Польши».

Ввиду того, что после этого допроса положение дел было полностью выяснено, комиссия пришла к заключению, что необходимости в очной ставке допрошенных лиц для выяснения имеющихся в их показаниях противоречий не имеется.

Комиссия в своем заключении установила, что распоряжения генерала Пари были как с политической, так и с военной точки зрения своевременны и целесообразны. Ввиду того, что генерал свои задания успешно выполнил, он от дальнейшей работы освобождается и поступает в распоряжение французского министерства.

Берегсасский жупан, будучи русским подданным, ответственных должностей в республике занимать не в праве. За его прошлую деятельность комиссия выражает ему полную признательность.

Доктор Бекеш должен быть освобожден из-под стражи, но обязан в двадцать четыре часа покинуть территорию Прикарпатской Руси. Его дальнейшее местопребывание должно быть определено министром внутренних дел Чехо-Словацкой республики.

Ивана Лакату предать польскому военному суду.

К решению комиссии приложена мотивировка на семидесяти двух печатных страницах.

 

Смена

Если поглядеть в окно, первое, что представится глазам, это башня кальвинистской церкви. На последней неделе великой войны в церкви случился пожар, прогорела крыша, и колокол рухнул вниз. Так с тех пор и не собрались починить кровлю и повесить колокол.

Секереш часами простаивал неподвижно у решетчатого окна. Читать и писать ему было запрещено.

Его почти четверо суток допрашивали в полиции. Отделался он в общем легко: при допросе никаких повреждений не получил и инвалидом не стал. Теперь он уже неделю сидел в одиночке берегсасской тюрьмы, наспех переделанной из школьного здания.

Секереш вообще плохо переносил тюремное заключение, но так трудно, как теперь, ему еще ни разу не приходилось. Он страдал головокружениями, его постоянно клонило ко сну, но когда он ложился, то спать не мог. Он непрестанно терзался голодом, но когда в обед он вливал в себя картофельную похлебку или вечером черный кофе, его начинала мучить тошнота.

Однажды он поймал себя на том, что сам с собой громко разговаривает. Он перепугался и решил потребовать врача. Но до этого дело не дошло. После недели, проведенной им в одиночке, в камеру к нему втолкнули нового узника. То был Лаката. На радостях Секереш сразу позабыл про все свои беды.

Лаката был в очень незавидном состоянии: при допросе легионеры жестоко избили его. Он оглох на одно ухо, лишился двух зубов и левая рука была на перевязи. Последнее, впрочем, являлось не следствием допроса, а памятью о боях под Лавочне.

Секереш оказался превосходной сиделкой. Он бережно раздел и уложил Лакату, а так как койки были скупо снабжены постельными принадлежностями, он из двух постелей составил одну, а сам улегся на голые доски.

Несмотря на все свое нетерпение, он первые два дня почти ничего не мог выведать от Лакаты. Тот был так плох, что даже не в силах был говорить. На третий день ему полегчало. Утром он больше часа просидел на койке, а днем встал на ноги. Опираясь на руку Секереша, он дополз до окна, чтобы поглядеть на церковную башню.

— Если бы мы во-время получили от вас подмогу, — сказал он в ответ на расспросы Секереша, — все обернулось бы совсем иначе. Пятисот человек было бы за глаза достаточно, чтобы дойти до самого Львова. Мы, конечно, совершили ошибку, понадеявшись на вас вместо того, чтобы рассчитывать только на собственные силы. Ничего не поделаешь… Мы знали, что Бекеш и Рожош…

— Надо их было арестовать! Мы же вам передали наше распоряжение! Честное Слово…

— Передали, передали!.. Что ж из того, что передали! Нам не распоряжения были нужны, а помощь… Я тоже передал вам, что нуждаюсь в помощи. На самом деле, не могу понять, о чем вы там думали… Несколько сот мужиков, кое-как вооруженных, из которых половина слушалась не меня, а Бекеша! Рожош почти открыто работал против нас…

— Если бы ты с самого начала арестовал его, он бы ни открыто, ни тайно не мог против тебя работать. Тебе недоставало решимости!

Лаката сидел на койке, а Секереш ходил взад и вперед по камере. Шесть шагов вперед, шесть назад. Теперь, когда он обрел возможность говорить, спорить — головную боль с него как рукой сняло. Но Лакате этот спор не очень-то был полезен. Ему хотелось кричать, драться, пустить в ход руки и ноги, чтобы все объяснить, но у него не хватало сил даже на то, чтобы встать, и голос его звучал слабо и надломленно.

— Это мне недоставало решимости? Мне? Выходит, это я тянул, саботировал присылку помощи? Это я проворонил решительный момент?!

— Брось ты, наконец, эту дурацкую помощь. Помощь… При чем тут помощь? Всякая помощь была бы ни к чему, если Бекеш с Рожошем могли свободно агитировать. Хватило бы у тебя решимости выступить против Бекеша, арестовать его и повесить, тогда бы ты еще мог чего-нибудь добиться.

— Легко из Мункача, из «Звезды», вешать людей! Ты, видимо, знаком с революцией только понаслышке, по книгам…

Шесть шагов вперед, шесть назад.

В своем возбуждении Секереш прибавил шагу. Теперь от одного конца камеры до другого было только пять шагов. Секереш в бешенстве пнул ногой парашу.

— Чего тут огород городить! Скажи прямо, что мы за все ответственны, во всем виноваты. Мы терпели Рожоша и Бекеша, мы навязывали их повстанцам…

— Мне тебя не переспорить, — сказал Лаката. — Но что правда, то правда. В решительную минуту вы нас бросили на произвол судьбы. Вы болтали, болтали, языки у вас подвешены исправно, а вот когда нужно было перейти от слов к делу… Эх!..

Секереш на этот раз совладал со своими нервами.

— Выслушай меня, Лаката, — сдержанно начал он. — Прежде, чем обвинять, ты должен войти в наше положение. Ты должен знать…

— Знаю, знаю, — перебил его Лаката. — Ты, конечно, сумеешь мне доказать, что я сам помешал посылке нам подмоги. Заранее согласен со всем, что ты скажешь…

— Лаката, давай говорить серьезно…

— Серьезно? Это раньше надо было быть серьезным, когда дело было не в разговорах. Рожош, Окуличани… Ты так долго разыгрывал из себя социал-демократа, что, должно быть, и на самом деле стал им…

— А, чтоб тебя!..

— Понятно! Рожош, Окуличани и чорт его знает, кто еще. С ними ты умел ладить, а…

— Ты!..

Секереш погрозил Лакате кулаком.

— Ты!.. Сейчас же замолчи!..

Он прикусил губу и проглотил слово, готовое сорваться у него с языка. Потом повернулся к Лакате спиной и целый час неподвижно простоял у окна.

Лаката, с трудом поднявшись на ноги, швырнул на койку Секереша его подушку и одеяло.

Два дня в камере не было произнесено ни слова. Заключенные ели из одной тарелки, пили из одного стакана, курили одну папиросу, но ни единым словом не обмолвились между собой и даже избегали встречаться взглядами.

На третий день они получили нового товарища: Петра Ковача.

У Петра голова была забинтована, и под левым глазом темнело фиолетовое пятно — следы полицейских допросов.

Лаката и Секереш одновременно бросились его обнимать. Секереш едва не заплакал от радости.

— Да, все было бы по-другому, — стал рассказывать Лаката, — если бы мы с самого начала не возлагали надежды на вашу помощь. Мы ждали два дня, целых два дня потеряли, а когда, наконец, получили что-то вроде помощи — бедный Тимко! — тогда уже было поздно.

— Сила революционной армии — в наступлении, — сказал Секереш.

— Мы и наступали. Как только прибыл Тимко, тотчас же начали наступать. Эх, Петр, если б ты видел! Каждый человек, каждый солдат наш вел себя героем, каждый порывался на первую линию огня… Как мы шли!..

Его лицо сияло. Петр и Секереш слушали, боясь проронить слово.

— Ничего подобного я еще не видел, и все же… Ты только подумай, Петр: солдаты, босые, оборванные, с одними ручными гранатами шли в атаку на польские пулеметы, словно те не пулями, а горохом стреляли. А как их косили — ужас. И когда они подошли к полякам на такое расстояние, что могли кинуть гранаты, — ни одна не разорвалась. Солдаты с голыми руками бросились на поляков, били их кулаками, кусали — все до единого полегли… Бедный Тимко!..

Несколько минут протекло в молчании.

— Мне кажется, — начал Секереш, — что если бы вы во время и энергично начали наступление…

— Ты не имеешь права критиковать нас, — тихо произнес Лаката.

— Что-о-о? Не имею права?..

— Слышь, ребята, вы с ума сошли, что ли?

Петр мог говорить что угодно, те ничего уже не видели и не слышали.

— Не имеешь! Никакого права! Вы предали нас!

— Это мы вас предали?

— Вы!.. Ты!..

— Не вмешайся во-время Петр, Секереш с кулаками бросился бы на Лакату. Петр грубо оттолкнул Секереша, так что тот отлетел к стене, а Лакату бросил на койку — тоже далеко не так бережно, как это полагалось бы в отношении больного.

— Сумасшедшие!

Лаката повернулся к стене, Секереш тоже повалился на койку и зарыл голову в подушку.

До самого вечера в камере длилось молчание.

— Ложись ко мне, места хватит, — позвал Секереш Петра, когда стемнело.

— А я уже приготовил тебе место у себя, — раздался голос Лакаты.

— Как вам не совестно! Словно два сопляка! — вырвалось у Петра. — Словно два глупых сопливых мальчишки!

Петр улегся на полу.

Хорошо еще, что у него было пальто. Ночи стояли холодные.

Наутро к ним пожаловал новый постоялец — Готтесман.

Вечером за Лакатой явились два жандарма.

— Собирай вещи!

— Это как — на свободу?

Вместо ответа его заковали в кандалы.

Петр и Готтесман молча стояли возле Лакаты. Секереш шумно вздыхал.

— В Венгрию или в Польшу?

Жандармы не ответили.

Первым обнял Лакату Петр, потом Готтесман, последним Секереш.

У всех на глазах были слезы.

Это происходило во вторник вечером.

В среду утром Петр и Готтесман ругали друг друга последними словами. Началось с того, что Готтесман усомнился в украинском происхождении русинских крестьян, и высшей точки спор достиг тогда, когда Готтесман заявил, что если партия не исключит всякого, кто до сих пор занимал мало-мальски ответственное положение и открыто не заклеймит их как предателей, то дело революции погибло.

В четверг вечером за Гроттесманом пришли два жандарма.

— Собирай вещи!

В пятницу утром Петр получил передачу.

Ветчину, колбасу, сыр, фрукты, целый торт и сотню папирос. Под тортом было спрятано письмо.

От Марии Рожош.

В Берегсасе заключенных кормили плохо. Передачи допускались редко и нерегулярно. Таких обильных и изысканных передач, как на этот раз, еще не бывало.

Петр чуть не запрыгал от восторга.

Пока Секереш возился с тортом, он набросился на письмо. Но оно сильно омрачило его радость.

— Гм… Погляди-ка, Иосиф, — сказал он, протягивая Секерешу письмо после того, как трижды прочел его.

— А ты разве другого ждал? — спросил тот, возвращая письмо.

— Понятно, другого.

— Дурак ты! Я всегда был определенного мнения о Мария. Истеричная девка! Дело ясное.

— Мог бы иначе о ней говорить. Видишь, как она о нас заботится. Значит, не так уже «ясно».

— Если кто не желает видеть действительности, тому ничего ясно не будет.

— Просто ты стал желчен и несправедлив.

— А поди ты! Тебе правда глаза колет, вот что!

Петр не ответил. До вечера в камере не разговаривали.

За это время Петр раз десять, по крайней мере, перечитал письмо.

«Дорогой, дорогой Петр!
Твоя Мария».

Мне очень больно, что как раз теперь, когда я потеряла все, что у меня было святого, я не могу видеть тебя, не могу говорить с тобой. Движение, революция — словно тысячу лет назад все это было! Мировая революция? Ленин сам сделался оппортунистом и назвал радикализм «детской болезнью». Детская болезнь? Все, за что мы боролись, Чем жили, — детская болезнь? Многие от нее умирают, но те, которые выживают, раз навсегда застрахованы от нее. Да, теперь я уже и Ленину не верю! И если он сам выступил против революционеров, я все-таки останусь революционеркой.

Через десять дней я уезжаю в Прагу. Буду учиться. Здесь я теперь не нужна. То, что от движения осталось — мелкие вопросы зарплаты, профсоюзные и прочие, — в этом для меня места нет. Самое разумное, что мне остается, это заполнить время ожидания учебой. Я уверена, что придет еще мое — наше — время. Что бы ни случилось, я верю, что революция победит.

Тебе, милый, дорогой Петр, грозит очень большая опасность, будь осторожен. Бескиду можешь довериться вполне. Будь умницей. В Праге разыщи меня у сестры: Венцельплатц, № 12, квартира 3. Будь умным, не теряй веры — тогда еще все-все может сложиться хорошо.

До самого вечера в камере не разговаривали. Все послеобеденное время Секереш простоял у окна. Он напевал:

Дешева твоя кровь, бедняк, Зарабатываешь медный грош — И его не истратить никак… Против двух язычников кровь За отчизну по капле прольешь…

— Эх, — вырвалось, наконец, у него, — хватит всей этой ерунды! Язычники, отчизна… Честное слово… Слушай, парень, примемся-ка лучше за проработку резолюций Второго конгресса Коминтерна. Завтра, с самого утра, и начнем. По рукам?

— По рукам.

— Кто может быть этот Бескид, чорт его подери? — сказал Петр, когда оба они улеглись.

— А чорт его знает! Может быть, судья какой-нибудь, а не то… Да, впрочем, чего там голову ломать! Довольно у нас и без того всяких задач. Эта ленинская брошюра, которую мы получили, страх как интересна. Жаль, что ты по-русски не понимаешь. И особенно жаль, что я не прочел ее тремя месяцами раньше… Честное слово!

В субботу вечером в камеру ввалились четверо жандармов.

— Собирай вещи!

В канцелярии письмоводитель прочел заключенным два постановления:

— Следователь… Прокурорский надзор…

Петр ничего не понял, но Секереш, прослушав первое постановление, шепнул ему:

— Освободят!

За первым постановлением последовало второе.

Секереш невольно вскрикнул от ужаса.

Второе постановление гласило, что в «удовлетворение ходатайства польского министерства юстиции о выдаче венгерских подданных Иосифа Секереша и Петра Ковача, разыскиваемых польским судом по обвинению в уголовных преступлениях, берегсасский прокурор определяет: выслать их обоих в Польшу и предать в руки польских властей».

На вокзал их сопровождали два сыщика. В двадцати шагах спереди и сзади шагало по жандарму. Вместе с арестованными в вагон сели сначала только оба сыщика, а за несколько минут до отхода поезда вошли и жандармы. Арестованные не были закованы в кандалы.

Когда шли к поезду, сыщики вполголоса переговаривались между собой, называя друг друга по фамилии. Одного из них звали господин Гозелиц, а другого — господин Бескид.

«Мункачская газета» сообщала:

«Большевики опять устроили кровавую баню. Уже обреченные на неизбежную гибель, эти преступники все еще проявляют признаки жизни. В воскресенье утром православный епископ Канторовиц служил под открытым небом благодарственный молебен по случаю разгрома Красной армии под Варшавой и дарования победы христианскому оружию. К великому негодованию молящихся богослужение было нарушено несколькими негодяями, которые подняли крик и стали швырять в епископа камнями. Жандармерия и подоспевшие ей на помощь легионеры быстро восстановили порядок, но дослужить молебен все же не удалось, потому что его преосвященство был серьезно ранен несколькими камнями. В результате этого прискорбного происшествия один человек был убит и сорок два ранено. Вина в этом падает, понятно, целиком на большевиков: легионеры лишь выполнили свой долг. 57 человек арестовано. Зачинщика происшедших беспорядков, жителя местечка Пемете, Юрко Верхова, прозванного рабочими «одноглазым Юрко», задержать не удалось. Жандармское управление назначило награду в пять тысяч крон тому, кто укажет его местопребывание. Его преосвященство поступил на излечение в мункачский госпиталь. Состояние его тяжелое, но не внушающее опасения за жизнь. Редакция желает ему скорейшего выздоровления».

Из участников первого съезда недоставало Секереша, Петра, Тимко и Лакаты. Вместо них было двадцать новых делегатов. Всего на втором съезде коммунистической партии Прикарпатской Руси участвовало тридцать пять делегатов: восемнадцать рабочих и семнадцать землеробов.

Делегаты собрались на лесной поляне. Вокруг, на расстоянии окрика, сторожили испытанные товарищи.

Предупредительным сигналом должен был служить двойной крик перепелки.

Заседание длилось с утра до вечера. Крика перепелки ни разу не раздалось, Мондан оказался хорошим организатором. Канцелярия пропаганды осталась на сей раз без добычи.

Среди пожелтелой листвы мелькали красные и ярко-зеленые листья. Трава была сырая, и если кто присаживался, тотчас же опять вскакивал. Участники съезда целый день простояли на ногах.

Первым взял слово старик Бочкай.

Он очень постарел, могучая спина сгорбилась.

Говорил он тихим голосом, опустив глаза в землю, ни разу не взглянув на своих слушателей.

Начал он с «цитаты из Маркса»:

— «Погляди в зеркало и увидишь свое лицо», сказал наш великий учитель, добрый старый Маркс. Что же мы видим в зеркале? Мы видим братьев, мерзко спорящих и ссорящихся друг с другом. «Это твоя ошибка, это ты виноват, это ты предатель!» — обвиняем мы один другого, как те братья из Дрочня, что пошли друг на друга с топорами, поспорив, кто виноват — Иван или Федор — в том, что градом побило посевы.

Старик говорил на этот раз очень длинно, глухим голосом и казалось, будто он молитву читает. Слезы текли у него по щекам, когда он заговорил о Тимко и других жертвах восстания в Лавочне.

— К братским могилам прибавилась еще одна… В море нашей скорби вылили еще одну бочку.

Пока старик оплакивал мертвых, Гонда нетерпеливо прохаживался взад и вперед. После старика должен был говорить он. Последние месяцы оставили резкий след на его лице. В углах рта запали две глубокие складки, и глаза словно потемнели. Но спина его не сгорбилась, держался он как-то еще прямее, точно всего его вытянули.

Спокойно стоял он, расставив ноги, запрятав руки в карманы, и так пристально всматривался в лица собравшихся, как будто впервые видел их.

— Не плакать собрались мы сюда, товарищи, а обсудить, что нами сделано хорошо и что плохо. Будем одинаково учиться и на хороших и на дурных примерах. А учиться нужно многому, потому что нам предстоит огромная работа. Нечего ныть и проливать слезы. Твердо запомните одно: нас не победили. Сегодня мы гораздо сильнее, чем были полгода назад. И сильнее мы уже по одному тому, что знаем теперь: с врагом шутить нельзя, нужно суметь одолеть его в открытом бою.

Мондан стоял, скрестив на груди руки. Каждую фразу Гонды он сопровождал одобрительным кивком головы. В подготовке съезда он участвовал вместе с Гондой, почти все вопросы до мельчайших подробностей были разобраны ими совместно, — и все-таки даже его удивила речь Гонды. А как поражены были остальные слушатели! Где, когда, у кого выучился он так говорить? Всего несколько месяцев назад он еще работал здесь, в Полене, машинистом на узкоколейке; где успел он набраться всей этой премудрости?

Отовсюду слышались одобрительные возгласы, и лишь когда Гонда принялся критиковать Секереша, среди присутствующих стало заметно некоторое недовольство.

— Будь Секереш здесь, ты бы иначе говорил, — крикнул внезапно Бочкай.

— Да, я говорил бы не так — я сказал бы куда резче, — отрезал Гонда и невозмутимо продолжал свою речь.

— Ну, можно разве так оплевать венгерскую революцию и лавочненские жертвы! — снова, немного погодя, воскликнул Бочкай.

Гонда на минуту умолк. Настала глубокая тишина. Ольга, вдова Тимко, до тех пор неподвижно, словно не живая, стоявшая рядом с Монданом, подошла к Гонде. Ее окруженные черными кругами глаза блестели от слез.

— Венгерская революция, — снова заговорил Гонда, — не нуждается в том, чтобы ее ошибки замалчивали. Несмотря на все свои ошибки, она большая глава в мировой революции. Восстание в Лавочне мы потому так неудачно подготовили, что не решались открыто сознаться в своих ошибках. Было бы трусостью продолжать это замалчивание. Я трусом быть не хочу…

— А кто же трус? Может, я? Или лавочненские мертвецы? — Тут старик непечатно выругался. — Тебя, браток, еще мать в утробе носила, когда я уже…

— Нечего прятаться за мертвецов! — раздался голос Ольги.

Старик ушам своим не верил.

— Чего старик перебивает! — послышались со всех сторон возгласы. — Не умеет держать язык за зубами! Правды боится!

Бочкай схватился за голову. Быть этого не может! Даже крестьянские делегаты — и те против него? Он беспомощно озирался вокруг.

Гонда уверенно и спокойно продолжал свою речь.

Потом слово взял иностранный товарищ с русой бородкой и в зеленых очках. Он говорил по-немецки, а Мондан переводил его слова на украинский и на венгерский языки.

— Второй конгресс Коммунистического интернационала… Условия приема в Коминтерн… Раскол чехо-словацкой социал-демократической партии. Полевение левой… Чехословацкий индустриальный пролетариат… организовываться… учиться… организовываться… учиться… заслуга движения в Русинско… кампания против войны… Мобилизация масс… ошибки… упущения в организационной работе… двойственная позиция… колебания в решительный момент… организовываться… учиться… Ленин… Москва… путь мировой революции…

Иностранный товарищ говорил не простым языком. И как ни старался Мондан упростить его выражения, не все могли уследить за его мыслью. Тем не менее его речь всем пришлась по душе: все поняли из нее, что у партии были не только ошибки и что, несмотря на ошибки, партия все же идет вперед.

— Мировая революция…

Выборы в Центральный комитет прошли гладко.

Секретарем ЦК избрали Гонду.

Бочкай не был избран в Центральный комитет — за него было подано всего три голоса.

Центр тяжести переместился из леса на завод, из деревни в город.

— Мировая революция…

На обратном пути в Полену Гонда взял старика под руку.

— Так как же будет, товарищ? — сказал он ему.

— Да как-нибудь… Пока в графских лесах дичина не перевелась, с голоду не помрем.

— Я не о том, старик. Я о партии.

— И партия как-нибудь проживет.

— А вы? В чем будет ваша работа?

— Это — что партия мне поручит. Можете на меня положиться — жиру не нагуляю. Но вот что, раз уже. у нас о партии речь зашла… Ошибка или не ошибка то, что мы делали, — об этом я больше говорить не стану, но все же это не дело, что такие наши товарищи, как Секереш и Петр Ковач, в тюрьме гниют! Рано или поздно, а выдадут их польским палачам, как бедного Лакату. Тимко, Лаката… Мало разве и без того у нас жертв? Ошибки, ошибки… А это не будет ошибкой, если эти тоже попадут в руки палачей? А?

Гонда несколько секунд помедлил с ответом. Затем, наклонившись к старику, шепнул на ухо несколько слов.

— Да неужто? — радостно воскликнул старик — Правду говоришь?

— Понятно, правду, — спокойно сказал Гонда.

— Сегодня вечером? — ликовал Бочкай.

— Сегодня вечером.

— Слава тебе, господи!..

 

Петр Ковач сам заканчивает свое повествование

Когда я перечитываю рукописи своей книги, посвященной событиям 1920 года, мне часто приходит в голову, что это повествование многим может показаться неправдоподобным — именно потому, что я просто, без всяких прикрас рассказываю о том, что видел, — о событиях, разыгравшихся в маленькой украинской стране, зажатой между Польшей, Румынией, Венгрией и Чехо-Словакией.

Эту маленькую страну называли тогда окном в Европу. Развертывавшиеся там события, как в зеркале, отражали смену времен, происходившую в широком мире.

1920 год.

Все было зыблемо и неопределенно.

Тюремный надзиратель, стороживший заключенного, никогда не знал, не станет ли завтра его арестант одним из руководителей страны. Тот, кто воздвигал виселицы — этот международный символ послевоенной демократии, — никогда не мог быть уверен в том, что сам не закачается на ней.

В 1920 году Ленин уже был знаменем. Но то, что было начертано на этом знамени, мы только чувствовали, только догадывались, но нельзя сказать, чтобы мы это знали.

Решающий период классовой борьбы…

Буржуазная демократия — пролетарская демократия…

Взаимоотношения рабочего класса с крестьянством.

Роль партии…

Лишь мельком слышали мы об этом вопросе, но и те, кто были нашими учителями, сами знали только начало.

Когда красные войска вступили в Галицию, трепет прошел по Карпатам.

Каждый понимал, какое значение может иметь исход этой войны, каждый с головой ушел в политику, каждый боролся, но лишь очень немногие отдавали себе ясный отчет в том, по какую сторону баррикады они стоят. Про ближайшего соседа не знали мы, не подослан ли он одной из национальных партий, и не раз сыщик, арестовывавший нас, оказывался человеком нашего стана.

«Освобожденная» Прикарпатская Русь…

Чешские братцы…

А общие чехословацкие условия!.. Когда весною 1921 г. арестовали мункачского жупана за подделку банкнотов, а начальника полиции захватили с поличным при взломе ювелирного магазина, никто не удивился проделкам этих господ, но всех поразило, что жупан-фальшивомонетчик и начальник полиции — взломщик угодили все же в тюрьму. Широкой публике не видна была закулисная сторона этого правосудия; оба чиновника Чехо-Словацкой республики, державшей ориентацию на Францию, состояли на службе у Венгрии, ориентировавшейся на Англию.

1920-й…

Если бы мы знали тогда, как надо организовывать партию…

Если бы знали тогда, как нужно подготавливать вооруженное восстание…

Если бы мы понимали тогда, что такое ленинизм…

Если бы мы были тогда большевиками!..

Весь поезд был погружен во мрак, лишь кое-где слабо мерцали жалкие огарки, прилепленные внутри к вагонным столам. У нас при себе свечей не было. В маленьком темном купе было так тесно, что оба жандарма едва нашли место, где примоститься со своими винтовками и штыками. Один из них споткнулся, сильно ушиб колено и круто выругался. Все же, к нашему удивлению, он нам затрещины не закатил.

Секереш забился в угол у окна. Я поместился в противоположном углу, у двери. Бескид, сидя рядом со мной, вел оживленную беседу с жандармами. Они говорили по-чешски, но вот, спустя несколько минут после того, как поезд тронулся, Бескид вдруг обернулся в мою сторону и, без всякого перехода, рявкнул по-немецки:

— Эй, Ковач, хотите что-нибудь сказать, так не шепчитесь, а говорите, как все люди говорят!

— Я?.. Что?..

— Я вам не отказываю, но не терплю, когда люди шепчутся. Понятно? Ну, ступайте!

— Куда?

— Без разговоров! Марш!

Бескид буквально вытолкал меня из купе, сам шагнул вслед за мной и захлопнул за собой дверь. Подталкивая меня перед собой, он погнал меня в конец коридора и распахнул дверь на площадку.

В лицо мне ударила струя холодного сырого воздуха.

— Скорей, скорей, — крикнул Бескид над самым моим ухом. — На закруглении поезд замедляет ход, там вы должны спрыгнуть. Встретимся в железнодорожной сторожке номер… Ну, спускайтесь на нижнюю ступеньку!..

«Хочет пристрелить при попытке к бегству… — пронеслось у меня в голове. — Нет, нет…»

Я с силой захлопнул дверь.

— Вы с ума спятили! — зарычал Бескид. — Опоздаем, если будете кочевряжиться… Неужели письмо от Марии Рожош не дошло?.. — воскликнул он, видимо обращаясь к самому себе.

Письмо от Марии Рожош…

Стоя уже на последней ступеньке, я обернулся:

— А Секереш?

— В сторожке номер… — крикнул Бескид. — Слышите, тормозят? Осторожно!..

Мои ноги отделились от ступеньки — и я грудью ударился о землю.

— Чорт!..

Поезд умчался, и за поворотом, мелькнув, скрылись два задние красные фонаря.

Я попытался подняться… В левой ноге я ощутил неимоверную тупую боль.

«Сломана, — решил я и несколько минут неподвижно пролежал во рву. — Тысяча чертей!..»

Исчерпав все проклятия и ругательства, я заплакал от бессильной злобы. Но это продолжалось недолго. Ожесточение сменилось бесконечной усталостью. В первый и, вероятно, в последний раз в моей жизни меня охватило полное равнодушие ко всему, что будет дальше. Все казалось неважным, все было безразлично. Пускай находят здесь, пускай пристрелят, забьют насмерть, повесят — все равно.

Небо заволокло тучами. Стояла глубокая темь.

Накрапывал слабый дождик.

Я закусил губу — и встал.

— Ну, стало быть…

Я хромал, но нога не была сломана.

Каждый шаг причинял боль, но я продолжал итти.

И спустя полчаса, не более, я разыскал сторожку номер *.

— Вообразите себе, — встретил меня Бескид. — Секереш не захотел спрыгнуть! Забьют теперь его насмерть жандармы!

— За то, что я сбежал? — в ужасе воскликнул я.

— Чорта с два! Они ему не простят, что он не сбежал! Каждый из них должен был получить по тысяче крон, если сбегут оба арестанта. Теперь, понятно, ничего поделать нельзя. На станции Батью уже дожидается эшелон арестованных, направляемый из Кошицы в Лавочне, который должен был прихватить вас обоих. Если Секереша не забьют по дороге насмерть, его, все равно, повесят в Лавочне. Скот этакий… Бедный, славный Секереш…

Бескид освидетельствовал мою ногу.

— Не сломана и даже вывиха нет, — заявил он. — Но все же здоровая опухоль. День-другой вам надо провести в лежачем положении.

Железнодорожный сторож смастерил мне постель, и Бескид ловко наложил мне на ногу холодный компресс.

— Вы никак врачом раньше были?

— Нет, юристом.

Поезд, с которым Бескиду предстояло отправиться дальше, отходил на рассвете. Целую ночь напролет мы проговорили.

Настоящее имя Бескида — Дезидер Альдор. Два года он изучал право, а затем был взят в солдаты. Семнадцать месяцев простоял на итальянском фронте. При советской республике работал в VII районе будапештского совета, а затем ушел в красную армию. Был ротным командиром. Сражался с чехами, сражался с румынами. При Солноке румыны захватили его в плен. Бежав, он после пятимесячных скитаний прибыл через Югославию в Вену. Он жил в Гринцингском бараке, рубил дрова, позже продавал на улицах газеты. Из Вены партия командировала его в Словакию. Последние полгода он, по приказу партии, состоял сыщиком в городе Кошице. Две недели тому назад Гонде, с помощью Марии Рожош, удалось перевести его и еще двух таких же сыщиков из Кошицы в Берегсас.

— Рано утром еду дальше и послезавтра буду в Вене, — докончил он свою автобиографию.

Он ничего почти не мог рассказать мне о событиях, происшедших со времени моего ареста. Он не был знаком ни с резолюциями II конгресса Коминтерна, ни с какими-либо подробностями, относящимися к расколу в чехо-словацкой социал-демократической партии.

Он смущенно улыбнулся.

— У меня не хватало времени заниматься этими вопросами.

И лишь тогда на его бледном лице проступил румянец и заблестели темно-синие глаза, лишь тогда забыл он свое смущение, что так отстал от времени, когда мы заговорили о венгерской советской республике.

— Второе мая… Кошшо… Наступление против румын… Мост через Солнок…

— Сколько еще будет длиться эта проклятая эмиграция! — с горечью вырвалось у него. — Русских побили, теперь не знаешь уже, чего ждать, на что надеяться…

— Учиться нужно, товарищ. Долго и много учиться, чтобы во второй раз сделать лучше.

— Так-то оно так… Но когда, наконец, настанет этот «второй раз»? Больше года, как живем в эмиграции. Кто мог подумать, что это продлится так долго! И теперь начинается второй год, а не «второй раз»!

Я долго говорил с ним, старался разъяснить ему пути и этапы революции. Бескид напряженно слушал.

— Да, да… — кивнул он. — Но так трудно ждать, когда вспоминаешь, что однажды власть уже была у нас в руках. Что приходится испытывать, когда думаешь, что, может быть, как раз в эту минуту вздергивают на виселицу несчастного Секереша…

Когда забрезжил рассвет, мы дружески распрощались.

Распухшая нога на два дня приковала меня к кровати.

На третий день, на рассвете, я уже сидел в поезде. До Кошицы я проделал путь на паровозе. В Кошице на деньги, присланные мне Гондой через Бескида, я купил новое платье и билет 2-го класса до Братиславы.

Документы, тоже переданные мне Бескидом, были в полной исправности. Между Кошицей и Братиславой у меня четыре раза проверяли документы, но — как я уже сказал — они были первоклассные. У меня даже был багаж: дешевый картонный чемоданчик, который я набил газетами. Каждый мог убедиться, что я серьезный, солидный человек.

В чистеньком купе прекрасного нового вагона восседал на кожаном диване мой единственный спутник — коммивояжер, человек со впалыми щеками и редкими черными волосами, убежденный демократ и убежденный сионист. Он, не умолкая, восхвалял поочередно оба эти спасительные для человечества принципа.

Я был страшно удручен.

Тимко. Лаката. Готтесман. Секереш.

— Демократия и сионизм…

Я считал километры.

Дальше, все дальше от советской границы…

С востока — на запад.

Впереди Вена, «социалистический рай». Я все ближе и ближе к ней, все дальше и дальше от советской границы.

— И что особенно величественно в идее сионизма…

С каждой минутой я дальше от советской границы.

И самым отвратительным было то, что чем дальше на запад, тем больше мир являл такой облик, словно никогда не было войны, никогда не было революции.

У нас в Русинско!.. А здесь все катится по старой колее.

Вопрос, мучивший меня, складывался в моем сознании таким образом: как это мыслимо, что чем ближе к промышленному центру, тем меньше следов революции? Я знаю, что цепь распадается в том месте, где у нее самое слабое звено. Но я знаю также, что знамя пролетарской революции несет промышленный пролетариат… Как это возможно?

Почему Восток, а не Запад?

Неужели большевизм действительно только социализм Востока?

И если пролетариат Запада снова взвалит себе на плечи ярмо капитализма?..

— Проблема демократии тесно переплетается с проблемой сионизма, который перестал быть мечтой и стал серьезным практическим вопросом… — доносился до меня надтреснутый голос моего спутника.

Стоял хмурый осенний вечер, когда впереди замелькали первые огни Братиславы. Красным заревом окрашен был небосвод над столицей Словакии.

Да, это уже не Русинско, это большой промышленный город, кидающий в небо огни многих тысяч электрических ламп.

Запад.

Наш поезд влетает в вокзал и останавливается.

И вот, в ту секунду, когда колеса перестают вертеться, внезапно, точно по сигналу, весь вокзал погружается во мрак, а за ним и весь город, столица Словакии.

Непроглядная темь.

Только из окон вагонов падает на перрон слабый свет, озаряющий штыки выстроенных в шеренгу жандармов.

Испуганные крики. Истерический женский визг. Отчаянная суматоха.

— Что случилось? Боже ты мой!..

— Помогите, помогите!..

— Полицейский!.. Полицейский!..

— Носильщик!..

— Господи, боже мой!..

— Помогите! Помогите!..

У вагонов дикая сутолока. Жандармы, щедро расточая удары прикладами, наводят порядок.

— Паспорта!

Ручными фонариками освещают сперва лица, затем документы.

— Полицейский!.. Полицейский!..

Проходит немало времени, раньше чем мне удается протолкаться к выходу. Улица черна, как деготь.

Что случилось? Что тут могло случиться?

Неожиданно в темноте кто-то набрасывается на меня и заключает в объятия.

— Петр!

— Готтесман?! Ты… жив?!

— Пока что — да. Только маленько скис от долгого ожидания. Четвертый раз за три дня выхожу тебя встречать. Где ты, чорт тебя подери, так долго валандался? По словам Гюлая, ты уже третьего дня, самое позднее, должен был быть здесь…

— Гюлай?!

— Ну да — Гюлай. Вчера вечером уехал в Вену. И — можешь себе представить? — еще участвовал на съезде в Русинско! Говорил там по-немецки. Теперь, небось, уже в Вене, куда и тебя ждут.

Медленно начинаю я приходить в себя от изумления и еще раз крепко обнимаю Готтесмана.

— Так ты, стало быть, жив, дорогой брат?

— Дурацкий вопрос! — с видом превосходства отвечает Готтесман. — Ну, идем. Наконец-то ты здесь! Представь себе, Гюлай хотел и мне побег устроить, но так как я его планов не знал, то опередил его и дал тягу собственными силами, — понятно, без гроша в кармане. Счастье еще было, что… Впрочем, об этом позже. Ну, ходу! Что это с тобой — хромаешь?

— Говори скорей, что тут, в Братиславе, происходит?

— Всеобщая забастовка. Политическая забастовка! Руководство в наших руках. Крепкие здесь, в Братиславе, ребята! И вообще… Но, стой-ка, все по порядку: русские бьют Врангеля — это раз. Чешская «левая» посылает делегацию в Москву — это два. В Италии рабочие захватили заводы — три. В Англии забастовка горнорабочих — четыре. Есть еще многое, но об остальном — дома.

Нас останавливает патруль с примкнутыми к винтовкам штыками и требует наши паспорта. Последние, само собой разумеется, не вызывают никаких подозрений.

— Слушай, — начинает Готтесман, когда жандармы удалились, — я вынужден сделать тебе одно признание.

— Ну?

— Должен тебе признаться, что я сущий скот, — тоном полного убеждения говорит Готтесман. — Вообрази себе: после поражения под Варшавой я в тюрьме и — в еще большей степени — по пути сюда думал, что теперь окончательно уже все потеряно. Ведь вот скот! А ведь на самом деле — только теперь самое настоящее и начинается! Не знаю, по совести говоря, чьи это слова, но будь я трижды проклят, если не прав человек, сказавший: «А все-таки — вертится!» Вертится!.. И хотя бы эти мерзавцы все вверх дном перевернули — все-таки вертится!